Львиные ночи, Елисеев Александр Васильевич, Год: 1885

Время на прочтение: 28 минут(ы)

ЛЬВИНЫЕ НОЧИ

ЭТЮД ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО СЕВЕРОВОСТОЧНОЙ АФРИКЕ

I.

Валлахи (клянусь Богом) что ты не знаешь, благородный господин, что такое львиные ночи, от которых трепетно бьется сердце твоего Ибрагима, обратился ко мне с вопросом мой верный спутник, проводник и слуга, когда мы мчались с ним на мавританских скакунах прекрасною лунною ночью по узкой тропинке, вившейся в предгориях Джебель-эт-Тур, густо поросших непроходимым лесом.
— Лишь Богу все ведомо, отвечал я, стараясь попасть в тон своего спутника, правоверного Араба, и тем вызывая его на дальнейшие пояснения.
— Премудрый Аллах, создавший человека и льва, продолжал Ибрагим, — дал одному поля и луга, а другому горы и леса, чтоб они жили мирно, владеть землей и не ссорясь друг с другом, но человеку тесно стало у себя, и он пошел во владения льва. Началась тогда у них борьба не на жизнь, а на смерть. Долго боролись они, наконец человек одолел могучего льва, потому что Аллах через Пророка возлюбил людей больше чем зверей… Человек теснит могучего зверя в самом его логовище, в дебрях и горах, и лев бежит от него дальше в пустыни, чтобы там на свободе вскормить своих детенышей. Но Аллах керим (Бог милосерд), он дает часто и льву победу над человеком, чтобы весы правосудия не показывали пристрастия, и тогда Пророк отступается на время от людей… Львиные ночи, то время когда Аллах дает победу льву и не знает человека, тогда берегись истребителя стад: он неумолим, платя кровью за кровь. Раббена шалик, эффенди (Господь да сохранит), тебя тогда от него!…
Замолчал затем мой Ибрагим, но слова его глубоко запали в мою душу, прекрасная арабская легенда о львиных ночах напомнила мне русскую сказку о зимних волчьих ночах, которую я не раз слыхал на Руси в своих странствиях по дикой тайге дальнего Севера, и сравнение как-то невольно напрашивалось само-собою. Вспомнилась мне такая же лунная ночь, которую я проводил у костра полесовщиков, в дебри лесов протянувшихся от Приладожья до сибирской непроходимой тайги, слушая россказни северных Немвродов об их богатой охотничьими приключениями жизни, лесованье, токах, белковье и сидьбах.
Волчья ночь когда волку Богом водя дана, говорит наш полесовщик, львиною ночью, скажет вам Араб, милосердый Алдах отступает от людей и дает хищному льву победу над человеком. В волчью ночь волк не бежит на падаль, львиною ночью лев не трогает зверя, а ищет человека чтобы напоить его жаркою кровью свое жаждущее сердце. Один и тот же смысл кроется в том и другом варианте мифа.
— Сегодня день благословенный, эл-мубарак (четверг), снова начал после некоторого раздумья Ибрагим, — сегодня Аллах и Пророк его, да будет благословенно его имя, бодрствуют над человеком и не допустят злу стрястись над правоверным… Берегись середы, эффенди, когда будешь пред лицом льва… В середу всегда приходятся львиные ночи…
Закутавшись в свою бедную гандуру (плащ покрывающий и голову), мой проводник замолчал и только сильнее подогнал коня, который, слегка пофыркивая, бежал крупною рысцей по лесной тропке, казавшейся серебристою ленточкой, залитою лунным сиянием, среди мрака и зловещей тишины лесов, обступивших вас и заключивших в свои темнозеленые объятия.
Полной тишины однако не может быть даже ночью в дебрях дремучего леса, потому что эта зеленая область кишит жизнью миллионов существ, раждаясь, живя и умирая в ней, они не выходят никогда из-под гостеприимной тени, служащей им колыбелью, ареной жизни и могилой. Лес живет всегда кипучею, свежею, молодою, вечно обновляющеюся жизнью. жизнь леса, это жизнь миллионов растений и животных, его составляющих и его населяющих, жизнь леса, это сумма миллионов слагаемых жизней, кто может понимать и чувствовать ее, тот найдет тихое счастье и покой в таинственной чаще лесной, в ее шуме, в ее тишине, вдали от житейской суеты, и полюбит лес за то что в нем человек может слиться с жизнью разлитою вокруг.
Натуралист, лесник, охотник и лесной бродяга, вот те люди которым дорог лес, которые умеют понимать и любить его. Словно в открытой книге читают они, каждый по своему разумению, тот таинственный смысл, тот многоязычный говор, которых не умеет или не хочет прочесть и понять профан, далекий от природы, погрязший в круговороте будничных дрязг и мелочной суеты.
Сколько чистой поэзии, сколько трепетных ощущений, сколько представлений, соединяется с одним словом: лес, для человека который любит эту зеленую область, как родник девственной могучей силы, море кипучей жизни, откуда можно черпать и куда можно погрузиться когда не хватит жизненных сил растраченных в тяжелой борьбе за существование!
От сибирской тайги до пальмовых рощ в оазисах африканской пустыни, от дальнего Севера до знойного Юга, от полярных стран до тропического пояса, мне знаком этот зеленый мир, как может быть он знаком человеку жившему в нем, любившему его от юности и ставшему лесным бродягой. Дикий, мрачный, угрюмый, обросший мхом, как старик, сосновый лес нашего Севера, рощи карликовых берез и таловых кустов полярной тундры, веселое кудрявое чернолесье, дубовые, буковые и кленовые чащи, рощи слив, кипарисов, апельсинных и лимонных дерев и чудные колоннады пальмового леса, все это, правда, разнообразные формы, но хранящие тот же характер в основных чертах, все это тот же лес, разнообразный как и сама природа, живое вместилище жизни на всевозможных ступенях развития, начиная от протиста и кончая разумным существом.
Кто живет постоянно среди природы, среди этого моря зелени, на того лес кладет свой отпечаток не скоро стирающийся в водовороте жизни, фашонебельный человек скажет: отпечаток дикости, а человек здравомыслящий: отпечаток силы, энергии и физического здоровья. Кровь лесного обитателя окислена чистою атмосферой леса, насыщена силами взятыми прямо из природы, напоена частицей мировой всеобъемлющей жизни.
Обитателям тесных, душных городов со впалою грудью, высохшею кожей и дряблыми мышцами, с зачатками старости в молодые годы, с задатками наследственных расстройств, не сравниться здоровьем с крепким обитателем леса. Хвалясь высоким умственным развитием, своею культурой, сведшею жизнь на нервную форму, благодаря которой мы живем больше нервами чем мышечною силой, мы посмотрим пожалуй свысока на взрослое дитя леса, вскормленное его соками, найдем в нем деградированного человека, но мы не можем не позавидовать его здоровью.
Быть может настанет время когда ослабленное вековою культурой тело, переутомленный мозг, пониженная способность к воспроизведению высококультурного человека дадут не плюс в мировом прогрессе, а тот минус с которого должно начаться перерождение, если не вырождение человечества. Свежие, могучие органические силы, которые скопляются теперь веками в племенах еще не тронутых цивилизацией, придут быть может на помощь к погибающему человечеству, и свежая, юная, горячая кровь придаст новую жизнь ослабленному телу, новую энергию увядшему ‘культурному человеку’.
Полудикая жизнь в лесу, кочеванье, опасности, лишения, труды, охота, все это не может интересовать культурного человека, да ему и не по силам переносить их, как лесному бродяге не вынести мозгового напряжения, двенадцатичасовых сидячих занятий, кабинетной работы мертвящей тело. Культурному человеку быть может и непонятно и дико как можно увлекаться зверованьем, кочевкой, бивуаками под открытым небом, охотничьей сидьбой, словом, полудиким образом жизни, но мне кажется что и он нашел бы в нем и поэзию, и прелесть, и смысл еслибы мог и умел перенестись в чуждую для него сферу хотя бы мыслью или во сне…
В самом деле, ведь и культурный человек весной едет на дачу поправляться, отдыхать после усиленного зимнего труда, набирать себе здоровья, силы и крепости для нового труда, новых лишений, чтобы потом зимой опять вертеться как белка в колесе. Пойдемте же со мною подальше даже от дачи, кажущейся вам чуть не дикою дебрью, краем цивилизованного мира, горизонтом сферы в которой протекает ваше существование, полетим мыслью в глухую чащу настоящего леса, настоящей дебри, где ничто не напоминает о прославленной культуре и постараемся хотя на минуту забыть будничную деловую жизнь с ее тяжелою рутиной, ее подавляющею свободу тела и души мишурою светскости. Вдохнем прежде всего поглубже бальзамический воздух зеленого леса впалою грудью, расплавим попривольнее дряблые мышцы, и с умом готовым верить, сердцем готовым ощущать, окунемся в лоно природы, которая приласкает тебя как мать своею красотой, своим величием и своими обновляющими объятиями.

II.

Представьте себе что вы мчитесь на борзом скакуне в горном лесу притропической Африки, что за вами следует лишь Араб ваш проводник, что над вами одно лазурное небо Востока, а вокруг вас море зелени, где таятся юркие обезьяны, гибкие пантеры и порой рыкают львы, словно вызывая на бой человека осмеливающегося забраться в их заповедные чащи.
Глаз не успевает всмотреться в те переходы зеленых цветов и тонов которые представляет эта густая сплошная масса леса разнообразных пород. Темные стройные кипарисы, горделиво выпрямленные кедры, изящная туйя, кудряволистные дубки, могучие каштаны, яркозеленые вязы, платаны, орешина и дикая груша перемешиваются между собою, сочетаясь друг с другом во всевозможных пропорциях. Рядом с могучим пробковым дубом, сажени две, три в обхвате, ютится лапчатолистная фига, кусточек лавра или акации рядом с группой темных кипарисов, густою кущей теснятся мирты и тамариски под тенью дикого каштана, обвитые хмелем и повиликой возвышаются бледнозеленые оливы, а по течению лесных ручейков, распространяя одуряющий аромат своими розовыми головками, густою полосой идут гибкие олеандры и серебристые ивы. Смотришь, смотришь на эту зеленую чащу, и глаз утопает в ней не различая деталей, не разделяя их по частям. Масса зелени, масса жизни, масса скрытой энергии, вот что представляет собою лес…
Всмотришься глубже в эту чащу, в эту зелень, в эту живую стихию, и новый чудный мир, и неведомый и знакомый, и близкий и далекий, явится Пред анализирующим оком. То мир иной, не растительной, а животной жизни, той же мировой энергии, но не разлитой в пространстве, а концентрированной в тесные земные оболочки, то что мы называем живым, одушевленным существом. От микроскопической инфузории, где жизнь сведена на минимум возможной простоты до богоподобного человека, в котором мировая энергия достигает своего апогея, в которого она выделила свою квинтэссенцию, все это уместилось свободно на зеленом приволье леса, оживленного тройственною жизнью: растения, животного и разумного существа.
Все тише в ночном полумраке бежит утомленный скакун по узкой тропинке нагорного леса, как будто не желая ступать крепким копытом по зеленой траве, душистым ковром залегшей на девственной почве леса. Мысли всадника витают где-то далеко: не то выше голубого неба, блистающего своими созвездиями, не то глубже потемневшей чащи, облежащей вокруг, не то дальше горизонта пустыни, которая расстилается так недалеко, сейчас за цепью утесистых гор. Тишина ночи, чарующая прелесть ее, вся обстановка настраивает душу к сладкому покою, мысль к созданиям фантазии, сердце к трепетному волнению. Голос Араба, затянувшего на своем гортанном языке дикую песню, выводит путника из его сладкого забытья. Голова немного проясняется, фантазии бегут, мешаются и исчезают, где-то в глубине начинает работать здоровая мысль, здоровое чувство…
Как-то яснее видишь и голубое небо е его тысячами серебристых звезд, и землю, и стены могучего леса, захватившего нас в свои объятия и потонувшего во мраке уже опустившейся ночи. Погруженный доселе во внутреннее созерцание, теперь начинаешь видеть и ощущать. Видишь темные силуэты, залитые по краям брызгами лунного сияния, слышишь тысячи звуков которыми полон нагорный лес.
Трудно анализовать и разделять слагающийся из тысячи тонов сложный звук, который так удачно назван ‘зеленым шумом’, ибо в нем слились в унисон такие разнородные звуки как шелест миллиардов листьев, шорох миллионов двигающихся низших существ, крики животных и птиц, словом, звуки жизни и стихий, разобрать их может лишь натуралист, да тот кто привык слушать лес. И шум колыхающейся листвы, и скрип дерев, словно стонущих от боли, и тихие оклики испуганной птички, и мурлыканье козодоя, и мелодичный посвист незримого ночного певца, все это различает ухо человека умеющего слушать и понимать речи темного леса. Но и тысячи этих унисонирующих звуков не нарушают покоя заснувшей чащи и безмолвия ночи, охватившей в свои объятия и небо, и землю, и колышущийся воздух, сквозь который пробиваются серебристые лучи ярко мерцающих созвездий.
Тихо и торжественно все вокруг, все заснуло словно в очарованном сне, только наши неутомимые кони своими звонкими копытами, порою ударяющими о твердую почву, нарушают спокойствие ночи. Местами сотни светляков, как искры выбитые из кремня, взлетают у нас под ногами, порой целые рои их пляшут, висят, тонут и снова появляются в сумраке ночи как рои светлых привидений. Чудная, ничем не передаваемая картина, на фантастическом фоне которой воображение рисует новые призрачные образы, новые картины, новые видения… Тихо и на небе и на земле, тихо и на душе путника пробирающегося в лесной чаще, душа отдыхает в сладком полузабытьи, мысль, убаюкиваемая гармонией ночи, создает лишь чудные грезы, если не исчезает во сне объявшем природу.
Но вот где-то в чаще леса раздался заунывный крик, пронесшийся гулко вокруг и отдавшийся невдалеке. Настораживаясь вздрогнул конь, встрепенулся невольно и всадник… Крик повторился и перешел в жалобный стон умирающего страдальна, протянулся далеко и замер в отдалении хриплою ноткой, от которой невольно сжимается сердце. Две, три минуты гробового молчания, настороженный путник ждет повторения, и минуты ожидание также тяжелы как промежутки между прерывистыми стонами умирающего. Снова послышались дикие звуки и столы, перелившиеся в хрип и клохтанье, в унисон им застонало еще что-то в лесу, и путник невольно с замиранием сердца слушает этот адский концерт. Звуки эти кажутся ему стонами леса, криком о помощи заживо схороненной жизни. Адский хохот прерывает заунывные стоны и глухо раскатывается окрест, переливаясь и дробясь в чаще леса. Еще более жутко чем от стонов станет путнику если он еще новичек в лесу, если он не охотник, не бродяга лесной, в детстве навеянные представления оживятся пред его воображением, и оно создает мрачные образы лесных духов, потешающихся во мраке над забредшим в их заповедные чащи отважным человеком.
— То хохочет африт (злой дух), промолвит шепотом суеверный, проводник Араб, шепча слова молитвы отгоняющей духов, то не птица, а марафиль, злой оборотень, ищущий пагубы человеческой.
Голос храброго Ибрагима дрожит, речь его неровно перебивается словно спазмами гортани, и он, много раз глядевший в глаза смерти, выросший в боях и на охоте, дрожит при ночном окрике горной совы.
Аллах енарль эш-шайтан (Господь прокляни этого дьявола), восклицает дальше Ибрагим, подымая к звездам правую руку и словно сводя с неба божественную силу на оскверненную присутствием дьявола землю.
Замолкла наконец сова, но адский хохот ее еще долго раздается в ухе, и оно невольно прислушивается, словно ловя звуки сладкой, мелодии… Для бродяги лесного, привыкшего к звукам леса, ночной окрик совы, неясыти и филинов не звучит так дико как для уха пришельца, и он может внимать им без содрогания, вслушиваясь в переходы тонов, тембра и такта этой музыки, от которой у новичка холодеет сердце и волос становится дыбом. Я знавал старых охотников, проведших полжизни в лесу, достаточно наслушавшихся звуков лесной чащи, находивших наслаждение в заунывном вое волков и не могших слушать без содрагания стонущих, хохочущих сов в светлые апрельские и майские ночи. Иллюзия слишком сильна, и надо много условий чтоб от нее освободиться: одного знания происхождения звуков тут недостаточно.
Всесильная любовь вызывает и эти ужасные крики, как извлекает из майского соловья волшебную чарующую песнь, серебристые и малиновые трели, лесной бродяга знает это и, вслушиваясь в ночные окрики сов, не сжимает приклада своей винтовки, а с чувством понятном ему одному и в ужасном находив прекрасное, поэзию, жизнь.
Замолчала сова, и лесная глушь, казалось, замерла совсем, кони пошли еще осторожнее и тише, спугивая из-под ног каких-то маленьких птичек, вылетавших с криками ужаса со своих насиженных гнездовищ, порой как вкопаный останавливается борзый конь, отдавшись назад и бережно семеня передними ногами, легкий удар хлыста, и он перескакивает чрез гордо выпрямившуюся из своих колец черную змейку, остановившую его осторожный бег.

III.

Было далеко за полночь когда мы подъехали к жалкой куббе, лесной хижине Исафета, старого охотника и друга моего Ибрагима. Обитатель ее уже давно покоился сном праведного когда подъехали его гости, не смущаясь ни стонами сов, ни раздававшимися порой в ночной тишине криками шакалов, которые вероятно еще лучше усыпляли старого охотника-полесовщика.
He хитра кубба у старого Исафета, сам он ее выстроил, сам в ней только и живет, хотя всякому путнику найдется в ней уголок, кусок верблюжьего войлока для постели, горсть фиников и кружка воды. Зная это, Ибрагим прямо и вез меня к Исафету, своему другу и товарищу по охоте.
Лесной бродяга спит в лесу воробьиным сном, так сказать слыша, видя и ощущая что творится вокруг него, он успел выработать себе особый род сна, в котором, подобно сомнамбулу или лунатику, хотя и слит, во примечает все и не даст захватить себя в расплох. Скорее промчишься с шумом и гамом на коне мимо его или выстрелишь над самым ухом чем подкрадешься ползком или бархатными шагами к прикурнувшему воробьиным сном человеку, привыкшему ночевать в лесу.
Разумеется, и наш визит к куббе Исафету не был для него неожиданностью, он быть может за полверсты услыхал во сне топот наших бегунов, непривычный для уха звук в лесу. С длинною кремневою винтовкой в руке, с широким ятаганом за поясом, вылез из-за кактусовой ограды Исафет, стараясь всмотреться попристальнее в своих гостей. Знакомый голос Ибрагима вывел его из сомнений, и ласковое мархабкум (добро пожаловать) относилось столько же ко мне как и к другу Исафета. У старого охотника не было даже чем осветиться, и моя свеча находившаяся в походной сумке пригодилась как нельзя более кстати. Подкрепившись козьим молоком, куском только что убитой утром дичи и финиками, мы улеглись на своих одеждах. Крепок был мой сон, после шестнадцатичасового перехода на коне, в этой куббе выстроенной из пробкового дуба.
Когда я проснулся на утро, старый Исафет уже кипятил для нас в миниатюрной посудине кофе, страшная роскошь для сурового охотника, который позволял себе делать это только для дорогих гостей. Маленькая лесная хижина Исафета была уютным пристанищем, лучше которого я не мог желать чтобы немного поохотиться на новую для северного охотника дичь, тем более что наш хозяин жил в самом сердце лесной дебри и внутри своей жалкой хижины слышал нередко хрюканье пантеры и громовые раскаты варварийского льва.
Охота в африканском лесу! Сколько поэзии для северного охотника в этих словах! Новое, неизведанное манит нас всегда неотразимо, но охота на неведомую дичь, это лучшее наслаждение для охотника. Какими жалкими, каррикатурными кажутся наши охоты на болотную и лесную пернатую дичь в сравнении с тем что представляется охотнику в дебрях африканских, где вместо волка является пантера и вместо бурого медведя варварийский лев.
Старый Исафет сумеет навести вас на дичь, думалось мне, и я не ошибся в своих заключениях. Несколько длинных и коротких вместе с тем дней прожил я с Ибрагимом в лесной хижине, длинных по массе впечатлений, коротких потому что л и не видал как проходили дни в волшебной для меня обстановке. Чудное прекрасное время для лесного бродяги! Мне никогда не забыть его…
Чуть брежжит утро, мы уже на ногах, проснувшись от утренней свежести пронизывающей влажную атмосферу леса. Солнца еще не видно, да его и трудно когда-нибудь увидать из потонувшей в зеленом море хижинки, в лесу еще полумрак, но яркая, как раствор индиго, лазурь, с которой сбежали серебристые звездочки, показывает что день уже проснулся. Лес оглашен сотнями звонких голосов спозаранку пробудившихся певцов: переливаются серебристые трели африканского соловья, звонкий крик сорокопутов, веселые посвисты вьюрков, мелодичные лесенки пеночек, нежное воркование африканской голубки и тысячи неведомых уху северного охотника птичьих голосов, то звонких как колокольчик, то глухих как труба, то нежных как трель малиновки или писк королька, то резких как болтовня сороки или выкрик золотистой иволги, наполняют воздух, висят и переливаются в нем. Если ночью, казалось, лес плакал, стонал, ревел и хохотал, то ранним утром он поет весеннюю песню о радостях жизни и любви. жизнь просыпается вокруг с тихою мелодией страсти, и ухо лесного бродяги ловит жадно каждую нотку вылившейся в звуки песни любви…
Любовь наполняет природу и животворит ее, без любви не было бы жизни, без жизни была бы мертва природа, раз созданная, она прозябала бы, умирала бы и исчезала бы безвозвратно, не возраждаясь и не оживая в продуктах своего возобновления. Песнь птицы, это песнь любви, в этой песни вылилась вся природа с ее страстною мольбой о любви, лес говорит звонким горлышком птицы. Природа не знает другой песни, другой музыки кроме песни и мелодии пернатого существа, человек создал своим гением и песню, и музыку, и искусство, и поэзию, в которых он воплотил в совершенстве голос мировой страсти и любви, но она свойственна лишь ему одному, ее создала не природа, а человек…
Как в пустыне опаляемой жгучими лучами африканского солнца, так и в безбрежном океане вдали от берегов, как в тропическом лесу, так и в полярных тундрах и льдах, где вечно царят бури, ночи и холода, единственным отголоском природы бывает крик или песня пернатого существа населяющего мир подо всеми его широтами, непривязанная крепкими узами к праху земли, богатая жизненною энергией, достигающею в ней апогея, окрыленная птица оглашает мир своею песней, оживляя и пустыню, и океан, и леса, и полярные льды.
— Слышишь, господин, как поет пестрый бульбуль (соловей)? прерывает вдруг мое созерцание Исафет, — сладко и нежно поет он, потому что он любимец Аллаха и с утра до ночи хвалит в чудной песне Творца и Его создание, а замолкает бульбуль только для того чтобы сложить новую песню, злой дух не любит песни бульбуля и бежит далеко от нее, затыкая уши, чтобы не слышать молитвы вытекающей даже из сердца крошечной птицы. В песне бульбуля молится лес своему создателю, а в стоне хубары (совы) он плачет о своих несчастиях, скорбях и бедах.
— Ты хорошо говоришь Исафет, отвечал я, — но отчего только бульбуль хвалит непрерывно Творца, когда все птицы с утра до ночи поют свои песни, радуясь прекрасному дню?
— Те песни не угодны Аллаху, потому что то песни любви, один бульбуль не знает ее, слагает песни лишь для одного Творца. Ты слышать, как разнообразны песни бульбуля? в них слышатся все птичьи песни и крики, потому что он молится за всех, передавая грешные молитвы своим угодным Творцу голосом. Теперь ты понимаешь меня, мой господин, окончил свою речь Исафет.
Как прекрасно, любовно и глубоко смотрит на пение птицы полудикий охотник-Араб! Для него в этой песни заключается целая поэзия, целая теория, часть его мировоззрения, в ней видит он голос природы, ему близкой. и дорогой. Чувство понятное только тому кто его ощущал охватывает меня все более и более когда я, под речь Исафета толкующего о своих чувствах и воззрениях, вхожу в чащу зеленого леса, продираясь в колючих зарослях, в непроходимой чаще кустов, цепляющихся за одежду и мешающих двигаться свободно. Порой с легким шипением из-под ног быстро уползала в кусты пестрая змея, потревоженная нашим энергическим стремлением вперед, порой вспархивала испуганная птичка со своего гнездышка, и жалобно покрикивая, вилась над вашими головами, пока мы не проходили, над нами кружились рои бабочек, стрекоз, двукрылых и других насекомых, по временам слышались отрывочные крики, походившие на плач шакала и резкий хриплый дай африканской лисицы. Мы шли все вперед и вперед по лесной тропке, видимой только нашему проводнику, к тому месту где Исафет подметил на днях присутствие ниммра (пантеры), за которым он давно уже следил.
Упоенный свежестью прекрасного утра, я бодро шел за Исафетом, вдыхая сырой, но ароматный живительный воздух только что проснувшегося леса. В нем не пахло земляникой, мхом, грибами, березой и сосной, как в нашем северном лесу, за то в нем благоухали осыпанные белорозовыми цветами олеандры, лавры, мирты и тамариски. Вместо сосны ощущался бальзамический запах туйи или кипариса, вместо березы — пряный сладкий запах цветущего ясеня, вместо земляники и грибов — влажный тяжелый воздух южного леса, пронизанный ароматом цветов. Как живые цветы, взлетали, кружились, падали и толклись красивые бабочки и блистающие металлическими красками стрекозы. Где-то высоко над нашими головами, не то на вершине высочайших дерев, не то в безграничной синеве воздуха, слышались пронзительные крики хищника высматривающего добычу, и как бы для контраста с ними лились серебристые трели жаворонков, словно маленькие колокольчики, звенели они не то высоко в небе, не то в окружающей нас атмосфере.
Все дышало жизнью, весельем, довольством и свободой, ничто не напоминало о смерти, не говорило о вей, даже жестокий сорокопут, насаживающий насекомых на острые шипы себе про запас, казалось, не мучил и не убивал, а только украшал безобразные сами по себе колючки, только змеи, порою быстро пресмыкавшиеся под ногами, казалось, были живыми вестниками и носителями смерти, но за то юркие ящерицы и гекконы, быстро бегавшие повсюду, и по земле, и по камням, и по стволам дерев, и в зелени кустов, и по гниющим пням повалившихся великанов, придавали такую жизнь и движение лесу что, казалось, бегала и оживала самая листва, с копошившимся в ней миром крошечных существ.
И куда ни посмотришь вокруг себя, на листочки ли ничтожного кустика, на кочку ли покрытую изумрудною травой, на сучек ли полувысохшего дерева, на темный ли уголок в трещине гниющего пня, везде копошится деятельный веселый мир, оживляющий самые неодушевленные тела, самую косную массу. Эти легионы крошечных, но страшно вооруженных существу, которые могли бы быть ужасающими чудовищами еслибы рост их не был так ничтожен, эти миллионы броненосных, грызущих, сверлящих, пилящих, разрывающих, разрушающих хищников царят однако над органическим миром, хотя никто невидимому и не обращает внимания на их микроскопическую и колоссальную вместе с тем работу. ‘Мы кладем всего 99 яиц’, говорила саранча пророку Магомету: ‘еслибы мы клали 100, мы пожрали бы весь мир’. Так повествует восточное сказание ярко выражающее мысль о всемирном значении таких повидимому ничтожных существ как насекомые.
В мировой жизни, в экономии природы, они играют роль в десять раз большую чем все млекопитающие и птицы вместе, и если один дуб или крапива могут питать десятки разнообразных насекомых, то из этого одного можно заключать о великом значении этих ничтожных существ в хозяйстве природы. Ни одно растение не безопасно от нападений этой рати крошечных существ, этих легионов, которые способны опустошать целые страны, мало того, редкое растение не имеет своего собственного паразита.
‘Малютке насекомому, говорит другое арабское сказание, Аллах дал силу большую чем льву, оно может победить весь мир как побеждает и человек’. Кто видал работу термитов, кто подвергался нападению муравьиной рати, комариной силы, кто наблюдал тучи саранчи закрывающие солнце, тот поймет страшную силу насекомого.
Оно и слабо и могуче, и ничтожно и велико, оно слабо и ничтожно своею величиной, могуче и велико своею страшною способностью воспроизведения, оно побеждает мир своею колоссальною плодовитостью, являя собою страшную силу, настоящую разрушающую стихию, поддерживающим однако в равновесии экономию мира. Лес, как обиталище целых миллиардов этих крошечных существ, как сфера в которой они раждаются, живут, умирают и размножаются, представляет собою арену страшной борьбы, где мир насекомых борется с миром растительным. Нападающее насекомое страшно своею многочисленностию, своею могучею способностью размножения, мир же растительный не имеет ничего для самозащиты, его спасает от конечной гибели только колоссальный рост, масса и живая энергия, возраждающая вдесятеро против того что уничтожено беспощадным врагом. Только птицы, да немногие животные поедающие миллионы насекомых служат союзниками в вечной борьбе леса с его же детьми-насекомыми, других помощников у него нет в этой настоящей борьбе за существование.
Всемирное начало возрождения в царстве насекомых выражается с изумительною силой, и в восточном сказании о 99 яйцах саранчи рисуется производительная сила этих крошечных существ. Кто знает законы размножения в мире насекомых, тысячи случайностей обусловливающих выживание поколений, тому не покажется странным вышесказанное. В круговороте жизни и материи, насекомое играет одну из крупнейших ролей, и говоря о великих факторах обусловливающих флору и фауну данной страны, менее всего можно оставлять без внимания мир крошечных насекомых…
В сфере дремучего леса этот круговорот жизни и смерти, разрушения и воспроизведения для мыслящего ума сказывается всего рельефнее, живее, в тихой, мирной, веселой зелени идет вечная борьба, и разумный обитатель лесов, смутно сознавая тесную связь между разнообразными формами проявления жизни, покланяется лесу как номад небу, а мореплаватель — водной стихии. Флора и фауна, дриады и сатиры, нимфы и фавны, лешие и русалки, все это олицетворенные могучие силы природы, разнообразные проявления жизни, которые взятые вместе образуют лес…

IV.

Солнце уже стояло высоко когда мы добрались до лесной прогалины, где стояла другая лачужка Исафета, необитаемая уже много лет со времени смерти его отца, такого же Немврода как и он. Ночуя недавно в этой лесовине, наш хозяин и проводник заметил присутствие пантеры, слышал не раз ее хриплый рев.
Ниммр недалеко, прошептал Исафет, указывая на ствол дуба, на коре которого были видны глубокие, словно ножом сделанные углубления, — вот следы его когтей, они еще свежи, проклятый бродит по лесу Исафета.
Мы прошли еще несколько сажен по лесной тропинке, заросшей душистыми цветами, и глазам нашим представилась зрелище be оставляющее сомнений. На траве залитой полузапекшеюся кровью были разбросаны обглоданные кости овцы, клочки окровавленной шерсти и другие следы недавней трапезы могучего хищника. Леопард видно бежал, заслышав наше приближение, не успев даже насладиться добычей, которой остатки он и унес. Охотничье сердце забилось у меня сильнее когда мы напади на горячий след, и я бросился было быстро вперед, но старый Исафет остановил мое стремление.
Ниммр не так прост, господин, чтобы дожидаться выстрела охотника, спокойно проговорил Араб, забивая вторую пулю в дуло своего кремневого ружья.
Затем мы разошлись в разные стороны, по приказанию Исафета, чтобы лучше обследовать место и, если можно, окружить зверя. Я очутился один в лесу, задавленный массой зелени охватившей меня со всех сторон, ‘на тропинке охоты’, как любил выражаться мой Ибрагим. Тихо подвигаясь или, лучше сказать, продираясь чрез густые царапающиеся, цепляющиеся заросли, я все более и более углублялся в лес в направлении указанном старым охотником. В двух-трех местах на коре пробкового дуба я примечал глубокие язвины, как бы след когтей могучей кошки, и эти метки еще более подзадоривали мое охотничье сердце, заставляя неудержимо, даже неосторожно двигаться вперед. Но вот раздался крик шакала который повторился трижды: это было условный знак Исафета, и я поспешил вернуться к месту завтрака или обеда зверя.
— Ниммр ушел, проговорил тихо Исафет, — но он придет ночью, придем сюда и мы.
После этой разведка мы воротилась на куббу нашего хозяина, чтобы собраться с новыми силами к ночной охоте на пантеру.
На Востоке нет сумерок, в густой заросла леса тем более, и день быстро сменяется ночью. Смолкла дневные голоса шумного леса, замолкли хоры птичек, лес притих и успокоился чтобы скоро проснуться для новой жизни, менее шумной, но не менее деятельной, ночной.
Ночь, как и день, имеет свою разнообразную жизнь, во мраке ночи, также как и в сияньи дня, живут, веселятся, снискивают себе пропитание, борются за существование, размножаются и умирают миллионы существ, и кто проводил ночи даже в нашем лесу, тому не покажется это преувеличением. В лесах жаркого пояса, где жизнь кипит ключем, это выглядит очень рельефно, и я бы колебался отдать преимущество дневной жизни леса пред ночною.
На вид, кажется, лес ночью не так шумен как днем, словно отдыхает и он, закутавшись в душную атмосферу ночи, но этот сон, этот покой обманчивы. Сотни четвероногих, птиц и пресмыкающихся и половина всего суставчато-членистого мира живут лишь ночною жизнью.
Потемневший, призакрытый туманною дымкой лес уже шумел, когда мы втроем выходили из куббы, храня полное молчание, приличное цели нашего ночного похода. Заряженные ружья и добрые кинжалы были наготове встретить врага, кто бы он ни был, хотя бы сам великий истребитель стад, кебир эсед, как зовут Арабы льва.
— Сегодня львиная ночь, господин, сказал мне в полголоса Ибрагим, — да хранит нас Аллах в пути!
Тихо подвигались мы по тропинке которою ходили и днем, с Исафетом во главе, прислушиваясь к каждому шороху, ко всякому звуку исходящему из чащи. В увлечении охотничьею вылазкой я не слушал мелодичного насвистыванья дрозда, допевавшего свою последнюю вечернюю песню, трели какой-то незнакомой мне птички, ни даже, пения цикад, трещавших как-то усиленно в ату ночь.
Вдруг Исафет остановился, став его выпрямился, руки пали на ружье… Тихий, осторожный шаг, словно стук отбрасываемого резинового мяча, слышался недалеко от нас.
Ниммр! скорее губами чем языком прошептал Исафет.
Сердце у меня застучало усиленнее, руки судорожно сжали верную берданку, а глаза впились в окружающий мрак словно стараясь пронизать его своим пристальным взглядом. Мелкие бархатные кошачьи шаги слышались уже перед нами. Мы стояли не шелохнувшись, сдерживая самое дыхание. Очевидно зверь шел прямо на нас. Прошло две, три минуты томительного ожидания, мы ждали что из темной чащи покажутся две светлые точки глаз Леопарда, как вдруг раздалось легкое ворчанье словно разъяренной кошки, а поток глухое не то хрюканье, не то кошачье мяуканье, дико звучавшее в притихнувшем лесу.
— Собака ниммр, трус, внезапно заговорил громко Исафет, — он может только красть овец, а теперь бежит от охотника.
Зверь в самом деле удалялся, разразившись громким ворчаньем на людей обеспокоивших его в логовище.
Недовольные, усталые мы возвращались в свою лесную избушку после второй неудачной экскурсии на африканскую пантеру, я шел позади всех, жалея о том что не удалась охота на такую благородную, дорогую дичь, в эти минуты более всего говорило во мне сердце охотника, и неудача мне казалась тяжелее чем я предполагал. Все мысля мои были сосредоточены на пантере которая бежала от нас, и я безнадежно всматривался в окружающие кусты, словно ожидая появления могучего зверя. Спугивая птичек вылетавших с криками страха из кустов, наступая порой на каких-то пресмыкающихся, скользивших у меня под ногой, в глубоком раздумье я поотстал далеко от своих спутников.
Вдруг две яркие, горящие зеленоватым, зловещим блеском точки предстали пред моими расширенными глазами в темной зелени кустов, и я остановился невольно, перебросив на руку свое ружье. Светлые точки, казалось, шевелились, даже слышались насторожившемуся уху какие-то непонятные звуки. И жутко, и весело стало у меня вдруг на душе, но я почувствовал биение сердца, застучавшего сильнее и легкую дрожь побежавшую вдоль спины от затылка.
— Ниммр!.. прошептал я про себя и, не помня далее ничего, послал пулю в направлении фосфоричных глаз пантеры.
Гулко раздался выстрел моей берданки в ночной тишине и, два-три раза перекатившись, замер где-то далеко, дым еще не успел рассеяться как я уже вложил новый патрон, ожидая нападения могучей кошки, готовясь к рукопашному бою с помощью револьвера и ножа… Но светлые точки попрежнему глядели на меня. Я подошел ближе к ним и предо мной оказались два светляка, обманувшие своим фосфорическим светом слишком разгорячившуюся голову молодого охотника.
— Мой господин стрелял в ночь, сказал Исафет, подходя ко мне, — африт (злой дух) леса не любит пустого выстрела, это ему оскорбление…
Мне не оставалось ничего отвечать. Далеко за полночь мы вернулись домой и развалились на овечьих шкурах, не заботясь даже о мускитах, сильно беспокоивших вас в эту ночь. Усталость послала богатырский сон.
Прошло затем еще дня два, в течение коих, под руководством старика Исафета, я бродил и охотился в лесу окружавшем его куббу, забыв обо всем остальном мире окунувшись целиком в жизнь лесного бродяги. Дивны были дни проведенные в дебрях девственных лесов, но еще волшебнее была ночи, прелести которых мне не описать. Какою поэзией, какою жизнью, каким блаженством дышали они, сколько чарующей прелести было в них, когда я созерцал их, забравшись один в чащу глухого леса, подалее от куббы! Часы так и бежали, летели и дни, во мне не хотелось покинуть шалаш африканского Немврода, казавшийся мне заветным уголком. Две львиные и три простые ночи провел я под крылышком старого Исафета, и одной из них мне не забыть никогда.
Утомившись за день мы улеглись слать пораньше, я отправился на ночлег в небольшой шалаш не далеко от куббы в кактусовой ограде, где помещались наши кони да несколько овец, единственное богатство Исафета.
Вечер был чудный, тихий, благоухающий, я заснул под чириканье цикад и насвистыванье дрозда в кактусовой ограде. В грезах о родине, о далеких северных лесах, где я провел свое детство и встретил расцвет своих юных годов, я покоился на овчине, окруженный двумя собаками моего хозяина.
Недолго в эту ночь отдыхал я, потому что еще до полуночи был разбужен каким-то страшным грохотом ели шумом, который показался мне громовым ударом разразившимся над моею головой. Первая моя мысль была о грозе, первым движением было выбежать из шалаша чтоб осмотреться.
Но небо было так чисто и прозрачно, ночь так прекрасна и тиха что исключала всякое предположение о грозе. В недоумении я стоял озираясь вокруг и прислушиваясь к легкому трепетанью листвы вокруг дзерибы, во ответа не было на мой вопрос, и недоразумение расло. Две собаки пришли и припали к моим ногам, и я не узнавал знаменитых борзых наводящих ужас даже на леопарда, съежившись, спавши на ноги, поджав хвосты, с умоляющим о помощи взором, опущенною головой и выгнутою спиной, они старались спрятаться за меня с жалобным визжаньем, борзые кони наши тоже пряли ушами и тряслись на привязи, словно в лихорадке. Вокруг царствовала зловещая тишина… Еще недоумевая, но уже догадываясь, я ожидал повторения ужасного грохота, и он не замедлял доследовать.
Что-то стихийное, даже не звериное, могучее, дикое, непонятное, потрясающее, было в этом звуке, не подходившем ни под какие определения. Он казался ужаснее грома, потому что исходил из груди живого существа. Смутно догадываясь доселе, я теперь понял кто гремит во мраке дремучего леса в час полуночной тишины, когда стонет лишь сова, плачет шакал и воет полосатая гиена, не находя падали.
Эс-сбаа (лев), прошептал Исафет, вылезая из куббы, и исчез во мраке неизвестно куда, мне казалось что он пошел навстречу могучему врагу. Крепко снимая в руках свою берданку, хотел двинуться и я, но у меня не достало силы сделать это движение, я слышал как колотилось и снималось мое сердце, как подымались дыбом волосы и дрожь пробегала по всем моим членам приковывая их к земле, не дозволяя шевельнуться.
‘Сегодня львиная ночь, сегодня лев ищет человека и Аллах дал ему волю пить людскую кровь’, припомнились мне слова Ибрагима, и я затрепетал, сам не знаю почему, при этом воспоминании. Между тем все громче и громче раздавались ужасающие звуки, потрясавшие, казалось, землю, не только атмосферу леса наполненную ревом могучего зверя. Откуда и куда неслись эти страшные рыкания, которые повторяло эхо, разносила земля, близко иди далеко раждались они, приближалось или удалялось ужасное животное, нельзя было судить, потому что рев казалось исходил из земли, и ему вторили в унисон стволы великанов леса да глыбы скал, местами нагроможденных в чаще.
Раад кебир (великий гром), Возмутитель Ночи, имена достойные льва, кто слыхал его среди глухого леса, в час ночной тишины, тому не покажется это преувеличением. Львиный рев, это самый ужасный звук на земле исходящий из груди живого существа, трубные звуки слона и гиппопотама, рев тигра и ягуара, ворчание носорога, все это ничто пред рыканием льва, которое надо слышать, разумеется, не в зоологическом саду, а в приволье дремучих африканских лесов, в ночной тиши, притаившись где-нибудь в уголке лесной хижины иди у костра разведенного в густых зарослях непроходимой чащи.
Минут пять грохотали раскаты львиного рева, но мне они казались часами, скованный ужасом, я не мог двинуться даже из своего шалаша к хижине Исафета, где был мой револьвер и заряды и где притаился мой Ибрагим. Я стоял неподвижно, вслушиваясь невольно в ужасную музыку потрясавшую лес. Все смолкло, все затаило в себе свои звуки, не пищала малая птица, не стонала сова, не стрекотали неумолчно цикады, все притаилось пред страшным рыканием наполнявшим атмосферу, так по крайней мере казалось мне, потому что я не слышал более ничего, ничего другого не ощущал. Страх сковывавший мои члены скоро перешел в какое-то оцепенение или бесчувствие, в котором я не ощущал трепета, но зато не ощущал и ничего другого, и мне казалось что в эти минуты явись лев в кактусовой дзерибе предо мною, я бы не пытался бежать, но не мог бы и защищаться. Я не в силах передать всего что хотел бы передать, но и сказанного я думаю будет довольно чтобы представить себе обаяние производимое львиным рыком на человека слышащего его впервые. Сколько раз до того стремился я принять участие в благородной охоте на царя зверей, обещая мысленно призвать на помощь все присутствие духа, всю охотничью удаль, всю свою выработанную с детства отвагу, но первого рыканья льва, раздавшегося в дремучем лесу, было достаточно чтоб обезоружить меня как охотника, устрашить как человека и заставить трепетать будто пугливую овцу или газель.
Не долго ревел возмутитель леса, могучие звуки, сперва раскатывавшиеся по земле как удар грома или исполинского молота, сделались глуше и превратились в захлебывающееся рыкание, мало-по-малу стихавшее, как будто могучее животное постепенно изливало и наконец излило весь свой гнев. Умолк лев, в лесу водворилась ночная тишина, все живое вздохнуло свободнее, борзые кони перестали биться на своих коновязях, собаки перестали жаться к ногам безмолвного человека, сбившиеся в кучу, замершие от страху овцы оживились и разбежались по дзерибе, двинул своими членами человек и пришел наконец в себя. Лес, казалось, оживился тоже. Снова затрещали звонкие цикады, сотни шорохов, писков, шумов, понеслись в воздухе, где-то глухо застонала сова, крикнул шакал, и течение ночи пошло обычным чередом…
Из темного лесу тогда показался Исафет, твердая поступь, высоко поднятая голова, руки крепко дерзавшие ружье показывали что старый охотник не только не испугался могучего льва, но, чувствуя в себе достаточно силы чтобы бороться с непобедимым, бестрепетно ходил ему навстречу.
Эль-эсед бежал, промолвил твердым голосом Араб, — он хотел похитить овец у бедного Исафета, но у старика, кроме овец, есть еще храброе сердце и верное ружье.
Как мне хотелось быть на месте старого Араба и вместо того чтобы трепетать при рыкании льва, идти ему навстречу с одним кремневым ружьем и небольшим ятаганом! Какими жалкими, ничтожными показались мне тогда охоты на волков, шакалов, гиен, альпийских козлов и даже на пантер! Доселе я смотрел на старого Исафета с уважением, теперь же после его безмолвного подвига, который я мог вполне оценить, надо было ему удивляться.

V.

Нам не спалось, хотя лев уже не тревожил нас в эту ночь.
Быстро вздул старик небольшой костерок, и мы уселись вокруг огонька, поджав ноги по восточному обычаю, мой Ибрагим суетился, кипятя воду для заварки русского чаю, к которому он начал привыкать, а мы с Исафетом, вперив глаза в разгоравшийся костерок и все еще прислушиваясь к тишине леса, казавшейся, мне по крайней мере, подозрительною, сидели молча, думая крепкую думу.
— Мой господин слышал льва, заговорил наконец старик, — но он не видал еще возмутителя ночи, Исафет покажет его охотнику, если трусливый эсед не убежит, как шакал, от куббы бессильного старика.
Как-то особенно билось сердце у меня при этих словах африканского Немврода: и жутко, и сладко, и тяжело, и легко было у меня на душе, с одной стороны говорило молодое, горячее стремление воспользоваться случаем и стрелять по льву, а между тем обаяние страшного зверя было так сильно что одно воспоминание об его потрясающем реве холодило самую пламенную решимость и заставляло не доверять себе. Я ничего не отвечал Исафету, но старик понял вероятно что бродило в мыслях молодого охотника впервые встречавшегося со львом.
— Ты будешь не один, прибавил он, — я буду с тобою, будет и Ибрагим, будут и другие, только эль-эсед будет один, пять-шесть ружей будут стоить его страшных зубов и когтей. Кто пришел один, без друзей, издалека через моря, горы и пустыни сюда, у того сердце не из мягкого воску, оно не растает от страха, опасность не размягчает, а закаляет его как твердую сталь. Пойдем с тобою на льва, господин!
Молчание было ответом на вопрос Исафета, и он понял его как знак согласия. Отказываться было невозможно уже потому что одинокому Европейцу показывать свою робость пред туземцами не приходится никогда, хотя бы на сердце были самые ужасные подозрения, а теперь, когда сбывались наяву самые дорогие грезы для охотника, иметь возможность стрелять по самой благородной дичи в мире, не согласиться было бы абсурдом.
Сидя тихою, чудною ночью вокруг костерка ярко вспыхивавшего от ветвей туйи и пробкового дуба, под сенью дремучего леса, я расспрашивал о многом обоих своих собеседников, не мало видавших на своем веку. Разговор, разумеется, вращался сперва на львах и пантерах, и чего только не порассказали мне оба Араба, не раз бивавшие хищников в их заповедных лесах!
— Я не боюсь никакого зверя, говорил старый Исафет, — но аус биллаахи мин-эм-марафил (сохрани меня Боже от оборотня)! прибавил он, сжимая небольшой талисман висевший у него на косматой груди, как у всякого хорошего мусульманина.
Два, три изречения Корана, перья бульбуля, лапки саранчи и шерсть темнобурого льва (величайшая редкость), зашитые в кожаном мешечке, достаточны для того чтоб отогнать всякую нечисть от правоверного, а потому, пока цел амулет, мусульманин не боится лукавого. Много всякого зверья бивал Исафет, но ружья своего он никогда не поднимал на марафила (оборотня), саакара (колдуна) и африта (злого духа) любящих принимать звериную форму для того чтоб обмануть человека и насмеяться над ним. Не легко узнать оборотня, и не мало правоверных потому попадается на его шутки, Аллах я энарл (Господь их прокляни!), но старый Исафет такой ошибки не делал: он отлично умеет различать оборотня даже когда тот принимает вид мерзкой д’эбаа. (гиены). Сколько раз то шакал, то гиена, то леопард, подзывали своим вкрадчивым криком старого Исафета, но он различал хорошо козни дьявола и не шел на его удочку.
Не знал никогда и неудачи старый охотник, потому что ему невидимо помогал сам Аллах, субхану вуталэ (Ему честь и хвала)! Что бы ни делал, что бы ни предпринимал Исафет, все он делал с именем Божиим на устах. Беисм миллахи эр-рахман (во имя Бога милосердого) так начинал каждое дело старый охотник: йя Аллах (с Богом) продолжал его и кончал славословя Творца, эл хамди лиллахс.
Восьми лет остался Исафет после смерти отца один в лесной куббе, которая приютила и нас, еще ребенком он привык с помощию ружья и кинжала, наследия его отца, добывать себе хлеб. Лес стал его стихией, его родиной, его миром, он станет и его могилою. С лесом и с его обитателями сдружился Исафет с первых дней своей одинокой жизни, он и родился под сенью дремучего леса, водой его ручейков был вспоен, его дарами вскормлен, одет, обут и воспитан. Все дорого, все знакомо, все мило Исафету в лесу, он не тронет даже мускита, сосущего его старую кровь, потому что крылатый хищник такое же дитя леса как и он сам. Все птицы без исключения его друзья, из четвероногих, пресмыкающихся и насекомых у него также не мало любимцев, но дороже всех ему в лесу из птиц — пестрый бульбуль, а из четвероногих — колючий еж и две борзые собаки, лугуи, его первые и единственные друзья, живущие с ним уже много лет в его одинокой хижине, помогая хозяину в охоте и карауля дом.
Своими личными и кровными врагами старый Исафет считает только льва и пантеру, которые постоянно покушаются на его овец и осла — единственное богатство бедняка, да еще проклятых Богом и людьми гадюку и скорпиона. Хотя и знает старый охотник добрые снадобья парализующие силу их яда, но все-таки он не пройдет мимо скорпиона или виперы чтобы не раздавить их ногой или не перерубить своим широким ханджаром. Он за то и любит бульбуля что тот своим мелодичным пением усыпляет змей и обезвреживает их яд, за то же он любит и ежа, который вечно воюет со змеей, как думает старый Исафет.
Я не знаю питал ли другие привязанности арабский Немврод кроме широкой любви к лесу, природе и более узкой к ежу, соловью и собакам, но думаю что неравнодушен еще был старый Исафет к своей лесной куббе, наследию его отца, ослику и пяти овцам составлявшим его богатство, а также к верному ружью, которое быть может не раз спасало его от смерти. Лес наполнял все существование Исафета, он питал, одевал и услаждал старого охотника, в лесу находил все Исафет, и вне его знать ничего не хотел, он никогда не показывается в городах, и всю свою добычу, а также угли, выжигаемые им из масличных и дубовых дров, так же как и деревянные изделия рук своих, сбывал в ближайшей деревеньке, не заботясь о больших выгодах.
Это был тип настоящего лесного бродяги который встречался мае не раз в моих странствованиях по дебрям и чащам лесным, начиная от сибирской тайги и лапландской тундры и кончая границами Персии, Аравии и центральных стран Африки. Далеко за пределы ближайших окрестностей разносилась слава Исафета, который слыл одним из самых неустрашимых охотников каких теперь можно пересчитать по именам, и не раз в часы несчастий окрестные жители прибегали к помощи старого охотника. В те времена когда еще львов было множество в той стране, когда даже окрестности городов оглашались львиным рыканием, когда многие пути были непроходимы вследствие нападений львов и пантер, неустрашимый Исафет был добрым гением своего околотка, истребителем диких зверей. Я не знаю сколько перебил он их на своем веку, но думаю — не мало, в противоположность остальным хвастливым Арабам, он держал свой язык напривязи и не болтал без умолку о своих подвигах, которые могли бы, вероятно, составить целую эпопею, как можно было догадываться по словам Ибрагима.
— Когда я только в первый раз взял ружье, говорил мой проводник, — Исафет был уже стар, и про него слагались сказания, потом он куда-то запропал, и о нем все позабыли. Где был в продолжении дет пятнадцати, двадцати Исафет, никому не известно, и он сам никогда не говорит об этом. Одни сказывают что он совершал в это время хаджиадж, паломничество в Мекку и ко гробу Магометову, другие, что он уходил охотиться за дикими зверями на берега озера Цад и в Феццан, а третьи утверждают что старик проспал эти года в пещере в наказание за то что стрелял и убил злого саахра-волшебника, друга дьяволов и афритов.
Таков был старый Исафет, у которого я гостил, благодаря дружбе Ибрагима, считавшегося приемышем старого охотника и наследником его куббы, а с нею и его славы.
Долго мы проболтали в эту ночь, и много чего я наслышался от двух опытных лесовиков и охотников. Мне не передать теперь и сотой доли их рассказов, то верных как сама правда, то замечательных как наблюдение, то веявших неудержимым пылом чисто арабской фантазии. Сказания о львиных ночах были лучшими по своей фантастичности, и так как они ближе всего подходили к нашему положению, то в них я внимательнее вслушивался, лучше их запоминал. Я не могу воздержаться от того чтобы не привести хотя один из этих фантастических рассказов, дабы тем еще рельефнее очертить и поэзию африканского леса с царем его, могучим львом, и тип лесного жителя в роде Исафета, который исчезает а мельчает не по дням, а по часам повсеместно по мере исчезновения дремучих лесов с их оригинальною жизнию и поэзией.
— Давным-давно то было, рассказывал Исафет, — когда еще премудрый Аллах делил между зверями землю, только льву позволил он обитать везде. ‘И горы, и леса, и поля, и пустыни пусть будут твоим обиталищем, везде живи и размножайся, сказал ему Творец, и за то оберегай меньших зверей от человека и царствуй над ними. В знак того что бдишь, ты должен оглашать по ночам землю ревом твоим, подобным грому, чтоб Я слышал что ты исполняешь Мое веление…’ Послушался лев воли своего Творца и занял всю землю от моря до крайних гор Кафа (мифический край света, по мусульманским сказаниям), покорив своей власти и людей… Не люб был тогда Аллаху человек, потому что он еще вне был просвещен истинною верой, тогда еще не являлся Пророк на земле, и Коран не падал еще с неба, как и священный черный камень Каабы. То время было тяжелое, человек служил зверю и работал на льва. Великий Пророк — да будет трижды благословенна его святая память! — сжалился над людьми и предстал пред Аллахом с просьбой облегчить их судьбу… И огонь, и одежду, и оружие, и силу ума дал тогда Аллах человеку, и увидя что тот не возгордился, дал ему еще более, Пророка, Каабу и Коран. Человек тогда прозрел и просветился разумом нисшедшим от небес. Не он стал тогда рабом зверя, а сам заставил работать себе и верблюда, и слона, и лошадь, и собаку, и трепетать пред собою могучего носорога и наконец льва, доселе правившего землей. Скоро одолел человек совсем своего бывшего владыку, и не только изгнал его из своей области, но даже пошел в его дебри и леса. Тогда милосердый Аллах снова вмешался в распрю человека со львом и разделил границей области их владений. Оскорбленный и униженный лев ушел куда ему приказал Аллах и оставил человеку все, а себе ничего… Побежденный, он не мог защищать меньших зверей от того кого боялся сам, не имея своих владений, он должен скитаться день и ночь, не зная что поесть, он принужден воровать: ему нечего теперь подавать голос Аллаху, и когда он ревет, то жалуется небу на свою горькую судьбину и молит о смерти.
Так повествовал мне Исафет об отношениях человека ко льву, в то время как Ибрагим сидел молча понурив голову, словно прислушиваясь к тихому шелесту леса. Где-то вдали простонала сова.
Аллах я енарль эм-марафил (прокляни Господи злато оборотня)! пробормотал старик: — то кличет не сова, а темный худхуд (мифическая ночная птица восточных сказаний), он не обманет Исафета.
Помолчал немного старый охотник, и когда затихла, сова, он начал снова свою вдохновенную речь.
Текст воспроизведен по изданию: Львиные ночи. Этюд из путешествия по Северовосточной Африке // Русский вестник, No 5. 1885
OCR — Иванов А. 2016
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека