В стране туарегов, Елисеев Александр Васильевич, Год: 1885

Время на прочтение: 33 минут(ы)

В СТРАНЕ ТУАРЕГОВ

ОЧЕРК ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО САХАРЕ

При сотворении мира, говорят Туареги, Бог для каждой страны творил и человека которому отдавал ее в вечное владение: одного поселил Премудрый Творец в горах, другого на берегу моря, третьего в области благословенной пастбищами и полями, четвертому дал леса и сады, не нашлось места лишь для Туарега, которого не хотели принимать к себе ни горцы, ни поморы, ни земледельцы, ни обитатели лесов, потому что он захватил бы весь мир. Точно также не хотели принимать в свою среду звери — верблюда, а птицы — страуса, не считая их за подобных себе. Горько стало Творцу, и Он пожалел свое творение. Он сотворил для отверженных Сахару, которую и отдал им на веки. Туарег, верблюд и страус поселились в необъятном просторе великой пустыни вместе и навсегда, скорее пустыня засыплет своими песками окрест лежащие страны и архелаам (верховой верблюд) Туарега пройдет по ним, погребенным в леске, чем пахарь или земледелец овладеет Сахарой. Пророческие слова сказания отчасти оправдываются, отчасти нет.
Пески засыпают уже оазисы, постепенно подвигаясь к северу Алжира, Триполи, Туниса и Морокко, во все-таки и в девственную почву Сахары кое-где забрасывается зерно ее же обитателями.
Французы с севера от Алжира могут еще подвинуться в Сахару, побеждая пустыню своими артезианскими колодцами, канализацией, искусственными оазисами, могут даже со временем действительно затопить небольшую область ее занимаемую шоттами (высохшими соляными озерами) Туниса и Алжира и соединить этот последний с Нигером и Сенегамбией железною дорогой, но Сахара все-таки останется Сахарой.
Широко, привольно на тысячи верст поперек всей Африки раскинулась великая пустыня, с одним именем которой каждый привык соединять самые ужасные представления. Сахара — это страна песков, страна смерти, голода и жажды, страна полная таинственности и загадок, как ужасный сфинкс залегший от берегов Атлантического Океана до самого Нила и стерегущий дивную малоизведанную область Средней Африки, о которой смелые путешественники один за другим приносят самые невероятные вести.
Со времен незапамятной древности она стала загадкой для цивилизованного человека, который всегда старался проникнуть в этот таинственный мир, и осталась неразгаданною вполне до наших дней, когда пионер цивилизации — европейский путешественник начинает срывать покрывало с закутанного мифом и легендой лица страны закрытой для цивилизации. Много дорогих жизней погубил таинственный ужасный сфинкс, много смелых путников, хотевших проникнуть в его тайны, он поглотил в своей неизмеримой пучине мертвых песков, безжизненных скал и бесплодных площадей — гамада.
Но с течением веков туманы застилающие Сахару проясняются, завеса скрывающая действительность под покрышкой басни, как чело богини Нейт в Саисе, спадает, Сахара перестает быть сфинксом предлагающим роковые загадки и уже начинает принадлежать науке. С разных сторон вторгаются в нее смелые путешественники, не боясь ни смерти, ни лишений, зная что каждый из них внесет свою лепту в сокровищницу человеческого ума. Имена Калье, Ленга, Барта, Дюверье, Нахтигалля, Родьфса и др. надо поставить в число величайших героев науки.
Но как ни велика Сахара занимающая пространство большее всей Европы, она принадлежит к огромной зоне песков которые опоясывают Старый Свет от берегов Атлантического Океана до центральных областей Китая, продолжаясь чрез пустыни Ливии, Каменистой и Пустынной Аравии, Персии и Турана. В этих пределах занимаемых великими пустынями царит камень и производное от него — песок, преобладает смерть над жизнью, которая чужда пустыне и вторгается сюда только благодаря могучим силам своего приспособления. Раз вторгнувшаяся сюда жизнь пускает ростки и, несмотря на ужасающие условия борьбы за существование, все-таки выживает, хотя и носит на себе отпечаток пережитой колоссальной борьбы.
Эта зона выработала свой особенный животный и растительный мир, который смело может быть назван флорой и фауной великих пустынь. За животными и растениями пришел сюда и человек и сумел поселиться так прочно и устойчиво что стал считать пустыню своею родною матерью. В Сахаре, этой величайшей и самой ужаснейшей изо всех пустынь в мире, всего рельефнее сказалось торжество жизни над смертью.
Мы, Европейцы, любим сравнивать пустыню с морем, но сын пустыни, бедуин, Туарег или Монгол не знает моря, и для него нет на земле ничего такого с чем бы он мог сравнить свою родину, только в бесконечном просторе неба, расстилающегося над землей, он видит подобие пустыни. ‘Только голубое небо со своими бесчисленными звездочками безбрежнее и однообразнее пустыни’, говорит бедуин, ‘только на бесконечном просторе небес мог бы прожить Туарег со своим верблюдом если не было бы пустыни’, поет песня обитателя Сахары.
Как ни мертва пустыня, но небо еще тише, однообразнее и мертвее ее, потому что небо Сахары вечно ясно и не омрачается туманами и облаками. Оно словно приноровилось к объемлемому им морю песков, и заключив его в свои голубые кристальные своды, замерло неподвижно со всеми своими светилами над заснувшею пустыней. Великая Сахара спит непробудным сном, как каменный сфинкс на границе Ливийской пустыни, спят ее бесконечные пески, бесплодные горы, безжизненные каменные поверхности, — и только в оазисах, в этих бьющихся пузырьках пустыни, с удесятеренною энергией кипит жизнь засыпаемая песками, да кое-где среди смертного покоя мертвой природы пробивается мерцающим огоньком, трепещущею искоркой, энергический субстрат жизни сведенной на минимум.
Можно сравнивать Сахару и с морем, и с небом, и со шкурой пантеры, на желтоватом фоне которой разбросаны темные пятна-оазисы, как это делал Птолемей, во все эти сравнения не передают даже в общем верной ее картины. Напрасно в наших учебниках географии поверхность ее рисуется такою ровною как водная гладь, напрасно поэтически рисуют картины безбрежного моря песков и сравнивают его с океаном, описывая песчаные бури, смерчи, волны, оазисы вместо островов и караваны верблюдов вместо корабельных эскадр: все это не дает полного представления потому что сравниваются два понятия несовместимые. Рельеф Сахары вовсе не так однообразен чтоб его сравнивать с водною гладью, в целом он вовсе не представляется бесконечною ширью песков уходящих за горизонт, напротив, он в общем так же разнообразен как и любая поверхность на земле и конечно разнообразнее наших южных степей иди тундр севера.
Правда, степь живее пустыни, но тундра мертвее ее продолжение большей части года, и я, побывав и в лапландской тундре, и в Сахаре, предпочел бы эту последнюю, несмотря на все ужасы связывающиеся с представлением о безводной пустыне. Дайте тундре африканское солнце, а пустыне — воду, и они сравнятся между собой. Первая превратится в прекрасную прерию или сильву так же как и вторая. Болота Амазонки и Миссисипи — та же тундра с тропическим солнцем, а райские уголки Средней Африки, области самой богатой в мире относительно флоры и фауны, — продолжение тех же геологических формаций которые залегают и на всем пространстве необъятной Сахары.
И громадные дюны — целые горы песку, и песчаные моря, и колоссальные горные массы, и еще более огромные плоскогория — гамада, и луговины, и оазисы, и уади или ложбины высохших рек некогда протекавших в Сахаре, а на севере еще ряд соленых озер-болот, единственных в мире по своей оригинальности, бороздят рельеф великой пустыни. Кому не известен колоссальный по замыслу, но нелепый по исполнению проект затопить Сахару, который родился, как Deus ex machina, из маленького проекта Рудера, ввести воды Средиземного моря в часть северной Сахары и залить ими ряд полувысохших озер — шотт Туниса и Алжира. Гора родила мышь, и проект энергичного поборника и автора мысли о затоплении шотт и образовании внутреннего моря на юге Алжира до сих пор еще не выходит из области академических соображений и практических предрешений.
Никогда Сахара не представляла огромного внутреннего моря Африки, никогда она и не будет залита, по той простой причине что она почти вся выше уровня Океана, и ее центральные горные массы так велики что в течение нескольких месяцев покрыты снегом. Сахара и снега — понятия на первый взгляд несовместимые, но великая пустыня представляет и не такие сюрпризы человеку знакомому с ней только по учебникам географии. Песчаные горячие ветры и смерчи, страшные грозы и ужасающие жары, подобных которым нет нигде в мире, с одной стороны, и морозы со снегами, с другой, все это характеризует климат великой пустыни, словно созданной для того чтобы представлять самые ужасающие контрасты.
Сахара создана для Туарега, вот смысл легенды рассказанной нами в начале очерка, с точки зрения ее обитателей может быть это и верно, но мы можем, перефразируя сказанное, с большею вероятностью сказать что Туарег создан для Сахары, которая без него была бы необитаема. Позже мы увидим при каких условиях живет этот истый сын пустыни, достойный назваться этим именем еще более чем бедуин или Монгол, и тогда нам станет понятным и смысл Сахарской легенды, и наша ее перефразировка.
Я проводил аналогию между тундрами приполярных стран и великими пустынями, теперь попытаюсь провести ее между самими обитателями далекого Севера и притропических стран. Условия жизни тех и других ужасны, тяжелейших нельзя встретить нигде на земле, а между тем расы эти могут считаться в числе самых здоровых. Вирхов может считать Лопарей вырождающеюся, деградированною расой, но даже допуская это, из обитателей крайнего Севера у нас остаются Исландцы, Норвежцы, Самоеды, Вогулы, Остяки, Якуты, Камчадалы, Эскимосы, хотя в большинстве и не высокого роста, но все коренастые, широкоплечие, способные переносить такие лишения которых не выдергивают даже ближайшие их соседи. Туарег Сахары представляет еще более блестящий пример того насколько может приспособиться человек к самым ужасным условиям своего существования и не только не выраждаясь, а напротив являя такой стойкий тип который можно прямо противопоставить выраждающемуся в физическом отношении Европейцу, не говоря уже об Азиятах древнейшей цивилизации, в роде Китайцев и жителей Ирана.

II.

Обстоятельства моей кочевой жизни привели меня из пустынь азиятских в великую африканскую пустыню — страну Туарегов. После неудачной попытки проникнуть в глубь Сахары из Триполи и Феццана путем Нахтигадля и Рольфса, остановленный брожением вызванным успехами лжепророка-махди в Судане, я решился пробраться к желанной цели чрез Тунис и Алжир, чрез Уарглу, ворота великой пустыни, по пути экспедиции Флаттеоса, которая в феврале 1880 года была изрублена Туарегами. На той же дороге погиб недавно и Дюпере. Несмотря на это, я избрал путь чрез Уарглу, названную воротами Сахары еще Ибн-Халдуном, потому что из этого французского поста, дальше всех уходящего в пустыню, легче всего было не только проникнуть в пустыню, но и снарядиться в далекий путь.
Памятуя кровавую судьбу спутников Флаттерса, отправившегося в пустыню в качестве пионера цивилизации со специальными целями, чего он и не скрывал, я снарядился в Уаргле так тихо и незаметно что в скромном путнике, отправлявшемся в глубь Сахары с шестью верблюдами и тремя человеками, никто не мог заподозрить даже шпиона, которых так ненавидят ревнивые к своей свободе и пустыне Туареги. Только одна молва, пущенная мною умышленно, пошла обо мне далеко в Сахару, та самая которою я гарантировал себя и в предшедшие путешествия по Востоку. Положившись в этом случае на слова знаменитого Дюверье, несколько лет пробывшего в Сахаре, что особа врача считается священною среди Туарегов великой пустыни, я облекся всеми аттрибутами врачебного достоинства. Не на вессоновские револьверы и берданки, которые могли меня спасать от трусливых Арабов, и не на счастливую звезду свою я понадеялся, отправляясь в глубь земель где Европейца недоверчиво встречает свободный сын пустыни, а на свое ‘священное’ звание и на свою походную аптечку, которой запас я увеличивал собирая душистые травы Сахары.
Скромный путешествующий адхалиб (врач) мог легче проехать по стране Туарегов чем хорошо вооруженная экспедиция в роде несчастной миссии Флаттерса. Я хорошо знал что не фанатизм и не жажда крови были причиной гибели Дюпере и Флаттерса, а та безграничная любовь и ревность с которою охраняет Туарег ото всякого покушения свои родные пустыни и свою золотую свободу. Вера в слова знаменитого путешественника и надежда на свое звание и уменье обращаться с пылкими сынами Востока не обманули меня, и я пробрался счастливо в Гадамес, один из центральных бьющихся пузырьков северной Сахары и делал безопасно экскурсии вокруг него, проводя целые дни с Туарегами и не видя не только ни одного угрожающего жеста, но не слыша даже обидного слова от обитателей пустыни. Пока я был один со своими двумя иди тремя проводниками, я пользовался полною безопасностью и даже расположением со стороны некоторых обитателей Сахары, но едва я примкнул к каравану шедшему из Гадамеса в Триполи, как подвергся такой опасности которая заставила меня вернуться назад, о чем расскажу в конце своего очерка.
Никогда не забыть мне тех дней которые я провел в Сахаре среди верных сынов ее, Туарегов, Таргви, как их называют Арабы. Живо помнятся мне и переходы по необозримой пустыне и ее песчаные горы, и оазисы, и самум, и одинокие колодцы, и тихий Гадамес затерявшийся в песках, но всего живее, всего рельефнее обрисовывается в моем воображении поэтический образ царя великой пустыни — Туарега Сахары.
После четырнадцатидневного перехода от Уаргды, где мы оставили за собой последние следы цивилизации и вверились необозримой пустыне, мы выходили из области великих дюн, и недалеко уже были пальмы Гадамеса, бывшего для нас Обетованною Землей, куда стремились все наши помыслы и надежды. Дня через два мы должны были уже отдыхать под пальмами этого прекрасного оазиса, вмещающего в себе всю флору Сахары, а до тех пор, как и прежде, нас ожидал ночлег среди песчаных дюн Ерга, покрытых кое-где жалкою полувысохшею травой, напоминавшею бороду дурно выбритого человека.
После трудного дневного перехода, в продолжение коего мы сделали по крайней мере верст 60-70 на наших быстрых мехари (Так называются Арабами верховые верблюды, архелаамы Туарегов, лучшие бегуны пустынь.), которых можно достать только в Сахаре, мы лежали в изнеможении на своих плащах, наслаждаясь легкою прохладой сменившею дневной жар, когда солнце склонилось к зениту. Как и в прежние путешествия по Востоку, мой караван был невелик: шесть верблюдов и четверо всадников, со мною включительно, вот и весь наш караван, быстро двигавшийся по песчаному морю дюн Ерга в направлении от Уарглы через Аин-Тайба к Гадамесу. Многоумный Ибн-Салах, старый воробей пустыни, вел меня к себе в Гадамес, как гостя и желанного врача, в искусство которого он питал великую веру, надеясь что едва появится франкский адхалиб как у сыновей его, составлявших гордость старого Ибн-Садаха, затянутся долго мучившие их язвы на ногах. Под крылышком такого вожака мне бояться было нечего, и я, несмотря на все лишения, безводие, страшные жары и песчаные ветры, часто дувшие во время пути, быстро подвигался вперед, не заботясь особенно о завтрашнем две, потоку что Ибн-Салах рассчитал все, зная где и что можно достать на пути и памятуя пословицу ‘кто уповает на Аллаха, тот не будет оставлен: мудрый человек жнет свой хлеб даже на скалах и на песке и не ждет помощи от летающей птицы’. Так говорит пословица сынов пустыни, и старый Ибн-Салах на деле доказал это не раз.
‘Путешествие есть часть ада — эс сафт кит’ятум мин эс сакр‘, говорят Арабы, и если где пословица эта может быть приложима, то специально к переездам по пустыне. Не легко нам дался последний дневной переход при сорокаградусной жаре под палящими вертикальными лучами солнца, без глотка свежей воды, которой мы не видали уже дней пять, утоляя с вою жажду содержимым мехов и быстро мчась на спинах своих мехари, казавшихся неутомимыми бегунами, но еще тяжелее иногда было проводить ночь.
Правда, у старого Ибн-Салаха имелась черная полосатая палатка, которою мы защищались от невзгод пустыни, правда, у нас были куски войлока для покрывания песков служивших нам ложем и изголовьем, — но всего этого не было достаточно для того чтобы кейфовать в пустыне в продолжение долгого отдыха и ночи. До сих пор мы избегали ночных привалов, а старались идти так чтоб отдыхать днем во время нестерпимых жаров, но в этот день было сделано исключение, и мы принуждены были провести ночь не в пути, а в палатке у скудного костерка, который мы поддерживали при помощи сухой травы и каких— то веточек, похожих на высохшие сучки тарфы. Остановились на ночлег мы еще задолго до заката солнца, потому что наши верблюды приустали порядком.
Был чудный тихий вечер, каких не знают в наших странах, где света так мало, где солнце не является во всем своем великолепии. Багрово-красное ослепляющее светило дня погружалось в глубь залитого пурпуром, лазурью и золотом небосклона, за зубчатую линию золотистых краев дюн Ерга. Целое море света залило пустыню, и однообразно желтоватые верхушки песчаных гор расцветились всевозможными оттенками радуги. Кто хочет видеть заход или восход солнца, тот должен идти или на Океан, или на такую же безбрежную ширь, пустыню, там глаз упьется гармонией света, там человек может во всем лучезарном величии увидеть светило дающее жизнь, свет я движение нашей косной холодной земле. Ему станут тогда понятны те яркие краски которые блестят на покровах детей тропиков и солнца, те чудные переливы цветов которых нет на тусклом Севере, он поймет тогда что те и другие — не что иное как частицы солнечных лучей как бы заключенных в земные оболочки на подобие самоцветных камней, искрящихся цветами радуги в металлической оправе.
Прав полудикий сын пустыни, бедуин, когда говорит что ‘великий Аллах заключил осколки солнечных лучей и в яркие лепестки цветов, и в блестящие золотом и бирюзой крылышки насекомых и птиц, и в те дорогие жемчужины которыми так богато Красное Море’. Фантазия восточного человека заключила солнечный луч и в огненные глаза женщины Востока. Поэтический склад речи и мысли у Араба подобрал для своего цветистого языка чудные сравнения из природы, и кто видел красавицу пустыни, истую дочь песков, тот согласится со словами песни что глаза ее мечут искры прожигающие сердца и что лицо ее подобно тому очаровательному цветку который распускается для того чтобы показать миру лучшее творение Аллаха. ‘Все жемчужины Востока, поет Араб, бережет у себя Аллах на седьмом небе чтобы превратить их в небесных гурий, а все лучи солнца рассыпаемые Им на земле Он собирает снова в драгоценные камни и цветы…’
Такова обаятельная сила света царящего в пустыне, он одинаково чарует и полудикого сына песков, и гордого своею цивилизацией пришельца из Европы. Как-то невольно склонится путник пред тою лучезарною стихией с появления которой, по сказаниям всех народов, начинается творение мира, как-то невольно душа преисполнится чем— то далеким от будничной прозы жизни, и чудная греза унесет мысль за пределы фантазии, в царство света и огня…
Сумерек нет в пустыне, и едва лучезарное светило опустится за блистающий горизонт, день быстро сменяется ночью, яркий свет — потемками. Мертвая пустыня заснет еще более, а на темноголубое небо выйдут ночные светила, мерцающий свет коих не разгонит мрака и не разбудит сонной земли. Но едва на покров пустыни набежит ночная тень, едва тьма возьмет верх над светом, как спутники ночи и мрака оживут и своею кипучею деятельностью и жизнью наполнят дотоле безжизненное чело пустыни. Тысячи змей, скорпионов, многоножек и тарантулов проснутся в полувысохшей траве и побегут за добычей. Скудна, по всей вероятности, их пища, и для добывания ее они должны проявить деятельность неимоверную: много верст проползет рогатая гадюка Сахары по бесплодной гамада, пока не изловит нечастной мыши или тушканчика, много десятков сажен пробежит черный скорпион — скорпион смерти, как его называют Туареги, прежде чем добудет насекомое. Сахара — страна голода и жажды не только для человека и высших животных, но даже для крохотного насекомого, которое должно обладать высшею степенью подвижности и приспособления чтоб устоять при ужасающих условиях борьбы за существование.
Проснется в пустыне и юркий феннек (крохотная лисичка), и быстрый тушканчик (летающая мышь Туарегов), целыми стадами заиграют они на широком приволье в ночном полумраке, пока не спугнет их гадюка или сахарская сова, подкравшаяся беззвучным полетом. Слабый писк этих милых зверков не нарушит могильного покоя пустыни, потому что заунывный стон совы иди звонкий крик шакала слышится не везде в Сахаре… Но если прислушается чутким ухом притаившийся на своем песчаном ложе утомленный путник, он услышит зловещий шелест, от которого не раз дрожь пробежит по всему телу и выступит холодный лот на лбу. То копошатся и двигаются вокруг него чудовища ночи, ‘исчадия ада, слюна злого духа’, как говорит Туарег, — змеи и скорпионы, которые дарят в то время в пустыне.
В тех местах где их много, а таких мест не мало в великой пустыне, утром на свежем леске можно видеть даже следы пресмыкавшихся змей, а подымешь камешек пли кусок затверделой почвы, и под ним увидишь как копошатся иногда несколько черных скорпионов Сахары, величиной в три-четыре дюйма… Можно быть не трусливым, можно не поддаваться чувству гадливости, но равнодушно видеть скорпиона иди рогатую гадюку возле себя когда лежишь на леске, окруженный десятками этих исчадий мрака, — может разве только закаленный в пустыне Туарег… Сколько бессонных часов я провел в пустыне боясь укушения скорпионом или змеей, сколько проклятий послал на голову этих спутников ночи, но привыкнуть к ним не мог.
Я живо помню наш ночлег у Эдь-Хаджира, в Алжирской Сахаре — местности прославленной обилием скорпионов, буквально кишащих в зарослях полувысохшей травы, и даже теперь при одном воспоминании об этой ночи как-то невольно пробегает дрожь по всему телу. К вашему становищу, словно к центру, ползли отовсюду змеи, бежали скорпионы и ядовитые пауки. В ужасе я зажег костерок из сухой травы, он ярко вспыхнул во мраке ночи и густо задымился в прозрачном воздухе ее, но огонь не только не напугал отвратительных животных, а словно послужил им приманкой, и к нему, как корабли на маяк, бежали черные и желтые скорпионы, разных видов гадюки, ехидны и ужи… Охотничьим ножем и палкой я перебил много этих отвратительных существ в эту ночь, но нашествия пресмыкающихся врагов остановить не мог… Они все шли и шли, словно саранча на наш мерцающий огонек, который мы спешили потушить. Потушив костерок, мы остались еще в худшем положении, и я не только не сомкнул глаз во всю эту ночь, но провел ее в таком нервном возбуждении какого не припомню во всю свою жизнь. Под утро я как-то забылся и уснул на разостланном плаще, но не более как чрез полчаса проснулся от страха, словно в тяжелом кошмаре давившем мою грудь, и первым моим движением было сбросить ‘скорпиона смерти’, закутавшегося в складках моего бурнуса… Сна как не бывало, и я, бодрствуя в страшном нервном напряжении, возроптал, что бывает со мной редко в пути.
В ту ночь которую мы проводили предвкушая отдых в Гадамесе, скорпионов и змей было гораздо менее чем под Эдь-Хаджира, но все-таки не успел еще забыться, как знакомый мне шелест отнял всякую охоту заснуть, несмотря на то что спутники мои давно спали. Не спал только старый Ибн-Салах, который, покуривая свою длинную трубку, бормотал себе под нос какие-то молитвенные изречения. Увидя мои мучения от бессонницы, добрый старик начал убеждать меня чтоб я не слишком беспокоился относительно всякой гадости.
— Много страху терпит мой господин от такой мелюзги, говорил он, — мышь угрожает горе, но та и не думает о мыши, из-за одной блохи ты готов сжечь свой бурнус. Был в пустыне один мудрый отшельник, в его куббе (хижинке) обитали целые сотни скорпионов и змей, и он любил их как своих детей и кормил чем мог. Не только ему, но и всем приходящим к нему никогда они не делали ни малейшего вреда. Молитва сделала безвредным яд и укротила змею, молитвой и ты, мой господин, отгони этих проклятых…
Сон клонил меня сильно, а я, несмотря на все свое отвращение к скорпионам, забрался в палатку, завернулся в одеяло а попытался заснуть, под легкое мурлыкание Ибн-Салаха, монотонное пережевывание жвачки нашими верблюдами а звонкое храпение черного Нгами, спавшего возле меня.

III.

Тих и безмятежен был мой сон на песке великой пустыни, праздные грезы не смущали его, потому что мысль не работала в мозгу, парализованном страшным зноем а лишениями. Тихий разговор около нашего костра разбудил меня однако, человек которому приходится полагаться на самого себя, находящийся в пути, приучает свои чувства изощряться даже во сне. Приподняв полу верблюжьей палатки, я увидал сцену которая поразила меня неожиданностью.
На слабом багровом отблеске нашего костра виднелась колоссальная фигура восседавшего на верблюде всадника со щитом и длинным копьем в руках, который тихо, какими-то гортанными, непонятными мне, неарабскими словами разговаривал с моим вожаком и хозяином. Мне показалось сперва что я вижу во сне древнего средневекового рыцаря с опущенным забралом на лице, с копьем и щитом в руке, с длинным мечом на поясе. Немного опомнившись, я распознал реальность своего видения… Одного взгляда было достаточно для того чтобы признать в этой могучей фигуре сына великой Сахары, грозу мирных караванов, Туарега, Таргви, как его называют в Алжире.
Голубая блуза и панталоны ловко перетянутые на поясе красным кушаком, голова и лицо обмотанные белым покрывалом, из-за которого смотрели, как из-за приподнятого забрала, живые проницательные глаза изобличающие хищника, красный плащ картинно наброшенный на шею и стан пришельца, вместе с его оружием и грозною осанкой, все указывало с кем приходилось иметь дело. То был первый Туарег виденный нами в Сахаре.
Не успел я еще хорошенько оглядеть незнакомца как он ловком движением повернул своего верблюда и, призакрывшись своим щитом, помчался во мрак от вашего костра, сверкнув только лезвеем сабли висевшей без ножон у его пояса.
Тихою темною ночью появился он, как видение, в красном плаще, с полузакрытым белым лицом как грозный призрак пустыни, на своем фантастическом коне, и исчез так же таинственно как и пришел во мраке ночи, покрывавшем пустыню. Чувство не то легкого страха, не то уважения пробудилось во мне при этом, и я понял теперь почему Туарег является грозой Сахары. Грозный облик его, могучая натура полная жизни и огня, всегдашняя готовность к бою, способность быстро перемещаться на необозримом пространстве и появляться там где его никто не ожидал, вместе с остротой чувств и способностью жить в пустыне, несмотря на все ужасы ее, все это словно соединилось для того чтоб образовать тип совершеннейшего номада, подобного которому нет на земле.
— Ты не спишь еще, господин мой, сказал Ибн-Салах, увидя что я вышел из палатки и смотрю в бесконечную непроглядную даль куда умчался Туарег, — ты видел могучего Таргви пришедшего сюда, следуя праху ноги твоей, благородный адхалиб. То славный Татрит-тан-Туфат — Утренняя Звезда, как его называют сыны племени Шамба (Племя Шамба — арабское, кочующее на юге Алжирии и дальше всех заходящее в Сахару.). Мы зашла в область его песков, и хозяин пришел известить гостей, потому что он друг старого Ибн-Садаха.
Слова моего вожака разъяснили причину посещения, но не рассеяли того обаяния которое охватило меня с той минуты как я увидал первого Туарега Сахары.
Словно могучий орел с недосягаемой выси обозревающий свой округ, не пропуская взором ни одной бегущей мышки, ни одной копошащейся змейки или птички чирикающей на дюнах. Туарег — хозяин и властелин своей области — обозревает с высоты быстроногого верблюда все свои владения, хотя бы они тянулись на сотню другую верст (а такие округи нередки в Сахаре), от зоркого глаза Туарега не скроется не только след каравана или одиночного верблюда, но даже след газели, онагра и страуса, которых он знает наперечет. Я думаю, ночной сторож с высоты своей каланчи не обозревает спящего города с такою зоркостью как Туарег видящий и замечающий все что творится или творилось вокруг.
Изумительна деятельность этого вечного странника, этого первого путешественника в мире, вечно скитающегося сам друг в необозримой пустыне, которая ему становится так же знакомою как земледельцу его поле или леснику участок его леса… Как ни однообразен местами рельеф Сахары, но Туарег не потеряет никогда в ней дороги: земные, воздушные и небесные признаки одинаково руководят им в пути. Не только одинокая дюна или холм песку — гур, но даже пучек жалкой травки в роде альфы или дрина, или кусточка тарфы, служат для него верными вехами, как и побелевший скелет верблюда, падшего в изнеможении на переходе через пески. Направление ветра, бег облаков, полет птицы, не говоря уже о солнце, луне и звездах ведут Туарега лучше карты и компаса. Несмотря однако на такое обилие вспомогательных средств для ориентировки в пути, бывают случаи когда никакая острота чувств, никакая наблюдательность не помогут номаду, например, когда приходится мчаться по Сахаре в непроглядную тьму или песчаный ураган, сметающий на пути целые горы песку. Но и тогда не теряется Туарег, быть может руководящийся чутьем как лучшая ищейка. Нечего и говорить что этим чутьем, наравне с высшею остротой чувств возможною для человека, обладает Туарег вечно находящийся на тропинке войны, как говорят такие же воины, вымирающие Индийцы Северной Америки. Сын пустыни различает за целую версту на песке прыгающего тушканчика или феннека, животных песчаного цвета, которых Европеец может не отличить на десятке сажен, нос Туарега быть может не различает тонких ароматов, но за то слышит запах травы и воды так же хорошо как и верблюд, а его по всей вероятности не музыкальное ухо различает и шорох ползущего по леску насекомого, и шлепанье мозолистых ног верблюда, которое слышит он на далеком расстоянии, когда самого корабля пустыни еще не видать.
При таких острых чувствах разумеется ничто не скроется от Туарега в пустыне, а при его сметливости и сообразительности он по оставленным следам прочтет более чем самый опытный сыщик по corpus delicti. Посмотрите на Туарега когда он изучает верблюжий след, что составляет его специальность. Еще точнее и вернее чем краснокожий по следам он скажет вам кто прошел и проехал — свой или чужой, Туарег или Араб, Мавр или Европеец, мирный ли караван или шайка грабителей, спешил ди путник или подвигался не торопясь, куда и откуда направлялся он, как нагружен был верблюд, и многое другое прочтет Туарег по одному следу корабля пустыни. Проверьте на деле слова его — и вы увидите что он не ошибся, потому что опытный глаз Таргви не ошибается в подобных мелочах.
По отъезде таинственного всадника мне как-то не спалось, и я пошел прогуляться вокруг нашей стоянки. Черный полосатый шатер наш слабо освещался багровым пламенем, дым которого разъедал глаза близко сидевших к нему: старый Ибн-Садах укладывался спать, на смену ему вышел слуга его, Нгами, добродушный негр матово-черного цвета, родом из Кано. Шесть наших верблюдов, облегченные от ноши, несколько поодаль от костра сонно пережевывали клочки альфы, кое-где покрывавшей склоны красноватожелтых дюн. Картина нашего становища была самая обыкновенная, особенно если прибавить что фоном ее служила безмолвная, тонущая в полумраке пустыня, да темноголубое небо с тысячью звезд смотревших на землю, да слегка зубчатый горизонт недалекой цепи песчаных дюн. Хурд-эль-Этель (Тамарисковая гора), огромная одинокая дюна нагроможденного веками леску, высилась к северу от нашего становища, тогда как на юг шла не ровная, но и не сильно взволнованная поверхность гамада, спускающаяся по направлению к оазису Гадамеса.
Обойдя вокруг своей стоянки и осмотрев верблюдов, я начал подыматься по склону небольшой дюны, сажен в 25-30 высоты. Черный Нгами как тень следовал за мною, крадучись словно змея по моим столам, только шелест травы показывал его недалекое присутствие.
— Что тебе, Нгами? спросил я своего спутника.
— Верный пес следует за своим хозяином, а преданный слуга идет следом за своим господином, отвечал он, стараясь сделать ласковую улыбку на своем черном лице, что ему удавалось всегда с таким успехом. — Ты знаешь, хаваджа (Господин, ваше благородие, по-арабски.), в эту ночь у нас был у палатки храбрый Татрит-тан-Туфат, который приезжал спросить Ибн-Салаха, зачем он ведет Франка в страну Туарегов. Старый хитрец не открыл всей правды страшному Таргви, он не сказал того что ведет тебя к себе в Гадамес, говорил только что сопутствует тебе при сборе afalethle (Фаледлец, из рода Hioscyamus, страшно ядовитое, но и целебное растение Сахары.) и других целебных трав пустыни. ‘Да будет благословен час прихода адхалиба-Франка в нашу страну’, отвечал Туарег на слова Ибн-Садаха, ‘пусть земля и песок напоят травы своею целебною силой и мощью… Адхалиб всегда будет желанным гостем в стране Туарегов…’
Слова знаменитого Дюверье относительно врачебного сословия были почти буквально повторены первым встречным Туарегом, всегда смотрящим подозрительно на Европейца вторгающегося в его владения. Разумеется, Нгами своими словами успокоил меня совершенно, и я быстро начал взбираться по склону дюны. Хотя она и состояла более чем на половину из сыпучего песку, который был нагроможден здесь страшными бурями свирепствующими в Сахаре целую треть года, тем не менее взбираться было не трудно, песок не обваливался, нога не увязала, так как длинные корни растений укрепляли слегшийся песок. Растения еще более чем животные в Сахаре должны выдерживать борьбу за существование и потому приспособляться как можно более к условиям жизни в безводной пустыне. Крайняя выносливость, острота и узколинейность листьев, масса колючек способствующих более энергичному излучению и длинные корни, вот и все чем может бороться растение живущее в дюнах Сахары. Эти-то ветвистые корни, глубоко буравящие лесок дюн, отлично поддерживают их склоны от обсыпания, и вот почему дюны сравнительно стойки, хотя бы и состояли из сыпучих песков.
Нгами перещеголял меня, и не успел еще я достигнуть вершины гура, как мой негр уже энергично прикладом своего ружья разбивал на ней двух свернувшихся в клубок змей. С вершин песчаной дюны можно было бросить взгляд вокруг на сонную пустыню, на область уходящих к северу песков и на наше становище, скрывавшееся за клубами дыма.
Тихо и торжественно было все кругом. Ни звука, ни движения. ‘Молчит пустыня, но в этом полусне и тишине мне слышатся исходящие из глубины моей души громкие отголоски, хор тысячи голосов… То неизъяснимые аккорды вечного безмолвия! Каждая песчинка говорит своими словами. В эфире носятся пестрые мелодии, и если призадумаешься немного, слышишь как они вторгаются в душу, наполняют ее…’ Так поэтически передает Фелисьен Давид тихое ночное безмолвие пустыни…
Uns ist das Licht das aus dem Aether in seiner Strahlenkrone blitzt, uns ist die Wolke in der Raume, der Renner uns, der keucht und schwitzt. Uns ist der Sand das Schlummerkissen, auf dem wir ruhen sorgenlos, uns die Gestirne, die von oben herschau’n aus ihren Himmelsschooss… (Для нас сияет из эфира в своем лучезарном венце свет, для нас бегут в беспредельном пространстве и облака, и взмыленный пеной, храпящий бегун. Нам служат мягкою подушкой песок, на котором мы отдыхаем, не зная заботы. На нас смотрят сверкающие с высоты небесного свода созвездия.) Прекрасные прочувствованные слова поэта, которые может понять: только тот кто сам бывал в пустыне и проводил длинные ночи под одним небесным покровом! Да, нет ничего прекраснее темноголубого неба, мерцающего тысячью и серебристых созвездий и обнимающего землю уснувшую во мраке ночи со всем тем что движется и копошится на ее поверхности.
Очарованный окружающею обстановкой, несмотря на то что приходилось видеть ее десятки раз, я уселся на вери шине одиноко возвышающейся дюны. Верный Нгами поместился у ног моих словно сторожевая собака. Долго мы молчали оба, как бы не желая нарушать своим разговором спокойствия ночи, пока Нгами не прервал молчания.
— Благородный господин, говорил он, — не знает многого, потому что он родом из далекой страны Франков, ему знакомы и небо, и земля, и травы, и камни, и целебные силы природы, во пусть он послушает слов черного глупца который никогда не говорил неправды.
— Говори, добрый Нгами, отвечал я, видя что негру моему хочется беседовать, — выскажи все что у тебя на душе, я готов слушать каждое твое слово, потому что люблю твои речи.
Сильно польщенный, Нгами улыбнулся во все свое широкое лицо, вынул небольшую трубку, закурил ее и подав мне наперед курнуть раза два-три, как то полагается по восточному этикету, принялся наконец сам пускать кольца душистого дыма, сопровождая это изложением автобиографии.
— Бедный Нгами, начал он, — родился в Кано, далеко в Сахаре, за горами Ахаггар, куда не заходят Таргви. Мой отец был очень богат, имел много домов и вел караванную торговлю в пустыне, много наемников ходило с его верблюдами и в Тимбукту, и в Рат, и в Феццая, но он берег юного Нгами — своего единственного сына, которому прочил в жены прекрасноокую Джемму. Но Нгами было тесно в одном Кано, и он захотел попытать счастья в караване отца и заслужить любовь своей невесты трудами и подвигами. Целые два года Нгами на своем быстром как ветер верблюде гулял по Сахаре и даже побывал в Триполи, как раз на пути к Рату в горах напали на наш караван кровожадные Ахаггары. Наемники мои бежали, крови было пролито не мало, все товары мои были разграблены, и я сам остался во власти самых жестоких из Туарегов. Ты еще увидишь, господин, не мало Таргви в пустыне за Гадамесом, но тех ты не бойся, они не любят проливать крови, они настоящие благородные потомки Ацджер (Ацджер — северные Туарега, а Ахаггар — южные, обитающие в центральной горной группе Сахары.). Богатый, сам прежде владевший невольниками, Нгами стал рабом последних из людей, Мзабитов (Мзабиты группа берберов в Алжире, сомнительного происхождения.), пока не ушел в Гадамес, где у доброго Ибн-Салаха он работает в пальмовом саду. Никогда больше не увидит Нгами родного Кано, где уже давно умерли и его отец, и его прекрасная Джемма, и два брата по отцу, тоже изрубленные Туарегами.
С чувством понятным только этнографу, я слушал живую страничку из истории рабства, доныне еще процветающего в Средней Африке и Судане. Свободолюбивый, гуманный, всосавший понятие о равенстве с молоком матери, Туарег в Сахаре поддерживает рабство, чрез его руки проходит ежегодно не одна сотня черных рабов, идущих с берегов Нигера а таинственного озера Цад. Часто Туареги, в особенности горцы, делают даже набеги на пограничные оседлые эфиопские племена, откуда захватывают черных рабов и влекут их за собой в пустыню, где сбывают свой живой товар в промышленных и торговых центрах Сахары, в роде Рата, Тимассинина, Иделеса, Ин-Салаха или Гадамеса.
— Что же братья твои не мстят грабителям Туарегам, которые врываются в самые домы ваши и крадут вас как овец из среды родных и друзей? спросил я сильно задумавшегося Нгами, у которого на глазах навертывались слезы.
— Где же нам справиться с кровожадными хищниками! отвечал он. — Ударом сабли Туарег может рассечь противника с головы до пояса или перерубить пополам, на одном копье своем он в силах насадить двух-трех наших мирных воителей. Нет, не нам, благородный господин, воевать с Туарегами, когда сам Алдах отдал нас им в обиду.
Рассказ старого Нгами сильно подействовал на меня, и весь вопрос о рабстве со всеми его деталями встал пред моими умственными очами. Давно уже, казалось, мир освободился от рабства, благородные Беккер и Гордон (Недавно погибший герой Хартума.) уничтожили его даже в дебрях Судана, и только в Сахаре, да в Средней Африке, да кое-где еще негласно на Востоке покупка и продажа живого товара идет ходко, потому что тут еще не властна рука Европейца. Федерация Конго в центре Африки и благородные усилия Французов проникнуть чрез Сахару в Сенегамбию и к Нигеру должны положить предел этой позорящей мир торговле. Разумеется, не скоро еще человечество дождется Транссахарской железной дороги, на один проект коей Франция потратила столько сил и золота, быть может и не суждено никогда будет соединить Алжир с Сенегамбией или Нигером, но все-таки подвигающаяся по этой реке с юга, а из Алжира и Туниса с севера цивилизация должна искоренить рабство и в Сахаре, чего бы то ни стоило, как она искоренила его в других местах.
Более часу проболтали мы с Нгами на вершине дюны и не заметили как заалел восток, а зубчатая линия дюн на горизонте засверкала пурпуром и огнем. Тень начала сбегать с лица спящей пустыни и как бы расплылась в чистом воздухе Сахары, одной из чистейших атмосфер в мире. Я спустился с Нгами к своему становищу и часика полтора соснул на разостланном плаще, уже не думая ни о скорпионах, ни о змеях, которые бежали при наступлении утра в свои норы, как исчадия мрака при победе света.
Скоро разбудил меня старый вожак, уже снарядивший верблюдов в поход, и мы двинулись к Гадамесу, не глотнув ни одной капли воды, потому что испортившеюся вонючею жидкостию можно было скорее вызвать рвоту чем утолить жажду. Без воды, разумеется, и не елось вовсе потому что ничем не промоченное горло неохотно принимало сухие лепешки или финики, да сушеное мясо, которыми угощал Ибн-Садах. Часа через три или четыре пути мы должны были достигнуть какого-то небольшого колодца, где наш вожатый надеялся найти воды, по крайней мере для людей, наши бедные животные не пили уже шесть дней.

IV.

Второй день шли мы по раскаленной пустыне, закрывшись от ужасающей жары огромными соломенными шляпами, аршина полтора в диаметре, которые запасливый Ибн-Салах прихватил с собою. Но ни шляпа, ни белые покрышки, ни темные двойные консервы, не спасали меня от тех интенсивных мучений которые производит продолжительное лишение свежей воды. Маленький источник Хасси-эль-Кведиль (Старый источник.) только раздразнил жажду, не удовлетворив ее вполне, и я уже чувствовал что меня не хватит еще на два дня такого путешествия, вся привычка моя к переходам в пустыне не спасала от страданий, которые можно сравнить разве только с тем ощущением какое испытывает человек сидящий на полке жарко истопленной бани.
В голове стучит невыносимо, глаза невольно закрываются от страшного света царящего вокруг, и в них проходит что-то яркое зеленое, голубое, перемешанное с кричащими красным и пурпуровым цветами, словно в волшебном калейдоскопе, в закрытом судорожно глазу ежеминутно меняются цвета в различных сочетаниях, но всегда в таких дисгармонических, режущих и кричащих что эти мнимые цветовые ощущения оказываются одною из самых ужасающих пыток. Губы давно уже сухи и растрескались, кожа стала темно-медно-красного цвета с эритематозною высыпью, дыхание горячо и обдает лихорадочным огнем, сердце работает вяло и вместе с тем ускоренно, как у человека которому не хватает воздуха для дыхания, желудок уже два дня почти пуст, но ничего и не требует, все мысли, все помышления направлены к одной воде которою хотелось бы залить и снаружи, и внутри палящий жар, организм высыхая требует воды для того чтобы разжидить сгущающуюся кровь. Тяжелые кошмары на яву и какие-то странные видения отягощают мозг переполненный кровью, едешь не сознавая себя, в каком-то одурении, которое кажется обусловливается отчасти балансированием на верблюде, вызывающем приладки морской ‘болезни, и тем ужасающим запахом который неразлучен с верблюдом долго не получавшим воды. Такое путешествие составляет действительно, по меткому выражению арабской пословицы, часть ада, хуже которого не может быть сама смерть.
— Скоро, скоро, мой господин, будет конец пустыне, утешает Ибн-Салах, еще бодрящийся на своем изнемогающем верблюде, — скоро адхалиб Москов (Русский врач.) будет в Гадамесе в доме его слуги, где будет рада ему даже последняя собака.
Но все эти утешения, не подкрепляемые ничем существенным, несмотря на всю свою силу и красноречие, не могли вывести меня из того отупения из которого можно перейти легко в вечный сон. Тихою рысцей, словно в погребальном шествии, мы двигались по земле почти лишенной песчаных отложений, по той огромной рытвине которая вырыта ветрами метров на 10-15 глубины и ограничена огромными гурами, как стенами, кое-где достигающими двадцати метров вышины. Эти каменные громады состоят из гипса, покрытого зеленоватым мергелем и представляющего тот материал из которого образуются дюны Сахары. Распадающиеся в песок от атмосферических влияний скалы местами во множестве наполняют поверхность великой пустыни, — вот тот источник благодаря которому в Сахаре всегда имеется масса свободного летучего песку: сильными кружащимися ветрами он сбивается легко в самые разнообразные формы около основного ядра, будь то небольшая неровность почвы, камень или даже кустик степного растения. Также выветриваются и выносятся ветрами огромные площади из гипсовых, известняковых и мергелевых пород, называемые гамада. Оазис лежащий в долине или скорее рытвине описанной выше, стены которой состоят из выветрившихся пород, обречен на верную гибель, пески со всех сторон, приближаясь с каждым годом, засылают древнюю столицу Гарамантов, и я думаю что двух-трех столетий будет достаточно для того чтоб оазис Гадамеса если не исчез с лица земли, то по крайней мере захирел как и другие полуисчезнувшие оазисы Сахары.
К вечеру, после страшно утомительного перехода по открытой, совершенно выжженной местности, лишенной не только травы, но даже и признаков растительности, мы дошли до пальмового леса в котором тонет Гадамес, до города было еще довольно далеко, а потому мы расположились на ночлег под купами финиковых пальм, около глубокого колодца с прекрасною водой.
Кто испытал жажду, тот может себе представить что ощущает путник после стольких лишений, добравшись до воды… В эти минуты человек способен забыть все и отдаться только животной, но вместе с тем насущной потребности. Даже верблюды, еле передвигавшие ноги, почуяв воду, ускорили в последнее время свой шаг и столпились около колодца в ожидании наполнения своих бездонных желудков прохладною влагой и освежения ею после шестидневной жажды. Но и люди, и животные могли бы только стоять у колодца, не имея возможности добраться до воды, которая находилась на глубине 4-5 сажен.
Только в Сахаре изо всех пустынь мира имеются такие прекрасные артезианские колодцы, которые свидетельствуют, с одной стороны, о высокой степени цивилизации древних обитателей Сахары, за много веков ранее додумавшихся до изобретения сделанного потом в Артуа, а с другой, о страшной нужде острящей разум. Во всей области великой пустыни почти нет живой текучей воды, если не считать небольших ручейков текущих после тропических дождей в уади и немногих небольших озер имеющих постоянное сообщение с подпочвенною влагой, а потому надобно было копать и копать почву чтобы добыть из нее воду. Тысячи колодцев рассеянных по лицу великой пустыни, иногда поражающих своим устройством в роде галерейных колодцев с подземными ходами и сообщающимися протоками, доказывают что Сахара не абсолютно лишена воды, и где ни копайся в ней, везде найдешь воду, хотя бы для того понадобилось прорыть 5-10 промежуточных слоев пока докопаешься до водоносного, иногда лежащего в глубине на десятки сажен.
Старый Ибн-Садах снял со своего мехари кожаное ведро с длинною веревкой и вскоре извлек из колодца первую порцию воды, которую и поднес мне.
Блаженные минуты удовлетворения ужасной жизненной потребности которая при неудовлетворении может грозить всем, даже смертью! Если позволено будет привести здесь слова человека умеющего ценить воду, мы скажем стихами арабского поэта. ‘Крепче, слаще и горячее прильнет своими запекшимися устами путник, истомленный жаждой в пустыне, к меху с чистою водой, чем самый пламенный юноша к гранатовым губкам своей возлюбленной: то поцелуй страсти, тогда как другой — лобзание жизни’. Гафиз мог воспевать искрометное вино в самых поэтических формах, но все-таки его похвалы вину уступают тому пылкому горячему песнопению с которым арабский поэт обращается к воде источника пустыни. ‘Тебе, чудная влага, животворящая мир, я посвящаю свою песнь, говорит он. Пусть другие поют красоту чернооких гурий, прелесть садов падишаха, красоту неба и земли, но мой стих понесется к воде — этой кристальной серебристой влаге, лучше которой нет ничего на земле… И солнце, и звезды, и луна, и золото, и серебро, и драгоценные камни сверкают в твоих трепещущих струях, но жизнь которую ты разливаешь в жилах жаждущего человека, дороже и золота, и драгоценных камней. Хвала Богу создавшему воду — лучшее украшение мира…’ Утолив наконец свою нестерпимую жажду и умыв свои пылающие лица, мы преобразились совершенно, наш дотоле шедший в мертвом молчании караван вдруг оживился, и мы весело разбили свое становище под вырезными купами пальм Гадамеса. Эта первая ночь проведенная в оазисе великой Сахары оставила во мне такое глубокое впечатление что живость его не утратилась доселе, и часто воспоминание о тихой майской ночи пережитой в Гадамесском лесу заставляет меня переживать снова те сладостные часы которые могут быть причислены к лучшим моментам моей скитальческой жизни.
Черная палатка Ибн-Салаха разбита, под нами постланы плащи на жидкой зеленой травке, казавшейся изумрудною после сероватой и зеленоватопелельной растительности в пустыни. Верблюды наши, пофыркивая от наслаждения, пощипывают сладкие злаки, в то время как их хозяева занялись около костерка, весело вспыхнувшего из ветвей тамариска и засохших пальмовых ваий. После хорошей воды вкусными показались нам и финики, и кусочки сушеного мяса, слегка прикопченые на огоньке Ибн-Салахом, и то что он называл хлебом, похожее на окаменелость подобную пирогу Обломовского Антошки. Даже грустный дотоле Нгами начал веселую песню, но она мне казалась не звуком человеческого голоса, а каким-то завыванием дикого зверя, порой переходившим в отвратительное кошачье мяукание и какие-то неподражаемые гортанные октавы.
— О чем ты поешь, Нгами? спросил я его, чтобы прекратить это пение, расстраивавшее нервы и нарушавшее покой ночной тишины.
— Я пою песню родного Кано с которою братья мои встречают обильную жатву и благодатные дожди, отвечал Негр, и продолжал свое дикое нестройное пение, гармонировавшее только со стонами верблюдов, да выкрикиванием ослов, слышавшимся где-то неподалеку. Безобразный концерт составленный из таких виртуозов как мехари, сахарские ослики и Нгами не шел к дивной обстановке в которой мы очутились словно чудом после стольких ночевок среди песчаного моря дюн Ерга.
Кто не видал пальмового леса, тому трудно представить себе все его великолепие. Прекрасен наш сосновый северный лес, опушенный седым мхом, своею дикою суровою прелестью, своим таинственным полумраком, тихим немолчным говором, прекрасен и южный лиственный лес, где кудрявые дубы и буки, перемешанные с каштанами, вязами и орешниками, обвиваются диким хмелем, лающем и повиликой и заростают тысячами мелких растений (на горах Атласа я видел лучшие из лесов последнего рода), но есть своеобразная, неподдающаяся описанию прелесть и в пальмовом лесу оазисов Африканской пустыни. Я не могу себе представить восточного ландшафта без финиковой пальмы. Еслибы спросили меня чем характеризуется пустыня помимо песков и безграничного кругозора, ответил бы: пальмой, верблюдом и страусом ила заменяющим его другим пернатым бегуном.
Высокий, стройный, гибкий финик со своим роскошным венцом перистых листьев, это лучшее произведение Северной Африки, и не мудрено что все восточные поэты посвятили ему свои песнопения. Только с гибкою пальмой сын Востока сравнивает стройный стан своей красавицы, для которого он не находит лучшего сравнения. Пальмовый лес в несколько десятков тысяч деревьев, как над Гадамесом, монет заставить трепетать от восторга самое каменное сердце, человека самого неспособного восторгаться.
Эта чудная колоннада из тончайших колонн, подобных которым нет даже в Альгамбре, под капителью перистых кров, вырисовывающихся кружевами на темноголубом небе, эта свежесть и сырой аромат леса которым упивается путник после сухого недвижного воздуха пустыни, эта жизнь и движение разлитые вокруг, все это после безмолвия и однообразия песков составляет такой поражающий контраст что никакое сравнение не идет с языка. Быть может, среди цветущей долины пальмовый лес и не был так прекрасен, но за то среди унылых монотонных песков или каменных площадей, крытых пучками полувысохшей солончаковой травы, он представляет настоящий рай, уже и потому что в тени его таятся колодцы или ручейки, манящие путника издалека колыхающимися пальмами. Я не помню кто сравнил впечатление производимое пальмовым лесом с тем впечатлением которое выносишь из Альгамбры, где целый лес колонн подобен рядам стройных пальм подымающихся из песков, но я не сделал бы такого сравнения. Прекрасны бесспорно колоннады времен Оммеядов, но далеко им до живой колоннады пальмового леса, там мертвый камень, искусством возведенный на степень так сказать ‘дышащего, говорящего’ камня, а здесь сама природа, сама жизнь дышащая, трепещущая, творящая, а не творимая.
Тихо и торжественно было и на небе и на земле, весь оазис спал безмятежным сном, погрузившись в дымку поднявшуюся от земли и окутавшую пальмовый лес до перистых его крон, только какая-то неспокойная птичка мелодично чирикала на верху финика, где было ее гнездо, да стрекотала неумолчно докучливая цикада, воспетая еще Гомером. Я лежал на траве, вперив свой взор в голубое небо с яркими созвездиями блиставшими над головой, ни о чем не думая, ни о чем не мечтая, погрузившись в упоение чудною ночью. Не спал еще Ибн-Салах, отбывая по обыкновению первую ночную смену вместе со мною, часто добровольно не спавшим целые ночи. Пожевывая комочек табаку, он сидел скрестя ноги на своей гандуре (Гандура — род плаща употребляемого алжирскими Арабами.) и, покачиваясь всем своим туловищем, что-то бормотал про себя. Время от времени я бросал невольно взор в сторону своего вожака, который казался не особенно спокойным и все как будто прислушивался. Глядя на него, стал прислушиваться и я. Вдали раздавался мягкий топот как бы от мозолистых ног несущегося рысцей верблюда.
Не прошло и пяти минут после того как по дороге из пустыни во мраке показался огромный бегущий архелаам со всадником, который стремился прямо на нас. Длинное копье со щитом, атлетическая фигура и плащ наброшенный на плеча незнакомца, позволяли признать в нем Туарега.
Саженях в пяти-шести верблюд со всадником остановился как вкопаный. Я приподнялся и пошел на встречу пришельцу с приветствиями и приглашениями присесть к нашему костру. Предо мною был Татрит-тан-Туфат, ‘Утренняя Звезда’, таинственный всадник уже являвшийся нам раз на пути точно также в полуночный час на своем быстроногом мехари так же со щитом, копьем, длинною саблей на боку, также закутанный в красном плаще.
Великан Туарег приложил руку ко лбу при моем приближении, склонил копье, а потом подал мне с верблюда большой пучек полувысохших душистых трав пустыни, произнося приветствие голосом звучащим ласково и любезно. Ибн-Салах отвечал что-то за меня на языке таргви. На приглашение мое, переданное Туарегу, Татрит-тан-Туфат ловко соскочил со своего верблюда и пошел к вашему костерку, неся с собою несколько кожаных мешков неразлучных с Туарегом. Насколько величественна была эта могучая фигура на мехари, настолько же непрезентабельною и даже комичною являлась она на земле. Переваливаясь как утка шел Туарег, причем верхняя часть его туловища и руки как-то странно балансировали словно боясь потерять равновесие, а одна нога отставала от другой. Истый сын пустыни, Таргви сжился со своим верблюдом и сойдя с него несколько теряется на земле.
— Благородный адхалиб, Татрит-тан-Туфат принес тебе в дар целебные травы пустыни, которые он собрал на своем пути и дарит их в знак своего расположения.
Так передал мне слова Туарега старый Ибн-Салах. Разумеется, мне оставалось только благодарить вежливого Туарега, встретившего гостя в своих владениях лучшими дарами пустыни, и пригласить его провести ночь с нами. Присев на корточки и призакрывшись своим красным плащем, он сел возле Ибн-Салаха и стал оживленно описывать целебные свойства трав привезенных им в дар, каждое растение при этом Туарег брал в руки и словно ботаник читал целую лекцию.
Сын пустыни, Таргви не только знает свою родину, но и все живущее и растущее на ней, каждую травинку он назовет по имени, скажет где она растет, когда цветет и к чему может пригодиться, причем, разумеется, каждое растеньице окажется чуть не обладающим чудодейственною силой. Я мог бы привести целые десятки растений Сахары которым обитатели великой пустыни приписывают самые удивительные целебную и магическую силы, но боюсь этим утомить читателя.
Долго повествовал Татрит-тан-Туфат по поводу пучка сухой травы, а Ибн-Салах со Нгами слушали его так сериозно как будто дело шло о самых важных событиях, я же пользовался тем временем чтобы подробнее рассмотреть человека считающего Сахару своею родною матерью. Костерок ярко вспыхивавший позволял мне изучить его в деталях.
Тут только я увидал ясно что нос, рот и нижняя часть лица нашего гостя были прикрыты черным покрывалом, составляющим отличительный признак Туарегов, которых поэтому Арабы даже называют покрытыми (мотлатемин). Концы намотанного вокруг лица, шеи и головы покрывала ниспадала по плечам его до каменного кольца из серпентина, которое он носил по обычаю страны на правой руке для того чтоб увеличить силу ее и предохранить от ударов меча, на левой руке у предплечья прикреплен был острый и достаточно длинный кинжал, бывший всегда в распоряжении правой руки страшного воителя. На поясе болталась простая, но бережно содержимая сабля или меч, которым Туареги, как уверяют Арабы и Негры, могут разрубить пополам человека. Обувь Татрит-тан-Туфата составляли небольшие башмаки из верблюжьей шкуры, сработанные довольно хорошо. Вся грудь, шея и даже пояс были увешаны всевозможными амулетами в виде маленьких кожаных мешочков, на которых были вытеснены различные узоры и кабалистические знаки, а также таинственные письмена Туарегов. Наш гость, разговаривая с вами, постоянно прикладывался рукой то к тому, то к другому амулету, словно боясь чтоб Европеец не сглазил его и не навлек несчастий на его главу.
Храбрый в высшей степени, Туарег не боится ничего на свете кроме невидимой нечистой силы которая, по его поверью, рассеяна везде в мире, то в виде добрых и злых гениев — alhin, то в виде духов гор — idebni, ужасающих исполинов. Даже бедуины Каменистой Аравии менее суеверны чем сыны Сахары, могучие Туареги.
Наш ночной гость остался у нашего костра на всю ночь и расположился в становище как располагается он на ночлег и в безлюдной пустыне. Его верный спутник, верблюд, пошел щипать свежую траву вместе с нашими мехари. Свое копье с четырьмя боковыми зазубринами на лезвее Туарег воткнул около себя: на снятый щит, выделанный из кожи антилопы, он положил свою острую саблю и два дротика для метания, и только неразлучную тарду — кинжал на левом предплечье, да пистонное ружье (альбарод) он оставил при себе. Если к оружию и несложной збруе верблюда и его украшениям прибавить два-три мешечка с необходимыми припасами, то это будет все что возит с собою Туарег при своих бесконечных странствованиях по великой пустыне.
Искусно выделаны эти кожаные мешечки и изукрашены замысловатыми рисунками, особенно архереджи — правой стороны, где помещается в пути оружие Туарега: ружье, копье, лук и стрелы, во втором мешечке, висящем слева седла, содержатся жизненные припасы: мука различных хлебов смешанных поровну, из которой выделывается род теста или каши, сушеные финики, изредка сушеное мясо, табак для курения и жевания с натром — любимою примесью к табаку для придания ему еще большей остроты. Кроме этих двух походных мешков Туарег имеет еще два — три бурдюка для воды, чем и исчерпывается все то что везет с собою сын пустыни, не нуждаясь ни в палатке, ни в подушке, ни в костре во время своих вечных перекочевок и блужданий, несмотря на все атмосферические и климатические условия, превращающие часто пустыню в ад для всех кроме Туарега, любящего ее и в то время когда другие бегут оттуда чтобы не погибнуть от ее ‘ядовитого дыхания’.
Закусив предложенным хлебом с овощами, Татрит-тан-Туфат уселся на свой щит, покрылся плащем и начал как бы дремать, хотя огненный взор его часто смотрел с проницающею силой на вас, его невольных хозяев и друзей, а правая рука его, казалось мне, под плащем и во сне сжимает крепко кожаную рукоять меча разрубающего пополам человека. Я не знаю почему, но мне вторичный приход Туарега, несмотря на принесенные дары, казался очень подозрителен, и я высказал свои сомнения старому Ибн-Салаху, прося его разрешить их.
— Господин мой говорит правду, отвечал старый воробей пустыни, — хитрый Туарег не приходит даром, но он пришел проводить гостя пока тот путешествует в его владениях. Таргви разделивший с нами хлеб может быть только другом, но врагом никогда. Язык сына пустыни не раздвоен, как у проклятого Мзабита или презренного Ягуди (Еврея).
Успокоенный этими словами, я тоже закрыл глаза и завернувшись в плащ, пытался заснуть и успокоиться после трудов прожитого дня. А ночь была так дивно хороша, звезды так ярко блистали сквозь кружевную сеть финиковых пальм осенявших нас, воздух был так свеж и ароматен что сон бежал от глаз утомленного путника, и чарующие грезы волшебною чередой наполняли мозг. Далеко от родины и в особенности в пустыне нельзя не вспомнить тех светлых представлений которые связываются с одним словом родина: воспоминания о ней встают так живо, так образно что светлые грезы о родной стране заставляют часто забывать о действительности… Так и в пальмовом лесу Гадамеса мне припоминались теперь не только что пережитые странствования в Сирии, Палестине, Греции, Италии и Северной Африке, а далекие и близкие вместе с тем воспоминания о северной родине, о северных лесах Обонежья и Приильменского бассейна, где прошли золотые года первой юности.
Но вот тихая, стройная, чарующая мелодия пронеслась в тишине ночи, и невидимый пернатый певец оживил своею ликующею трелью заснувшую землю. То не была песня нашего родного соловья северных лесов, но те же родные звуки, тот же малиновый напев, те же чарующие сердце, захватывающие дух мотивы послышались мне и в звуках певца Гадамеса, и я забыл о том что нахожусь в Сахаре, во многих сотнях верст ото всяких следов цивилизации. Невольно мне еще живее и образнее припомнились наши северные майские ночи, наши северные леса, пропитанные запахом земляники, грибов, сосны и березовой почки с их доброю феей — майским соловьем.
Бул-буль (Буль-буль по-арабски значит всякая хорошая певчая птица, но чаще всего это слово применяется к соловью.) поет так хорошо потому что любит розу и не знает забот, красавица поет пока не забьется ее сердце, но придет пора — умолкнет и черноокая девица, и пестрый буль-буль, горячий поцелуй задушит песню на устах красавицы, забота о птенцах помешает петь и буль-булю‘. Так поэтично и образно говорит Араб о пении соловья в тени чарующих садов Востока, но Туарег не имеет дара восторгаться пением красавиц и соловья и думает иначе.
‘Великий Аманаи (Бог), говорит сын Сахары, когда сотворил пустыню и рассеял в ней оазисы, как пятна на шкуре пантеры, сотворил и аместарха лучшего певца на земле, для того чтоб отогнать злого духа — иблис, любящего прятаться в ночной тиши среди зелени оазисов и пугать проходящего путника. Когда запоет в час полуночи серый аместарх, значит он увидал диавола и спешит предупредить проходящего и спящего человека’.
Сладкозвучный певец ночи у суеверных Туарегов таким образом играет роль вещей птицы, в роде нашего петуха. Недолго над сонною землей проносились чудные звуки, недолго лилась из тени пальмовых венцов серебристая песнь, злой иблис сокрылся вероятно при звуках вещей птицы, и незримый певец замолчал чтобы дать покой долго прислушивавшемуся к его песне Туарегу, примостившемуся у нашего костра. Успокоился и я, словно убаюканный колыбельною песней, напомнившею мне о далекой родине, в сладких грезах, от которых далеки были темные подозрения и сокрушающие дух предчувствия.

(Окончание следует)

А. ЕЛИСЕЕВ.

Текст воспроизведен по изданию: В стране туарегов. Очерк из путешествия по Сахаре // Русский вестник, No 7. 1885
OCR — Иванов А. 2016
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека