Литературные очерки, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1917
Время на прочтение: 54 минут(ы)
—————————————————————-
Электронные оригиналы находятся здесь: In Folio: электронная библиотека
и здесь: Библиотека. Леонид Андреев.
—————————————————————-
Повсеместно предается анафеме Максим Горький. Пожалованный публикой в
свои любимцы, он не сумел оценить этой высокой чести, и когда в один
прекрасный вечер его пришпилили, как бабочку, для надлежащего
рассмотрения, — он заворочался на проволоке и жестоко оскорбил этим
неприличным движением снисходительных зрителей.
Пришпилен он был на одну проволоку с Ант. П. Чеховым, и произошло это
в стенах ‘Художественного’ театра, где оба писателя присутствовали в
течение нескольких вечеров подряд. Есть основание думать, что пришли они в
театр за тем, за чем ходят туда и другие,- смотреть, но в действительности
они сами подверглись операции рассматривания, и притом операции в
достаточно жестокой и грубой форме. Толпа любопытствующих ‘почитателей’
плотным кольцом окружила их и старательно следовала за ними: направо —
направо, налево — налево, в буфет — в буфет. В буфете они садятся пить чай
— и почитатели с жадным любопытством смотрят в рот, вдумываясь в смысл
каждого движения рук и челюстей любимого писателя:
— Смотрите, Чехов сухарь взял!
— А Горький-то, Горький-то лимон давит!
Зловещим шепотом, пораженные ужасом и изумлением:
— Глотают!..
— Не может быть!
— Ей-Богу!
С восторгом:
— Подавился!
— И Чехов подавился?
— Оба подавились!
— Какие у них у обоих большие глаза.
— Но какое странное выражение!
— Господа, нельзя же так: вы мне на мозоль наступили.
— Виноват… Скажите, пожалуйста, что здесь показывают?
Давно уже прозвучал третий звонок и занавес поднят, но почитатели
предпочитают смотреть, что пьет А. П. Чехов, нежели то, что он написал:
‘Дядю Ваню’. Особый, весьма культурный род почитания, довольно
распространенный. Вот тут-то М. Горький и совершил инкриминируемый
поступок. Менее, по-видимому, кроткий характером, нежели А. П. Чехов, он
произнес краткую, но энергичную речь, в таком виде передаваемую газетами:
‘Что вы глазеете на меня? Что я — Венера Медицейская, балерина или
утопленник? Я пишу рассказы, они вам, очевидно, нравятся,- очень рад этому
обстоятельству. Но зачем же вы ходите за мной по следам, смотрите мне в
рот, хлопаете мне?.. Напишу пьесу, понравится вам,- ну и шлепайте себе на
здоровье… Вот и сейчас в театре давно уже подняли занавес, идет такая
чудная, высокохудожественная пьеса, а вы предпочитаете стоять в фойе и
смотреть, как я с Антоном Павловичем чай пью… Стыдно, господа, стыдно…’
В самые сердца проникло слово любимого писателя, и почитатели —
захлопали:
— Браво! Браво! Бис!
Не знаю, в газетах не сказано, каковы в этот момент были лица Горького
и Чехова. Но мне думается, что они должны были рассмеяться: уж очень это
мило, ей-Богу.
Конечно, на следующий же день ‘инцидент’ был предан гласности и затем
совершил круговой рейс по всем газетам с добавлением различных
комментариев. Последние, как это водится, гораздо интереснее самого
‘инцидента’.
Характернее всего было письмо ‘из публики’ (то есть одного из тех,
кому М. Горький сказал: ‘стыдно’), помещенное в ‘Новом времени’. Отнесясь с
полным неодобрением к тону и слогу горьковской речи, почитатель заявляет:
‘Избалованный критикой и читателями, г. Горький принял только на свой
счет все внимание публики’ etc.
Далее почитатель возмущается, что Горький сказал: ‘Я пью чай с Антоном
Павловичем’, а не так хотя бы: ‘Антон Павлович пьет чай со мной’, и на этом
основании сравнивает М. Горького с опереточным Сам-Пью-Чай. Наконец говорит
почитатель: ‘Ни место, ни время, ни вежливость не позволяли нам ответить
Горькому, как следовало…’
И после этих грозных намеков неожиданно добавляет: ‘…тогда мы в
замешательстве могли только поаплодировать чудаку‘.
Вот это письмо действительно интересно. Еще раз оно подтверждает, что
не умерло великое русское правило: или в ручку — а не то в зубы. Не дал
Горький ручку поцеловать — так в зубы его. Дает это письмо представление и
о том, что за ‘почитатели’ ходили толпой за писателями.
Любопытные отзывы появились и в прессе. Особенно хорош один из них, на
основании именно этого инцидента обвиняющий М, Горького в том, что он —
намеренно рекламирует себя! Именно: зачем г. Горький каждый антракт ходит
через фойе в кабинет г. Немировича-Данченко? Зачем г. Горький публично пил
чай с Антоном Павловичем? Зачем г. Горький подчеркивает ‘свою персону’
синей блузой?
Зачем, наконец, добавлю я от себя,- М. Горький не сидит на крыше, куда
никто из почитателей к нему не полез бы? Зачем М. Горький написал эти свои
рассказы? Да и за каким наконец чертом он родился.- как не для саморекламы!
Нет, гг. ‘почитатели’, несите ваши восторги тенорам, борцам, призовым
лошадям, балеринам,- но оставьте писателей: стыдно!
Впервые — в газете ‘Курьер’, 1900, Љ 317, 15 ноября (‘Впечатления’).
28 октября 1900 г. М. Горький вместе с А. П. Чеховым был в Московском
Художественном театре на спектакле ‘Чайка’. В антракте публика устроила М.
Горькому овацию. Возмущенный этой бестактностью, М. Горький заявил: ‘Мне,
господа, лестно ваше внимание, спасибо! Но я не понимаю его. Я не Венера
Мидицейская, не пожар, не балерина, не утопленник, что интересного во
внешности человека, который пишет рассказы? Вот я напишу пьесу — шлепайте,
сколько вам угодно. И как профессионалу-писателю мне обидно, что вы, слушая
полную огромного значения пьесу А. П. Чехова, в антракте занимаетесь
пустяками’ (Письмо А. М. Горького, адресованное в газ. ‘Северный курьер’,
написано между 10 и 18 ноября 1900 г., — Љ 363, 18 ноября). Слова М.
Горького в искаженном виде были воспроизведены в тенденциозном фельетоне
Пэка ‘Кстати’ (Новости дня, 1900, Љ 6268, 1 ноября) и затем обошли газеты.
Инцидент получил в целом неблагоприятное для М. Горького освещение в
прессе. Таким, например, был фельетон Т. А. ‘Горький и Агафья Тихоновна’ в
‘Новом времени’, 1900, Љ 8876, 11 ноября. Сам Андреев не был очевидцем
инцидента в театре и, выступив в защиту М. Горького, основывался на
сведениях, которые мог почерпнуть из фельетона Пэка. 16…18 ноября 1900 г.
М. Горький писал Андрееву из Нижнего Новгорода: ‘Спасибо, Леонид
Николаевич, спасибо, голубчик! Вы очень хорошо написали о моем столкновении
с публикой — вы относитесь к ней, как настоящий писатель. Уважать ее — не
за что, ненавидеть — за все’ (ЛН, т. 72, с. 73). Конфликт М. Горького с
театральной публикой подсказал М. Горькому тему для рассказа ‘О писателе,
который зазнался’ (впервые размножен на гектографе в Москве в марте 1901
г.).
…предан гласности… — В первой публикации: ‘…предан гласности,
если не ошибаюсь, мистером Пэком ‘Новостей дня’. Пэк — псевдоним
фельетониста В. А. Ашкинази (1873 — ?), впоследствии автора воспоминаний
‘Отрывки об Андрееве’ в журн. ‘Вестник литературы’, 1920, Љ 9, под
псевдонимом: В. Азов.
<ОТВЕТ НА АНКЕТУ 'ОТЖИЛ ЛИ НЕКРАСОВ?'.
В СВЯЗИ С 25-ЛЕТИЕМ СО ДНЯ СМЕРТИ Н. А. НЕКРАСОВА>.
Я вообще не люблю стихов, мне трудно их читать, и оттого все свои
суждения о поэтах я должен высказывать с большою осторожностью и недоверием
к себе. О Некрасове я могу судить только по впечатлениям юности, так как в
последние годы я его не перечитывал, а впечатления юности часто только
мешают правильной критической оценке. Некрасов не был моею первой любовью и
захватывал меня меньше, чем другие поэты, и менее всего захватывали меня
его гражданские стихотворения. Очень часто они казались мне неискренними,
быть может, под давлением тех смутных и особенно сильных в своей
неопределенности слухов о личности поэта, которые циркулировали тогда в
обществе. Впоследствии я узнал цену этим слухам и понял, какую жестокую
несправедливость оказало русское общество Некрасову, но избавиться от
тяжелого и смутного подозрения к его ‘гражданской’ искренности я не мог, о
чем всегда сожалел и сожалею. Другие стихотворения Некрасова, не
гражданские — нравились мне значительно больше, трогали меня глубоко своею
искренней и тихой поэзией и нередко заучивались наизусть. В настоящее время
Некрасов, как мне кажется, уважаем более, чем когда-нибудь, и менее, чем
когда-нибудь, читаем.
Впервые в газете ‘Новости дня’, 1902, Љ 7023, 27 декабря.
Публикуя полученные ответы на анкету, редакция ‘Новостей дня’
объясняла, почему она обратилась к современным писателям и художникам с
вопросом ‘Отжил ли Некрасов?’: ‘Для Некрасова и его поэзии наступает
история. Нам показалось интересным сделать хоть слабую попытку заглянуть в
приговор этой истории, угадать, какое место приготовила она ему, сулит ли
бессмертие или забвение <...> Кто был ближе к правде, тот ли молодой голос,
который во время похорон Некрасова прокричал: ‘Он выше, выше Пушкина,
Лермонтова’, или Тургенев, категорически утверждавший, что ‘поэзия даже и
не ночевала в стихах Некрасова’, и пророчивший, что ‘Некрасова забудут
очень скоро, куда скорее, чем Полонского’? В ответе на анкету, кроме
Андреева, приняли участие А. П. Чехов, П. Д. Боборыкин, Н. Н.
Златовратский, Н. М. Минский, И. А. Бунин, В. Я. Брюсов, С. А. Найденов, А.
Л. Волынский, И. Е. Репин.
…менее всего захватывали меня его гражданские стихотворения. — В
попытке спасти от закрытия издаваемый им журнал ‘Современник’ Н. А.
Некрасов в 1866 г. на торжественном обеде обратился с приветственной одой к
М. Н. Муравьеву — генерал-губернатору северо-западных губерний, жестоко
подавившему восстание в Польше и назначенному председателем верховной
комиссии по делу покушавшегося на Александра II Д. В. Каракозова. Это и
некоторые другие выступления Н. А. Некрасова, вынужденные обстоятельствами
и им же потом осуждавшиеся (напр., в стих. ‘Когда грозил неумолимый рок, //
У лиры звук неверный исторгала // Моя рука…’), обличались и революционной
эмиграцией (А. И. Герцен), они порождали у демократически настроенной
учащейся молодежи подозрения относительно искренности ‘гражданской’ поэзии
Н. А. Некрасова вообще. Примечательно, что покаянные строки из
стихотворения Н. А. Некрасова 1867 г. ‘Неизвестному другу’ (‘За каплю крови
общую с народом//Мои вины, о родина! прости!’) стали темой для рассказа
Андреева ‘Иностранец’ (1902), воспевающего любовь к родине.
Важен день, когда впервые увидишь человека, да когда этот первый раз
по воле судьбы останется и единственным: налагает свою печать природа.
И Лев Николаевич Толстой, которого я видел один и единственный раз,
навсегда останется для меня в ореоле чудесного апрельского дня, в весеннем
сиянии солнца, в ласковых перекатах и благодушном погромыхивании
апрельского грома. Пусть он сам знал и осени дождливые и зимы: для меня,
случайного человека, он явился весною и весною с последним взглядом ушел.
Конечно, я боялся его, — а дорога от Тулы длинная, и бояться пришлось
долго. Конечно, я не доверял ни ему, ни себе, и вообще ничему не верил: был
в полном расстройстве. И уж, конечно, не обрадовался я, когда показались
знаменитые яснополянские белые столбы, хотя от самых ворот начал фальшиво
улыбаться: ведь из-за любого дерева мог показаться он.
И все это нелепое прошло сразу, положительно сразу, при первом же
взгляде, при первых же звуках разговора и привета. Я говорю: ‘звуках’
потому, что слов первых я все-таки не расслышал. И оттого ли, что так хорош
был весенний день и так хорош был сам Лев Николаевич, — я ничего дурного не
заметил ни в людях, ни в отношениях, ни единой дурной черточки. Пробыл я
сутки и за сутки много беседовал и с Львом Николаевичем, и с Софьей
Андреевной, и с другими, и все люди показались мне прекрасными: такими я
вижу их и до сих пор и буду видеть всегда.
Всего шесть месяцев отделяло Льва Николаевича от смерти, и уже было,
значит, то, что привело его к страшному решению покинуть дом и семью, но я
решительно ничего не заметил. И наоборот: многое в словах Софьи Андреевны и
в ее обращении с мужем тронуло меня своей искренней любовностью, дало
ложную уверенность в том, что последние дни Льва Николаевича проходят в
покое и радости. Не допускаю и мысли, чтобы здесь с чьей-нибудь стороны был
сознательный или бессознательный, привычный с посторонними, обман, объясняю
же я свою ошибку тем, что было в ихней жизни две правды, и одну из этих
правд я и видел. Другой же правды не знает никто, кроме них, и никто теперь
не узнает…
Но что другие… Смотрел я больше всего на Льва Николаевича, и его
больше всего помню, и вот каким его увидел,
Ни суровости, которая во всех его писаниях и портретах, ни жесткой
остроты черт, ни каменной твердости наваленных одна на другую гранитных
глыб, ни титанической властности, подчиняющей себе и всю жизнь и всех
людей, — ничего этого не было. Когда-то оно было, когда-то именно оно и
составляло Льва Толстого, но теперь оно ушло вместе е годами и силой. С
правильностью почти математической, завершая круг своей жизни, пришел он к
мягкости необычайной, к чистоте и беззлобию совсем детскому.
Эта мягкость была настолько необыкновенна, что не только виделась, а
как бы и осязалась. Мягкие седые волосы, нематериальные, как сияние, мягкий
стариковский голос, мягкая улыбка и взгляд. И идет он так мягко, что не
слышно шагов, и одет он в какую-то особенно мягкую фланелевую блузу, и
шапочка у него мягкая… Мне пришлось после дождя, промочившего мою шляпу,
некоторое время погулять в этой шапочке: и положительно было такое чувство,
будто и у меня от шапочки волосы стали седые и мягкие.
И я думал все время: ‘Где еще в мире можно встретить такого
благостного старца? И чем стали бы мир и жизнь, если бы не было в нем
такого старца?’ Извиняюсь за личное свое, но без него при таком
воспоминании никак не обойдешься: не печаль, и не страх близкой всем нам
смерти, и не сомнения в смысле нашей человеческой жизни ощутил я от
соседства с великим старцем, а весеннюю небывалую радость. Вдруг погасли
сомнения, и легким почувствовалось бремя жизни, оттягивающее плечи, и то,
что казалось в жизни неразрешимым, запутанным и страшным, стало просто,