Осоргин М. А. Сивцев Вражек: Роман. Повесть. Рассказы
Сост., предисл. и коммент. О. Ю. Авдеевой. —
М.: Моск. рабочий, 1990. — (Литературная летопись Москвы).
ОCR Ловецкая Т.Ю.
I
Михаил Андреевич Ильин (Осоргин — псевдоним писателя с 1907 г.) родился 7 октября 1878 г. в Перми. Его воспоминания о детстве были светлыми, их он призывал в самые трудные минуты, они помогали жить. Не будем рассказывать здесь о родителях писателя, никто не сможет сделать этого так, как сам он — не боявшийся открытости чувств, искавший и нашедший для отца и матери свои ‘лучшие слова’. Автобиографические рассказы вошли в этот сборник, и читатель, к которому Осоргин прямо обращался в них: ‘Кто-то любящий, в кого я верю, чью ласковость чувствую, близкий ли, далекий ли, родной или незнакомый’ {Осоргин Mux. Чудо на озере. Париж, 1931. С. 42.}, — поймет, какими прекрасными людьми были они — Андрей Федорович Ильин и Елена Александровна Савина.
Навсегда остались с ним доброта близких людей и картины природы, целиком заполнявшие его мир в детские годы: ‘Мы, тутошние, рождались в просторе, ковшами пили воздух и никогда не считали себя ни царями, ни рабами природы, с которой жили в веками договоренной дружбе,— писал Осоргин в предсмертной книге ‘Времена’.— Я радуюсь и горжусь, что родился в глубокой провинции, в деревянном доме, окруженном несчитанными десятинами, никогда не знавшими крепостного права, и что голубая кровь отцов окислилась во мне независимыми просторами, очистилась речной и родниковой водой, окрасилась заново в дыхании хвойных лесов и позволила мне во всех скитаниях остаться простым, срединным, провинциальным русским человеком, не извращенным ни сословным, ни расовым сознанием, сыном земли и братом любого двуногого’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 11—12.}.
О временах ‘гимназической тужурки и студенческой фуражки’ Осоргин вспоминал с иронией. Насмешливо, хоть и не зло, рассказывал он о годах учения в пермской классической гимназии, которая давала лишь ‘одно преимущество: полное сознание, <,…>, что <,…>, каждый, не желающий остаться неучем, должен учиться сам’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 43.}. Мальчик рано полюбил книги, рано пришло время поисков самостоятельной мысли, рано появилось желание писать. Он был гимназистом седьмого класса, когда газета ‘Пермские губернские ведомости’ опубликовала его первую статью, а ‘Журнал для всех’ под псевдонимом М. Пермяк — первую беллетристическую вещь, рассказ ‘Отец’. ‘В этом рассказе <,…>,, — вспоминал Осоргин о своих первых, еще наивных литературных опытах,— молодая девушка упала в воду и утонула, а ее отец сошел с ума и бегал с дикими возгласами по полям и лесам. В следующем рассказе предстояло матери зарубить топором своего грудного ребенка, а самой повеситься. <,…>, Началось!’ {Там же. С. 67.}
В 1897г. Михаил Андреевич поступил на юридический факультет Московского университета. С большой теплотой писал он позже о первых московских впечатлениях (‘Душа с ней сразу сроднилась, в Москве всякий находит родное…’ {Осоргин Mux. Благословенные дни//Русская земля/Под ред. А. Черного. Париж, 1928. С. 32.}), и о полунищей жизни в студенческом квартале в районе Бронных улиц, и об университетских лекциях, где ‘учили быть людьми, а но стряпчими и аптекарями’ {Осоргин Mux. Посолонь//Памяти русского студенчества. Париж, 1934. С. 15.}.
В студенческие годы началась постоянная журналистская работа, много писал для уральских газет, стал не только постоянным корреспондентом ‘Пермских губернских ведомостей’, но и редактировал их, когда возвращался домой. Не оставался в стороне в дни студенческих волнений — был выслан на год в Пермь.
После окончания университета в 1902 г. началась адвокатская работа в Москве. Михаил Андреевич получил звание помощника присяжного поверенного Московской судебной палаты, присяжного стряпчего при коммерческом, опекуна при сиротском судах, был юрисконсультом Общества купеческих приказчиков, членом Общества попечительства о бедных. Работа была ‘не доходной, но веселой’ — ‘куча малюсеньких дел, десятирублевых доходов, толстый с вензелем портфель’, ‘имею небольшие усы, фрак, жену, пишущую машинку, штемпеля: ‘копировано’, ‘с совершенным почтением’. Написал книжку ‘О вознаграждении рабочих за несчастные случаи’ {Осоргин Mux. ‘Николай Иванович’//На чужой стороне. Берлин, Прага, 1923. No 3. С. 88.}. Такова была внешняя сторона его жизни до ареста в декабре 1905 г.
Но было и другое, скрытое от посторонних глаз.
Героиня романа Осоргина ‘Свидетель истории’ Наталья Калымова приняла внезапное, казалось бы, решение: ‘С сильными духом — против сильных оружием!’ {Осоргин Mux. Свидетель истории. Париж, 1932. С. 231.} Она ушла из дома ‘в ряды тех, кого одни называли преступниками, другие — святыми’ {Там же. С. 31.}, тех, кто шел убивать и умирать ‘во славу миража’. Автор романа принадлежал к этому же поколению людей, молодость которых совпала с днями революции. Как и его героиню, Осоргина увлекла красота неравной борьбы. ‘Безрассудные — любили мы их за безрассудство’ {Осоргин Mux. Венок памяти малых//На чужой стороне. 1924. No 6. С. 101.}, — писал он о погибших товарищах.
О своей революционной деятельности Осоргин рассказывал скромно: был ‘незначащей пешкой, рядовым взволнованным интеллигентом, больше зрителем, чем участником’, ‘больше, чем я сам, деятельное участие в революции пятого года принимала моя квартира’ {Осоргин Mux. Девятьсот пятый год (к юбилею)//Современные записки. Париж, 1930. No 44. С. 268, 294.}. ‘Одним боком я примыкал к партии, но был в ее колеснице спицей самой маленькой,— с юмором вспоминал он,— больше писал и редактировал разные воззвания (‘Сорок лет прошло с тех пор, как даровали крестьянам волю,— и что же мы видим?.. Самодержавные палачи… Но уже близок час… Долой насильников…’). Шрифт моей пишущей машинки был забит воском: для ротатора работала. Забегали юноши и приносили свои прокламации для редакторских поправок (‘Мы, ученики старших классов… царящий произвол и деспотизм… забивая мозги… долой’ — ‘Мы, фармацевты, как часть трудового народа… долой’). Служила моя квартира также для партийных рефератов, и в ней свои первые доклады читали ‘Непобедимый’ (Н. Д. А.), ‘Жорес’ (И. И. Ф.) и другие. Бороться с ними приходили яростные эсдеки и эсдечки (‘Предыдущий оратор, со свойственным ему красноречивым легкомыслием… мелкобуржуазное мышление…’). Помнится, и тов. Ленин, под кличкой Вл. Ильин, оказал честь моей квартире…’ {Осоргин Mux. Николай Иванович//На чужой стороне. 1923. No 3. С. 91. Н. Д. А. — Николай Дмитриевич Авксентьев, И. И. Ф. — Илья Исидорович Фондаминский.}.
Не только многолюдные собрания проходили в квартире начинающего адвоката, позже она стала местом заседаний Московского комитета партии социалистов-революционеров, была и явкой, и местом ночлега, и ‘временным пристанищем’ оружия и ‘конфетных коробочек с бомбами’. Впрочем, ‘деятельное участие в революции’ принимала не только квартира, но и дача Михаила Андреевича, где хранились ‘тюки отпечатанных на ротаторе воззваний и агитационных листков’: ‘Приезжал я ‘из суда’ с полпудовым портфелем, а в нем — чистенький, блестящий типографский шрифт, прямо из словолитни, сложенный в плитки, но не брезговал и подержанным — типографщики доставляли. Набралось шрифта семь пудов’ {Осоргин Mux. Николай Иванович//На чужой стороне. 1923. No 3. С. 92.}. Несколько месяцев скрывался у Осоргина бежавший из Сибири ‘Николай Иванович’ (Петр Андреевич Куликовский), организатор крупных террористических актов, вместе с Каляевым и Савинковым участвовавший в покушении на великого князя Сергея Александровича, позже убивший московского градоначальника Шувалова.
Когда обострились противоречия в партии эсеров и из их среды стало выделяться крыло максималистов, Осоргин оказался в оппозиции к ‘партийному генералитету’. Он не любил ‘партийных дрязг’, у него бывали разные люди — и из центра, и из оппозиции, и вожди, и рядовые революции 1905 г. Среди них были и люди страшные, способные убивать не задумываясь, и идеалисты, которые,— в этом был ужас их положения,— не находили ‘иной красоты подвига, как ‘принесение себя в жертву благу народа’ путем убийства и, одновременно, самоубийства’ {Осоргин Mux. ‘Неизвестный по прозвищу Вернер’//На чужой стороне. 1924. No 4. С. 202.}. Таким был и Петр Куликовский, и Владимир Мазурин, казненный в 1906 г. Он мечтал быть учителем, но стал максималистом, участником безумных террористических актов, организатором экспроприации Кредитного общества (на эти деньги подкармливали ‘политиков’ в тюрьмах, в том числе и в Таганской, где в это время в одиночке сидел Осоргин). Таким был и Всеволод Лебединцев (Кальвино), ‘отзывчивый, пылкий, альтруист’ {Там же.}, участвовавший в покушении на министра Щегловитова, выданный Евно Азефом и тоже казненный. ‘Какая путаница для историков — какой материал для романистов!’ {Осоргин Mux. Девятьсот пятый год//Современные записки. 1930. No 44. С. 299.} — писал Осоргин. Позже, сначала в воспоминаниях, написанных в начале 1920-х годов, а затем в дилогии (в романах ‘Свидетель истории’ и ‘Книга о концах’) он пытался разобраться в происшедшем, показать трагическую противоречивость жизни людей, с которыми его свела судьба в годы первой русской революции.
В тюрьме, где Осоргин провел полгода, ожидая смертного приговора, он сохранял бодрость духа, был старостой на этаже, старался работать — перевел с французского книгу Э. Доллеанса ‘Роберт Оуэн’ {Книга была издана в Москве в 1906 г.}, читал, писал дневник, позже опубликованный. В мае 1906 г. чудом оказался на свободе — следователь выпустил под залог, не снесясь с жандармерией, уже приговорившей Осоргина к пятилетней ссылке, бежал в Финляндию, где тоже было небезопасно, поэтому и пришлось отправиться в дальний путь — через Хельсинки в Италию. Надеялся, что вернется через месяц, оказалось — через десять лет.
II
Осоргин поселился в местечке Сори близ Генуи, там на вилле ‘Мария’ возникла эмигрантская коммуна. ‘Великая красота Средиземного моря — жидкая лазурь в малахитовой оправе, с оторочкой жемчужной пены… — вспоминал он. — А мы занимались статистикой безлошадных, Лавровым, Михайловским и параллелями между православием и социал-демократией’ {Осоргин Mux. Венок памяти малых//На чужой стороне. 1924. No 6. С. 193.}.
Просуществовав около двух лет, коммуна распалась. Осоргин отошел от эмигрантских кругов, опять,— как это было в его жизни не раз,— оказался в оппозиции. Е. А. Ляцкий писал об Осоргине Горькому 7 октября 1912 г.: ‘В эмигрантской среде против него существует какое-то предубеждение’ {Литературное наследство. Т. 95. С. 505.}. Неприязнь была, и взаимная. О русских эмигрантах в Италии Осоргин писал не раз, даже в книге ‘Очерки современной Италии’, посвященной совсем другим темам, не удержался от иронии, говоря о любви русских ‘водить компанию’ при ‘полном неумении организоваться на началах терпимости’ {Осоргин Mux. Очерки современной Италии. М., 1913. С. 20—21}. ‘Какая жалкая картина! <,…>, Инциденты, оппозиции, контроппозиции, товарищеские суды, товарищеские сплетни, протоколы о нравственности, разоблачение предателей. <,…>, Гнилье, гнилье, гнилой воздух, ужасная зараза! <,…>, Кто выше залетел там, тот тем ниже упал здесь. <,…>, За границей я держусь подальше от них’ {Осоргин Mux. Призраки: Три повести. М., 1917. С. 18.}, — такова была жесткая характеристика, данная Осоргиным русской эмигрантской среде, которую он даже сравнивал с тюремной. В ‘Книге о концах’ (1935) он остался верен этой оценке, утратившей в романе свою прямолинейную резкость, но оставшейся такой же горькой.
Италия для Осоргина была не музеем, а стала,— и это отличало его от многих русских эмигрантов, замкнувшихся в узкие кружки, — живой и близкой. В рабочем квартале Рима он вел общую с окружающими его людьми жизнь. В 1916 г., прощаясь с Италией, Осоргин писал: ‘Даже если забудется небо Италии, ее моря и пляжи — останется благодарная память о простых, добрых, бескорыстных и признательных людях, которых я встречал всюду <,…>, И откуда они брали эту приветливость и тонкость общения, эту внимательность подхода к чужому и не всегда понятному им душевному надрыву?’ {Осоргин Mux. Там, где был счастлив: Рассказы. Париж, 1928. С. 24.}
Постоянный корреспондент газеты ‘Русские ведомости’, Осоргин из номера в номер вел летопись жизни Италии. Рассказывая о больших и малых событиях в стране, он опубликовал более четырехсот статей и фельетонов. Наиболее значительными он считал серии статей о громких судебных процессах, итало-турецкой войне, славянских землях, Балканской войне 1912 г., о современной итальянской литературе {См.: Осоргин Mux. Автобиография // Русские ведомости. 1863—1913: Сборник статей. М., 1913. С. 129.}. Много сотрудничал он в журнале ‘Вестник Европы’, написал книгу ‘Очерки современной Италии’, главы об Италии для ‘Истории нашего времени’, издаваемой братьями Гранат. Осоргин занимался организацией экскурсий для народных учителей (более трех тысяч их посетило в те годы Италию). Он и сам много путешествовал (‘Города Италии были моими комнатами: Рим — рабочим кабинетом, Флоренция — библиотекой, Венеция — гостиной, Неаполь — террасой, с которой открывался такой прекрасный вид’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 119.}), без паспорта и виз объездил всю Европу, дважды был на Балканах.
Одна из книг Осоргина называется ‘Там, где был счастлив’. В ней немало страниц, посвященных итальянским впечатлениям. В Италии прошла молодость, но тогда он был уверен, что главное в жизни еще впереди. Позже, в холодной и голодной Москве, вспоминая солнечную Италию, он все же называл ее ‘голубой тюрьмой’ {Осоргин Mux. Из маленького домика. Москва, 1917—1919. <,Рига>,, 1921. С. 22.}.
Постоянность его мысли, ‘устремленной на северо-восток’ {Осоргин Mux. Итальянское письмо//Воля России. Прага, 1923. No 15. С. 45.} — в Россию, отразилась в резкой полемике с М. Горьким (они познакомились еще в России в связи с работой в Обществе попечительства о бедных). В 1913 г. Осоргин работал над статьей об отношении русских эмигрантов к амнистии, которая должна была последовать в результате династических торжеств, посвященных трехсотлетию дома Романовых (сам он под эту амнистию не подпал). На Капри Осоргин встретился с Горьким, который тему ‘тоски по родине’ сразу отклонил, сказав, что этой тоски не понимает и не признает в русских. ‘Он приводил мне в доказательство духоборов и своих земляков <,…>,, сделавшихся подлинными французами и говоривших: ‘А ну ее, вашу Россию!’ {Осоргин М. А. Русские эмигранты и ‘римский съезд’//Вестник Европы. 1913. No 7. С. 298.} Горький просил не упоминать о нем в статье, говоря о своем желании ‘остаться в тени’ {Письмо М. Горького к Осоргину от 3—16 марта 1913г.//Архив М. Горького (Москва).}. Последовало грустное письмо Осоргина, который пытался разрешить свои сомнения: ‘Вы не только меня не убедили, но, думается мне, не сможете убедить и самого себя. <,…>, У нас в России многого боятся: например — слова ‘патриот’. <,…>, Почему же Вы сомневаетесь в естественности самой типичной и резко выраженной ‘тоски по родине’ русского эмигранта, вырванного притом из родной почвы насильственно? <,…>, В том, что Вы ее понимаете,— я не сомневаюсь. <,…>, Наш космополитизм есть лишь красивая форма нашей страдающей гордости и нашей неоткровенности даже с самими собой’ {Письмо Осоргина к Горькому от 18 марта 1913 г.//Архив М. Горького.}. Горький ответил ‘суровой и лаконичной нотацией’ {Письмо Осоргина к Горькому от 25 марта 1913 г.//Архив М. Горького.}, он вновь повторил мысль ‘об отсутствии у русских чувства родины’: ‘Русскую же ‘тоску по родине’ я рассматриваю как тоску по привычному месту, где жить проще, удобней, где можно жить с наименьшей ответственностью перед людьми. Тоска по привычному месту знакома и животным: собакам, кошкам’ {Письмо Горького к Осоргину (конец марта 1913 г.)//Архив М. Горького.}.
Мысли Горького, сформулированные резко полемически, были продиктованы его политическими взглядами того времени, его отношением к обострившимся в России проблемам национализма и великодержавного шовинизма. Осоргин же руководствовался не политическими мотивами, а простыми человеческими чувствами, и убедить его в том, что у русских атрофировано чувство тоски по родине, не смог бы никто. ‘Я сам русский,— писал он Горькому с горечью,— но тоскую так, как не пожелал бы тосковать никому другому. Может быть, чувство это и не высокого калибра, даже и вправду животное, но дело это не меняет. Да и неправда, не низкое оно, как не низко чувство любви к матери, также — животного происхождения’ {Письмо Осоргина к Горькому от 25 марта 1913 г.//Архив М. Горького.}.
III
В 1916 г. через Францию, Англию, Норвегию, Швецию и Финляндию Осоргин приехал в Петроград. Он не был арестован, сыграли роль и заступничество авторитетного депутата Государственной думы В. А. Маклакова, и просто растерянность полиции в предреволюционные месяцы. Жил все-таки на полулегальном положении, что не помешало ему из Москвы отправиться в путешествие по Волге, побывать в Перми на открытии университета, съездить на Западный фронт. Осоргин продолжал свое сотрудничество в ‘Русских ведомостях’. Его статья ‘Дым отечества’ вызвала поток писем читателей, приветствовавших его возвращение.
Февральская революция застала Осоргина в Москве. ‘Помню момент перелома,— вспоминал он,— на обширном дворе Спасских казарм в Москве, куда пришла толпа, у солдат дрожали в руках винтовки, офицер не решался отдать команду. Нам ударил в грудь холостой залп, как могли ударить и пули. В тот же день человеческая река по Тверской улице — день общего сияния, красных бантов, начала новой жизни. В сущности, славен и чист был только этот день’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 139.}.
Осоргин сотрудничал тогда в журнале ‘Голос минувшего’, в газетах ‘Народный социалист’, ‘Луч правды’, ‘Родина’, ‘Власть народа’, редактировал литературное приложение к последней — ‘Понедельник’. В московском писательском кооперативном издательстве ‘Задруга’, где Осоргин (вместе с С. П. Мельгуновым, Н. А. Бердяевым, С. Н. Прокоповичем, Е. Д. Кусковой, О. И. Грузенбергом, Ф. А. Степуном) был членом товарищества, вышло несколько его книг, в том числе и две беллетристические — ‘Призраки’ (1917), ‘Сказки и несказки’ (1918). Роковые страсти, туманные намеки, несостоявшиеся встречи ‘Призраков’ — это был этап творческого пути писателя, когда еще не были найдены ни свой язык, ни своя манера. Он прошел через поиски усложненной формы, чтобы потом от нее отказаться.
Осоргин принял участие в разборе материалов московской охранки, в 1917 г. выпустил книгу ‘Охранное отделение и его секреты’. И хоть скоро он от этой работы отошел, саднящий след в душе остался надолго. Вспомним народовольца Данилова, одного из героев ‘Книги о концах’, который остаток жизни провел в архиве охранки, где в поисках написанного им когда-то прошения о помиловании ‘плавал в море величайшей грязи, разгребал руками горы нечистот, узнал многое о многих, чего и предполагать было невозможно и чего достаточно, чтобы потерять навсегда веру в человеческую порядочность’ {Осоргин Mux. Книга о концах: Роман. Берлин, 1935. С. 232.}.
Во ‘Временах’ — книге итогов — Осоргин так определил свое отношение к октябрьским событиям: ‘Революция последовательна и едина, и Февраль немыслим без Октября. Был неизбежен и был нужен полный социальный переворот, и совершиться он мог только в жестоких и кровавых формах. Я это знаю и принимаю фатально, как судьбу. Но чувство не могло никогда оправдать возврата к организованному насилию, к полному отказу от того, что смягчало в наших глазах жестокость минут переворота,— отказу от установления гражданской свободы <,…>,. Менять рабство на новое рабство — этому не стоило отдавать жизнь’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 138—139.}.
Книга ‘Из маленького домика’, написанная в 1917—1919 гг., свидетельствовала о пережитых им минутах отчаяния. Осоргин рассказывал в ней о попытке выбраться из шумного города, ‘где до горла доходят ворохи газет, где все спешат — и все опоздали, все заняты,— а толку мало, все неврастеники,— а хотят учить здоровых’ {Осоргин Mux. Из маленького домика. <,Рига>,, 1921. С. 3.}, в тишину деревенского домика, чтобы ‘уберечься от заражения общественной истерией’ {Там же. С. 32.}, попытаться разобраться в происходящем в это удивительное время, когда жизнь была ‘не то страшной сказкой, не то оскорбительной хроникой, не то великим прологом новой божественной комедии’ {Там же. С. 3.}.
В главе об Октябре, названной ‘Ga ira — симфония’, возникает блоковский образ солдата с девушкой. У солдата глупые и добрые глаза, курносая девушка поет песенку, но любить их Осоргину кажется уже невозможным: ‘Мне они страшны, солдат с девушкой’ {Там же. С. 43.}. Он не может забыть о другом солдате, отбивавшем ручкой пулемета такт песенки про двух приятелей: ‘Вот Фома пошел на дно, а Ерема там давно’. Мысль о России, где ‘заблудилась и летает какая-то шальная пуля, выпущенная октябрьским пулеметчиком’, где ‘нет способа так жить, чтобы пуля эта вам не грозила’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 217.}, — не раз появится в его статьях, потом попадет и на страницы романа ‘Сивцев Вражек’.
В первые послереволюционные годы Осоргин был первым председателем Всероссийского союза журналистов, товарищем председателя Московского отделения Союза писателей, первый устав Союза был написан совместно Осоргиным и М. О. Гершензоном.
Когда в августе 1918 г. частная периодическая печать была ликвидирована, ‘писательская группа, сплоченная узами давнего приятельства и работой в ‘Понедельнике’ {Осоргин Mux. Книжная лавка писателей//Новая русская книга. Берлин, 1923. No 3/4. С. 38.}, решила основать небольшую книжную лавку и ‘вести ее исключительно своими силами, чтобы быть около книги и, не закабаляя себя службой, иметь лишний шанс не погибнуть от голода’ {Там же.}. Такая работа была непривычной, но она спасала ‘от перспективы плясать под казенную дудочку’ {Осоргин Mux. Листки//Последние новости. Париж, 1925. No 1578. 17 июня.} — для независимого Осоргина это соображение было решающим. Возникла группа пайщиков, в которую вошли искусствовед П. П. Муратов, поэт В. Ф. Ходасевич, молодой прозаик A. С. Яковлев, историк литературы, переводчик и исследователь творчества Бальзака Б. А. Грифцов, позже к ним присоединились B. К. Зайцев, который ‘отвратительно упаковывал книги и очаровательно беседовал с покупателями’ {Осоргин Mux. О Борисе Зайцеве//Последние новости. 1926. No 2087. 9 декабря.}, философ Н. А. Бердяев, историк А. К. Дживелегов. Однако главным лицом в лавке, по свидетельству современников, был Осоргин {Бердяев Н. Самопознание/Опыт философской автобиографии. Париж, 1946. С. 255.}.
Лавка, расположившаяся в Леонтьевском переулке, числилась при Союзе писателей, все пайщики были членами Союза, трое входили в президиум, а Б. К. Зайцев был его председателем. Это обстоятельство потому имело значение, что охраняло лавку от грозившей частным магазинам и библиотекам ‘муниципализации’, а на самом деле ликвидации.
Осоргин вспоминал: ‘Осложнившаяся жизнь выбрасывала на рынок целый ряд старых библиотек, которые мы скупали, стараясь давать своему брату-писателю и ученым максимальную плату’ {Осоргин Mux. Книжная лавка писателей//Новая русская книга. 1923. No 3/4. С. 38.}. Но Книжная лавка писателей имела, конечно, не коммерческое значение, она была важным живым литературным общественным центром. ‘За прилавками у нас велись философские и литературные споры, в которых принимали участие и клиенты завсегдатаи,— писал Осоргин.— Было тесно, дымно от печурки, тепло от валенок, холодно пальцам от книг, весело от присутствия живых людей и приятно от сознания, что дело наше и любопытно, и полезно, и единственно не казенное, живое, свое’ {Осоргин Mux. Книжная лавка писателей//Новая русская книга. 1923. С. 39.}.
Возникло при лавке характерное для тех лет, когда не было возможности печататься, рукописно-автографическое издательство: писатели сами переписывали, иллюстрировали и сшивали свою книгу. Рассказывая об уникальной коллекции рукописных книг, изготовленных в лавке (их было около двухсот), В. Г. Лидин вспоминал, в частности, о книге Осоргина ‘Похвала березовым дровам’, написанной автором на бересте {См.: Лидин Вл. Друзья мои — книги: Рассказы книголюба. М., 1976. С. 8.}.
В лавке собирались члены Религиозно-философского общества, проводились заседания италофильского кружка ‘Студио Италиано’, на которых, как вспоминал Осоргин, ‘холод не мешал возрождать любимые образы и делиться тем, что дала нам близость общей любовницы — Италии’ {Осоргин Mux. О Борисе Зайцеве//Последние новости. 1926. No 2087. 9 декабря.}. Сюда, в студию, за несколько месяцев до смерти приезжал читать свои стихи А. Блок.
Работая в лавке, Осоргин собрал исключительную по ценности библиотеку русских книг об Италии, он много переводил с итальянского: пьесы К. Гольдони, Л. Пиранделло, Л. Кьярелли. По просьбе Е. Б. Вахтангова он перевел пьесу К. Гоцци ‘Принцесса Турандот’, которая с огромным успехом шла именно в этом переводе.
Одна из самых трудных страниц московской жизни Осоргина — история его участия во Всероссийском комитете помощи голодающим, существовавшем чуть больше месяца. Однако именно эта недолгая деятельность стала причиной очередного трагического перелома в судьбе писателя.
О московском меню, которое позволяла Осоргину иметь доля пайщика в Книжной лавке писателей, он вспоминал не раз: ‘суп из картофельных очисток’, ‘жаркое из покойной извозчичьей лошади’, ‘пшенка на колесной мази’, ‘селедка, копченная в самоварной трубе’, ‘наш хлеб 1921-го года, в котором ценнейшей примесью была лебеда’ {Осоргин Mux. В тихом местечке Франции. Париж, 1946. С. 201.}. Но для жителей многих областей России и эти кушанья стали недоступной мечтой. По подсчетам историка Ю. А. Полякова, в 1921 г. голодало не менее 20% населения страны и более 25% всего сельского населения {См.: Поляков Ю. А. 1921-й: победа над голодом. М., 1975. С. 14, 19—20.}, число жертв исчислялось миллионами. За границей ужасались слухам о случаях людоедства, но те, кто побывал тогда в Поволжье, где деревни вымирали полностью, говорили не об отдельных случаях, а о явлении, ставшем распространенным: ‘Объективно, издали это — неописуемый ужас <,…>,. А на месте, это — быт, естественное разрешение продовольственного вопроса. Нужно уметь близко жизни в глаза смотреть’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 223.}.
29 июня 1921 г. М. Горьким было внесено на рассмотрение Политбюро ЦК ВКП(б) предложение о создании Всероссийского комитета помощи голодающим. Л. Б. Каменев и М. И. Калинин обратились с призывом о добровольном объединении общественных усилий для борьбы с голодом. Комитет помощи голодающим был образован 21 июля 1921 г. и разместился в одном из особняков на Собачьей площадке. Он существовал параллельно с Центральной комиссией помощи голодающим при ВЦИК. Возглавил комитет Л. Б. Каменев, его заместителем стал А. И. Рыков. В него вошли А. М. Горький, К. С. Станиславский, А. И. Сумбатов-Южин, Б. К. Зайцев, П. П. Муратов. Большинство членов комитета составляли кооператоры и специалисты по сельскому хозяйству — агрономы, экономисты, статистики. Среди них были экономист А. В. Чаянов, профессор Н. Д. Кондратьев, позже вместе с Чаяновым репрессированный по делу мифической ‘Трудовой крестьянской партии’, председатель правления сельскохозяйственных кооперативов П. А. Садырин, ректор зоотехнического института М. М. Щепкин, председатель московского общества сельского хозяйства А. И. Угримов, а также известные врачи, толстовцы, имевшие большой опыт помощи голодающим (П. И. Бирюков, В. Ф. Булгаков, А. Л. Толстая), представители религиозных сект, обладавшие широкими международными связями. Патриарх Тихон благословил деятельность комитета и обратился к верующим с воззванием о помощи голодающим. Поддерживала комитет Академия наук. Его членами стали президент академии А. П. Карпинский, вице-президент В. А. Стеклов, академики В. Н. Ипатьев, А. В. Ферсман, Н. Я. Марр, С. Ф. Ольденбург и другие. В комитет вошли люди разных политических убеждений. Видное место в нем занимали Е. Д. Кускова, бывшие министры Временного правительства С. Н. Прокопович и Н. М. Кишкин. Существовала при комитете и ячейка коммунистов, состоявшая из двенадцати человек, среди которых были М. М. Литвинов, Л. Б. Красин, Н. А. Семашко, А. В. Луначарский и другие. Они обязывались следить за тем, чтобы эта организация не использовалась в контрреволюционных целях.
Комитету помощи голодающим, ‘опиравшемуся лишь на нравственный авторитет образовавших его’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 161.}, удалось быстро объединить людей, он пользовался доверием, поддержкой и русской общественности, и иностранных организаций: ‘Нескольких дней оказалось достаточно, чтобы в голодающие губернии отправились поезда картофеля, тонны ржи, возы овощей из центра и Сибири, <,…>, в кассу общественного Комитета потекли отовсюду деньги, которых не хотели давать Комитету официальному’ {Там же.}.
Осоргин редактировал газету комитета ‘Помощь’, но успел выпустить только три номера. Работа комитета была прервана внезапным арестом его членов в конце августа 1921 г. Им были предъявлены политические обвинения, которые формулировались весьма туманно.
Письма В. И. Ленина свидетельствуют, что комитет, пренебрежительно называемый им ‘Кукиш’ (по фамилиям Кусковой и Кишкина), был обречен еще до своего официального создания. В активности членов комитета Ленин видел угрозу контрреволюции, и его точка зрения поддерживалась многими видными деятелями партии. ‘Милая моя Семашка! <,…>, — писал Ленин 12 июля 1921 г.— Не ревнуйте к Кусковой <,…>,. От Кусковой возьмем имя, подпись, пару вагонов от тех, кто ей (и эдаким) сочувствует. Больше ни-че-го. Не трудно, ей-ей, это сделать’ {Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 44. С. 24.}.
Письмо Ленина к И. В. Сталину и всем членам Политбюро ЦК РКП (б) от 26 августа 1921 г., в котором он призывает ‘не колебаться’ в решении дальнейшей судьбы комитета, проливает еще больший свет на причины его быстрой гибели.
Фритьоф Нансен, который в июне 1921 г. от имени Международного Красного Креста вел переговоры с Советским правительством о посылке продовольствия в Петроград при условии установления надзора за распределением продуктов, — и с этим условием Ленин согласился, — решил назначить своими представителями членов Комитета помощи голодающим. Ленин был оскорблен этим ‘наглейшим предложением’ Нансена. Кроме того, ‘некий Рунов’, как называет его Ленин (Т. А. Рунов был одним из организаторов московской Выставки достижений сельского хозяйства в 1921 г.), сообщил А. И. Рыкову, в свою очередь проинформировавшему Ленина, что ‘Прокопович держал противоправительственные речи’ на одном из собраний комитета. Эти обстоятельства и вызвали ленинский приказ:
‘Прокоповича сегодня же арестовать по обвинению в противоправительственной речи (на собрании, где был Рунов) и продержать месяца три, пока обследуем это собрание тщательно.
Остальных членов ‘Кукиша’ тотчас же, сегодня же выслать из Москвы, разместив по одному в уездных городах по возможности без железных дорог, под надзор.
Ей-ей, ждать еще — ошибка будет громадная. Пока Нансен не уехал, дело будет сделано, Нансену поставлен будет ясный ‘ультиматум’. Игре (с огнем) будет положен конец.
Напечатаем завтра же пять строк короткого, сухого ‘правительственного сообщения’: распущен за нежелание работать.
Газетам дадим директиву: завтра же начать на сотни ладов высмеивать ‘Кукишей’. Баричи, белогвардейцы, хотели прокатиться за границу, не хотели ехать на места. Калинин поехал, а кадетам ‘не вместно’. Изо всех сил их высмеивать и травить не реже одного раза в неделю в течение двух месяцев’ {Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 53. С. 141—142.}.
Осоргин, один из участников этой, по формулировке Ленина, ‘игры с огнем’, резко отметал подозрения о политических целях членов комитета. ‘Никто из нас <,…>,,— писал он,— не задавался политическими заданьями. Совесть не позволила нам остаться зрителями в такой страшный момент народного бедствия <,…>,. Одно жалко, что мы не продержались дольше и не смогли спасти хоть тысячу, хоть сотню лишнюю людей от смерти и людоедства <,…>,. И история, если она беспристрастна, многое простит большевикам, а этого не простит’ {Осоргин Mux. Тем же морем // Современные записки. 1922. No 13. С. 224.}.
Дневник, написанный в царской тюрьме, Осоргин закончил словами: ‘Еще поживем, еще поспорим. Еще много, много раз посидим в тюрьме’ {Осоргин Mux. Картинки тюремной жизни: Из дневника 1906 г. // Русское богатство. 1907. No 12.}. К несчастью, эта шутка оказалась пророческой. Арест за участие в Комитете помощи голодающим стал уже третьим. За плечами была не только Таганская тюрьма, но и арест в 1919 г., когда Осоргин попал на Лубянку, в ‘Корабль смерти’. Арест был случайным, освобождать его тогда приехал вместе с поэтом Ю. К. Балтрушайтисом председатель Моссовета Каменев. Осоргин вспоминал: ‘Маленькое недоразумение,— поясняет Каменев,— но для вас, как писателя, это материал <,…>,’. За пять дней в ‘Корабле смерти’ я, действительно, мог собрать кое-какой материал, если бы сам не чувствовал себя бездушным материалом’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 149.}. И вот опять — Лубянка, особый отдел ВЧК, внутренняя тюрьма. В сырой, зацветшей зеленью камере с замазанными окнами, без книг, без прогулок, где кормили ‘похлебкой из гнилой и червивой воблы, давая на ‘второе блюдо’ остатки этой воблы’ {Осоргин Mux. В тихом местечке Франции. Париж, 1946. С. 69.}, Осоргин просидел два с половиной месяца: ‘Я совсем опух, отек, кашлять стал: и вообще в те дни надломил надолго здоровье’ {Осоргин Mux. Чтобы лучше ощущать свободу (Из ‘Воспоминаний’) //На чужой стороне. 1924. No 8. С. 119.}. На этот раз хлопоты друзей оказались тщетными. Не помогло и заступничество А. В. Луначарского. Н. А. Бердяев вспоминал: ‘Глава государства, Калинин, сказал нам изумительную фразу: ‘Рекомендация Луначарского не имеет никакого значения, все равно, как если бы я дал рекомендацию за своей подписью,— тоже не имело бы никакого значения, другое дело, если бы тов. Сталин рекомендовал’ {Бердяев Н. Самопознание. Париж. 1949. С. 255.}.
Совершенно больного отправили Осоргина в ссылку в Царёвококшайск (ныне Йошкар-Ола), но доехать туда он не смог. Разрешили остаться в Казани. И хоть считался ‘контрреволюционером’ и подвергался обыскам, все же и там находил интересные дела: занимался устройством книжного магазина, редактировал ‘Литературную газету’ (не подписываясь и скрывая свое участие в ней), был частым гостем в Казанском университете.
Весной 1922 г. Осоргину было разрешено вернуться в Москву. ‘Последнее русское лето’ он провел в деревне Барвихе Звенигородского уезда. Увидев возле своей избы машину с чекистами, скрылся, добрался до Москвы, несколько дней провел в больнице, принадлежавшей его другу, а позже тестю А. И. Бакунину, но, не видя выхода, сам отправился на Лубянку. Там ему был объявлен приговор: высылка с обязательством покинуть пределы РСФСР в течение недели, а в случае невыполнения — высшая мера наказания. Высылали на три года, на больший срок не полагалось, но с устным разъяснением: ‘То есть навсегда’ {Осоргин Mux. Как нас уехали // Последние новости. 1932. No 4176. 28 августа.}. На прощанье следователь предложил в очередной раз заполнить очередную анкету. На первый ее вопрос: ‘Как вы относитесь к Советской власти?’ — Осоргин ответил: ‘С удивлением’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 182.}.
О том, каковы были причины высылки, он не знал, как не знаем о них и мы. Конкретные причины были и не нужны. Осоргин писал: ‘Следователя, которому было поручено дело о высылке представителей интеллигенции, который всех нас допрашивал о всяком вздоре, кто-то спросил: ‘Каковы мотивы нашей высылки?’ Он откровенно и мило ответил: ‘А черт их знает, почему они вас высылают!’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 218.}. Можно предположить, что причиной могла быть и связь с эсерами (в прошлом), и участие в Комитете помощи голодающим, и многолетние дружеские и деловые связи с Бердяевым (последнее лето 1922 г. они даже провели вместе на даче). О Бердяеве и других участниках сборника ‘Освальд Шпенглер и закат Европы’ Ленин писал Н. П. Горбунову 5 марта 1922 г.: ‘Это похоже на ‘литературное прикрытие белогвардейской организации’ {Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 198.}.
Осоргин не раз обвинял Троцкого в том, что тот поддержал своим авторитетом идею о высылке. Однако совершенно ясно, что высылка была продиктована общегосударственной политикой. В мае 1922 г. Ленин, предложив заменить расстрел высылкой, принял решение: ‘Надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу)…’ {Там же. Т. 45. С. 189.}. О необходимости подготовки высылки за границу писателей и профессоров Ленин писал Ф. Э. Дзержинскому 19 мая 1922 г.: ‘Все это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих ‘военных шпионов’ изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу’ {Там же. Т. 54. С. 226.}. Ленин предложил и подробный план действий: ‘Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей. Поручить все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ’ {Там же. С. 265.}. Сам Ленин назвал ‘кандидатов на высылку’ и обязал членов Политбюро внести в это дело свою лепту.
План этот выполнили: за границу высылались все новые партии представителей московской и петроградской интеллигенции. На пароходе в Германию отправился в путь и Осоргин.
Он вспоминал позже о недоумении следователя при его заявлении о нежелании уезжать: ‘Ну как же это, не хотеть за границу’ {Осоргин Mux. Как нас уехали//Последние новости. 1932. No 4176. 28 августа.}. Не только для Осоргина, для многих высланных, все мысли, планы, труды которых были нерушимо связаны с Россией, отъезд был трагедией. Жизни ломались — казалось тогда — с бессмысленной жестокостью. В свете происшедшего позже стало ясно, что участь высланных могла быть и хуже. Но в те дни осени 1922 г. была только боль, обида, отчаяние. О последних мгновеньях, когда еще был виден ‘отплывающий берег России’, Осоргин писал: ‘Удивительно странное чувство в душе! Словно бы, когда она тут, на глазах,— не так страшно за нее, а отпустишь ее мыкаться по свету — все может случиться, не углядишь. А я ей не няня, как и она мне не очень любящая мать. Очень грустно в эту минуту’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 216.}. Берег исчез, и, присоединившись к своим спутникам — товарищам по несчастью, Осоргин предложил тост: ‘За счастье России, которая нас вышвырнула!’ {Там же. С. 217.}
IV
Осоргин прожил зиму в Берлине. ‘Я очень благодарен Германии за гостеприимство, но ее язык и профили Берлина мне не нравятся’ {Осоргин Mux. Итальянское письмо//Воля России. 1923. No 15. С. 36.}, — писал он. Ездил в Италию, читал лекции, работал над рассказами об особом мире итальянских портовых кабачков для альбома рисунков Бориса Григорьева, ‘очаровательно злых’, по определению С. Маковского. Рассказы же Осоргина были не злыми, а просто грустными. ‘Мы люди случайного плаванья, шхуны без компаса с обломанными мачтами и свихнутым рулем’ {Григорьев Б. Boui boui au bord de la mer. Берлин, 1924. С. 31.}, — эти слова передают его настроение. Не пришлась по вкусу и Италия, где к власти уже пришел Муссолини: ‘Впервые почувствовал себя в Риме чужим человеком’ {Осоргин Mux. Итальянское письмо//Воля России. 1923. No 15. С. 37.}.
Осенью 1923 г. Осоргин уехал в Париж.
Отношения Осоргина с русской эмиграцией складывались не просто. Ф. А. Степун так рассказывал о тяжелой психологической ситуации, в которой оказались высланные из России: ‘В целом ряде своих встреч с эмигрантами меня бесконечно поражала одна, для очень многих эмигрантов глубоко характерная, черта. Они встречали меня как только что приехавшего из России с явной не только ко мне, но, прежде всего к России относящейся приязнью и даже любовью <,…>,. Но такое отношение ко мне часто как-то внезапно нарушалось при первых же моих словах о России. Достаточно было <,…>, отметить то или другое положительное явление новой жизни <,…>, как мои слушатели сразу же подозрительно настораживались и даже странным образом… разочаровывались. Получалась совершенно непонятная картина: любовь, очевидная, патриотическая любовь моих собеседников к России явно требовала от меня совершенно недвусмысленной ненависти к ней <,…>,. Нет, я волновал и отталкивал моих собеседников не совершенно чуждою мне защитою большевиков как власти, а защитою моей веры, что, несмотря на большевиков, Россия осталась в России, а не переехала в эмигрантских сердцах в Париж, Берлин и Прагу’ {Степун Ф. Мысли о России//Современные записки. 1923. No 17. С. 364—365.}.
Таким же было и мнение Бердяева, чья первая встреча с представителями эмиграции кончилась в буквальном смысле скандалом: ‘Я был в ярости и так кричал, что хозяйка квартиры заявила, что вызовет полицию’ {Бердяев Н. Самосознание. Париж, 1949. С. 269.}. ‘Атмосфера была насыщена не только реакцией против большевистской революции, она была реакционной вообще, по самым первоначальным эмоциям’ {Там же. С. 272.},— подчеркивал он.
Степун писал об ‘эмигрантщине’ как недуге, поразившем многих русских, оказавшихся за рубежом, при котором ощущение причиненного революцией непоправимого страдания заслонило весь мир. Среди людей, избегших ‘эмигрантщины’, одним из первых он называл Осоргина.
Осоргин был готов к тому, что его встреча с зарубежными соотечественниками будет ‘несозвучной’. Он говорил о разнице мировосприятия у сразу уехавших и тех, кто был вместе со своим народом в революционные годы, кто видел ростки новой жизни. ‘Ни от России, ни от революции мы не отрекались и не отречемся. От бед и несчастий российских никакой ‘нечаянной радости’ не ждали и не ждем. Россию настоящую, страдающую, всю целиком, с ее язвами и ее пробуждающейся жизнью любим не меньше предполагаемой ‘будущей’ {Осоргин Mux. Встреча//Дни. Берлин, 1923. No 105. 4 марта.} — писал он.
Статьи Осоргина, соскучившегося по работе, по свободному слову, когда нет надзора, нет ‘тупого, идиотского глаза <,…>, желающего читать мысли, еще не умея читать по-печатному’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 216.}, во многом отличались по настроению, по тону, по мыслям от других материалов эмигрантских газет и журналов.
‘Вместо ‘Писем русского путешественника’ я преподношу вам трактат ‘О любви к отечеству и народной гордости’ {Осоргин Mux. Итальянское письмо//Воля России. 1923. No 15. С 45.},— писал Осоргин. Наперекор русским эмигрантам, которые ‘плачут, жалуются, просят’, он говорил о своем символе веры: ‘На вопрос, кто вы, нужно отвечать не ‘извините, я русский’, а просто ‘русский’ {Осоргин Mux. Итальянское письмо//Воля России. 1923. No 15. С. 41.}. ‘Правительство русское, вышвыривая за пределы отечества, предупредительно снабдило меня заграничной паспортной книжкой в красной обложке, где, с одной стороны, сказано, что обладатель этой книжки изгнан из пределов Советской России, с другой же стороны, предлагается казенной формулировкой пролетариям всех стран соединяться. Было бы поистине малодушным менять такой интересный паспорт на ‘белый’ и настаивать на своей безотечественности и своем бесподданстве! Нет, я русский, сын России и ее гражданин! Я желаю нести ответ за нее, за ее ‘чудачества’, за природные качества ее народа и выходки ее правителей’ {Там же. С. 35.}. Забегая вперед, скажем, что Михаил Андреевич сохранил советское гражданство и советский паспорт до 1937 г., когда в советском консульстве произошел крутой разговор и разрыв {Т. А. Осоргина писала об этом: ‘Возобновление (советского паспорта.— О. А.)оборвалось в тот день, когда консул поставил ему на вид, что он не в линии советской политики’. (Минувшее: Исторический альманах. Вып. 6. Париж, 1988).}. Последние пять лет он прожил без всякого паспорта.
‘Обида — плохой советчик, тоска — неправедный судья’,— писал Осоргин. И он умел подняться над собственными обидой и горем, не затенить ими любви к России: ‘Ту огромную землю и тот многоплеменный народ, которым я в благодарность за рожденные чувства и за строй моих дум, за прожитое горе и радость дал имя родины,— никак и ничем у меня отнять нельзя, ни куплей, ни продажей, ни завоеванием, ни изгнанием меня — ничем, никак, никогда. Нет такой силы и быть не может. И когда говорят: ‘Россия погибла, России нет’,— мне жаль говорящих. Значит, для них Россия была либо царской приемной, либо амфитеатром Государственной Думы, либо своим поместьем, домиком, профессией, верой, семьей, полком, трактиром, силуэтом Кремля, знакомым говором, полицейским участком,— не знаю еще чем, чем угодно, но не всей страной его культуры — от края до края, не всем народом — от русского до чукчи, от академика до кликуши и деревенского конокрада. У них погибло любимое, но Россия вовсе не ‘любимое’. Любит ли свое дерево зеленый листок? Просто — он, лишь с ним связанный — лишь ему принадлежит. И пока связан, пока зелен, пока жив — должен верить в свое родное дерево. Иначе — во что же верить? Иначе — чем же жить! {Осоргин Mux. Россия//Дни. 1924. No 584. 8 октября.}
Осоргин понимал, что его позиция не вписывается ни в какое ‘полное собрание обязательных мнений’ — ни в эмигрантское, ни в советское: ‘Жег себя с двух концов’.
Он никогда не стремился попасть ‘в тон общему эмигрантскому хору’. Многие мысли, которые Осоргин упорно отстаивал, были встречены в штыки. Это относится к его иронической оценке политической роли русской эмиграции 1920-х годов: ‘Герцен отлил свой колокол из той меди, которую ему прислала Россия. Нет у нас пока меди взаимного понимания. Колокола нет еще, есть только… свободно привешенный язык’ {Осоргин Mux. Взаимное понимание // Последние новости. 1923. No 1122. 19 декабря.}. Его слова о необходимости ‘духовного сближения с новой Россией’, о ‘духовном слиянии’, о ‘духовном возвращении’ {Осоргин Mux. Требуется ланцет // Последние новости. 1925. No 1691. 28 октября.} вызвали бурю в эмигрантской прессе. Не принималось и его убеждение в единстве и неделимости русской литературы: ‘Алданов, Булгаков, Бунин, Горький, Замятин, Куприн, Леонов, Ремизов, Федин — все они наши…’ {Осоргин Mux. Советская литература // Последние новости. 1930. No 3319. 24 апреля.}
Степень неприятия могла быть разной — от скрытых уколов Г. В. Адамовича, изображавшего Осоргина капризно-непослушным, спорящим ради спора, ‘задорным писателем’, {Современные записки. Париж, 1930. No 5.} до ‘плещущих в лицо ядом’ {Осоргин Mux. Самоубийственная страничка из…// Последние новости. 1925. No 1714. 24 ноября.} А. Ф. Керенского, М. В. Вишняка, И. И. Бунакова и других. ‘Нужно было длительное внедрение советского шаблона в эмигрантскую печать, чтобы пишущие научились браниться по-арестантски: хором и этажами’ {Там же.},— иронизировал Осоргин по поводу единодушия эмигрантской печати в оценке одной из его статей. Когда Павел Николаевич Милюков вынес приговор: ‘Будь навсегда одиночкой’ {Там же.}, — Осоргин не испугался и этого: ‘Откуда П. Н. догадался о моих вкусах? Вспоминаю, как, сидя в ‘общей’, я всегда просил, чтобы меня перевели в одиночку, это спасает от заражения истерией, кликушеством и другими эпидемическими болезнями. И гораздо лучше думается и работается’ {Там же.}.
Одиноким Осоргин не был. Находил общий язык с молодыми писателями, умел поддержать, посоветовать. Поэт В. Л. Андреев, прозаики Гайто Газданов, Ив. Болдырев (И. А. Шкотт), В. Б. Сосинский, В. С. Яновский, Б. Темирязев (Ю. П. Анненков) — были среди тех, кому много помогал Осоргин. Он редактировал серию книг ‘Новые писатели’ и содействовал выходу нескольких удачных книг литературной молодежи. Влияние Осоргина ‘среди эмигрантской молодежи левого уклона’ {Письмо Горького во Всероскомдрам от 13 января 1936 г.// Архив М. Горького.} отмечал Горький. Философ и социолог Г. Д. Гурвич писал об этой важной черте духовного облика Михаила Андреевича: ‘Осоргин был самым молодым по духу представителем русской эмиграции, и эта вечная его молодость делала из него вождя не только всей русской литературной молодежи за границей, но и вообще русской молодежи в эмиграции’ {Гурвич Г. Д. Памяти друга//Новый журнал. Нью-Йорк, 1943. No 4. С. 357.}.
Осоргин мечтал о возвращении на родину, и мечта эта не оставляла его до конца дней, но он понимал, что она неисполнима. Это был человек, живущий с открытыми глазами, никогда не пытавшийся, примерив розовые очки, пойти на сговор с собственной совестью. Он видел изъяны в нравственном состоянии советского общества. И то, что происходило со многими близкими в прошлом людьми, было им названо коротко и горько: потеря чести. ‘Пришли новые времена, в корне изменились понятия,— писал Осоргин,— был в особый почет возведен открытый и тайный донос, завидовали тем, кому удалось поправить свои дела и отвлечь от себя подозрения покаянным письмом, напечатанным в газетах. Отрекались от партий, от прежних друзей и единомышленников, от происхождения, от научных взглядов, от гнилой идеологии, от художественных прозрений,— и в эти отречения вкладывали все силы страсти, все красноречие, всю поэзию, весь талант людей, сознательно, наперегонки валящихся в нравственную пропасть’ {Осоргин Mux. Книга о концах. Берлин, 1935. С. 233—234.}.
После смерти Осоргина были опубликованы его письма 1936 г.— ‘Старому другу в Москве’. Защищая гуманистические идеалы, которые в Советской России считались несвоевременной ‘абстракцией’, а порой и просто пережитком, Осоргин обращался к будущим поколениям, призывал отделять вечное и подлинно человеческое от сиюминутно выгодного. Вот небольшая выдержка из этого принципиально важного для понимания основ мировоззрения Осоргина письма: ‘Ты пишешь: ‘Гуманизм в наше время неизменно должен выродиться в слезливую слащавость, сентиментальность или ханжество. Время сейчас боевое, а на войне, как на войне, надо занимать место по ту или иную сторону баррикады’. Я отвечу на это, что пусть он лучше выродится в сентиментализм, чем в свою противоположность — в отрицание человеческой личности <,…>,. Мое место неизменно — по ту сторону баррикады, где личность и свободная общественность борются против насилия над ними, чем бы это насилие не прикрывалось, какими бы хорошими словами не оправдывало себя <,…>,. Ограничение гуманистической идеи ‘условьями времени’ есть, по существу, чистейший либерализм и оппортунизм <,…>,. Мы же, революционеры, просто и без ограничений говорили, что человек должен быть свободным, совесть его не стеснена, личность его — неприкосновенна, жилище его недоступно наглому вторжению, право на труд обеспечено, продукт этого труда не должен принадлежать капиталисту, как и продукт обрабатываемой им земли. За это люди боролись и умирали. И это были не сладенькие гуманисты, а истинные гуманисты, пусть наивные. Кое-чего эти люди добились, и теперь удовлетворенный обыватель, ссылаясь на ‘обстоятельства времени’, просит их пообождать с дальнейшим, а несогласных переводит в разряд ‘искупительных жертв’ …’ {Cahiers du Monde Russe et Sovietique. Vol. XXV (2—3). April— Septembre. Paris. 1984.}
Нет, Осоргин не судил огульно, понимал трагическую противоречивость жизни тех, кто, как покончивший с собой в 1926 г. Андрей Соболь, отметая страшное и жуткое, принял новую Россию. ‘Неужели Вы думаете, что, приняв на себя большую тяжесть, мы в то же время ослепли и оглохли,— писал Осоргину Соболь.— Мы надрываемся, быть может, даже надорвались уже, но это только потому, что не хотим быть бесчестными, и каждое маленькое право на честность покупается огромной болью’ {Осоргин Mux. Трагедия писателя // Последние новости. 1929. No 3100. 17 сентября.}.
Осоргин всегда старался быть объективным. Можно только удивляться его вниманию и проницательности, потому что не было в России сколько-нибудь заметного литературного явления, которое бы он не заметил. Не ставя перед собой такой задачи, он создал, по сути дела, историю советской литературы 1920-х годов, более полную и интересную, чем та, которую долгие годы имел советский читатель. Оценку художественных достоинств книги он никогда не ставил в зависимость от политических взглядов ее автора. ‘Помню старого народовольца, который в своей защитительной речи на суде говорил, что ‘даже в прокуроре может оказаться живой искра Божия’,— писал Осоргин о герое книги Н. Огнева Косте Рябцеве.— Я тоже смею говорить, что может она оказаться и в председателе комсомольской ячейки’ {Осоргин Mux. По полям словесным //Последние новости. 1927. No 2318. 28 июля.}.
‘Всякое новое слово из России, всякий намек на пробуждение в ней независимой писательской мысли, всякое чисто литературное достижение, независимо от его политической окраски, мы не только приветствуем, но и считаем вкладом в литературную сокровищницу России, оставшуюся для нас общей’ {Осоргин Mux. Российские писатели о себе // Современные записки. 1924. No 21. С. 375.},— подчеркивал Осоргин. Он говорил ‘мы’, но в литературной эмигрантской среде его взгляды разделяли далеко не все. ‘Какое вы имеете право писать о талантливости Маяковского?’ — ‘Но раз я считаю его талантом, и большим’.— ‘Все равно нельзя говорить, потому что он мерзавец’ {Письмо Осоргина к Горькому от 6 марта 1925 г.// Архив М. Горького.},— об этом споре с И. А. Буниным Осоргин рассказывал Горькому.
Не было единомыслия и с Горьким. Для Осоргина непереносимо было мнение Горького, что объективные отклики в эмигрантской печати могут повредить советским писателям {Там же.}, хотя житейский опыт подтверждал это. Так, рапповский критик В. Волин, узнав, что Бориса Пильняка хвалил Осоргин — ‘небезызвестный враг Советского Союза, пролетарской революции и коммунизма’ {Литературная газета. 1929. No 24.}, призывал сделать из этого соответствующие оргвыводы. Но молчать, смирившись с клеймом ‘врага’, для Осоргина было невозможно. ‘Ни тамошнее, ни здешнее отношение не остановит меня, если я захочу что-нибудь откровенно высказать’ {Письмо Осоргина к Горькому от 6 марта 1925 г.//Архив М. Горького.},— этому решению он оставался верен всю жизнь.
V
С юных лет Осоргин не рассчитывал на чью-либо помощь и всю жизнь оставался большим тружеником. Он много печатался в берлинских, пражских, рижских, парижских журналах и газетах, постоянно сотрудничал в издаваемых в Париже П. Н. Милюковым ‘Последних новостях’, газете популярной, но далекой Осоргину по духу. ‘Если б Михаил Андреевич сотрудничал лишь в изданиях, его взгляды разделяющих, то писать ему было бы негде’ {Алданов М. Предисловие//Осоргин Mux. Письма о незначительном. 1940—1942. Нью-Йорк, 1952. С. 16.}, — метко заметил М. А. Алданов.
В ‘Последних новостях’ Осоргин регулярно публиковал литературные заметки, политические обзоры, публицистические статьи, много фельетонов (‘Пока клоун не повесился, принято считать его весельчаком’ {Зацепа А. <,Осоргин М. А.>, Разговоры о малом//Последние новости. 1929. No 2918. 19 марта.}, — шутил он). Предпочитал пользоваться псевдонимами: Робкий человек, Непонятая женщина, Обитатель, Провинциал, Оптимист, Observer (Обозреватель), Старый книгоед, Книжник, А. Зацепа и др., заметок в газетах порой и вовсе не подписывал.
Работа в газетах удовлетворения не приносила. ‘Я знаю, что та капля литературных возможностей, которая мне отведена, — писал он М. Горькому, — залита ведрами вынужденной публицистической, газетной, тридцатилетней работы, губительной для всякого, кто мечтает раскопать в себе художника. Это проклятие я чувствовал всю жизнь’ (23 октября 1924 г.), ‘Я сейчас пишу все, кроме того, что хотелось бы: сижу над кучами мелких газетных заметок, которых не хочется даже и подписывать. Право писать день ‘для души’ приходится покупать месяцем работы ‘для дела’. Впрочем,— так было всегда и новости в этом нет’ (18 января 1929 г.) {Архив М. Горького.}.
Работой ‘для души’ для Осоргина стало в те годы осуществление замысла его первого романа, который родился еще в Москве. В один из октябрьских вечеров 1917 г. Осоргин вместе с известным композитором и виолончелистом был гостем старой пианистки. В пустой квартире стоял только рояль: накануне все имущество хозяйки, заработанное многолетними уроками музыки, было реквизировано. Рояль забрать не успели, но обещали за ним вернуться. ‘Она не возражала — это было бесполезно, но не могла отказать себе в удовольствии ответить им, что самого ценного она им все-таки не отдаст <,…>,: ‘Мой ум, мои знания, мой музыкальный талант — это останется мне <,…>,. Вы заберете все и уйдете такими же бедняками, какими сюда пришли, а я, всего лишившись, останусь такой же богатой…’ {Осоргин Mux. Времена. Париж, 1955. С. 136.}.
Осоргин вспоминал, как утром шел вместе с композитором, который, дрожа от холода, обнимал свою виолончель: ‘Я тоже нес домой сокровище, полную чашу, которую не хотел расплескать,— идею романа, в котором какая-то роль будет отведена и моему спутнику. Но только спустя три года, в казанской ссылке были написаны его первые строки. В чужом городе я окрестил свой первый большой роман именем одной из замечательных улиц города родного: ‘Сивцев Вражек’ {Там же. С. 137.}.
Когда речь идет об этом романе, слово ‘первый’ звучит странно, не имея своего традиционного смысла, обычного в применении к другим писательским судьбам. Роман был издан в 1928 г., когда Осоргину исполнилось 50 лет. Сколько уже было в его жизни подъемов и спусков, сколько раз казалось, что земля рушится под ногами. И все, что было им пережито, продумано, прочувствовано, весь огромный жизненный опыт он вложил в эту книгу.
‘Сивцев Вражек’ — роман о трагедии русской интеллигенции в переломные, смутные времена, когда интеллигенция и народ слились воедино, жили общими радостями и общими трудностями. ‘Мы, литераторы и ученые, — писал Осоргин, — за последние годы сами были башмачниками, торговцами, чистильщиками снега, землекопами, землепашцами, портными, чернорабочими, нищими. Философы торговали за прилавком и выносили поганые ведра, писатели продавали селедку и ‘пакеты против вшей’, профессора пилили дрова и чистили картошку, адвокаты мыли солдатское белье, артисты закапывали ‘жмуриков’ (покойников), все научились таскать и мыть тюремную ‘парашу’, подтирать полы в арестантских уборных <,…>, — испытали все…’ {Осоргин Mux. Встреча//Дни. 1923. No 105. 4 марта.}
Осоргин писал Горькому 23 октября 1924 г.: ‘Я — чистой воды скептик и пессимист, и только неисчерпанная животная радость мешает мне ликвидировать в себе человека. Это должно сказываться в писании, как сказывается в жизни, ставшей для меня совершенным мучением. К счастью, любовь нелогична, и легкий воздух, красота чужой души, даже веточка хвои — толкает обратно в жизнь, к ее приятию вопреки голосу рассудка и наперекор страстному призыву в небытие’ {Архив М. Горького.}. Столкновение этих двух начал читатель почувствует в книге.
Осоргин видел противоречия своего времени и сумел их показать. Жестким, суровым пером человека, не примирившегося с Богом (как говорил Б. К. Зайцев {Современные записки. 1928. No 36. С. 533.}), с судьбой (скажем мы), — написаны страницы о жизни и смерти Астафьева и его палача. А рядом возникают нежные, изящные черты Танюши, картины, исполненные мягкости и лиризма, написанные ‘акварельными красками’.
Критики писали об иронии и горечи Осоргина, были в романе и мрачные предвиденья. В главе ‘Опус 37’, повествующей о последней музыкальной пьесе композитора Эдуарда Львовича,— ‘клубке трагической неразберихи’, ‘странице преступной’, — возникает цифра, которая стала страшной для миллионов советских людей. Трагическое совпадение.
Но ощущения безысходности в романе нет — надежда жива. После самой суровой зимы наступает время прилета ласточек, возвращающихся из своей ‘вынужденной эмиграции’. ‘И Танюша, и ласточки, образы мягкости и молодости, кажется, единственное, что может автор противопоставить свирепости жизни <,…>,,— отмечал Борис Зайцев.— Раз он видит в молодости, любви, в душевной красоте и благообразии некоторое утешение, то уж не так все отвратительно в нашем мире’ {Современные записки. 1928. No 36. С. 533.}.
В начале работы над романом Осоргин писал: ‘Перетасовка классов, состояний, обмен золота на бумажки, сумерки богов и заря новых идолов, великая катастрофа… Кто-то наступил ногой на муравейник, а лес стоит, лес шумит, и ни один листок не шелохнулся от всеединого вопля муравьиного’ {Осоргин Mux. Тем же морем // Современные записки. 1922. No 13. С. 214.}. Эта мысль, звучащая во всей книге Осоргина, привлекла внимание Горького и заняла ключевое место в его отзыве о романе. Письма Горького к Осоргину исчезли во время второй мировой войны, но в архиве Горького сохранились черновики его писем, посвященные роману ‘Сивцев Вражек’. К первому письму Горький, стараясь точнее сформулировать свою мысль, написал четыре черновых варианта — один этот факт говорит о внимании и к роману, и к его автору. Одобряя ‘внушительный и огромный’, ‘соблазнительный и человечески дерзкий’ замысел книги — ‘изобразить нашу русскую трагедию, как одну из сцен непрерывного Вселенского террора’, Горький говорил и о скрытой ‘опасности умаления и унижения человека <,…>,, ибо на фоне драм ‘космических’ наши человеческие драмы как будто теряют свое значение, тогда как, на мой взгляд, смерть Ан. Франса и даже В. Брюсова должна быть значительнее гибели целого стада звезд и всех мышей нашего мира’ {Архив М. Горького.}. Строй размышлений Осоргина, который, по мнению многих критиков, напрасно навязывал человеку ‘родство с муравьями, мышами, в лучшем случае,— ласточками’ {Современные записки. 1928. No 36. С. 532.}, вызывал сомнения и у Горького. Подводя итоги этой полемики, Осоргин отвечал Горькому: ‘Человек — это то центр мира, то ничтожная песчинка. Нужно найти какой-то тон, нужно поймать какую-то любовную ноту, которая должна эту ‘песчинку’ возродить внезапно в высокое достоинство Человека’ {Письмо Осоргина к Горькому от 23 октября 1924 г.//Архив М. Горького.}. Не раз повторяя мысль об относительности ‘великого и малого’, о непрочности и зыбкости человеческих представлений, Осоргин подчеркивал: ‘Мудр только тот, кто не считает себя и свое — центром вселенной, кто изучает прошлое и работает для будущего’ {Осоргин Mux. Великое и малое//Восход. Париж, 1933. No 6. С. 69.}.
В 1930 г. Осоргин закончил ‘Повесть о сестре’. Старшая, любимая сестра Михаила Андреевича — Ольга Андреевна Ильина-Разевиг — умерла, когда он жил в Италии. ‘Вести о смертях, — писал Осоргин,— так часто получались в моем земном раю, среди роз, лилий, пальм и кипарисов, что я к ним привык — да не оскорбит это слово более чуткого сердца. Наши тогдашние сердца загрубели и покрылись мозолями от частых прикосновений смерти: где-то в глубине откладывалось горе, но наружу не выходило’ {Осоргин Mux. Сестра//Последние новости. 1928. No 2824. 15 декабря.}. Ночью, спустившись к скалам, он собрал в букет ‘зеленые листики на тонких, прочных нитях, растущие веером’ {Там же.}. Итальянцы называют их ‘волосами Венеры’. Тогда букет был единственно возможной для него данью памяти сестры, позже ею стала книга.
Есть в героине Осоргина и в книге о ней, загадка неброского очарования, ‘какая-то своя ценность, как в картине старого мастера’. Это повесть о женщине прелестной и даровитой, но несчастливой. У нее ‘был муж, были дети, был дом, было хозяйство, но не было семьи’, ее дом стал ‘холодным домом’, ее уделом — духовное одиночество. В этой женщине, соблюдавшей все законы и заповеди, все правила и установления, чувствовался ‘скрытый огонь’, ‘непокорная душа’, ‘внутренне сгоравшая в бунтарстве’. Но она, ‘более способная на жертву, чем на сопротивление’ {Там же.}, не нашла ни применения своим способностям, ни обыкновенного человеческого счастья. И не пыталась переломить судьбу. В ее душевном облике, чистом и цельном, писатель видел ‘красоту утраченной женственности’.
Критики отмечали, что героиня Осоргина — женщина рубежа веков, промежуточной эпохи. В ней нет прежней покорности, но нет и самостоятельности. Она как бы останавливается на половине пути: уничтожив семью, продолжает в ней оставаться, мечтая найти свое дело, не ощущает серьезной потребности в самостоятельной работе. И все же не в принадлежности определенной эпохе сила этого образа — такие женщины были и будут во все времена. Привлекательность его в художественном решении, найденном Осоргиным, в ненавязчивости повествования без точных объяснений и определенных толкований. ‘Образ остается живым и понятным, сохраняя нежную неясность очертаний’ {Сазонова Ю.//Современные записки. 1931. No 45. С. 509.}.
В 30-е годы вышли в свет два романа Осоргина ‘Свидетель истории’ и ‘Книга о концах’, повесть ‘Вольный каменщик’, посвященная жизни русской эмиграции, и три сборника рассказов, опубликованные в Париже, Таллинне и Софии.
В эту книгу включены два очень разных цикла рассказов Осоргина.
Рассказы из книги ‘Чудо на озере’ написаны просто и искренне. Литературный критик К. М. Мочульский говорил о ‘приеме наивного рассказчика’ {Мочульский К.//Современные записки. 1931. No 46. С. 494.}, которым пользовался Осоргин. Но вряд ли доверительная интонация писателя была лишь литературным приемом, стремлением создать ‘иллюзию простоты и правды’ {Там же.}. Рассказы Осоргина о самом важном в жизни человека написаны с сердечным чувством и душевной болью, подлинность которых не вызывает сомнений.
‘Нет ничего труднее спокойной простоты — основы поэзии’ {Осоргин Mux. Куприн//Последние новости. 1930. No 3354. 29 мая.}, — писал Осоргин. В статье ‘О простоте’ он говорил и о своем пути: ‘Почти каждый писатель начинает со стихов, с непростого, с вычуры. Развиваясь и созревая, он переходит к вымученной прозе (пышные эпитеты, надуманные образы, искусственная перестановка слов и др.), пока не приблизится — если дано ему — <,…>, к высокой простоте…’ {Осоргин Mux. О простоте//Новая газета. Париж. 1931. No 4. 15 апреля.}
Главным для Осоргина была не игра словами, а глубина, значительность, достоинство мысли. Его рассказы по форме просты, но в этой простоте есть что-то высокое и утешительное, есть гармония.
Любимым чтением Осоргина были книги по фольклору, по библиографии, из которых он извлекал материалы для ‘Заметок старого книгоеда’, и языковедческая литература. ‘Без нее, прожив за границей 17 лет, я бы, вероятно, потерял русский язык’ {Архив М. Горького.}, — писал он Горькому 31 марта 1930 г.
Осоргин считал, что формальные достижения в литературе невозможны без глубокого знания языка. Он призывал молодых русских писателей, живущих за рубежом, проявлять ‘удесятеренное внимание’ к языку: ‘Чувство, талант, наблюдательность — все это окажется напрасным, если словарь писателя скуден и дух слов и оборотов ему чужд <,…>,. Если для парижского обихода неважно, когда курица клохчет, а когда кудахтает, — то, для литературного языка каждая утрата синонима грозит гибелью’ {Осоргин Mux. Дела литературные//Последние новости. 1928. No 2689. 2 августа.}.
Для самого Осоргина языковедческие исследования стали важной частью его литературной работы. Они, вероятно, были и одним из стимулов в создании блестящего цикла ‘Старинных рассказов’ с их тонкой, изящной стилизацией. Слова Осоргина о ‘прелести старых слов, которыми чувства выражаются лучше, чем если писать по-нынешнему’ {<,Осоргин Мих.>, Заметки старого книгоеда//Последние новости. 1928. No2772. 24 октября.},— относятся и к его ‘Старинным рассказам’. Рецензент справедливо отмечал: ‘Совершенно недостаточно щегольнуть набором старинных слов, чтобы читатель почувствовал старину или старый язык. Необходимо ощущение этих слов как живых и то проникновение в их глубину, какое дается только при большой любви’ {Савельев С.//Русские записки. Париж, 1938. No 11. С. 193.}.
У Осоргина любовь к своему языку и своей истории соединялась с любовью к человеку. Простоватый монастырский служка Акакий, восторженно прислушивавшийся к чудному перезвону, безобразная карлица Катька, горе мыкавшая при дворе Анны Иоанновны, солдатский сын Вася Рудный, забитый до смерти за то, что нашел тетрадку с непонятным для начальства рассказом о богах Древнего Рима, ‘армофродиты’, живые экспонаты петровой Кунсткамеры, крепостной волосочес Онисим, заточенный в шкаф, чтоб никто не узнал тайну его облысевшей хозяйки,— этот ряд героев ‘Старинных рассказов’, маленьких людей, которые, оказавшись на самом дне жизни, сохраняли человеческие чувства и душу, был не случайно выбран Осоргиным. И в пыли исторических источников он искал следы конкретного, живого, страдающего человека. ‘И в старобытности, и в современности,— писал он,— было и есть только одно чудо: чудо человеческой души…’
VI
В последнее десятилетие жизнь Осоргина делилась между старым кварталом левобережного Парижа, ‘царством книг, рукописей, писем, гравюр, портретов и маленьких вещичек, загрузивших письменный стол’ {Осоргин Mux. В тихом местечке Франции. Июнь — декабрь 1940 г. Париж, 1946. С. 15.}, и местечком, названным в честь покровительницы французской столицы святой Женевьевы, где его трудами на месте пустыря и мелколесья был разбит сад.
Стремясь ‘уйти как можно дальше от всякого участия в жизни политической’ {Осоргин Mux. В тихом местечке Франции. Июнь — декабрь 1940 г. Париж, 1946. С. 24.}, Осоргин писал о единственно возможном для него теперь счастье: ‘Зарыться в книги или цветочные клумбы, быть в молчаливом, но таком достойном обществе не живших людей, немых животных и растений — то, что французы, применяясь к своему изысканному вкусу, называют башней из слоновой кости <,…>,, а мы, русские, чуждаясь замков, именуем кельей под елью. Ни в ком не нуждаться, никому и ничему не быть помехой. Может быть, это — усталость, но, во всяком случае, не слишком дерзкое к жизни требование’ {Там же.}.
Но и это счастье, эта, с таким трудом, с такими душевными усилиями созданная осмысленная жизнь были утрачены. Началась вторая мировая война. Положение Осоргина — ‘в чужой стране, которую хочет раздавить страна чужая’ {Там же. С. 21.}, — с каждым днем становилось все опасней. В июне 1940 г. Осоргин и его жена вынуждены были бежать из Парижа. Они отправились в Шабри, ‘тихое благодатное местечко’ срединной Франции, где уже обосновались их русские друзья. Городок стоял на реке Шер, которая разделила свободную и оккупированную зоны Франции. Настроение было тяжелым: ‘Думать бесполезно, потому что ничего не придумаешь. Бесполезно желать. Бесполезно мечтать. Всего бесполезнее считать что-нибудь хоть сколько-нибудь полезным <,…>,. Липкая, непросыхающая Тоска. С потолка спускают такие противомушиные липкие бумажки. Мухи гибнут. Человек, сев на такую бумажку, остается жив. Но это не жизнь’ {Там же. С. 54.}.
Осоргины пытались вернуться в Париж, но там их ожидал новый удар. ‘В моей долгой жизни, — писал Михаил Андреевич,— время от времени зачеркивается все прошлое, вся его внешняя обстановка и весь его внутренний смысл, сколько-нибудь с ней связанный, и тогда жизнь начинается сызнова, с первого камня нарастающих стен’ {Там же. С. 81—82.}. Парижскую квартиру Осоргины нашли опечатанной, библиотека и архив Михаила Андреевича (‘тысячи писем близких и далеких, живых и умерших людей, преимущественно писателей рубежа двух веков, собранные за 35 лет моих блужданий’ {Там же. С. 86.}) — были вывезены.
Чтобы сохранить свободу, надо было вновь бежать. Последние два года жизни Осоргин провел в Шабри. Несмотря на трудный быт военных лет и усиливавшуюся давнюю болезнь, он продолжал много работать. Тоску побеждало творческое, созидательное начало его характера. ‘Трагедия неразрешимого, предстояние пропасти, это и есть, по-видимому, самое в нас человеческое, самое высокое, и, действительно, загадочное, мистическое <,…>,, — писал Осоргин А. И. Бакунину 26 января 1941 г.— Отвергнув нравственный абсолют, приняв его ненаходимость, можно слишком себя распустить, сделаться беспринципным <,…>,. Следовательно, какой-то критерий правды, какая-то настроенность, направленность к ней должна у человека быть. Что-то он должен для себя строить, а не успокаиваться на разрушении. Нужно не искать пропасть, а лишь знать, что она на пути неизбежна, и не к ней стремиться, а через нее к недостижимому, но манящему’ {Cahiers du Monde Russe et Sovietique. Vol. XXV (2—3). April— Septembre. Paris, 1984.}.
Стремясь быть полезным, он безуспешно добивался разрешения посещать лагеря военнопленных, много усилий тратил на работу в созданном в Ницце Обществе помощи русским, отправляя продуктовые посылки нуждающимся литераторам.
В Шабри были написаны две публицистические книги: ‘В тихом местечке Франции’ и ‘Письма о незначительном’, изданные после его смерти. Они были составлены из корреспонденции, которые Осоргин, подвергая себя большой опасности и почти без надежды на получение его писем друзьями, отправлял в Америку — ‘как прощальный привет’. Последнее из писем было послано за месяц до смерти.
Книги эти — не только интересный исторический источник, но и яркий человеческий документ, свидетельство наблюдательного, умудренного жизнью человека. В эти же годы были завершены и ‘Времена’ — лучшая книга Осоргина, одна из вершин русской мемуарной литературы. ‘В этой повести превосходно все, и я жалею, что не могу процитировать из нее целые страницы’ {Алданов М. Предисловие // Осоргин Mux. Письма о незначительном. Нью-Йорк, 1952. С. 18.}, — писал М. А. Алданов.
Умер Михаил Андреевич Осоргин 27 ноября 1942 г. в Шабри. Там и похоронен.
* * *
Осоргин несколько раз просил Горького помочь ему напечатать книги в Москве.
1926 год: ‘Решительно не хочется, безнадежно сложив руки, пропадать здесь <,…>,. В царские времена я прожил в эмиграция десять лет, но перо мое оставалось в России,— как и других, как и Ваше. Сейчас приходится писать для эмиграции <,…>,. Скажем — таков рок, но я вовсе не хочу почтительно склоняться перед роком’.
1929 год: ‘Вот вы меня иногда хвалите. Помогите мне как-нибудь и что-нибудь издать в России, к изданию книг здесь я совершенно равнодушен, даже к переводу романа на разные языки. Хотел бы печататься только в России’.
1935 год: ‘…Невыносимо обидно совсем не быть читаемым на <,…>, родине! Или вы находите меня враждебным СССР писателем? И совершенно ненужным? Я этого не думаю. И к шестидесяти годам жизни я подхожу с ощущением жестокой и напрасной обиды’ {Архив М. Горького.}.
Обиды этой никогда не избыть. Михаил Андреевич умел отметать мысли о себе. ‘Мое счастье не в том, чтобы я, чтобы мы увидели Россию возрожденной и свободной,— писал он,— а в том, чтобы таково было ее будущее’ {Осоргин Mux. Тем же морем//Современные записки. 1922. No 13. С. 225.}.
Старик орнитолог, герой романа ‘Сивцев Вражек’, успокаивая внучку, говорил, что весной ‘ласточки непременно прилетят’. Осоргин утешал себя тем, что и для его книг наступит время действия вечных законов жизни. Как каждый год возвращаются домой ласточки, так рано или поздно придут люди, которые снимут с полки старые книги.
Время возвращения книг Михаила Андреевича Осоргина пришло.