Кривоногий, Тан-Богораз Владимир Германович, Год: 1896

Время на прочтение: 50 минут(ы)
Владимир ТАН-БОГОРАЗ
КРИВОНОГИЙ
Эуннэкай медленно брёл по склону высокого ‘камня’, опираясь на длинное
ратовище чэруны [Чэруна — небольшой железный крюк на длинном ратовище,
употребляемый для выхватывания мелкой рыбы из воды. (Прим. Тана).] и с
трудом переставляя свои кривые ступни. Его небольшое и тщедушное тело
сгибалось под тяжестью огромной котомки, навьюченной на спину и
поддерживаемой узким ремнём, перетянутым через грудь. Товарищи ушли вперёд
со стадом и сложили свои ноши на его бессильные плечи. Участь вьючного
животного была его постоянной долей. Всё равно он не мог быть помощником при
вечной погоне за разбегающимися оленями, и ему приходилось волей-неволей
облегчать других пастухов от излишней тяжести и брать её на себя. Его левая
нога от колена до лодыжки ныла и болела, как будто хотела переломиться.
Спина тоже ныла, уродливая грудь, выгнутая, как у птицы, сжималась, словно в
тисках. Ремень от котомки скатывался на шею и душил, как петля.
Ноша Эуннэкая имела такие почтенные размеры, что не всякий вьючный олень
мог бы её нести. Тут было бесчисленное множество обуви, которая во время
летних скитаний по острым камням хребтов так и горит на ногах пастухов,
несколько перемен меховой одежды, три верхних балахона из невыделанной
оленьей кожи, несколько длиннейших ратовищ, подобных тому, которое Эуннэкай
держал в руках, большой котёл, копьё, пара больших ножей в треть метра
длиной.
Несмотря на то что июльское солнце палило отвесными лучами даже вечно
холодные камни Станового хребта, Эуннэкай был одет в неизменную меховую
рубаху и такие же шаровары, а голова его была покрыта рыжей шапкой из шкуры
двойного пыжика. Эуннэкай так привык к этой одежде, что рассматривал её как
свою природную шкуру. От зноя он не страдал. Тенантумгин, олений бог, давший
всем зверям косматую одежду, одарил её чудесной способностью — летом линять
и становиться тоньше, чтобы обладатели её не слишком страдали от жара.
Эуннэкай был создан нагим и должен был сам придумывать для себя защиту от
изменчивости стихий, и, конечно, его выдумка не отличалась таким
совершенством, как создание великого родоначальника и творца полярной земли.
Эуннэкай шёл и раздумывал. С тех пор как он обглодал последнюю косточку,
брошенную его братом Каулькаем, из которой он пытался извлечь ещё
какой-нибудь съедобный материал, мясо не касалось его уст. Впрочем, он не
очень страдал от голода. Чукчи вообще едят раз в день, а молодые люди,
пасущие стада, сплошь и рядом голодают по два и по три дня, особенно в
летнее время. Эуннэкай привык рассматривать голод как нормальное условие
своей жизни. И в этом отношении он тоже был выносливее своих оленей.
Солнце поднималось выше и выше, а шаг Эуннэкая становился всё медленнее.
Утром, когда он впервые тронулся в путь, он шагал не так тихо и долго не
терял из виду стада, двигавшегося впереди. Олени поминутно останавливались и
щипали свежие листочки на ветвях мелких кустиков, зелень которых они так
любят. Пастухи то и дело отбегали в сторону, чтобы собрать воедино
разбредающихся животных. Стадо подвигалось вперёд довольно медленно. Но
потом Эуннэкай отстал и потерял-таки его из виду. С тех пор прошло много
времени, и стадо, должно быть, успело сделать более половины пути по
направлению к белой наледи, дающей желанную защиту от комаров. А Эуннэкаю
предстояло идти ещё очень долго. Окружающая местность была знакома ему как
его пять пальцев. Недаром он родился и вырос в пустыне. Он узнавал каждый
уступ окружавших его вершин, каждый изгиб маленькой горной речки, бежавшей
по серым каменьям в узкой ложбине, и знал, что ему придётся сделать ещё
много поворотов, пока вдали блеснут белые края широкой наледи, не тающей
даже под июльским солнцем.
Столб комаров с пронзительным жужжанием вился над головою Эуннэкая,
словно призывая к атаке. Комары торопились воспользоваться благоприятными
минутами. Время от времени Эуннэкай медленно проводил рукою по лицу и,
раздавив десятка два комаров, размазывал кровь по щеке или по лбу. Лицо его
было покрыто засохшими пятнами такой крови. Но и помимо этих пятен, смуглое
лицо Эуннэкая было до такой степени испачкано грязью, что даже среди никогда
не моющихся чукоч заслужило ему название Чарарамкина, то есть грязного
жителя. Глаза его были узки и прорезаны наискось, губы некрасиво
оттопырились, низкий лоб, сильно наклоненный назад, переходил в худо
сформированный несимметричный череп. Над безобразием Эуннэкая смеялись
молодые девушки на всех тех стойбищах, где когда-либо показывалась его
жалкая фигура.
Речка, по которой лежал путь Эуннэкая, носившая ламутское имя Мурулан,
постоянно разбивалась на множество мелких ручьёв, совершенно наполняя
ложбину, пролегавшую между двух невысоких, но обрывистых горных цепей.
Тропа то и дело обрывалась и переходила с левого берега на правый и
обратно, перерезывая один за другим эти бесчисленные ручьи. Эуннэкай
переходил их вброд в своих толстых меховых штанах, впитывающих воду, как
губка, и жалкой дырявой обуви, сгибаясь в три погибели под тяжестью ноши и
только стараясь, чтобы мелкое, но яростное течение не сбило его с ног. Он
был не очень твёрд на своих кривых ступнях, смотревших в разные стороны.
Наконец Эуннэкай совершенно остановился. Он ощущал непреодолимое
стремление отдохнуть. Что делать? Величайший порок чукотского ‘охранителя
стад’ был в высшей степени присущ ему. Он любил спать. Его товарищи, никогда
не отдававшие сну больше половины своих ночей, часто проводившие по трое
суток не смыкая глаз в постоянном охранении непокорных стад, больше всего
презирали его именно за эту постыдную слабость, но избавиться от неё было
выше сил Эуннэкая. Когда у него болела грудь, он ощущал непобедимое
стремление свернуться где-нибудь под кустом или под камнем и предаться
забвению, уничтожавшему на время его существо.
Сон Эуннэкая не был здоровым сном молодого организма, готового
воспрянуть с новым запасом сил. То была тусклая дремота больного животного,
апатично отказывающегося от всех проявлений жизни, пелена глухой тьмы, не
освещавшейся ни одним призрачным лучом, унылый обморок, лишённый грёз и
видений, истинное подобие и преддверие смерти.
Остановившись на высокой каменной площадке, покрытой тонким слоем
светло-зелёного мха, перемежаемого бурыми и ржаво-красными пятнами лишаев,
Эуннэкай сбросил свою ношу на землю, не теряя ни минуты опустился около неё,
покрыл лицо платком в защиту от комаров, уронил голову на мягкую котомку и
сразу замер, придя в привычное ему состояние временного небытия. Комары
продолжали кружиться над его невзрачной фигурой, отыскивая уязвимые места,
слепни гудели и с налёта опускались на его грудь и руки, безуспешно стараясь
пробить крепким жалом, укреплённым в нижней части тела, толстый мех его
одежд. Только Эуннэкай мог спать на самом солнцепёке, окутанный меховой
одеждой и с закрытым лицом.
Через несколько часов Эуннэкай проснулся. Горло его было сухо. Ему
хотелось пить. Он спустился вниз по неровным уступам камней и жадно припал к
воде, не обращая внимания на то, что ворот его рубахи мокнет в бегущей
струе, а колени погружаются в сырой песок. Его одежда и так была наполовину
пропитана водой.
Напившись ледяной воды, Эуннэкай уселся на сухой дресве и стал
перебирать и рассматривать мелкие камешки, во множестве рассыпанные на
берегу реки. Пристрастие его к маленьким редкостям, какие может находить
пастух, вечно бродящий по берегам рек и вершинам гор, тоже служило немалым
поводом для постоянных насмешек над ним. Эуннэкай собирал яркие перья,
косточки, обрывки цветных хвостиков, которые чукчанки пришивают к одежде, и
тому подобные мелочи. Но в особенности он любил собирать мелкие цветные
камешки, красные, как цвет шиповника, синие, как глазок полярного
колокольчика, прозрачные, как кусок речного льда. У него за пазухой всегда
копился запас таких камешков, размеры которого постепенно увеличивались.
Когда коллекция начала обращаться в бремя, Эуннэкай не без сожаления
извлекал своё богатство из недр подвижной сокровищницы, чтоб оставить его
среди той пустыни, где оно было собрано. Для этого он старался выбрать
местечко повыше и поровнее, какую-нибудь площадку, гладкий уступ скалы, и
раскладывал на нём свои камни, выводя из них правильные узоры и заимствуя
образцы от ламутских вышивок, которые ему не раз приходилось видеть, — и
уходил прочь, для того чтобы немедленно начать собирание новых сокровищ. Это
было проявлением первобытной эстетической потребности, вроде той, какая
присуща некоторым птицам, украшающим подобными редкостями свои временные
павильоны для весенних прогулок.
Только два камня Эуннэкай ни за что не хотел оставить и носил их за
пазухой уже третье лето. Один из них был кусочек чёрного агата, обточенный в
виде конуса с отломленной верхушкой и глубокой царапиной на нижней грани,
другой — круглый кремень дымчатого цвета, величиною с орех. Эуннэкай
придавал им значение амулетов и, чувствуя их прикосновение к своей голой
груди, ощущал как будто таинственную поддержку среди всевозможных невзгод
своей жизни. Ему казалось, что даже боль в его груди смягчается от
прикосновения этих камней.
Кроме камней, Эуннэкай любил также цветы. На своих неуклюжих ногах он
иногда взбирался на самые крутые склоны, чтобы сорвать большую жёлтую лилию,
пробившуюся сквозь щель скалы, и прижимал к лицу нежные лепестки, не умея
дать им названия, не имея даже слов, чтобы определить тот или иной оттенок
яркости, будивший в его сознании неопределённое чувство красоты. Проходя по
горным лугам, разукрашенным яркими красками альпийской флоры, он иногда
бросался на землю, катался, как олений телёнок, взад и вперёд, приминая
своим телом алые, фиолетовые и голубые головки, срывал их обеими руками,
чтобы приложить к своим щекам и волосам, и незаметно засыпал среди цветов в
своей бурой меховой рубахе, как будто полярная пародия первобытного царя
природы, заснувшего на пышном цветочном ложе под знойным кровом тропических
небес.
Но цветы были, по его мнению, хуже камней. Их красота была слишком
непрочна. Было бесполезно уносить их с собою, так как они тотчас же
портились и увядали. Их приходилось отбрасывать прочь, не имея возможности
даже соорудить узорное украшение на скале из осыпающихся лепестков,
разлетавшихся по ветру, как пух мёртвой птицы.
Однако на этот раз ему не попалось ничего, что было бы достойно
присоединиться к его сокровищам. Дресва на берегу Мурулана состояла из
обломков песчаника тусклого светло-жёлтого, сероватого и зеленоватого цвета.
Даже формы их были угловаты и неправильны. Маленькая горная речка не имела
досуга, чтобы правильно обтачивать обломки каменных пород, загромождавших её
течение, и только дробила их на самые мелкие части, с шумом сбегая вниз по
скату долины.
Порывшись немного в дресве, Эуннэкай поднялся на ноги и неловко полез
обратно на косогор. Он чувствовал себя всё-таки гораздо лучше прежнего.
Продолжительный отдых всегда приносил ему облегчение. Грудь его перестала
болеть, нога ныла значительно слабее. Надо было продолжать прерванный путь,
не то ему никогда не добраться до наледи. Взвалив на плечи свою котомку,
Эуннэкай довольно бодро пустился в дорогу.
Смутные мысли медленно ползли в его голове, следуя друг за другом
непрерывным рядом, словно цепь его хромающих шагов.
‘Вот ламуты! — думал он. — Они не носят котомки на плечах… Лукавые
люди! Выдумали взвалить свою тяжесть на оленью спину. И пешком не любят
ходить! Дядя его, Эйгелин, когда увидит ламутское кочевание, смеётся: ‘Хорош
пастух! Сзади стада верхом едет! Свои ноги жалеет, а оленьи нет!..’
‘Правда! — Эуннэкай неодобрительно покачал головой. — Грешно отягощать
летом оленей! Это значит служить враждебному духу Кэля, приводящему ‘хромую
болезнь’!’
Подумав о Кэля, Эуннэкай со страхом посмотрел вокруг. Ведь и его
болезнь, конечно, была делом враждебных Кэля. Кто-нибудь из них, наверно,
возненавидел его род. Может, ещё дед или прадед обидел духа, обошёл его
жертвой, пренебрёг в начале осени окропить закат кровью чёрного оленя,
убитого среди пустыни, или что-нибудь в этом роде, а он выместил злость на
Эуннэкае и в минуту его рождения вывернул ему ногу и исковеркал грудь… А
что, если и теперь он не оставил Эуннэкая в покое? Если он тут, совсем
близко? Ведь видеть его глазами нельзя!.. Он вспомнил, что недалеко
находилось ущелье Уннукина, названное так по имени чукотской семьи, которую
Кэля погубил там. Две жёны Уннукина родили ему пять сыновей и пять дочерей,
и никто из них никогда не знал, что такое болезнь. Но Уннукин обещал злому
духу оленя и забыл исполнить обещание. И вот когда Уннукин прикочевал в это
ущелье и остановился на ночлег, Кэля явился ночью и унёс его обеих жён и
пять сыновей и пять дочерей. Только Уннукин остался в живых, в ужасе покинул
стадо и шатёр и бежал куда глаза глядят.
Неприятная дрожь пробежала по спине Эуннэкая. Он спустился к реке и
перебрёл её без особенной надобности, кое-как прыгая с камня на камень,
чтобы не слишком замочиться, но рассчитывая сделать текущую воду преградой
между Кэля и собой. Теперь тропинка извивалась в густых и высоких кустах
тальника и ольховника, сквозь которые Эуннэкай с трудом пробирался, то и
дело путаясь ногами в корнях, торчавших во все стороны. Он шёл, опустив
голову и внимательно рассматривая дорогу. Мягкая земля, покрывавшая в этом
месте каменную подпочву, была вся испещрена следами. Большей частью то были
овальные раздвоенные отпечатки оленьих копыт, с едва намеченными сзади
тонкими верхними копытцами. Эуннэкай всматривался в эти отпечатки: то не
были следы чукотского оленя, — товарищи его не захотели бы прогнать стадо
по такой неудобной заросли и, без сомнения, предпочли сделать небольшой
обход по более открытым местам. То были, конечно, следы Эльвиля (дикого
оленя). След был глубже, копыта длиннее, задние пальцы больше вдавлены. А
вот совсем свежий след! О, какой огромный бык ходил тут! Должно быть, жиру
на бедрах по крайней мере на три пальца. Вот бы убить!.. А это что?.. Между
многочисленными следами на самой тропинке ему попался ещё отпечаток, очень
похожий на след босой человеческой ступни, только гораздо шире и со
вдавленными основаниями пальцев. Но Эуннэкай очень хорошо знал, что за
человек оставил этот отпечаток: тот самый, который вечно ходит босиком и не
носит меховой обуви.
Он остановился как вкопанный и почувствовал, что волосы на его темени
начинают приподниматься дыбом.
‘Без собаки хожу! — пронеслось в его голове. — Сам себя скормлю зверю,
и никто знать не будет!’
След был совсем свежий, как будто _чёрный старик_ только что прошёл по
этой тропе. Эуннэкай стоял, не смея перенести ногу через роковой отпечаток и
не решаясь обойти его сбоку, и пытливо всматривался в густую листву, как
будто опасаясь, что вот-вот покажется страшная морда с маленькими злыми
глазками и оскаленными зубами и потянется к нему навстречу.
‘Что один след? — попробовал он утешить себя. — Старик, должно быть,
ушёл бог знает куда! Надо и мне уйти поскорее!’
Но решение Эуннэкая умерло, не успев сформироваться. В десяти шагах от
него послышался треск сучьев… Большая бурая масса поднялась из ямы,
наполненной прошлогодними сухими листьями, и вышла на дорогу. Эуннэкай
увидел длинную морду, протянутую к нему навстречу. Маленькие глазки щурились
и мигали, кончик носа морщился и беспокойно поворачивался во все стороны,
зубы наполовину оскалились, — всё было совсем так, как он только что
представлял себе.
Медведь остановился на дороге и посмотрел на Эуннэкая.
— Старик! — сказал с отчаянием Кривоногий. — Пожалей меня! Пощади
меня! Во всю мою жизнь я не трогал никого из твоего рода. Я не говорил о
тебе худо. Встречая след твой на дороге, я не ступал через него, а обходил
далеко стороной!.. Пожалей меня! Иди к тем людям, которые наносят тебе
обиды, которые говорят хвастливо тебе навстречу и приходят в твой дом с
копьями, чтобы заколоть тебя и есть твоё мясо!
Эуннэкай дрожал как лист, произнося эти заклинания. Медведь, вероятно,
был сыт, или он действительно тронулся жалобами Эуннэкая. Он постоял
немного, как будто бы ждал, не скажет ли тот ещё чего-нибудь, потом покинул
тропинку и, лениво переступая, скрылся в той же чаще, откуда вышел. Судя по
шуршанью листьев и треску мелких сучьев на одном и том же месте, он,
кажется, опять намеревался улечься на отдых и выбирал себе ложе помягче.
Эуннэкай подождал, чтобы медведь скрылся из глаз, и быстрыми шагами
направился вперёд, не забывая обходить медвежьи следы, видневшиеся на тропе.
Он совсем забыл о ноше, лежавшей на его плечах, и чувствовал неодолимое
стремление как можно скорее удалиться от опасного места. Если бы он не
боялся рассердить _старика_ слишком заметной торопливостью, он бы пустился
бегом сквозь кусты, несмотря на свою больную ногу.
‘Пожалел старик! — думал он. — Всё знает, дочиста! Зачем станет
обижать бедного парня, который никогда не говорил о нём худо? А в прошлом
году он унёс Айвана прямо с ночлега. И поделом! Если дедушка хочет зарезать
оленя, пастух не должен тотчас же хвататься за ружьё. Русакам ведь убиваем
оленей и ламутам тоже, без платы! — говорил себе Эуннэкай. — А Айван
пришёл на ночлег и расхвастался: ‘Ружьё вычищу, говорит, завтра медведя
промышлять стану!’ Ну, старику в обиду стало… Айван разбирает ружьё, а
старик пришёл к костру и унёс его вместе с ружьём. Айван кричал и звал на
помощь. А другие пастухи припали лицом к земле и боялись дышать, чтобы
старик не заметил и не стал вымещать обиду и на них. А потом в лесу нашли от
Айвана объеденную ногу’.
В этот день Эуннэкай не отдыхал больше и неуклонно шёл вперёд, стремясь
поскорее присоединиться к товарищам. По временам он подозрительно
оглядывался. Он боялся, чтобы старик не передумал и не пустился за ним в
погоню. Жидкие рощи корявых лиственниц, темневшие местами на берегах
Мурулана и на склонах горных вершин, окаймлявших его течение, по мере
приближения к вершине реки становились всё реже и приземистее и наконец
совершенно исчезли. На южных склонах местами ещё виднелись три или четыре
искривленных деревца, как будто съёжившихся от стужи, царствующей здесь
почти целый год. Только ползучий кедровник широкими пятнами лепился по
обнажённым буро-коричневым склонам, пользуясь каждым выступом, каждой
неровностью камней, чтобы разостлать свои кудрявые цепкие ветви. Высокий
тальник и развесистый ольховник тоже исчезли и заменились низкорослыми
кустиками не выше трети метра, жёсткими, густыми и курчавыми, похожими на
зелёную шерсть, такими сухими, что можно было разводить огонь их тонкими
сучьями. Наконец, когда солнце уже низко склонилось к западному краю горных
вершин, вдали блеснула белая линия желанной наледи. Эуннэкай радостно поднял
голову и ещё прибавил шагу.
Стадо паслось на широкой и ровной площади, поросшей густым моховым
ковром, шагах в трёхстах от наледи. С наступлением вечера потянул лёгкий
ветерок, сдувая большую часть насекомых, которые поспешили укрыться в траве
или между листьев кустарника. Только самые упрямые из комариного воинства
ещё кружились, звеня крыльями над головами оленей, но ветер препятствовал им
рассчитывать движения и, когда они опускались вниз, каждый раз относил их в
сторону. Олени, пользуясь промежутком свободы, паслись на моховище, поспешно
вырывая светло-зелёный мох большими клочьями из каменистой почвы и торопясь
набить желудок, пока комары вновь не восстали из праха. Стадо было очень
большое, около трёх тысяч голов. Молодые бычки, по зимней привычке, то и
дело пытались разгребать то левым, то правым копытом воображаемый снег и
каждый раз только извлекали резкий стук из твёрдого камня. Старые быки
степенно бродили взад и вперёд, опустив головы, увенчанные ветвистыми
рогами, уже выросшими до полных размеров, но покрытыми ещё мягкой,
гладкошёрстной кожей, похожей на чёрный бархат. Старые матки и молодые
важенки, стройные, изящные, как будто выточенные из тёмного мрамора,
виднелись повсюду. Телята с чёрной шерстью, высокие, смешные, с тонким и
коротким туловищем, с маленьким хвостиком, задранным кверху, как у собаки,
бегали вокруг на своих длинных ногах. Самые робкие с тревожным хрюканьем
метались по пастбищу, отыскивая маток. Другие не очень заботились о
собственной матери. То были любимцы стада, получавшие, так сказать,
общественное воспитание. Там и сям можно было видеть, как четверо или пятеро
таких избалованных питомцев, обступив со всех сторон какую-нибудь старую
важенку, наперебой друг перед другом теребили её короткие сосцы и, поминутно
ударяясь головой о вымя, настойчиво требовали молока… Важенка стояла
смирно, отдаваясь всецело избалованным детям стада, которые сосали её по
трое и по четверо вдруг, отбиваясь в то же время задними копытами от новых
претендентов.
Каулькай и Кутувия, другие пастухи стада, сидели на самом краю площади,
у маленького костра, протянувшего по ветру длинный и тонкий дымок с
развихренным концом, похожим на кудрявую метелку. Пастухи отдыхали от
беготни, уверенные, что олени не уйдут с пастбища, пока нет комаров.
— Пришёл? — сказал Кутувия, поднимая голову. Он лежал на животе,
опираясь локтями о землю. То был здоровый, точно выкованный из железа
человек, с плоским и широким лицом, бесформенным носом, похожим на шишку, и
узкими глазами, как будто выковырянными тупым шилом. Черты его лица поражали
грубостью, фигура напоминала обрубок массивной плахи, поставленной на пару
крепких прямых кольев. Зато на своих четырёхугольных плечах Кутувия мог
нести на большое расстояние _круглую_, то есть неободранную и
невыпотрошенную, оленью тушу.
Каулькай сидел против него на корточках, упираясь подбородком на
соединённые вместе колени. Он также поднял лицо по направлению к
новопришедшему и остановил на нём свои большие, глаза орехового цвета. Лицо
его было совсем бронзовое, с суровыми крупными чертами, с большим слегка
орлиным носом и резкой вертикальной морщинкой между нахмуренных бровей. Он
напоминал индейского вождя из племени каких-нибудь семинолов или апахов, и
глаза невольно искали на его коротко остриженной голове традиционного пучка
орлиных перьев, знаменующего достоинства предводителя индейских воинов.
Жёлтая собака, лежавшая у ног Каулькая, тоже подняла длинную морду,
вытянутую, как у лисицы, вильнула долгим пушистым хвостом и снова свернулась
в клубок.
Эуннэкай сбросил на землю ношу, отдавившую ему плечи, и сам тяжело
опустился около неё. Оживление его сил исчезло вместе со страхом, и он
чувствовал себя совсем разбитым.
— Эгей!.. — ответил он на приветствие. — Пришёл!..
— Что видел? — спросил Кутувия, помолчав.
— Нет! — вяло ответил Кривоногий. Ему не хотелось рассказывать про
медведя.
— А я думал, что медведь тебя съел! — сказал насмешливо Кутувия,
оскалив два ряда крупных белых зубов, похожих на лошадиные.
Глаза Эуннэкая широко раскрылись от ужаса.
— Не говори! Не поминай! — сказал он сдавленным голосом. — Поминать
грех!
— Разве видел? — спросил Каулькай голосом, в котором слышалась
тревога.
Кривоногий утвердительно опустил глаза.
— Куда пошёл? — снова спросил Каулькай.
— Не пошёл. Ещё лежит! — неохотно ответил Кривоногий. Разговор
положительно казался ему опасным.
— Ещё в стадо придёт! — задумчиво продолжал Каулькай. — Всех оленей
разгонит.
О подробностях встречи Эуннэкая с медведем никто, однако, не стал
расспрашивать. Он вышел из неё благополучно, — стало быть, и спрашивать
было нечего.
Наступило короткое молчание.
— Сколько раз ложился? — спросил Кутувия так же насмешливо.
Но Эуннэкай не ответил. Его глаза были прикованы к кучкам рыбьей шелухи,
рассыпанной там и сям около костра.
— Нашли? — спросил он тихо. Ему внезапно до смерти захотелось есть.
— Нашли! — беспечно ответил Кутувия, поворачиваясь на бок и опираясь
на локоть.
— Сколько?
— Три!
— Крюком?
— Крюком!
На устах Кривоногого вертелся невысказанный вопрос, но, вместо того
чтобы сказать что-нибудь, он только сплюнул в сторону долгим, голодным
плевком. Нечего и спрашивать. Очевидно, ему ничего не оставили.
— Хочешь есть? — спросил Кутувия, потягиваясь. — Пососи матку.
Эуннэкай бросил на него укоризненный взгляд. Кутувия опять насмехался.
Он хорошо знал, что Кривоногому ни за что не удастся поймать и осилить дикую
оленью матку.
Каулькай медленно поднялся с места и, захватив свой аркан, валявшийся
возле, направился к стаду. Вытянув внезапно руку, он швырнул свиток колец
аркана по направлению к ближайшей важенке. Петля развернулась свистя и,
описав дугу, упала на тонкие рога животного, которое тщетно старалось
спастись бегством. Через минуту Каулькай уже лежал брюхом на шее важенки,
легко осиливая её отчаянные стремления освободиться.
— Соси! — коротко сказал он, придерживая обеими руками голову
животного с короткими, ещё не вполне отросшими, летними рогами.
Эуннэкай припал к сосцам и начал тянуть молоко не хуже телёнка, по
временам поколачивая по вымени своими грязными кулаками, чтобы вызвать
отделение молока.
— Мне! — лаконически сказал Кутувия, не вставая с места.
Эуннэкай послушно поднялся с земли и, вынув из своей котомки небольшой
жестяной ковшик, опять припал к сосцам оленьей матки, на этот раз не
проглатывая высосанное молоко, а выпуская его в принесённый сосуд…
— Вай, вай! — сказал он, поднося Кутувии ковш, в котором плескалось
около полустакана густого молока, добытого таким оригинальным способом.
Кутувия с видимым удовольствием выпил содержимое ковша. Эуннэкай облизывал
капли, прильнувшие к нескольким бурым волоскам, составлявшим его усы. Но
Каулькай не удовлетворился этим.
— Хочешь хрящ? — спросил он отрывисто, снова собирая свой аркан в
кольца и направляясь к огромному быку с ветвистыми рогами, который, не
подозревая готовящегося нападения, мирно прогуливался по пастбищу.
— Эгей! — ответил Кривоногий, утвердительно кивая головой.
Каулькай снова швырнул аркан и поймал быка. Почувствовав захлёстнутую
петлю, бык отчаянно рванулся вперёд. Аркан глухо щёлкнул и натянулся, как
струна.
— Эй, лопнет, лопнет! — закричал Кутувия, приподнимаясь на колени, но
Каулькай, перебираясь по аркану, в одно мгновение очутился около быка и
мощными руками пригнул его голову к земле.
— Режь! — закричал он запыхавшимся голосом.
Кривоногий подбежал с огромным ножом и остановился в нерешимости.
— Половину! — сказал нетерпеливо Каулькай.
Недолго думая, Кривоногий ударил ножом по правому рогу оленя и отрубил
большую лопасть с тремя широкими разветвлениями. Олень судорожно вздрогнул.
Кровь тонкой струйкой потекла из раны, заливая оленью голову около уха.
Каулькай снял петлю и отпустил быка на волю.
— Перевязать бы! — заикнулся Кривоногий.
— Ешь, не говори! — повелительно сказал Каулькай. — Засохнет! —
прибавил он, возвращаясь на прежнее место.
Кривоногий подобрал лопасть и, усевшись у своей котомки, принялся
снимать мясистую кожу с тонкого хряща. Опалив на огне её короткую шерсть, он
с видимым наслаждением принялся кромсать её на кусочки и отправлять их в
рот.
— Вай, вай! — сказал Кутувия, протягивая руку по направлению к хрящу,
но, встретив взгляд Каулькая, поспешно отдёрнул её, словно обжегшись.
Каулькай стоял напротив Кривоногого и, скрестив руки на груди, молча
смотрел, как он управляется с хрящом. Нельзя было представить себе большей
противоположности, чем эта мощная фигура, составлявшая как бы олицетворение
силы и здоровья, и жалкая болезненная фигурка, скорчившаяся напротив и
опиравшаяся спиной на мягкую котомку, как будто одна связка косматой одежды
была брошена около _другой_! И, _однако_, Каулькай и Эуннэкай были родные
братья, дети старой чукчанки Нэучкат, прожившей уже сорок лет на стойбище
своего могущественного родственника, чукотского ‘короля’ Эйгелина [Главный
наследственный староста оленных чукч, называемый в просторечии также
королём. (Прим. Тана).], и вырастившей там своих сыновей. Нэучкат никогда не
жила у мужчины в шатре. Смолоду Эйгелин не хотел отдать её, чтобы не
потерять здоровой рабочей силы, а потом как-то так случилось, что никто не
пожелал трижды обвести её вокруг столбов своего жилища и подвести для
благословения к новому огню, добытому из святого дерева. Должно быть,
чукотские парни не очень зарились на её сутуловатую фигуру с кривыми плечами
и на грубое лицо с толстыми челюстями, выдавшимися вперёд, как у росомахи.
Даже дети у неё являлись как-то невзначай, после случайного посещения
какого-нибудь бродячего гостя, и появление их каждый раз вызывало удивление
даже у старого Эйгелина. Так и осталась Нэучкат жить у Эйгелина в качестве
бедной родственницы-рабыни, исполнявшей беспрекословно каждое приказание
своих хозяев. Теперь Нэучкат была стара. Лицо её сморщилось, как древесная
кора, глаза стали плохо видеть. Из всех сыновей, которых она в разное время
принесла на свет, уцелели только двое. Все другие давно умерли. Иных
враждебные духи унесли в подземные пустыни, когда они были ещё не больше
слепого щенка, лежащего у сосцов недавно ощенившейся суки. Одного унёс
Великий Мор (оспа), случайно заглянувший в эту отдалённую страну. Самому
старшему чаунские чукчи переломали рёбра на весенней ярмарке в какой-то
пьяной ссоре, причины которой никогда не знал ни один из участников.
Но из двоих уцелевших один был бесполезным уродом, непригодным к
охранению стад, дающих человеку жизнь. Только Каулькай удался на славу, как
молодой олень с железными рогами, не признавший власти человека и забодавший
волка на вершине горного хребта [Заимствовано из чукотской сказки. (Прим.
Тана).]. Отцом Каулькая называли Тынэймита, который славился когда-то на
чаунских стойбищах как лучший борец и бегун и обгонял всех состязавшихся в
пешем беге. А отцом Эуннэкая был маленький одноглазый Ауран, весь век
проходивший работником в чужом стаде и не вырастивший даже пары пряговых
оленей, чтобы отвезти его нарту на погребальный костёр.
Но и Каулькай с раннего детства~попал в пастухи чужого стада и уже
двенадцать лет пас оленей Эйгелина, помогая то тому, то другому из его
восьми сыновей, чаще всего тяжеловесному Кутувии, сердце которого не
отличалось особой оленелюбивостью и который нуждался в услугах быстроногого
работника больше, чем его братья. Эуннэкай в счёт не шёл. Он бродил круглый
год вместе со стадом, и его взяли пастухом только для того, чтобы не
мозолить глаза старому Эйгелину, который не потерпел бы праздного пребывания
его на своём стойбище, даже если бы его ноги были исковерканы в десять раз
хуже.
Ибо никто не имел право нарушить завет Тенантумгина, повелевавшего
потомкам Ленивого Малютки [Герой чухотских преданий, баснословный предок
чукотского племени. (Прим. Тана).] дни и ночи проводить в заботах о стаде.
Эуннэкай скоро справился со своим хрящом. Ничтожное количество кожи,
содранной с рогов, было слишком незначительной величиной для его голодного
желудка. Каулькай и Кутувия, которые ещё утром съели три маленьких хариуса,
извлечённых крюком из быстро бегущих струй Мурулана, тоже не чувствовали
сытости.
— Попокальгина [Растение из семейства крестоцветных, корень его
употребляется чукчами в пищу. (Прим. Тана).] не видел? — спросил Кутувия,
помолчав.
— Нет! — грустно ответил Кривоногий, он очень любил попокальгин.
— Хоть бы мышиное гнездо найти! — сказал Кутувия.
— Ламуты говорят: грех! — нерешительно сказал Кривоногий. — Мышь
запас соберёт, а люди украдут!..
— Ты разве ламут?.. Ты чавчу (чукча), — жёстко возразил Кутувия. —
Тенантумгин велел нам брать нашу еду там, где мы её находим!.. А ламуты сами
едят всякую нечисть!
— Мышь потом с горя удавливается на тальничном развилке! — сказал
Кривоногий. — Я сам видел, — прибавил он, заметив насмешливую улыбку на
лице Кутувии.
— Пускай! — сказал Кутувия. — Мне какое дело! Лишь бы кореньев было
больше!
— А мышиной отравы не боишься? — спросил Каулькай, сощурив глаза.
Чукчи уверяют, будто мышь в защиту от грабителей собирает некоторые
ядовитые корни, которые и перемешивает со своими запасами.
— Медведь не боится, — я зачем бояться стану? — задорно возразил
Кутувия. — Он мышиные амбары пуще нашего раскапывает!
— Со стариком не равняйся, — с ударением сказал Каулькай. — Он ведь
всё знает. Он Шаман!..
— Шаман! шаман! — упрямо повторил Кутувия. — Кмэкай тоже шаман!
Каулькай засмеялся.
— Враньё! — уверенно сказал он, усаживаясь на прежнее место.
— А зачем он женское платье надел? — подзадоривал Кутувия. — Копья не
носит, арканом не бросает! Совсем баба!
— Не говори! — сказал Эуннэкай боязливо. — Они велели ему женское
платье надеть, когда он спал пять дней и пять ночей подряд. Унесли его с
собой, донесли до седьмой бездны и хотели запереть в каменном шалаше без
двери и без лампы. Он насилу отпросился у них и обещал надеть женское платье
и служить им весь свой век… Я слышал, как он сам рассказывал Эйгелину об
этом!
— Пустое! — настаивал Каулькай. — Он ведь своего тела не переменил. У
него на лице та же чёрная борода, а его жена, Амрынаут, в прошлом году
родила ему сына. Настоящие ‘превращённые’ меняют и тело. Вот я в _торговой
крепости_ [Так называют чукчи Анюйскую крепость, построенную исключительно
для весенней ярмарки и в остальноое время года пустынную и запертую на
замок. (Прим. Тана).] видел Эчвака, так тот сам родил двух детей. Вот это
настоящий ‘женоподобный’! А если бы Кмэкай побывал у Кэля, он владел бы
‘вольными голосами’. Это всякий знает!..
— А вот я ходил в позапрошлом году на верховья Олоя с Эйгелином и видел
Кауно. Вот шаман! — сказал Кутувия, понизив голос. — Вот страх! Потушат
огонь в пологу, а он сейчас уйдёт неведомо куда. Туша тут с нами, а самого
нет! А мы прижмёмся друг к другу и лежим, как зарезанные олени. Уйдёт и
ходит в надземных странах. Потом слышим голос, высоко-высоко… Это он
возвращается, а с ним и те. Да, много! Страх! Всякие! И надземные, и
подземные, и из-за моря, из-за камней, из западной тундры… Кричат!
Перекликаются!.. То влетят в полог, то вылетят вон. И он с ними. А только
Кауно сильнее всех Кэля. Так и бранит их, как Эйгелин баб. А они все молчат
или отвечают: ‘Эгей!’
— Этот Кауно вернул Нутелькуту украденный увырит (душу), — сказал
Каулькай. — Сам Нутелькут рассказывал. У него Кэля шестой увырит украли. Он
и стал сохнуть. В стадо не ходит, еду не ест, сном не спит… Лежит день и
ночь на земле. Ум мутиться стал. ‘Сбирался, говорит, покинуть и жену и стадо
и уйти в лес и стать _косматым жителем_’ [Косматые жители сродни медведям.
Они живут в наиболее отдалённых лесах и не показываются людям. {Прим.
Тана).]. Вдруг приехал Кауно. Никто его не звал, сам узнал. Ну да как не
узнает? У него их сколько на службе! Все ему говорят! ‘Я привёз твою
пропажу!’ — говорит. Сейчас велел поставить полог, зажёг четыре лейки
(лампы). Нутелькуту говорит: ‘Разденься донага! Войди в полог!’ Нутелькут
вошёл. А в пологе никого нет, только бубен лежит на шкуре. ‘Потуши три
лейки!’ — говорит Кауно. А сам совсем снаружи, даже в шатёр не входит. Три
погасил, четвёртая ещё горит. Вдруг бубен как застучит!.. Как загремит!..
Прыгает по пологу до самого потолка. Прыгал, прыгал, упал. Нутелькут
смотрит, что будет. Видит: вылезает из бубна чёрный жучок. Пополз по шкурам,
прямо к нему. Влез на ногу, пополз по ноге, потом по спине, потом по шее,
потом по голове. Добрался до макушки и вскочил в голову… С тех пор
Нутелькут снова стал прежним человеком. Только имя Кауно велел ему
переменить. ‘Может, _они_ снова придут, говорит, так пусть не найдут
прежнего Аттына…’
Эуннэкай слушал чудесный рассказ с разинутым ртом. Когда дело дошло до
жука, который вскочил в макушку Нутелькуту, он невольно схватился рукой за
собственную голову… как будто желая убедиться, что там не происходит
никаких исчезновений и появлений таинственного _увырита_.
— А ты почаще спи в пустыне! — сказал Кутувия, заметив его
движение. — Ни стада, ни огня, никакой защиты. Украдут когда-нибудь и у
тебя!..
Эуннэкай посмотрел на него жалобно. Он готов был заплакать.
— Оставь! — сказал медленно Каулькай. — Не дразни их! Может, услышат.
— А знаешь… Кмэкаю везёт! — переменил Кутувия тему разговора. — Его
жена в прошлом году родила сына, а теперь и сноха беременна!
— Да ведь Винтувии только семь лет! — сказал Каулькай. — Рано у него
дети рождаются!
— У него, у него! — передразнил Кутувия. — Кто их знает, у кого?
Кмэкай сказал Чейвуне: ‘Твоему мужу только семь лет, а у меня нет внука.
Своруй от мужа и от меня!.. Только чтобы не знали, с кем. Узнаю, поневоле
придётся колотить!’
— А здоровая баба Чейвуна, — сказал Каулькай. — Я видел, она несёт на
спине вязанку дров. Не каждый парень утащит. Молодец Кмэкай!.. Рано сыну
жену нашёл! Вырастет, не придётся сторожить чужих оленей! Должно быть, ему
вправду помогают _те_!
— Вырастет Винтувия, она будет старая!.. Старая жена — мало радости.
— А вправду, от кого Чейвуна ребёнка принесла? — настаивал Кутувия. —
Не от тебя ли, Эуннэкай? Ты, кажется, зимою гостил у Кмэкая!
— Оставь! — сказал Эуннэкай, стыдливо опуская глаза. — Моё сердце не
знает девок!
— Ну, ври, ври! — со смехом говорил Кутувия. — Славные девки у
ламутов! — продолжал он, закрывая глаза. — На косе уйер [Уйер — долгая
кисть из нескольких нитей бус, привязываемая к косе девушки. {Прим. Тана).],
на груди серебро, на шее бусы. А когда ходит, передник так и звенит
бубенчиками!.. А наши влезут в меховой мешок и ходят в нём весь век!
Несмотря на свой недавний патриотический окрик на Эуннэкая по поводу
ламутов, Кутувия предпочитал ламутских девок чукотским.
— У старосты Митрея хорошая девка! — лукаво сказал Каулькай. —
Спина — как у важенки, волосы — как волокнистый табак [Чукчи любят
волокнистый (так называемый турецкий) табак и предпочитают его листовому.
(Прим. Тана).]. Молодому пастуху хорошая жена!
— Да, хорошая! — проворчал Кутувия. — Митрей меньше ста оленей не
возьмёт. Это ведь целое стадо. Худой народ ламуты! — продолжал он
злобно. — Продают девку, как _манщика_ [Манщик — олень, выдрессированный
для приманки диких оленей во время охоты, ценится значительно дороже
обыкновенного упряжного оленя. (Прим. Тана).].
— Разве у Эйгелина оленей нет? — спросил Каулькай. — Ваши олени на
пяти реках! Упавшие рога — как валежник на поле!
— Эйгелин не хочет ламутской невестки! — угрюмо сказал Кутувия. —
Старик говорит: ‘Дочь Чэмэги убежала от Кэргувии, твоя тоже покажет спину.
Не дам оленей за следы на снегу!’
— Пускай! — сказал Каулькай. — Ламутская родня — мало добра. Вон у
Рольтыэргина на Олое какое было стадо! Одни бычачьи рога стояли как лес. А
как взял ламутскую девку, так ничего не осталось. Шурья да свояки всё съели.
_Ламутское горло проглотит всю землю и сытее не станет!_
Эуннэкай молча слушал разговоры товарищей. Хотя он и сказал, что его
сердце не знает девок, но это не совсем согласовалось с истиной. Напротив, в
редкие счастливые минуты отдыха, на большом стойбище Эйгелина, когда ему не
хотелось ни спать, ни есть, когда он не должен был немедленно отправляться в
стадо и мог сидеть у входа в шатёр, не двигаясь и не поднимаясь с места, он
находил большое удовольствие в том, чтобы следить своими узенькими, но
зоркими глазками за быстрыми движениями девушек, хлопотавших у огня или
мявших оленьи шкуры своими крепкими руками. Он, однако, не разделял вкуса
Кутувии относительно ламуток.
‘Что хорошего? — думал он. — Одежда вся распорота [Чукчи в насмешку
называют ламутскую одежду распоротою, ибо она состоит из многих отдельных
частей. (Прим. Тана).]. Железа столько, что и таскать тяжело. Кругом
навешано, в глазах рябит! А у наших одежда гораздо красивее: пыжик чёрный,
гладкий, на коленях пестринка. Шея опушена тройным мехом. Ничего лишнего,
гладко, красиво!.. Ламутская девка побежит, за сучок железками заденет, а
чукотская скользит между деревьями, как лисица!’
Эуннэкай вспомнил, как в минувшую весну он странствовал с кочевым обозом
и ему пришлось гнать стадо вместе с Аммой. Дорога шла по крутым скалам, с
перевала на перевал. На подъёмах Амма быстро карабкалась вверх, не отставая
ни на шаг от оленей, прыгая с камня на камень, хватаясь руками то за выступ
скал, то за ветви кедровника, то просто за снег. Эуннэкай далеко отстал на
своих кривых ногах. Добравшись доверху, он совсем запыхался и принужден был
сесть на снег, чтобы отдышаться. Эуннэкай сидел на вершине перевала, а Амма
быстро спускалась вниз за своими оленями. Её лёгкий силуэт мелькал то слева,
то справа, обгоняя стадо. На гладких спусках, покрытых блестящим слежавшимся
снегом, она падала на спину и скользила вниз, сложив на груди руки и откинув
голову, и горный ветер раздувал долгую шерсть на оторочке её мехового
наряда. Она и вся была похожа на комочек шерсти, гонимый северным ветром по
склону ущелья… Вдруг быстрым движением она вскакивала на ноги и далеко
убегала в сторону, в погоне за своенравным пыжиком, задумавшим избрать для
спуска одну из боковых тропинок. Увы, когда потом Эуннэкай догнал наконец
Амму, уже внизу, в глубине долины, она только обвела его презрительным
взглядом и после того обращала на него гораздо меньше внимания, чем на
стадо. Девки вообще не засматривались на Кривоногого.
— А где стадо? — внезапно сказал Каулькай, вскакивая на ноги.
Кутувия тоже вскочил, и оба они пытливо озирались вокруг, отыскивая на
острых вершинах хоть один силуэт движущегося животного.
— Направо, над лесом! — сказал Эуннэкай. Его глаза обладали наибольшей
зоркостью.
Неугомонные олени уже успели уйти далеко, опустились вниз, перешли реку
и взбирались теперь на противоположный горный склон, безостановочно и
поспешно, построившись в долгую походную колонну, как будто их призывала
туда какая-то неотложная надобность.
Каулькай сорвался с места, как стрела, сбежал по косогору, быстро
перешёл реку, не разбирая брода, и через несколько минут очутился на
противоположной стороне. Высокая фигура его уже мелькала над верхней опушкой
лесов, направляясь к ржаво-красным склонам большой сопки, куда богатый
моховой покров манил беглецов.
Кутувия посмотрел-посмотрел ему вслед — и опустился на прежнее место.
— Приведёт! — беспечно проговорил он. — Дай трубку, — прибавил он,
протягивая руку к Кривоногому.
Эуннэкай вытащил свой пустой табачный мешок и потряс им в воздухе.
— Нет! — сказал он лаконически.
— Что курил? — спросил Кутувия, нахмурив брови.
— Трубочную накипь ковырял! — сказал Кривоногий. — С деревом мешал!
Кутувия проворчал что-то непонятное и, вытащив из-за пазухи собственный
табачный мешок и маленькую оловянную ‘ганзу’, укреплённую в грубой
деревянной оправе, набил её серым крошевом из ‘черкасского табаку’,
смешанного также с изрядным количеством дерева.
— Дай! — тотчас же протянул руку и Эуннэкай. Он уже давно не курил.
Кутувия беспрекословно передал ему мешок. Табак считается у чукч таким
продуктом, в котором никогда нельзя отказывать просящему.
Не более чем через полчаса явился Каулькай со стадом. Он пригнал оленей
на то самое место, где сидели его товарищи.
— Все? — спросил Кутувия.
— А то нет? — переспросил Каулькай, усаживаясь рядом с ним.
— Дай! — протянул и он руку к Кутувии, видя, что Эуннэкай выколачивает
трубку. — Скупой твой отец! — сказал он. — Когда даёт табак, всегда
ругается. Тратим много, говорит. А мы ведь без чаю ходим, только табак и
тратим!
— Поневоле будешь скупым! — сказал Кутувия. — Ясаки ведь надо платить
каждый год, а у нас, кроме оленей, ничего нет. А много ли жители помогают
моему старику?..
— Зато он староста! Изо всех старост самый главный! В прошлом году на
ярмарке выпивали, ясачный начальник [Ясачным начальником чукчи называют
исправника, которому дают также старинное название комиссара. (Прим. Тана).]
говорил: ‘Ты комиссар, я комиссар, нас только двое’.
— Да, говорил! — не унимался Кутувия. — Ему хорошо говорить! Ясачный
начальник одной рукой посылает _Солнечному владыке_ [Солнечный Владыка —
царь. (Прим. Тана).] ясаки, а другой рукой от него получает деньги, а моему
старику ничего не платят! А в позапрошлом году на Анюйский божий дом он
отдал тридцать раз двадцать быков. Это ведь сколько?
— _Ко!_ [Не знаю. (Прим. Тана).] — ответил Каулькай, тряхнув головой.
Его способности счисления не простирались так далеко.
Кутувия быстро придвинулся к товарищам и, протянув руки, собрал
ближайшие конечности, принадлежавшие им, и соединил их вместе, прибавив к
общей сумме и свои собственные ноги.
— Сколько раз нужно сделать такую связку, — спросил он, обращая лицо к
Каулькаю, — чтобы получилось так много?.. — и, выпустив руки и ноги
приятелей, он сложил вместе свои собственные ладони. — Вот сколько, —
сказал он с ударением.
Каулькай посмотрел на него и выразил своё сочувствие протяжным:
_’Уаэ!’_.
Кутувия был, очевидно, очень силён в счёте. Недаром был разговор, что
Эйгелин хочет передать ему своё достоинство, помимо старшего своего сына
Тнапа.
— Наше лучшее стадо до сих не может оправиться от потери, — сказал
Кутувия. — Олени словно стали ниже, потеряв своих старших братьев.
— Тенантумгин захочет — прибавится вдвое! — сказал Каулькай
ободряющим голосом. — Лишь бы ‘хромая’ не привязалась к стаду… Эуннэкай!
Вари чай! — крикнул он весело Кривоногому.
Кривоногий заморгал глазами. Они не видели чаю уже более двух недель, с
тех пор как покинули большое летовье Эйгелина. Однако он не посмел
ослушаться брата и, отвязав от своей котомки большой чёрный котёл, спустился
к реке.
Кутувия, улыбаясь, проводил его глазами.
— Он и вправду! — сказал он. — Чего заварим? Чаю ведь нет!
— Я набрал _полевого чаю_, — подмигнул Каулькай, показывая на
небольшую связку молодых побегов шиповника, завёрнутых в его шейный платок.
— Заварим это, и будет ещё лучше, чем чай. Мне надоело тянуть холодную
воду прямо из реки, как олень. Попьём горячего.
Кутувия утвердительно кивнул головой. Когда они уходили со стойбища,
Эйгелин им сказал: ‘Разве вы старики? Вы ведь молодые парни!’ — и не дал им
ни чайника, ни чаю. Старик относился подозрительно к новому напитку,
перенятому от русских. ‘Когда я был молод, мы не знали, что такое чай, —
ворчал он. — Хлебали суп из моняла [Монялом называется зеленоватая масса
полупереваренного мха, вынутая из желудка убитого оленя и очищенная от
непереварившихся растительных волокон. Чукчи варят из неё похлебку. (Прим.
Тана).] и кровяную похлёбку, по месяцу не видели горячего. А теперь молодой
парень без чайника ни шагу!’
Но Кутувия был иного мнения и очень уважал не только чай, но и белый
блестящий сахар, который русские привозили такими большими круглыми кусками.
— А сахар принёс? — весело сказал он Каулькаю.
— Белый камень, хочешь, принесу, — отозвался Каулькай. — Не то ступай
на русскую землю и возьми там кусок с сахарной скалы!
Чукчи были уверены, что в русской земле есть белые скалы, откуда
выламывают сладкий сахар.
— А что? — спросил несмело Эуннэкай, который успел возвратиться с
водой и прилаживал на длинной палке котёл у костра. — На сахарных скалах
мох растёт?..
— Видишь! — присвистнул Кутувия. — Оленелюбивое сердце! Мох вспомнил!
Ну, уж если растёт мох, то, должно быть, тоже сладкий!
— А _сердитая вода_? — спросил Эуннэкай задумчиво. — Она что?
— Огонь! — сказал Кутувия так же уверенно. — Размешан в речной
воде… Русские шаманы делают.
— Правда! — подтвердил Каулькай. — Зажги её, так вся сгорит.
Останется только простая вода! Я видел!
— Сила её от огня! — продолжал Кутувия. — Она жжёт сердце человека!
Есть ли что сильнее огня?
— Мудры русские шаманы! — сказал Эуннэкай. — Воду с огнём соединяют в
одно!
Воображение всех троих на минуту перенеслось к чудесной стране, откуда
привозят такие диковинные вещи: котлы и ружья, чёрные кирпичи чаю и крупные
сахарные камни, ткани, похожие по ширине на кожу, но тонкие, как древесный
лист, и расцвеченные разными цветами, как горные луга весною, и многое
множество других див, происхождение которых простодушные полярные дикари не
могли применить ни к чему окружающему.
— Эйгелин говорит, — медленно сказал Эуннэкай, — что Солнечный
Владыка живёт в большом доме, где стены и пол сделаны из твёрдой воды,
которая не тает и летом — ну, вроде как _тен-койгин_ [Слова ‘лёд’ и
‘стекло’ по-чукотски тождественны. Тен-койгин — стеклянная чаша, то есть
стакан. (Прим. Тана).]. А под полом настоящая вода, в ней плавают рыбы, а
Солнечный Владыка смотрит на них. И потолок такой же, и солнце весь день
заглядывает туда сквозь потолок, но лицо Солнечного Владыки так блестит, что
солнце затмевается и уходит прочь!.. Я посмотрел бы!..
— Ты посмотрел бы! — сказал Кутувия с презрением. — А на _тебя_
посмотрели бы тоже или нет? А что сказал бы Солнечный Владыка, когда увидел
бы тебя? Какой грязный народ живёт там, за большой рекой? А?
Каулькай радостно заржал, откинув голову назад. Мысль о встрече
Кривоногого с Солнечным Владыкой казалась ему необычайно забавною.
— Безумный! — сказал он ему, успокоившись от смеха. — Тоже захотел на
ту землю! Там так жарко, что рыба в озёрах летом сваривается и русские
хлебают уху ложками прямо из озера! Разве олени могли бы перенести такой
жар? Охромели бы! Передохли бы! А что станется с чукчей без оленьего стада?
— Что станется с чукчей без оленьего стада? — повторил Кутувия, как
эхо. — Смотри, Эуннэкай! Олени опрокинут твой котёл!
Действительно, олени так и лезли в огонь, не обращая внимания на
близость человека, к которому в другое время они относятся недоверчиво.
Ветер улёгся также внезапно, как и явился, и комариная сила мгновенно
воспрянула от своего короткого бездействия. Комаров было так много, что
казалось, будто они слетелись сюда со всего света. Из края в край над
огромным стадом мелькали чёрные точки, словно подвижные узлы странной сети,
наброшенной на мир и ежеминутно изменявшей свой вид. Большие оводы
появлялись там и сям в петлях этой сети, кидаясь из стороны в сторону
резкими угловатыми движениями, одно из которых неминуемо заканчивалось на
чьей-нибудь злополучной спине. Со стороны казалось, будто кто-то швыряет в
оленей мелкими камешками.
Оводы были ещё страшнее комаров. Едва почувствовав прикосновение овода к
своей коже, олень испуганно вздрагивал и начинал метаться, становиться на
дыбы, лягаться задними ногами, стараясь прогнать мучителя. Но овод сидел
плотно на месте, не нанося, впрочем, оленю никакого непосредственного вреда,
но тщательно приклеивая к волосам оленьей шерсти множество мелких яичек, из
которых должны были через два-три дня вылупиться маленькие белые червячки,
глубоко пробивающие оленью кожу, чтобы сделать себе гнездо в живом мясе.
Кроме крупных оводов, были другие — мелкие, с цветным полосатым брюхом и
короткими прозрачными крыльями. Движения их были гораздо проворнее. Они не
старались усесться на оленью спину, а, подлетая к носу животного, брызгали
ему в ноздри тонкой струей жидкости, заключавшей в себе множество мелких, но
чрезвычайно вертлявых червячков, не больше самой мелкой булавочной головки.
Почувствовав у себя в носу предательскую струю, олени принимались отчаянно
чихать и тереться носом о землю, что, конечно, нисколько не помогало им
освободиться от червячков, которые поспешно пробирались в самое горло, чтобы
там замуроваться в хрящ.
Олени упрямо лезли в костёр, отгоняя друг друга от широкой струи дыма,
дававшей защиту от насекомых, и опрокинули-таки котёл Эуннэкая. К счастью,
он успел его вовремя подхватить, и только небольшая часть воды вылилась на
землю.
— Бедные олени! — сказал Каулькай, недоброжелательно поглядывая на
тучи насекомых, носившихся над стадом. Пастухи сидели в самом дыму и мало
страдали от комаров и оводов.
— И зачем это Тенантумгин сотворил такую нечисть?
— Вовсе не Тенантумгин! — возразил Кривоногий с живостью, которой
совсем нельзя было ожидать от него. — Станет родоначальник созидать такое?
Комаров создал Кэля. Я слышал, ещё бабушка рассказывала: когда Тенантумгин
делал весь свет, он сделал сперва землю, потом оленя с человечьей головой,
потом волков и песцов, которые говорили по-человечьему. Потом он взял горсть
земли, потёр между ладонями, и вылетели все с крыльями — гуси, лебеди,
куропатки. А Кэля набрал оленьего помёта, тоже потёр между ладонями, и
вылетели комары, оводы и слепни и стали жалить оленей.
— Смотри-ка, Кутувия! — перебил Каулькай. — Вот этот пыжик, кажется,
захромал. Дай-ка я его поймаю!
И он осторожно стал подбираться к маленькому чёрному телёнку, слегка
прихрамывающему на левую переднюю ногу, и, быстро вытянув руку, схватил его
сзади. Телёнок стал вырываться. Мать с тревожным хрюканьем бегала около
пастухов.
— Постой, дурачок! — ласково проговорил Каулькай. — Посмотрим только
и отпустим!
И, затиснув телёнка между своими могучими коленями, он вздёрнул кверху
больную ногу и принялся рассматривать поражённое копыто.
— Не видно! — сказал он и, вынув нож, спокойно срезал внутренний
краешек мягкого копытца, похожего скорее на хрящ.
— А ну, посмотрим! — сказал он и изо всей силы нажал пальцами вокруг
пореза.
Из сероватого хряща показалась капля крови, потом капля светлого гноя,
потом опять кровь, выдавившаяся цепью мелких рубиновых капелек. Телёнок,
убеждённый, что пришёл его последний час, судорожно дрожал и закатывал
глаза. Даже сопротивление его ослабело от ужаса.
— Пустяки, пройдёт! — сказал Каулькай и уже готов был отпустить
телёнка.
— Пожалуй, не пройдёт! — покачал головой Кутувия, заглядывая ему прямо
в глаза.
— Конечно, не пройдёт! — согласился тотчас же и Каулькай. — Хромая
как привяжется…
— Не отстанет, — докончил Кутувия.
— Высохнет…
— Издохнет!..
— Понапрасну пропадёт!..
— Что ж… — закончил Каулькай и, вынув из-за пояса нож, уверенной
рукой вонзил его в сердце бедному пыжику.
Пыжик судорожно брыкнул ножками. Глаза его ещё больше закатились, потом
повернулись обратно, потом остановились.
— Вай, вай! Эуннэкай! — сказал Каулькай, бросая на землю убитого
телёнка.
Кривоногий обыкновенно исполнял все женские работы.
Через полчаса пиршество было в полном разгаре. Хотя олень был маленький,
но Эуннэкай приготовил все его части по раз навсегда заведённому порядку, и
все блюда чукотской кухни были налицо, сменяя друг друга. Мозг и глаза,
сырые почки и сырая печень, лёгкое, немного вывалянное в горячей золе и
только испачкавшееся от этого процесса, снаружи чёрное, внутри кровавое,
кожа, содранная с маленьких рожков пыжика и опалённая на огне. В котёл с
горячей водой Эуннэкай положил целую груду мяса и повесил его над костром,
прибавив две или три охапки жёлтого тальничку, который он нарвал тут же у
огнища и бросил в огонь вместе с полузасохшими жёлто-зелёными листьями.
— Это получше твоего чаю! — сказал Кутувия, поглаживая себя по брюху.
Каулькай откинул голову назад, намереваясь загоготать по-прежнему, но не
мог, ибо рот его был набит до невозможности. Он только что испёк на угольях
тонкие полоски мяса и теперь занимался их уничтожением. Он чуть не
поперхнулся и затопал ногами по земле. Эуннэкай тоже набил себе рот до такой
степени, что почти не мог глотать. Пастухи торопливо ели, как будто
взапуски, действуя с одинаковой энергией и зубами, и руками, и длинными
ножами, составлявшими как бы продолжение рук, нечто вроде длинного железного
ногтя, которым можно было с таким удобством выковыривать остатки мяса из
всевозможных костных закоулков. Кости, окончательно очищенные, доставались
на долю жёлтого Утэля, который разгрызал их без труда и поглощал дотла, не
оставляя ни крошки. Он тоже был голоден, а косточки пыжика так мягки.
Половины пыжика как не бывало.
— А шкуру пусть Эйгелин отдаст Михину! — насмешливо сказал Кутувия. —
Ему ведь всё равно долги платить! — И он заботливо растянул шкурку на
земле, придавив её камнями.
Удовлетворив голод, пастухи поднялись с места и пошли осматривать стадо,
как бы стараясь возместить усиленным проявлением заботливости своё не совсем
честное поведение относительно пыжика.
Они переходили от группы к группе, внимательно осматривая каждое
животное и стараясь по его внешнему виду, и в особенности по походке,
определить, не начинается ли у него копытница. Маленьких телят и пыжиков
Каулькай чрезвычайно ловко, как бы невзначай, хватал за ноги и передавал
Кутувии, который выкусывал у них на ухе зубами то _пятно_ своего отца, то
своё собственное. Три или четыре раза он сказал Каулькаю: ‘Ты сам!’ И тот,
бросая на него благодарный взгляд, метил оленье ухо собственным пятном. Дар
этот означал, что Эйгелин и его дети высоко ценят труды Каулькая. Только
усердному работнику собственники дарят на счастье несколько телят. Маленький
телёнок, с длинными, смешно расставленными ушами, похожими на ослиные,
набежал прямо на Каулькая и даже толкнулся носом в его колени, принимая его,
по-видимому, за матку.
— Дурак! — ласково сказал Каулькай, поднимая его на руки. То был
телёнок его собственной важенки.
— Эуннэкай! — сказал молодой пастух, обращаясь к Кривоногому. — Вот
выкуси свою метку! пусть у тебя прибавится олень!
Кривоногий с важным видом произвёл требуемую операцию, потом выпустил
пыжика. Почувствовав себя на свободе, пыжик убежал со всех ног, с громким
хрюканьем, как будто жалуясь на боль, причинённую ему в отплату за
доверчивость.
— Красиво! — сказал Каулькай, любуясь на живописные группы
животных. — Хорошо вылиняли.
— Все черны! — подтвердил Кутувия, обводя глазами стадо. — Скоро
станут жиреть!
Осмотрев стадо, пастухи погнали его на наледь, где комары нападали не
так сильно. От наледи тянула холодная струя, пагубно влиявшая на насекомых.
Мелкие лужицы воды, блестевшие стальным блеском на синеватом зернистом льду,
несколько похожем на фирн ледника, были наполнены трупами комаров и оводов,
как наглядным доказательством своего укрощающего влияния на бич полярного
лета. Олени с удовольствием выбежали на широкую белую площадь и стали
кружить взад и вперёд по наледи. Они не хотели есть, и им было приятно
погружать копыта в прохладные лужи или топать ими по гладкому льду,
отвечающему им резким отзвуком. Здесь им было прохладно, а на сухих горных
моховищах они задыхались от зноя и насекомых. Глядя вокруг себя, они даже
получали иллюзию зимы, составляющей для них самое желанное время года.
Эуннэкай примостился у своей котомки и заснул крепким сном.
Лето выдалось знойное и лишённое дождей. Вода в горных речках и ручьях
давно сбежала вниз, только Мурулай, питаемый наледью, не уменьшился.
Льдистые островки, во множестве рассеянные вокруг большой наледи, сперва
растаяли, потом тоже высохли. Большая наледь таяла с каждым днём. Лето
объело её со всех сторон, обточило кругом, как кусочек сахару, и теперь
собиралось повести нападение против самого центра. Множество мелких
ручейков, выбежавших из-под льда и шумно скатывавшихся вниз, образуя быструю
горную речку, свидетельствовали о том, что нападение, в сущности, давно
началось и что большая наледь уменьшается снизу и сверху.
Пониже к северу, там, где мелкие речки, сбегавшие по горным долинам,
сливались в одну широкую и быструю реку, окаймлённую густыми лиственничными
лесами, было ещё хуже. Дым от лесных пожаров тянулся густыми,
непрерывающимися тучами на верховьях рек и к вершинам горных хребтов.
Знойный ветер, прилетавший оттуда, приносил с собою запах горящего дёрна и
сизый туман, в котором не было ни капли влаги и который стеснял дыхание и ел
глаза. Комары и оводы точно рождались из этого знойного тумана и но своей
численности стали напоминать одну из десяти казней, низведённых Моисеем на
Египет.
Олени совсем взбесились от зноя, то и дело убегали с пастбища и мчались
куда глаза глядят, на поиски прохлады и облегчения. То убегало всё стадо в
полном своём составе, то небольшие _отрывки_ и даже отдельные олени. Многие
пропадали бесследно, и пастухи ни за что не могли отыскать их. ‘Хромая’
водворилась в стаде и со дня на день усиливалась, производя большие
опустошения и угрожая погубить всех телят-двухлетков. Пастухам приходилось
круто. Им нужно было то бежать вдогонку за стадом, то отыскивать отбившихся
в сторону, следить за хромыми, которые имели наклонность прятаться в самых
густых зарослях тальника, чтобы ожидать там гибели, не поднимаясь с места.
Недавний голод сменился обилием, но это не радовало пастухов. Оно
покупалось бесплодной гибелью множества животных, туши которых приходилось
покидать на произвол судьбы, ибо на плечи Эуннэкая нельзя было нагрузить
всех издыхающих оленей.
В непрерывной возне с оленями Каулькай и Кутувия забыли, что такое сон.
От суеты и напряжения они сами стали терять рассудок, как их олени, и иногда
им положительно трудно было провести границу между природой оленьей и своей
собственной. По временам им казалось, что зной, мучительный для оленей,
нестерпим и для них самих и что вместе с оленьими ногами готовы заболеть
копытницей и их собственные, измученные безостановочно беготнёй по камням.
А между тем зной, собственно говоря, был довольно умеренного характера.
В полдень солнце действительно жгло камни своими отвесными лучами, но к
вечеру жар быстро уменьшался, и, когда солнце скрывалось за верхушки скал,
температура быстро падала, а к утру лужи на наледи затягивались тонким
ледком. Но пастухи, одетые в меховую одежду и привыкшие считать лета
случайным промежутком почти непрерывающейся холодной зимы, даже такую
степень зноя называли неслыханной и небывалой. ‘Бог прогневался на эту
землю, — говорили они, — и хочет умертвить нас вместе с нашими стадами!’
На наледь, прежде отпугивавшую комаров своим холодным дыханием, они
прилетели теперь в большом количестве, в погоне за убегавшими жертвами. Было
что-то противоречивое в этих тучах насекомых, ожесточённо нападавших на
бедное стадо среди белой ледяной площади, покрытой замёрзшими лужами и
окружённой побелевшими от инея пастбищами. Как будто характерные признаки
лета и зимы сталкивались и существовали рядом, не желая уступить друг другу
место.
Холодный вечер наступал после одного из особенно беспокойных дней.
Солнце так низко опустилось на острую верхушку круглой сопки, вырезывавшуюся
на западе в просвете горных цепей, что можно было опасаться, чтобы оно не
зацепилось за одинокое сухое дерево, бог весть каким образом забравшееся на
верхушку и походившее издали на жёсткий волос, вставший дыбом на окаменевшей
щеке. На вершинах поближе уже начинал куриться чёрный туман, похожий на дым
от неразгоревшегося костра. Стадо беспокойно ходило по пастбищу, отбиваясь
от насекомых и неутомимо порываясь убежать на соседние скалы. Кутувия бегал
взад и вперёд, заставляя возвращаться наиболее упрямых оленей. ‘Го-го-гок!
гок! гок!’ — слышались его резкие крики, гулко отражаемые далёким горным
эхом. Каулькай растянулся на земле, положив камень под голову, и спал
мёртвым сном. Среди этих диких камней его неподвижная фигура тоже казалась
каменной. Кажется, землетрясение не могло бы разбудить его. Они чередовались
с Кутувией для того, чтобы отдохнуть час-другой. Дольше этого управляться со
стадом было не под силу одному человеку. Эуннэкай сидел на шкуре, подогнувши
ноги, и чинил обувь брата, изорванную ходьбою по острым камням, ожесточённо
действуя огромной трёхгранной иглой, в ухо которой мог бы пройти даже
евангельский верблюд, и грубой ниткой, ссученной из сухожилий. Окончив
работу, он тоже растянулся на земле, опираясь головой на свою неизменную
котомку.
— Эуннэкай! — окликнул его знакомый голос, и он почувствовал в своём
боку изрядный толчок жёсткого носка от моржовой кожи, крепкого, как дерево.
Эуннэкай поднял голову и посмотрел вверх заспанными глазами. Над ним
стоял Кутувия, опять подогнавший оленей к самому месту ночлега.
— Полно тебе спать! — сказал Кутувия. — Ты, как Ленивый Малютка, и
днём спишь и ночью спишь! Скоро на твоих боках сделаются язвы от лежания!
— Эгей! — сказал Эуннэкай, готовый снова опустить голову на изголовье.
Он чувствовал себя хуже обыкновенного.
Но Кутувия угостил его вторым толчком, ещё крепче первого.
— Встань! Встань! — кричал он повелительно. — Зачем я один должен
держать открытыми глаза, когда вы с братом валяетесь на земле, как сурок
около медведя. — И, довольный своим остроумием, сын Эйгелина отрывисто
рассмеялся.
— Эгей! — покорно повторил Эуннэкай и сел на оленьей шкуре, служившей
ему постелью. Кутувия поддёрнул ногой другую шкуру, лежавшую поодаль, и
тяжело опустился на неё.
— Худо, тяжело! — сказал он более спокойно. — Кости моих ног
опустели! Весь мозг высох! Целый день я ни разу не садился с этими оленями.
Они не хотят стоять на месте хоть бы минуту.
Эуннэкай посмотрел на стадо. Все олени спокойно лежали на ровной площади
пастбища. Нигде не было видно ни одного комара.
— Не теперь, прежде! — сказал Кутувия, заметив его взгляд. — Теперь
хорошо! Тенантумгин пожалел-таки нас и послал большой холод. Комары валяются
на земле, как сухая хвоя. Они не в силах прокусить гнилой кожи налима.
Теперь олени немного отдохнут.
Тело Кутувии понемногу приняло горизонтальное положение. Глаза его стали
слипаться.
— Если побегут, разбуди Каулькая! — через силу выговорил он и смолк,
как поражённый громом.
Эуннэкай поджал свои кривые ноги и уселся поплотнее, посматривая на
оленей глазами, ещё не освободившимися ото сна. Они тоже устали не менее
пастухов и пользуясь промежутком благословенного холода, спали таким же
крепким сном, склонив головы на вытянутые передние ноги. Некоторые телята
лежали на боку, протянув в разные стороны свои тонкие ножки и напоминая
трупы, брошенные на землю. Жёлтый Утэль устал больше всех. Ему приходилось
весь день бегать за табуном на трёх ногах: четвёртая была заткнута за
веревочный ошейник для обуздания его хищных инстинктов по отношению к
телятам и хромым пыжикам. В настоящую минуту он лежал на обычном месте своих
отдыхов, свернувшись в клубок и прижавшись спиной к ногам Каулькая, которого
он считал своим хозяином, хотя собственно говоря, принадлежал Кутувии.
Эуннэкай чувствовал себя очень плохо. Грудь его мучительно ныла. Ему
казалось, что будто кто-то сдавливает её с боков. От этого давления боль
ударяла в спину и колола где-то сзади. Даже дышать ему было трудно, и каждый
вздох выходил с хрипом из его открытого рта. Он сидел скорчившись, протянув
вперёд голову, опираясь основанием спины на свою котомку, и смотрел прямо
перед собой.
‘Отчего я такой плохой, — думал он, — а Каулькай крепок, как большая
лиственница у подошвы скалы! И Кутувия крепок, как камень, обросший мхом!
Только я плохой, слабый… Зачем Тенантумгин создал меня таким худым? Хоть
бы немножко иначе! Чтоб грудь не болела и нога ходила прямо, как у людей!..’
Эуннэкай вспомнил, что Кутувия назвал его Ленивым Малюткой, но ведь
Малютка не весь век лежал на боку. Потом бог сжалился и сделал его настоящим
человеком. А может, и над ним сжалится?.. Вдруг прилетит вороном, ударится
об землю, станет человеком и скажет: ‘Вставай, Эуннэкай! Полно тебе лежать
на одном месте, как охромелый пыжик! Ходи и ты, как человек!’. И поправит
его больную грудь и кривую ногу, и даст ему высокий стан и пригожее лицо,
красивую одежду из белых шкур, стадо пёстрых оленей, санки в
колокольчиках…
Эуннэкай поднял голову вверх и, видя ворона, пролетавшего мимо, на
минуту подумал, не Тенантумгин ли это. Но ворон пролетел дальше, даже не
посмотрев на Эуннэкая.
Эуннэкай снова посмотрел перед собой долгим взглядом. Ряд круглых сопок
перед его глазами курился густым чёрным туманом, который свивался в огромные
клубы и медленно полз вниз, наполняя долину. ‘Словно костры!’ — думал
Эуннэкай. Но этот дым такой холодный и мокрый. От него грудь Эуннэкая всегда
болит сильнее, и глаза от него слипаются… слипаются… слипаются…
Дальше Эуннэкай уже не думал. Сон, его истинный властитель, пришёл так
же внезапно, как всегда, и завладел его существом.
Сверх обыкновения, Эуннэкаю приснился сон. Ему снилось, что Тенантумгин
услышал его жалобы, но отнёсся к ним совершенно иначе, чем он имел право
надеяться. Божественный ворон, — тот самый, который когда-то учил своей
каркающей речи поколения людей, лишённых слова, — с раскрытым клювом,
широко простёртыми крыльями и заострёнными когтями, прилетел и прокричал у
него над ухом:
‘Тебе не нравится больная грудь и кривая нога? Ты негодник!.. Ругаешь
шатёр, в котором живёшь! Не надо ничего! Выходи вон!’
Эуннэкай почувствовал, как все шесть увыритов, составляющих его душу,
покинули бренную земную оболочку и действительно вышли все. Пять увыритов
улетели в разные стороны, как испуганные птицы, но один остался. То он, он
сам, Эуннэкай. Он стал совсем крошечным (‘Как ножовый черен’, — мелькнуло у
него в голове) и ощущал необычную лёгкость.
Но Тенантумгин не дал ему даже осмотреться в этом новом состоянии,
схватил его когтями и понёс вверх. Они летели быстрее диких гусей,
перенёсших героя сказки Айваналина через широкое море, легче пушинки,
восходящей вверх на крыльях отвесного вихря, бегущего со скалы на скалу.
Эуннэкай в ужасе закрыл глаза и старался не слушать даже быстрого трепетания
крыльев, направлявших кверху безостановочный полёт.
Когда он открыл глаза, они уже были под самым небом. Мимо них мелькали
разные жители небесных пространств, на которых Эуннэкай столько раз смотрел
бывало, снизу в ясные зимние ночи, дивуясь тому, что они вечно ходят там, в
вышине, и ни одному из них не придёт в голову хоть на минуту спуститься на
землю. _Шесть Пращников_ (шесть звёзд Большой Медведицы) вели ожесточённый
бой, осыпая друг друга градом камней, а рядом с ними _Бурая Лисица_ усердно
грызла олений рог, даже не поднимая головы, чтобы взглянуть на битву
(седьмая звезда Большой Медведицы). _Стрелок_ (Орион) напрягал лук, а _Толпа
Женщин_ загородилась сетями, чтобы защититься от его губительных стрел
(Плеяды). _Широкий Песчаный Поток_ лежал поперёк всего неба (Млечный Путь).
Множество мелких и крупных оленей тихо бродили по его островам. Дальше
_Большеголовые Братья_ ехали на своих высоких упряжных быках (Вега и
Арктур). _Девичья Толпа_ ожидала прихода женихов. _Охотники за Лосями_
проворно скользили на лыжах. Много было других, имён которых не знал
Эуннэкай. Только _Воткнутый Кол_, тот, который вечно пребывает на месте
(Полярная звезда), сверкал над головой в недосягаемой вышине.
Достигнув неба, ворон мигом отыскал в нём дыру, прямо под ногами
Воткнутого, и, юркнув в неё, продолжал подниматься выше. Эуннэкай увидел в
вышине другое небо, очи которого были отличны от земных созвездий, издавна
знакомых ему. Только Воткнутый Кол, который вечно пребывает в покое, сверкал
так же высоко над головой. Он посмотрел вниз. Прямо под ним расстилалась
чёрная равнина, убегавшая с каждой минутой в неизмеримую бездну, но ещё
близкая, на которой его острый взгляд, несмотря на темноту, различал смутные
очертания гор и широкие пятна лесов, прорезанных светлыми полосками бегущих
вод. Без сомнения, то была вторая земля, составляющая, как известно, изнанку
первого неба, находящегося над головой людей. Ворон продолжал подниматься
вверх, прямо к подножию Воткнутого. ‘В свой дом летит!’ — подумал Эуннэкай,
и на мгновение ему представился высокий утёс из нетающего льда, сверкающий,
как солнце, в котором выдолблено жилище Тенантумгина, а рядом воткнут
остроконечный кол, украшенный звездой. Между тем ворон уже достиг второго
неба и, без трудов отыскав в нём такую же дыру и на том же месте, нырнул в
неё и одновременно миновал второе небо и третью землю, составляющую его
изнанку, продолжая своё восхождение. Когда все шесть небес, висящих одно нал
другим, были оставлены внизу, Эуннэкаю пришлось претерпеть жестокое
разочарование. Пролетев все небеса, ворон, вместо Воткнутого, повернул в
сторону и, замедлив полёт, тихо поплыл над какой-то мрачной страной, ровной
и пустынной, как ледяная грудь моря, и густо занесённой сугробами чёрного
снега, — опускаясь всё ниже и ниже. Местами из снега торчали какие-то
короткие сучья. Но, всматриваясь поближе, Эуннэкай различал, что это
человеческие кости, погребённые под снегом в самых различных положениях. Они
летели так низко, что чуть не задевали за эти кости, костлявые руки
протягивали к ним свои непомерно длинные пальцы, похожие на когти. Если бы
ворон выронил Эуннэкая и предоставил ему упасть вниз, они выражали
готовность тотчас же подхватить это маленькое существо, как раненого птенца
куропатки, и сделать его собственной добычей. Пустые глаза черепов смотрели
на Эуннэкая своим таинственным взором, скрытым в глубине внутренней темноты.
Беззубые рты разевались широко навстречу, подстерегая малейшую оплошность
ворона, чтобы подхватить и проглотить Эуннэкая.
‘Хорошо, что я такой маленький! — подумал он. — Был бы по-прежнему,
кто-нибудь непременно поймал бы за ногу!’
Он поднял вверх голову, чтобы не увидеть ужасных костей, и чуть не
крикнул Тенантумгину, чтобы тот держал его крепче. Но вдруг он заметил, что
то был совсем не Тенантумгин. Ворон превратился в безобразное чудовище со
странными крыльями, как будто тонкая нерпичья шкура была широко натянута на
основу из китового уса. У чудовища были четыре лапы, похожие на нерпичьи
ласты. Передние, которыми оно держало Эуннэкая, всецело состояли из длинных
железных когтей, изогнутых, как ‘черуна’, и выходивших из самой груди.
Задние были вытянуты вместе и поворачивались из стороны в сторону, заменяя
отсутствующий хвост. Эуннэкай узнал лицо, бледное как у мертвеца, незрячие
глаза, широкий рот с двумя длинными клыками, торчавшими, как у моржа.
‘Это Кэля! — подумал он в ужасе. — Поглотитель душ! Принесёт в
логовище и съест!..’
Эуннэкай хотел закричать от ужаса, но голос остановился у него в горле.
Кэля подлетел к высокому чёрному шатру, стоявшему среди пустыни, и проник в
него, увлекая с собой свою маленькую жертву.
‘Конец!’ — подумал Эуннэкай и опять закрыл глаза.
Но Кэля, должно быть, ещё не был голоден. Вместо того чтобы тотчас же
растерзать Эуннэкая, он ограничился тем, что внёс его в полог, стоявший у
задней стены шатра. Сильный свет внезапно проник сквозь закрытые веки
Эуннэкая, и он невольно открыл глаза. В пологе было светло как днём. Стены
его были сделаны из гладкого железа и блестели как лезвия топоров,
привозимых _морскими бородачами_ [Морские бородачи — американские китоловы.
(Прим. Тана).] на высоких огненных судах. Не видно было ни входа, ни выхода.
Кэля проник неизвестно откуда, и отверстие, пропустившее его, тотчас же
закрылось. У задней стены полога горела большая лейка. Светлое пламя белого
костного жира поднималось яркими языками на краю широкой железной сковороды,
наклоненной на один бок, — для того чтобы растопленный жир лучше стекал к
светильне. Кэля положил Эуннэкая на противоположный край, свободный от белых
пластов жира, и уселся в углу полога, по-видимому, намереваясь отдохнуть от
утомительного путешествия. Эуннэкай тоже чувствовал смертельную усталость и
лежал без движения на сковороде. Какое-то крошечное существо, которое он
сначала принял за деревянную заправку лейки, поднялось с противоположного
края сковороды, где оно сидело на железной выемке, у самого пламени, и,
подойдя к Эуннэкаю, толкнуло его маленькой ножкой, не больше деревянной
спички. Впрочем, Эуннэкай и сам был не больше этого маленького человечка.
Эуннэкай присмотрелся к подошедшему. Маленькое тельце его, обтянутое
коричневой кожей, сморщившейся в крошечные складки, имело чрезвычайно
странный вид. Оно было засушено до самой последней степени, напоминая
осколок ламутской горчи (сушёное мясо), провисевшей под солнцем и ветром
целое лето. На нём повсюду виднелись глубокие изъяны, даже просто дыры,
сквозь которые можно было видеть переливы светлого пламени, часть которого
он заслонял своей спиной. Уцелевшие части напоминали высушенную плёнку и
были так тонки, что тоже светились насквозь, пропуская яркие лучи. На голове
его не было ни одного волоса, маленькое личико съежилось, как зерно
кедрового ореха, обожжённое огнём. Эуннэкай в первый раз видел такое
странное существо. Тем не менее ему показалось что-то знакомое в этой
жалкой, скрюченной фигурке.
— Пришёл? — сказал человек, толкая его ногой.
Эуннэкай не отвечал ни слова.
— Эуннэкай, пришёл? — повторил человечек таким странным голосом, что
Эуннэкай от удивления широко открыл глаза. Он узнал голос Рэу, своего брата,
которого много лет тому назад унёс Великий Мор.
‘Ты что здесь делаешь, Рэу?’ — хотел крикнуть он, но Рэу предупредил
его.
— Не кричи! — выразительно шепнул он, предостерегающим взглядом
указывая на Кэля, крепко заснувшего в углу. — Кэля унёс меня, чтобы я
заправлял светильню в его лампе. Уже десять лет я хожу взад и вперёд сквозь
горячее пламя! Видишь: на моей голове не осталось ни одного волоса, все
обгорели от жара, кожа моя сморщилась, как обожжённая перчатка, тело
прогорело до дыр и не может заслонить пролетающей искры. Даже тень моя
сгорела в огне! Как может человек жить без тени?.. А теперь _он_ взял и
тебя! Берегись жить вблизи огня, Эуннэкай! Тело твоё прогорит насквозь! Лицо
почернеет, как котёл, простоявший у костра двадцать зим, зубы во рту станут
как обгорелые угли!..
Эуннэкай не отвечал ни слова.
— Ты спишь, Эуннэкай? — человечек опять толкнул его ногой. —
Проснись, проснись!.. Есть средство убежать отсюда! Пробить дверь в железном
пологу!.. Скажи, Эуннэкай: что ты ел в своей жизни на земле?
Эуннэкай подумал, подумал и ответил:
— Оленину!
— А ел ли ты тюленье мясо? Ел ли ты моржовую кожу? Ел ли ты китовый
жир?
Эуннэкай опять не ответил.’ Он боялся сказать: ‘Нет!’.
— Кто ест разное на земле, тот копит большую силу. Он может бороться с
Кэля! Скажи, Эуннэкай: ел ли ты тюленье мясо? Ел ли ты моржовую кожу? Ел ли
ты китовый жир?
Но при одной мысли о борьбе с Кэля Эуннэкай вздрогнул и зажмурился. Он
опять не ответил на роковой вопрос.
— Ты, негодяй! — раздался громовой голос над его головой. Ужасный
толчок ногою в грудь разбудил Эуннэкая, Кутувия стоял над ним с лицом,
искажённым от ярости.
— Проклятый! Где олени?
Эуннэкай вскочил, трясясь всем телом, и схватился за грудь. Наяву, как и
во сне, он не мог выговорить ни слова. Ни одного оленя не было видно на
площадке. Она была так тиха и пустынна, как будто на ней от сотворения мира
не показывалось ни одно живое существо.
— Собака! — сказал Кутувия, нанося ему второй удар. — Каулькай!
Каулькай! Вставай! Твой брат отпустил стадо!
Но Каулькай, спавший таким непробудным сном, пробудился ещё раньше
окрика. Одним прыжком он очутился на ногах, бросил быстрый взгляд вокруг
себя, увидел своих товарищей, погрозил им своим загорелым кулаком и
опрометью сбежал по крутому косогору на берег Мурулана, протекавшего внизу.
— Эй-а! Эй-а! — раздались его громкие крики призыва, проникнутые не
поддающимся описанию хрипящим звуком, какой издают оленьи быки в пору
_порозования_. Кутувия простоял секунду на месте, потом быстро подобрав с
земли шапку, убежал по противоположному направлению, также начиная
многотрудный поиск.
Эуннэкай долго стоял на одном месте, держась рукою за грудь. Он никак не
мог понять, что случилось. Враждебный дух опять усыпил его ум, чтобы увести
от него оленей и погубить его вконец. Не Тенантумгин, а Кэля создал его,
Кэля владел им всю жизнь, Кэля унёс его душу в эту туманную ночь и носил её
по надземным пустыням, где никогда не бывает дня, и запер его в железный
шалаш для того, чтобы тем временем похитить от него стадо. Эуннэкай
машинально собрал все вещи, связал их, по обыкновению, в виде плоской и
длинной ноши, увенчанной котлом, и уже хотел взвалить на свои плечи, но
передумал и положил опять на землю. Надо искать оленей, а за вещами можно
будет прийти потом, в другой раз. Эуннэкай поднял посох, забытый Кутувией, и
опять осмотрелся вокруг. Жёлтый Утэль, ковыляя на трёх ногах и виляя
хвостом, подбежал к нему. Он тоже спал и не успел уйти вместе с кем-нибудь
из пастухов, а теперь ластился к Эуннэкаю, как будто выражая сочувствие его
горю и обещая посильную помощь. Эуннэкай нагнулся и вытащил ногу Утэля из-за
ошейника.
— Пойдём, Утэль! — сказал он. — Станем искать стадо.
Он спустился на Мурулан, но, вместо того чтобы перейти на другой берег,
к линии противоположных вершин, как это сделал Каулькай, направился вниз по
реке, намереваясь достигнуть большого горного ручья, впадавшего в Мурулан,
и, поднявшись вверх по его течению, перевалить через горную цепь и
достигнуть истока другой горной речки, Андильвы, стекавшей с
противоположного склона. То были высокие места, богатые наледями и вечно
обдуваемые ветром, постоянное жительство диких оленей и горных баранов. Они
были хорошо знакомы чукотским оленям, которые не раз убегали туда, и
Эуннэкай надеялся, что, может быть, и теперь найдёт там своё убежавшее
стадо.
После ночного холода и тумана день выдался такой, какого не бывало и в
начале июля, в самую жаркую пору лета. Лёгкий ветер, потянувший с востока,
увёл все дымные тучи, надвигавшиеся от горевших лесов, захватив по пути и
серые облака тумана, нависшие на горных вершинах. Было ясно и тепло.
Несколько плоское небо полярного горизонта сияло бледной синевой, не
запятнанной ни одним облачком. Солнечные лучи весело переливались в светлых
струях речки, бежавшей по камням. Эуннэкай шёл и думал. Что, если стадо
убежало совсем и не вернётся обратно? Конечно, Эйгелин не обеднеет от этого:
у него есть ещё четыре больших стада. Кутувия уйдёт к старшему брату, Тнапу,
но ему и Каулькаю придётся плохо, Эйгелин в гневе страшен. Разве не бросился
он с ножом на ламута Чемегу, когда дочь Чемеги, купленная для Кэргувии,
убежала ночью в свой родной стан, а Чемега не хотел вернуть калыма, как было
условлено? И разве Эуннэкай не видел, как он колотил кольцом от аркана прямо
по лицу своего третьего сына, Эттувию, когда у того ушёл немногочисленный
‘отрывок’ от стада.
Впрочем, не за себя лично больше всего опасался Эуннэкай. Пусть Эйгелин
бьёт его арканом, пусть заколет насмерть, пусть переломает кости, как чаунцы
переломали его старшему брату на Весеннем Торгу, пусть ударит его ножом в
грудь, как убивают худого пыжика весною на еду! Он заслужил всё это. Да!
Пусть они зарежут его и едят его тело, ибо он заставил их потерять так много
священных животных, дающих человеку еду и жизнь!
Но мщение Эйгелина не ограничится им одним. Он прогонит со стойбища
старую Нэучкат, и она пойдёт пешком скитаться по пустыне, ибо все олени
Каулькая ушли вместе со стадом Кутувии и не осталось ни одного, чтобы
запрячь широкие сани и увезти хоть шатёр и три столба, основу людского
жилища. Пойдёт Нэучкат по пустыне, питаясь кореньями и дикими травами. Ещё
захочет ли какой-нибудь житель дать ей пристанище? И Каулькая прогонит
Эйгелин, и никто из соседних владельцев не захочет принять к себе пастуха,
который так беспечен, что отпустил стадо. Но у Каулькая крепкие ноги. Он
уйдёт на другой конец _Камня_ или туда, где Морской Чаун (Малый Чаунский
пролив) наполняется солёной водой во время северного ветра, а потом мелеет,
открывая дороги на далёкие пастбища острова Айона, как рассказывают старики,
впервые пригнавшие стада с северной стороны на Камень. Уйдёт Каулькай,
опираясь на своё копьё, и Эуннэкай больше не увидит его. Сердце Эуннэкая
болезненно сжалось. В этом нехитром и незлобивом сердце таилось глубокое,
полубессознательное обожание высокого и статного брата, который во всех
отношениях мог служить идеалом чукотского ‘хранителя стад’. Эуннэкай забыл и
про боль в груди, и про больную ногу и быстро шагал по каменистому берегу,
опираясь на посох и свободный от обычной ноши чуть ли не в первый раз.
Растительность на берегах реки снова принимала более разнообразный характер.
Все кусты, травы и цветы полярной и альпийской флоры поднимали ему навстречу
головы, немного утомлённые бездождием и зноем, ибо полярные растения также
предпочитают сырость и холод. Из неплотных каменных расщелин выглядывали
жёлтые, алые и голубые венчики, которым ещё не дано имени на языке человека,
похожие то на незабудки, то на колокольчики, то на лилии. Кочап (полярный
одуванчик) поднимал свои жёсткие головки, опушённые белым пухом, похожим на
клочок заячьего меха. Жёсткие пучки дикого лука, похожие на стрелы,
маленькие кустики макарши, напоминавшие связки полуобдёрганных зелёных
перьев, выглядывали среди нежных стеблей ‘гусиной травы’. Дальше абдэри
(чемерица) протягивала широкие листья, под которыми прячутся злые духи,
когда Тенантумгин ударяет копьём в основание неба, производя гром. Белые
цветочки попокальгина расстилались по земле. Колючий шиповник смыкался
непроходимой чащей прямо поперёк его дороги, путая свои иглистые ветви с
корявыми побегами низкорослого ольховника и с тальником, проникающим всюду.
Эуннэкай прямо пробирался сквозь кустарник. Жёлтый Утэль бежал трусцой
сзади на своих коротких ногах.
Верховье Андильмы ничем не отличалось от Мурулана. Вдали мелькали белые
линии наледи. Можно было подумать, что это та самая, от которой несколько
часов тому назад разошлись в разные стороны чукотские пастухи. Выйдя из
густой тальничной заросли и вскарабкавшись на уступ, идти по которому было
гораздо удобнее, Эуннэкай вдруг остановился и стал внимательно всматриваться
вперёд. Два или три смутных силуэта мелькнули на далёком расстояний пред его
глазами. То конечно, были олени. Уж не их ли стадо? Эуннэкай побежал вперёд
по каменным плитам, поросшим мхом, подпрыгивая на одной ноге, а другою
подпираясь, как костылём, и помогая себе своим крепким посохом с широким
роговым набалдашником, укреплённым на конце.
Он напоминал большого линялого гуся, убегавшего от собаки и помогающего
себе на бегу беспёрым крылом.
С уступа открывался вид на широкое поле, покрытое крупными кочками и
поросшее мелким тальником. Местами между кочками блестела вода, назло засухе
сохранившаяся в этом месте. Стадо оленей, рассыпавшись между купами мелких
кустов, паслось на поле, ощипывая тонкие тальничные веточки и вырывая
болотные травы из влажной почвы. Одного беглого взгляда было достаточно для
Эуннэкая, чтобы определить, что это олени не те, которые недавно ушли у
него. Их было меньше, и наружный вид их был совсем иной. То был крупный
олень на высоких ногах, большей частью светло-серого цвета, с развесистыми
рогами и длинной вытянутой головой. То было ламутское стадо. Пастухов не
было видно. Ламутские олени гораздо смирнее чукотских, и пастух может
беспечно засыпать в стаде, не опасаясь, что его животные убегут,
воспользовавшись его оплошностью. Эуннэкай отправился к ламутскому стаду,
рассчитывая всё-таки узнать что-нибудь от пастухов о своих потерянных
оленях.
Стойбище было совсем близко. Он сперва не заметил его из-за леска, у
опушки которого оно было раскинуто, но теперь прямо направился к нему.
Пять небольших шатров лепились друг около друга. Они стояли из тонкого
кожаного покрова, кое-как укреплённого на переплёте жердей и испещрённого
множеством дыр, прожжённых искрами, отлетавшими внутрь от очага. Таковы ли
были огромные чукотские шатры, укреплённые на крепких столбах, оболочка
которых состояла из твёрдой и косматой оленьей шкуры, где малейшая дыра
тщательно починивалась!
У каждого шатра вытягивался длинный ряд аккуратно сшитых и завязанных
перемётных сум. Всё ламутское имение было внутри этих сум, нигде не было
видно опрокинутых саней, мешков с рухлядью, шкур и тому подобного скарба,
который всегда разбросан на чукотском стойбище.
Внешняя обстановка ламутского стойбище носила характер воздушности,
какого-то птичьего хозяйства, которое можно каждую данную минуту подхватить
чуть ли не под мышку и унести без всяких хлопот, поднять с земли, перекинуть
через оленью спину и поскакать куда глаза глядят, оставив на случайном месте
ночлега только кучу пепла от остывшего костра.
Старый тощий ламут, в фигуре которого было тоже что-то птичье, сидел у
входа в шатёр, внимательно рассматривая кремнёвый замок, вынутый из короткой
пищали. Он поднял на Эуннэкая свои маленькие круглые глаза, тоже похожие на
глаза птицы, даже как будто имевшие внутреннее веко, но смутные и
потускневшие, лишённые выражения и как будто мёртвые, и, не выразив никакого
удивления, снова опустил их на свою работу.
— Пришёл? — произнёс он, однако, обычное чукотское приветствие.
— Где мои олени? — обратился к нему Эуннэкай, даже не отвечая на
приветствие. Он, по-видимому, полагал, что весь мир знает уже об его потере
и не нуждается в объяснении.
Ламут опять поднял голову и посмотрел на него своими тусклыми глазами.
Ламутов обвиняли, и не без основания, в присвоении оленей, убежавших из
чукотских стад, даже прямо в краже, и старик опасался, что Эуннэкай имеет в
виду какой-нибудь случай в этом роде.
— Войди, — сказал он, оставив без ответа невразумительный вопрос, и
посторонился от входа.
Эуннэкай поднял занавеску, опушённую полоской медвежьей шкуры и
заменявшую дверь, и пролез внутрь шатра. В шатре было чисто и пахло приятным
смолистым запахом от свеженарубленных ветвей лиственницы, разостланных по
земле. Поверх ветвей были постланы огромные шкуры полевых оленьих быков,
убитых ламутскими ружьями. По стенам были опрятно подвязаны узкие кожаные
полога с ситцевой занавеской, за которой ламуты обыкновенно проводят ночь.
Один полог был спущен, и из него торчали две длинных и тощих ноги в красивых
кожаных штиблетах, обтянутых, как трико, и сверкавших на сгибе ноги
чрезвычайно затейливой вышивкой из красиво подобранного цветного бисера.
Несколько мужчин, молодых и старых, сидели на шкурах в разнообразных позах,
не занятые ничем, если не считать коротких трубок, которые они поминутно
наполняли из своих узорчатых табачных мешков каким-то белым крошевом, в
котором, кроме измельчённого дерева и трубочной накипи, едва ли был
какой-нибудь иной элемент. В ламутских вышитых кисетах редко водится
настоящий табак.
Вся одежда ламутов сверкала красными и голубыми узорами вышивок, как
цветы на каменных склонах, которые недавно миновал Эуннэкай. Ему бросились в
глаза кожаные и меховые кафтаны, обшитые чёрным, зелёным и красным сафьяном,
перемежающимся, в клетку, дорогим алым сукном, маленький кусочек которого
покупается пятью белками, четырёхугольные передники, вышитые бисером,
крашеной лосиной шерстью, похожей на цветной шёлк, и ещё бог знает чем,
отороченные красивой полосой чёрного пушистого меха, обшитые маленькими
пунцовыми хвостиками, сделанными из кусочков шкуры молодого тюленя и
окрашенными одним из затейливых способов, известных только ламутским
женщинам. На шапках, на огнивных и табачных мешках, на меховых сапогах и
кожаных штиблетах, даже на колыбели, в которой лежал грудной младенец, на
маленьком седле, выглядывавшем из-за полога и походившем на игрушечное, —
везде и всюду сверкали затейливые узоры ламутских украшений. Над небольшим
огнём, расположенным среди шатра, висел маленький котелок, в котором
варилось несколько кусков мяса. Количество пищи совсем не соответствовало
великолепию ламутских костюмов. Если бы разделить её поровну между всеми
присутствующими, то каждому могло бы достаться только по самому маленькому
кусочку. У котла хлопотала девушка с длинным железным крюком в руках, в
таком же красивом наряде, испещрённом всевозможными вышивками, и, кроме
того, обвешанная с головы до ног бусами, серебряными и медными бляхами,
бубенчиками, железными побрякушками на тонких цепочках и тому подобным
добром. Огромный уйер, знак того, что его владетельница ещё не продана
никому в жены, из восьми рядов крупных бус, вплетённых в косы, достигал до
пят и оканчивался серебряными бляшками. Массивный колокольчик, привязанный к
переднику, издавал звон при каждом движении. Несмотря на озабоченность
Эуннэкая, он невольно заметил голубые глаза и белокурые волосы ламутской
красавицы и необычайную белизну её круглого лица.
‘Как русская девка!’ — подумал он. Он видел русских только раз в жизни,
во время посещения ярмарки, но знал, что у них бывают глаза, похожие на
небо, а волосы — на увядшую траву. Широкие скулы этого молодого лица и
ужасный монгольский нос с вывороченными ноздрями не остановили на себе
внимания Эуннэкая. У него тоже были такие скулы и такой нос.
В центре группы ламутов сидел высокий человек в кожаном кафтане, с
безбородым лицом и злыми глазами, похожими на совиные. То был Уляшкан, сын
старика, сидевшего у входа, настоящий хозяин шатра. Он поднял голову
навстречу вошедшему, и во взгляде его зажглась неприязнь. Он ненавидел чукч
от всей души, но, как и все ламуты, боялся этих пришельцев, дерзко
занимавших лучшие пастбища исконной ламутской земли.
— Пришёл? — сказал он сурово.
— Эгей! — нетерпеливо ответил Эуннэкай.
— Какие вести? — спросил ламут.
— Где мои олени? — разразился Эуннэкай угнетавшим его вопросом.
Ламут посмотрел на него ещё суровее.
— Садись! — указал он ему рукой на место по другую сторону огня. —
Позови Ивандяна! — обратился он к молодому парню с рябым лицом и высоким
остроконечным затылком, похожим на опрокинутую грушу, покрытым гладко
расчёсанной шапкой ‘волос, остриженных в скобку.
Ивандян, стройный и тонкий, с правильными чертами и нежным цветом кожи,
с высоким прямым лбом, сдавленным на висках и придававшим его лицу
задумчивое выражение, вошёл в шатёр и присел на корточках рядом с группой
ламутов. Он должен был служить переводчиком. Уляшкан и сам довольно хорошо
говорил по-чукотски, но для пущей важности хотел говорить с пришельцем при
помощи чужого языка.
— Спроси его, — сказал он, нахмурив брови, — каких оленей он пришёл
спрашивать в домах чужого ему племени!
— Я потерял оленей! — сказал Эуннэкай, не дожидаясь перевода. — Где
мои олени?
Он понимал немного по-ламутски.
Уляшкан потерял терпение и разразился целой речью, направленной против
всех чукч вообще и против настойчивых притязаний пришельца в частности. Он
говорил не без красноречия и, видимо, увлекался собственными словами.
Ивандян почти с таким же наслаждением переводил его речь на чукотский язык.
Ламуты были рады излить своё негодование, накопленное за многие годы, на
несчастного парня, который в ответ на словесную обиду не мог прибегнуть к
обычному аргументу несловоохотливых чукч, то есть к кулачной расправе или
прямо к ножу.
— Зачем ты вошёл в дом чужого племени и сел около чужого тебе огня с
такими странными речами? — говорил ламут. — Разве ты нанял ламутов себе в
сторожа, что спрашиваешь у них о своих потерях? Таковы ваши чукотские
обычаи! Вы входите в чужое жилище, но у вас нет в языке слов приязни! В
речах, дающих радость слушателю, вы неискусны! Почему ты, будучи молодым и
увидев людей старше тебя, не обратился к ним с словами привета? Почему ты не
ждал, чтобы они сами обратились к тебе с деловитой речью?.. Таковы ваши
чукотские обычаи. Вы не знаете ни старшинства, ни покорности, бродите, всё
равно как олени в лесу… Или ты пришёл искать своих потерь в моём доме,
своих оленей в моём стаде?.. Смотри! У нас нет ничего чужого!.. Или ваши
отцы ещё мало отняли у наших, придя на эту землю?.. Они заняли лучшие
пастбища, стали станом на каждой реке!.. Стада дикого оленя, которые были
нашими стадами и давали нам пищу, не нуждаясь ни в дневной, ни в ночной
охране, бежали перед запахом помёта ваших стад!.. Ламуты остались без пищи,
но от вашей щедрости и от вашего богатства не воспользовались ничем… Разве
чукча оживит голодного человека без платы? Но мы не виноваты, что Лесной
Хозяин угнал белку из наших лесов и отнял у нас шкуры на плату!.. Красному
Солнцу наскучило смотреть на ваши насилия и обиды. Оно наказывает вас за то,
что вы скупы к бедному, и разгоняет ваши стада, превращая их в дикие, на
благо каждой руке, которая может держать пищаль. У _него_ спроси, куда ушло
твоё стадо! Его глаза видели бегство… Если благосклонно, скажет!
Эуннэкай плохо слушал слова Уляшкана и вольное переложение Ивандяна,
упрощавшего, по необходимости, высокопарные выражения оратора, чтобы
приспособить их к более первобытному строю чукотского языка. Он понял
только, что ламуты не знают, где его олени, и как будто даже сердятся на
него за то, что он хочет отыскать их. Странные мысли приходили ему в голову.
Не увели ли его стадо полевые олени, заколдованные Лесным Хозяином, чтобы
умножить его вольные табуны? Не унесли ли его шаманы из таинственной страны,
расположенной за семью морями, где косматые жители пасут белых собак, чтобы
питаться их жиром и внутренностями.
В сердце его словно что-то оборвалось. Он успел прилепиться к мысли, что
здесь он найдёт указание относительно своей утраты. Если ламуты
действительно ничего не знали об его стаде, значит оно не приходило на
наледь Андильвы и поиски в этих местах были бесплодны. Куда же идти?
Вернуться на Мурулан и отправиться влево или вправо по горным ущельям и
вершинам, отыскивать уже не стадо, а кого-нибудь из товарищей, ушедших по
тому направлению раньше его?.. Но Кутувия не захочет смотреть на его лицо и
прогонит его толчками, как коростливую собаку, а Каулькаю он и сам не хотел
показываться на глаза.
Ламут прекратил наконец свою гневную речь, тем более что еда была
готова. Девушка выложила мясо на широкую доску, накрошила его мелкими
кусочками, ссыпала их на железную тарелку и поставила перед мужчинами.
— Ешь с нами! — сказал Уляшкан, указывая рукою на дымившуюся горку
мясных кусочков.
Эуннэкай машинально обошёл огонь и припал на корточки рядом с Ивандяном,
взял один кусок, положил его в рот, но, не успев проглотить, внезапно
поднялся на ноги и вышел вон, оставив ламутов в немалом удивлении насчёт
внезапности своего ухода. У входа в шатёр он подобрал свой посох,
оставленный, по обычаю, снаружи, и медленным шагом побрёл вниз по Андильве,
покинув стойбище чужого народа. Жёлтый Утэль последовал за ним, грустно
опустив косматый хвост. Он тоже был убеждён в бесполезности поисков
Эуннэкая.
Каулькай нашёл стадо на другой день к вечеру. Олени быстро шли вперёд,
выстроившись в колонну, и только неутомимые ноги быстроногого пастуха могли
наверстать значительное расстояние, уже оставленное ими позади. Кутувия
описал большой круг и снова вышел на Мурулан, на день пути ниже по течению,
потом поднялся вверх и застал Каулькая на прежнем пастбище, с найденным
стадом. Эуннэкай больше не показывался людским глазам, и куда он девался,
никто не мог узнать. Быть может, он сложил свои кости, высохшие от
усталости, у подножия уединённой скалы или, боясь вернуться к товарищам,
отправился к лесным людям и сделался их братом, или чёрный старик, который
вечно ходит босиком, рассердился на его нерадение и приготовил ему новую
встречу, менее безобидную, чем в первый раз. Кто может решить это? Даже
Жёлтый Утэль не вернулся обратно, чтобы сообщить хоть псам на стойбище своим
собачьим языком, непонятным людям, о судьбе, постишгей Эуннэкая. Мать не
зажгла его костра святым огнём, вытертым из деревянного огнива. Брат не
заколол над его трупом упряжных оленей, чтобы он мог переехать ледяные поля,
отделяющие область, не знающую ночи, где ведут блаженную жизнь бессмертные
дети Крэкая среди бесчисленных стад, чьи олени не нуждаются в охране и
убивают друг друга рогами по мановению их владетелей.
1899?
____________________________________________________________________________
Текст публикуется по книге:
Тан-Богораз В. Восемь племен. Воскресшее племя: Романы, рассказы /Сост.
Е.А.Куклиной, Посл. Вл.Муравьева.- Иркутск, Вост.-Сиб. кн. изд., 1987.- 576
с., илл.- (Б-ка ‘Под полярными созвездиями’).- 50000 экз., 2 р. 70 к.- Из
сод.: Кривоногий: Рассказ, с.406-456.
(c) Тан-Богораз Владимир Германович, текст, 1899?
(f) OCR by TorfNN, 2007/06/29
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека