Кривоногий, Тан-Богораз Владимир Германович, Год: 1896
Время на прочтение: 50 минут(ы)
Владимир ТАН-БОГОРАЗ
КРИВОНОГИЙ
Эуннэкай медленно брёл по склону высокого ‘камня’, опираясь на длинное
ратовище чэруны [Чэруна — небольшой железный крюк на длинном ратовище,
употребляемый для выхватывания мелкой рыбы из воды. (Прим. Тана).] и с
трудом переставляя свои кривые ступни. Его небольшое и тщедушное тело
сгибалось под тяжестью огромной котомки, навьюченной на спину и
поддерживаемой узким ремнём, перетянутым через грудь. Товарищи ушли вперёд
со стадом и сложили свои ноши на его бессильные плечи. Участь вьючного
животного была его постоянной долей. Всё равно он не мог быть помощником при
вечной погоне за разбегающимися оленями, и ему приходилось волей-неволей
облегчать других пастухов от излишней тяжести и брать её на себя. Его левая
нога от колена до лодыжки ныла и болела, как будто хотела переломиться.
Спина тоже ныла, уродливая грудь, выгнутая, как у птицы, сжималась, словно в
тисках. Ремень от котомки скатывался на шею и душил, как петля.
Ноша Эуннэкая имела такие почтенные размеры, что не всякий вьючный олень
мог бы её нести. Тут было бесчисленное множество обуви, которая во время
летних скитаний по острым камням хребтов так и горит на ногах пастухов,
несколько перемен меховой одежды, три верхних балахона из невыделанной
оленьей кожи, несколько длиннейших ратовищ, подобных тому, которое Эуннэкай
держал в руках, большой котёл, копьё, пара больших ножей в треть метра
длиной.
Несмотря на то что июльское солнце палило отвесными лучами даже вечно
холодные камни Станового хребта, Эуннэкай был одет в неизменную меховую
рубаху и такие же шаровары, а голова его была покрыта рыжей шапкой из шкуры
двойного пыжика. Эуннэкай так привык к этой одежде, что рассматривал её как
свою природную шкуру. От зноя он не страдал. Тенантумгин, олений бог, давший
всем зверям косматую одежду, одарил её чудесной способностью — летом линять
и становиться тоньше, чтобы обладатели её не слишком страдали от жара.
Эуннэкай был создан нагим и должен был сам придумывать для себя защиту от
изменчивости стихий, и, конечно, его выдумка не отличалась таким
совершенством, как создание великого родоначальника и творца полярной земли.
Эуннэкай шёл и раздумывал. С тех пор как он обглодал последнюю косточку,
брошенную его братом Каулькаем, из которой он пытался извлечь ещё
какой-нибудь съедобный материал, мясо не касалось его уст. Впрочем, он не
очень страдал от голода. Чукчи вообще едят раз в день, а молодые люди,
пасущие стада, сплошь и рядом голодают по два и по три дня, особенно в
летнее время. Эуннэкай привык рассматривать голод как нормальное условие
своей жизни. И в этом отношении он тоже был выносливее своих оленей.
Солнце поднималось выше и выше, а шаг Эуннэкая становился всё медленнее.
Утром, когда он впервые тронулся в путь, он шагал не так тихо и долго не
терял из виду стада, двигавшегося впереди. Олени поминутно останавливались и
щипали свежие листочки на ветвях мелких кустиков, зелень которых они так
любят. Пастухи то и дело отбегали в сторону, чтобы собрать воедино
разбредающихся животных. Стадо подвигалось вперёд довольно медленно. Но
потом Эуннэкай отстал и потерял-таки его из виду. С тех пор прошло много
времени, и стадо, должно быть, успело сделать более половины пути по
направлению к белой наледи, дающей желанную защиту от комаров. А Эуннэкаю
предстояло идти ещё очень долго. Окружающая местность была знакома ему как
его пять пальцев. Недаром он родился и вырос в пустыне. Он узнавал каждый
уступ окружавших его вершин, каждый изгиб маленькой горной речки, бежавшей
по серым каменьям в узкой ложбине, и знал, что ему придётся сделать ещё
много поворотов, пока вдали блеснут белые края широкой наледи, не тающей
даже под июльским солнцем.
Столб комаров с пронзительным жужжанием вился над головою Эуннэкая,
словно призывая к атаке. Комары торопились воспользоваться благоприятными
минутами. Время от времени Эуннэкай медленно проводил рукою по лицу и,
раздавив десятка два комаров, размазывал кровь по щеке или по лбу. Лицо его
было покрыто засохшими пятнами такой крови. Но и помимо этих пятен, смуглое
лицо Эуннэкая было до такой степени испачкано грязью, что даже среди никогда
не моющихся чукоч заслужило ему название Чарарамкина, то есть грязного
жителя. Глаза его были узки и прорезаны наискось, губы некрасиво
оттопырились, низкий лоб, сильно наклоненный назад, переходил в худо
сформированный несимметричный череп. Над безобразием Эуннэкая смеялись
молодые девушки на всех тех стойбищах, где когда-либо показывалась его
жалкая фигура.
Речка, по которой лежал путь Эуннэкая, носившая ламутское имя Мурулан,
постоянно разбивалась на множество мелких ручьёв, совершенно наполняя
ложбину, пролегавшую между двух невысоких, но обрывистых горных цепей.
Тропа то и дело обрывалась и переходила с левого берега на правый и
обратно, перерезывая один за другим эти бесчисленные ручьи. Эуннэкай
переходил их вброд в своих толстых меховых штанах, впитывающих воду, как
губка, и жалкой дырявой обуви, сгибаясь в три погибели под тяжестью ноши и
только стараясь, чтобы мелкое, но яростное течение не сбило его с ног. Он
был не очень твёрд на своих кривых ступнях, смотревших в разные стороны.
Наконец Эуннэкай совершенно остановился. Он ощущал непреодолимое
стремление отдохнуть. Что делать? Величайший порок чукотского ‘охранителя
стад’ был в высшей степени присущ ему. Он любил спать. Его товарищи, никогда
не отдававшие сну больше половины своих ночей, часто проводившие по трое
суток не смыкая глаз в постоянном охранении непокорных стад, больше всего
презирали его именно за эту постыдную слабость, но избавиться от неё было
выше сил Эуннэкая. Когда у него болела грудь, он ощущал непобедимое
стремление свернуться где-нибудь под кустом или под камнем и предаться
забвению, уничтожавшему на время его существо.
Сон Эуннэкая не был здоровым сном молодого организма, готового
воспрянуть с новым запасом сил. То была тусклая дремота больного животного,
апатично отказывающегося от всех проявлений жизни, пелена глухой тьмы, не
освещавшейся ни одним призрачным лучом, унылый обморок, лишённый грёз и
видений, истинное подобие и преддверие смерти.
Остановившись на высокой каменной площадке, покрытой тонким слоем
светло-зелёного мха, перемежаемого бурыми и ржаво-красными пятнами лишаев,
Эуннэкай сбросил свою ношу на землю, не теряя ни минуты опустился около неё,
покрыл лицо платком в защиту от комаров, уронил голову на мягкую котомку и
сразу замер, придя в привычное ему состояние временного небытия. Комары
продолжали кружиться над его невзрачной фигурой, отыскивая уязвимые места,
слепни гудели и с налёта опускались на его грудь и руки, безуспешно стараясь
пробить крепким жалом, укреплённым в нижней части тела, толстый мех его
одежд. Только Эуннэкай мог спать на самом солнцепёке, окутанный меховой
одеждой и с закрытым лицом.
Через несколько часов Эуннэкай проснулся. Горло его было сухо. Ему
хотелось пить. Он спустился вниз по неровным уступам камней и жадно припал к
воде, не обращая внимания на то, что ворот его рубахи мокнет в бегущей
струе, а колени погружаются в сырой песок. Его одежда и так была наполовину
пропитана водой.
Напившись ледяной воды, Эуннэкай уселся на сухой дресве и стал
перебирать и рассматривать мелкие камешки, во множестве рассыпанные на
берегу реки. Пристрастие его к маленьким редкостям, какие может находить
пастух, вечно бродящий по берегам рек и вершинам гор, тоже служило немалым
поводом для постоянных насмешек над ним. Эуннэкай собирал яркие перья,
косточки, обрывки цветных хвостиков, которые чукчанки пришивают к одежде, и
тому подобные мелочи. Но в особенности он любил собирать мелкие цветные
камешки, красные, как цвет шиповника, синие, как глазок полярного
колокольчика, прозрачные, как кусок речного льда. У него за пазухой всегда
копился запас таких камешков, размеры которого постепенно увеличивались.
Когда коллекция начала обращаться в бремя, Эуннэкай не без сожаления
извлекал своё богатство из недр подвижной сокровищницы, чтоб оставить его
среди той пустыни, где оно было собрано. Для этого он старался выбрать
местечко повыше и поровнее, какую-нибудь площадку, гладкий уступ скалы, и
раскладывал на нём свои камни, выводя из них правильные узоры и заимствуя
образцы от ламутских вышивок, которые ему не раз приходилось видеть, — и
уходил прочь, для того чтобы немедленно начать собирание новых сокровищ. Это
было проявлением первобытной эстетической потребности, вроде той, какая
присуща некоторым птицам, украшающим подобными редкостями свои временные
павильоны для весенних прогулок.
Только два камня Эуннэкай ни за что не хотел оставить и носил их за
пазухой уже третье лето. Один из них был кусочек чёрного агата, обточенный в
виде конуса с отломленной верхушкой и глубокой царапиной на нижней грани,
другой — круглый кремень дымчатого цвета, величиною с орех. Эуннэкай
придавал им значение амулетов и, чувствуя их прикосновение к своей голой
груди, ощущал как будто таинственную поддержку среди всевозможных невзгод
своей жизни. Ему казалось, что даже боль в его груди смягчается от
прикосновения этих камней.
Кроме камней, Эуннэкай любил также цветы. На своих неуклюжих ногах он
иногда взбирался на самые крутые склоны, чтобы сорвать большую жёлтую лилию,
пробившуюся сквозь щель скалы, и прижимал к лицу нежные лепестки, не умея
дать им названия, не имея даже слов, чтобы определить тот или иной оттенок
яркости, будивший в его сознании неопределённое чувство красоты. Проходя по
горным лугам, разукрашенным яркими красками альпийской флоры, он иногда
бросался на землю, катался, как олений телёнок, взад и вперёд, приминая
своим телом алые, фиолетовые и голубые головки, срывал их обеими руками,
чтобы приложить к своим щекам и волосам, и незаметно засыпал среди цветов в
своей бурой меховой рубахе, как будто полярная пародия первобытного царя
природы, заснувшего на пышном цветочном ложе под знойным кровом тропических
небес.
Но цветы были, по его мнению, хуже камней. Их красота была слишком
непрочна. Было бесполезно уносить их с собою, так как они тотчас же
портились и увядали. Их приходилось отбрасывать прочь, не имея возможности
даже соорудить узорное украшение на скале из осыпающихся лепестков,
разлетавшихся по ветру, как пух мёртвой птицы.
Однако на этот раз ему не попалось ничего, что было бы достойно
присоединиться к его сокровищам. Дресва на берегу Мурулана состояла из
обломков песчаника тусклого светло-жёлтого, сероватого и зеленоватого цвета.
Даже формы их были угловаты и неправильны. Маленькая горная речка не имела
досуга, чтобы правильно обтачивать обломки каменных пород, загромождавших её
течение, и только дробила их на самые мелкие части, с шумом сбегая вниз по
скату долины.
Порывшись немного в дресве, Эуннэкай поднялся на ноги и неловко полез
обратно на косогор. Он чувствовал себя всё-таки гораздо лучше прежнего.
Продолжительный отдых всегда приносил ему облегчение. Грудь его перестала
болеть, нога ныла значительно слабее. Надо было продолжать прерванный путь,
не то ему никогда не добраться до наледи. Взвалив на плечи свою котомку,
Эуннэкай довольно бодро пустился в дорогу.
Смутные мысли медленно ползли в его голове, следуя друг за другом
непрерывным рядом, словно цепь его хромающих шагов.
‘Вот ламуты! — думал он. — Они не носят котомки на плечах… Лукавые
люди! Выдумали взвалить свою тяжесть на оленью спину. И пешком не любят
ходить! Дядя его, Эйгелин, когда увидит ламутское кочевание, смеётся: ‘Хорош
пастух! Сзади стада верхом едет! Свои ноги жалеет, а оленьи нет!..’
‘Правда! — Эуннэкай неодобрительно покачал головой. — Грешно отягощать
летом оленей! Это значит служить враждебному духу Кэля, приводящему ‘хромую
болезнь’!’
Подумав о Кэля, Эуннэкай со страхом посмотрел вокруг. Ведь и его
болезнь, конечно, была делом враждебных Кэля. Кто-нибудь из них, наверно,
возненавидел его род. Может, ещё дед или прадед обидел духа, обошёл его
жертвой, пренебрёг в начале осени окропить закат кровью чёрного оленя,
убитого среди пустыни, или что-нибудь в этом роде, а он выместил злость на
Эуннэкае и в минуту его рождения вывернул ему ногу и исковеркал грудь… А
что, если и теперь он не оставил Эуннэкая в покое? Если он тут, совсем
близко? Ведь видеть его глазами нельзя!.. Он вспомнил, что недалеко
находилось ущелье Уннукина, названное так по имени чукотской семьи, которую
Кэля погубил там. Две жёны Уннукина родили ему пять сыновей и пять дочерей,
и никто из них никогда не знал, что такое болезнь. Но Уннукин обещал злому
духу оленя и забыл исполнить обещание. И вот когда Уннукин прикочевал в это
ущелье и остановился на ночлег, Кэля явился ночью и унёс его обеих жён и
пять сыновей и пять дочерей. Только Уннукин остался в живых, в ужасе покинул
стадо и шатёр и бежал куда глаза глядят.
Неприятная дрожь пробежала по спине Эуннэкая. Он спустился к реке и
перебрёл её без особенной надобности, кое-как прыгая с камня на камень,
чтобы не слишком замочиться, но рассчитывая сделать текущую воду преградой
между Кэля и собой. Теперь тропинка извивалась в густых и высоких кустах
тальника и ольховника, сквозь которые Эуннэкай с трудом пробирался, то и
дело путаясь ногами в корнях, торчавших во все стороны. Он шёл, опустив
голову и внимательно рассматривая дорогу. Мягкая земля, покрывавшая в этом
месте каменную подпочву, была вся испещрена следами. Большей частью то были
овальные раздвоенные отпечатки оленьих копыт, с едва намеченными сзади
тонкими верхними копытцами. Эуннэкай всматривался в эти отпечатки: то не
были следы чукотского оленя, — товарищи его не захотели бы прогнать стадо
по такой неудобной заросли и, без сомнения, предпочли сделать небольшой
обход по более открытым местам. То были, конечно, следы Эльвиля (дикого
оленя). След был глубже, копыта длиннее, задние пальцы больше вдавлены. А
вот совсем свежий след! О, какой огромный бык ходил тут! Должно быть, жиру
на бедрах по крайней мере на три пальца. Вот бы убить!.. А это что?.. Между
многочисленными следами на самой тропинке ему попался ещё отпечаток, очень
похожий на след босой человеческой ступни, только гораздо шире и со
вдавленными основаниями пальцев. Но Эуннэкай очень хорошо знал, что за
человек оставил этот отпечаток: тот самый, который вечно ходит босиком и не
носит меховой обуви.
Он остановился как вкопанный и почувствовал, что волосы на его темени
начинают приподниматься дыбом.
‘Без собаки хожу! — пронеслось в его голове. — Сам себя скормлю зверю,
и никто знать не будет!’
След был совсем свежий, как будто _чёрный старик_ только что прошёл по
этой тропе. Эуннэкай стоял, не смея перенести ногу через роковой отпечаток и
не решаясь обойти его сбоку, и пытливо всматривался в густую листву, как
будто опасаясь, что вот-вот покажется страшная морда с маленькими злыми
глазками и оскаленными зубами и потянется к нему навстречу.
‘Что один след? — попробовал он утешить себя. — Старик, должно быть,
ушёл бог знает куда! Надо и мне уйти поскорее!’
Но решение Эуннэкая умерло, не успев сформироваться. В десяти шагах от
него послышался треск сучьев… Большая бурая масса поднялась из ямы,
наполненной прошлогодними сухими листьями, и вышла на дорогу. Эуннэкай
увидел длинную морду, протянутую к нему навстречу. Маленькие глазки щурились
и мигали, кончик носа морщился и беспокойно поворачивался во все стороны,
зубы наполовину оскалились, — всё было совсем так, как он только что
представлял себе.
Медведь остановился на дороге и посмотрел на Эуннэкая.
— Старик! — сказал с отчаянием Кривоногий. — Пожалей меня! Пощади
меня! Во всю мою жизнь я не трогал никого из твоего рода. Я не говорил о
тебе худо. Встречая след твой на дороге, я не ступал через него, а обходил
далеко стороной!.. Пожалей меня! Иди к тем людям, которые наносят тебе
обиды, которые говорят хвастливо тебе навстречу и приходят в твой дом с
копьями, чтобы заколоть тебя и есть твоё мясо!
Эуннэкай дрожал как лист, произнося эти заклинания. Медведь, вероятно,
был сыт, или он действительно тронулся жалобами Эуннэкая. Он постоял
немного, как будто бы ждал, не скажет ли тот ещё чего-нибудь, потом покинул
тропинку и, лениво переступая, скрылся в той же чаще, откуда вышел. Судя по
шуршанью листьев и треску мелких сучьев на одном и том же месте, он,
кажется, опять намеревался улечься на отдых и выбирал себе ложе помягче.
Эуннэкай подождал, чтобы медведь скрылся из глаз, и быстрыми шагами
направился вперёд, не забывая обходить медвежьи следы, видневшиеся на тропе.
Он совсем забыл о ноше, лежавшей на его плечах, и чувствовал неодолимое
стремление как можно скорее удалиться от опасного места. Если бы он не