Критические заметки, Богданович Ангел Иванович, Год: 1897

Время на прочтение: 21 минут(ы)

КРИТИЧЕСКІЯ ЗАМТКИ.

А. Осиповичъ (А. О. Новодворскій), ‘Собраніе сочиненій’.— Общее впечатлніе.— ‘Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны’ и ‘Карьера’.— Типъ лишняго человка переходной эпохи.— Художественный талантъ Осиповича въ его лучшихъ разсказахъ: ‘Тетушка’, ‘Исторія’, ‘Наканун ликвидаціи’.— Судъ надъ Пушкинымъ и мрачная философія ‘оправданія добра’ г. Влад. Соловьева.— Какъ параллель ему — г. Розановъ.— ‘Натанъ Мудрый’ Лессинга (по поводу новаго изданія).

Едва ли многимъ изъ современныхъ читателей знакомо имя писателя, поставленное въ заголовк. И въ свое время оно не пользовалось особой извстностью, промелькнувъ метеоромъ на страницахъ ‘Отечественныхъ Записокъ’ и не оставивъ замтнаго слда въ душ читателя. Отчасти причиной была кратковременность писательской дятельности Осиповича, умершаго три года спустя посл появленія его перваго очерка ‘Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны’. Очеркъ былъ напечатанъ въ 1880-мъ году, а въ 1882-мъ Осиповича уже не стало. Главная, однако, причина заключается въ неясности содержанія этого писателя, произведенія котораго похожи на стонъ, вырвавшійся изъ измученной груди. Но что исторгло этотъ стонъ, что мучило человка, кто такой самъ человкъ,— осталось невыясненнымъ и недоговореннымъ. Жизнь быстро стерла это впечатлніе, и только теперь небольшой томикъ очерковъ и разсказовъ, собранныхъ, повидимому, заботливой рукой друга, даетъ возможность ближе познакомиться съ авторомъ, вникнуть въ его литературную физіономію и опредлить ему мсто въ ряду общественныхъ явленій своего времени.
Невелико наслдство посл Осиповича,— всего восемь небольшихъ разсказовъ, и изъ нихъ два чисто автобіографическаго характера, именно ‘Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны’ и ‘Карьера’. Они-то и даютъ больше всего матеріала для выясненія Осиповича, какъ общественнаго типа. Но и въ остальныхъ — герой, въ сущности, все онъ хе. Проникающая ихъ субъективная нотка, постоянная жалоба на безвременное и ноющее сознаніе своего безсилія, составляетъ характернйшую черту этихъ разсказовъ. Читая ихъ въ настоящее время, когда исчезло уже настроеніе, вызвавшее ихъ къ жизни, испытываешь щемящее чувство безпросвтной тоски и леденящей безнадежности. Предъ нами словно живой человкъ, зарытый въ могилу, безсильно бьется о крышку гроба и съ истерическимъ смхомъ, съ судорожно перекошеннымъ лицомъ, рветъ на себ саванъ. Ни одного проблеска свта, ничего жизнерадостнаго, бодрящаго не выносишь изъ чтенія Осиповича. Это. исповдь мертваго человка, у котораго не было уже, когда онъ вздумалъ подлиться съ читателями своими думами, ни одной живой мысли, никакихъ страстей и желаній. Сильный, могучій талантъ создалъ бы при такомъ настроеніи потрясающую эпопею борьбы, картину великой души, изнывающей и гибнущей подъ давленіемъ мрака и безъисходнаго отчаянія. Но у Новодворскаго было ровно настолько таланта, чтобы повдать міру муки личнаго неудовлетвореннаго существованія и — умереть. Потому что нельзя жить, вчно изнывая отъ сознанія своей ненужности и мелочности, постоянно рыдая и плача, и, главное, будучи не въ силахъ дать себ отчетъ, да въ чемъ же дло, наконецъ?
Изъ отмченныхъ выше автобіографическихъ разсказовъ мы узнаемъ прежде всего,— впрочемъ, не узнаемъ, а догадываемся, потому что у Осиповича такая же путаница въ разсказ, какъ въ голов и сердц. Этотъ изломанный и исковерканный человкъ не уметъ, не можетъ говорить просто. Онъ постоянно ломается, силится острить, хочетъ быть развязнымъ, какъ застнчивый юноша, попавшій въ незнакомое общество и желающій во что бы то ни стало скрыть свою робость. Его смхъ переходитъ въ судорогу, развязность и натянутыя остроты непріятно ржутъ слухъ и глаза. Васъ заражаетъ его нервность, вамъ становится невыносимо тяжело и непріятно и хочется прикрикнуть на бднаго автора, чтобы онъ пересталъ кривляться.
Итакъ, мы догадываемся, что автора удручало прежде всего бдность, что семейная обстановка была куда не весела, что онъ бгалъ по грошевымъ урокамъ и лъ конину. Словомъ, предъ нами интеллигентный пролетарій. Типъ давно знакомый, неоднократно фигурировавшій въ литератур. Но у Осиповича онъ самъ себя описываетъ, что и придаетъ его исповди характеръ человческаго документа. Жалкая, удручающая бдность, съ одной стороны, съ другой — сознаніе своей интеллигенціи, какъ нкоторой миссіи, возложенной на ея носителя. Миссія эта — быть героемъ, чуждымъ всего личнаго, всецло отданнымъ служенію высшей правд. Но вотъ роковой для героя вопросъ, гд эта правда. и что она сама по себ? Запертый въ глухомъ, удушливомъ уголку, среди такихъ же несчастныхъ и жалкихъ существованій, онъ не знаетъ ни жизни, со всей сложностью ея проявленій, ни людей, съ ихъ многообразіемъ страстей, нуждъ и желаній. Горячечная мечта, вынесенная изъ чтенія, смутные образы литературныхъ произведеній, высокія слова и чужія мысли — вотъ весь его душевный багажъ, съ которымъ онъ хочетъ пуститься въ міръ на борьбу за правду и добро. Результатъ очевиденъ заране. При первой же попытк, когда надо проявить себя, свою силу, а не чужой, вычитанный изъ хорошей книги опытъ, все рушится и бдный ‘герой’ превращается въ самую заправскую мокрую курицу.
Таково смутное содержаніе ‘Эпизода изъ жизни ни павы, ни вороны’. Говоримъ — смутное, потому что нельзя передать ясне эту удивительную исторію, въ которой фигурируютъ герои Тургенева, Пушкина, Лермонтова на ряду съ похожденіями героя разсказа. Все вмст производитъ впечатлніе горячечнаго бреда, безъ начала и конца. Видно одно, что самъ авторъ страдаетъ, мучится жгучей болью, которую силится прикрыть судорожной улыбкой и натянутыми, неудачными остротами. Героизмъ, вычитанный изъ книжки, не выдержалъ перваго испытанія. Герой, какъ подобало тогда, идетъ въ ‘народъ’, становится рабочимъ и приступаетъ къ миссіи ‘отдать долгъ народу’, въ данномъ случа таскать дрова на барк. Смшавшись съ кучей рабочихъ, онъ то проникается ихъ нехитрымъ весельемъ, то начинаетъ вмст съ ними углубляться въ толкованіе апокалипсиса. Наступаетъ моментъ работы и вмст съ тмъ разочарованіе, описаніе котораго приводимъ, какъ очень характерное и для ‘героя’ тогдашняго времени, и для манеры Осиповича, какъ писателя.
‘Моя душа начала настраивать сердце, пробуя то ту, то другую ноту и располагая сыграть камаринскую, но въ эту минуту раздался рзкій крикъ съ барки:
‘Эй, вы принимайся!
‘Рабочіе встали, перекрестились, скинули съ себя верхнюю одежду и принялись за работу. Два блорусса подавали бревна, остальные — каждый по одному — носили ихъ по перекинутой съ барки доск на берегъ.
‘Въ какомъ-то сладострастномъ опьяненіи подошелъ и я въ полну, но… въ этой минут, казалось сосредоточились, какъ въ фокус, вс предшествовавшіе, разрозненные элементы скандала: полно было очень тяжело, такъ тяжело, что, при попытк поднять его, меня всего бросило въ жарь…
‘Задержанное движеніе всегда превращается въ теплоту’, плаксиво притворился я, якобы хладнокровно размышляю, но собственно никакихъ мыслей въ голов не было: было одно только чувство…
‘Ахъ, какое это было чувство, ‘прекрасная читательница’!.. Если бы съ молодой двушки, въ первый разъ выхавшей въ свтъ, въ самый разгаръ бала свалилось платье, если бы только что обвнчавшійся, страстно Влюбленный юноша, выводя изъ церкви новобрачную, вдругъ почувствовалъ, что на ласки любимой женщины можетъ отвчать только слезами отчаянія — ни та, ни другой, наврное, не испытали бы такого жгучаго стыда, такого пламеннаго желанія провалиться сквозь землю.
‘— Ну, ну!.. раздавались ободрительные голоса.
‘Я употребилъ нечеловческое усиліе и поднялъ. Въ спин что-то хрустнуло. Согнувшись въ три погибели, едва не провалившись съ доски, дотащилъ я бревно до берега и принялся за другое. Оно, это другое, было еще тяжеле. У меня не хватило силъ донести его, я пошатнулся, выпустилъ свою ношу исамъ повалился на доски барки…
‘— Э, да что ты?..
‘— Ха, ха! Небось, не сладко?— слышались голоса товарищей.
‘Я смутно сознавалъ все, происходившее вокругъ. Мн было невыносимо жутко.
‘— Ну, парень,— серьезно проговорилъ старикъ рабочій,— это, видно, не. твое дло, теб бы сюды не соваться… Дай, помогу, что ли!
‘Но мн не нужна была его помощь. Я всталъ, молча поднялъ упавшую съ головы шапку и тихо, шатаясь, пошелъ прочь…
‘Полнйшій хаосъ въ голов Я брелъ на удачу, едва различая предметы: въ глазахъ дрожали слезы, въ ушахъ раздавалось: ‘хворый, хворый’… ‘Бдный, несчастный, тряпка!’ Мною вдругъ овладло бшенство. ‘Отдайте мн мое здоровье, варвары!’ крикнулъ я, сжавъ кулаки. Къ кому я обращался? Кого винилъ? Я и самъ не сознавалъ. Голосъ мой, т. е. не мой, а какое-то тончайшее сопрано, прозвучалъ весьма минорно и заставилъ меня опомниться. Проходившая мимо баба съ корзиной въ рук остановилась и сосредоточенно уставилась на меня удивленными глазами, пепельный салопъ, срый платокъ, вся какая-то срая, ляцо морщинистое, доброе, съ выраженіемъ: ‘хворый, бдняжка!’… Пробжала куцая собака, съ глазами, говорившими какъ нельзя боле ясно: ‘проходи знай, проходи, не трону: найдемъ и получше, ежели зубы почистить захочется’. Прохалъ ломовой извозчикъ, у лошади узда была мочалкой перевязана — надо полагать, колечко потерялъ, какая-то кокарда, какой-то красный кушакъ, шляпка…
‘Я очутился на мосту, оперся о перила и сталъ глядть внизъ. ‘Ты — скала… Придешь за мною? Я вдь ничего не боюсь… Нтъ, лучше не приходи, несчастный: куда теб’!..
‘Пронеслась лодка, проплыла доска, отъ барки, должно быть: гвозди торчали, щепка какая-то… Я тупо смотрлъ на все это. ‘А что, если бы этакъ шарахнуться?’…
‘Какая-то сладострастная судорога, послднее ясное ощущеніе и послдняя ясная мысль’…
Дале, уже ничего нельзя понять. ‘Долгъ народу’ такъ и остается не уплаченнымъ, и ‘герой’, убдившись въ своей неспособности къ героизму, проникается жгучей злобой къ жизни.
‘Эпизодъ изъ жизни ни павы, ни вороны’, по замыслу, долженъ былъ изобразить муки рефлектирующаго интеллигента-пролетарія, который отъ одного берега отсталъ, но къ другому не присталъ. Съ одной стороны, громадная ноша, этотъ непонятный ‘долгъ народу’, съ другой — полное ничтожество, не позволяющее ни къ чему приложить безсильныя руки.
Отсюда вчный бредъ ‘души усталой и больной’, бредъ, продолжающійся и въ другомъ разсказ ‘Карьера’, еще боле автобіографическомъ. Къ сожалнію, передать сущность этого ‘разсказа’ пть никакой возможности, потому что сущность заключается въ непрерывныхъ вопляхъ, терзаніяхъ себя и другихъ, покаянныхъ стонахъ и прочей,— sit venia verbo,— чепух. Во и самъ авторъ не боле высокаго мннія о своей жизни и прямо заявляетъ, что ‘съ одной стороны, мерещится мн чепуха, но съ другой — нельзя не принять и того во вниманіе, что
Тьмы низкихъ истинъ мн дороже
Насъ возвышающій обманъ’…
Для героя разсказа это не только иронія, не просто горькая фраза, сорвавшаяся въ покаянную минуту,— это врное признаніе факта. Онъ все время носится съ ‘возвышающимъ обманомъ’, за отсутствіемъ реальнаго содержанія жизни. Чмъ ниже, грязне окружающая жизнь, тмъ заманчиве, выше и шире иллюзіи, въ которыхъ витаетъ его больной умъ. Все въ конц концовъ опять разршается сплошнымъ бредомъ, въ которомъ ‘было много реальной правды’.
Очень вроятно, что реальная правда открывалась въ бреду герою Осиповича, но читатели должны ему врить на слово. Манера Осиповича писать недомолвками, многоточіями, длая тысячи отступленій, хитрыхъ намековъ и ироническихъ выходокъ по адресу читателя,— приводитъ къ тому, что скука, самая срая и безутшная скука овладваетъ вами, и, вмсто симпатіи и жалости, вы испытываете желаніе поскоре закрыть книгу. Не слдуетъ думать, что это результатъ непониманія, вполн возможнаго теперь, когда мы такъ далеки отъ настроенія героевъ Осиповича. Можно быть вполн чуждымъ настроенію автора и тмъ не мене вполн понимать его. Вся народническая литература не иметъ теперь ни малйшаго обаянія и разв какой-нибудь обомшлый троглодитъ, пережитокъ добраго, стараго времени, прочувствуетъ настроеніе героевъ, г. Златовратскаго. Смшно и разв немножко неловко становился, когда, напр., читаешь теперь, что для того, чтобы ‘народъ’ тебя понялъ, надо быть ‘несчастнымъ’, какъ категорически завряетъ одинъ изъ излюбленныхъ персонажей г. Златовратскаго. Все же мы ихъ отлично понимаемъ, ясно можемъ себ представить, чего хотятъ, къ чему стремятся эти темныя души, по своему ищущія свта.
Иное дло герои Осиповича, врне — онъ самъ, потому что у него, какъ у чистаго субъективнаго писателя, его я — все. Оно заслоняетъ весь міръ, а этотъ міръ — темный уголъ, сырой и затхлый, населенный фантомами горячечнаго бреда. Разбираться въ нихъ нтъ ни интереса, да, правду говоря и не зачмъ. Осиповичъ для насъ получаетъ смыслъ и значеніе не самъ по себ, а какъ представитель цлой группы ‘лишнихъ людей’, которыми такъ богата каждая переходная эпоха. Можетъ быть, для такого, въ сущности незначительнаго писателя это слишкомъ много. Но, намъ кажется, въ немъ съ особой яркостью проявились черты этой группы, разсянныя въ произведеніяхъ его боле талантливыхъ товарищей. У ближайшаго къ нему по духу Гаршина, напр., насъ слишкомъ подкупаетъ талантъ, блескъ котораго многое заслоняетъ. Ослпленный читатель не видитъ этихъ особенностей Гаршина такъ ясно, какъ у Осиповича, который въ этомъ отношеніи гораздо благодарне. Онъ мельче и односторонніе, и потому эти особенности выпукле и рзче.
‘Коснулось, милостивый государь! И надъ нашимъ угломъ пронеслось!’ Такими словами начинается одинъ изъ лучшихъ разсказовъ Осиповича ‘Исторія’. Простой человкъ, лсничій большого сахарнаго завода на юг, разсказываетъ, какъ въ его нехитрую, несложную жизнь вторглось новое вянье и опрокинуло, казалось, ея незыблемые устои. Такая же бда стряслась и надъ Осиповичемъ, ‘коснулось’ и его, только жизнь Осиповича, конечно, много сложне, и потому результаты ‘касанья’ вышли иные, и ‘исторія’ его боле поучительна, получая общественный смыслъ и значеніе.
Время, когда Осиповичу пришлось выступить въ литератур, было одной изъ тхъ переходныхъ эпохъ, въ которыхъ и старое, и новое перемшано въ дикомъ хаос, гд концовъ не соберешь. Требуется большая умственная и нравственная дисциплина, чтобы не потеряться при ежедневныхъ столкновеніяхъ самыхъ противорчивыхъ началъ и не пасть жертвой того или иного недоразумнія или не принять однотонной окраски одного изъ ‘ученій’, къ какимъ такъ падки малокультурныя общества. Большинство, какъ всегда и везд, идетъ въ направленіи наименьшаго сопротивленія, проще говоря, руководствуется мелкими интересами дня, не давая себ отчета въ какихъ-либо цляхъ и стремленіяхъ. Но есть избранное меньшинство, которое думаетъ и стремится, не мирясь съ окружающей жизнью. Оно ищетъ правды, которая освтила бы эту жизнь и вывела всхъ на надлежащую дорогу. Къ сожалнію, жизнь такъ сложна, такъ-запутана, что никакого ни ближайшаго, ни отдаленнаго выхода не видно. На помощь являются уже готовыя идеи изъ другой жизни, изъ другой исторической обстановки, гд он доказали свою правду и сослужили великую службу. Какъ же не ухватиться за нихъ, не примнить ихъ къ себ? Это такъ просто и естественно. Является сознаніе великой миссіи — быть вождемъ и пророкомъ жизни, жажда подвига, который сразу и всхъ подыметъ на высоту и всмъ укажетъ, гд цлъ, гд дорога. И кто же выполнитъ его, какъ не носители идеи, т. е. ‘мы. интеллигенція’? А если сюда добавить ближайшее прошлое, только что уничтоженное крпостное право, то вотъ о основа для пресловутаго ‘долга’ передъ народомъ.
Получается цлая система мышленія и дйствія, которой нельзя отказать въ цльности и стройности. Вся ошибка въ исходномъ пункт, который лежитъ не въ условіяхъ нашей дйствительности, а чужой. Эта маленькая подстановка въ уравненіе со многими неизвстными приводитъ въ конц концовъ къ неопредленному ршенію, но такой выводъ становится ясенъ только потомъ, когда жизнь безпощадно разрушитъ одно за другимъ звенья системы и ея творцы окажутся вн житейской дйствительности. Разочарованіе со всми его послдствіями начинается уже потомъ, а въ начал вс просто, все понятно, героически-упоительно. Поднять на своихъ плечахъ ношу міра — разв не хорошо? Однимъ могучимъ взмахомъ спасти ‘народъ’ отъ всхъ его удручающихъ золъ! Можно ли думать о чемъ-либо въ такіе моменты,’кром подвига? Но вотъ первый шагъ сдланъ, ‘полно’ оказалось не по силамъ,— и вполн естественно, — герой безъ всякой подготовки съ вершинъ ‘критической мысли’ падаетъ въ неприглядную обстановку текущаго дня. Можно ли представить большую душевную драму?
Драму, пережитую героемъ Осиповича, такъ или иначе переживали очень многіе, которымъ посл дней великаго разочарованія пришлось остаться ‘безъ руля и безъ втрилъ’. И нтъ въ этомъ для нить ничего ни позорнаго, ни оскорбительнаго. Такова судьба интеллигенціи везд, гд общественныя условія еще недостаточно выяснились и расчленились. За порывомъ къ подвигу, всегда благороднымъ и плодотворнымъ, хотя бы въ смысл уясненія его невозможности, наступаетъ реакція, настроеніе безнадежности и тоски, когда дни кажутся такими срыми, жизнь — безцвтной и скучной. Осиповича жизнь захватила именно на границ между концомъ неудачнаго подвига и началомъ этой реакціи. Отсюда его безжизненный тонъ и тоска, отчаянье и отсутствіе желанія борьбы. Тамъ, гд-то далеко отъ него еще шла борьба, уже слабющая и остывающая, но въ глубин, откуда черпались для нея силы, уже остылъ порывъ, ослабла вра въ достижимость всего однимъ ударомъ, и назрвала реакція, которая должна была довести на первыхъ порахъ къ презрнію къ себ и скептицизму. Этимъ презрніемъ Осиповичъ преисполненъ. Все, что онъ ни описываетъ, представляется ему такимъ ничтожнымъ и ненужнымъ въ сравненіи съ тмъ, что ему рисовалось въ погибшихъ мечтахъ. Глубокой болью проникается онъ всякій разъ, когда эти мечты всплываютъ въ памяти и наталкиваютъ на сравненіе съ тмъ, что осталось. Онъ съ трепетнымъ уваженіемъ относится къ памяти жертвъ, и въ лучшихъ его разсказахъ ‘Тетушка’ и ‘Исторія’ это отношеніе обрисовано удивительно тонко и мастерски, захватывая сердце самаго нечувствительнаго читателя.
Какъ эти два разсказа, такъ и другіе — ‘Мечтатели’ и ‘Наканун ликвидаціи’.— обнаруживаютъ въ Осипович оригинальный, хотя и некрупный талантъ. Сколько любви и нжности, напримръ, въ маленькомъ, крошечномъ разсказ ‘Тетушка’ 1 Это — одна изъ многочисленныхъ безвинныхъ жертвъ борьбы, къ которымъ у Осиповича особая горячая симпатія. Разсказъ съ художественной стороны удивительно выдержанъ, строгъ и объективно сухъ. Но проникающее автора чувство безграничной нжности къ этой тетушк, оплакивающей отнятую у нея Женичку, наростаетъ съ первой и до послдней страницы. Въ несложности разсказа, въ его эпической простот еще ярче и сильне выступаетъ сущность драмы. Авторъ мимоходомъ становятся ея свидтелемъ и также мимоходомъ сообщаетъ ее читателю, не позволяя добавить себ ни единаго слова.
Цломудренная сдержанность этого разсказа, никакихъ отступленій и эпическій тонъ рзко выдляютъ его среди остальныхъ произведеній Осиповича, въ которыхъ онъ не выдерживаетъ и длаетъ постоянныя вылазки въ сторону, какъ, напр., въ ‘Исторіи’ и ‘Наканун ликвидаціи’. Въ ‘Исторіи’ тема приблизительно такая же, какъ и въ ‘Тетушк’. Разсказъ, какъ мы видли выше, ведется отъ перваго лица. Личность разсказчика вырисована великолпно, съ начала и до конца ни одного фальшиваго или лишняго штриха, онъ весь передъ читателемъ съ его простой психологіей и немудрымъ содержаніемъ. Драма, коснувшаяся его стороной, разыгрывается у него въ дом, и въ его несложной передач получаетъ почти трагическій оттнокъ роковой неизбжности. Можно сказать, что ‘Исторія’ была бы своего рода шедевромъ, если бы не была испорчена отступленіями, которыя такъ характерны для Осиповича. Какъ только авторъ начинаетъ для поясненія ‘исторіи’ вести разсказъ отъ себя, впечатлніе моментально улетучивается, и ясный тонъ разсказа, проникнутый живительнымъ юморомъ въ устахъ разсказчика лсничаго, смняется чмъ-то больнымъ, ноющихъ и натянутымъ. Авторъ то и дло остритъ въ отступленіяхъ, силится стать на высшую точку зрнія, съ которой и онъ, авторъ, и читатели должны уподобиться ничтожествамъ предъ чмъ-то высшимъ, героическимъ, чему ‘числа, ни мры нтъ’.
Но это таинственное нчто, о чемъ мы должны догадываться, здсь вводный эпизодъ, оно мелькаетъ за сценой, на которой отражаются только его послдствія, и главное мсто занимаетъ живая жизнь, что примиряетъ съ авторомъ, и общее впечатлніе получается въ его пользу. То же самое и въ разсказ ‘Наканун ликвидаціи’, въ которомъ безподобно описана разоренная дворянская семья. Авторъ прекрасно распоряжается матеріаломъ, который онъ черпаетъ изъ своихъ наблюденій, выхваченныхъ изъ жизни. Слабе всего выведенная совсмъ некстати фигура ноющаго интеллигента, рыцаря печальнаго образа, не находящаго себ мста въ природ. Опять передъ нами излюбленный ‘герой’ Осиповича, подводящій итоги неудачному геройству, жалующійся и проклинающій, философствующій и резонирующій. Среди жалкихъ словъ есть, впрочемъ, и одно мткое замчаніе, врно опредляющее одну общую черту интеллигенціи переходнаго времени. ‘Это — преимущественно головная сторона, на фундамент чувства. Начиная съ себя, постоянно копаясь въ собственной душ, человкъ доходитъ, наконецъ, до вредной роскоши совершенства. Мн, напримръ, кажется, что я чувствую малйшее колесо, малйшій винтикъ въ своей мозговой машин и вижу тоже у другихъ. Это равняется неспособности дйствовать, это — крайность’. Болзнь точно и врно указана. ‘Критически мыслящая личность’ именно страдала избыткомъ самоанализа, въ ущербъ дйствію и чувству, непосредственности ощущенія. Не ея, конечно, это была вина, такъ какъ въ условіяхъ дйствительности не находилось работы, отвчающей настроенію интеллигенціи. Работа мысли обращалась внутрь и доводила субъекта до горячечнаго бреда, образчики котораго даетъ Осиповичъ въ ‘Эпизод’ и ‘Карьер’.
Тотъ же избытокъ самоанализа погубилъ, какъ намъ кажется, и талантъ Осиповича, не давъ послднему просто подойти къ жизни, вдумчиво всмотрться въ нее, заинтересоваться и въ образахъ передать свои выводы и наблюденья. Впрочемъ, трудно придти къ опредленному выводу, въ виду его ранней смерти. Онъ ‘расцвлъ и отцвлъ въ утр пасмурныхъ дней’, что и наложило на все его творчество отпечатокъ мертвенности. Но Современный читатель ничего не потеряетъ, познакомившись съ нимъ ближе. Изъ писателей конца 70-ыхъ и начала 80 ихъ годовъ Осиповичъ самый характерный и яркій, отразившій въ своихъ произведеніяхъ настроеніе многихъ ‘малыхъ сихъ’, которые по своему искали правды и уже по этому одному заслуживаютъ благодарнаго вниманія.

——

Исканіе правды всегда поучительно и освжающе дйствуетъ на человка и во всякомъ случа боле его возвышаетъ, чмъ горделивое сознаніе, что эта правда имъ достигнута. Въ особенности, когда съ высоты этой яко бы обртенной правды онъ начинаетъ творить безпощадный судъ надъ бднымъ человчествомъ, какъ это продлываетъ г. Вл. Соловьевъ надъ Пушкинымъ въ сентябрьской книг ‘Встника Европы’, въ стать ‘Судьба Пушкина’. Трудно передать, какое тягостное впечатлніе выносишь изъ чтенія этой статьи, проникнутой безграничнымъ высокомріемъ и самодовольной увренностью въ своей правот. Г. Соловьевъ не пишетъ, а изрекаетъ категорическія положенія, вщаетъ и пророчествуетъ, ни мало не стсняясь съ исторической правдой и даже не справляясь, насколько укладываются факты въ его построенія. Свой судъ надъ Пушкинымъ онъ совершаетъ въ повелительномъ тон, не допускающемъ ни малйшихъ сомнній въ правот изрекающаго приговоръ.
Вся статья представляетъ рядъ схемъ, къ которымъ авторъ подгоняетъ факты и на которыхъ строитъ заране готовый выводъ. Схема первая,— что есть судьба?
‘Есть нчто, называемое судьбой — предметъ, хотя не матеріальный, но тмъ не мене вполн дйствительный. Я разумю подъ судьбою тотъ фактъ, что ходъ и исходъ нашей жизни зависитъ отъ чего-то, кром насъ самихъ, отъ какой-то превозмогающей необходимости, которой мы волей-неволей должны подчиниться. Какъ фактъ, это безспорно, существованіе судьбы въ этомъ смысл признается всми мыслящими людьми, независимо отъ различія взглядовъ и образованія. Слишкомъ очевидно, что власть человка, хотя бы самаго упорнаго и энергичнаго, надъ ходомъ и исходомъ его жизни иметъ очень тсные предлы. Но вмст съ тмъ легко усмотрть, что власть судьбы надъ человкомъ при всей своей несокрушимой извн сил обусловлено, однако, извнутри дятельнымъ и личнымъ соучастіемъ самого человка’.
Давъ такое опредленіе судьбы, г. Соловьевъ вскользь замчаетъ, что ‘для полнаго а методическаго оправданія’ вры въ судьбу потребовалась бы цлая ‘метафизическая система’, которой онъ пока еще не даетъ и приглашаетъ врить на слово, а для полной убдительности долженъ служить ‘историческій примръ’ истиннаго характера того, что называется судьбой. Таковъ базисъ, на которомъ авторъ возводитъ дальнйшія построенія, не мене спорныя и требующія доказательствъ, какъ и самое опредленіе судьбы.
‘Геніальность обязываетъ’,— это вполн справедливое положеніе, не блещущее особымъ глубокомысліемъ, ставится во главу угла осужденія Пушкина, который не оказался на требуемой авторомъ высот. ‘Высшее проявленіе генія требуетъ не всегдашняго безстрастія, а окончательнаго преодолнія могучей страстности, торжества надъ нею въ ршительные моменты’.
Пушкинъ не былъ способенъ къ такому ‘преодолти’, и это-то и была сила ‘извнутри’, которая повела къ катастроф, надвигавшейся ‘извн’. Насколько высоко парилъ онъ въ порыв вдохновенія, настолько низменно относился къ жизни, унижая свой геній, легко поддаваясь чувствамъ обиды и оскорбленія. Свидтельствуютъ объ этомъ его эпиграммы. Въ нихъ г. Соловьевъ видитъ ‘главную бду’ Пушкина и сурово морализируетъ по этому поводу. Особенно ему не нравится сатира ‘На выздоровленіе Лукулла’, ‘очень яркое и сильное по форм стихотвореніе, но по смыслу представлявшее лишь грубое личное злословіе на счетъ тогдашняго министра народнаго просвщенія, Уварова’. Эпиграммы обнаружили нравственную слабость поэта, и на нее-то стали бить врати его, постоянно раздражая его самолюбіе и дразня.
‘Дурное дло обиды, для котораго Пушкинъ злоупотреблялъ своимъ талантомъ и унижалъ свой геній, было такъ естественно и потому легко для его враговъ. Они были тутъ въ своей сфер, исполняли свою роль, для нихъ не было паденія, — паденіе было только для Пушкина. На низменной почв личной злобы и вражды вс выгоды были на ихъ сторон, ихъ побда была здсь необходима’. Все это, конечно, справедливо, и не свяжись поэтъ съ пошлымъ обществомъ, онъ бы уцллъ. Но и онъ былъ, говоря словами самого же г. Соловьева, не только геній, а и человкъ. Не всякому доступна та ‘нравственная высота’, съ которой судитъ и рядитъ г. Соловьевъ, признавшій за Пушкинымъ обязанности генія и отказывающій ему въ правахъ простого смертнаго.
‘Нтъ такого житейскаго положенія, хотя-бы возникшаго по нашей собственной вин, изъ котораго нельзя бы было при доброй вол выйти достойнымъ образомъ. Свтлый умъ Пушкина хорошо понималъ, чего отъ него требовали его высшее призваніе и христіанскія убжденія, онъ зналъ, что долженъ длать, но онъ все боле и боле отдавался страсти оскорбленнаго самолюбія съ ея ложнымъ стыдомъ и злобною мстительностью.
‘Потерявши внутреннее самообладаніе, онъ могъ еще быть спасенъ постороннею помощью. Посл первой не состоявшейся дуэли его съ Геккерномъ, императоръ Николай Павловичъ взялъ съ него слово, что въ случа новаго столкновенія онъ предупредитъ государя. Пушкинъ далъ слово, но не исполнилъ его. Ошибочно уврившись, что непристойное анонимное письмо писано тмъ же Гецкерномъ, онъ послалъ ему (черезъ его отца) свой второй вызовъ въ такомъ изысканно оскорбительномъ письм, которое длало кровавый исходъ неизбжнымъ. Между тмъ, при крайней степени своего раздраженія, Пушкинъ не дошелъ все-таки до того состоянія, въ которомъ прекращается вмняемость поступковъ и въ которомъ данное слово могло быть просто забыто. Посл дуэли у него найдено было письмо къ графу Бенкендорфу съ изложеніемъ новаго столкновенія, для передачи государю. Онъ написалъ это письмо, но не захотлъ отправить его. Онъ думалъ, что чей-то пошлый и грязный анонимный пасквиль можетъ уронить его честь, а имъ самимъ сознательно нарушаемое слово — не можетъ. Если онъ былъ тутъ ‘невольникомъ’, то не ‘невольникомъ чести’, какъ назвалъ его Лермонтовъ, а только невольникомъ той страсти гнва и мщенія, которой онъ весь отдался.
‘Не говоря уже объ истинной чести, требующей только соблюденія внутренняго нравственнаго достоинства, недоступнаго ни для какого вншняго посягательства,— даже принимая честь въ условномъ значеніи согласно свтскимъ понятіямъ и обычаямъ, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не могъ, кром чести писавшаго его. Если бы ошибочное предположеніе было врно, и авторомъ письма былъ дйствительно Геккернъ, то онъ тмъ самымъ лишалъ себя права быть вызваннымъ на дуэль, какъ человкъ, поставившій себя своимъ поступкомъ вн законовъ чести, а если письмо писалъ не онъ, то для вторичнаго вызова не было никакого основанія. Слдовательно, эта несчастная дуэль произошла не въ силу какой-нибудь вншней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что онъ хотлъ покончить съ ненавистнымъ врагомъ.
‘Но и тутъ еще не все было потеряно. Во время самой дуэли, раненый противникомъ очень опасно, но не безусловно-смертельно, Пушкинъ еще былъ господиномъ своей участи. Во всякомъ случа, мнимая честь была удовлетворена опасною раною. Продолженіе дуэли могло быть дломъ только злой страсти. Когда секунданты подошли къ раненому, онъ поднялся и съ гнвными словами: ‘Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!’ недрожащею рукою выстрлилъ въ своего противника и слегка ранилъ его. Это крайнее душевное напряженіе, этотъ отчаянный порывъ страсти ршилъ его земную участь. Пушкинъ убитъ-не пулею Геккерна, а своимъ собственнымъ выстрломъ въ Геккерна* (курсивъ автора).
Вотъ обвинительный актъ, написанный по всмъ правиламъ прокурорскаго искусства. Защищать Пушкина отъ этого ‘объективнаго’ разбора его послднихъ минутъ мы не видимъ никакой надобности. Пристрастіе ‘абсолютной нравственности’, съ точки зрнія которой новоявленный праведникъ судить поэта,— слишкомъ очевидно. Отмтимъ разв одну курьезную подробность, которую допустилъ нелицепріятный судья въ пылу рвенія. Откуда извстно г. Соловьеву, что рана Пушкина была ‘не безусловно смертельная’, и что только ‘крайнее душевное напряженіе’ раненаго сдлало ее смертельной?
Излишнее рвеніе всегда вредно даже и для праведника. Нтъ ничего опасне этихъ абсолютныхъ точекъ зрнія, не желающихъ ни съ чмъ считаться, ничего принимать во вниманіе. Разъ взобравшись на нее, человкъ теряетъ критерій по отношенію къ самому себ, что и произошло съ г. Соловьевымъ, который, не обинуясь, принимаетъ на себя роль провиднія. Осудивъ безпощадно Пушкина, онъ дале признаетъ, что такой исходъ дуэли былъ для поэта самымъ лучшимъ. ‘Вотъ судьба Пушкина. Эту судьбу мы по совсти должны признать, во-первыхъ, доброю, потому что она вела человка къ наилучшей цли — къ духовному возрожденію, къ высшему и единственно достойному его благу, а во-вторыхъ, мы должны признать ее разумною, потому что этой наилучшей цли она достигла простйшимъ и легчайшемъ въ данномъ положеніи, т.-е. наилучшимъ способомъ’. Надо, поистин, отршиться отъ жизни, чтобы придти къ такому невроятному выводу. По мннію г. Соловьева, ‘Пушкинъ посл катастрофы жилъ бы только для дла личнаго спасенія, а не для прежняго служенія чистой поэзіи’. Онъ ушелъ бы въ монастырь, на Аонъ, или предпринялъ что либо въ этомъ род. Абсолютная нравственность г. Соловьева не допускаетъ иного пути для возрожденія человка, хотя бы и глубоко согршившаго. Это отдаетъ совсмъ уже средневковой моралью.
Какъ параллель стать г. Соловьева, показывающую, до какихъ геркулесовыхъ столбовъ чудовищности можно договориться, исходя изъ подобныхъ абсолютовъ, вн времени и пространства, позволимъ себ указать на статью г. Розанова въ ‘Рус. Обозрніи’, на которую указываетъ авторъ ‘Общественной хроники’ въ той же сентябрьской книжк ‘Встника Европы’, справедливо возмущаясь какъ методомъ разсужденія г. Розанова, такъ и его выводами. ‘Почти черезъ годъ посл катастрофы на Ходынскомъ пол — слдовательно, не подъ первымъ потрясающимъ впечатлніемъ страшнаго бдствія,— г. Розановъ выступаетъ на сцену съ параллелью между этой катастрофой и цареубійствомъ 1-го марта, усматривая въ первой какъ бы искупленіе послдняго. ‘Да будетъ же благословенно — восклицаетъ онъ — ’18.е мая 1896 г.! Да будетъ благословенна пролившаяся тамъ кровь!.. Раной народною 18-го мая исцллъ грхъ изъ народа вышедшаго класса… Великое искупленіе совершилось, оно совершилось не вншнимъ образомъ, не какъ только фактъ, или, точне, вовсе не какъ фактъ, нтъ, фактъ составляетъ только его наружную сторону…’ Не видя, или не желая видть, что ничего, ни въ чемъ, посл 18-го мая 1896 г. не измнилось, г. Розановъ старается проникнуть не только въ тайны чужого сердца, но и въ тайны Провиднія. Жертвы, павшія на Ходыпскомъ пол,— это, по словамъ г. Розанова, ‘символы въ миніатюр, въ малости и въ грх, крестной смерти Спасителя’. ‘Не есть-ли въ самомъ дл,— читаемъ мы дальше,— пропятіе Единаго Безгршнаго за цлокупный грхъ міра — прототипъ всякаго исцленія, разгадка, пожалуй, и всякаго на земл страданія? Не гршное по преимуществу страдаетъ, такъ оно наказывалось бы, и наказывается, но этимъ еще не искупляется. Міру же нужно искупленіе, этимъ злымъ нужно быть искупленными. Спаситель указалъ, и уже безспорнымъ фактомъ, безспорными чертами въ факт, методъ всякаго вообще искупленія: именно безгршнаго, именно страданія’ (курсивъ въ подлинник). Методъ искупленія! Въ сочетаній этихъ словъ ярко сказалась вся фальшь пророческихъ измышленій г. Розанова’, замчаетъ почтенный хроникеръ.
Мы не видимъ особой разницы между ‘да будетъ благословенно 18-ое мая’ г. Розанова и признаніемъ судьбы Пушкина ‘доброю и разумною’ г. Соловьева. Оба событія глубоко скорбнаго характера, и людямъ, не посвященнымъ въ тайны Провиднія, остается только жалть какъ о тысячахъ, погибшихъ на Ходынскомъ пол, такъ и о безвременной кончин великаго поэта, который, по словамъ Достоевскаго, ‘умеръ въ полномъ развитіи своихъ силъ и безспорно унесъ съ собою въ гробъ нкоторую великую тайну’. Изуврство г. Розанова и мрачное ‘оправданіе добра’, хотя бы оно и проявлялось въ смерти и гибели, г. Соловьева равно чужды простому человческому чувству, которое не мирится съ несправедливостью, возмущается ею и въ этомъ находитъ вчный стимулъ къ борьб за жизнь и правду. Философія же г. Соловьева ведетъ къ квітизму и аскетизму, что, въ сущности, одно и то же.

——

Когда отъ мистическаго мрака г. Соловьевъ переходитъ къ ‘Натану Мудрому’ Лессинга, чувствуешь себя словно выпущеннымъ на волю. Жизнью, свтомъ и благоволеніемъ ко всему человчеству ветъ со страницъ этой мудрой книги, вчно юной, глубокой по содержанію и жизнерадостной по настроенію. Какъ нельзя боле во-время появляется теперь третье изданіе превосходнаго перевода г. Крылова, вмст съ его статьей, посвященной Лессингу и его ‘драматическому стихотворенію’, какъ назвалъ Лессингъ своего ‘Натана Мудраго’. Пріятно также, что это изданіе выполнено со всею роскошью, какая возможна въ типографскомъ искусств {‘Натанъ Мудрый’, драматическое стихотвореніе Г. Э. Лессинга. Переводъ съ нмецкаго Виктора Крылова. Съ историко-литературнымъ очеркомъ, примчаніями къ переводу и библіографическимъ указателемъ. Съ 35 рисунками въ текст и 11 эстампами. Спб. Изд. А. Ф. Маркса. 1897 г. Ц. 6 р.}, и вншняя сторона книги, не оставляя желать ничего лучшаго, какъ бы подготовляетъ читателя къ богатству внутренняго содержанія, которое онъ встрчаетъ на каждой страниц.
‘У нмца сердце радуется, когда онъ ведетъ рчь о Лессинг, — говоритъ Геттверъ,— Лессингъ есть мужественнйшій характеръ въ исторіи нмецкой литературы. Вся его жизнь была нескончаемой войной и побдой… Эта война и побда доставили нмцамъ обладаніе свободною наукой и произвели проникновеніе ея въ нравы и умонастроеніе общества’. ‘Ни одинъ нмецъ не можетъ произнести имя Лессинга безъ того, чтобы боле или мене оно не отозвалось въ его сердц’, говоритъ Гейне. И, наврное, то же впечатлніе будетъ производить оно и на русскаго читателя, хорошо познакомившагося хотя бы только съ его ‘Натаномъ’, въ которомъ заключена сущность лессинговыхъ воззрній. ‘Натанъ’ написанъ въ конц жизни Лессинга и представляетъ какъ бы сводъ того, что служило предметомъ думъ и борьбы для Лессинга въ теченіе цлой жизни, и въ тоже время — его завтъ потомству.
Сущность этого драматическаго стихотворенія, безъ сомннія, извстна каждому образованному читателю, если не изъ самого ‘Натана’, то изъ любой исторіи литературы. Но для правильнаго пониманія произведенія во всемъ его объем, рекомендуемъ дв превосходныхъ статьи, посвященныхъ Лессингу и его ‘Натану’ преимущественно. Одна, именно г. Крылова, составляетъ введеніе къ настоящему изданію, другая принадлежитъ В. Лесевичу — ‘Лессингъ и его ‘Натанъ Мудрый’, вошедшая въ составъ его ‘Этюдовъ и очерковъ’. Безъ такого предварительнаго знакомства съ критическимъ разборомъ ‘Натана’, многое ускользнетъ у читателя.
‘Натанъ Мудрый’ не только художественная проповдь вротерпимости, что — цлая философія жизни, для русскаго читателя получающая особое значеніе, такъ какъ на каждомъ шагу ему приходится сталкиваться съ началами совершенно противоположнаго характера. Уже въ первыхъ сценахъ открывается основной взглядъ Лессинга на жизнь, въ его спор съ дочерью и ея служанкой, которыя въ спасеньи первой изъ огня усматриваютъ вмшательство Провиднія и не хотятъ мириться съ мыслью, что не само Божество послало имъ нарочитаго спасителя. ‘Ты не уважаешь твоего Бога, хочетъ сказать Натанъ,— замчаетъ г. Крыловъ въ своемъ разбор пьесы,— ты не высоко цнишь твою святыню, если обращаешься съ ней такъ за-панибрата. Одна мысль, что ты длаешься какъ будто лучше, низводя ангеловъ съ неба на твои послуги, уже одна эта мысль есть богохульство и оскорбленіе, оставь Бога и ангеловъ на неб. Если ты любишь и цнишь Ихъ, ты должна ставить Ихъ настолько высоко, чтобъ и безъ личнаго Ихъ участія могла совершаться надъ тобой Ихъ воля. Мало того: Натанъ указываетъ и вредъ этихъ мечтаній. Вы вмшиваете въ ваши жизненныя явленія Бога и ангеловъ, говоритъ онъ, потому что съ Ними легче всего расплатиться. Ни труда вамъ не нужно, ни малйшей непріятности вы не встртите въ вашемъ обращеніи съ ангеломъ, напротивъ, вы. тмъ доставляете себ только наслажденіе поэтической мечтательностью, тогда какъ, если бы вы предполагали спасителемъ Рэхи (пріемной дочери Натана) человка, этотъ случай невольно побуждалъ бы васъ самихъ на такую же полезную другимъ дятельность’. Натанъ заключаетъ свою рчь великолпными словами:
Пойми же,
Насколько легче набожно мечтать,
Чмъ поступать и честно и разумно.
Такъ, вялый, неразвитый человкъ
Съ любовью набожно мечтаетъ,— только
Чтобъ не посмть
На дл быть хорошимъ человкомъ.
Во всемъ произведеніи, затмъ, развивается основная мысль о необходимости дятельной любви къ другимъ не во имя отвлеченныхъ принциповъ, а ради самой жизни. Натанъ постоянно проводитъ идею, что терпимость коренится въ общихъ свойствахъ человческой души, помимо религіозныхъ или національныхъ различій. ‘Не мы себ народъ свой выбирали, и мы еще народъ не составляемъ’, замчаетъ онъ въ отвть на гордое замчаніе храмовника что Натанъ — еврей.
Евреи, христіане!..
Да прежде-то всего мы вдь люди.
Ахъ, еслибъ мн и въ васъ пришлось найти
Хотя однимъ бы человкомъ больше,
Которому довольно и того,
Что носитъ онъ названье человка.
Великолпный въ художественномъ отношеніи разсказъ о трехъ кольцахъ, составляющій центральный пунктъ произведенія, звучитъ какъ заключительный аккордъ, являясь выводомъ, къ которому читатель постепенно подготовляется. Онъ не придланъ къ произведенію, а вытекаетъ естественно изъ всего дйствія, развертывающагося передъ нами.
‘Лессингъ, — говорить г. Крыловъ, — сводитъ людей съ различными вроисповданіями въ одну семью родныхъ по крови и по правиламъ жизни. У нихъ у каждаго своя святыня, и это не мшаетъ имъ любовно и родственно взглянуть другъ на друга, потому что ихъ благоговйное отношеніе къ святын не заставляетъ ихъ низводить ее съ высоты недосягаемой на прелагаемую общими силами дорогу жизни, правила нравственности создаются въ нихъ повседневной жизнью, религія только осняетъ ее. Оттого эти правила и въ различныхъ религіяхъ могли оказаться одними и тми же, и тмъ крпче и сильне будутъ они, что все въ нихъ пережито, передумано, проврено опытомъ, а не досталось случайно. При такихъ данныхъ, никакое суевріе или заблужденіе долго удержаться не можетъ, оно. падаетъ само собой, безъ всякаго насилія, безъ всякаго навязыванія чего-либо лучшаго, отъ одного развитія и образованія. Кром того, для всякаго врующаго, это завоеваніе правилъ добродтели,— гд человкъ — сознательное лицо, а не слпое орудіе божества, — возвышаетъ понятіе о самомъ божеств. Вра жаждетъ всюду видть присутствіе Бога,— это понятно, естественно, правдиво, Лессингъ хочетъ только, чтобы люди признавали это участіе Бога въ непостижимомъ созданіи законовъ, на основаніи которыхъ движется и совершенствуется жизнь, въ созданіи средствъ, данныхъ человку для борьбы и добыванія истины, а не въ непосредственномъ вмшательств свыше. Благодаря такимъ воззрніямъ, вс религіи должны слиться въ общемъ стремленіи на благо человка безъ злобы, и безъ вражды привести всхъ къ единству святыни’.
Эти простыя истины облечены въ чудную художественную форму, увлекающую самаго неподготовленнаго читателя, который уже самъ долженъ извлекать изъ нея воззрнія на жизнь и людей, иллюстрируя мысли Натана исторіей и дйствительностью. Пьеса заканчивается полной гармоніей, но и въ ней, какъ противовсъ Натану и его философіи, представлена и обратная философія, въ лиц Патріарха, взывающаго къ мечу и кострамъ, требующаго во имя той же высшей правды отнять дочь у Натана, конфисковать его имущество, сжечь еврея, хотя бы онъ и спасъ отъ гибели христіанскаго ребенка,—
Затмъ, что лучше въ бдствіяхъ погибнуть,
Чмъ къ вчному грху спастись.
Тмъ боле даже — еврея, осмлившагося сдлать это:
Еврея, оторвавшаго насильно
Младенца христіанскаго отъ церкви,
Съ которой связанъ онъ своимъ крещеньемъ.
И чтожъ, какъ не насиліе все то,
Что длаютъ съ безпомощнымъ младенцемъ?
Ну, такъ сказать, конечно, исключая
Того, что церковь длаетъ.
Въ борьб съ философіей такого рода ‘Натанъ’ Лессинга, по словамъ г. Крылова. является какъ бы ‘побднымъ возгласомъ, прославляющимъ то, что уже сдлано, прорицающимъ то, что предстоитъ сдлать’. По справедливости,— заканчиваетъ онъ свою прекрасную статью словами Куно Фишера,— названо это стихотвореніе ‘Натанъ Мудрый’, оно въ истинномъ и глубокомъ смысл слова книга мудрости, которой Лессингъ имлъ полное право дать эпиграфомъ изреченіе: ‘войдите!— и здсь боги’, — не кровожадные и мрачные, требующіе жертвъ и костровъ, а кроткіе и милостивые, полные любви къ бдному человчеству и благожелательной снисходительности къ его недостаткамъ.

А. Б.

‘Міръ Божій’, No 10, 1897

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека