Кот Мурр. Часть I, Гофман Эрнст Теодор Амадей, Год: 1821

Время на прочтение: 77 минут(ы)

КОТЪ МУРРЪ.

ПОВСТЬ ВЪ ЧЕТЫРЕХЪ ЧАСТЯХЪ.

СОЧИНЕНІЕ
Э. Т. А. Гофмана.

Переводъ съ нмецкаго Н. Кетчера.

Изд. И. Песоцкій.

ЧАСТЬ I.

САНКТПЕТЕРБУРГЪ.
Въ типографіи Конрада Вингебера.
1840.

ПЕЧАТАТЬ ПОЗВОЛЯЕТСЯ

съ тмъ, чтобы по отпечатаніи, представлено было въ Ценсурный Комитетъ узаконенное число экземпляровъ.
С. Петербургъ, 18 апрля 1839.

Ценсоръ В. Лангеръ.

ПРЕДИСЛОВІЕ ИЗДАТЕЛЯ.

Ни одна книга не нуждалась въ предисловіи такъ, какъ эта: какъ же не объяснить, почему она является въ вид такой перебитой смси?
И потому издатель проситъ покорнйше прочесть предисловіе непремнно.
У него есть другъ, съ которымъ онъ составляетъ одно тло и одну душу, котораго знаетъ какъ самого себя. Вотъ этотъ другъ и сказалъ ему однажды: ‘Послушай, любезнйшій: ты напечаталъ уже не одну книгу, ты знакомъ со многими книгопродавцами, теб не трудно уговорить котораго нибудь изъ нихъ принять на себя печатаніе произведенія молодаго писателя съ прекраснйшими дарованіями. Возьми его подъ свое покровительство,— онъ заслуживаетъ этого.’
Издатель общалъ сдлать все, что можетъ для своего собрата. Но представьте его удивленіе, когда другъ открылъ ему, что рукопись принадлежитъ коту, по прозванію Мурръ, и содержитъ въ себ его взгляды на жизнь. Впрочемъ длать было нечего: слово дано, слогъ же показался ему не дурнымъ, и онъ, положивъ рукопись въ карманъ, отправился подъ липы къ г. Дюмлеру и предложилъ ему книгу кота.
Дюмлеръ замтилъ, что до сихъ поръ ему не случалось печатать сочиненій котовъ и, сколько ему извстно, не случалось и его товарищамъ вступать въ дла съ людьми подобнаго разбора, но что попробовать можно.
Печатаніе началось. Вообразите же ужасъ издателя, когда изъ первыхъ листковъ онъ увидалъ, что исторія
Мурра прерывается безпрестанно выдержками изъ другой книги, содержащей біографію капельмейстера Іоганна Крейслера.
По тщательномъ изслдованіи, издателю удалось наконецъ узнать слдующее: когда котъ Мурръ писалъ свои взгляды на жизнь, то онъ разодралъ безъ церемоніи первую, попавшуюся подъ лапу его книгу, и употребилъ листки ея на подкладку и вмсто пропускной бумаги. Листки эти остались въ рукописи и — по недосмотру, перепечатаны, какъ принадлежащіе къ ней.
Съ прискорбіемъ сознается издатель, что виною этой путаницы — его непростительная втреность, что онъ долженъ былъ просмотрть рукопись, прежде чмъ отдалъ ее въ печать, но этой бд можно еще помочь замчаніями въ скобкахъ: Мак. лис. (Макулатурные листы) и М. пр. (Мурръ продолжаетъ), которыми благосклонный читатель можетъ воспользоваться, какъ Аріадниной нитью. Кром того, нтъ худа безъ добра: изорванная книга, вроятно, никогда не поступала въ продажу, потому-что объ ней никто ничего не знаетъ, и потому друзьямъ капельмейстера безъ сомннія будетъ пріятно, благодаря литературному вандализму кота, получить нкоторыя свднія о странныхъ приключеніяхъ сего, въ своемъ род, очень-замчательнаго человка.
Все это подаетъ издателю надежду на милостивое прощеніе.
Въ заключеніе онъ увряетъ, что знаетъ кота Мурра лично, какъ человка нрава прекраснаго, кроткаго и очень любезнаго. На обвертк помщенъ его портретъ, разительнаго сходства.

Э. Т. А. Гофманъ,

Берлинъ, Ноября 1819.

ПРЕДИСЛОВІЕ СОЧИНИТЕЛЯ.

Робко, съ трепещущей грудью, neредаю я свту нсколько листковъ жизни — страданія, надежды, стремленія, которыя вырвались изъ внутренности моего существа въ сладостные часы досуга.
Устою ли я передъ строгимъ судомъ критики?— Не знаю. Но я писалъ для васъ, души сочувствующія, для васъ, чистыя, родственныя мн сердца — и одна прелестная слеза на вашихъ глазахъ утшитъ меня, уврачуетъ раны, которыя, можетъ быть, нанесетъ холодная хула безчувственныхъ рецензентовъ!

Мурръ

(Etudiant en belles lettres)

Берлинъ, май (18 —).

ПРЕДИСЛОВІЕ СОЧИНИТЕЛЯ.

Съ увренностію и спокойствіемъ, врожденными истинному генію, передаю я свту мое жизнеописаніе, чтобы онъ зналъ, какъ длаются великими котами, чтобы онъ зналъ вс мои совершенства, чтобы онъ удивлялся мн, любилъ, уважалъ, почиталъ и нсколько обожалъ меня.
Если же кому нибудь вздумается подвергнуть сомннію неотмнное достоинство этой необыкновенной книги, то пусть вспомнитъ, что онъ иметъ дло съ котомъ, который одаренъ великимъ духомъ, умомъ и острыми когтями.

Мурръ,

(homme de lettres tr&egrave,s renomm.)

Берлинъ, май (18—).
Прим. Издателя. Это уже несносно!— Даже и предисловіе автора, котораго не должно было печатать, напечатано!— Посл этого, остается только просить благосклоннаго читателя извинить нсколько высокомрный тонъ кота въ этомъ предисловіи, и взять въ расчетъ, что многія плаксивыя предисловія другихъ чувствительныхъ писателей въ сущности совершенно равнозначительны этому.

Изд.

ОТДЛЕНІЕ I.
МСЯЦЫ ЮНОСТИ.

Что можетъ быть прекрасне, возвышенне жизни!— ‘О, сладостная привычка бытія!’ восклицаетъ нидерландскій герой въ извстной трагедіи. То же восклицаю и я, но не такъ, какъ онъ, не въ тягостное мгновеніе разлуки съ ней, — нтъ, напротивъ, въ мгновеніе, когда эта мысль проникаетъ все существо мое полною радостію, что я усвоилъ себ эту привычку, которой совсмъ не желаю оставить.
О природа, дивная природа! Блаженствомъ, возторгомъ вздымаешь ты грудь мою, ты вешь на меня своимъ таинственнымъ дыханіемъ! Ночь холодновата, и я хотлъ — но никто изъ читающихъ или нечитающихъ эти строки не пойметъ моего возвышеннаго одушевленія, потому-что незнаетъ высокой точки, на которую я взлетлъ,— …вскарабкался — было бы врне, но поэты никогда не говорятъ о ногахъ, хотя бы у нихъ было по четыре, какъ у меня, а всегда о крыльяхъ, если и не природныхъ, то искусственныхъ — работы какого нибудь хитраго механика. Надо мною широкое звздное небо, полный мсяцъ льетъ сверкающіе лучи на крыши и башни, покоющіяся въ огнистомъ, серебряномъ блеск. Шумливая суматоха подо мною замолкаетъ постепенно, тише и тише становится ночь, облака бгутъ, одинокая голубка, воркуя трепетныя любовныя жалобы, порхаетъ вокругъ колокольни. Что, если бы эта милая крошка подлетла ко мн?— Что-то чудное пробудилось въ груди моей, какой-то мечтательный аппетитъ влечетъ меня къ ней непреодолимою силой!— О, если бы, прекрасная, спустилась, я прижалъ-бы ее къ страстному сердцу и никогда, никогда не выпустилъ бы ея изъ моихъ…. но вотъ коварная влетла въ голубятню и оставила меня на крыш, одинокаго, безнадежнаго!— Какъ рдко истинное сочувствіе душъ въ этомъ безжизненномъ, себялюбивомъ вк!
Неужели прямое хожденіе на двухъ ногахъ такъ важно, что даетъ право пород, называющей себя человкомъ, властвовать надъ всми гуляющими на четверенькахъ и притомъ съ большею безопасностію? Нтъ, я знаю, — они опираются преимущественно на какой-то разумъ, который, по ихъ мннію, долженъ находиться въ голов. Но я ни какъ не могу понять, что они подъ этимъ разумютъ. Если, судя по нкоторымъ рчамъ моего господина и покровителя, разумъ есть ни что иное, какъ способность дйствовать сознательно и не длать глупостей, то я поспорю этой способностью со всякимъ человкомъ. Вообще я думаю, что сознаніе пріобртается привычкой) но какъ начинается и протекаетъ жизнь, котъ этого-то не знаетъ никто. По крайней мр такъ было со мной, и какъ я слыхалъ, ни одинъ человкъ на земл не узнавалъ еще по собственному опыту это какъ и гд его рожденія, получалъ же объ нихъ свднія обыкновенно по преданіямъ, часто очень неврнымъ, Города спорятъ о рожденіи великаго человка, такъ точно, по моему собственному невднію, останется навсегда неизвстнымъ — на погребу, на чердак или въ дровяномъ сара увидалъ я впервые свтъ, или не то, что я увидалъ, а меня увидала моя дражайшая маменька. Я же увидть свтъ тотчасъ по рожденіи не могъ, потому что, по свойствамъ нашей природы, глаза молодыхъ котятъ задергиваются покрываломъ. Какъ сквозь сонъ помню, какіе-то ворчливые, визгливые звуки, раздававшіеся вокругъ меня и которые я самъ издаю, почти противъ воли, когда преодолваюсь гнвомъ. Гораздо ясне и почти совершенно сознательно воспоминаю я себя въ какомъ-то тсномъ мст съ мягкими стнами, въ которомъ едва переводя дыханіе, я визжалъ отъ тоски прежалостно. Вдругъ что-то спустилось въ мое убжище и схватило меня поперекъ тла довольно крпко) тутъ я ощутилъ и воспользовался впервые дивною силой, которой одарила насъ природа. Я тотчасъ выпустилъ изъ переднихъ пушистыхъ лапокъ острыя когти и вцпился ими въ то, что меня схватило) посл я узналъ, что это была человческая рука. Рука вытащила однако жъ меня вонъ, бросила на-земъ и въ то же мгновеніе я почувствовалъ два сильные удара по обимъ сторонамъ лица, украшеннымъ теперь осанистой бородой. Въ послдствіи, по зрломъ разсужденіи, я догадался, что рука, уязвленная игрою мускуловъ моихъ лапокъ, попотчивала меня за это парою добрыхъ пощечинъ, и вотъ первое испытаніе причины и дйствія. Инстинктъ же заставилъ меня въ то же мгновеніе втянуть когти также быстро, какъ я ихъ выпустилъ. Это втягиваніе когтей признали очень справедливо высочайшимъ выраженіемъ добродушія и любезности и наименовали ‘бархатною лапкой.’
Рука, какъ я сказалъ, бросила меня на-земь. Вскор она схватила меня опять за голову и нагнула ее внизъ, такъ что рыльце мое уткнулось въ какую-то жидкость, которую, самъ незлая какъ и почему, вроятно по физическому инстинкту, я началъ тотчасъ лакать, отчего почувствовалъ внутри удивительную пріятность. Это было, какъ теперь мн извстно, сладкое молоко, я голодалъ, и напившись насытился. Такъ за началомъ нравственнаго развитія, началось для меня и физическое.
Дв руки взяли меня снова, но уже гораздо нжне и положили на мягкую, теплую постель. Мн становилось все лучше и лучше, и я началъ выражать внутреннее довольство чудными, только нашей пород свойственными звуками, которые люди называютъ мурлыканьемъ. Такъ шелъ я исполинскими шагами по поприщу свтскаго образованія. Что можетъ сравниться съ неоцненнымъ даромъ выражать внутреннее физическое довольство звуками и тлодвиженіями! Сначала я только мурлыкалъ, потомъ пріобрлъ неподражаемую способность описывать хвостомъ круги и дуги красоты необыкновенной, потомъ дивный, даръ высказывать однимъ маленькимъ словечкомъ мяу и радость, и горе, и восторгъ, и тоску, и отчаяніе, короче — вс чувства и страсти, вс ихъ разнообразныя постепенности. Что такое языкъ людей въ сравненіи съ этимъ простымъ средствомъ — быть понятнымъ для другихъ! Но дале, впередъ достопримчательная, поучительная исторія моей юности, столь богатой событіями!
Я пробудился отъ глубокаго сна: ослпительной блескъ озарилъ и напугалъ меня. Покрывало исчезло — я прозрлъ!
Прежде чмъ я привыкъ къ свту и въ особенности къ пестрой, разнородной всячин, представлявшейся глазамъ моимъ, а долженъ былъ часто и много чихать ужаснйшимъ образомъ. Вскор однако-жъ и зрніе пошло своимъ порядкомъ, и я началъ пользоваться имъ, какъ давно пріобртенною способностью.
Зрніе — о, эта чудная, дивная привычка, привычка, безъ которой вообще трудненько было бы жить на свт! Стократъ счастливы т, которые могутъ присвоивать зрніе та къ же легко, какъ я.
Впрочемъ должно сознаться, что въ первое мгновеніе я немножко струхнулъ и запищалъ точно такъ же, какъ прежде въ тсномъ убжищ. Тотчасъ явился маленькій, худенькій старичокъ, для меня ршительно незабвенный, потому что, не смотря на обширное знакомство, я никогда и ни гд не встрчалъ подобнаго. Въ нашей пород бываютъ часто блошерстые съ черными пятнами, но люди съ блоснжными волосами и съ черными, какъ смоль бровями, какъ этотъ старикъ, чрезвычайно рдки. Дома онъ ходилъ обыкновенно въ короткомъ, ярко-желтомъ шлафрок, который сначала привелъ меня въ ужасъ, и я пополозъ, сколько мн позволяли мои слабыя силы, въ сторону съ блой подушки, на которой лежалъ. Онъ наклонился, и движеніе, сдланное имъ въ это время, показалось мн дружественнымъ, я почувствовалъ къ нему какую-то довренность. Онъ взялъ меня въ руки и я не выпускалъ уже когтей, потому что идея царапанья связалась какъ-то сама собою съ идеей побой. И хорошо сдлалъ: онъ желалъ мн добра и посадилъ къ тарелк съ молокомъ, которое я принялся лакать съ жадностію, что, какъ казалось, не мало его радовало. Онъ говорилъ со мной много, но я ничего не понималъ, потому что въ то время былъ еще глупымъ молокососомъ, еще нисколько не понимавшій человческаго языка. Вообще я не могу сказать многаго объ моемъ покровител. Достоврно только, что онъ былъ смышленъ во многомъ — въ наукахъ и искусствахъ, вроятно, чрезвычайно знающъ, потому что вс, приходившіе къ нему (а между ними я замчалъ такихъ, которые носили звзду или крестъ на томъ мст, гд у меня отъ природы желтоватое пятно, то есть на груди), обращались съ нимъ чрезвычайно вжливо, а иногда даже съ почтительною робостію, какъ въ послдствіи я съ пуделемъ Скорамуцемъ. Они называли его не иначе, какъ почтеннйшій, любезнйшій, драгоцннйшій Мейстеръ Абрагамъ! Только два человка говорили ему просто любезный: высокій, худощавый мужчина, въ свтлозеленыхъ штанахъ и въ блыхъ шелковыхъ чулкахъ, и маленькая женщина, съ черными волосами и съ множествомъ колецъ на пальцахъ. Посл узналъ я, что этотъ господинъ былъ князь.
Но несмотря на постителей, Мейстеръ Абрагамъ жилъ высоко, въ маленькой комнатк, и потому мн было очень удобно, шмыгнувъ въ окно, прогуливаться по крышамъ и чердакамъ.
Да, нтъ никакого сомннія, я родился на чердак!— Что такое погребъ, что дровяной сарай?— чердакъ — вотъ моя родина! Откуда же взялась эта любовь къ высот, это непреодолимое стремленіе къ высокому? Откуда эта рдкая способность карабкаться, завидное искусство — длать самые отважные, геніальные прыжки? Сладостная грусть наполняетъ грудь мою! Безпредльное стремленіе къ отечественному чердаку возникаетъ сильно!— Теб эти слезы, о чудная отчизна! теб это грустно-радостное мяу!— Тебя чествую этими прыжками, этими слезками! Чердакъ, [‘одной чердакъ! съ какимъ радушіемъ предлагаешь ты мн мышекъ, кром того, въ трубахъ можно стянуть и колбасу и кусъ ветчиннаго сала, можно поймать и воробушка и даже голубочка.
Но я долженъ разсказать еще многое о первоначальномъ…
(Макул. лис.) — — а помните ли вы, всемилостивйшій государь, ужасную бурю, которая сорвала шляпу съ головы адвоката въ то самое время, какъ онъ переходилъ Pont-neuf въ ночное время?— Есть что-то подобное въ Рабле, но шляпу, которую адвокатъ крпко прижалъ рукою къ голов, предоставивъ плащъ на волю втра, похитила собственно не буря, а гренадеръ, сорвавшій ее съ парика съ громкимъ восклицаніемъ: ‘ужасный втеръ, милостивый государь!’ И не эта шляпа слетла въ волны Сены, и нашла въ нихъ мокрую смерть, а гадкая шляпенка солдата. Вы знаете и то, что изумленный адвокатъ остановился, что другой солдатъ, бжавшій мимо, повторивъ восклицаніе: ужасный втеръ! сорвалъ плащъ съ плечь его, и что въ слдъ за тмъ третій съ тмъ же самымъ восклицаніемъ: ужасный втеръ! выхватилъ изъ рукъ его натуральную трость съ золотымъ набалдашникомъ. Адвокатъ закричалъ, что есть мочи, бросилъ въ догонку за послднимъ мошенникомъ парикъ и отправился съ открытой головой, безъ плаща и трости, писать удивительнйшее изъ всхъ завщаній, слушать необыкновеннйшее изъ приключеній. Вы все это знаете.
— Я ничего не знаю, возразилъ князь, когда я кончилъ, и вообще не понимаю, какъ вы, Мейстеръ Абрагамъ, можете говорить мн такой вздоръ? Конечно я знаю, что Pont-neuf въ Париж, я не хаживалъ по немъ пшкомъ, но нердко прозжалъ, какъ это прилично моему сану. Адвоката Рабле я никогда не видалъ, а объ солдатскихъ проказахъ совсмъ и не думалъ. Теперь скажите же, ради Бога, къ чему тутъ буря и вашъ адвокатъ Рабле, ограбленный на Pont-neuf? Какъ-можетъ и то и другое оправдать васъ, что празднество кончилось такой ужасной суматохой, что Римская свчка влетла въ мой тупей, что мой драгоцнный сынъ попалъ въ бассейнъ, гд проклятые дельфины окатили его съ головы да ногъ, что принцесса должна была бжать черезъ паркъ, какъ Аталаита, безъ покрывала, съ приподнятымъ платьемъ, что — но кто пересчитаетъ вс несчастные случаи этой ночи?— Ну, Мейстеръ Абрагамъ, что же вы скажете на это?
— Милостивйшій государь, отвчалъ я, кланяясь почтительно, что же было виною всхъ сихъ несчастій какъ не буря — ужаснйшая буря, разразившаяся, въ то время когда все шло прекраснйшимъ образомъ. Могу ли я повелвать стихіями? Разв я самъ не потерялъ кафтана, плаща и шляпы, какъ упомянутый адвокатъ, котораго прошу покорнйше не смшивать съ знаменитнымъ французскимъ писателемъ Рабле? Разв я не —
— Послушай другъ! прервалъ тутъ Іоганнъ Крейслеръ Мейстера Абрагама: хотя довольно прошло времени со дня рожденія княгини, но и теперь еще говорятъ объ устроенномъ тобою праздник, какъ о какой-то темной тайн. По обыкновенію, ты наврное слишкомъ увлекся своей фантазіей. И безъ того чернь почитала тебя колдуномъ, а праздникъ утвердилъ ее въ этомъ мнніи еще боле. Разскажи мн подробно какъ все было. Ты знаешь, что въ это время меня здсь не было.
Именно отъ того, что тебя не было, перебилъ Мейстеръ Абрагамъ своего друга: именно отъ того, что ты, гонимый какими-то фуріями, убжалъ какъ сумасшедшій, взбсился и я, именно потому и заклялъ я стихіи — нарушить празднество, раздиравшее мое сердце, потому что ты, настоящій герой его, отсутствовалъ. Сначала оно тянулось вяло, безжизненно, а потомъ возбудило въ любезныхъ сердцу томительные сны — горе — ужасъ!— Послушай, Іоганнесъ: я проникнулъ въ глубь души твоей, я увидалъ опасною, грозную тайну, которая кроется въ ней какъ волканъ, готовый ежеминутно вспыхнуть и пожрать своимъ гибельнымъ пламенемъ все окружающее! Бываютъ внутри насъ вещи, о которыхъ не могутъ говорить даже задушевные друзья, и потому я скрылъ отъ тебя, что зналъ все. Этимъ праздникомъ, таинственный смыслъ котораго относился не къ княгин, а другой любимой особ и къ теб, я хотлъ вдругъ, насильственно, овладть всмъ твоимъ я, я хотлъ возбудить твои сокровенныя мученья, чтобъ они, какъ фуріи, возставшія отъ сна, разтерзали твою грудъ съ удвоенною силой. Какъ отчаянно-больному, я готовилъ теб лекарство, взятое изъ самаго Оркуса, лекарство, которое должно было умертвить или излечить тебя. Благоразумный врачъ въ отчаянныхъ пароксизмахъ можетъ и долженъ прибгать къ подобнымъ средствамъ!— Іоганнесъ, день имянинъ княгини былъ также днемъ имянинъ Юліи.
— А! воскликнулъ Крейслеръ, вскочивъ съ своего мста съ пылающими взорами: Мейстеръ! кто далъ теб право и могущество играть мною такъ зло, такъ дерзко? Разв ты сама Судьба, что думаешь овладть душой моей?
— Бшеный безумецъ, отвчалъ Мейстеръ Абрагамъ спокойно: неужели пожаръ, клокочущій въ груди твоей) никогда не преобразуется въ чистое, нефтяное пламя, питаемое глубокою, въ теб живущею любовью къ искусству) ко всему прекрасному, изящному?— Ты требовалъ подробнаго разсказа, такъ слушай же спокойно: если же не можешь, я уйду.
— Разсказывай, сказалъ Крейслеръ, полузадушаемымъ голосомъ, и слъ, закрывъ лице руками.
— Любезный Іоганнесъ, началъ снова Мейстеръ Абрагамъ, принявъ вдругъ веселый тонъ: я не утомлю тебя описаніемъ всхъ остроумныхъ разпоряженіи нашего изобртательнаго князя. Такъ какъ начало праздника предполагалось довольно поздно, то само собою разумется, что надобно было освтить весь паркъ, окружающій увеселительный замокъ. Мн хотлось придать освщенію какъ можно боле эффекта и оригинальности, но не удалось: по непремнному приказанію князя, по всмъ дорожкамъ долженъ былъ горть вензель княгини, изъ разноцвтныхъ стаканчиковъ, развшанныхъ побольшимъ чернымъ доскамъ. Эти доски, прибитыя къ высокимъ столбамъ, были очень похожи на доски съ надписями: и здсь запрещается курить табакъ, ходить по газону’ и т. іт. Центромъ празднества назначили, извстные теб, театръ, устроенный въ середин парка изъ кустовъ и искуственныхъ развалинъ. На этомъ театр городскіе актеры должны были представить какую-то аллегорію. Театръ находился довольно далеко отъ замка. Въ слдствіе поэтической мысли князя, шествіе его фамиліи долженъ былъ озарять летящій по воздуху геній съ двумя факелами въ рукахъ, и потому предписано оставить все это пространство въ совершенной темнот, а театръ освтить вдругъ, когда вс займутъ мста свои. Напрасно представлялъ я ему, что устройство полета на такомъ разстояніи почти невозможно, князь начиталъ что-то подобное въ Fles de Versailles, и къ тому жъ попалъ самъ на эту поэтическую мысль, — какъ же отказаться отъ нея? Чтобъ избжать незаслуженыхъ упрековъ въ случа неудачи, я предоставилъ генія и факелы городскому театральному машинисту. И вотъ, только-что вышли изъ дверей князь, княгиня и свита, стащили съ крыши маленькаго мужиченка, разпещреннаго княжескими цвтами, съ пухлыми щеками и съ двумя зажжеными факелами въ рукахъ. Но кукла оказалась слишкомъ тяжелою, протащивъ ее сажень семь, машина запнулась, и геній остановился. Видя это несчастіе, работники дернули его съ новою силою, и онъ перекувырнулся. Горячій дождь полился съ обращенныхъ внизъ факеловъ, первая капля упала на самого князя, но онъ преодоллъ боль съ необыкновенною твердостію, хотя и измнилъ немного своей важности, ускоривъ нсколько шагъ. Геній несся теперь кверху ногами надъ свитой. Жгучія капли съ факеловъ попадали то тому, то другому, то на голову, то на носъ. Обнаружить боль и тмъ нарушить веселіе праздника, значило бы погршить противъ должнаго этикета, и потому невозможно теб представить ничего прекрасне этой толпы Сцеволъ, старавшихся скрыть затруднительность своего положенія, подавлявшихъ не только боль, но даже самомалйшій вздохъ, и ко всему этому громъ барабановъ и трубъ, восклицанія сотни голосовъ… Удивительная противуположность этихъ Лаоконовскихъ лицъ радостнымъ кликамъ, придавала всей этой сцен невыразимую трагическую величественность.
— Наконецъ старый, толстый гофмаршалъ не вынесъ. Горящая капля упала ему прямо на щеку: съ бшенымъ отчаяніемъ ринулся онъ въ сторону, зацпился за веревки машины, тянувшіяся близъ самой дороги довольно низко, и съ громкимъ: ‘чортъ возьми!’ полетлъ внизъ головою. Вмст съ тмъ кончилъ свою ролю и летучій мужичокъ. Увсистый гофМаршалъ сдернулъ его своимъ паденіемъ съ канатовъ, и онъ упалъ въ середину свиты, которая съ громкимъ крикомъ разсыпалась въ стороны. Факелы погасли — и глубочайшая темнота сокрыла несчастныхъ. Все это случилось подл самого театра, Но я не зажигалъ нити, отъ которой должны были вспыхнуть вс фонари и плошки, чтобъ дать почтенному обществу время заплутаться хорошенько между деревьями и кустами.— ‘Огня, огня!’ закричалъ князь, какъ король въ Гамлет. ‘Огня, огня!’ завопило множество хриплыхъ голосовъ. Когда площадь освтилась, разсянная свита походила на разбитое войско, собиравшееся съ трудомъ, оберъ-камергеръ обнаружилъ тутъ удивительное присутствіе духа и необыкновенныя тактическія свднія, потому что его стараніями порядокъ возстановился въ нсколько минутъ. Князь взошелъ на возвышенный помоста, устроенный въ середин зрителей, и только лишь почтенная чета услась, на нее посыпались цвты. Эту штуку устроилъ очень остроумно упомянутый машинистъ городскаго театра. По индію, самой судьб было угодно, чтобы большая огнецвтная лилія упала прямо на носъ князя и обсыпала все его лицо цвточною пылью, отчего оно получило выраженіе необыкновенно-величественное и вполн соотвтстственное празднеству.
— Нтъ, это уже слишкомъ! возкликнулъ Крейслеръ съ дикимъ хохотомъ, отъ котораго задрожали стны.
— Да не смйся же такъ бшено, сказалъ Мейстеръ Абрагамъ. И я смялся въ ту ночь какъ сумасшедшій, я чувствовалъ себя необыкновенно расположеннымъ на вс дурачества и шалости, желалъ бы, подобно домовому Дроллю, все перепутать, смутить еще боле — и чтожъ? тмъ глубже вонзились въ мою собственную грудь стрлы, которыя я направлялъ на другихъ. Коротко — я избралъ мгновеніе глупаго обсыпанья цвтами, точкой прикрпленія невидимыхъ нитей, которыя должны были обхватить все празднество и, подобно электрической цпи, потрясти души людей, которыхъ я думалъ привести въ соотношеніе съ моимъ таинственнымъ духовнымъ аппаратомъ.— Не прерывай же меня, Іоганнесъ, слушай спокойно.— Юлія сидла вмст съ принцессой, позади княгини и нсколько съ боку: он об были у меня на глазахъ. Какъ скоро трубы и литавры замолкли, на колни Юліи упала распускающаяся розовая ночка, полусокрытая въ благоухающихъ ночныхъ фіалкахъ, и какъ дыханіе ночнаго втерка, понеслись издали звуки твоей глубоко-проникающей въ душу: Mi lagner tacencle della mia sorte amara.— Юлія испугалась, когда эта арія — а чтобъ ты не опасался за исполненіе, такъ знай, что ее играли четыре лучшіе горниста, помщенные мною въ отдаленіи, — да, Юлія испугалась, когда эта арія коснулась ея слуха, легкое ахъ! сорвалось съ языка, она прижала букетъ къ груди и я очень хорошо слышалъ, какъ она сказала принцесс: онъ врно здсь!— Принцесса обняла Юлію съ жаромъ и воскликнула: и нтъ, нтъ! не можетъ быть! ‘такъ громко, что Князь, обернувъ къ ней пылающее лице, сказалъ гнвно: Sielnce!— Впрочемъ, можетъ быть, онъ и не гнвался на свою милую дочь, но дивныя румяна огненной лиліи, превосходныя для размалеванія любаго tiranno ingrato, придавали его лицу выраженіе постояннаго, неизгладимаго гнва, такъ что чувствительнйшія рчи, трогательнйшія положенія, казались совершенію потерянными. Даже въ мстахъ, отмченныхъ красными чернилами въ книжечк, которую Князь держалъ въ рукахъ, чтобъ не забыть, что тутъ надо поцловать руку княжескую, тутъ утереть платкомъ слезу, онъ длалъ это съ какою-то подавляемою яростію. Каммергеры, стоявшіе для прислугъ вблизи, шептали другъ другу: Боже мой! что сдлалось съ нашимъ Княземъ?— Между тмъ какъ впереди актры представляли свою глупость на сцен, я давалъ позади на воздух, посредствомъ магическихъ зеркалъ, другое представленіе въ честь прелестной, дивной Юліи. Мелодіи, сочиненныя тобой въ минуты восторга, неслись издали одна за другой и но временамъ, то ближе, то дальше, раздавалось, какъ призывъ духовъ имя: Юлія!— Но тебя, Іоганнесъ, тебя не доставало!— По окончаніи представленія я могъ бы похвалить моего Аріэля, какъ Просперо у Шекспира, сказать, что онъ выполнилъ все превосходно, и не смотря на то, мн показалось такъ безжизненно, такъ пошло все, что я устроивалъ съ такимъ стараніемъ, въ чемъ видлъ такой глубокой смыслъ!— Юлія поняла все, но ей представилось это прелестнымъ сномъ, несбыточнымъ въ жизни. Принцесса углубилась въ самое себя. Рука въ руку бродили он по освщеннымъ дорожкамъ парка, между тмъ какъ въ одномъ изъ павильоновъ происходило угощеніе.— Эта минута была назначена мною для ршительнаго удара, но тебя, мой Іоганнесъ, недоставало!— Въ досад, въ бшенств бгалъ я какъ угорлый, осматривалъ, все ли готово къ большому фейерверку, который долженъ былъ заключить празднество.— Взглянувъ на небо, я увидалъ надъ Гейерштейномъ маленькое красноватое облачко, которое у насъ всегда разражается бурей. Ты знаешь, что по расположенію тучъ я могу опредлять начало бури минута въ минуту. До нея оставалось не боле часа, и потому я ршился поспшить Фейерверкомъ. Въ то же самое мгновеніе слышу, что мой Аріэль началъ фантасмагорію, которая должна была ршить все, все! Въ конц парка раздался твой хоръ. Бгу туда: Юлія и принцесса стоятъ на колняхъ передъ часовней, но тебя, тебя не доставало, мой Іоганнесъ! Я не стану разсказывать, что было дальше. Мое мастерское произведеніе осталось безъ всякаго дйствія, и я, слпой глупецъ! узналъ, чего никакъ не подозрвалъ…
— Говори! вскричалъ Крейслеръ, разсказывай все, все!
— Къ чему? возразилъ Мейстеръ Абрагамъ. Теб это не принесетъ никакой пользы. Разсказъ о томъ, какъ собственные же мои призраки навели на меня трепетъ и ужасъ растерзаетъ только снова грудь мою!— Туча!— Счастливая мысль! Пусть же все кончится бшеной суматохой, воскликнулъ я въ какомъ-то изступленіи и бросился къ фейерверку. Князь веллъ мн подать знакъ, когда все будетъ готово. Я не спускалъ глазъ съ тучи, надвигавшейся отъ Гейерштейна, и когда мн показалось, что она уже довольно была близка, я веллъ пустить сигнальный буракъ. Вскор княжеская фамилія и вся свита его заняли мста. Посл обыкновенныхъ колесъ, свчъ а ракетъ загорлось наконецъ вензелевое имя Княгини китайскимъ огнемъ и высоко надъ нимъ взнеслось въ бломъ свт имя Юліи, и исчезло въ воздух. Но вотъ роковая минута приблизилась. Съ свистомъ и трескомъ поднялись снопы къ небу и оно встртило ихъ кроваво-красной молніей и громовыми раскатами, отъ которыхъ вздрогнули лсъ и горы. Буря ворвалась въ паркъ, и завыла на тысячу голосовъ. Я вырвалъ у бжавшаго горниста трубу и заигралъ на ней, что есть мочи какую-то веселую, бшеную псню. Между тмъ бураки, ракеты, пушки, соперничая съ громомъ, трещали, лопались, гремли.
Къ концу разсказа Крейслеръ вскочилъ и началъ ходить по комнат, размахивая руками, и наконецъ воскликнулъ въ совершенномъ одушевленіи: ‘Прекрасно, чудесно! Я узнаю Мейстера Абрагама, съ которымъ у меня одна душа и одно тло!’
— Я знаю, сказалъ Мейстеръ Абрагамъ, что ты любишь дикое, ужасное! Но я забылъ упомянуть еще объ одной вещи, которая предала бы тебя совершенно во власть таинственнымъ силамъ міра духовъ. Я веллъ натянуть Эолову арфу, которая, какъ ты знаешь, устроена надъ большимъ бассейномъ, и буря заиграла на ней тотчасъ какъ чудеснйшій музыкантъ. Страшно звучали аккорды этого исполинскаго органа между воемъ урагана и раскатами грома. Все чаще и чаще слдовали они одинъ за другимъ, это былъ балетъ фурій въ стил высокомъ, невозможномъ въ холщевыхъ стнахъ театра. Но черезъ полчаса все кончилось. Мсяцъ вышелъ изъ облаковъ, ночной втерокъ зашелестилъ утхою въ испуганномъ лсу и осушалъ слезы омраченной зелени. Изрдка раздавались еще, какъ далекій колокольный звонъ, глухіе звуки Эоловой арфы. Чудно было у меня на сердц! Ты, мой милый Іоганнесъ, наполнялъ тогда всю мою душу, мн казалось, что ты сейчасъ возстанешь предо мною изъ могильной насыпи потерянныхъ надеждъ, неосуществленныхъ мечтаній и упадешь на грудь мою. Въ ночной тиши возникла въ голов моей мысль о томъ, что я затвалъ, какъ хотлъ насильственно разорвать узелъ, завязанный мрачною судьбой. Мысль эта предстала мн совсмъ не въ томъ вид, какъ прежде. Холодный трепетъ, пробжалъ по членамъ, и я ужаснулся самого себя.— Множество блудящихъ огоньковъ плясало и прыгало по всему парку, но это были слуги съ фонарями, отыскивавшіе шляпы, парики, шпаги, башмаки, шали, растерянные во время общаго бгства. Я пошелъ домой. На большомъ мосту, передъ нашимъ городомъ, я остановился и взглянулъ еще на паркъ, облитый серебромъ мсяца: онъ блестлъ какъ волшебный садъ, въ которомъ начались уже веселыя игры быстрыхъ эльфовъ.— Вдругъ тихій пискъ, почти подобный плачу ребенка, коснулся моего слуха. Мысль о дтоубійств мелькнула въ моей голов, я перегнулся черезъ перила и увидалъ котенка, который, спасая жизнь, уцпился за перекладину.— Что жъ, подумалъ я, если это и не ребенокъ, то все-таки бдное существо, умоляющее тебя о спасеніи.
— Ахъ ты мой Юстъ! {Лицо изъ Лессинговой комедіи.} воскликнулъ Крейслеръ, смясь. Гд же твой Тельгеймъ?
— Нтъ, любезный Іоганнесъ, продолжалъ Мейстеръ Абрагамъ, ты не можешь сравнивать меня съ ІОстомъ. Я перегостилъ самого Юста. Онъ спасъ пуделя, животное, всми любимое, которое можетъ даже быть полезнымъ на охот различными поносками, какъ напр. платковъ, перчатокъ, кисетовъ и проч., но я спасъ кота, животное, котораго многіе боятся, признанное вообще коварнымъ, злымъ, неспособнымъ къ истинной дружб, животное, которое никогда не перестаетъ быть во враждебныхъ отношеніяхъ къ человку. Да, я спасъ кота изъ чистаго, безкорыстнаго состраданія. Я перелзъ черезъ перила, не безъ опасности нагнулся внизъ, схватилъ котенка и положилъ его въ карманъ. Пришедъ домой, я тотчасъ раздлся и бросился на постель утомленный, измученный. Только лишь я началъ засыпать, какъ раздался снова жалобный пискъ, выходившій по видимому изъ шкафа съ платьемъ. Я позабылъ объ котенк и оставилъ его въ карман моего кафтана. Я освободилъ бдняжку изъ тюрмы и за это онъ царапнулъ меня такъ, что кровь выступила на всхъ пяти пальцахъ. Я ужъ было хотлъ выбросить его за окно, но опомнился, мн стало стыдно моей мелочной глупости и мстительности, непростительной даже и въ отношеніи къ людямъ, не только къ несмысленному животному. Коротко: я ходилъ и пекся объ немъ какъ мать, и выростилъ прекраснйшаго, умнйшаго и даже остроумнйшаго изъ всхъ досел виданныхъ мною котовъ. Ему не достаетъ только высшаго образованія — ты, любезнйшій Іоганнесъ, можешь даровать ему это образованіе безъ труда, и мн пришло въ голову отдать теб моего кота Мурра, — такъ назвалъ я его. Хотя онъ еще и не то, что юристы называютъ Іюлю sui juris, но я спрашивалъ его, хочетъ ли онъ вступить въ службу къ теб, и онъ согласенъ.
— Что за вздоръ, Мейстеръ Абрагамъ! сказалъ Крейслеръ. Ты знаешь, что я не люблю кошекъ и предпочитаю имъ собакъ.
— Прошу тебя, любезнйшій Іоганнесъ, продолжалъ Мейстеръ Абрагамъ, прошу ne шутя, возьлш подъ свое покровительство моего полнаго надеждъ кота Мурра, хоть до моего возвращенія изъ путешествія. Я привелъ его съ собою. Онъ дожидается благосклоннаго пріема за дверью. Да хоть взгляни на него!
Тутъ Мейстеръ Абрагамъ отворилъ дверь: на соломенномъ ковр спалъ, свернувшись, котъ, красоты въ самомъ дл чудной: срыя и черныя полосы спины стекались на тем между ушами и образовывали на лбу прекрасивыя іероглифы, такъ же былъ испещренъ и необыкновенно длинный и пушистый хвостъ его, шерсть лоснилась на солнц, и между черными и срыми цвтами отливались еще узенькія, золотисто-желтыя полоски.— ‘Мурръ! закричалъ Мейстеръ Абрагамъ, — Крръ, Крръ! отвчалъ котъ очень явственно, потянулся, поднялся, изогнулъ спину удивительнйшимъ образомъ и открылъ два травяно-зеленые глаза, блествшіе огнемъ ума и смтливости. Такъ по крайнй мр уврялъ Мейстеръ Абрагамъ, и Крейслеръ долженъ былъ впрочемъ согласиться, что въ лиц кота было что-то особенное, необыкновенное, что голова его была достаточной величины для вмщенія наукъ, а борода такъ велика и бла, что при случа могла придать коту авторитетъ греческаго мудреца.
— Помилуй, Мурръ, можно ли всегда и везд спать, сказалъ Мейстеръ Абрагамъ. Ты потеряешь свою веселость, и современемъ сдлаешься совершеннымъ брюзгой. Ну же, умойся!
Мурръ слъ на заднія лапки, провелъ передними чрезвычайно граціозно по лбу и щекамъ, и кончилъ звучнымъ веселымъ ‘мяу!’
— Это г. капельмейстеръ Іоганнъ Крейслеръ, продолжалъ Мейстеръ Абрагамъ, тотъ, къ которому ты идешь въ услуженіе.
Котъ взглянулъ на Крейслера своими большими огненными глазами, замурлыкалъ, вскочилъ на столъ, стоявшій подл капельмейстера, а отсюда прямехонько на его плечи, какъ будто хотлъ сказать ему что-то на ухо. Посл этого онъ соскочилъ опять на землю и началъ ходить вокругъ новаго господина, виляя (хвостомъ, какъ бы желая познакомиться съ нимъ покороче.
— Вотъ мило! воскликнулъ Крейслеръ: да онъ заставлять меня предполагать въ немъ разсудокъ. Ужъ не происходитъ ли онъ отъ знаменитаго кота въ сапожкахъ?
— Не знаю, возразилъ Мейстеръ Абрагамъ, но по крайней мр несомннно, что Мурръ забавнйшій изъ всхъ котовъ міра, настоящій Пульчинель и притомъ тихъ, скроменъ, не докучливъ, какъ собака, надодающая намъ не рдко своими неловкими любезностями.
— Этотъ котъ, сказалъ Крейслеръ, навелъ меня снова на грустную мысль, какъ ограниченны наши знанія. Кто опредлитъ предлы способностей животныхъ! Когда въ природ представляется намъ что нибудь или, лучше, все, неизъяснимымъ, у насъ тотчасъ готово названіе, и мы гордимся пошлой, школьной ученостью, которая не видитъ дале своего носа. Такъ отдлываемся мы, называя просто инстинктомъ вс способности, проявляющіяся въ царств животныхъ иногда удивительнйшимъ образомъ. Но я, желалъ бы, чтобъ мн отвтили хоть на вопросъ: совмстна ли способность видть во сн съ идеей инстинкта, этого слпаго, невольнаго дйствованія?
А что животныя, какъ напримръ, собаки, видятъ живые сны, извстно каждому, наблюдавшему за спящею собакой. Охотничей нердко видится охота: она нюхаетъ, двигаетъ логами, какъ будто на самомъ быстромъ бгу, задыхается, потетъ. Видятъ ли сны кошки, я еще не имлъ случая удостовриться собственнымъ опытомъ.
— Котъ Мурръ, прервалъ Мейстеръ Абрагамъ своего друга, видитъ не только преживые сны, но часто погружается даже въ тихое мечтаніе, въ бредъ ясновиднія, въ это странное состояніе между сномъ и бдніемъ, которое для поэтическихъ душъ бываетъ мгновеніями воспріятія геніальныхъ мыслей. Съ недавняго времени онъ охаетъ и стонетъ въ этомъ положеніи такъ сильно, что я долженъ думать, что онъ влюбленъ или сочиняетъ трагедію.
— Ну, такъ пойдемъ же, вскричалъ
Крейслеръ, смясь громко. Милости просимъ, премудрый, остроумный, поэтическій котъ Мурръ! поз…
(Мур. продол.) воспитаніи и первыхъ мсяцахъ моей юности.
Во всякой аутобіографіи подробный разсказъ великаго генія обо всемъ, что съ нимъ случалось въ дтств, чрезвычайно занимателенъ и поучителенъ, не смотря на кажущуюся незначительность. И можетъ ли быть что ни будь незначительное въ жизни великаго генія?— Все, что онъ предпринималъ или не предпринималъ въ дтскія лта — важно, потому что бросаетъ яркій свтъ на глубокій смыслъ и настоящее значеніе его безсмертныхъ произведеній. Пламенный юноша, еще мучимый сомнніемъ въ достаточности внутренней силы, воскресаетъ духомъ, читая, какъ великій человкъ въ ребячеств игралъ также въ солдаты, объдался лакомствами и даже подвергался побоямъ за лность и шалости. ‘Точно какъ я!’ восклицаетъ онъ въ восторг и убждается, что и онъ геній, не смотря на величіе обоготворяемаго имъ идола.
Многіе сдлались героями, читая Плутарха или даже Корнелія Непота, многіе, читая древнихъ трагиковъ въ переводахъ, Калдерона и Шекспира, Гете и Шиллера, сдлались если и не великими поэтами, то по крайней мр миленькини, маленькими поэтиками, какихъ очень любятъ въ свт. Такъ, можетъ быть, и мои сочиненія возбудятъ не въ одномъ котенк высшую поэтическую жизнь, и тогда, взявъ съ собою на крышу мои біографическія шутки, проникнувъ высокую идею книги, которая теперь находится подъ моими лапами, онъ воскликнетъ въ восторг: ‘Мурръ, необыкновенный Мурръ! величайшій изъ своего рода! теб, теб одному обязанъ я всмъ! только твой примръ сдлалъ меня великимъ!’
Нельзя не похвалить Мейстера Абрагама за то, что онъ не придерживался ни забытаго Базедова, ни системы Песталлоци, а предоставилъ мн полную свободу воспитывать самого себя. Онъ требовалъ только, чтобъ я соображался съ нкоторыми основными правилами, которыя почиталъ безусловно необходимыми для всякаго общества, потому что безъ нихъ все пришло бы въ ужаснйшую суматоху и не было бы ни гд спасенія отъ толчковъ и гадкихъ синяковъ. Общность этихъ правилъ Мейстеръ Абрагамъ называлъ естественною вжливостью, въ противуположность условной, которая требуетъ, чтобъ вы говорили: извините, когда какой нибудь уродъ толкнетъ васъ или наступитъ на ногу. Пусть эта вжливость необходима для людей) но я не понимаю, для чего подчинять ей нашу свободнорожденную породу, и только поэтому въ прав жаловаться на жестокость моего воспитателя, внушавшаго мн упомянутыя основныя правила страшнымъ березовымъ прутомъ. Я бы убжалъ отъ него тотчасъ, еслибъ не привязывала меня къ нему врожденная страсть къ высшему образованію. Чмъ выше образованіе, тмъ меньше свободы — это истина. Съ образованіемъ возрастаютъ потребности, съ потребностями — ну, именно отъ немедленнаго-то удовлетворенія нкоторыхъ естественныхъ потребностей, не смотря ни на мсто, ни на время, и отучилъ меня Мейстеръ Абрагамъ роковымъ прутомъ прежде всего. Потомъ онъ принялся за прихоти, которыя, какъ я посл удостоврился, раждаются отъ нкотораго противуестественнаго расположенія духа. Именно по этому странному расположенію, зависящему, можетъ быть, отъ самаго психическаго организма, я оставлялъ молоко и даже мясо, предлагаемое мн Мейстеромъ, вскакивалъ на столъ и бросался на то, что онъ оставлялъ для себя. Я почувствовалъ силу березоваго прута и оставилъ эту дурную привычку. Въ послдствіи я увидалъ, что Мейстеръ былъ правъ, отъучая меня отъ подобныхъ продлокъ. Я знаю, что многіе изъ моихъ собратій, неполучившіе такого образованія, предаваясь этой наклонности, подвергались многимъ непріятностямъ и даже несчастіямъ, имвшимъ вліяніе на всю жизнь ихъ. Одинъ юный котъ, подававшій большія надежды, уступилъ, по недостатку внутренней силы, влеченію къ горшку съ молокомъ и поплатился хвостомъ. Преслдуемый посл того насмшками, онъ нашелся вынужденнымъ отказаться навсегда отъ свта. Въ этомъ отношеніи Мейстеръ совершенно правъ, но я никакъ не могу простить ему, что онъ противился моему стремленію къ искусствамъ и наукамъ.
Въ комнат Мейстера ничто не влекло меня къ себ такъ сильно, какъ письменный столъ, заваленный книгами, рукописями и разными странными инструментами. Могу даже сказать, что этотъ столъ былъ волшебнымъ кругомъ, въ которомъ я былъ заколдованъ, и не смотря на то, сначала какая-то чудная робость мшала мн предаться моему влеченію. Наконецъ, однимъ днемъ, въ отсутствіе Мейстера, я преодоллъ страхъ и вскочилъ на столъ. Что за блаженство, когда я очутился посреди книгъ и рукописей, когда я началъ въ нихъ рыться! Не изъ шалости, нтъ, изъ любознательности, изъ жажды знанія схватилъ я одну изъ нихъ въ лапки и теребилъ ее до тхъ поръ, пока она не превратилась въ лоскутки. Мейстеръ взошелъ, увидалъ, что случилось, съ крикомъ: ‘проклятая бестія!’ бросился на меня и выскъ березовымъ прутомъ такъ больно, что я съ визгомъ заползъ подъ печь. Цлый день не могли меня выманить оттуда ни какими ласками. Кого не устрашило бы подобное несчастіе, не заставило бы совратиться даже съ пути предписаннаго самой природой! Но едва только прошла боль, я вскочилъ опять на столъ, слдуя непреодолимому влеченію. Конечно, посл этого достаточно было самаго легкаго восклицанія Мейстера, чтобъ согнать меня съ него въ то же мгновеніе. Не смотря на вс неудачи, я выжидалъ только благопріятной минуты, чтобъ начать ученіе, и наконецъ эта минута настала. Однажды Мейстеръ собрался со двора, опасаясь, вроятно, чтобъ я не разорвалъ другой рукописи, онъ хотлъ выгнать меня изъ комнаты, но я спрятался такъ хорошо, что онъ никакъ не могъ найти меня. Лишь только онъвыщслъ, однимъ скачкомъ очутился я на стол и улегся между бумагами. Какое-то особенное, невыразимое удовольствіе разлилось по всему существу моему. Я раскрылъ лапкою очень искусно довольно толстую, лежавшую передо мной книгу и началъ пытать, не удастся ли мн какъ нибудь разобрать что въ ней напечатано. Я не понималъ ничего, но не терялъ надежды, и не сводя съ нея глазъ, ожидалъ, что какой нибудь духъ оснитъ меня и научитъ чтенію. Въ этомъ положеніи засталъ меня Мейстеръ. ‘Ахъ ты проклятый!’ закричалъ онъ и бросился на меня. Спастись бгствомъ не было ни какой возможности, я прижалъ уши къ голов, сжался, чувствовалъ уже надъ спиной страшный прутъ — вдругъ поднятая рука остановилась. — ‘Ты читаешь, Мурръ?’ воскликнулъ Мейстеръ Абрагамъ, расхохотавшись, ‘прошу покорно! кто бы подумалъ, что въ теб такая страсть къ образованію!’— Онъ вытащилъ книгу изъ-подъ моихъ лапокъ, взглянулъ на заглавіе и захохоталъ еще громче — ‘Скажи пожалуй-ста, сказалъ онъ потомъ, врно у тебя собственная библіотека — откуда зашла эта книга на мой столъ? Ну, читай, читай!— учись же прилежнй, мой умный котъ, во всякомъ случа я позволяю теб даже отмчать важнйшія мста этого сочиненія легкими надрывами!’— Тутъ онъ положилъ передо мною развернутую книгу. Въ послдствіи я узналъ, что это было сочиненіе Книгге: Объ обращеніи съ людьми.
Много, много житейской мудрости почерпнулъ я и:въ этой книги. Она вообще чрезвычайно хороша для котовъ, желающихъ что-нибудь значить въ человческомъ обществ. Сколько мн извстно, до сихъ поръ, при сужденіи ихъ объ ней, упускали изъ виду это очень важное обстоятельство, и потому нердко говорили очень несправедливо, что, слдуя всмъ правиламъ, въ ней изложеннымъ, человкъ сдлается необходимо ничтожнымъ, безчувственнымъ педантомъ.
Съ этого времени Мейстеръ Абрамамъ не только позволялъ мн сидть на своемъ стол, но даже радовался, когда, во время его занятій, я располагался передъ нимъ между бумагами.
Онъ имлъ привычку читать очень часто въ слухъ. Въ таковыхъ случаяхъ я помщался обыкновенно такъ, чтобъ мн можно было смотрть въ книгу, и, благодаря прекрасному зрнію, которымъ одарила меня природа, я могъ это длать, не мшая моему воспитателю. Сравнивая письмена съ словами, которыя онъ произносилъ, я скоро выучился читать. Это покажется невроятнымъ только людямъ, не имющимъ ни малйшаго понятія о моихъ необыкновенныхъ способностяхъ, но геніи, понимающіе меня, отдающіе мн должную справедливость, не усомнятся. Тутъ я почитаю непремнною обязанностью сообщить чрезвычайно-важное замчаніе относительно совершеннаго пониманія человческаго языка, а именно: я замтилъ съ совершеннымъ сознаніемъ, что я совсмъ не знаю, какъ я дошелъ до этого пониманія. Тоже самое и съ людьми, но это не удивительно, потому-что въ дтств они гораздо глупе и безпомощне насъ. Когда я еще былъ крошечнымъ котенкомъ, я никогда не царапалъ себ глазъ собственными лапками, не схватывалъ огня, не съдалъ ваксы вмсто вишневаго сиропа, какъ это нердко случается съ дтьми.
Выучившись читать, набивая себя чужими мыслями съ каждымъ днемъ боле и боле, я почувствовалъ непреодолимую потребность передавать потомству и мои собственныя, возбуждаемыя жившимъ во мн геніемъ. Но для этого было необходимо чрезвычайно-мудреное искусство писанія. Напрасно наблюдалъ я за рукою Мейстера, когда онъ писалъ, мн никакъ не удавалось подсмотрть настоящій механизмъ этого чуднаго искусства, Я принялся за прописи стараго Гильмара Кураеа, котораго только и нашелъ у Мейстера. Мн вспало уже на умъ, что вся тайна заключается въ манжетк пишущей руки, нарисованной на первомъ мст упомянутой книги, и что Мейстеръ пишетъ безъ манжетки только по навыку, какъ искусный фигляръ пляшетъ на канат безъ баланса. Я жаждалъ манжетъ, хотлъ уже разорвать спальный чепецъ старой ключницы и приспособить его къ правой лапк, какъ вдругъ въ минуты вдохновенія, которыя не рдко бываютъ у геніевъ, мысль геніальная озарила мою голову и разршила все. Я догадался, что невозможность держать перо или карандашъ такъ, какъ Мейстеръ, зависала отъ различнаго образованія нашихъ рукъ. Надобно было выдумать другой способъ писанья, соотвтственный устройству моей правой лапки — и само собою разумется, что я выдумалъ его. Такъ отъ различія организацій недлимыхъ рождаются новыя системы.
Другая несносная трудность состояла въ обмакиваніи пера въ чернила Тутъ я ни какъ не могъ уберечь своей, лапки: она всякой разъ окуналась въ нихъ вмст съ перомъ, и потому первыя черты, писанныя боле лапкой, чмъ перомъ, были нсколько великоньки и широковаты. Отъ этого неразумные могутъ принять мои первыя рукописи просто за бумагу, испачканную чернилами, но люди геніальные увидятъ геніальнаго кота и въ первыхъ его произведеніяхъ, и изумятся глубин и сил духа, вырвавшагося впервые изъ неизсякаемаго источника. Но, чтобы свтъ не спорилъ о хронологической послдовательности моихъ безсмертныхъ сочиненій, извщаю, что прежде всего я написалъ философичсско-сентиментально-дидактическій романъ: Мысль и предчувствіе, или котъ и собака. Уже это сочиненіе могло обратить на меня общее вниманіе. Просвтившись во всхъ отношеніяхъ, я написалъ за тмъ политическое сочиненіе подъ заглавіемъ: О мышеловкахъ и вліяніи ихъ на мышленіе и дятельную силу кошечества, и потомъ, когда постило меня трагическое вдохновеніе: Короля крысъ Кавдаллора. И эта трагедія была бы играна на всхъ возможныхъ театрахъ и всегда съ величайшимъ успхомъ.— Полное собраніе моихъ сочиненій должно начаться этими тремя дивными произведеніями моего творческаго духа, а по какому случаю они были написаны, я упомяну тамъ, гд слдуетъ.
Когда я выучился держать перо, когда пересталъ обмакивать лапу въ чернила, слогъ мой сдлался пріятне, чище и ясне. Я работалъ преимущественно для Альманаховъ Музъ, написалъ нсколько премилыхъ сочиненій и вскор сдлался прелюбезнымъ и предобрымъ человкомъ, каковъ я и теперь. Въ то же время я было совсмъ написалъ героическую поэму въ 24—хъ псняхъ, но изъ нея вышло что-то другое, и за это Тассъ и Аріостъ должны благодарить Небо даже изъ гробовъ своихъ. Еслибъ изъ-подъ когтей моихъ выскочила въ самомъ дл поэма, — прощай ихъ слава: никто изъ смертныхъ не сталъ бы ихъ читать боле!
Теперь приступаю къ —
(Макул. лис.) — для лучшаго уразумнія необходимо изложить теб, любезнйшій читатель у вс отношенія ясно и вразумительно.
Кто хотя однажды останавливался въ гостинниц премиленькаго городка Зигхартевейлера, тотъ врно слыхалъ о Княз Ирине, особенно если заказывалъ блюдо Форелей, которыя здсь отличны. Я говорю особенно потому, что хозяинъ не прими пулъ бы ему замтить: ‘Да, милостивый государь, вы правы: нашъ князь кушаетъ ихъ также съ большимъ удовольствіемъ, и я могу приготовить это прекрасное блюдо точно также, какъ при двор.’— Безъ этого ни какой образованный путешественникъ не догадался бы, что тутъ есть и князь и дворъ, потому что изъ ландкартъ, географій и статистикъ онъ узналъ бы только, что городокъ 3игхартевенлеръ съ Гейерштейномъ и округомъ давно присоединенъ къ великому герцогству, которое онъ прозжаетъ. А дло было вотъ въ чемъ: князь Ириней правилъ когда-то въ самомъ дл порядочной землицей близъ 3игхартевейлера, и такъ-какъ съ помощію хорошаго Долонда онъ могъ обозрвать съ бельведера своего замка вс свои владнія какъ на ладони, то и нельзя сказать, чтобъ онъ не имлъ всегда въ виду и горе и радость своей земли, и счастіе и несчастіе своихъ любезныхъ подданныхъ. Онъ могъ знать во всякое время, какова пшеница у Петра, даже въ отдаленнйшей части своихъ выдній, какъ занимаются Гансъ и Кунцъ своими виноградниками.
Но кром княжества, у князя Иринея были еще деньжонки. Такимъ образомъ изъ маленькаго владтельнаго князька онъ сдлался вдругъ очень зажиточнымъ частнымъ человкомъ и могъ жить какъ ему угодно.
Онъ какъ-то пользовался славой образованнаго человка, любителя наукъ и искусствъ. Однажды пронесся даже слухъ, что онъ написанъ прелестную поэму, въ которой изложилъ романтическое желаніе удалиться въ маленькій домикъ, на берегъ журчащаго ручейка, и вести уединенную идиллическую жизнь — procul negotiis. Все это заставляло предполагать, что онъ забудетъ прежнюю придворную роскошь и вступитъ въ смиренную колею зажиточнаго частнаго человка, — но не тутъ-то было.
Князь Ириней сохранилъ и то и другое, замнивъ дйствительность сладостнымъ сномъ, въ которомъ отличались и онъ самъ, и его семейство, и весь Зигхартсвейлеръ.
Какъ будто бы настоящій владтель, онъ составилъ себ особый штатъ, давалъ аудіенціи, балы, на которыхъ впрочемъ не бывало боле двнадцати или пятнадцати человкъ, потому-что допускъ къ нему былъ весьма труденъ. И городокъ Зигхартсвейлеръ былъ такъ добродушенъ, что принималъ ложный блескъ этого воображаемаго двора за что-то дйствительное, приносящее ему значительность. Добрые Зигхартсвенлерцы освщали городъ въ дни шянинъ князя и членовъ его семейства, и жертвовали для его увеселеній, какъ аинскіе граждане въ Шекспировомъ Сигъ въ лтнюю ногъ.
Надобно однакожъ сознаться, что Князь выдерживалъ свою роль съ необыкновенною важностію, и что важность эту умлъ сообщить всмъ окружавшимъ его.— Такъ княжескій совтникъ доходовъ является въ Зигхартсвейлерскій клубъ, мрачный, углубленный въ самого себя, скупой на слова. Тучи покоятся на чел его, онъ погружается безпрестанно въ думу и потомъ вскакиваетъ, какъ будто внезапно пробужденный. При немъ не смютъ говорить громко, ходятъ на ципочкахъ. Бьеть девять часовъ — онъ вскакиваетъ, беретъ шляпу, напрасно уговариваютъ его посидть еще нсколько минутъ: съ гордою, многозначительною улыбкою увряетъ онъ, что его ожидаютъ кипы дловыхъ бумагъ, что онъ долженъ просидть надъ ними цлую ночь, чтобъ приготовить докладъ къ завтрашнему чрезвычайно-важному третному засданію правленія, спшитъ вонъ и оставляетъ собраніе въ благоговйномъ изумленіи отъ важности и многотрудности занимаемой имъ должности- А этотъ важный докладъ, надъ которымъ бдный долженъ проработать цлую ночь — записки о стирк блья, поступившія въ продолженіе истекшей трети изъ всхъ департаментовъ, то есть: изъ кухни, изъ столовой, изъ гардероба и т. д.— На бдняка навалены вс дла, касающіяся до стирки. Точно также сожаллъ весь городъ о бдномъ княжескомъ вагенмейстер, хотя, пораженный высокимъ ршеніемъ княжескаго правленія доходовъ, и приговаривалъ: ‘строго, но справедливо!’— Въ слдствіе полученнаго предписанія, вагенмейстеръ продалъ старую, негодную для употребленія полуколяску, правленіе же государственныхъ доходовъ приказало ему, подъ опасеніемъ немедленнаго исключенія изъ службы, донести въ три дня — куда двалъ другую половину, которая можетъ быть еще годна къ употребленію.
Но самою свтлою звздой блестла въ штат Князя Иринея совтница Бенцонъ, вдова лтъ за тридцать, нкогда самовластная красота, сохранявшая еще и теперь часть прежнихъ прелестей.— Свтлый, проницательный, живой умъ, знаніе свта и нкоторая холодность характера, давали ей ршительный перевсъ надъ всми окружающими, и потому она управляла по прихоти всмъ миніатюрнымъ дворомъ. Дочь ея, Юлія, выросла вмст съ принцессой. Даже на умственное образованіе послдней совтница имла столь сильное вліяніе, что принцесса была какъ бы чужая въ княжескомъ семейств, и особенно отличалась отъ брата.
Не мене сильное вліяніе на весь княжескій домъ, хотя совсмъ другими путями, имлъ странный человкъ, съ которымъ благосклонные читатели познакомились уже, какъ съ maitre de plaisir Иринеева дома и насмшливымъ чернокнижникомъ.
Какимъ образомъ Мейстеръ Абрагамъ попалъ къ княжеской фамиліи, — довольно замчательно.
Родитель Князя Иринея былъ человкъ простой и очень добрый. Онъ видлъ, что великій переворотъ испортитъ только слабыя колеса его маленькой государственной машины, и потому оставилъ дла идти по прежнему. Конечно въ такихъ обстоятельствахъ онъ не могъ выказать ни блестящаго ума, ни другихъ отличныхъ талантовъ, которыми наградило его Небо, но за то довольствовался тмъ, что въ его владньиц каждому было хорошо, что въ отношеніи другихъ владній объ его княжеств можно было сказать тоже, что объ женщинахъ, слава которыхъ тмъ безукоризненне, чмъ мене объ нихъ говорятъ. Если маленькій дворъ Князя былъ церемоненъ, тяжелъ, старообрядецъ, если онъ самъ не понималъ многихъ хорошихъ идей новйшихъ временъ, то это происходило отъ неизмнности деревянныхъ подмостокъ, которые съ большими усиліями взгромоздили обергофмейстеръ, гофмаршалы и каммергеры. Но и на этихъ подмосткахъ работало безпрестанно колесо, котораго ни гофмейстеръ, ни гофмаршалы никакъ не могли остановить, а именно — врожденная страсть князя ко всему чудесному, странному, таинственному.— По примру знаменитаго калифа Гаруна Аль-Рашида, хаживалъ онъ иногда переодтый по городу и государству, отыскивая удовлетворенія или пищи этой отрасти, которая составляла удивительное противорчіе всмъ прочимъ его наклонностямъ. Въ подобныхъ случаяхъ онъ надвалъ обыкновенно круглую шляпу и срый сюртукъ, и каждый съ перваго взгляда зналъ уже, что Князь теперь неузнаваемъ.
Случилось, что, переодвшись такимъ образомъ, неузнаваемый князь шелъ однажды по алле, тянувшейся отъ замка, къ находившемуся въ порядочномъ разстояніи маленькому уединенному домику, въ которомъ жила вдова придворнаго повара. Подошедъ къ этому домику, князь замтилъ, что изъ него вышли потихоньку какіе-то два человка, закутанные въ плащи. Онъ отошелъ въ сторону, и исторіографъ Иринеева дома, изъ котораго я почерпнулъ вс эти подробности, утверждаетъ, что князь не былъ бы замченъ и узнанъ не только въ сромъ сюртук, но даже и въ самомъ пышномъ парадномъ плать, потому-что на двор было чрезвычайно темно. Когда закутанные люди поравнялись съ Княземъ, онъ услышалъ слдующій разговоръ: ‘Братъ, превосходительный, говорилъ одинъ: сдлай милость приди въ себя, надобно непремнно удалить этого человка прежде, чмъ слухъ объ немъ дойдетъ до князя: иначе проклятый колдунъ сядетъ намъ на шею, погубитъ своими дьявольскими штуками.’—
— Mon cher fr&egrave,re, говорилъ другой: сдлай милость не горячись, ты знаешь мое sagacit, мое savoir faire. Завтра же я брошу этому опасному человку нсколько каролиновъ, съ условіемъ, чтобъ онъ показывалъ свои фокусы гд угодно, только не здсь. Князь и безъ того —
Голоса отдалились, и князь никакъ не могъ разобрать, что такое сказалъ объ немъ гофмаршалъ, потому-что это былъ онъ собственною особою съ братомъ оберъ-егермейстеромъ. Князь узналъ ихъ по голосу.
Разумется, что въ Княз возродилось тотчасъ сильное желаніе отыскать этого опаснаго человка, котораго такъ хотли скрыть отъ него. Онъ постучался въ дверь, вдова вышла на крыльцо со свчею, и замтивъ круглую шляпу и сюртукъ, спросила съ холодною учтивостію: ‘Что вамъ, сударь, угодно?’ Сударемъ называли всегда князя, когда онъ бродилъ переодтый и неузнаваемый. Князь спросилъ о чужестранц, остановившемся въ ея дом, и узналъ, что это былъ искусный, славный, снабженный множествомъ аттестатовъ, одобреній и свидтельствъ, фокусникъ, желавшій показывать здсь свои штуки.— ‘Сейчасъ, продолжала вдова, были здсь два придворные господина, которыхъ онъ изумилъ своимъ неизъяснимымъ искусствомъ до того, что они оставили домъ блдные и чрезвычайно разстроенные.’
Не пускаясь въ дальнйшіе разспросы, князь веллъ проводить себя въ его комнату. Монстеръ Абрагамъ (онъ-то и былъ знаменитый фокусникъ) принялъ его какъ человка, котораго давно ожидалъ, и заперъ за нимъ двери.
Никто не знаетъ, что показывалъ или говорилъ ему Мейстеръ Абрагамъ, извстно только, что князь пробылъ у него цлую ночь, что на другой день поутру были приготовлены въ замк комнаты, которыя Мейстеръ занялъ немедленно и въ которыя князь могъ ходить во всякое время непримтно, тайнымъ проходомъ, соединявшимъ ихъ съ его кабинетомъ. Извстно, что посл этого князь не говорилъ уже своему гофмаршалу mon cher ami, не заставлялъ оберъ-егемейстера разсказывать удивительную исторію о бломъ зайц съ рожками, котораго онъ (егермейстеръ) видлъ, и никакъ не могъ застрлить. Это сильно огорчило обоихъ братьевъ, повергло даже въ отчаяніе, и они вскор оставили дворъ совершенно. Извстно еще, что Мейстеръ Абрагамъ изумлялъ дворъ, городъ и государство не только своей фантасмагоріей, но и вліяніемъ на князя, которое возрастало съ каждымъ днемъ боле и боле.
Вышеупомянутый исторіографъ Иринсусова дома повствуетъ о штукахъ Мейстера Абрагама такъ много невроятнаго, что мы почитаемъ за лучшее пропустить вс его разсказы, опасаясь потерять довренность почтенныхъ читателей. Удивительнйшею же изъ всхъ онъ почитаетъ и приводитъ даже, какъ несомннное доказательство, что Мейстеръ Абрагамъ находится въ непозволительномъ союз съ нечистыми силами, акустическую куклу, которая въ послдствіи, подъ названіемъ, невидимой двушки ‘надлала такъ много шуму’, эту куклу Мейстеръ Абрагамъ придумалъ еще въ то время и гораздо остроумне и разительне.
Поговаривали еще, что самъ князь занимается съ нимъ какими-то магическими операціями, о цли которыхъ придворныя дамы, каммергеры и другіе чины имли неописанное удовольствіе спорить долгое время, длая множество смшныхъ, безумныхъ предположеній. Въ одномъ только соглашались вс единодушно, а именно, — что Мейстеръ Абрагамъ учитъ князя длать золото, что доказывалось неоспоримо дымкомъ, выходившимъ иногда изъ лабораторіи. Убждены были еще, что онъ ввелъ его въ различныя полезныя сношенія съ духами. И наконецъ соглашались вс, что князь не подпишетъ патента новому бургомистру городка, не согласится даже на прибавку жалованья придворному истопнику, не посовтовавшись съ своимъ Агатодемономъ, съ домашнимъ духомъ или съ звздами.
Когда старый князь умеръ и Ириней принялъ бразды правленія, Мейстеръ Абрагамъ удалился изъ его владній. Молодой князь совсмъ, не наслдовавшій склонности отца къ чудесному и необычайному, отпустилъ его, не говоря ни слова. Но вскор онъ узналъ на опыт, что магическая сила Мейстера Абрагама была въ особенности дйствительна противъ злаго духа скуки, который такъ охотно гнздится при маленькихъ дворахъ. Кром того и самое уваженіе отца къ Мейстеру пустило глубокіе корни въ умъ молодаго князя. Бывали даже минуты, въ которыя Мейстеръ Абрагамъ казался князю Иринею какимъ-то неземнымъ существомъ, чмъ-то гораздо высшимъ всего человческаго. Говорятъ, что это совершенно особенное чувство получило начало въ одну изъ самыхъ критическихъ и незабвенныхъ минутъ его юности. Еще ребенкомъ, изъ любопытства, забрался онъ однажды въ комнату Мейстера Абрагама и, шаля, сломалъ какую-то маленькую машину, только-что оконченную посл многихъ и долгихъ трудовъ. Мейстеръ, взбшенный разрушительной неловкостью шалуна. выпроводилъ его въ коридоръ довольно неучтиво.— Испуганный оберъ-гофмейстеръ почелъ чрезвычайно опаснымъ всякую дальнйшую попытку проникнуть ужасную тайну, которую невольно предугадывалъ.
Князь живо чувствовалъ необходимость добыть Мейстера Абрагама, какъ животворное начало своей придворной машины, но вс старанія его были безуспшны. Только посл роковой прогулки, въ которую князь Ириней потерялъ свои владнія, когда онъ устроилъ свой призрачный дворъ въ Зигхартсвейлер, явился опять Мейстеръ Абрагамъ, и очень къ стати, потому что кром того —
(Мур. продол.) — замчательнйшему происшествію, которое, говоря языкомъ остроумныхъ біографовъ, составляетъ одну изъ важныхъ главъ моей жизни.
Читатели — юноши, мужи, жены! если подъ вашей шкурой бьется чувствительное сердце, если вамъ не чужда добродтель, если вы сознаете сладостныя узы, которыми соединяетъ насъ природа, вы поймете и — полюбите меня!
День былъ жаркій, — я проспалъ его подъ печкою. Настали сумерки, прохладный втерокъ заструился въ открытое окно комнаты Мейстера, и я пробудился отъ крпкаго сна. Грудь моя расширилась какимъ-то неизъяснимымъ чувствомъ, и грустнымъ и вмст радостнымъ, какимъ-то чуднымъ, невыразимымъ предчувствіемъ. Возбужденный имъ, я поднялся и выгнулъ спину высокой, чрезвычайно выразительной дугой, которую холодные люди называютъ кошечьимъ горбомъ.— Предчувствіе стремило меня вонъ, на воздухъ, и я отправился на крышу, облитую золотомъ западавшаго солнца. Вдругъ тихіе, таинственные, какъ-то знакомые звуки, раздававшіеся съ чердака, коснулись моего слуха, что-то невдомое влекло меня туда съ непреодолимою силой. Я оставилъ прекрасную природу, спустился въ маленькое слуховое окно и увидалъ прекрасивую большую кошку, испещренную блыми и черными пятнами. Она-то издавала эти чудные звуки, сидя преспокойно на заднихъ лапкахъ. Быстрые, проницательные глаза ея устремились тотчасъ на меня. Я въ ту же минуту подскочилъ поближе, слъ прямо противъ нея и, уступая внутреннему побужденію, началъ вторить псню, которую распвала пятнистая. Попытка моя была такъ удачна, что, замчу для психологовъ, которые будутъ изучать жизнь мою, съ этой минуты развила во мн довріе къ моимъ внутреннимъ музыкальнымъ способностямъ, а съ этимъ довріемъ и самыя способности. Пятнистая поглядла на меня еще пристальне, еще проницательне, потомъ вдругъ замолчала и быстро бросилась ко мн. Не ожидая ничего добраго, я уже выпустилъ когти, по восклицаніе: ‘Сынъ, сынъ мой! приди, спши въ мои лапы!’— остановило меня въ тоже мгновеніе. Тутъ она обняла меня, сильно прижала къ груди своей. ‘Да, продолжала она, проливая радостныя слезы, ты мой сынъ, мой добрый сынъ, рожднный мною безъ особенныхъ страданій!’
Я былъ растроганъ, внутреннее чувство убждало меня, что пятнистая дйствительно мать моя, но я все-таки спросилъ: уврена ли она въ этомъ?
А это сходство, говорила пятнистая, а эти глаза, эти черты, эта борода, эта шерсть — о, все это слишкомъ живо напоминаетъ мн неблагодарнаго, оставившаго меня такъ вроломно!— Ты совершенное подобіе отца, любезный Мурръ (такъ назвала я тебя), но я надюсь, что, наслдовавъ его красоту, ты наслдовалъ кротость и смиреніе твоей матери Минны. Твой отецъ былъ необыкновенно-хорошъ собою, на чел его была начертана повелительная важность, зеленые глаза его блестли умомъ, на устахъ играла пріятная улыбка. Эти тлесныя прелести, вмст съ веселымъ, живымъ характеромъ и съ особенною любезною ловкостію ловить мышей, покорили ему сердце твоей матери. Но увы! настоящій жестокій, зврскій правъ его, который онъ умлъ скрыть такъ искусно, обнаружился вскор. Ужасно даже и выговорить!— Едва только ты родился, какъ въ отц твоемъ возбудилось безчеловчное желаніе скушать тебя вмст съ братьями и сестрами….
— Позвольте, милая маменька, замтилъ я тутъ пятнистой: не осуждайте этой наклонности такъ безусловно. Просвщеннйшій народъ міра приписалъ странное дтояденіе пород боговъ, но Юпитеръ спасся, такъ точно и я!
— Я не понимаю тебя, любезный сынъ, возразила Минна, по мн кажется, что ты говоришь вздоръ, или желаешь только защитить отца. Но будь же неблагодаренъ, ты былъ бы непремнно задушенъ и съденъ кровожаднымъ тираномъ, еслибъ я не защитила тебя такъ храбро, этими самыми острыми когтями, еслибъ, бгая по чердакамъ, погребамъ, сараямъ, я не скрыла тебя отъ преслдованій чудовища.— Наконецъ онъ оставилъ меня! съ этихъ поръ я не видала его уже боле, и не смотря на то, сердце мое все еще бьется при его имени!… О, онъ былъ чудный котъ!— Посл этого я мечтала вести тихую, спокойную жизнь въ маленькомъ семейномъ кружк, выполняя материнскія обязанности, но меня ожидалъ еще ужаснйшій ударъ. Возвратившись однажды съ небольшой прогулки, я не нашла ни тебя, ни братьевъ твоихъ! За день передъ тмъ, какая-то старуха открыла мое убжище и пробормотала что’-то о пруд и подобномъ. Но теперь я счастлива: ты спасенъ, мой сынъ! Приди еще разъ въ мои объятія!
Тутъ пятнистая маменька начала меня ласкать и цаловать снова, и потомъ спросила, какъ и гд я теперь живу? Я разсказалъ ей все, не забылъ упомянуть и о своемъ высокомъ образованіи и о томъ, какимъ образомъ я достигъ до него.
Но, противъ ожиданія, Минна не совсмъ обрадовалась рдкимъ достоинствамъ сынка. Она даже дала мн почувствовать, и довольно ясно, что съ необычайнымъ духомъ, съ обширными познаніями, я попалъ на дурную дорогу, грозящую, можетъ быть, бдами. Въ особенности уговаривала она меня никакъ не открывать Мейстеру Абрагаму пріобртенныхъ познаній, увряя, что онъ непремнно воспользуется ими, чтобъ подчинить меня самому тягостному рабству.
— Я, конечно, не могу сравниться съ тобой образованіемъ, говорила она: но нельзя же сказать, чтобъ я не имла совершенно никакихъ врожденныхъ способностей, напротивъ, природа одарила меня многими очень пріятными талантами. Такъ напримръ, между прочими, я могу издавать изъ моей шерсти блестящія искры, когда но ней погладятъ. И сколько же непріятностей навлекла на меня одна уже эта способность!.. Дти и взрослые безпрестанно шаркали руками по моей спин, желая насладиться прекраснымъ Фейерверкомъ, и когда случалось, что, соскучившись или уставъ служить имъ игрушкою, я убгала или выпускала когти, меня ругали неучемъ, а иногда и скли очень больно!— Такъ и съ тобой: узнай только Мейстеръ Абрагамъ, что ты умешь писать, онъ сейчасъ сдлаетъ тебя своимъ писаремъ и вмнить теб въ обязанность то, что ты теперь длаешь по охот и по собственному желанію.
— Минна говорила еще многое о моихъ отношеніяхъ къ Мейстеру Абрагаму и о моемъ образованіи. Только въ послдствіи узналъ я, что не отвращеніе къ наукамъ, а истинное знаніе жизни говорило тогда устами пятнистой.
— Минна сказала мн, что она живетъ у старухи сосдки, пополамъ съ горемъ и часто голодаетъ. Это тронуло меня сильно, дтская любовь пробудилась въ груди моей. Я вспомнилъ, что отъ вчерашняго обда у меня осталась прекрасная голова селедки, и ршился принести ее доброй маменьк, найденной мною такъ неожиданно.
Но кто опредлитъ перемнчивость сердца бродящихъ подъ луною? Зачмъ судьба не замкнула нашей груди отъ буйной игры необуздаиныхъ страстей? Зачмъ должны мы, тонкій, колеблющійся тростникъ, преклоняться предъ бурею жизни? Гибельная судьба!… О, аппетитъ! твое имя котъ!… Съ головою селедки въ зубахъ вскарабкался я, новый pius Aeneas, на крышу, хотлъ уже спуститься въ слуховое окно!… тутъ я пришелъ въ состояніе, которое, сдлавъ мое я удивительнйшимъ образомъ чуждымъ моему я, казалось однако-жъ моимъ собственнымъ л. Мн кажется, что я выразился такъ рзко и ясно, что въ этомъ описаніи моего страннаго состоянія, каждый замтитъ геніальнаго психолога, смло проникающаго духовную глубь.— Я продолжаю.
Странное чувствованіе, какъ я-то смсь удовольствія и неудовольствія, оглушило мой умъ, превозмогло меня Никакое сопротивленіе было невозможно — я пожралъ голову селедки!…
Я слышалъ, какъ тоскливо, мяукала Минна, какъ жалостію призывала меня. Раскаяніе, стыдъ овладли мною, я бросился назадъ въ комнату Мейстера и заползъ подъ печь. Воображеніе терзало меня ужаснйшими картинами. Мн видлась Минна, пятнистая мать моя, безутшная, оставленная, томящаяся голодомъ, ожиданіемъ пищи, которую я общалъ ей, близкая къ обмороку… о!… Минна! вылъ втеръ въ труб, Минна, Минна! шелестили бумаги Мейстера, скрипли дряхлые, тростниковые стулья…Минна, Минна! гремла печная заслонка… Ужасно!… Горькое, раздирающее чувство проникло всесущество мое!— Я ршился при первомъ удобномъ случа пригласить бдную на молочный завтракъ. Мысль эта, какъ прохладная, благодтельная тнь, разлила мысль и успокоеніе! Я прижалъ уши и заснулъ!
Чувствительныя души, понимающія меня вполн! Вы догадаетесь, если вы только не ослы, а настоящіе честные коты, вы догадаетесь, говорю я, что эта буря въ груди моей должна была просвтлить мое юношеское небо, какъ благотворный ураганъ, разгоняя тучи, прочищаетъ чудную лазурь. Какъ ни тяготила вначал голова селедки мою душу, но я все-таки узналъ, что такое аппетитъ, и что противиться матери-природ очень трудно. Пусть каждый ищетъ себ свою селедку и уважаетъ смтливость другихъ, которые, руководствуясь истиннымъ аппетитомъ, найдутъ свой непремнно.
Такъ оканчиваю я этотъ эпизодъ моей жизни, который…
(Макулат. лис.) — нтъ несносне для исторіографа или біографа, какъ метаться изъ стороны въ сторону, скакать, словно на дикомъ жеребенк, черезъ пни и колоды, по полямъ и лугамъ, безпрестанно стараясь попасть на проторенную дорогу и никогда не попадать на нее! То же самое дется и съ бднякомъ, вздумавшимъ записывать для тебя, любезный читатель, все, что онъ узналъ объ чудной жизни капельмейстера Іоганнеса Крейслера. Съ радостью началъ бы онъ обычнымъ: въ маленькомъ городк N. или Б. или К. и именно въ Троицынъ или въ Духовъ день, такого-то года, увидалъ Іоганнесъ Крейслеръ блый свтъ!— Но, къ-несчастію, этотъ прекрасный хронологическій порядокъ здсь ршительно невозможенъ, потому-что повствователь пользовался только изустными, отрывочными разсказами, которые, долженъ былъ тотчасъ переносить на бумагу, чтобъ не забыть цлаго. Какъ получались эти свднія, ты еще узнаешь, любезнйшій читатель, передъ концемъ книги, и тогда извинишь рапсодическое изложеніе цлаго, а можетъ быть, и нападешь на мысль, что, не смотря на кажущуюся отрывочность, вс части его связуются крпкою, непрерывною нитью.
Вотъ такъ и теперь нечего больше разсказывать, какъ только то, что вскор посл водворенія Князя Иринея въ Зигхартсвейлер, въ одинъ прелестный лтній вечеръ, принцесса Гедвига и Юлія гуляли въ прекрасномъ Зигхартсгофскомъ парк. Блескъ западающаго солнца разстилался по лсу, какъ золотое покрывало. Ни одинъ листокъ не шевелился. Безмолвно ожидали кусты и деревья лобзаній вечерняго втерка. Только шумъ ручья, бжавшаго по блымъ камушкамъ, прерывалъ глубокое молчаніе. Рука въ руку, молча, ш.ш двушки по узенькимъ дорожкамъ, по мостикамъ, переброшеннымъ чрезъ многочисленныя извилины ручья. И вотъ он на конц парка, на берегу большаго озера, въ которое смотрлся Гейерштейнъ съ своими живописными развалинами.
— Ахъ, какъ прекрасно! воскликнула Юлія отъ-души.
— Взойдемъ лучше въ рыбачью хижину, сказала Гедвига: вечернее солнце печетъ ужасно, а изъ хижины, особенно изъ середняго окна, видъ на Гейерштейнъ еще прелестне. Оттуда онъ представляется не панорамой, а настоящей отдльно сгрупированной картиной.
Юлія пошла за принцессой, которая, взглянувъ въ окно, тотчасъ начала жалть, что нтъ съ нею карандаша и бумаги, чтобы снять видъ въ этомъ, какъ она говорила, разительномъ освщеніи.
— Я почти готова завидовать твоей способности — срисовывать съ природы озера, деревья, горы, сказала Юлія. Но я знаю, еслибъ я и выучилась рисовать также хорошо какъ ты, мн бы никогда ни одного ландшафта не удалось срисовать съ натуры, и тмъ скоре, чмъ онъ прекрасне. Отъ радости, отъ восторга я не могла бы работать.
На лиц принцессы промелькнула улыбка, которую у шестнадцатилтней двушки никакъ нельзя назвать шуточною. Мейстеръ Абрагамъ, выражавшійся иногда довольно странно, полагалъ, что подобную игру мускуловъ можно сравнить съ движеніемъ на поверхности воды, когда въ глубин шевелится что нибудь грозное. Принцесса Гедвига довольно улыбнулась, и въ то самое время, какъ растворила розовыя губки, чтобъ возразить что-то кроткой и безъискусственной Юліи, близехонько отъ нихъ раздались аккорды гитары, такіе сильные и звучные, что можно было усумниться, чтобъ этотъ инструментъ могъ издавать подобные.
Принцесса онмла и выбжала тотчасъ изъ хижины вмст съ Юліей.
Тутъ услышали он еще явственне самые чудные переходы изъ одноготона въ другой, соединявшіеся необыкновенными аккордами. Въ промежуткахъ раздавался мужской голосъ, то истощавшій всю сладость италіянскаго пнія, то вдругъ переходившій въ мрачныя мелодіи, то въ речитативы, то въ сильныя, громкія восклицанія.
Вотъ гитара настроивается — вотъ опять аккорды — вотъ опять строится — вотъ какія-то громкія, гнвныя восклицанія — потомъ мелодіи — потомъ опять перестроивается.
Увлекаемыя желаніемъ видть страннаго виртуоза, двушки подкрадывались все ближе и ближе, и наконецъ увидали мужчину въ черномъ плать, который, оборотясь къ нимъ спиною, сидлъ на обломк скалы близъ самаго озера.
Онъ только-что перестроилъ гитару и началъ пробовать ее снова, извлекая разные аккорды, прерывавшіеся по временамъ восклицаніями: ‘Опять не такъ — нтъ чистоты — то ниже, то выше!’ — Тутъ онъ отвязалъ гитару отъ голубой ленты, перекинутой черезъ плечо, взялъ ее въ об руки и держа передъ собою, началъ: ‘Скажи же мн, упрямица, гд, въ какомъ углу твоей внутренности затаилось благозвучіе, чистая сила?— Или теб вздумалось возстать противъ твоего господина и уврять, что слухъ его закованъ въ кузниц ровнозвучной температуры, а энгармоника его дтская шалость? Мн кажется, ты смешься надо мной, хотя я и брею бороду гораздо лучше Мейстера Стефано Пачини, detlo il venetiano, который вложилъ даръ благозвучія въ твою внутренность, остающуюся для меня неразршимой загадкой. Послушай, милая, я предупреждаю тебя — если ты не согласишься на созвучный дуализмъ Жиса и Аса, или Циса и Деса, я отправлю тебя къ новымъ прямымъ германскимъ мастерамъ — они разругаютъ тебя, смирятъ не гармоническими словами…. Теб не попасть уже въ руки твоего Стефано Пачини, ты не переспоришь ихъ, какъ капризная женщина. Или ужъ не вообразила ли ты, что чудныя силы, въ теб живущія, должны покоряться только мощнымъ чародямъ, давно исчезнувшимъ съ земли, что въ рукахъ шута…
Тутъ онъ вскочилъ и, устремивъ глаза въ озеро, казалось, погрузился въ глубокую думу. Двушки, пораженныя страннымъ движеніемъ незнакомца, стояли за кустами, какъ пригвожденныя къ земл, едва переводя дыханіе.
— Что ты, гитара? началъ онъ снова посл минутнаго молчанія, — самый жалкій, несовершенный инструментъ!— Играть на теб только воркующимъ, влюбленнымъ пастушкамъ, потерявшимъ амбушюру свирли, а безъ того и он предпочли бы будить послднею эхо горъ, встрчать плаксивыми мелодіями Эммелинъ, сбирающихъ милыхъ коровокъ веселымъ хлопаньемъ чувствительныхъ кнутовъ… О, Боже! Пастушки ‘вздыхающія какъ печь плачевною пснью на свою милую буренькую’ убдите ихъ, что троезвучный аккордъ состоитъ только изъ трехъ звуковъ, сражается кинжаломъ септимы, и дайте умъ гитару въ руки!— Но что такое вздохи и бренчанье для людей образованныхъ, ученыхъ, напитанныхъ греческою всемірною мудростью, знающихъ, что длается при дворахъ пекинскомъ или нанкинскомъ и совершенныхъ невждъ по части пастушества и овцеводства?— Шутъ! и какъ теб вздумалось бренчать на гитар!… Чортъ возьми!…
Тутъ онъ бросилъ ее далеко въ кусты и удалился быстро, не замтивъ двушекъ.
— Ну, Гедвига, съ громкимъ смхомъ воскликнула Юлія посл минутнаго молчанія: что ты скажешь объ этомъ странномъ явленіи? Откуда взялся этотъ чудакъ, разговаривавшій сначала такъ хорошо съ своей гитарой, а потомъ бросившій ее съ презрніемъ, какъ разбитую коробку?
— Очень дурно, что не запираютъ парка и что въ него можетъ входить всякой, кто захочетъ, сказала Гедвига съ сердцемъ, и поблднвшія щеки ея загорлись яркимъ румянцемъ.
— Какъ! возразила Юлія, неужели Князь долженъ запереть лучшее мсто изъ всхъ окрестностей, не только для Зигхартсвейлерцовъ, но и для всякаго прозжающаго? Не можетъ быть, чтобъ ты этого желала.
— Ты забываешь объ опасности, которой мы отъ этого подвергаемся, продолжала принцесса еще съ большимъ волненіемъ. Какъ часто гуляемъ мы какъ ныньче, одн одинехоньки, въ отдаленнйшихъ мстахъ лса! Что, если какой нибудь злой…
— Помилуй, прервала се Юлія: ужъ не воображаешь ли ты, что вотъ вдругъ выскочитъ какой нибудь сказочный великанъ или разбойникъ изъ кустовъ и увлечетъ насъ въ свой замокъ?— Боже избави!— Впрочемъ, знаешь ли что?— маленькое приключеньице въ этомъ уединенномъ, романическомъ лсу, было бы совсмъ не дурно. Мн теперь пришло въ голову Шекспирово: ‘Какъ вамъ угодно’, котораго маменька такъ долго не давала намъ въ руки и которое наконецъ прочелъ намъ Лотаріо. Я уврена, что и ты согласилась бы охотно занять на часокъ ролю Целія, а я была бы твоей врной Розалиндой Какую же роль дать нашему неизвстному виртуозу?
— О, возразила принцесса: именно этотъ-то неизвстный… послушай, Юлія, его наружность, его странныя рчи возбудили во мн какой-то непонятный ужасъ, даже и теперь какой-то трепетъ, какое-то странное и вмст ужасное чувство объемлетъ все существо мое. Въ глубин души пробудилось какое-то воспоминаніе, которое напрасно силится принять полную, ясную форму. Мн кажется, что я видла этого человка въ какое-то ужасное мгновеніе, растерзавшее мое сердце. Можетъ быть, это былъ сонъ, смутное воспоминаніе, о которомъ осталось въ моей памяти. Довольно, — этотъ человкъ, съ своими странными движеніями, съ безсвязными рчами, показался мн какимъ-то грознымъ призракомъ, хотвшимъ завлечь насъ въ свой гибельный, чародйственный кругъ.
— Какой вздоръ! воскликнула Юлія. Я, напротивъ, превращаю чародйство съ гитарой въ господина Жака или даже въ честнаго Пробштейна, тмъ боле, что его философія почти похожа на странныя рчи незнакомца. Но на первый случай нужне всего спасти бдняжку, которую варваръ бросилъ такъ жестокосердо въ кусты.
— Юлія! что ты длаешь?… ради Бога! восклицала принцесса, но Юлія, не слушая ее, скрылась въ чащ, и въ то же мгновеніе возвратилась съ гитарой въ рукахъ.
Преодолвъ робость, принцесса начала разсматривать ее съ величайшимъ вниманіемъ. Самая форма доказывала уже глубокую древность этого инструмента. На дн его были вытравлены слова: Stefano Pacini fee. Venet. 1532.
Юлія не могла удержаться, сдлала аккордъ и почти испугалась полноты и силы звука, вырвавшагося изъ этого маленькаго инструмента.
— О, прекрасно, прекрасно! воскликнула она и продолжала играть. Привыкнувъ только аккомпанировать гитарой своему пнію, она запла вскор почти-невольно. Принцесса шла за нею молча.
— Пой, играй на волшебномъ инструмент, сказала Гедвига, когда Юлія остановилась на мгновеніе: можетъ быть, теб удастся заклясть въ черный Оркусъ враждебнаго духа, овладвшаго мною.
— Къ-чему тутъ злые духи? возразила Юлія: они были и будутъ намъ чужды, но пть и играть я готова, потому-то ни одинъ еще инструментъ не приходился мн по рук такъ какъ этотъ. Мн кажется, что даже мой голосъ сливается съ его звуками несравненно лучше.
Она начала извстную итальянскую канцонету. Давъ полную волю богатымъ звукамъ, покоившимся въ груди ея, она разливалась въ чудныхъ мелодіяхъ и въ смлыхъ руладахъ.
За нсколько минутъ принцесса испугалась только незнакомца, но Юлія окаменла, когда, повернувъ на другую дорожку, увидала его вдругъ передъ собою.
Незнакомецъ, человкъ лтъ тридцати, былъ одтъ по послдней мод, въ черное платье, въ которомъ ршительно не было ничего страннаго, необыкновеннаго, и не смотря на то, видъ его былъ и страненъ и необыкновененъ. Въ наряд его, даже нсколько изысканномъ, замчалась какая-то небрежность, но не отъ пренебреженія, а, какъ казалось, отъ длиннаго неожиданнаго пути. Жилетъ былъ разстегнутъ, шейный платокъ распущенъ, башмаки запылены, такъ, что маленькія золотыя пряжки едва виднлись, въ довершеніе всего, чтобъ защититься отъ солнца, онъ отложилъ поля маленькой треугольной шляпы, годной только для того, чтобъ держать ее подъ-мышкой. Видно было, что онъ пробирался сквозь чащу парка, потому что въ густыхъ, черныхъ и непричесанныхъ волосахъ его торчало множество сосновыхъ иглъ. Взглянувъ мелькомъ на принцессу, онъ устремилъ большіе сверкающіе глаза на Юлію, и это увеличило ея смущеніе до того, что слезы навернулись на глазахъ, что обыкновенно случалось съ ней въ подобныхъ обстоятельствахъ.
— И эти небесные звуки, сказалъ онъ наконецъ кроткимъ, нжнымъ голосомъ, замолкаютъ отъ моего появленія, переливаются въ слезы?—
Принцесса, преодолвъ первое впечатлніе, произведенное на нее незнакомцемъ, взглянула на него гордо и сказала довольно рзко: ‘Натурально, что ваше внезапное появленіе должно было изумить насъ! Въ это время мы никакъ не ожидали незнакомыхъ постителей въ княжескомъ парк.— Я принцесса Гедвига.
Лишь только заговорила принцесса, незнакомецъ оборотился къ ней быстро и устремилъ на нее глаза свои, но лицо его перемнилось совершенно. Прежнее выраженіе грустнаго, нжнаго чувства исчезло и замнилось какой-то бшеной улыбкой, доводившей выраженіе горькой ироніи до смшнаго, до непріятнаго. Принцесса, какъ пораженная электрическимъ ударомъ, за’ молчала, покраснла и потупила взоръ въ землю.
Казалось, что незнакомецъ хотлъ что-то сказать, но въ то самое время заговорила Юлія: ‘Боже мой! какъ я глупа, я испугалась, заплакала какъ шаловливый ребенокъ, пойманный за лакомствомъ!… Да, милостивый государь, я лакомилась чудными звуками вашей гитары — гитара и наше любопытство виноваты во всемъ! Мы подслушали вашъ разговоръ съ нею, видли какъ вы бросили ее потомъ въ кусты, съ такимъ сердцемъ, что она застонала. Мн стало жаль ее — я не у терпла, бросилась въ чащу и подняла бдненькую. Сдлавъ нсколько аккордовъ, я уже не могла ея оставить. Извините, вотъ она, возьмите ее.
— Это старый, очень рдкій инструментъ, сказалъ незнакомецъ: только въ моихъ неискусныхъ рукахъ — но что такое руки?… не въ рукахъ дло! Дивный духъ благозвучія, родственный маленькой упрямиц, живетъ и во мн, но въ личинк, лишенный всякаго свободнаго движенія, изъ вашей же груди, сударыня, онъ вырывается къ свтлому небу тысячами радужныхъ лучей.— Да, сударыня: когда вы пли — тоска любви, восторгъ сладостныхъ сновидній, надежда, безконечное стремленіе, желаніе, струились но лсу и падали благотворною росою въ благоухающія цвточныя чашечки, въ грудь внимающихъ соловьевъ!— Нтъ, оставьте этотъ инструментъ у себя: только вы можете повелвать чарами, въ немъ заключенными!
— Но вы бросили его, сказала Юлія, покраснвъ.
— Правда, сказалъ незнакомецъ, взявъ быстро гитару и съ жаромъ прижалъ ее къ груди своей: теперь никогда не выпущу я его изъ рукъ моихъ!
Тутъ вдругъ лицо его приняло опять насмшливое выраженіе и онъ продолжалъ громкимъ, рзкимъ голосомъ: — Судьба или мой злой духъ сыграли со мной презлую шутку, представивъ меня вамъ, почтеннйшія дамы, ршительно ex abrupto, какъ говорятъ латинцы и еще другіе честные люди.— Всемилостивйшая принцесса! соблаговолите только окинуть меня вашими сіятельными взорами отъ головы до ногъ, и вы узрите по одежд, что я собрался длать визиты. Я думалъ захать въ Зигхартсвейлеръ и оставить доброму городку, если не свою собственную особу, то по крайней мр визитную карточку…. Я не безъ связей и не безъ знакомствъ, всемилостивйшая принцесса! Гофмаршалъ родителя вашей свтлости былъ нкогда моимъ задушевнымъ другомъ: я увренъ, еслибъ онъ встртился со мною здсь, онъ прижалъ бы меня къ своей атласной груди, и, поподчивавъ табакомъ, сказалъ бы съ необыкновеннымъ чувствомъ: ‘Здсь мы съ глазу на глазъ, любезнйшій, здсь я могу дать полную свободу моему сердцу и пріятнйшимъ чувствованіямъ.’ Я, былъ бы удостоенъ аудіенціи всемилостивйшаго Князя Иринея, былъ бы представленъ и вамъ, свтозарная принцесса — представленъ такъ, что понравился бы вамъ непремнно, — закладую лучшій изъ моихъ септимныхъ аккордовъ противъ пощечины! Но теперь — здсь, въ саду, въ неприличномъ мст, между утинымъ прудомъ и лягушечей лужей, къ величайшему моему несчастію, я долженъ представлять себя самъ! О Боже! если бы я по крайней мр умлъ хотя немного колдовать, если бы я только могъ превратить subito, эту благородную зубочистку (тутъ онъ въ самомъ дл вынулъ ее изъ камзольнаго кармана) въ красивйшаго изъ камергеровъ Иринеева дома, который схватилъ бы меня за Крыло и сказалъ бы’Милостивйшая принцесса, вотъ тотъто и тотъ-то!’ Но это же длать!…. Che far, che dir’!… Прощеніе, прощеніе, о, принцесса! о дамы! о господа!…
Тутъ онъ упалъ на колни передъ Родвигой и заплъ пискливымъ голосомъ: ‘Ah piet, piet signora!’
Съ восклицаніемъ: ‘это сумасшедшій, сумасшедшій!’ схватила принцесса Юлію за руку и бросилась бжать.
Подл самого замка совтница Бенцонъ встртила двушекъ, которыя, задыхаясь отъ усталости, едва не упали къ ногамъ ея.
— Что съ вами, что значитъ этотъ испугъ, бгство? спросила она ихъ.
Принцесса, вн себя, могла только пробормотать, что къ нимъ присталъ какой-то сумасшедшій, но Юлія разсказала очень спокойно все, что случилось, и прибавила, что незнакомецъ кажется ей совсмъ не сумасшедшимъ, а насмшникомъ въ род господина Жака, очень годнымъ для комедіи въ Арденскомъ лсу.
Совтница заставила ее повторить разсказъ, разспрашивая о малйшихъ подробностяхъ, о голос, походк, лиц и т. д. незнакомца и потомъ воскликнула:
— Нтъ никакого сомннія, это онъ — непремнно онъ!
— Кто? — кто онъ? спросила принцесса съ величайшимъ нетерпніемъ.
— Успокойтесь, любезная Гедвига, сказала совтница, смясь: вы напрасно бжали такъ скоро: странный незнакомецъ совсмъ не сумасшедшій. Несмотря на всю горечь и неприличіе шутки, которую онъ, по своей странности, позволилъ себ, вы помиритесь съ нимъ.
— Никогда! воскликнула принцесса: я не хочу видть этого досаднаго дурака!
— Скажите, Гедвига, сказала совтница, смясь: какъ попало вамъ на языкъ слово досадный, которое по тому, что случилось, выражаетъ настоящее чувство ясне и врне, чмъ вы сами предполагаете.
— Я не понимаю, любезная Гедвига, замтила Юлія, какъ можешь ты такъ сердиться на незнакомца? Даже и въ его дурачествахъ и въ его несвязныхъ словахъ было что-то умное, забавное.
— Ты счастлива, сказала принцесса, со слезами на глазахъ, что можешь быть такъ покойна, но мое сердце раздирается насмшками этого ужаснаго человка!— Бенцонъ, скажите, скажите, кто этотъ сумасшедшій?
— Я объясню все двумя словами, начала совтница, Когда я, лтъ пять тому назадъ, въ — —
(Мур. продолж.) — убдилъ меня, что въ груди истинно-поэтической живетъ и дтская любовь и состраданіе къ ближнему.
Какая-то грусть, которая такъ-часто овладваетъ молодыми романтиками, когда внутри ихъ совершается развитіе великихъ, возвышенныхъ идей, заставляла меня искать уединенія. Я долго не посщалъ ни крыши, ни погреба, ни чердака. Я испытывалъ, вмст съ извстнымъ поэтомъ, сладостное, идиллическое наслажденіе жить въ маленькомъ домик, на берегу журчащаго ручейка, осненнаго печальными, развсистыми березами и плакучими ивами, и предаваясь мечтамъ своимъ, не вылзалъ изъ-подъ печки. Такимъ образомъ я уже не видалъ боле Минны, моей доброй, прелестно-пятнистой матери.— Но я нашелъ и утшеніе и успокоеніе въ наукахъ. О, что это такое науки!…. Благодарность, пламенная благодарность тому, кто изобрлъ ихъ!— И что такое передъ этимъ изобртеніемъ адская выдумка ужаснаго монаха, вздумавшаго приготовлять порохъ, вещь, по свойствамъ и дйствіямъ, для меня ненавистную. Правдивое потомство наказало злодя Бартолло насмшливымъ презрніемъ, потому что еще и теперь, желая достойно оцнить какого нибудь знаменитаго ученаго, всеобъемлющаго статистика или другаго мужа отличнаго образованія, говорятъ по пословиц: а Онъ пороха не выдумаетъ!’
Въ поученіе юному кошечеству я никакъ не могу не замтить здсь, что когда нападала на меня охота учиться, я вскакивалъ, зажмуривъ глаза, въ библіотеку Мейстера, вытаскивалъ первую книгу, попавшуюся подъ лапы и прочитывалъ ее отъ доски до доски, какого бы она ни была содержанія. Этотъ способъ ученія придалъ моему уму необыкновенную гибкость и многосторонность, моимъ знаніямъ блестящую пестроту, чему не мало подивится грядущее потомство. Я не стану вычислять здсь всхъ книгъ, прочитанныхъ мною въ періодъ поэтической грусти, отчасти потому, что, можетъ быть, встртится еще для этого приличнйшее мсто, а отчасти и потому, что позабылъ заглавіе, а это въ свою очередь оттого, что я почти никогда не читалъ заглавій, и слдовательно никогда не зналъ ихъ. Кажется, что этого объясненія достаточно, и никто не обвинитъ меня въ біографической втрености.
Меня ожидали новые опыты.
Однажды, когда Мейстеръ сидлъ, углубясь въ развернутый передъ нимъ огромный Фоліантъ, а я лежалъ подл него подъ столомъ, на лист прекраснйшей бумаги, и испытывалъ себя въ греческихъ письменахъ, которыя попали тогда подъ мою лапу, вошелъ въ комнату молодой человкъ. Я уже нсколько разъ видалъ его у Мейстера, и онъ всегда оказывалъ мн дружескую ласку и даже уваженіе, должное отличному таланту, ршительному генію. Каждый разъ, поздоровавшись съ Мейстеромъ, онъ обращался ко мн, говорилъ: ‘Здорово котъ!’ щекоталъ легохонько за ушами, поглаживалъ спину мою, и такое обращеніе всегда ободряло меня блеснуть передъ свтомъ моими дарованіями.
Но ныньче ожидало меня совсмъ другое.
Вслдъ за нимъ вскочило въ комнату черное, мохнатое чудовище, Съ блестящими глазами, и бросилось прямо на меня. Какая-то невыразимая тоска овладла мною, и въ то же мгновеніе я былъ уже на стол Мейстера. Вопль ужаса и отчаянія вырвался изъ груди моей, когда чудовище съ ужаснйшимъ шумомъ и громомъ начало бросаться на столъ. Добрый Мейстеръ, страшась за меня, взялъ меня на колни и прикрылъ шлафрокомъ, ‘не безпокойтесь, любезнйшій Мейстеръ Абрагамъ, сказалъ тутъ молодой человкъ: мой пудель не враждуетъ съ кошками, — просто, ему хочется играть. Спустите Мурра на полъ и вы увидите, они тотчасъ подружатся.’
Мейстеръ хотлъ въ самомъ дл спустить меня на полъ, но я крпко уцпился за него, и жалобнымъ пискомъ убдилъ оставить меня подл себя на стул.
Ободренный покровительствомъ Мейстера, поджавъ хвостъ, слъ я на заднія лапки и принялъ гордый, величественный видъ, долженствовавшій поразить моего чернаго противника. Пудель услся противъ меня на полу, и глядя мн прямо въ глаза, привтствовалъ какими-то отрывистыми фразами, которыхъ я не могъ понять. Впрочемъ, не смотря на то, мало-по-малу боязнь моя прошла совершенно, успокоившись, я замтилъ въ его взор необыкновенное добродушіе. Тутъ невольно началъ я обнаруживать мое доврчивое расположеніе тихимъ движеніемъ хвоста изъ стороны въ сторону, и пудель въ тоже мгновеніе завилялъ своимъ маленькимъ хвостомъ наипріятнйшимъ образомъ.
Созвучіе нашихъ сердецъ было очевидно.— ‘Какъ могли испугать тебя до такой степени необыкновенныя движенія незнакомца? говорилъ я самъ себ.— Что же значили эти прыжки, этотъ лай, это бганье, этотъ вой, какъ не любовь, не восторгъ юноши, сильно взволнованнаго кипучей радостью жизни?— Нтъ, эта черношерстная грудь не чужда добродтели: въ ней живетъ благородное пудельство!’ — Ободренный еще боле этимъ разсужденіемъ, я ршился сдлать первый шагъ къ тснйшему сближенію нашихъ душъ и сойти со стула Мейстера.
Когда я приподнялся и потянулся, пудель вскочилъ и началъ прыгать по комнат съ громкимъ лаемъ — истинное выраженіе души прекрасной, полной жизни!— Бояться было нечего, я спустился на полъ и осторожно тихимъ шагомъ приблизился къ новому Другу. Мы совершили актъ, который въ многозначительной символик выражаетъ ближайшее сознаніе средственныхъ душъ, заключеніе союза, обусловливаемаго внутренней потребностію, и который дерзкій, близорукій человкъ обозначаетъ площаднымъ выраженіемъ: ‘обнюхиваться.’ — Мой черный другъ обнаружилъ желаніе полакомиться куриными костями, оставшимися отъ моего обда — я объяснилъ ему, сколько могъ, что свтское образованіе и учтивость повелваютъ мн угощать его какъ гостя. Онъ жралъ съ удивительнйшимъ апетитомъ, между тмъ какъ я смотрлъ на него издали. Впрочемъ я сдлалъ очень хорошо, что заблаговременно припряталъ жареную рыбу подъ мою постель. Посл обда начались пріятнйшія игры, и тутъ-то наконецъ, слившись совершенно сердцами, мы обнялись, прижались крпко другъ къ другу, и перекувырнувшись нсколько разъ, поклялись въ вчной врности и дружб.
Не знаю, что смшнаго въ этомъ соединеніи, въ этомъ живомъ, юношескомъ сближеніи двухъ досел чуждыхъ существъ? но, къ крайней моей досад, Мейстеръ и молодой человкъ помирали со смху, глядя на наши нжности.
Это новое знакомство имло на меня чрезвычайно-сильное и глубокое вліяніе. И на солнц и въ тни, и на крыш и подъ печкой, меня занимало одно чувство, одна мысль: пудель — пудель — пудель!— Вотъ почему я проникъ въ самую сокровенную сущность пудельства, и это сознаніе родило глубокомысленнйшее сочиненіе, о которомъ я уже упоминалъ однажды, а именно: ‘Мысль и предчувствіе или Котъ и Собака.’ Я показалъ въ немъ, что языкъ, нравы и обычаи обихъ породъ обусловливаются необходимо особенностями ихъ сущности, и что об суть ничто иное, какъ только различные лучи, отбрасываемые одной и той же призмой. Но особенное вниманіе обратилъ я на характеръ языка и доказалъ, что такъ-какъ языкъ вообще есть ни что иное, какъ символическое представленіе естественнаго начала въ звукахъ, и потому другой языкъ невозможенъ, то и кошачій и собачій, съ его пудельмкимъ видоизмненіемъ — просто втви одного и того же дерева, и что въ-слдствіе этого вдохновенные коты и пудели всегда могутъ понимать другъ друга. Въ подкрплленіе моего положенія, я привелъ множество примровъ изъ обоихъ языковъ, обращая вниманіе на сходство и единство корней: Вау — вау — Мяу — мяу — Вафъ, вафъ — Анфау — Корръ — курръ — Птси — пшрци и т. д.
Кончивъ книгу, я почувствовалъ непреодолимое желаніе изучить пудельскій языкъ въ самомъ дл. Съ помощію новаго друга, Понто, я достигъ желанной цли, хотя и не безъ труда, потому-что для насъ, котовъ, языкъ этотъ дйствительно чрезвычайно-тяжелъ. Но геніи превозмогаютъ все, и именно эту-то геніальность и не признаетъ одинъ изъ человческихъ писателей, утверждая, что для того, чтобъ говорить на какомъ нибудь иностранномъ язык, какъ на своемъ, соблюдая вс мелочныя особенности его, надобно непремнно быть немного глуповатымъ. Мейстеръ держался того же мннія и допускалъ только ученое знаніе языка какъ противуположность болтанью, подъ которымъ разумлъ способность говорить на иностранныхъ языкахъ ни объ чемъ и ни почему. Но мало этого, онъ дошелъ до предположенія, что французская болтовня нашихъ придворныхъ дамъ и кавалеровъ просто — родъ болзни, которая, какъ каталепсія, начинается всегда ужаснйшими припадками. Однажды я слышалъ даже, какъ онъ защищалъ это глупое предположеніе противъ княжескаго гофмаршала.
‘Сдлайте милость, ваше превосходительство, говорилъ онъ: обратите ваше вниманіе на самихъ себя. Не даровало ли вамъ Небо прекраснйшій, звучный органъ, — и что жъ? когда овладетъ вами страсть французскаго, вы начинаете вдругъ шипть, лепетать, храпть и притомъ Искажаете ужаснйшимъ образомъ черты вашего, впрочемъ очень пріятнаго, лица, даже величественный станъ вашъ ломается странными конвульсіями. Не означаетъ ли все это, что въ эти мгновенія внутри васъ свирпствуетъ гибельный демонъ какой-то болзни?’ — Гофмаршалъ много смялся, и въ самомъ дл какъ не смяться надъ нелпой гипотезой Мейстера Абрагама о болзни чужихъ языковъ.
Одинъ очень-остроумный ученый совтуетъ въ какой-то книг, для скорйшаго изученія иностраннаго языка, думать на немъ какъ можно боле. Совтъ прекрасенъ, по выполненіе его не совсмъ безопасно. Я въ самомъ дл скоро пріучился думать по-пудельски, но углубился въ это пудельское мышленіе такъ сильно, что собственно языкознаніе притупилось, и я самъ не понималъ, что думалъ. Большую часть этихъ непонятыхъ думъ я перенесъ на бумагу, назвалъ: ‘Акантусовыми листами’, и до сихъ поръ не понимая, удивляюсь необыкновенной глубин ихъ.
Я думаю, что и этого краткаго очерка исторіи моихъ юношескихъ мсяцевъ достаточно, чтобъ читатель могъ себ представить ясно, что я такое и какъ я дошелъ до этого.
Но я никакъ не могу разстаться съ цвтущимъ временемъ моей замчательной жизни, не разсказавъ случая, который длаетъ нкоторымъ образомъ переходъ въ годы боле зрлаго образованія. Кошечье юношество научится изъ этого разсказа, что нтъ розы безъ шиповъ и что самый высокопарный духъ встрчаетъ на пути своемъ не одно препятствіе, не одинъ камень преткновенія, объ который ранитъ свои лапы. А раны эти болятъ ужасно, нестерпимо!
Я увренъ, любезнйшій читатель, что ты уже начиналъ завидовать моей счастливой юности, благотворной звзд, блествшей надо мною.— Рожденный въ нищет отъ знатныхъ, но бдныхъ родителей, близкій къ позорной смерти, вдругъ переношусь я въ ндра роскоши, въ перуанскій рудникъ литературы!… Ничто не препятствуетъ моему образованію, ничто не противится моимъ наклонностямъ, исполинскими шагами иду я къ совершенству, которое возноситъ меня высоко надъ моей современностью. Но вотъ, вдругъ останавливаетъ меня таможенный приставъ и требуетъ пошлины, которой обложено все существующее подъ луною.
Кто могъ бы подумать, что подъ узами сладчайшей, тснйшей дружбы, скрывались терны, которые должны были оцарапать, поранить меня до крови!
Каждый, у кого, какъ у меня, бьется въ груди чувствительное сердце, пойметъ изъ сказаннаго объ моихъ отношеніяхъ къ пуделю Понто, какъ дорогъ онъ былъ для меня, и онъ-то долженъ былъ вызвать катастрофу, которая погубила бы меня непремнно, еслибъ духъ моего великаго предка не виталъ надо мною…. Да, любезнйшій читатель! у меня былъ предокъ, — предокъ, безъ котораго отчасти я и не существовалъ бы — великій, дивный предокъ, мужъ знатный, богатый, ученый, одаренный превосходнйшимъ сортомъ добродтели, удивительнйшимъ человколюбіемъ, необыкновеннымъ вкусомъ — мужъ… но на первый случай довольно, въ послдствія я поговорю подробне о великомъ, который былъ не кто иной, какъ знаменитый первый министръ Гинцъ фонъ Гинценфельдъ, сдлавшійся столь драгоцннымъ для всего міра подъ названіемъ ‘Кота въ сапожкахъ.’ {Герой повсти Тика, под этимъ самымъ заглавіемъ. }
Какъ сказано, въ я разскажу послдствіи поболе о благороднйшемъ изъ котовъ.
И могло ли быть иначе? Могъ ли я, выучившись выражаться на пудельскомъ язык легко и краснорчиво, не говорить съ моимъ другомъ Понто о томъ, что почиталъ величайшимъ въ жизни: о себ самомъ и о своихъ сочиненіяхъ? Такимъ образомъ я познакомилъ его съ моими необыкновенными дарованіями, съ моею геніальностію — и тутъ, къ крайнему сожалнію, замтилъ я, что непреодолимая легкомысленность и даже нкоторое высокомріе, будутъ всегда препятствовать молодому Понто отличиться на поприщ искусствъ и наукъ. Вмсто того, чтобъ изумиться моимъ знаніямъ, онъ началъ уврять меня, что не можетъ понять, какъ могу я заниматься подобными вздорами, что въ отношеніи искусствъ онъ ограничивается скаканьемъ черезъ палку и вытаскиваніемъ шапки его господина изъ воды, чтожъ касается до наукъ, то знаетъ только, что он портятъ желудокъ и уничтожаютъ аппетитъ.
Во время-то одного изъ подобныхъ разговоровъ, тогда какъ я старался убдить моего юнаго, легкомысленнаго друга въ противномъ, свершилось ужаснйшее. Вдругъ, совсмъ неожиданно —
(Макул. лис.) — И что жъ, возразила совтница, какіе плоды вашей фантастической напряженности, вашей раздирающей сердце ироніи — безпокойства, смуты и совершенный диссонансъ всхъ свтскихъ отношеній?
— О, дивенъ капельмейстеръ, владющій подобными диссонансами! воскликнулъ Крейслеръ смясь.
— Полноте, продолжала совтница: вы не отыграетесь горькою шуткой!— Я не отстану отъ васъ, любезный Іоганнесъ!… Да, я буду называть васъ такъ, и, можетъ быть, смиренное имя Іоганнесъ вызоветъ наконецъ кроткое, нжное чувство, скрытое подъ маской сатира. И тогда!… Нтъ, вы никогда не уврите меня, что странная фамилія Крейслеръ — не подложная, не замна другой.
— Сударыня! сказалъ Крейслеръ и мускулы лица его пришли въ престранное движеніе: скажите, что-жъ дурнаго въ моей честной фамиліи? Можетъ быть, у меня была и другая, но это такъ давно, что я могу сказать какъ подаватель совтовъ въ Тиковой Синей бород: ‘Прежде у меня было прекраснйшее имя, но, по давности, я забылъ его почти совершенно, — осталось только темное воспоминаніе.’
— Подумайте, Іоганнесъ, воскликнула совтница, устремивъ на него свои проницательные взоры: подумайте хорошенько, вы врно вспомните полузабытую фамилію.
— Никогда, возразилъ Крейслеръ: невозможно! Я полагаю даже, что темное воспоминаніе объ ней, какъ о жизненномъ паспорт, начинается съ пріятнаго времени, когда я еще не родился.— Но любезнйшая г-жа Бенцонъ, сдлайте одолженіе, разсмотрите мою невинную фамилію съ настоящей точки, и вы увидите, что въ отношеніи очерка, колорита и физіономіи она прекрасна!— Мало этого, выворотите се, вскройте грамматическо-анатомическимъ ложемъ — и внутреннее содержаніе ея покажется вамъ еще прелестне. Вы никакъ не можете произвести мою фамилію изъ слова курчавый (Kraus), ни принять, по тожеству слова волосочосъ (Haarkrusler), меня самого за какого нибудь звукочеса (Tonkrusler), потому-что тогда вы должны измнить орографію моей фамиліи. Какъ ни вертитесь, а никакъ не отвертитесь отъ слова Кругъ (Kreis), и дай Боже, чтобъ вамъ въ то же мгновеніе вспали на умъ дивные круги, въ которыхъ вращается все наше бытіе и изъ которыхъ, чтобы мы ни длали, никакъ не можемъ вырваться. Въ этихъ-то кругахъ кружится и Крейслеръ и, не спорю, утомленный прыжками Битовой пляски, на которую осужденъ по-невол, можетъ быть, онъ и ропщетъ иногда на невдомую силу, начертавшую эти круги, можетъ быть, онъ и рвется на свободу не по-силамъ желудка, и безъ того слабо-сложеннаго. А глубокая-та боль этого рвенія и есть иронія, на которую вы, добрая г-жа Бенцонъ нападаете такъ жестоко, забывая, что мощная мать родила сына, который вступаетъ въ жизнь повелительнымъ царемъ. Я говорю объ юмор, неимющемъ ничего общаго съ своей взбалмошной сведенной сестрой — насмшкой!
— Именно этотъ-то юморъ, перебила его совтница, этотъ подкидышъ, своевольной, прихотливой фантазіи, безъ образа и безъ цвта, настоящаго значенія котораго вы, жестокосердые мужчины, и сами не знаете, именно этотъ-то юморъ и выдаете вы намъ за что-то великое, прекрасное, когда горькою насмшкою хотите уничтожить все, что для насъ мило и дорого.— Знаете ли, Крейслеръ, что принцесса Гедвига и теперь еще не можетъ притти въ себя отъ вашего перваго появленія въ парк? Отъ природы чрезвычайно раздражительная, она оскорбляется всякой шуткой, если замтитъ въ ней хотя малйшую насмшку надъ своею личностію, а вамъ, любезный Іоганнесъ, было угодно представиться ей совершенно-сумасшедшимъ, напугать до того, что она чуть не слегла въ постель. Это непростительно!—
— Такъ же, какъ и желаніе вашей принцессы запугать своей маленькой особой порядочнаго человка, случайно-встртившагося съ ней въ парк ея почтеннаго папеньки.
— Какъ бы то ни было, ваше странное появленіе въ нашемъ парк могло имть дурныя послдствія. Если они предотвращены, если принцесса привыкаетъ мало-по-малу къ мысли увидть насъ снова, мы обязаны этимъ только моей Юліи. Она одна защищаетъ васъ, находя во всемъ, что вы длали, говорили, только вспышку души сильно-раздраженной, огорченной. Коротко, она сравниваетъ васъ съ грустнымъ Жакомъ изъ прочтенной ею недавно Шекспировой комедіи: ‘Какъ вамъ угодно.’
— О, добрая душа!— воскликнулъ Крейслеръ, и слезы навернулись на глазахъ его.
— Кром того, продолжала совтница, когда вы фантазировали и въ промежуткахъ пли и говорили, Юлія узнала въ васъ отличнаго музыканта и компониста. Она говоритъ, что, въ то же мгновеніе, ее проникъ какой-то особенный музыкальный духъ: какая-то невидимая сила заставила ее пть и играть, и на этотъ разъ и то и другое удалось ей такъ, какъ никогда не удавалось. Ей кажется невозможнымъ — не видать боле этого страннаго человка, невозможнымъ, чтобъ онъ явился ей только, какъ чудный музыкальный призракъ. Принцесса же, напротивъ, утверждаетъ, съ свойственною ей горячностію, что второе появленіе сумасшедшаго привиднія умертвитъ ее непремнно. Такъ-какъ об двушки жили всегда душа въ душу и никогда не ссорились, то и можно сказать, что теперь повторяется одна изъ сценъ ихъ дтства, только на оборотъ. Юлія какъ-то непремнно хотла бросить въ огонь подареннаго ей полишинеля, но принцесса приняла его подъ свое покровительство и объявила своимъ любимцемъ.
— Прекрасно! воскликнулъ Крейслеръ, съ громкимъ смхомъ: пусть же принцесса бросаетъ меня въ огонь, какъ втораго Скарамуша, — я надюсь на добрую Юлію.
— А я надюсь, что это воспоминаніе о полишинел вы примете просто за юмористическую выходку и, согласно вашей теоріи, не истолкуете въ дурную сторону. Вы догадаетесь, что изъ разсказовъ двушекъ о приключеніи въ парк, я узнала васъ тотчасъ, что, и безъ желанія Юліи видть васъ опять, я точно такъ же разослала бы немедленно всхъ моихъ служителей по парку и Зигхартсвейлеру отыскивать человка, который, не смотря на короткость времени, сдлался для меня такъ дорогъ. Вс поиски ихъ были тщетны, я почитала васъ уже пропавшимъ, вообразите же, какъ я удивилась, когда ныньче вы взошли въ мою комнату. Юлія теперь у принцессы, какъ раздвоились бы он чувствами, еслибъ узнали теперь, что вы здсь! Вдь вы, кажется, занимали мсто капельмейстера у великаго герцога — но о томъ, что привело васъ сюда такъ неожиданно, вы разскажете въ другое время, когда захотите.
Между тмъ какъ совтница говорила, Крейслеръ погрузился въ глубокую думу. Онъ сидлъ потупивъ глаза въ землю и водилъ пальцами по лбу, какъ человкъ, желающій что-то припомнить.
— Это преглупая исторія, нестоющая даже разсказа, сказалъ онъ, когда совтница замолчала. Но рчи, принятыя принцессой за бредъ сумасшедшаго, основаны на истин. Въ то время какъ я имлъ несчастіе перепугать раздражительную крошку въ парк, я длалъ въ самомъ дл визиты, былъ у великаго герцога, думалъ сдлать нсколько пріятнйшихъ, необыкновеннйшихъ визитовъ и здсь, въ Зигхартсвейлер….
— О, Крейслеръ! воскликнула совтница улыбаясь (она никогда не смялась сильно и громко), врно опять какія нибудь проказы! Если я не ошибаюсь, столица отсюда почти въ тридцати миляхъ.
— Правда, возразилъ Крейслеръ, но тутъ гуляешь по саду, разбитому въ такомъ огромномъ штил, что самъ Менторъ разинулъ бы ротъ. Если вы не врите, что я занимался визитами, по крайней мр допустите же, что чувствительный капельмейстеръ, съ голосомъ въ горл и въ груди, съ гитарою въ рукахъ, гуляя по благоухающимъ лсамъ, по зеленымъ лугамъ, по дикимъ, каменистымъ горамъ, подъ которыми шумятъ и пнятся потоки, что такой капельмейстеръ, впадая по временамъ, какъ солистъ въ хоры, звучавшіе вокругъ его, могъ очень легко, безъ всякаго намренія и желанія, забрести и въ отдльныя части этого сада. Такъ попалъ я и въ княжескій Зигхартсгофскій паркъ, который все-таки крошечная частичка огромнаго парка, раскинутаго природой. Но какъ бы то ни было, только тогда, когда вы выслали на меня, какъ на дикаго звря, стаю охотниковъ, только тогда пробудилось во мн внутреннее убжденіе въ необходимости быть здсь — въ необходимости, которая, еслибъ я и вздумалъ продолжать свое странствованіе, все-таки загнала бы меня сюда непремнно.— Давича вы сказали, что знакомство со мною сдлалось для васъ драгоцнно — могъ ли я тогда не вспомнить роковые дни смутъ и бдствій, въ которые свела насъ судьба?— Вы встртили меня колеблющагося, неспособнаго на что нибудь ршиться, распавшагося съ самимъ собою. Вы приняли меня какъ друга, и думая утшить, открыли передо мной чистое, безоблачное небо женской души, бранили, и въ то же время прощали мое бшеное своевольство, приписывая его безутшному отчаянію, въ которое повергли меня враждебныя обстоятельства. Вы вырвали меня изъ среды, которую я самъ почиталъ двусмысленной. Вашъ домъ сдлался для меня мирнымъ, свтлымъ убжищемъ, въ которомъ, уважая вашу безмолвную горесть, я позабывалъ о своей. Не зная моей болзни, вы врачевали ее своими чистыми, отрадными бесдами.— Не грозныя событія, уничтожившія мое свтское положеніе, подйствовали на меня такъ сокрушительно. Давно желалъ я вырваться изъ отношеній, тяготившихъ, томившихъ меня, и могъ ли я сердиться на судьбу, свершившую то, чего я самъ такъ долго не могъ — сдлать по недостатку силы и мужества. Нтъ! Когда я почувствовалъ себя свободнымъ, мною овладло невыразимое безпокойство, которое съ ранней юности такъ-часто раздвоивало меня съ самимъ собою. Это, не безпредльное страстное стремленіе, которое, какъ сказалъ знаменитый поэтъ, вышедшій изъ высшей жизни, безконечно, потому что никогда не удовлетворяется, ни заглушимо, ни обманываемо, но только неудовлетворимо, нтъ — во мн пробуждается часто какое-то дикое, бшеное желаніе чего-то, что я ищу безпрестанно вн себя, тогда какъ оно сокрыто внутри меня, какъ темная какая-то тайна, какъ смутное, загадочное сновидніе, о какомъ-то ра высочайшаго удовлетворенія, котораго даже самый сонъ не можетъ ни назвать, ни предчувствовать,— и это-то предчувствіе терзаетъ меня муками тантала. Еще въ ребячеств это чувство овладвало мной иногда такъ внезапно, что, во время самой веселой игры, я оставлялъ вдругъ моихъ товарищей, убгалъ въ лсъ, на гору, бросался на землю и рыдалъ неутшно, тогда какъ за мгновеніе былъ рзве, веселе всхъ. Въ послдствіи я научился преодолвать себя, но вы не можете себ представить, какъ ужасно мое состояніе, когда въ самомъ веселомъ кругу друзей, во время наслажденія какимъ нибудь изящнымъ предметомъ, даже когда мое самолюбіе подстрекнуто тмъ или другимъ образомъ, вдругъ покажется мн все такъ ничтожнымъ, безцвтнымъ, мертвымъ, и я почувствую себя перенесеннымъ въ безутшную пустыню. Только одинъ ангелъ свта иметъ власть надъ этимъ злымъ демономъ. Это духъ звуковъ, возникающій иногда побдоносно въ груди моей, только предъ его мощнымъ голосомъ замолкаютъ вс боли земныхъ страданій.
— Я всегда думала, замтила совтница, что музыка дйствуетъ на васъ слишкомъ сильно и вредно. При выполненіи какого бы то ни было образцоваго произведенія, вы проникаетесь имъ такъ сильно, что блднете, ‘лаза наливаются слезами, грудь вздымается, слова замираютъ на устахъ, но бда, если кто нибудь вздумаетъ сказать хоть одно слово противъ компониста, вы осыпите его тотчасъ самыми колкими насмшками. Да, когда —
— О любезнйшая г-жа Бенцонъ! перебилъ онъ совтницу, принявъ опять прежній ироническій тонъ, это уже все прошло. Вы не поврите, какъ учтивъ и снисходителенъ сдлался я. Я могу бить тактъ съ величайшимъ добродушіемъ, даже спокойствіемъ и въ домъ-Жуан и въ Армид, я могу съ величайшею любезностью кивнуть головой первой пвиц, когда она въ самомъ блестящемъ каданс галопируетъ по Лстниц звуковъ, я могу улыбнуться и значительно понюхать табаку, когда г. гофмаршалъ, посл Гайденовыхъ Временъ года, шепнетъ мн: ‘C’tait bien ennuyant, mon cher matre de Chapelle!’ — Могу даже выслушать преспокойно вс длинныя доказательства директора театра и камергеровъ, что Моцартъ и Бетговенъ ни чорта не смыслили въ пніи и что только Россини, Пучита и Богъ знаетъ еще кто, довели оперную музыку до nec plus ultra совершенства. Да, почтенйшая г-жа Бсицонъ, вы не поврите, какъ много я выигралъ моимъ капельмейстерствомъ…
— Перестаньте, воскликнула совтница съ небольшей досадой, по старой привычк вашъ конекъ начинаетъ снова бить. Мн сдается, это тутъ не обошлось безъ непріятностей, и оттого прошу васъ, скажите, что принудило васъ къ этому поспшному бгству изъ столицы, потому-что, какъ вы хотите, а ваше внезапное появленіе въ парк все-таки очень похоже на бгство.
— Именно это безпокойство, о которомъ за минуту я разговорился, можетъ быть, боле чмъ нужно, овладло мною вдругъ сильнй, чмъ когда нибудь. Я не могъ оставаться доле., вы знаете, какъ я радовался моему капельмейстерству. По глупости, я думалъ, что это мсто, требуя безпрестанныхъ занятій моимъ любимымъ искусствомъ, укротитъ злаго демона въ груди моей.— Но и изъ немногаго, что я сказалъ уже о моемъ образованіи, я думаю, вы уже догадались, какъ я обманулся. Избавьте же меня отъ подробнаго описанія, какъ пошлая игра священнымъ искусствомъ, въ которой меня принудили участвовать, глупости бездушныхъ музыкальныхъ фигляровъ, безсмысленныхъ дилеттанти и всего этого кукольнаго свта, довели меня до сознанія ужасной ничтожности моего положенія. Однимъ утромъ потребовали меня къ герцогу, чтобъ поговорить о празднеств, готовившемся къ слдующему дню. Директоръ театра, разумется, былъ тутъ и тотчасъ напалъ на меня безсмысленными распоряженіями, которымъ я долженъ былъ подчиниться. Всего боле онъ настаивалъ, чтобъ я написалъ музыку для пролога его собственнаго сочиненія. ‘Но такъ-какъ на этотъ разъ’, говорилъ онъ князю, посматривая на меня съ насмшливой улыбкой, ‘дло не въ ученой германской музык, а въ дивномъ италіанскомъ пніи, то я самъ сочинилъ нсколько нжныхъ мелодій, которыя г. капельмейстеръ долженъ включить въ приличныя мста’. Герцогъ не только согласился на все, но замтилъ еще мимоходомъ вообще, что онъ надется и ожидаетъ, что я разовью еще боле свои способности ревностнымъ изученіемъ новйшихъ итальянцевъ.— Что могло быть ужасне этого униженія!…. Я презиралъ самого себя! Вс эти пошлости казались мн достойнымъ наказаніемъ за мое ребячество, за мое преступное снисхожденіе.— Я оставилъ замокъ съ цлію никогда не возвращаться. Я хотлъ въ тотъ же вечеръ требовать отставки, но и эта ршимость не могла меня успокоить, я и безъ того былъ уже изгнанъ скрытымъ острацизмомъ. Подъхавъ къ городскимъ воротамъ, я взялъ гитару, которую захватилъ совсмъ съ другой цлью, отослалъ карету назадъ и побжалъ въ поле, на свободу, все дал и дал!…. Солнце уже садилось, черне и шире ложились тни горъ и лсовъ. Мысль о возвращеніи въ столицу становилась часъ отъ часу нестерпиме. ‘Какая сила можетъ принудить меня къ возвращенію?’ восклицалъ я громко. Я бжалъ по дорог въ Зигхартсвейлеръ, и потому вспомнилъ о моемъ старомъ Мейстер Абрагам. За день передъ этимъ я получилъ отъ него письмо, въ которомъ, предчувствуя мое положеніе, онъ приглашалъ меня къ себ.
— Какъ! прервала его совтница, вы знаете этого чуднаго старика?
— Мейстеръ Абрагамъ, продолжалъ Крейслеръ, былъ задушевнымъ другомъ моего отца, моимъ учителемъ и отчасти воспитателемъ! Теперь, вы знаете, какимъ образомъ попалъ я въ паркъ добраго Князя Иринея, теперь вы убдились, что если нужно, то я въ состояніи разсказывать преспокойно, съ достаточною историческою точностію и такъ пріятію, что самому становится страшно. Вообще, какъ я сказалъ, повсть моего бгства изъ столицы такъ глупа, такъ пошла, что объ ней нельзя говорить безъ утомленія. Впрочемъ вы можете предложить ее, какъ противосудорожное средство, испуганной принцесс, пусть она подумаетъ, что честный германскій музыкантъ, только-что надвшій шелковые чулки и преважно развалившійся въ богатой карет и въ то же мгновеніе обращенный въ бгство знаменитыми Россини, Пучита, Павези, Фіорованти и еще Бога знаетъ какими ини и ита, не могъ же представиться ей съ достодолжною паркетною ловкостью и любезностью. Скажите ей, что онъ надется на милостивое прощеніе! Теперь, вмсто поэтическаго Финала къ этому скучному разсказу, позвольте прибавить, что, раздираемый злобнымъ демономъ, я хотлъ уже бжать дале, какъ вдругъ сладостнйшее очарованіе остановило меня. Съ адскою радостію издвался уже онъ надъ сокровеннйшею тайною груди моей, но мощный духъ звуковъ зашевелилъ крылами и гармоническій шелестъ ихъ пробудилъ утшеніе, надежду, даже безконечное страстное стремленіе — вчную любовь. Юлія запла! …
Крейслеръ остановился. Совтница съ напряженнымъ вниманіемъ ожидала, что будетъ дале, но замтивъ, что капельмейстеръ погрузился въ какую-то думу, она спросила его съ притворнымъ равнодушіемъ:
— Такъ вы находите, что пніе моей дочери въ самомъ дл пріятно?
Крейслеръ встрепенулся, хотлъ что-то сказать, но глубокій вздохъ подавилъ слова.
— Я очень рада этому, продолжала совтница. Любезный Іоганнесъ, ваши замчанія, совты, могутъ принести ей большую пользу, а что вы остаетесь у насъ, это уже дло ршеное.
— Сударыня, началъ Крейслеръ… но въ эту самую минуту дверь отворилась и Юлія взошла въ комнату. Увидавъ Крейслера, она улыбнулась и легкое: ахъ! сорвалось съ ея розовыхъ губокъ.
Совтница встала, взяла Крейслераза руку, и подведши его къ Юліи, сказала:
— Ну вотъ странный — —
(Мур. продол.) — молодой Понто бросился на лежавшую подл меня рукопись, схватилъ ее зубами такъ быстро, что я не усплъ помшать, и выбжалъ вонъ съ быстротою молніи. Злобный смхъ, вырвавшійся изъ груди его, долженъ бы тогда же возбудить въ ум моемъ мысль, что не одно легкомысліе подстрекнуло его на такой дерзкой поступокъ, что тутъ было что-нибудь гораздо поважне. Объясненіе не замедлило.
Черезъ нсколько дней человкъ, у котораго жилъ молодой Понто, пришелъ къ Мейстеру. Посл я узналъ, что это былъ г. Лотаріо, занимавшій каедру Эстетики въ Зигхартсвейлерской гимназіи. Посл-обыкновенныхъ привтствій, профессоръ окинулъ глазами всю комнату, и увидавъ меня, сказалъ:
— Любезнйшій Мейстеръ, неугодно ли вамъ удалить этого проказника изъ комнаты.
— Для чего? спросилъ Мейстеръ. Кажется, прежде вы любили кошекъ и въ особенности моего смиреннаго, умнаго кота Мурра?
— Да, сказалъ профессоръ съ злобною усмшкою, не спорю, онъ очень мылъ и любезенъ. Но сдлайте одолженіе, удалите его: мн надобно поговорить съ вами о такихъ вещахъ, которыхъ онъ никакъ не долженъ слышать.
— Кто? спросилъ Мейстеръ, посмотрвъ на профессора въ недоумніи.
— Вашъ котъ. Пожалуй-ста не спрашивайте и исполните мою просьбу.
— Странно однако-жъ, сказалъ Мейстеръ, отворяя дверь кабинета и приглашая меня убраться туда.
Я повиновался, но въ тоже мгновеніе незамтно прокрался опять въ комнату и спрятался на нижней полк шкафа съ книгами, откуда могъ все видть и слышать.
— Ну что же это за тайна, которой мой честный котъ никакъ не долженъ слышать? спросилъ Мейстеръ Абрагамъ, усвшись въ свои кресла противъ профессора.
— Прежде всего, началъ професоръ съ величайшею важностью, скажите, любезнйшій Мейстеръ, что вы думаете о предположеніи: что изъ всякаго ребенка, разумется здороваго, а впрочемъ каковы бы ни были его врожденныя умственныя способности, можно въ короткое время, и даже еще въ дтскихъ лтахъ, сдлать, при помощи особеннаго воспитанія, величайшаго ученаго или художника?
— Что это предположеніе глупо и безсмысленно, возразилъ Мейстеръ. Положимъ, ребенку, одаренному переимчивостью и хорошею памятью, можно еще вдолбить въ голову множество вещей въ систематическомъ порядк, но и тутъ необходимо, чтобъ онъ былъ совершенно лишенъ природныхъ умственныхъ способностей, потому-что, въ противномъ случа, внутреній лучшій духъ возстанетъ противъ этой процедуры. Да и кто же когда нибудь приметъ такого глупаго болвана, откормленнаго всми проглотимыми крохами наукъ, за ученаго или художника въ настоящемъ знаніи этого слова?
— Весь свтъ, воскликнулъ профессоръ съ жаромъ: цлый міръ!… О, это ужасно!
— Не сердитесь понапрасну, сказалъ Мейстеръ, улыбаясь: сколько мн извстно до сихъ поръ, въ нашей доброй Германіи только и было одно произведеніе этого страннаго воспитанія. Весь міръ говорилъ объ этомъ довольно долго, но наконецъ пересталъ же, когда замтилъ, что оно не такъ удачно. Да и въ начал говорилъ только потому, что оно появилось тогда, какъ чудныя дти вошли въ моду, какъ ученыя собаки и обязьяны, показывавшія свое искусство за дешевую плату.
— И вы это говорите не шутя, Мейстеръ Абрагамъ? Послушайте, я поврилъ бы вамъ, если бы не зналъ вашу страсть мистифировать, если бы не зналъ, что вся ваша жизнь рядъ удивительнйшихъ опытовъ. Признайтесь, Мейстеръ, вы въ тайн испытывали это предположеніе, вы хотли даже превзойти творца произведенія, о которомъ мы говорили. По окончаніи, вы хотли вывести вашего воспитанника и привести въ ужасъ и отчаяніе всхъ профессоровъ міра, вы хотли нанести ршительный ударъ прекрасному положенію: non ex qnovis ligno fit Mercurius!— Коротко: quovis тутъ, а вмсто Меркурія — котъ!
— Что вы говорите? воскликнулъ Мейстеръ съ громкимъ хохотомъ: котъ?
— Полноте же запираться! вы испытывали это отвлеченное воспитаніе надъ вашимъ любимцемъ, вы научили его читать, писать и многому другому, такъ что онъ ужъ и теперь мтитъ въ сочинители — пишетъ даже стихи.
— Въ жизнь мою не слыхалъ ничего странне! Я воспиталъ моего кота, преподавалъ ему различныя науки!… Скажите, что съ вами? не во сн ли вы все это видли? Увряю, что ничего не знаю объ образованіи моего кота, почитаю его даже невозможнымъ.
— Въ самомъ дл, сказалъ профессоръ протяжно, вынулъ изъ кармана тетрадь, которую я тотчасъ призналъ за похищенную молодымъ Понто, и началъ читать.

Стремленіе къ высокому.

Что движется теперь въ груди моей?
Что трепетъ мн мятежный возвщаетъ?
Не геній ли, не онъ ли раздражаетъ
На подвигъ духъ мой шпорою своей.
И что за смыслъ сокрытъ въ моемъ волненьи?
Куда теперь такъ рвется жизнь моя
Въ томительномъ и сладостномъ стремленьи?
Что сердце такъ забилось у меня?
Мой духъ парить въ стран очарованья?
Молчитъ языкъ, закованный съ цпяхъ!
Дыханіемъ весны мн ветъ упованье!
Освобожденъ отъ тяжкаго страданья,
Лежу теперь, мечтая, на цвтахъ….
Лети жъ, мой духъ, на выспреннихъ крылахъ!
Надюсь, что читатели отдадутъ должную справедливость этому образцовому сонету, вылившемуся изъ глубины моей груди, и удивятся еще боле, когда я скажу, что это была ршительно первая попытка въ этомъ род. Но профессоръ, по злоб, прочелъ его совершенно безъ всякаго выраженія, такъ что я насилу узналъ свое собственное произведеніе. Въ бшенств, которое очень часто овладваетъ молодыми поэтами, я былъ уже готовъ выскочить изъ своего убжища и изцарапать ему все лицо,, но благоразумная мысль, что мн не устоять, если профессоръ и Мейстеръ соединятся и нападутъ на меня оба, остановила меня, однако жъ все-таки сердитое мяу вырвалось противъ воли изъ груди моей, и врно открыло бы меня непремнно, еслибъ, по счастью, Мейстеръ Абрагамъ не захохоталъ опять громко. Этотъ хохотъ оскорбилъ меня еще боле, чмъ самая злонамренность профессора,
— Прекрасно! воскликнулъ Мейстеръ, для кота хоть куда! Но я все-таки не понимаю вашей шутки. Скажите лучше прямо, что все это значитъ?
Пофессоръ, не отвчая Мейстеру, перевернулъ нсколько страницъ и продолжалъ читать:
Съ жадностью любовь мечтаетъ,
Дружба вся собой полна,
Къ намъ любовь бжитъ сама
Дружбу рдкій обртаетъ.

——

Вотъ, въ томительномъ волненьи,
Слышу стоны я везд,
Предвщаютъ ли мучьнье
Или радость стоны мн?
На яву я, иль виднья
Мн мерещатся во сн?
Чувство мн не отвчаетъ
Слово не дано ему.
Да, на вышк, въ погребу
Съ жадностью любовь мечтаетъ.
Но для ранъ есть изцленье,
Ранъ, что сдлала любовь,
И въ часы уединенья
Мирно льется въ тл кровь,
Духъ и сердце отдыхаютъ.
Дни часами убгаютъ,
Убгаютъ какъ волна.
Милый котикъ, берсгися!
Къ печк съ пуделемъ ложися.
Дружба вся собой полна.
Да, я знаю —
— Довольно! прервалъ тутъ Мейстеръ Абрагамъ профессора: вы наконецъ выводите меня изъ терпнія. Вамъ, или какому нибудь другому проказнику, вздумалось написать стихи въ кошачьемъ дух и выдать ихъ за произведеніе моего добраго Мурра, и вотъ вы мучите меня ими цлое утро. Впрочемъ шутка не дурна, и въ особенности понравилась бы Крейслеру, который не преминулъ бы потравить ею и васъ. Но довольно, скажите теперь, что все это значитъ?
Профессоръ сложилъ рукопись, посмотрлъ пресерьзно на Мейстера и сказалъ:
За нсколько дней принесъ ко мн эти листки мои пудель Понто, который, какъ вы знаете, находится въ дружескихъ сношеніяхъ съ вашимъ Мурромъ. Хотя онъ и несъ эту рукопись въ зубахъ, потому иго иначе носить не уметъ, но положилъ се на мои колна въ совершенной цлости, не помявъ даже и листочка, и притомъ далъ мн знать довольно ясно, что взялъ ее у своего друга, Мурра. Когда я глянулъ на рукопись, меня тотчасъ поразила необыкновенная особенность почерка, когда же прочиталъ нсколько страницъ, самъ не знаю, какъ родилась во мн странная мысль, что это непремнно груды Мурра. Сильно убждалъ меня разсудокъ, но сколько ни представлялъ мн онъ, что эта мысль безумна, потому что коты не могутъ ни писать, ни сочинять стиховъ, я никакъ не могъ отвязаться отъ нея. Наконецъ я ршился наблюдать за вашимъ котомъ. Узнавъ отъ моего Понто, что Мурръ бываетъ очень часто на вашемъ чердак, я взлзъ на свой, снялъ нсколько черепицъ, и вообразите же мое изумленіе, когда въ слуховое окно увидалъ, что въ уединенномъ углу Мурръ сидитъ на заднихъ лапкахъ передъ маленькимъ столикомъ, на которомъ красовались бумага и чернильница. По временамъ онъ потиралъ лапкою лобъ, почесывалъ затылокъ, поглаживалъ подбородокъ, обмакивалъ перо, принимался писать, останавливался, перечитывалъ написанное, мурчалъ (я это слышалъ очень хорошо, мурчалъ отъ удовольстія). Вокругъ него лежали разныя книги, которыя, судя по переплету, взяты изъ вашей библіотеки.
— Прошу покорно! воскликнулъ Мейстеръ: постойте же, я сейчасъ посмотрю, вс ли мои книги цлы?
Тутъ онъ всталъ и подошелъ къ шкафу съ книгами. Увидавъ меня, онъ отскочилъ назадъ и началъ смотрть на меня въ изумленіи.
— Видители, Мейстеръ, сказалъ профессоръ: вы думаете, что плутъ сидитъ преспокойно въ кабинет, а онъ закрался въ шкафъ съ книгами, чтобъ учиться, или, что еще вроятне, чтобъ подслушивать. Теперь онъ слышалъ весь нашъ разговоръ, и потому можетъ принять свои мры.
— Послушай, Мурръ, сказалъ Мейстеръ, не спуская съ меня изумленныхъ взоровъ: еслибъ я только былъ увренъ, что ты, огрекшись отъ своей честной природы, въ самомъ дл потешь надъ виршами, которыя читалъ мн профессоръ, еслибъ я уврился, что, вмсто мышей, ты гоняешься за науками, я оборвалъ бы теб уши или даже …
На меня напала ужасная тоска, я зажмурилъ глаза и притворился спящимъ.
— Но, нтъ,— не можетъ быть! продолжалъ Мейстеръ: посмотрите, онъ спитъ преспокойно, въ добродушной морд его не замтно и тни плутовства, въ которомъ вы его обвиняете. Мурръ! Мурръ
Я отвтилъ тотчасъ обычнымъ: ррръ-ррръ, открылъ глаза, приподнялся и выгнулъ спину превосходнйшей дугой.
Въ ярости бросилъ въ меня профессоръ рукописью, а я, съ врожденною мн хитростію, притворился, будто принимаю это за шутку, и началъ прыгать и теребить тетрадь мою такъ, что листки полетли во вс стороны.
— Ршено, сказалъ Мейстеръ: ваши обвиненія несправедливы. Понто налгалъ вамъ! Посмотрите, какъ онъ теребитъ вашу рукопись: ну скажите, какой поэтъ поступилъ бы такъ жестоко съ своими произведеніями?
— Я предостерегъ васъ, Мейстеръ, теперь длайте, что вамъ угодно, возразилъ профессоръ и оставилъ комнату.
Я уже думалъ, что буря прошла, но какъ ошибся!— Къ крайней досад, Мейстеръ объявилъ себя противъ моего ученаго образованія, и хотя для виду не поврилъ словамъ профессора, однакожъ я замтилъ вскор, что онъ слдитъ меня везд. Къ довершенію несчастія, онъ началъ запирать шкафъ съ книгами и не позволялъ уже, какъ прежде, лежать на его стол между бумагами.
Такимъ образомъ горе и страданія омрачили мою быстро-развивавшуюся юность. И что можетъ быть ужасне для генія, какъ быть неузнаннымъ, осмяннымъ, встрчать одн препятствія тамъ, гд ожидалъ ободренія, содйствія!— Но чмъ сильне давленіе, тмъ могущественне сопротивленіе, чмъ туже натянутъ лукъ, тмъ сильне выстрлъ. Меня лишили возможности читать, тмъ боле и свободне работалъ мой собственный умъ и творилъ изъ самого себя.
Оскорбленный, я проводилъ теперь большую часть дней и ночей въ погребахъ дома, гд собиралось много котовъ всякаго возраста и состоянія.
Отъ ума сильнаго, философическаго, никогда и нигд не ускользнутъ сокровеннйшія отношенія жизни въ жизни, онъ видитъ какъ именно изъ жизни жизнь переходитъ въ мысль и дло. Такъ и здсь не ускользнули отъ меня отношенія большаго количества мышеловокъ къ кошкамъ и ихъ взаимныя дйствія другъ на друга. Какъ истинно-благородному коту, мн стало больно, когда я замтилъ, что эти мертвыя машины, своими вчнооднообразными отправленіями, ужасно разслабляли вс дятельныя силы кошачьяго юношества. Я схватилъ перо и написалъ тотчасъ безсмертное твореніе: О мышеловкахъ и ихъ вліяніи на мышленіе и дятельность кошачества.— Въ этой книг, какъ въ зеркал, показалъ я неопытнымъ юношамъ, какъ постыдно они унижаются, подавляя въ себ всякую силу, беззаботно, равнодушно допуская презрнныхъ мышей бгать за ветчиннымъ садомъ!— Громовыми словами пробудилъ я ихъ отъ глубокаго усыпленія. Кром пользы, которую должно принести это сочиненіе, я имлъ еще ту выгоду, что, занимаясь имъ, избавился отъ обязанности ловить мышей, да и по окончаніи, я думаю, ни кому не придетъ въ голову потребовать отъ меня, чтобъ я подалъ примръ требуемаго мною героизма собственною особой.
Тугъ я заключаю мой первый жизненный періодъ, но прежде чмъ перейду къ собственно юношескимъ мсяцамъ, соприкасающимся возрасту возмужалости, не могу не сообщить любезнйшимъ читателямъ двухъ строфъ, которыхъ Мейстеръ не хотлъ дослушать. Вотъ он:
Да, я знаю, обоянью
Воспротивиться нельзя
Какъ въ противность ожиданью
Звукъ любви услышу я.
Упоенный глазъ взираетъ,
Какъ прекрасная летаетъ
По кустамъ, въ саду, одна.
Вотъ раздался зовъ желанья,
Мы стремимся на свиданье….
Къ намъ любовь бжитъ сама.
Это страстное томленье
Можетъ насъ ума лишить,
Но какъ долго въ обольщеньи
Можетъ сердце наше быть.
Дружбы сладостной желанье
Пробудилося во мн,
И при Геспера сіяньи
Рыщу, бгаю везд,
Жажда дружбы побуждаетъ
Всюду лазить и блуждать,
Чтобы друга отыскать.—
Дружбу рдкій обртаетъ.
(Макул. лис.) — — въ этотъ вечеръ въ такомъ веселомъ расположеніи, какого давно уже въ немъ не замчали. И именно въ слдствіе того свершилось неслыханное. Вмсто того, чтобъ вскочить въ бшенств, что въ подобныхъ случаяхъ обыкновенно длывалось, онъ выслушалъ преспокойно и даже съ добродушною улыбкою, чрезвычайно длинное и скучное первое дйствіе ужаснйшей трагедіи, прочитанное, со всми авторскими претензіями, молодымъ, подававшимъ большія надежды лейтенантомъ, съ румяными щеками и прекраснозавитыми волосами. Мало этого: когда лейтенантъ, кончивъ чтеніе, спросилъ его мнніе, онъ началъ уврять войнапоэта, съ выраженіемъ внутренняго восторга на лиц, что въ вывск или вступительномъ акт драгоцннаго блюда, предлагаемаго имъ жаднымъ эстетическимъ гастрономамъ, въ самомъ дл много превосходнйшихъ мыслей, оригинальную геніальность которыхъ можно удовлетворительно доказать даже и тмъ, что на эти мысли попадали и поэты, признанные уже великими, какъ напр. Калдеронъ, Шекспиръ, изъ новйшихъ — Шиллеръ. Лейтенантъ обнялъ его и открылъ за тайну, что ввечеру онъ намренъ осчастливить прекраснйшимъ изъ всхъ возможныхъ первыхъ актовъ, цлое общество прекраснйшихъ двушекъ, между которыми будетъ даже одна графиня, которая читаетъ по-испански и пишетъ масляными красками. Выслушавъ увреніе, что его намреніе превосходно, лейтенантъ выбжалъ вонъ въ величайшемъ восторг.
— Сегодня я ршительно не понимаю тебя, любезный Іоганнесъ, сказалъ маленькій тайный совтникъ. Откуда такое добродушіе? Какъ могъ ты слушать эту чушь такъ спокойно, такъ внимательно?— Тоска и страхъ овладли мною, когда лейтенантъ напалъ на насъ такъ-неожиданно и запуталъ въ тенета своихъ безконечныхъ стиховъ! Я такъ и ждалъ, что ты вспылишь, какъ это всегда случается, даже и при меньшемъ повод,— не тутъ-то было! Ты сидишь преспокойно,— на лиц видно даже удовольствіе, и наконецъ, когда я изнемогъ совершенно, фокусы — игра въ гулючки съ моей Кіарой, и я ршился хать вмст съ нею въ Гніонесмюль и жить тамъ работой органовъ. Но вотъ, въ одну ночь, въ которую она должна была разыгрывать роль невидимки въ послдній разъ, она не явилась, и я отослалъ любопытныхъ неудовлетворенными. Сердце билось болзненнымъ предчувствіемъ. Поутру я побжалъ въ Зигхарствейлеръ. Кіара вышла въ назначенное время. Ну, что же ты смотришь на меня такъ странно? Она пропала и никогда — никогда не видалъ я ее боле!….
Тутъ Мейстеръ вскочилъ съ своихъ креселъ и подошелъ къ окну. Глубокій вздохъ облегчилъ немного стсненную грудь. Крейслеръ почтилъ сильную грусть старика молчаніемъ.
— Ты не пойдешь теперь въ городъ, сказалъ старикъ, посл нкотораго молчанія: полночь — въ парк бродятъ злые двойника и другая безтлесная сволочь. Останься у меня. Безумно —
(Мур. продолж.) — еслибъ подобная непристойность случилась въ аудиторіи.— Отъ напора высокихъ мыслей грудь моя стснилась, дыханіе занялось — я не могу писать — мн надобно прогуляться.
Я возвращаюсь опять къ письменному столику — мн лучше. Но то, чмъ полно сердце, такъ вотъ и рвется съ языка и съ пера поэта. Однажды Мейстеръ разсказывалъ, что въ какой-то старой книг писано объ одномъ странномъ человк, въ живот котораго бушевала особенная materia peceans, отдлявшаяся только черезъ концы пальцевъ. Онъ бралъ листъ блой бумаги, собиралъ на нее вс отдленія этой злокачественной матеріи и называлъ ихъ стихотвореніями, вылившимися изъ его внутренности. Все это я принимаю за злую сатиру, но какъ бы то ни было, чувство, коренія,— я не слыхалъ ничего, кром аромата моей яблони, не слыхалъ даже и благоухающей, помады которой намазывается жестокій стиходй, хотя и не иметъ никакой надежды защитить свою голову отъ бури и невзгоды. Коротко, любезнйшій, ты одинъ былъ жертвеннымъ агнцемъ, подъ адскимъ трагическимъ ножомъ война-поэта, потому что въ то время, какъ я запрятался и съ руками и съ ногами въ дтскій шлафрокъ, Мейстеръ Абрагамъ испортилъ листа три или четыре прекраснйшей нотной бумаги, вырзывая разныя фантастическія фигуры. И онъ ускользнулъ отъ лейтенанта.
Крейслеръ говорилъ правду. Мейстеръ умлъ длать прекраснйшія прорзи, которыя съ перваго взгляда не представляли ничего особеннаго, но, поднесенныя къ стн, образовывали на ней своей тнью удивительнйшія фигуры и группы. Мейстеръ вообще не любилъ чтенія въ обществ, и потому, только-что лейтенантъ началъ, онъ схватилъ нсколько листовъ нотной бумаги, случившейся на стол совтника, вынулъ изъ кармана маленькія ноженки и принялся за работу, которая спасла его отъ злоумышленности лейтенанта.
— Такъ воспоминаніе о дтств сдлало тебя сегодня такимъ веселымъ, добродушнымъ? сказалъ тайный совтникъ: послушай же, любезный другъ! мн всегда было ужасно-больно, какъ и всмъ, кто тебя любитъ и уважаетъ, совершенное невдніе о твоей протекшей жизни. До сихъ поръ ты уклонялся съ явной досадой отъ всякаго вопроса о твоемъ прошедшемъ, набрасывалъ на него съ намреніемъ покрывало, сквозь которое прорывались однакожъ картины, которыя, своей странностью, невольно подстрекали любопытство. Будь же откровененъ съ людьми, которыхъ ты не удостоилъ своей довренностью. Крейслеръ съ удивленіемъ посмотрлъ на совтника, какъ человкъ, только что пробудившійся отъ глубокаго сна и увидвши передъ собою совершенно-незнакомое лицо, и началъ съ величайшею важностію:
— 24 января лта тысяча семисотаго съ нсколькими годами, родилось въ самый полдень существо, съ лицемъ руками и ногами. Отецъ лъ въ это самое время гороховый супъ и отъ радости вылилъ себ на подбородокъ цлую ложку. Родильница, хотя и не видала этого, однакожъ расхохоталась такъ громко, что отъ сотрясенія порвались вс струны лютни, на которой старый музыкантъ наигрывалъ новорожденному свой послдній менуэтъ, и онъ поклялся спальнымъ атласнымъ чепцомъ своей бабушки, что въ музыкальномъ отношеніи Гансъ-хазе (заяцъ) останется вчнымъ невждой. Но отецъ вытеръ тутъ подбородокъ на-чисто и сказалъ чрезвычайно величественно: ‘Пусть же его назовутъ Іоганнесомъ, но зайцемъ онъ никогда не будетъ. Музыкантъ —
— Сдлай одолженіе, прервалъ его тайный совтникъ, оставь свою проклятую иронію: Кто же требовалъ отъ тебя прагматической біографіи? Я просилъ тебя дать хотя нкоторое понятіе о твоей прежней жизни. Ты не можешь сердиться на любопытство, проистекающее изъ искренняго душевнаго расположенія. Какъ ты хочешь, а странность твоей психической формы заставляетъ невольно думать, что жизнь твоя была безпрерывнымъ сцпленіемъ самыхъ сказочныхъ происшествій.
— Какой вздоръ! сказалъ Крейслеръ съ глубокимъ вздохомъ: моя юность похожа на безплодную пустыню безъ зелени и цвтовъ, на пустыню, убивающую своимъ безутшнымъ однообразіемъ и умъ и душу.
— Неправда, замтилъ тайный совтникъ: мы уже знаемъ, что въ этой пустын былъ маленькій садикъ, съ цвтущей яблоней, которая своимъ благоуханіемъ заглушала вс возможныя куренія.— Полно, Іоганнесъ, высказывай-ка лучше свои воспоминанія, которыя, какъ ты самъ сказалъ, овладли сегодня всей душой твоей.
— Въ самомъ дл, Крейслеръ, сказалъ Мейстеръ, доканчивая бороду вырзаннаго имъ капуцина: въ ныншнемъ, довольно порядочномъ расположеніи, ты ничего не можешь лучше сдлать, какъ открыть свое сердце, или душу, или, какъ теб угодно назвать, твою внутреннюю сокровищницу. Ты ужъ проговорился, что выбжалъ въ дождь, противъ желанія дяди, что прислушивался суеврно къ предсказаніямъ замиравшаго грома, такъ разсказывай же, что было дале. Но смотри же, не лги: ты вдь помнишь, что находился подъ моимъ надзоромъ съ тхъ поръ, какъ на тебя надли первые пантолончики и вплели пучекъ въ волосы.
Крейслеръ хотлъ что-то возразить, но Мейстеръ быстро обратился къ маленькому тайному совтнику и продолжалъ:
— Вы себ представить не можете, какъ сильно овладваетъ нашимъ Іоганнесомъ демонъ лжи, когда онъ, что впрочемъ случается очень рдко, разговорится о своемъ дтств. Онъ готовъ уврять, что даже въ то время, когда дти лепечуть только ‘папа’, ‘мама’ и хватаютъ рученками огонь, онъ наблюдалъ уже за всмъ, и глубоко проникалъ въ человческое сердце.
— Мейстеръ! твое обвиненіе несправедливо, очень несправедливо! слазалъ Крейслеръ, улыбаясь: могу ли я превозноситься раннимъ развитіемъ умственныхъ способностей при теб, какъ наглый хвастунъ?— Но я спрошу тебя, совтникъ, скажи, неужели въ твоей памяти никогда не возникали свтлыя мгновенія дтства, которое многіе удивительно-умные люди называютъ просто прозябеніемъ, а его умственныя проявленія инстинктомъ, который у животныхъ все-таки выше. Что ни говори, а тутъ что-нибудь да не такъ!— Первое наше пробужденіе къ ясному сознанію останется вчно неизслдимымъ!— Но не возможно же, чтобъ оно было внзапно,— мы умерли бы отъ испуга. Кто не испыталъ тоски первыхъ мгновеній посл пробужденія отъ глубокаго, безчувственнаго сна, когда съ возвращеніемъ чувствъ человкъ начинаетъ припоминать самою себя?— Но чтобы не отбиться отъ матеріи, я думаю, что каждое сильное духовное впечатлніе въ дтскомъ возраст, оставляетъ по себ смячко, которое возрастаетъ вмст съ развитіемъ умственныхъ способностей, и такимъ образомъ каждая радость, каждое горе утра дней нашихъ продолжаетъ жить, и въ насъ звучатъ еще сладостные, нжные голоса милыхъ пробуждавшихъ насъ отъ сна, голоса, которые тогда мы думали слышать въ сновидніи!— Я знаю, на что мтитъ Мейстеръ. Просто, на повсть объ умершей тетк, которую ему непремнно хочется оспорить, въ досаду ему, я разскажу ее теб, если ты только не будешь смяться надъ моей дтской чувствительностью.— Что я говорилъ теб объ гороховомъ суп и объ музыкант —
— Ну вотъ, перебилъ его тайный совтникъ, ты начинаешь снова смяться надо мною, забывъ всякое приличіе.
— Совсмъ нтъ, продолжалъ Крейслеръ: я долженъ начать съ музыканта, потому-что онъ образуетъ самый естественный переходъ къ лютн, звуки которой такъ сладко убаюкивали меня еще въ колыбели. Младшая сестра моей матери играла чудно на этомъ, теперь брошенномъ, инструмент. Люди солидные, умвшіе писать и считать, знавшіе и еще кое-что, проливали слезы при одномъ воспоминаніи объ игр покойной двицы Софьи, чтожъ удивительнаго, если я, ребенокъ еще, невладвшій собою, неумвшій выразить словомъ и рчью возникавшее сознаніе, впивалъ въ себя съ жадностью дивные звуки, которые она исторгала изъ глубины души своей.— Музыкантъ же, игравшій на томъ же инструмент возл моей колыбели, былъ учителемъ покойной. Его звали мось Туртель, маленькой ростомъ, съ довольно кривыми ножками, онъ всегда ходилъ въ бло-на пудренномъ парик, съ широкимъ кошелькомъ назади. У него былъ еще красный плащъ.— Я вхожу въ эти мелочи только для доказательства, какъ памятны мн лица этого времени, и никто, ни самъ Мейстеръ Абрагамъ, не можетъ упрекнуть во лжи, если скажу, что еще ребенкомъ, лтъ двухъ или трехъ, я часто сиживалъ на колняхъ двушки, кроткіе взоры которой проникали въ мою душу, что еще и теперь слышится мн ея нжный голосъ, которымъ она со мной разговаривала, напвала мн разныя псни, что тогда я любилъ ее боле всхъ. А эта двушка была моя добрая тетенька Софья, которую обыкновенно называли страннымъ уменьшительнымъ фюсхенъ. Однажды я плакалъ и кричалъ сильно, потому-что цлый день не видалъ моей доброй тетеньки Фюсхенъ. Наконецъ нянька внесла меня въ комнату, гд тетенька Фюсхенъ лежала на постели, но старикъ, сидвшій возл нея, вскочилъ тотчасъ съ своего мста и съ жестокою бранью вывелъ вонъ няньку, державшую меня на рукахъ. Вскор затмъ меня одли, обвертли толстыми платками и перенесли въ другой домъ, гд жили какіе-то люди, которые начали уврять меня, что и они также мои дяденьки и тетеньки, что тетенька Фюсхенъ больна, что еслибъ я остался у ней, то сдлался бы также боленъ. Черезъ нсколько недль меня принесли опять въ прежнее жилище. Я плакалъ, кричалъ, просился къ Фюсхенъ. Когда меня пустили въ ея комнату, я подбжалъ тотчасъ къ постели, на которой она лежала, отдернулъ занавски — постель была пуста, и женщина, которая также называлась моей теткой, сказала мн съ слезами на глазахъ: ‘Ты не найдешь ее, Іоганнесъ! она умерла, лежитъ въ земл.’ — Я знаю очень хорошо, что не могъ понять смысла этихъ словъ 5 но еще и теперь, при воспоминаніи объ этомъ мгновеніи, меня ужасаетъ чувство, овладвшее тогда мною. Сама смерть вдавила меня въ свой ледяной панцырь, холодный трепетъ проникъ все существо мое и убилъ дтскую веселость. Что я тутъ длалъ, можетъ быть, никогда не зналъ бы я, еслибъ мн не разсказывали довольно-часто, что я тихохонько опустилъ занавсы, простоялъ съ минуту неподвижно и потомъ, какъ бы углубленный въ думу о томъ, что мн сказали, слъ на близстоявшую тростниковую скамеечку. Говорили еще, что эта тихая печаль, обыкновенно довольно-веселаго ребенка, была чрезвычайно трогательна, и что боялись даже дурныхъ послдствій для моего здоровья, потому-что нсколько недль я не смялся, не плакалъ, не игралъ, не обращалъ никакого вниманія на ласки окружавшихъ, даже не замчалъ ихъ.
Въ это самое мгновеніе Мейстеръ Абрагамъ взялъ листокъ изрзанной бумаги, поднесъ его къ горящимъ свчамъ и на стн отразился цлый хоръ фигуръ, игравшихъ на какихъ-то странныхъ инструментахъ.
— Вижу, вижу, что ты хочешь напомнить мн, воскликнулъ Крейслеръ, увидавъ отраженіе на стн: но и теперь утверждаю смло, что тогда напрасно называлъ ты меня безпокойнымъ, безмысленнымъ ребенкомъ, который своей дисгармонической глупостью готовъ былъ сбить съ тоня и такта цлый хоръ поющихъ затворницъ. Конечно я былъ препорядочный болванъ, когда ты повезъ меня за двадцать или за тридцать миль въ обитель, чтобъ послушать особаго рода музыку: но тмъ похвальне, что, не смотря на то, давно забытое горе трехъ-лтняго ребенка возникло такъ сильно, и родило мечту, которая наполнила грудь мою сладостною, сердце раздирающею грустью.— И могъ ли я не утверждать, не смотря на вс возраженія, что никто не могъ играть на дивной trompette marine, кром моей давно-умершей тетушки Фюсхенъ?— Зачмъ удерживалъ ты меня, когда я хотлъ броситься на хоры? я непремнно нашелъ бы ее тамъ, въ ея зеленомъ плать съ розовыми бантами?
Тутъ Крейслеръ устремилъ взоры на группу, отразившуюся на стн, и продолжалъ растроганнымъ, дрожащимъ голосомъ:
— Тетушка Фюсхенъ стоитъ еще и теперь между затворницами, она взлзла на скамейку, чтобъ ловче играть на этомъ неловкомъ инструмент.
— Послушай, Іоганнесъ, сказалъ совтникъ, ставъ между имъ и отраженіемъ на стн и положивъ об руки на его плеча: лучше, еслибъ ты не предавался своимъ страннымъ грезамъ и не говорилъ объ инструментахъ, которые никогда не существовали. Я въ жизнь мою никогда не слыхивалъ
О trompette marine!
— Извините, почтеннйшій, воскликнулъ Мейстеръ Абрагамъ смясь, и быстро швырнулъ подъ столъ весь хоръ затворницъ съ химерической тетушкой Фюсхенъ. Г. Капельмейстеръ и теперь, какъ и всегда, совсмъ не фантистъ, а очень смирный и разсудительный человкъ. И скажите, почемужъ покойная не могла по смерти промнять лютню на этотъ дивный инструментъ, который вы и теперь можете слышать въ нкоторыхъ мстахъ? И съ чего вы взяли, что trompette marine никогда не существовала? У васъ вдь есть ‘Музыкальный Лексиконъ’ Коха, потрудитесь взглянуть въ него.
Тайный совтникъ взялъ тотчасъ лексиконъ, отыскалъ trompette marine и прочелъ громко:
‘Этотъ древній и чрезвычайно-простой инструментъ, со смычкомъ, состоитъ изъ трехъ тоненькихъ дощечекъ, длиною въ семь футовъ, а шириной въ нижней части отъ шести до семи дюймовъ, въ верхней же мене двухъ’ Дощечки эти склеены треугольникомъ, который, утоняя кверху, оканчивается углубленіемъ для колка. Одна изъ дощечекъ составляетъ деку, на которой длается нсколько отверстій для прохожденія звуковъ и натягивается только одна, довольно-толстая струна. Инструментъ этотъ становять передъ собою нсколько наискось, упирая верхнею частью въ грудь. Пальцами лвой руки музыкантъ прижимаетъ струну въ разныхъ мстахъ слегка, почти такъ, какъ берется флажіолетъ на скрипк, а правою водитъ по ней смычкомъ. Особенный звукъ этого инструмента, похожій на звукъ заглушенной трубы, зависитъ отъ особенной подставки, находящейся на нижней части деки. Подставка эта очень похожа на башмачокъ, спереди тоньше и ниже, а сзади нсколько толще и выше. На задней части ея лежитъ струна, которая, сотрясаясь отъ смычка, поднимаетъ и опускаетъ переднюю часть на деку, и такимъ образомъ производитъ звуки, подобные заглушенной труб.
— Мейстеръ Абрагамъ! воскликнулъ тайный совтникъ съ сверкающими взорами: сдлайте мн такой инструментъ, и я брошу мою скрипку, не трону эйфонъ, и изумлю дворъ и городъ дивными пснями trompette marine!
— Сдлаю, любезнйшій совтник, и да одушевитъ васъ духъ тетушки Фюсхенъ въ зеленотафтяномъ плать!
Тайный совтникъ, въ восторг, обнялъ Мейстера.
— Послушайте, сказалъ Крейслеръ съ досадой: вы еще безалаберне меня и притомъ немилосерды къ человку, котораго, какъ говорите, любите! Описаніемъ инструмента, потрясавшаго мою внутренность, вы вылили ушатъ холодной воды на мою пылающую голову — будетъ съ васъ! не трогайте же моей тетки. Совтникъ, ты заставилъ меня разсказывать о моемъ дтств, Мейстеръ вырзывалъ къ нему картинки, кажется, можно бы удовольствоваться этимъ прекраснымъ изданіемъ моихъ біографическихъ отрывковъ. Къ-чему тутъ еще Коха, когда ты началъ читать статью trompette marine, мн вспалъ на умъ его словарный товарищъ Герберъ, и я вообразилъ себя трупомъ, лежащимъ на стол, готовымъ къ біографическому вскрытію. Въ проспект можно бы сказать: ‘ни чуть не удивительно, что въ тысячахъ жилъ и жилокъ этого молодаго человка течетъ чисто-музыкальная кровь, то же самое замчалось у большей части его родственниковъ, которые потому-то и были его кровными родственниками.’ Я хочу сказать, что большая часть моихъ дядей и тетокъ, которыхъ, какъ извстно Мейстеру, было не мало, любили музыку, и играли на инструментахъ, и тогда уже рдкихъ, а теперь почти совершенно-забытыхъ.— Отъ этого воспоминаніе о чудныхъ концертахъ, слышанныхъ мною до одиннадцатаго или двнадцатаго года, кажется ма ршительно какимъ-то сновидніемъ, оттого, можетъ, быть и самый музыкальный талантъ мой, съ перваго развитія, принялъ особенное направленіе, проявляющееся такъ сильно въ моей инструментовк, которую отвергаютъ, называя слишкомъ фантастическою. Послушай, совтникъ: если, слушая игру Viole d’amour, ты удержишься отъ слезъ, то ты будешь обязанъ этимъ крпкому твоему сложенію, что касается до меня, я плакалъ, рыдалъ, слушая кавалера Эссера. Но прежде, когда на ней игрывалъ высокій, преважный мужчина, и который доводился мн также дядей, она поражала меня еще сильне. Не мене нравилась мн игра другаго родственника на віол Гамбы, хотя дядя, который меня воспитывалъ или, лучше, не воспитывалъ, самъ играя злодйски на клавессин, и говаривалъ про него довольно справедливо, что онъ не иметъ такта. И въ самомъ дл, бднякъ увлекся какъ-то однажды музыкой Сарабанды и протанцовалъ менуэтъ la Pompadour, за что и заслужилъ общее презрніе родственниковъ. Многое могъ бы я разсказать о музыкальныхъ занятіяхъ моего семейства, занятіяхъ, отчасти единственныхъ въ своемъ род, но вы будете смяться, а выставлять на смхъ своихъ родственниковъ запрещаетъ мн respectais parentatis.
— Іоганнесъ, сказалъ тайный совтникъ: ты не разсердишься, если я коснусь струны, можетъ, быть.для тебя непріятной.— Ты все говоришь о дядяхъ, о теткахъ и ни слова объ отц, объ матери!—
— Другъ! возразилъ Крейслеръ съ сильнымъ чувствомъ: именно сегодня думалъ я — но ни слова о воспоминаніяхъ, мечтахъ, ни слова о мгновеніи, которое сегодня пробудило все перечувствованное, но непонятое горе моего дтства. Въ душ моей воцарилось спокойствіе, похожее на глубокое безмолвіе лса посл бури.— Да, Мейстеръ, ты правъ! я стоялъ подъ яблоней и прислушивался къ пророчественному голосу замирающаго грома. Вы можете себ представить, какъ сильно было онмніе, въ которое года на два повергла меня смерть тетеньки Фюсхенъ, если я скажу, что смерть матери, уснувшей навсегда, въ теченіе этого же времени не произвела на меня никакого особеннаго впечатлнія. Почему же отецъ отдалъ, или долженъ былъ отдать меня брату моей матери, говорить не для чего, потому что развязку этой загадки ты можешь найти въ любомъ старомъ семейномъ роман, во всякой комедіи Иффланда. Довольно, если я скажу теб, что я провелъ все мое дтство и большую часть юношества, въ безутшномъ однообразіи, потому-что у меня не было родителей. Даже дурной отецъ лучше всякаго хорошаго воспитателя, и меня всегда морозъ подираетъ по кож, когда родители съ равнодушіемъ отдаютъ дтей въ то или другое учебное заведеніе.
Что касается до воспитанія, то никто не иметъ права удивляться, что я не воспитанъ, потому-что дядя совсмъ не воспитывалъ меня, предоставивъ на произволъ учителей, которые ходили на домъ. Въ школу же меня не пускали, не позволяли даже знакомиться съ дтьми моихъ лтъ, опасаясь, что я нарушу тмъ безмолвіе гроба, въ которомъ холостой дядя жилъ съ старымъ угрюмымъ служителемъ. Мн памятны только три случая, въ которыхъ, почти до глупости равнодушный и спокойный дядя, показалъ, что занимается моимъ воспитаніемъ, попотчивавъ меня тремя своеручными пощочинами.— Такъ-какъ я теперь расположенъ болтать, то и могъ бы, любезнйшій совтникъ, угостить тебя романтическою повстью о всхъ трехъ пощечинахъ, но ограничиваюсь средней, зная, что для тебя всего интересне мое музыкальное ученіе, что теб будетъ пріятно узнать, какъ я приступилъ къ моему первому музыкальному сочиненію.— У дяди была порядочная библіотека, которой я могъ пользоваться неограниченно. Мн попалась ‘Исповдь’ Руссо въ нмецкомъ перевод. Я пожиралъ эту книгу, написанную совсмъ не для двнадцатилтняго ребенка, одно мсто поразило меня въ особенности и заставило забыть все, что бы могло повредить моей нравственности. Это былъ разсказъ, какъ Руссо, еще ребенокъ, безъ всякаго понятія о гармоніи, о контрапункт, вдохновенный музыкальнымъ духомъ, ршился написать оперу, какъ онъ опустилъ занавски, какъ бросился на постель, чтобъ предаться вполн воображенію, и какъ, наконецъ, сформировалось его произведеніе, подобно чудному сновиднію!— Дни и ночи думалъ я объ этомъ дивномъ мгновеніи, блаженномъ для ребенка Руссо!— Часто казалось мн, что и я могу достигнуть такого же блаженства, что стоитъ только ршиться, потому что музыкальный духъ, жившій во мн, такъ же силенъ. Однажды, въ ненастный осенній вечеръ, противъ обыкновенія, дядя отправился куда-то въ гости. Я опустилъ тотчасъ занавски и бросился на его постель, чтобъ, подобно Руссо, сочинить въ ум цлую оперу. Но не смотря на превосходство приступа, на вс старанія приманить вдохновеніе, оно упрямилось, не приходило. Вмсто всхъ чудныхъ мыслей, въ ушахъ звучала безпрестанно преглупая старинная псня: ‘Я люблю одну Исмену, Исмена одного меня.’ Теперь начинается величественный хоръ жрецовъ! восклицалъ я, желая заглушить проклятую: напрасно!— ‘Я люблю одну Исмену’ не замолкало ни на мгновеніе, звучало, звучало,— и наконецъ погрузило меня въ глубокій сонъ. Меня пробудили громкіе голоса, въ носъ и въ ротъ лзло что-то дкое и захватывало дыханіе.— Комната была полна дыма, въ облакахъ его стоялъ дядя и топталъ остатки занавски отъ шкафа съ платьемъ.— ‘Воды, воды!’ кричалъ онъ до тхъ поръ, пока старый слуга не прибжалъ съ ней и не потушилъ пожара.— Дымъ выбирался медленно въ отворенное окно.— ‘Да гд же этотъ негодяй?’ спрашивалъ дядя, осматривая комнату со свчей.— Я смкнулъ, кого называлъ онъ негодяемъ — и затаилъ дыханіе. Наконецъ онъ подошелъ къ кровати и яростнымъ: ‘Домой, зажигатель!’ поднялъ меня на ноги въ одно мгновеніе. На вс разспросы его я отвчалъ только, что хотлъ, какъ Руссо, сочинить оперу въ постели, и что совсмъ не знаю, какимъ образомъ загорлись занавски.— ‘Руссо? сочинить? оперу? дуракъ!’ пролепеталъ дядя, задыхаясь отъ бшенства, и влпилъ жестокую оплеуху, по хронологическому порядку вторую. Я окаменлъ отъ испуга, и въ то же мгновеніе, какъ отголосокъ пощочины, въ ушахъ зазвучало очень явственно: ‘Я люблю одну Исмену’ и т. д. Съ этого времени я получилъ сильное отвращеніе какъ отъ этой псн, такъ и вообще къ музыкальному вдохновенію.
— Но какимъ же образомъ загорлись занавски? спросилъ тайный совтникъ.
— А вотъ этого-то я и до сихъ поръ не знаю, продолжалъ Крейслеръ: вмст съ ними погибли прекрасный шлафрокъ и три или четыре чудесно-взбитые тупея, которыми дядя пополнялъ общность своей прически. Мн даже всегда казалось, что я получилъ пощочину не за поджогъ, а за сочиненіе. По какой-то особенной странности дядя только и взыскивалъ съ меня за музыку, хотя учитель, обманутый моимъ временнымъ отвращеніемъ и объявилъ, что я ршительно лишенъ музыкальныхъ способностей. Судя по выговорамъ, которые онъ иногда мн длывалъ за то, что музыка идетъ плохо, надобно было предположить, что онъ придетъ въ восторгъ, когда, года черезъ два, мои музыкальныя способности развились съ необыкновенной силой — не тутъ-то было. Онъ только-что слегка улыбался, видя, что я вскор сталъ играть довольно-хорошо на нсколькихъ инструментахъ, а иногда даже и сочинялъ піески, нравившіяся знатокамъ и артистамъ. Когда меня осыпали похвалами, онъ замчалъ только: ‘Да, мой племянникъ не совсмъ глупъ!’
— Посл этого я не понимаю, сказалъ совтникъ, почему же онъ не далъ полной свободы твоей наклонности, а напротивъ, принудилъ вступить на другое поприще? Сколько мн извстно, ты попалъ въ капельмейстеры очень недавно.
— И не надолго, воскликнулъ Мейстеръ Абрагамъ, смясь, и отразилъ на стн чудную фигурку маленькаго, престранно-сложеннаго человчка.— Но я долженъ наконецъ вступиться за честнаго дядю, котораго дурные племянники называли дядей О-Be! потому что онъ подписывался: Отфридъ Венцель. Да, я долженъ за него вступиться и убдить весь міръ, что если капельмейстеру Іоганнессу Крейслеру вздумалось сдлатся легаціонсъ-ратомъ и мучить себя занятіями, совершенно противурчившими его внутренней природ, то въ этомъ совсмъ не виноватъ дядя О-Be!
— Полно, сказалъ Крейслеръ: сними дядю со стны, пусть онъ и въ самомъ дл былъ смшонъ, но нынче я совсмъ не расположенъ смяться надъ человкомъ, который давно покоится въ могил.
— Ты нынче въ какой-то необыкновенно-чувствительной пассіи, возразилъ Мейстеръ.
— Ты будешь жалть, продолжалъ Крейслеръ, обращаясь къ совтнику, что заставилъ меня разсказывать. Ты врно ожидалъ необычайнаго, чудеснаго, а я потчую тебя самымъ обыкновеннымъ, повторяющимся тысячи разъ въ жизни. Не принужденіе, не прихоти судьбы, а просто, самое обыкновенное теченіе вещей завлекло меня невольно туда, куда я совсмъ не желалъ. Я думаю, ты нердко замчалъ, что въ каждомъ семейств бываетъ человкъ, который, по умственнымъ способностямъ или по счастливому стеченію обстоятельствъ, становится выше всхъ, и что вс родственники взираютъ на него съ какимъ-то подобострастіемъ, каждое слово его почитаютъ закономъ?— Таковъ былъ младшій братъ моего дяди. Свергнувъ съ себя вериги музыкальнаго духа, царившаго въ нашемъ семейств, онъ служилъ въ столиц тайнымъ легаціонсъ-ратомъ и игралъ довольно важную ролю при особ князя. Возвышеніе его поразило все семейство почтительнымъ изумленіемъ, возраставшимъ безпрестанно. Имя легаціонсъ-рата произносилось всегда съ необыкновенною торжественностію, и когда бывало скажутъ: ‘Г. тайный легаціонсъ-ратъ писалъ или говорилъ вотъ-что’ — все внимаетъ въ подобострастномъ безмолвіи. Привыкши съ самаго дтства почитать столичнаго дядю мужемъ, достигшимъ высшей цли человческаго стремленія, мудрено ли, что я почелъ обязаностью идти по стопамъ его. Портретъ великаго вислъ въ парадной комнат, и я ничего такъ не желалъ, какъ имть такую же прическу, такое же платье, какъ у дяди на портрет. Воспитатель мой исполнилъ это желаніе, и вообразите, какъ я былъ красивъ по десятому году съ огромнымъ тупеемъ, съ маленькимъ круглымъ кошелькомъ на затылк, въ чижиково-зеленомъ кафтан въ узенькимъ серебрянымъ шитьемъ, въ толковыхъ чулкахъ, и съ маленькою шпагой на боку. Это дтское уваженіе возрастало съ лтами, чтобъ пріохотить меня къ занятію самой сухой изъ наукъ, довольно было сказать, что изученіе ея необходимо для того, чтобъ со временемъ, подобно дяд, сдлаться легаціонсъ-ратомъ. Тогда мн и въ умъ не приходило, чтобъ искусство, жившее въ груди моей, могло быть моимъ настоящимъ, истиннымъ призваніемъ, и тмъ боле, что окружавшіе меня судили всегда о музык, о живописи, о поэзіи, какъ о вещахъ, годныхъ только для увеселенія въ часы свободные отъ занятій. Быстрота, съ которой, благодаря пріобртеннымъ знаніямъ и покровительству дяди, пользовавшагося въ столиц большимъ вліяніемъ, подвигался я на поприщ, почти добровольно-избранномъ, не позволяла мн оглянуться назадъ и замтить ложность взятаго направленія. Цль была достигнута, возвратъ казался невозможнымъ. По пришло время, и искусство отмстило за себя. Мысль о томъ, что я убилъ почти полжизни, овладла мною съ неукротимою тоской. Я увидалъ себя въ цпяхъ, которыхъ, какъ мн казалось, ничто не могло разорвать.
— Такъ благословляй же катастрофу, разорвавшую ихъ! воскликнулъ тайный совтникъ.
— Нтъ, возразилъ Крейслеръ: слишкомъ поздно пришло это освобожденіе. Со мною случилось то же, что съ узникомъ, который такъ долго сидлъ въ темниц, что совершенно отвыкъ отъ шума свта, отъ лучей дня, что не могъ уже наслаждаться золотой свободой и желалъ опять въ темницу.
— Вотъ одна изъ странныхъ идей, которыми ты мучишь себя и другихъ! перебилъ его Мейстеръ Абрагамъ.— Полно, любезный Іоганнесъ, судьба не была къ теб враждебна. Ты самъ виноватъ, если никогда не могъ бжать прямо, а всегда сворачивалъ то вправо, то влво, съ настоящей дороги. Но что касается до твоего ребячества, ты справедливъ, твоя звзда —

КОНЕЦЪ ПЕРВОЙ ЧАСТИ.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека