Был у меня родственник, который оставил мне в наследство кипу своих бумаг. Тут оказались всякого рода письма, записочки, заметки, даже очерки и сцены из жизни. Мне удалось выбрать отсюда один эпизод, составляющий нечто целое, который и предлагаю теперь читателям. Авторство мое здесь ограничивается только литературной формой, которую старался я, как умел, придать этому рассказу.
К. Г. К.
I.
Несколько лет тому назад, разные домашние обстоятельства заставили меня покинуть Петербург и поселиться на несколько месяцев в Москве.
Думая жить скромно и уединенно в малознакомом мне городе, я поместился в одном из известнейших так называемых hТtels garnis. Устроившись в новом жилище, я горячо принялся за дела. Утро посвящал я процессу, вечера же мои проходили скучно и бесцветно: многие знакомые разъехались по деревням, другие переселились далеко за город, театры видимо пустели, и мне оставался только один Петровский парк, куда я и ездил каждый вечер, глотать пыль и пить желтый чай на даче графини Буриме, которой я приходился каким-то племянником, в тридцать пятом колене по малой мере. Тетушка была как все тетушки: очень стара днем и, благодаря косметике, моложава вечером, почему в городе, зимой, принимала только при свете ламп, очень набожна, и вместе с тем кокетлива в приемах и одежде, весьма строгих правил и, правду сказать, хорошего тона. Прибавлю ко всему этому, что тетушке было лет шестьдесят и столько же было у ней тысяч дохода, что было очень приятно ее трем наследникам, смотревшим очень умильно на ее морщины, искусно впрочем расправленные, и весьма косо на мою особу, как на своего состязателя по наследству. Тетушка нанимала прекрасную большую дачу, но жила довольно уединенно, принимая только весьма немногих старух, соседок по дачам. Две руины женского и одна мужского пола, особы важные и сиятельные, составляли ежедневную ее партию в преферанс и своей дряхлостью молодили ей старость. Эти обычные посетители были так стары, что тетушка между ними казалась еще хоть куда, особенно в модном чепце, с яркими лентами, с розами на щеках и чужими буклями. Тетушка после покойного своего мужа, который, мимоходом сказать, был бедный француз, приобретший силой красоты и красноречия любовь весьма богатой девушки, купившей ему титул графа Буриме, любила больше всех своих наследников толстейшую и безобразнейшую из существовавших когда-либо мосек, которую звали Амишкой, и которая пользовалась полным правом лежать на диване и храпеть, как говорится, во всю ивановскую. Кроме Амишки, графиня изъявляла нечто вроде привязанности, или скорее, милостивого внимания, ради скуки и забавы, молоденькой и очень хорошенькой девочке Феши, дочери старого ливрейного лакея, которую она с детства держала при своей особе, не заботясь ни о воспитании ее, ни об образовании ее умственных способностей, но одевая прилично, сажая с собой за стол и балуя бессознательно. Обязанностью шестнадцатилетней Феши было: подавать мелки, марки, поднимать платок, отыскивать табакерку, подставлять скамеечки графине и другим, и тому подобное. Мне всегда бывало грустно смотреть на Фешу, изнеженную, избалованную, но необразованную, чуждую прежнего быта, чуждую и того временного состояния, в которое бросил ее каприз богатой старухи. Будущность этой несчастной меня ужасала, особенно становилось мне грустно, когда я видел, как Феша, наравне со всеми, сидела с нами за столом, а старик отец ее подносил ей блюдо и принимал у нее тарелки. Мне невольно представлялась в будущем семейная драма между Фешей, ее отцом и всей ее родней. Умри графиня, и полу-барышня, эта игрушка прихотливой аристократки, в одно мгновение снова сделается дочерью лакея, снова принуждена будет войти в его быт, от которого уже отвыкла, как отвыкла любить и уважать отца и сочувствовать его нуждам. Графиня не понимала этого, и когда я однажды вздумал проповедовать ей на сей счет, она очень сухо отвечала: ‘Permettez moi de faire da bien, comme je l’entends, moi’… и тем зажала мне рот, конечно навсегда. Несмотря на то, Феша меня очень заинтересовала, и я начал наблюдать за ней, чтобы помириться с тетушкой, а больше от скуки, я стал внимательнее к фаворитке, с невольным страхом гладил Амишку, и мир водворился. Почти каждый вечер бывал я у тетушки и всегда заставал ее за картами. Посидев то около одного из игравших, то около другого, предотвратив несколько ренонсов и пересказав все новости столицы, я выходил на террасу, единственное место, где тетушка позволяла мне курить, или уходил в довольно большой, но запущенный сад, примыкавший к даче. Феша иногда выбегала ко мне и обменивалась со мною пустыми фразами, пока голос графини не призывал ее к обычным обязанностям.
Феша была довольно большого роста и удивительно стройна в кисейном ловко сшитом платье. Ее густые, глянцевитые, черные волосы, широкой косой обвивали всю голову, огромным бантом лежали на затылке, голубые глаза, большие и светлые, весело и лукаво глядели из-под длинных черных ресниц. Губки ее, довольно полные, улыбаясь образовывали ямочки на смуглых, подернутых легким темным пушком щечках, и выказывали два ряда стройных, белых и прекрасных зубков, с голубоватым отливом. Только руки Феши, хотя и чисто содержанные, не могли похвастаться изяществом формы, равно как и движения у нее, хотя и сдерживаемые с детства, были угловаты и как будто нахальны. Вообще Феша, несмотря на довольно правильную болтовню на французском языке, вследствие навыка, а не учения, была вполне горничной, но горничной, конечно, очаровательной. Она была худа, однако бывали минуты, когда неразвитая еще грудь Феши высоко подымала кружево манишки, румянец ярко играл сквозь тонкую тень темного пушка, покрывавшего ее щечки, и голубые глазки бросали скоро потухавшие молнии. Замечания графини, часто колкие, как шутки старика-князя, или мои иногда легкие рассказы, одинаково вызывали яркую полосу румянца на щечках Феши. Бывали минуты, когда я, грешный человек, вполне чувствовал красоту фаворитки и готов был если не влюбиться, то прикинуться влюбленным, но, вспоминая всю неполноту или, лучше сказать, отсутствие всякого воспитания Феши, я мгновенно превращался в холодного наблюдателя. Однажды я сидел на террасе графининой дачи, которая выходила главным фасадом на шоссе, и курил папироску, когда Феша шумно и весело вбежала ко мне и села на первый попавшийся стул. Терраса была велика и вся уставлена цветами. Широкие ступеньки ее доходили до самого шоссе и отделялись от него одной только решеткой. Проезжавшие мимо были видны и обильно обдавали пылью сидевших на террасе.
— Ах, как скучно, как скучно! сказала с глубоким вздохом Феша, облокотившись на балюстраду террасы и срывая какой-то цветок.
Не знаю, почему я засмеялся и, подделываясь под ее тон, сказал:
— Ах как пыльно, как пыльно!
Феша посмотрела на меня быстро и отвернулась.
— Хоть бы погулять! сказала она после молчания.
— Ну что ж? пробормотал я из своего угла.
— Не пускает! сердито сказала Феша, указывая головой по направленно к гостиной, где играла графиня. — ‘Да зачем, да на что’, ей-то весело, в карты играет, а мне что? сиди, как мед кисни: ужасное веселье!
— Возьми работу какую-нибудь.
— Покорно вас благодарю! быстро отвечала Феша: — вот еще радость какая! я итак устала на побегушках-то быть.
— Возьми книжку.
— Да разве я умею читать-то? — вскрикнула Феша и громко захохотала.
— Не умеешь? спросил я с удивлением.
— Ну, конечно не умею. Разве я ученая?
— Феша! Фешка! раздалось в гостиной.
— Ну верно ремиз поставила! — вскрикнула Феша, вставая. — Теперь пойдут капризы: то не хорошо, другое не так! Ах жизнь, жизнь!…
— Фешка! — кричала тетушка все громче.
— Иду-с! — Крикнула в свою очередь Феша.
В это время лихая пара серых рысаков, храпя и фыркая, пронесла мимо нас легонькую как пух, прозрачную колясочку, и в ней какого-то небрежно развалившегося мужчину, смотревшего к нам на балкон.
— Фешка! все кричала тетушка.
— Сейчас! отвечала было Феша, но увидав описанный экипаж, смутилась, чуть не вскрикнула, покраснела, сбежала с ступеней террасы, перевесилась через решетку, посмотрела вслед коляске и сделав какой-то знак рукой, которого я за густотой зелени и набегавшими сумерками рассмотреть не мог, встревоженная и смущенная, тем же путем мелькнула мимо меня и вбежала в гостиную, где тетушка уже теряла терпение.
&? Где ты живешь? крикнула ей тетушка.
— В парке-с! быстро и смело отвечала Феша.
Тетушка засмеялась и прибавила:
— На, возьми табакерку, вели табак смочить… сух очень…
— Слушаю-с, отвечала Феша, взяла табакерку и бегом скрылась из гостиной.
Тетушка начала тихо и медленно сдавать карты и обращаясь к партнерам, заметила:
— Cette petite a souvent des reparties fort sailliantes.
Игра продолжалась и отрывистые возгласы: куплю, удержу, пас, в червях, вист, приглашаю и проч., долетали до меня в открытые окна гостиной. Между тем подали чай. Тетушка с гостями положили карты и усердно принялись за свои чашки.
Между тем Феша вернулась с табакеркой и поставила ее на стол подле барыни. Мне тоже вынесли на террасу большую чашку светлой жидкости, успевшей остынуть во время переноски из чайной до гостиной. Одной из многих особенностей тетушки было предубеждение против употребления стаканов для чаю, она никак не решилась сделать исключения даже для меня одного и на все доводы мои отвечала:
— Cela vous rapelle la caserne et l’estaminet.
Пока я медленно и нехотя брал чашку с подноса, Феша вышла на террасу, и сев лицом к шоссе, облокотилась обеими руками на балюстраду. Старик Анисим, в черном фраке французского покроя и белом галстуке и таких же вязаных перчатках, полулысый, полу-напудренный самой природой, очень важно отошел от меня с подносом и остановился перед Фешей, которая сидела к нему спиной. Не видала она его или не хотела видеть, не знаю. Секунда канула в вечность.
— Да ну, бери, что ли, чашку-то! сказал ей Анисим довольно сердито.
— Поставь, сказала Феша равнодушно, не оборачиваясь.
— Да почище тебя, прошептала Феша, не изменяя положения, в то время когда Анисим ставил ее чашку на тумбу балюстрады.
— Сливок-то хочешь, что ли? спросил он.
— Налей, тем же тоном отвечала Феша.
— Ох ты каторжная! шептал отец, наливая сливок в чашку дочери, и забывая вероятно мое присутствие: — отдали бы мне тебя, я б тебя прошколил!
— Руки коротки! отвечала Феша.
— Ах ты дрянь! запальчиво прошептал отец.
— Не тронь!… гораздо громче сказала Феша, вставая с места: — сейчас старухе пожалуюсь.
Анисим свирепо посмотрел на Фешу, хотел что-то сказать, не сказал, и быстро ушел в гостиную, где стал в дверях, дожидаясь пустых чашек.
— Мужик мужиком и есть! сказала Феша и залпом выпив остывший чай, сама унесла чашку через залу в чайную.
Только что успела выйти Феша, как та же пара серых рысаков промчала того же барина, по-видимому еще внимательнее смотревшего на террасу. Это обстоятельство так заинтересовало меня, что я быстро сбежал с террасы, чтобы посмотреть, куда поедет этот барин. Коляска обогнула угол дачи и скрылась в аллее, идущей к вокзалу. Что тут такое творится? подумал я, и сел на скамейке, скрытой большим кустом сирени. Не замеченный никем, я мог однако все видеть, если бы что-нибудь случилось в саду или на улице. Я даже погасил папироску, которой огонек мог обличить мою засаду, и ждал, не зная сам чего. Судя во смущению Феши при первом появлении коляски, я заключил, что между нею и проехавшим барином должны быть какие-то особенные отношения. Молодость и некоторого рода наивность девочки не позволяли думать о ней ничего дурного, и я мысленно извинял волокитство молодого человека и врожденное кокетство хорошенькой субретки. Ожидание не обмануло меня: коляска снова пролетела мимо, но Феши все не было на балконе. Мне стало жаль волокиты, которому не везло, предполагая, что, заморив пару, господин этот кончит тем, что выпьет стакан прохладительного и уедет домой, я стал тоже собираться и снова взошел на террасу, чтобы проститься с тетушкой, Феша попалась мне навстречу.
— Проехал, невольно сказал я.
— Кто? спросила она, и вся вспыхнула…
— Он! отвечал я, смеясь — прозевала.
— Кого это? продолжала она — что вы это право? Как вам не стыдно!…
— Там стыдно ли, нет ли, а проехал, да еще два раза…
— Не понимаю, — твердила Феша — мало ли кто тут ездит…
— Справедливо — заметил я, — только это странно…
— Вы все с глупостями, сказала она.
Я засмеялся и вошел в гостиную, где сел подле тетушки, но так что в открытое окно мог видеть почти все, что делалось на улице.
Феша осталась на террасе. Прошло с четверть часа. Вдруг мне показалось, что какая-то темная тень мелькнула мимо решетки палисадника, выходившей к шоссе. Быстро юркнул я в кабинет тетушки, где по счастью балкон был отворен, и тихо прокрался к прежнему моему посту — скамейке, заслоненной кустом сирени. Феша предполагала меня в гостиной и конечно не могла в эту минуту заметить моего искусного маневра. Тень мелькнула снова и остановилась у решетки, Феша сбежала к ней. Я превратился весь в слух и внимание. — Феша! ангел! шептала тень. — Что еще? спросила Феша… — Где ты была?… Я ездил, ездил… — Нельзя, некогда. У нас гости. — Старики? — И молодой. — Ах черт возьми! Кто такой? — Анатолий Петрович. — Что за птица? — Племянник графини. — Трудно разве его провести? спросила тень. — Он бедовой! шептала Феша. — Ничего, проведем, если любишь. — Вот еще какие новости! С чего вы взяли? Никак кто-то идет? — Нет, это ветер… — Уйдите… — Когда увидимся? — Не знаю… — Отпросись гулять. — Не пускает… — Это ужасно! сказала тень с отчаянием. — Право, идут, шептала Феша.
В самом двое пешеходов показались из-за угла.
— Так и есть! прибавила она и бросилась на ступеньки террасы…
— На, возьми, Феша!… шептала ей вслед темная тень, но Феша ничего не слыхала и быстро перебежав залу, скрылась.
— Феша! завтра! здесь! все еще шептала тень и бросила что-то довольно объемистое на ступеньки террасы, но Феша, спеша уйти, этого не заметила. Тогда тень отошла в сторону. Скоро послышался легкий гул подъезжавшего экипажа, и знакомая нам коляска снова пронеслась мимо дачи, не огибая ее, но прямо, по направлению к Москве. Через несколько минут Феша опять взбежала на террасу и подняла сверток, заключавший в себе огромный букет самых редких цветов. Рукоятка была обернута продолговатой и узкой бумажкой, и перевязана ленточкой, Феша опустила букет цветами вниз, не обратив на них никакого внимания, и принялась бережно развязывать ленточку, положив ее в карман, она потом сняла с букета бумажку, разгладила ее очень бережно, и вынув из другого кармана портмоне, быстро спрятала ее в уютное хранилище, из чего я заключил, что рукоятка букета была обернута ассигнацией. Самый же букет она разорвала на части, два цветка положила за корсет, а остальные бросила в кусты, и, не заметив, что при разрыве букета из него выпала бумажка, свернутая в виде узла, живо и весело вошла в гостиную. С быстротою молнии бросился я в свою очередь на записку, спрятал ее в карман и, подняв один из цветков, брошенных Фешей в сторону, в одно мгновение очутился в кабинете, откуда входил уже в гостиную в одно время с лукавой субреткой.
— Где вы были? спросила она меня невольно.
— Там, в кабинете, сказал я, сохраняя хладнокровие, и Феша заметно успокоилась, но увидав цветок в моей руки, опять смутилась и сказала:
— А этот розан где вы взяли? в кабинете нет цветов…
— Эта с террасы…
— Вот что!… сказала она.
— Возьми ее себе, сказал я, подавая ей розу.
Феша протянула руку.
— Итого будет три, прибавил я, когда она взяла розу.
Феша была слишком умна и не могла не понять намека, вспыхнув как та роза, которая была в руке ее, сказала:
— Я вас не понимаю… что еще такое?…
— Говори по крайней мере тише, заметил я.
— Ничего! громко возразила она: — все четверо глухи.
Я засмеялся. Тетушка в это время соображала, как бы искуснее выиграть весьма слабую игру, и вдруг строго посмотрела в нашу сторону, Феша, воткнув розу в косу на правом виске, села к окну, а я, взяв шляпу, начал натягивать перчатки. Тетушка торжествовала: она с двумя вистами выиграла слабую игру в червях и с торжеством списывала четыре ремиза. Пользуясь этой минутой, я пожелал ей доброй ночи и раскланялся с гостями.
— Жду тебя завтра обедать, сказала тетушка. Мне нужно с тобой поговорить… есть дело. До завтра, добавила она, заканчивая со мной, и громко крикнула: играю!…
Я переступал уже порог сеней, когда хорошенькая головка Феши высунулась из залы в переднюю.
— Прощайте, Анатолий Петрович, крикнула она мне.
‘Задобрить хочет’, подумал я, и в свою очередь сказал — Прощай, до завтра.
— Вы в чем? спросила она.
— В карете.
— Рысаки? прибавила она.
— Нет, наемные… куда уж нам тягаться…
— С кем? спросила Феша, и сделав лукавую гримасу, прибавила. — У! да какой же вы хитрый!…
По возвращении домой, первым долгом моим было: зажечь свечу и прочесть оригинальное письмо неизвестного барина к Феше, которое предлагаю также и моим читателям. Вот оно:
‘Феша! жизнь моя! Только узнал я тебя, и трепетом сладким впервые… то есть, как тебе сказать? не впервые, а все-таки: сердце забилось мое!… И с тех пор я прошу только одного: Пойми меня, пойми меня! Я знаю, жизнь твоя у старухи просто ужас что такое, и если б только у тебя были подружки, ты бы верно им сказала: Ах подруженьки, как грустно целый век жить взаперти! Я один понимаю твое положение, ненаглядная Феша, и признаюсь откровенно: Тебя мне жаль, тебя мне жаль! Но только: Полюби меня, радость душечка. — Я так богат, как черт, и ничего для тебя не жалею. Много за душу свою одинокую… или, лучше сказать, за крупные ассигнации: Много товаров куплю. Посуди сама: Виноват ли я, что тебя черноокую… То есть глазки-то у тебя, голубые, ну да все равно… Больше чем душу люблю? — Беда моя, если ты скажешь: Прости на долгую разлуку… Но и тогда скажу: Неумолим жестокий рок, только ты пойми, Феша, Всю грусть в словах: я одинок. Ты должна же полюбить кого-нибудь и потому: Люби меня, люби меня… Поверь мне, Феша, брось старуху, Лови, лови часы любви. Однако напиши мне хоть разочек, но лучше: Не говори ни да, ни нет, да не говори: Отойди, не гляди… Пряди завтра: Под тень черемух и акаций, то есть к решетке. Прощай мой друг! я жду тебя!’
Это оригинальное письмо было без подписи. Я прочел его несколько раз, желая допытаться, что за человек писал его. Говорят, по слогу письма можно узнать понятия, ум и степень образования писавшего. Приведенное выше письмо сбило меня просто с толку. Написано оно было правильно и прекрасным мужским почерком, на изящнейшей бумажке. Был ли тон этого странного послания насмешка, или происходил от желания подделаться под степень понимания Феши, был ли это набор слов отуманенного винными парами, беззаботного гуляки, привязавшегося к девушке от скуки, и не знавшего на что обратить свое наглое удальство? К какому сословию, наконец, принадлежал автор этих оригинальных объяснений? Судя по его рысакам, коляске, приемам, только не лицу, которого я совершенно не видал, он скорее походил на богача-дворянина, чем на богатого купчика, на котором всегда есть свой особенный отпечаток. Купец выражался бы иначе. Но едва ли можно было признать автора письма и за человека хорошего тона. Тысячи разных предположений и догадок теснились в голове моей, одни страннее других, и из всего этого, в виде заключения, составилось убеждение: что мне за дело? И действительно, какое мне было дело до всей этой интрижки между неизвестным мне человеком и субреткой моей тетки! Одно только меня мучило: я краснел при мысли, чте сделал маленькую подлость, утаив чужое письмо и даже прочтя, без всякого на то права. Хотя доводы вроде следующих: что письмо было без адреса, что я его нашел, что оно назначалось неопытному созданию, которое я должен был предупредить, спасти от гибели, все эти доводы старались успокоить мою совесть, но мало в этом успевая. И что было мне делать? отдать Феше письмо, значит сознаться в том, что я все видел и слышал, не отдавать, значит поступить не совсем хорошо… Впрочем, этой розою я ей, кажется, достаточно намекнул, что знаю ее тайну, и потому решился, на следующий же день, отдать ей странное послание и прочитать предварительно строжайшую мораль. Признаться, помучить Фешу мне было заранее приятно. Кроме того мне приходило в голову открыть глаза Анисиму, но вмешаться в дела лакея, быть посредником между им и дочерью, казалось мне ролью недостойной меня, и я ставил человечество ниже сословия. Рассказать все виденное тетушке я считал невозможным: она ни за что бы не поверила, чтоб в ее столь чинном и строгом доме мог когда-либо случился подобный скандал. Считая за самое лучшее и удобнейшее прямо объясниться с Фешей, я усвоил себе эту мысль, с нею заснул, с нею встал, с нею ездил по делам, тешился ею, как ребенок новою игрушкой, и с этой же мыслью приехал на другой день обедать к тетушке на дачу.
II.
Когда я вошел в гостиную, тетушка сидела на диване, окруженная тремя друзьями, и, по обыкновению, с утра играла в преферанс. Феша сидела у окна. На ней было вчерашнее платье и такая же роза, конечно свежая, на правом виске.
Между тем в зале стол уже был накрыт и ровно в три часа явился Анисим в дверях гостиной и доложил, что кушанье поставлено. Тетушка, взяв под руку старика-князя, поплелась к столу, одна из дам завладела мной, третьей я из учтивости подал другую свободную руку, и мы втроем пошли за первой парой, Феша тоже вышла в залу за нами. Тетушка села на первое место, направо от нее князь, налево обе дамы, я сел подле князя, место же подле меня оставалось пустое. Феша стояла в сторонке и перебирала платок. Тетушка, обратившись ко всем нам и указывая на Фешу, спросила очень любезно:
— Vous permettez?
Мы все молча наклонили головы в знак согласия.
— Prenez place, ma petite, сказала тетушка Феше, и она, пунцовая от стыда и досады, шумно села возле меня.
Надо заметить, что тетушка ежедневно одним и тем же лицам делала тот же вопрос касательно позволения сесть Феше за стол, когда же случалось, что она обедала вдвоем, то Феша все-таки не смела сесть до тех пор, пока графиня этого не позволит, что она всегда делала фразой: ‘Venez vous mettre a ma table’. Тетушка кушала медленно и важно, и обед тянулся очень долго. После десерта подали стеклянные полоскательницы с теплой водой, пропитанной лимоном. Фешу очень смешил этот неграциозный процесс омовения, и она не раз закрывала платком свой смелый ротик, однако, во все время не смела иначе вымолвить слова, как только в ответ на чей-нибудь вопрос. Наконец мы встали из-за стола, и я мог, взяв чашку кофе и закурив папироску, выйти на свежий, отрадный воздух. Во время нашего обеда легкий, ровный, но не сильный дождик спрыснул утомленную природу, прибил пыль и набросал слезинок на жадные листки махровых роз. Кусты сбросили с себя докучную кору шоссейной пыли, и молодые ветки, слегка качаемые пахучим ветерком, кропили проходящих избытком оживившей их влаги. Птички весело перелетали с сирени на цветущую акацию, и из желтых ее чашечек жадно пили дождевые росинки. Резеда, оживленная и довольная, казалось, с новой силой пропитывала воздух своим благоуханием. А между тем набежавшей тучки уже не было, солнце снова ярко обдавало землю, и тысячи бриллиантов, слетевших с неба, блистали на ее поверхности. Тетушка, еще до обеда бывшая, как выражаются игроки, в малине, спешила снова сесть за карты, забыв вероятно дело, по которому звала меня, и предоставив мне полную свободу любоваться с высоты террасы прелестью природы. Прошло полчаса и следы дождя исчезли, дорожки снова высохли, а через час, с первым показавшимся экипажем, поднялись опять облака пыли, и я спешил укрыться от нее в глубине запущенного сада, принадлежавшего к даче. Пройдя несколько дорожек, заросших травой, я увидел Фешу, которая в пастушеской круглой и плоской соломенной шляпке, грациозно склонившейся к левому плечу ее, поднимала что-то с земли.
— Ау!.. крикнул я довольно громко.
Феша оглянулась и быстро поднявшись, подбежала ко мне.
— Вот вам! сказала она еще издали, показывая довольно большой пучок только что сорванной земляники. — Каковы ягоды? продолжала она, — сама нарвала, вот возьмите.
— Полно мне ли? спросил я.
— А то кому же? переспросила она.
— Плутовка!.. прибавил я: — задобрить хочешь.
— Как задобрить?.. я не понимаю, вы все так говорите, что и не поймешь.
— Или не хочешь понять…
— Нет, просто, не могу… а вы лучше вот что, дайте-ка мне папироску…
— Ты разве уж куришь?
— Еще бы!..
Я вынул сигарочницу.
— Да у вас какие? спросила она — легкие?
— Совершенно, отвечал я, подавая ей папироску.
Настало молчание, во время которого Феша зажигала свою папироску об окурок моей.
— Ну, пойдемте дальше, сказала она, — а то неравно увидят, беда!
— Ага! боишься! заметил я, поворотив с ней в другую аллею.
— Ну, не из таковских, отвечала она быстро, пуская густую струю дыма, — а все нехорошо, раскричится старуха-то… виновата — прибавила она другим тоном: — ведь она вам тетушка…
— Конечно, сказал я: — да и нехорошо так отзываться о своей благодетельнице, а впрочем, продолжай…
— Какая она благодетельница! — вскричала Феша: — она тиранка, она меня мучает… ни погулять, ни порезвиться… все сиди себе на месте… это каторга, а не жизнь, лучше я не знаю куда, чем с ней жить!..
— Оно действительно скверно, заметил я, прибавив: — впрочем с тобой иначе и нельзя.
— Ну и вы туда же!
— Видишь ты какая бедовая!
— Поневоле будешь такая! — сказала Феша, — да я, кажется, готова Бог знает на что, только не жить здесь. Она бранит, отец бранит: ну, он, конечно, по необразованности, а она-то отчего? Просто житья нет. Ну посудите сами, продолжала она — что за жизнь, когда на каждом шагу только одну брань слышишь? Уж! будь я довольная, я б ей показала себя!
— А что бы ты такое сделала? — спросил я.
— Я-то что бы сделала? — переспросила она: — поклон, да и вон, вот что бы я сделала! А то что это — продолжала она — ни свету, ни радости не видишь, а все переноси, и капризы, и брань, а пуще всего эту скупость проклятую!
— Как, неужели тетушка… вымолвил было я.
— У!.. — продолжала Феша, — да еще как: гривенника не выпросишь! При этаком-то состоянии: сундуки, ведь, ломятся! Просто срам, что такое.
Феша сильно бросила окурок папироски на дорожку, и затоптав его, продолжала:
— Однако не пора ли и домой: боюсь, спросит.
— Вот видишь ли, — сказал я, — мне кажется ты все преувеличиваешь…
— А что? — спросила она.
— Да как же? Боишься, что тетушка рассердится, когда узнает, что ты в саду, это пустяки: а вот вчера не боялась…
— Вчера? Чего?..
— Вчера не боялась, — продолжал я, — что тебя увидят с ним.
— С кем?
— Ну, с этим, господином, кто он такой, я не знаю.
— С каким господином? Что вы? — с трудом промолвила она.
— Да полно притворяться, — молвил я, — ведь я все знаю, все видел…
Феша молчала.
— И это тебе не стыдно?.. — спросил я. — Разве я не видал, как он бросил тебе букет и в нем деньги, не так ли? Да?.. Это были деньги? — допытывался я у Феши, которая стояла, потупив голову…
— Да, — наконец с усилием прошептала она. — А вам разве не стыдно, — прибавила она, оправившись несколько, — подслушивать да… подсматривать…
— Это сделалось случайно, — сказал я, — я даже знаю то, чего и ты не знаешь…
— А что? — спросила она с видимым любопытством…
— А вот что, в букете была записка, ты ее уронила…
— Неужто? Где же она? — молвила Феша, бледнея…
— У меня, вот она, — сказал я, подавая ей известное письмо, — возьми.
Феша взяла записку и положив в карман, сказала:
— Ну это он напрасно: я все равно читать не умею…
— Хочешь я прочту?..
— На что? Я и так знаю, чего он хочет… только вряд ли! — прибавила она после молчания, — разве больно жутко будет, разве сил не хватит терпеть, али и то… если он посватает… — молвила она с расстановкой, — а то нет…
— Феша! — заметил я, — я ничего не понимаю.
— Все будете знать, скоро состаритесь, сказала она смеясь…
— Странное ты создание! — добавил я, совершенно теряясь в догадках и заключениях. — Скажи мне, по крайней мере, кто он такой…
— Не знаю.
— Точно не знаешь?
— Ей Богу, не знаю. Да и к чему мне знать? Не все ли мне равно, барин-то он барин, это верно…
— Молод?..
— Да! — сказала Феша, скорчивши гримаску, — лет этак тридцати… черный, с усами… Ничего! — заключила она смеясь…
— И кажется, богат?
— У!.. еще как!.. — сказала Феша, — а то бы что бы в нем и толку-то было?
— Как? — вскрикнул я удивленный, — разве ты его не любишь?
— Я? — спросила Феша и громко расхохоталась, — а кто его знает? Может быть полюблю, а может, что и нет…
Вдруг она смолкла, на хорошеньком личике ее показался оттенок грусти и даже какой-то горькой иронии.
— Где уж нам господ любить? — сказала она. — Что я такое? Холопка! Дочь лакея! Всякий волен обидеть, насмеяться! Да! Что я у графини-то? Велика прибыль! Нет, будь я вольная, да будь у меня деньги, я бы показала себя! Я бы не одну графиню за пояс заткнула. Сама бы барыней стала, дворянкой… Вот что!.. — Феша судорожно сжимала руки и проводила ими по лицу и волосам, как бы желая освежить горячую голову. От этого движения роза, украшавшая висок ее, упала на землю, а шляпку, как лишнюю тяжесть, сорвала она с себя и стояла передо мной, бледная и встревоженная.
— Ты его не любишь? — спросил я ее после молчания.
— Нет, сказала она твердо и решительно. — Я никого не люблю. И как это любить, и кого любить? Я не знаю, мать умерла, отец служит мне как лакей, лакей он и есть, я росла одна, графиня мне что? Чужая. Дом-то наш велик, правда, да ведь он не мой, мне все трын-трава. Только завидно, да досадно, знай только пляши по чужой дудке! А тут еще любить! Кого? Я никого не люблю… никого!..
Феша грустно смотрела в сторону.
— Что же ты любишь?.. деньги? — спросил я, — одни деньги?..
— Да! — сказала она. — Люблю деньги, хочу денег, хочу быть барыней, буду барыней.
И большие, голубые глаза ее, блестящие, но холодные, впились в меня долгим, испытующим взглядом.
Я опустил голову. Настало молчание. Голос Анисима, бежавшего к нам, вывел меня из оцепенения.
— Пожалуйте, — кричал он, — графиня вас спрашивает.
— Послушайте, — сказала мне Феша очень скоро и почти шепотом, — не говорите никому, что знаете, прошу вас, до поры, до времени, миленький, голубчик, не скажете, нет?
Я взглянул на Фешу и голубые глаза ее, за минуту холодные, смотрели на меня таким жгучим и умоляющим взглядом…
— Ее сиятельство просят вас к себе, — кричал бежавший Анисим…
— Не скажете? — твердила в свою очередь Феша над самым моим ухом и так близко, что я чувствовал молодое ее дыхание.
— Нет, — сказал я, — не скажу…
— Ей Богу?..
— Честное слово! — сказал я.
Феша подпрыгнула от радости и, забыв близость отца, обвила одной рукой мою шею и крепко поцеловала меня в ухо. Странный гул почувствовал я в голове, в висках застучало, и я, ошеломленный, едва мог выговорить пришедшему Анисиму, что иду на зов. Как я ни был смущен, но фраза Анисима, обращенная к дочери, достигла моего слуха.
— Что по садам-то разгуливаешь? — говорил он ей.
Но ответа Феши я не мог расслышать. Вероятно ее уже не было, и она другой дорогой и с другой стороны побежала в дом, потому что когда я, миновав гостиную, где дремали гости в ожидании новой партии, вошел в кабинет тетушки, субретка стояла подле нее и поправляла на ней кружевную косынку.
— Что вам угодно? — спросил я тетушку, садясь на первое место.
— Феша! — сказала тетушка с некоторой торжественностью, — оставь нас, мне нужно поговорить с племянником наедине, да вели переменить стол, спроси новые карты, свежих мелков пересчитай марки… я сейчас выйду… ступай…
Феша молча вышла из комнаты, бросив на меня выразительный взгляд. Тетушка села, расправила тяжелые складки своего поплинового клетчатого капота, откинула подвязушки чепца и после молчания сказала по-французски:
— Я имею до тебя просьбу…
— К услугам вашим, — отвечал я, наклоняя голову.
— Voila ce que c’est, продолжала она, — ты знаешь слабость мою… Моя слабость — Феша. Через три дня, в понедельник, день рождения Феши, ей минет семнадцать лет, и хоть она еще совершенный ребенок…
— Вы думаете?.. — быстро спросил я.
— Laissez moi dire! — сказала тетушка несколько сухо, — конечно она ребенок, хотя и взрослый… Ах, мы все дети! — прибавила она со вздохом в виде размышления: — вот поэтому-то я и хотела ей сделать подарок…
— Я вам советую подарить ей денег, — сказал я очень язвительно, чего тетушка, конечно, не поняла.
— Вот то-то молодежь! — продолжала тетушка, — вам деньги нипочем! Подарить денег? Во-первых, деньги портят нравственность, а во-вторых… у меня нет денег… что есть, то выходит на содержание моего дома… как можно денег? Я и тебе-то бы советовала поменьше тратить… Voila ce que c’est! — кончила тетушка и быстро стала обмахивать лицо платком, не смея обтереться, чтобы не побледнеть в одну минуту.
— Что же вы намерены сделать?
— А вот что, — сказала она, вставая и подходя к бюро, — поди сюда.
Старуха отперла бюро, выдвинула один из многочисленных ящиков, вынула из него какую-то бумагу, сложенную вчетверо и, подавая ее мне, сказала:
— Подпиши.
— С удовольствием, — сказал я, — но что это за бумаги?
— Отпускная Феши! — молвила графиня.
— Так вот подарок, вскрикнул я, — который вы хотите ей сделать?
— Да, сказала тетушка, — тем более, что я имею свои виды, которые ты скоро узнаешь. — И быстро обмакнув перо в чернильницу, она подала мне его и сказала: — Voyons!..
Я подписал отпускную.
— Merci, — сказала тетушка, засыпав песком мою подпись. — Однако это еще не все! — продолжала тетушка, — я жду от тебя другого одолжения.
— Располагайте мною, — сказал я.
— Вот в чем дело: Феша записана в ревижской сказке по Волчьим Ямам, моему селу, близ Подольска, следовательно, легче всего засвидетельствовать эту отпускную в тамошнем суде, а так как до ее рождения осталось только три дня, то я боюсь, что ты не успеешь съездить в Подольск и вернуться.
— Отчего же? — сказал я. — Если вам это угодно, я готов, хотя отпускную можно засвидетельствовать и после.
— Нет, mon ami, — возразила тетушка, — не люблю делать благодеяний в половину.
Я улыбнулся. Тетушка заперла бюро, подала мне бумагу и сказала:
— Est-ce dit?
— Конечно, — отвечал я, и спрятал бумагу в карман.
— Прогоны мои, — смеясь и подавая мне руку, сказала тетушка. Я тоже расхохотался, и мы рука об руку вышли в гостиную, где новое зеленое поле вызывало стариков на битву, и Феша расставляла коробки с марками, мелки и щетки.
Партия скоро составилась. Между тем солнце уже село, и прозрачная дымка сумерек падала на землю. Я вышел на террасу, и приютился в углу, под широкими раскинувшимися листьями стройного банана. Экипажи беспрестанно шныряли взад и вперед мимо нашей дачи, которая стояла очень близко от центра публичных увеселений, то есть от той дорожки в несколько сажен длиной, на которой обыкновенно толпится знать, и от рощи, где сотни самоваров призывают почтенное купечество и мещанство насладиться чайком на так называемом чистом воздухе. Звуки медных инструментов, удалая цыганская песня, плачевная шарманка, отрывистые фразы проходящих, брань кучеров, ржание нетерпеливых лошадей, голоса лакеев, звавших экипажи, все это порознь, а чаще все это вместе раздавалось в моих ушах и невольно увлекало меня смешаться с этой шумной толпой. Феша проходила по зале.
— Феша! — крикнул я с террасы в открытое окно. Она оглянулась.
— Потрудись, дай мне мою шляпу, — просил я, — вон она, там, на рояле.
Феша осмотрелась и пошла за шляпой.
— Только не вырони перчаток, — прибавил я.
Феша взяла мою шляпу, взглянула внутрь ее, вынула перчатки, и молодецки надев ее на свою голову, вышла на террасу.
— То ли дело мальчик? — сказала она, подавая мне перчатки, и ухарски подбоченясь одной рукой, спросила: — Что если бы я была мальчиком? Вы куда? На музыку?
Я отвечал утвердительно.
— Счастливые! — сказала она со вздохом, и грустно сняв шляпу, подала ее мне.
— Прощай, — сказал я, сходя с террасы на шоссе: — если спросит тетушка, скажи где я.
— А вы скоро вернетесь?
— Не знаю! А знаешь ли ты, зачем я ухожу?
— Почем же мне знать! — сказала Феша.
— Чтобы не мешать тебе.
— У! Злой человек! — вскрикнула Феша, краснея.
— Однако, послушай, — сказал я, возвращаясь опять на террасу: — я говорю серьезно, я не знаю, что ты замышляешь, но не могу не сказать… мне ведь все равно, мое дело сторона… Если б ты знала, что у меня в кармане…
— Что такое? — быстро спросила Феша…
— Скоро узнаешь…
— Когда?
— В понедельник.
— А что такое понедельник? — настаивала Феша.
— Твое рожденье.
— Вы почем знаете?
— Да уж знаю! Я все знаю, — прибавил я уходя. — Прощай!..
И я ушел, оставив Фешу на террасе.
Вчерашняя коляска юркнула мимо меня, и стрелой пронеслась к вокзалу.
Пройдясь несколько раз по дорожке, около которой играла музыка, раскланявшись со всеми и потолковав с некоторыми знакомыми, я удалился в уединенную часть парка, прошел довольно большое пространство, напился в вокзале горячего чая и пустился обратно по направлению к тетушкиной даче. Между тем почти стемнело. Сплошные серые тучи бродили по небу, пересыпаясь молниями. Воздух казался раскаленным и удушливым. Я ускорил шаги, и достиг сада тетушкиной дачи. Не успел я еще обогнуть угла решетки и приблизиться к террасе, как заметил, что знакомая коляска стояла невдалеке от дома и, вероятно, дожидалась своего господина. Я пошел тише. Вдруг из-за угла показались две тени, подбежали к коляске и прыгнули в нее, рысаки, почуяв работу, взвились на дыбы, приняли и понеслись с быстротой молнии по ровному шоссе. Все это было делом минуты. Я вошел в дом. Гостей уже не было, стол, исписанный громадной величины цифрами, стоял в гостиной еще на своем месте, тетушка сидела на диване, а перед ней робко и подобострастно вертелся на кончике стула какой-то господин, в форменном фраке, довольно поношенном. Господину этому было лет пятьдесят, он был небольшого роста, несколько сутуловат, но кругл и плечист. Небольшое шарообразное брюшко значительно выдавалось вперед, густые, окрашенные в черный цвет волосы его были взъерошены на висках и на лбу, и образовывали какой-то хаос, не лишенный, впрочем, претензии на прическу. Тетушка очень серьезно говорила с этим господином, который при каждом ответе подымался на вершок от стула и, послушный жесту тетушки, снова садился. Разговаривали они вполголоса. Когда я вошел, поток речи этого господина оборвался на весьма высокой ноте, он встал, низко поклонился и продолжал стоять… Тетушка тотчас сказала ему, что я племянник ее такой-то, и обращаясь ко мне, прибавила:
— Никанор Андреич Полосушкин… так кажется? — обратилась она к нему.
— Точно так произносить изволите, ваше сиятельство, — отвечал старик, низко кланяясь.
— Служит тоже, — обратилась тетушка ко мне, указывая на старика. — Садитесь! — прибавила она.
Старик сел на кончик стула.
— Не помешал ли я вам? — спросил я тетушку по-французски.
— Немножко! — отвечала она: — Надо с ним покончить.
Я поспешил оставить комнату.
— Merci, mon cher, — крикнула тетушка мне вслед и снова обратилась к старику.