Полный текст работы Н. С. Сибирякова носит название ‘Начало и конец Забайкальского казачьего войска’. Один из эпиграфов взят из Евангелия: ‘ибо каким судом судите, таким будете судимы…’
В первой части прослеживается по литературным источникам история забайкальских казаков, начиная с XVII в., когда они силой утверждали русскую власть в Забайкалье. Автор документально подтверждает жестокость и низкий моральный уровень ‘первопроходцев’ и более поздней забайкальской администрации. Нравственное возрождение казачества, по мнению автора, начинается с тридцатых годов XIX в. под влиянием ссыльных декабристов и более поздних ‘политиков’. Основную же роль в развитии нравственных устоев играло установление института войскового самоуправления.
Через всю работу проходит основная мысль автора: всякое зло не остается бесследным. Тем более — зло, носящее массовый характер: потомки расплачиваются за него.
Вторая часть написана отчасти по воспоминаниям, но главным образом — на основании устных свидетельств, которые автор в течение многих лет по крупицам собирал в заключении и на воле. Эта вторая часть и положена в основу публикации.
* * *
…Еще Сперанский, восстановив атаманов, подготовил почву к самоуправлению казаков. С организацией войска (1851) самоуправление расширяется. В 1871 году введены станичные управления: выборный (на три года) станичный атаман, выборный судья (на год), появляются поселковые атаманы. Сотские и десятские работают без жалованья. Все наиболее важные дела решаются на сходках (общих собраниях).
Самоуправление неизбежно связано с ростом личного и общественного сознания. Многие личные дела молено решать только сходом: где я буду косить? где будет выпас?.. ‘Где я’ определяется только после того, как будет решено ‘где мы’.
К примеру, границы выпаса и сенокосных угодий установлены. Следует определить, как будем делить. Угодия различны: идут и по релкам {Релка — невысокая грива среди низких лугов.} и по низинам, по мочажинам и по солончакам, одни сплошь поросли острецом, другие осокой. Решают, будут ли делить вдоль пади или поперек. И решат по справедливости, потому что следом за разделом на равные участки придет раздача по жребию. Поделишь несправедливо — жребий возьми да и выдай тебе самый плохой участок. Так самоуправление рождает понятия об общественной и личной справедливости. За ними идут уважение к обществу и порожденное им уважение к себе. Глядишь, и совесть стала личным достоянием казака.
К моменту официальной организации Забайкальского казачьего войска в войске числилось (округляю до целых сотен) 1400 городовых казаков, 1200 станичных, 7500 пограничных, в тунгусском казачьем полку 1700, в бурятских — 9900 человек, к ним присоединили 29000 заводских и 800 государственных крестьян. К началу XX века между всеми этими группами сохранялись отчетливые различия, особенно между караульцами и некараульцами.
Караульцами называли казаков, расселившихся в станицах и поселках по долинам рек Онона и Аргуни. Все это были разросшиеся пограничные посты — караулы, они тянулись теперь порой на 3 км. Самые эти поселения перестали именоваться караулами к концу XIX в., забайкальцы же вплоть до революции продолжали говорить по-старому: не ‘поселок Буринский’, а ‘Буринский караул Зоргольской станицы’. И эта инерция наименований держалась не только среди простого населения, но и в печати.
Некараульцы были потомками заводских или кабинетских крестьян, приписанных к казачьему сословию.
В земельном отношении караульцы были в привилегированном положении: помимо больших степных просторов на русской стороне, к их услугам всегда были бескрайние степи Маньчжурии, где они за ничтожную плату (кирпич зеленого чая или три рубля китайскому чиновнику) все лето заготавливали сено и куда уходили потом на всю зиму со стадами. Русско-китайская граница была закрыта только после установления советской власти на Дальнем Востоке — в 1921 году. До этого можно было ездить туда и обратно свободно: разрешения не требовалось.
Некараульцы были стеснены в земле. При зачислении их в казаки они получили незначительные (конечно, в сравнении с караульскими) земельные наделы. Это объяснялось тем, что наделы им производились из кабинетских земель, значительная часть которых была оставлена за короной.
На русской стороне у караульских была общинная форма землепользования. У некараульцев пашенная земля находилась в частной собственности, остальная же была общинной.
Организация войска застала казаков владельцами больших гуртов скота, лошадей, верблюдов, овец. Под бичами эпизоотии (чума, хамун) и из-за насильственного переселения на Амур стада эти значительно сократились, но казаки остались богатыми, караульские же в особенности.
Вот свидетельства конца прошлого века:
‘У жителей устья Унды имеются нередко стада коров в сто и более голов, по нескольку сот овец и косяки по нескольку десятков кобылиц, тогда как в средней и верхней части долины Унды самый зажиточный казак редко имеет 30-40 голов скота, 20-25 голов табуна, 50-100 овец, обыкновенная же норма — 5-15 коров и лошадей и немного больше овец’. О караульцах на Аргуни и Ононе: ‘У некоторых богатых казаков бывают десятки тысяч овец и тысячами лошади и коровы’. {Газ. ‘Жизнь в восточной окраине’ (Чита), 1896, NoNo 125 и 156.}.
Казачество, конечно, не было однородным. Не все имели гурты скоты и табуны лошадей в таких количествах, как караульские. Но в сравнении с крестьянами европейской части России все были богаты. Обычное некараульское хозяйство — 5-15 лошадей и коров, 25 овец и, кроме того, пашня. На Украине, в Курской, Орловской, Вятской и других губерниях такое хозяйство считалось бы кулацким. По забайкальским же меркам, они бедняки.
Некараульцы и психологически отличались от караульцев: пришли из неволи, помнили о жестоком обращении с их дедами, а у кого и с отцами…
И еще одно обстоятельство наложило отпечаток на душевный строй казаков — выходцев из заводских крестьян. Жили они в верховьях Унды, Газимура и золотоносных притоков Аргуни. Золотая горячка ‘лихорадила’ и их. Многие пустились в старательство. Приисков своих не открывали: были для этого недостаточно богаты. ‘Стараются’ без официального оформления. Иногда на них сваливается удача: находят крупный самородок. Начинается кутеж разбойно-купеческого образца. В широченных плисовых шароварах, в алой рубахе по дорожке расстилаемого перед ним алого бархата идет удачник. Наяривает гармонь, пляшут развеселые пьяные бабы. Опять без дум о будущем, ‘что добыли — тем и веселились’. Когда же прокутившийся старатель возвращался к открытой им жиле, доступа к ней уже не было: ее застолбил следовавший за ним хищник, и она охранялась законом и стражей.
Быт приисковых районов отличался от быта караульцев еще вот чем. Кабаки в сельских местностях можно было открывать лишь при наличии согласия на то сельского общества, оформленного общественным приговором. Караульские казаки не разрешали открывать у них кабаки (‘монополки’). В приисковых же районах можно было встретить и два кабака на одно село.
Ничто не вечно под луной. Не вечными оказались и золотые запасы забайкальского Клондайка. Неудачники и прокутившиеся удачники попали в разряд тех, у кого ни кола, ни двора: стали сельскими пролетариями. Кто не нанялся рабочим на прииски или среброплавильные заводы — те шли в работники к зажиточным казакам или крестьянам. В Забайкалье это не грозило нищетой и, при условии жесткой бережливости, давало возможность за несколько лет сесть на собственное небольшое хозяйство.
Вот коротенькие выписки из читинской газеты о ценах на рабочие руки.
‘Теперь простой чернорабочий на железной дороге получает 35 рублей месячной платы… для домашней прислуги остаются одни старики и калеки…, но и те не хотят слышать о месячном жаловании менее 15 рублей, при готовом содержании. Женскую прислугу найти еще трудней’. ‘Цена на рабочие руки стояла все лето 80 коп. за день на хозяйском содержании’ {‘Жизнь в восточной окраине’, 1896, NoNo 82 и 170.}.
Сопоставим заработную плату с рыночными ценами. Корова стоила 12-15 рублей, лошадь — 20-25 рублей, овца — 1,5-2 рубля, молоко — 3 коп. бутылка (750 г.), масло — 15 коп. фунт, яйца — 3 коп. десяток, мясо — 4-6 коп. фунт. Раз в 15-20 лет из-за гибели скота от чумы цены подскакивали. В 1897 г. та же газета писала по этому поводу: ‘скотское мясо, не бывшее дороже 1 руб. 60 коп. — 2 руб. 40 коп., вдруг повысилось в цене до 4 руб. — 4 руб. 80 коп. за пуд’ {Та же газ. 1897, No 115.} (т.е. с 10-15 коп. до 25-30 коп. за кг!).
Сравним: учитель получал 25 рублей в месяц, фельдшер — 40 руб., мастер среброплавильного завода — 30 рублей, подмастерье — 25 руб., плавильщик — рубль за двенадцатичасовой рабочий день {Та же газ., 1896, No 33.}. Как видим, зарплата батраков была не ниже жалованья учителя, а с учетом готового содержания — была близка к оплате выше ценимого фельдшерского труда.
Что собой представляло готовое содержание? Сообщаю по личным наблюдениям.
Питание было трехразовым. Утром — чай кирпичный, забеленный молоком, приправленный маслом, хлеб пшеничный с маслом или лепешки печеные на масле. Обед — мясное первое, на второе гречневая или пшеничная каша с маслом, чай. Ужин — щи с мясом, чай. Мясо давалось вволю, хлеб без ограничения {Даже каторжане в ту пору питались, по современным понятиям, хорошо. Та же газета в No 27 за 1897 пишет, что каторжане на постройке железной дороги получали ежедневно ‘усиленное довольствие, состоящее из 1 фунта мяса, 18 золотников крупы, 4 фунтов печеного хлеба, 2 1/2 золотника сала, капусты и картофеля 1/2 фунта’, далее перечисляются приправы и винная порция.}. У не слишком богатых казаков хозяин и работник питались за одним столом. У владельцев тысячных гуртов скота или табунов работники питались отдельно.
Выше я говорил, что батрак в течение нескольких лет может завести собственное хозяйство. Почему не за два-три года? Потому что сельское хозяйство Забайкалья было экстенсивным и рентабельным становилось лишь в том случае, когда достигало средних для местных условий размеров: примерно 15 коров и лошадей и 20-30 овец.
Не надо забывать и о специфических особенностях казачьей службы. На службу казак должен был явиться на собственном коне с собственным казачьим седлом, переметными сумами, уздечкой, недоуздком, в полном казачьем форменном обмундировании. Только оружие (винтовка кавалерийского образца, шашка, пика) предоставлялось войсковым управлением. Действительная военная служба длилась четыре года.
Забайкальские казаки учились и в военных школах. Появилось свое казачье офицерство. С пришлым же офицерством дворянского происхождения отношения складывались трудно. Часто кончалось откомандированием дворянина в неказачьи части.
Автор был свидетелем случая, когда столкнулись представители этих сословий и сразу же выявилось, что им не ужиться. С одной стороны — врач, вскормленный в доживавшей последние дни когда-то богатой барской усадьбе, с другой — караульские казаки. Врач был поставлен во главе караульской больницы. Как прикомандированный к казачьему войску, носил военную форму. Надо полагать, она была ему внове: с упоением поглядывал молодой доктор и на блеск погон, и на темляк болтавшейся на левом боку сабли. Каков был его чин, не помню. Помню лишь, что погоны его были однопросветными. Значит, по казачьим офицерским чинам был не выше есаула (капитана, по современным понятиям).
Конфликт начался буквально с первого дня по приезде врача. Развивался бурно. За две недели достиг апогея и кончился бесславно для молодого дворянина.
Абсолютно несхожие во всем, врач и казаки сталкивались по каждой мелочи ежедневно, основных же конфликтов было три.
Первый — стычка с семидесятилетним казаком Петуховым, обладателем длиннющей патриаршей бороды, встретившимся ему на дороге. Видя, что старик не остановился и не склонился перед ним в почтительном поклоне с шапкой в руке, врач крикнул белобородому старцу:
— Шапка, шапка где?
— Кака шапка? — удивился старик.
— Здороваться со мной следует, мерзавец, когда встречаешься!
— Однако, паря, ты чудак! Я ить не на действительной. Это тебе, молокосос, надо первому шапку скидать при встрече со мной!
— Я тебя! Я тебе! — кипятился доктор.
— Иди ты к матери в …..! — спокойно сказал Петухов и пошел своей дорогой.
С другим казаком средних лет ‘размолвка’ приезжего доктора кончилась не так мирно. Началась она по тому нее поводу: не ломал казак шапки перед барином. С попреков сразу перешли на оскорбления. Разъяренный доктор выхватил из ножен саблю. Казак отскочил к плетню, выдернул из него слабо державшийся кол и, по всем правилам военной науки, с первого же удара выбил саблю из неумелой руки противника. Сгоряча казак слегка приложил кол к спине убегавшего врага.
Через пару дней, услышав, как стучащий в окна десятский кричит: ‘В школу, на сходку! Покосы делить!’, врач решил пойти на сходку и там выяснить свои отношения с караульскими жителями.
В небольшом школьном зальце было людно. Сходка еще не начиналась. Поздоровавшись, врач прошел вперед и сразу начал выкладывать свои претензии. Встретив насмешливые лица, мгновенно распалился. ‘Хамы’, ‘неучи’, ‘приберу к рукам’ и прочие малоуважительные слова запестрели в его речи. Атаман, не хотевший, как лицо официальное, пререкаться с доктором, не вытерпел.
— Минуточку! — сказал он, подняв руку.
Врач умолк.
— Как, господа старики? — обратился атаман к сидевшим особой кучкой седым казакам.
Шемелин взял врача, как ребенка, под локотки и, подведя к выходу, выставил дворянскую спесь вместе с ее владельцем из школы. В тот же день врач навсегда покинул караул. Он никуда не жаловался.
Газеты писали: ‘…Караульцы умеют уважать свою личность и требуют уважения к ней от других. Грамотность у них развита больше, чем у других казаков, и из их среды вышло много людей, получивших среднее и высшее образование’ {‘Жизнь в восточной окраине’, 1896, No 157}.
Но ни разница в имущественном положении, ни различия быта, ни разная степень образования, ни неравномерная обеспеченность землей не создавали, при патриархально дружелюбном отношении между людьми, условий для того, чтобы казак казаку стал врагом.
Русско-японская война тяжело легла на плечи забайкальского казачества. По одноколейной тогда Сибирской магистрали Россия не могла ни быстро перебросить войска, ни наладить их военное и продовольственное снабжение. Казаки были мобилизованы до невероятно высокого для того времени возраста — до 40 лет. Это неблагоприятно отозвалось на казачьем хозяйстве.
Наиболее пострадали некараульские казаки: им в страдную пору негде было прихватить работника — война оставила районы, тяготевшие к Шилке, почти совсем без работоспособных мужчин.
У караульцев и тут оказалось преимущество. В долинах Аргуни и Онона и их притоков было большое кочевое население ‘ясашных’ бурятов и тунгусов, которые охотно брали на себя уход за стадами за определенную долю в годовом приплоде (до 10%).
Революционные волнения, в какой-то степени захватившие и Забайкалье, в казачьей среде не нашли большого отклика.
У караульцев и некараульцев они протекали несходно.
Некараульцы от революции 1905 года ждали конкретных изменений — увеличения землевладений. Караульцы же к революционным событиям относились со спокойным любопытством: пустяки-де, ничего не получится, а посмотреть интересно. Интерес же у них поддерживался станичной интеллигенцией (учителя станичных школ, их друзья — дети богатых казаков, окончившие гимназии), которая интересовалась социалистической литературой, почитывала даже ‘Искру’, увлеченно распевала ‘Марсельезу’ и грешила порой словцом против царя-батюшки. Далеко не вся станичная интеллигенция была охвачена революционной лихорадкой. Где-то были одиночки, где-то группки.
Небольшую группу из Дуроевской станицы арестовали, увезли в Читу. На их счастье, еще не прибыла в Читу карательная экспедиция Ренненкампфа и Меллер-Закомельского, еще не был смещен наказной атаман Забайкальского казачьего войска (он же генерал-губернатор области) Холщевников. Холщевников был человеком либерально настроенным, стремился не разжигать страстей. Он организовал при себе вспомогательный орган (что-то вроде совета из представителей всех политических партий), вместе с которым старался сохранить порядок и не допускать эксцессов. Ознакомившись с материалами арестованных станичных ‘революционеров’, он, говорят, расхохотался и приказал всех их освободить: мало ли что люди говорят и поют в домашней обстановке. (По прибытии Ренненкампфа Холщевников был арестован и препровожден в Петербург, где по приказу царя освобожден {Нам сообщили, что история ген. И.В. Холщевникова изложена здесь неточно. Будучи арестован в вагоне поезда, в котором он выехал навстречу генералу Ренненкампфу, X. фактически находился почти все время под домашним арестом, вначале даже без охраны. За месяц до суда переведен в вагон, охраняемый солдатами. Суд над ним состоялся 8-12 мая 1906. X. был приговорен к исключению из армии, с сохранением звания, и к заключению в крепость на 1 год 4 мес. Фактически наказания не отбывал, т.к. приказом военного министра Редигера был отозван в распоряжение Военного министерства. Свободно выехал в Петербург 9 июня, а до этого жил в семье знакомых. (См. ‘Каторга и ссылка’, 1926, No 1/22/). — Прим. ред.}.
Призыв в Европейской России к самовольному захвату помещичьих земель — в Забайкалье стал призывом к захвату кабинетских земель. Малоземельные некараульцы откликнулись. Произошел захват земель в станицах Куенгской, Копунской, Большезерентуевской. Размаха движение не получило, земли были отобраны обратно, население успокоилось.
Казалось бы, первая русская революция прошла для забайкальского казачества без последствий. Очень скоро все в станицах стало на привычные места. Снова косили у себя и в Китае. Снова кочевали с гуртами скота, отарами овец и косяками табунов на зимние заимки, расположенные между станицами и в Китае. Пышно и сытно, как и прежде, проводили праздники Рождества, масленицы, Пасхи.
Но где-то в сознании отложились мысли о праве каждого ЛИЧНО решать и судьбу государства, и судьбу каждого отдельного человека. Брошенные семена давали всходы.
Война, начавшаяся в 1914 году, не потрясла экономических основ забайкальского казачества: слишком она была далека. Настолько не потрясла, что еще к концу 1917 года можно было встретить отдельных казаков, предпочитавших получать за коня или корову не золотой монетой, а бумажной: зачем-де карманы рвать, ‘не важно, что бумажна, важно, что денежна’. Начало войны было даже выгодным: брали лошадей вармию по ценам почти вдвое выше местных рыночных, мясо принималось по поставкам для армии по ценам больше рыночных в полтора раза.
Меньшими (против средних русских) были потери ‘кормильцев’ на войне: забайкальские казачьи части были сосредоточены почти исключительно на турецком (Кавказском) фронте, где ‘убойная’ сила сражений была ‘детской’ по сравнению с германским фронтом.
Когда в 1918 году начался и быстро завершился распад фронта, когда солдаты русской армии ‘ногами голосовали против войны’, беспорядочно разбегаясь по домам и побросав оружие, забайкальские казаки тоже не стали держать фронта, но не стихийно бросали позиции, а снимались с них организованно, целыми полками, не оставляя и полковой батареи. Они ведь были не просто земляки, но, как правило, и одностаничники, зачастую связанные личной дружбой. Кроме того, конь! Конь — лучший из своего табуна: наиболее рослый, самый выносливый, наиболее ‘уносный’ (скоростной) — унесет и от преследователей и от пущенной ими пули. Без коня казак не отправится домой.
Скоро выяснилось, что возвращение слаженной боевой единицей — самый верный способ скорее добраться до родных станиц. Труден лишь первый шаг: захватить или получить эшелон. Да и как отважиться двинуться в одиночку. Это ведь не европейская часть России: два-три дня поголодал и в вагоне ли, на крыше ли, но уже дома. До Забайкалья так не доберешься — не одна тысяча километров.
Во главе полков стояли не ‘отцы-командиры’, а избранные полковым собранием комитеты, которые и выбивали в каждом губернском городе и пищевое довольствие для воинов и фураж для лошадей. Председатель комитета являлся командиром полка. Им теперь мог оказаться и молодой офицер из младших чинов, колеблющийся между эсерами и большевиками.
Кадровый офицерский состав остался поначалу на фронте, влившись в казачьи части, еще державшиеся на позициях. Часть кадровых офицеров, задумывавшаяся о неизбежной в ближайшее время гражданской войне, поодиночке возвращалась в Забайкалье, не теряя из виду организованно возвращающиеся части, рассчитывая при разъезде казаков по домам спасти полковую артиллерию.
В Забайкалье, отдаленном от центра России на семь тысяч километров, все происходило со значительным опозданием.
Поздней его воинские части вступили в гражданскую войну (пока доехали!), позднее установилась советская власть1.
В начале 1918 года Особый маньчжурский отряд атамана Семенова2 в составе двух кавалерийских полков выступил из г. Маньчжурия и двинулся по направлению к Чите, где уже управлял областью Ревком3. Против Семенова был сформирован отряд, в который вошли рабочие депо Чита-1, выпущенные из тюрьмы уголовники и прибывший с турецкого фронта 1-й Аргунский казачий полк под командой Фрола Балябина. Общее командование отрядом было возложено на Сергея Лазо. Начались первые стычки. Впервые казак рубил казака, впервые казак стрелял в казака4.
Начальником штаба отряда Лазо была эсерка-максималистка Нина Лебедева5. Она находилась в полном контакте с той частью отряда, которая была скомплектована из уголовников. Уголовникам Лебедева импонировала и внешностью, и поведением. Черная, глазастая, умеренно полные груди и бедра, плюшевый жакет, цветастая с кистями шаль, почти волочащаяся сзади по земле, огромный маузер на боку. Она не запрещает, а поощряет погромы с грабежом, за словом в карман не лезет. Рявкнет кто-нибудь: ‘Тарарам тебя в рот!’, — услышит, откликнется: ‘Зачем же в рот, когда можно в …..?’ — поведет глазом и, стуча каблучками офицерских сапог с кисточками, пойдет дальше, поигрывая бедрами. Хевра {Хевра (жарг.) — общее название уголовников-‘блатарей’.} радостно гогочет, восторженно глядит ей вслед. Своя в доску!
Вот это-то воинское подразделение и заставило призадуматься казаков 1-го Аргунского полка. Когда взяли Даурию, молодчики Лебедевой устроили погром. Грабили, издевались над населением. Из выбитых окон летели тучами пух и перо. ‘Это што?’ — подступили к своим командирам — Балябину и Лазо — аргунцы. Балябин, опустив голову, помалкивал, а Сергей Лазо говорил о стихийности революции, об основной сейчас задаче — ликвидации Семенова, о необходимости терпеть эксцессы погромщиков, мириться с ними: они-де нам нужны. Говорил, но не убедил. Как только Семенов, потерявший в боях под Даурией половину своего отряда, запрятался в Маньчжурии, казаки засобирались домой. Балябин и Лазо их всячески уговаривали задержаться: вдруг да выскочит атаман снова. ‘Выскочит — позовете’, — сказали казаки и, заседлав лошадей, отправились в родные места. Винтовки и шашки взяли с собой6.
В начале апреля 1918 года пришел с Кавказского фронта (тоже в полном составе и с батареей) 2-й Аргунский казачий полк. Командовал им выборный командир — сотник Александр Лукич Пинигин. Он был сыном богатого казака-торговца из Новоцурухайтуйского караула. В свое время закончил читинскую гимназию. В войну превратился в офицера. В 1905 году был в числе станичных русских мальчиков, мечтавших о создании новой России. Теперь он имел возможность не только петь о революции, но и непосредственно в ней участвовать. Ревком Читы пытался и второй Аргунский полк уговорить отправиться на Даурский фронт. Пинигин был согласен, но рядовые казаки предпочитали отправиться по домам. Сражений под Даурией не было, но считалась вполне реальной новая попытка атамана прорваться в Забайкалье. Сколько ни уговаривали — казаки отправились по домам, дав, как и их товарищи из 1-го Аргунского, обещание в случае нужды явиться. Я виделся тогда с Пинигиным и спрашивал его о мотивах, которыми он руководствовался, давая согласие двинуться с полком в Даурию. Он ответил: ‘С большевиками я не согласен, а семеновцев ненавижу’. Когда полк разъехался по домам, Пинигин тоже поторопился в свою станицу.
В мае Семенов, переформировав разбитый отряд, пополнив его новыми добровольцами, вновь вошел в пределы Забайкалья. Ревком выпустил обращение к казачеству, напоминая казакам 1-го и 2-го Аргунских полков об их обещании. Явились лишь отдельные казаки, большинству же война осточертела, и они предпочли остаться дома.
Пинигин явился, участвовал в боях. Красные потерпели поражение, фронт был распущен. Пинигин, как и все, вернулся домой. В августе 1918 Семенов объявил призыв офицеров. Пинигин по призыву явился, был арестован и сразу же расстрелян.
Я пишу об обоих Аргунских полках и их командирах не потому, что они особо примечательны. Они — как многие. Но люди — творцы своих судеб. Сами казаки подготовили все, что вело к полному уничтожению казачества. Сами расчистили благодатную почву для ‘первопроходцев коммунизма’.
Гражданская война в Забайкалье шла вяло, с перерывами. Первый ее этап, описанный выше, протекал на строго ограниченной территории — от Маньчжурии до ст. Оловянная, был ограничен и во времени — март-август 1918 года.
С августа 1918 устанавливается власть атамана Семенова, чувствовавшего себя очень твердо, ибо кроме его малочисленных частей, Забайкалье было занято значительными японскими формированиями.
В 1919 происходят отдельные вспышки-восстания в станицах по Унде, Газимуру, Онону и Борзе (названия рек). Повстанческие отряды сразу перешли на партизанские методы борьбы. Центрами их сосредоточения были Курунзулай, Онон-Борзя, Копунь, Богдать, Большой Зерентуй. Количественно их силы были незначительными. Онон-Борзинский отряд состоял из трех кавалерийских полков, а Богдатский под командой Журавлева — из четырех.
При малых масштабах гражданской войны малыми были и ее жертвы — потери в живой силе с обеих сторон. Страдало население станиц, переходивших из рук в руки: происходила расправа с семьями ушедших к партизанам — с одной стороны, с семьями ушедших к атаману — с другой.
У Семенова было организовано снабжение армии всеми видами довольствия, партизаны добывали все сами. Займут станицу — накладывают на богатых казаков контрибуцию, производят конфискации. Контрибуция — деньги. Конфискация — лошади (под седло), скот (на мясо), золотые вещи (часы, перстни, кольца, серьги). Много раз бывало, что конфискация носила самовольный характер — была простым ограблением.
Когда партизаны попадали в положение, вынуждавшее их прятаться в Китай (небольшой отряд, семья партизан), начиналась почти детская игра в дипломатические переговоры. ‘Дипломатом’ у Журавлева7 был зерентуйский казак Воросов8 — учитель по профессии. ‘Дипломат’ подносил китайскому начальнику и его жене подарки — награбленные или конфискованные золотые вещи. Начальник разрешал спрятаться на китайской стороне.
Прятали китайцы и богатых казаков, мужчин, уходивших из пограничных станиц при занятии их партизанами.
В литературе, посвященной гражданской войне, часто говорят о глумлении над трупами. В Забайкалье случаев издевательства над трупами, видимо, не было ни с той, ни с другой стороны, не слышал в живых рассказах, не встречал в литературе. Слышал, что в станице Дуроевской, в одном из ее караулов, пятеро партизан, войдя в дом богатого казака, обнаружив в нем только молодую хозяйку и ее семнадцатилетнюю дочь, призадумались: ‘Не расчесать ли хозяйке и дочке нижние кудри?’ Мерзавцы, завязав им рты, изнасиловали.
Семеновцы позорили себя порками и издевательствами в застенке на ст. Макавеево. Но это были еще только еле-еле распускавшиеся цветочки, ягодки не угадывались впереди9.
В 1920 году создается ДВР, распространившая свою власть на громадные территории от Байкала до Тихого океана10. На одном событии, связанном с ДВР, надо остановиться. Это трагическая судьба Каппелевской армии, возглавлявшейся после смерти Каппеля Войцеховским11.
В конце сентября 1920, когда определилось, что ДВР будет создана, при проезде через Читу приморской делегации, возглавляемой будущим премьером ДВР Никифоровым12, Войцеховский вступил с Никифоровым в переговоры. Он заявил Никифорову, что его корпус провел в боях за создание парламентарной республики и созыв Учредительного Собрания два года. ДВР — парламентарная республика, Учредительное Собрание созывается — чаяния его корпуса осуществились. Он просит о включении его корпуса в состав вооруженных сил республики и настаивает на отдаче распоряжения НРА13 о прекращении против него военных действий. Никифоров довольно реально представляет марионеточность ДВР, марионеточность ее правительства, но японцы еще не начали отводить свои войска, он отделывается обещанием довести предложение Войцеховского до сведения правительства. Большевикам же корпус, на который могут опираться демократические силы создаваемой республики, — поперек горла.
15 октября японские части покидают Забайкалье. Командование НРА и партизаны обрушивают все свои силы на каппелевцев. Последние дерутся неохотно — они обескуражены: парламентарный строй стремится к их уничтожению!14
Каппелевцев вытеснили в Маньчжурию, где они были разоружены китайцами. Дальнейшая их судьба — судьба русской эмиграции: кто прорвался на Запад, кто влачит жалкое существование в Китае, кто, опаленный ненавистью к большевизму, вступает в белые отряды, организуемые в Приморье, где ждет их смерть. Были и такие, кто через несколько лет поверили в большевистскую амнистию, вернулись в Россию, поселились на Урале. Дожившие до 1937 попали в застенки Сталина15.
ДВР подчинялась распоряжениям из Москвы. А чтобы не вздумал кто-либо своевольничать, было командование НРА и буйствующая под его крылышком ГПО (Государственная политическая охрана). Главенствующее положение военных было неприкрытым. На любом серьезном совещании после высказывания ведомственных или правительственных чинов следовал вопрос председательствующего: ‘Мнение представителя НРА?’ Тот высказывался. Его мнение почти всегда оказывалось ведомственным или правительственным решением по обсуждавшемуся вопросу.
Первый председатель правительства ДВР Краснощеков16 принял было всерьез и себя, и республику, ее буржуазно-демократический характер и пытался осуществлять соответствующие мероприятия. Был немедленно смещен и переведен на работу в РСФСР.
Марионетки марионетками, но были и практические задачи. Промышленность полностью разрушена, финансы в невообразимом разброде, республиканский бюджет почти нулевой (сельские учителя не получают зарплату, кормятся, ходя поочередно по домам села), старые законы не действуют, новых нет, а преступность растет в катастрофических размерах, самоуправствуют и партизаны.
Получив подавляющее большинство мест в Учредительном Собрании, переименованном в Народное, большевики имели возможность создать однопартийное правительство, но надо перед Японией, Америкой, Англией и Францией выглядеть буржуазно-демократической республикой и к тому же всячески подрывать авторитет политических противников. Меньшевикам дают посты министра промышленности, министра финансов и его заместителя, председателя правления Дальбанка: невозможно-де справиться — опозорятся. Министром юстиции назначается эсер, министром просвещения — народный социалист (пускай повертится перед не получающими зарплаты учителями на селе, питающимися бродячим способом). За собой большевики оставили карательные органы — МВД, ГПО, Верховный суд, Военное министерство, Министерство иностранных дел и Министерство земледелия (сельское хозяйство еще не развалено).
Теперь, когда государственное становление большевизма упрочено, на очереди — расправа. Она осуществляется в городах органами ГПО, в станицах и селах — руками партизан.
Партизаны к тому времени, впитав в свои ряды остатки семеновских частей, развернулись из четырех журавлевских полков (после гибели Журавлева) в дивизию Каратаева17, включающую в себя три бригады. Каратаев со штабом и одной бригадой дислоцировался в Сретенске. Третья бригада его дивизии под командой Абрама Федорова сосредоточилась в станицах, расположенных в среднем течении Аргуни. Штаб бригады находился в Новом Цурухайтуе.
Отношения между партизанами и НРА складывались как ‘штыковые’. Каратаев формально подчиняется, да выполняет далеко не все распоряжения не только НРА, но и правительства. У него это ‘наследственное’ от Журавлева. В неизданных записках Каратаев вспоминает, что Журавлев незадолго до смерти говорил: атамана мы победили, но, расходясь по домам, винтовки возьмем с собой — комиссаров бить придется.
Командир Амурской партизанской дивизии забайкалец Степан Шилов18 открыто отказался подчиняться командованию НРА.
Последнее до поры до времени на конфликт не шло, рассчитывая, использовав партизан в боях с отходящими японскими частями, затем расформировать их. Пока же партизан поглаживали по головке и их руками, под их марку, начали расправу — потом можно будет, делая невинное лицо, сказать: что поделаешь — стихия!
Первоначальные скромные шаги государственного террора — это захватывание казачьей верхушки по различным поводам: то кто-то видел у пожилого казака револьвер, то кто-то когда-то избирался поселковым атаманом, то кто-то сказал в споре с комиссаром, что победили не они — не диктатура, а Учредительное Собрание…, то…, то…, то… .
Аресты производятся по распоряжению комбрига. Всякий арестованный на территории расположения каратаевской дивизии в сопровождении двух конных конвоиров направляется в распоряжение штаба дивизии и если доберется до Сретенска живым, то непременно длительное время ждет милости (освобождение) или гнева (расстрел) комдива Каратаева. Я не случайно написал: ‘если доберется до Сретенска живым’, — слишком часты были донесения конвоиров: погиб при попытке к бегству. Хотя все прекрасно понимали, что в степных условиях безоружный пеший не побежит от двух вооруженных конных, красные начальники рапорта принимали и благодарили конвоиров за соблюдение устава конвойной службы.
Казак Б. из Дуроевской станицы рассказывал мне, как ему удалось остаться живым, хотя он собственными ушами слышал, как конвоиры, когда остановились в пути, чтобы дать опорожниться лошадям, закуривая, показывая друг другу на арестованного, молвили: этот отчаевал (забайкальское казачье словцо ‘отчаевал’ означает: не будет больше пить чай, умрет, умер). Возница, тоже казак Дуроевской станицы, свидетель разговора конвоиров, шепнул В.: ‘Садись, паря, ко мне поплотней. Двоих сразу убивать не станут. Так и с другими ямщиками держись: ты и ямщик на одной линии по отношению к стволу винтовки’. Б. строго соблюдал этот совет. Благополучно добрался до Сретенской тюрьмы. Там призадумался — упасет ли Бог от Каратаева. Сын Б. через несколько дней после увоза отца (отец был богат, по каратаевской логике — враг) поехал в Читу искать столичной правды ДВР. На прием к министру юстиции Шрейберу попал сразу. Тот выслушал внимательно, взял письменное заявление, сказал, что даст по телефону представителю юстиции в Сретенске распоряжение о проверке, и просил зайти за ответом через неделю. Сын Б. так и поступил: ровно через неделю пришел на прием. Министр сообщил ему, что проверка произведена, что отцу Б. ничто, кроме богатства, не инкриминируется и что потому он лично дал распоряжение об освобождении. Сыну Б. он дал официальный ответ на его заявление, в котором сообщал, что приказ об освобождении отца отдан.
Сын Б. поехал в Сретенск и сразу пошел к Каратаеву. Каратаев принял его неприязненно и заявил, что комбриг Федоров зря арестовывать не будет. Ознакомившись с письмом Шрейбера, Каратаев подтвердил, что приказ об освобождении он получил, но хозяин здесь не министр, а он. Потому исполнять приказ не будет. С тем от него сын Б. и ушел.
Придя на квартиру, он застал в гостях у хозяев знакомую ему старую казачку Большезерентуевской станицы Воросову, мать Воросова-партизана, ‘дипломата’ журавлевского отряда. Этого ‘дипломата’ отец Б. в свое время вырвал из цепких рук семеновского карателя контрразведчика Кармадонова. Услышав, что Б.-отец арестован, сидит в Сретенске, Воросова разволновалась и заявила, что она завтра же пойдет к Каратаеву, что она ему покажет и т.д.
Утром следующего дня Каратаев вызвал к себе Б.-отца и выдал ему монолог:
— Ты что же, кулацкая морда, жаловаться на меня вздумал, и кому жаловаться! Министру — врагу нашей партии! Да мы твоего министра в скором времени на распыл пустим! Тебе же прямо говорю: ты отчаевал. Завтра же на рассвете мы тебя кокнем. Ясно?
Вот тут-то как раз и влетела к Каратаеву разъяренная Воросова. Ни на кого не глядя, она гневно спросила Каратаева, держит ли тот в тюрьме Б. Каратаев ей угрюмо, с вызовом: ‘Ну, держу!’ Она кулаком по столу застучала и в крик: ‘Так, значит! Он моему сыну жизнь спас! Он мово сына у палача из кровавых рук выдернул, а вы его в тюрьме гноите? Совесть-то у тебя, командир, где? Где ты ее потерял?’ Каратаев ей: ‘Погоди ты! Вот он тут сидит, за твоей спиной, живой и не гнилой, — и к Б.: — Ты что же про Костю Воросова молчишь? Ведь не приди она, мы бы тебя завтра расстреляли. Правда, что ты Костю спас?’. Тот ему: ‘Зачем говорить? Не знаю, за что вы меня арестовали, но не за Костю же?’ Каратаев Воросовой: ‘Бери ты его. У меня и приказ министра об его освобождении есть’. Так Б. и освободился. А сколько их, что отчаевали? Да почти все, кто был вырван из станиц!
Бесцеремонно разделывались с казаками — политическими противниками. Вот как погиб Яков Гантимуров — казак Дуроевской станицы. В 1905 году Гантимуров принимал активное участие в революции. Тогда же вступил в партию эсеров. Был схвачен, приговорен к каторжным работам, которые отбывал в Нерчинской каторге. Освобожденный революцией 1917 года, вновь вел активную политическую работу. При выборах в Учредительное собрание ДВР был выдвинут партией эсеров кандидатом от приаргунских станиц. В конце ноября 1920 объезжал станицы для встреч с избирателями. Везде казаки принимали его крайне благожелательно. Стало ясно, что на выборах в Приаргунье пройдет он, а не большевистский кандидат. Тогда-то и было принято большевиками решение уничтожить его. В станицу Зоргол, где Гантимуров должен был выступать на предвыборном митинге, он прибыл затемно. Остановился у друзей. Едва сели за стол, в горницу вошли двое вооруженных в масках. Один из них застрелил Гантимурова в упор из нагана. Пока ‘ох’ да ‘ах’, стреляющие выскочили на улицу, где, держа лошадей под уздцы, их дожидался третий соучастник. Впоследствии выяснилось, что убийцами были командир третьей бригады Абрам Федоров19 и его сокараулец Трофим Гурьевич Пинигин. Называли и третьего, но его фамилию я запамятовал. Следственные органы были в руках большевиков. Несмотря на то, что Федоров и Пинигин были опознаны (Федоров по искалеченной правой руке, Пинигин — по коню), преступление попало в разряд ‘нераскрытых’. На выборах прошел оставшийся в единственном числе большевистский кандидат.
Как только большевики стали осуществлять расправу с казачьей верхушкой, сразу же начался массовый уход аргунских и ононских казаков в Китай. Первыми ушли те, у кого заимки были в Китае по восточным притокам Аргуни: Хаулу, Дербулу, Гану (Трехречье), а также Мергелу. Им уходить было легко: на русской территории у них были лишь дома, небольшое число коров и лошадей для домашнего обихода, а все остальное было уже в Китае. Тем, у кого заимки были на русской стороне, хочешь не хочешь пришлось ждать апреля 1921 и уйти только перед самым вскрытием реки: до нового подножного корма остается перебиться какие-нибудь три недели — немного сена надо прикупить для скота, лошади же такой срок выдержат и на отаве… Как бы там ни было, процентов 15 казачьих семей, живших по Аргуни и Онону, эмигрировали в Китай, прихватив с собой стада и все движимое имущество.
Со стороны большевистских правителей последовала двойная реакция. Во-первых, закрыли русско-китайскую границу: отныне ее переход без разрешения считался нелегальным и карался тюремным заключением. Во-вторых, были произведены грабительские набеги на поселения по ту сторону границы20.
Первый такой набег был произведен весной 1921. Он был осуществлен комбригом-3 Федоровым Абрамом Яковлевичем. Двинулись двумя небольшими отрядами. Один во главе с Федоровым направился в низовье реки Ган к поселениям Городок, Курьер, Сератуй. Второй возглавлялся кем-то из его подручных. Он двинулся в нижнее течение рек Хаула и Дербула к поселениям Красный Яр, Цаплинное, Стрелка.
Нападать на эмигрантские поселки было абсолютно безопасно: винтовки, шашки отобраны китайской администрацией. Нагрянули под вечерок, когда скот и табуны пригоняются на ночь домой. Сразу же бросились к табунникам. Каждый выбрал себе запасную лошадь и переседлался. Своих коней пустили в сенники к зародам {Зарод (обл.), — большой стог сена, имеющий в плане форму длинного прямоугольника.}. Оставили при лошадях коноводов. Выгнали табуны и рогатый скот в степь и, отрядив по два-три гонщика, пошли со стадами к русской границе. Остальные рассыпались по зимовьям, начали повальный обыск и перевернули все, даже грудных детей вынимали из люлек, а то и просто выкидывали. Искали золото во всех видах. Что нашли, сколько нашли — никому не сказывали. Арестовали человек десять наиболее богатых, усадили в розвальни и повезли с собой.
И на Гану и на Хауле — Дербуле события развивались по одному плану. Федоров, взявший направление на Старый Цурухайтуй, через пять-шесть верст остановился. Арестованных из розвальней высадил и сказал им, что отпускает их восвояси, а ежели кто собирается вернуться на русскую сторону, пусть забирает семью и приезжает. Когда арестованные отошли саженей на 100, Федоров приказал дать три залпа в воздух — имитировал расстрел, устрашая оставшихся в зимовьях. И добился своего. В зимовьях залпы посчитали расстрелом, и старики, матери, жены, сеcnры, братья рыдали, рвали на себе волосы, пока мнимые расстрелянные не прибыли в поселки.
Грабители на Хауле и Дербуле, окончив грабеж, взяли курс на Новый Цурухайтуй. Они везли с собой одиннадцать арестованных. Перед рассветом вышли на Аргунь к мысу Кыдам, расположенному между Новым Цурухайтуем и Зорголом. Поднялась метель, видимость была плохая. Перед переходом через реку невольно сгрудились: отряд подождал, пока подошли гуртовщики и табунщики. Так, сгрудившись, через Аргунь и пошли. Метелью, суматохой да тальниковыми зарослями на правом, китайском берегу воспользовались двое арестованных: Василий Перебоев и Сергей Петрович Куницын. Хватились их уже на русской стороне. Перебоев и Куницын — оба бывшие новоцурухайтуевцы, места те хорошо знали. Где спрятались — неизвестно, только пятеро всадников, отправившихся их искать, вернулись ни с чем. Остальных девятерых арестованных здесь, под Кыдамом, расстреляли… После расстрела один отрядник с наганом в руке обходил трупы, поверяя, нет ли живых. Бывший новоцурухайтуевец Илья Иванович Баженов был легко ранен. Услышав приближавшиеся шаги, невольно чуть повернул голову. Обходивший заметил: ‘Шевелится. Сейчас добью!’ Выстрелил в голову. ‘Теперь хватит, не зашевелится’. Ушел. Отряд с гуртом и табуном двинулся в Новый Цурухайтуй. Баженов же остался жив. Он был в высокой шапке, пуля пробила ее, чуть оцарапав кожу на темени. Переждав достаточно долго, Баженов перешел на китайскую сторону и пешим порядком потащился на разграбленные заимки. Закапывать трупы нарядили двух казаков из Нового Цурухайтуя: Иллариона Петровича Пинигина и Ивана Арсентьевича Мунгалова, которые среди расстрелянных обнаружили своего родственника и состаничника Семена Григорьевича Пинигина. Все это записано со слов казачки-эмигрантки Зоргольской станицы З., проживавшей в ту пору в Цаплинном. О расстреле и побеге ей рассказывали В.А. Перебоев и П.И. Баженов.
Статьи об этом набеге можно найти в харбинской газете ‘Новости жизни’ и в газете эсеров за тот год, издававшейся в Чите во времена ДВР. В газете была помещена умеренно-гневная статья. След о набеге должен быть и в протоколах Народного собрания ДВР: фракция эсеров сделана по этому поводу запрос правительству.
Выше я датировал набег весной 1921 — это по моей памяти. Та же память говорит мне: запрос в Нарсобе ДВР был осенью 1921 года. Следствие ли это 60-летней давности событий или позднего поступления сведений в Дальбюро эсеров? Из осторожности говорю: в газетах за тот год. Одно из двух: или весна перед вскрытием рек — март-апрель 1921, или октябрь-ноябрь того же года — по рекоставу.
Что сталось с награбленным имуществом? Золото, видимо, расползлось по карманам отрядников-грабителей. Досталось им также по 1-2 коровы и по 1-2 лошади. Оставшаяся же, большая часть поступила в распоряжение дивизии Каратаева, лошади под седло, скот — на дивизионное довольствие.
Один из участников набега, Эпов, казак из Нового Цурухайтуя, по слухам, командир отряда, грабившего на Хауле — Дербуле, получил личное возмездие. Летом 1922 года он (надо полагать, по заданию советской разведки) оказался в городе Хайларе. Там его опознал бежавший из-под расстрела под Кыдамом В.А. Перебоев. Эпов был арестован и приговорен китайским судом за убийства с целью грабежа к трем с половиной годам тюрьмы. Отбывал заключение в тюрьме г. Харбина. Выпущенный по окончании срока, вернулся в Забайкалье. Русские, жившие в Китае, утверждали, что сидевший в китайской тюрьме долго не живет. Так ли, не так, но Эпов вскоре после возвращения умер.
* * *
С 1921 года история забайкальских казаков разбилась на два русла: жизнь казаков-эмигрантов в Китае и жизнь их на советской стороне. Сообщив о набегах 1921 года, я невольно начал с истории жизни казаков в Китае. Проследим ее от ‘а’ до ‘я’, а после того вернемся в Забайкалье.
По тому, что я написал страницами двумя раньше, меня могут понять так: никаких затруднений уходившие в Китай не встретили.
Верно: проводившие зиму 1920-21 гг. в Китае, действительно, почти не встретили трудностей. Единственное, что тревожило, — не вся семья в Китае, кто-то оставался в станицах. Эта беда была поправима: казак лучше пограничника знал границу, да и пограничный ‘замок’ поначалу был вовсе игрушечным.
Тем, кого советская власть застала на русской стороне, приходилось много трудней. Гурты скота не иголка — в сене не запрячешь. Рассказывали, что богатейший казак Абагайтуевской станицы Шеломенцев ту зиму держал свой гурт в две тысячи голов скота на русской стороне. В апреле, недели за три до вскрытия Аргуни, он, разделив гурт надвое, подтянулся к реке на середине пути между Нарыном (ныне Среднеаргунск) и Абагайтуем. Первая часть гурта спокойно перешла реку в предзакатное время. Со вторым гуртом несколько запоздали и решили перегон отложить до рассвета. Кто-то из поздно ехавших из Нарына в Абагайтуй заметил шеломенцевский гурт, тянувшийся к границе. По приезде домой он среди прочих новостей, не остерегшись стоявшего у них на постое красногвардейца, молвил и про гурт Шеломенцева. Красногвардеец, несмотря на поздний час — около десяти вечера, — отыскал командира части и доложил об услышанном. Командир вызвал двух красногвардейцев-партизан и, дав им ручной пулемет, приказал, как развиднеется, скакать к Аргуни и не допустить перехода скота на китайскую сторону. Если гуртогоны не будут подчиняться — бить по скоту из пулемета. Едва рассвело, партизаны заседлали лошадей, приторочили пулемет и выехали из Абагайтуя. Проскакав верст семь, они заметили верстах в двух скот, широкой полосой тянувшийся в Китай. Поняв, что опоздали, партизаны перевели лошадей на карьер и пошли напрямую по снежной целине. Лошади, притомленные семиверстовым броском наметом, почти не прибавили скорости. Гуртовщики, заметив скачущих наперерез партизан, забеспокоились, стали торопить скот. Последние коровы уже спускались с берега, а партизаны не доскакали еще более ста метров. Они спешились и запустили пулемет. Едва застрекотал пулемет, гуртогоны под прикрытием скота бросились на китайскую сторону. Скот падал, а пулемет бил и бил. Уничтожено было более двухсот голов.
Среди уходивших из станиц людей были и такие, имущественное положение которых подходило под понятие ‘ни кола, ни двора’. Это были либо те, чья эмиграция была вынужденной (ушли за границу с отступающей армией), либо те, кого настигли на границе в момент перехода ее со стадами. Последним оставалось, покинув на преследователей скот и лошадей, перескочить границу только с семьей. Случаи были самые разнообразные.
Расскажу об одном, происшедшем с Дмитрием Андреевичем П., зимовавшим в 1920 на Шанежной, что расположена примерно посредине между Старым и Новым Цурухайтуями на берегу Аргуни на восточном склоне Казачьего хребта. П. находился в самой поре — ему было около тридцати лет. Двое из родных его дядей были полковниками казачьих частей царской армии, и оба умерли вскоре после Февральской революции. Прямое родство П. с полковниками, видимо, и послужило поводом к тому, чтобы комбриг-3 дивизии Каратаева Федоров отдал приказ об его аресте. Двое партизан, выполнявших приказ, арестовали П., выбрали из его табуна лучшего четырехлетка-полукровка и запрягли его в сани. Нарядив кучером казака из соседней с П. землянки, усадили арестованного в сани и тронулись. Дорога шла вдоль реки по самому берегу — поджимал хребет. Берег порос тальником. Возница с арестованным ехали впереди конвоиров метров на двадцать. Отъехав с полверсты, конвоиры, не слезая с лошадей, остановились закурить. Расстояние между ними и арестованным увеличилось. П. этим воспользовался. Он протянул вознице кисет с табаком: закуривай и ты, Миша. Тот, передав вожжи П., стал крутить папиросу. П. ударом локтя вышиб кучера из саней, круто развернул коня на реку, и, выпустив четырехлетка на полный карьер, ринулся к китайскому берегу. Конвоиры заметили побег, когда П. проскочил уже половину Аргуни. Они кинулись вслед, скинули винтовки, выстрелили на скаку — промазали. Поняли: на свою беду облюбовали четырехлетка — их лошадям за ним не угнаться. Спешились, пару раз выстрелили, вновь промазав, и отправились в штаб бригады докладывать.
Ш. зимовал тоже на Шанежной, был соседом П. по зимовью и по дворам для скота. Ш. страдал ревматизмом. Через неделю после побега П. он ночью не мог заснуть: ‘Ох, ноженьки сохнут!’ Вдруг услышал шум, глянул в окошко. Батюшки, скот выгоняют! Унты на босу ногу, шубенку на плечи, из зимовья выскочил. ‘Караул’ закричал, в зимовье пограничников побежал. Те из зимовья — и в воздух палить! Трое верховых от двора П. на ту сторону в Китай поскакали. Понял Ш., что не его скот выгоняли, а П. за своим приезжал. После, когда он рассказывал об этом происшествии, станичники головами качали, приговаривали: хорошо бы, кабы ноги у тебя вовсе отсохли. Лошадей и скот П. конфисковали. Жена П. с четырьмя мал-мала меньше ребятишками только через год, почти в чем мать родила, перебралась на китайскую сторону к мужу.
Территория, на которой расселились забайкальские казаки приаргунских станиц, простиралась от восточного берега Аргуни до западных склонов Большого Хингана, а с юга на север от КВЖД до верховьев Гана и Дербула — восточных притоков Аргуни. Места были совершенно необжитые. Китайцам с их грядковой культурой земледелия в этих местах было нечего делать: слишком суровые зимы, засушливое лето. Автору приходилось в начале этого столетия проезжать от Аргуни вдоль вала Чингисхана до перевала через Большой Хинган. На всем протяжении пути ему встретился только постоялый двор в нижнем течении Дербула. Эти-то места и облюбовали забайкальцы для постоянной оседлой жизни. Поначалу они еще грелись мыслью о возможном возвращении на родную землю и потому строились на скорую руку: рыли землянки, строили в них нары. Селились по древнему обычаю на берегах рек.
В 1929 году был произведен второй набег на поселения казаков-эмигрантов в Китае21. Он был организован пограничным управлением по распоряжению свыше. Всей операцией руководил представитель Хабаровского пограничного управления. Фамилия его, к сожалению, рассказчиками позабыта. Известно, что до перевода в Хабаровск он был в составе Новоцурухайтуевского пограничного поста. Отряд для набега формировался из агентов разведки и тайных агентов ОГПУ, жителей приаргунских станиц. Известны фамилии следующих участников набега, названные оставшимися в живых женщинами из Тынхе.
Из Ново-Цурухайтуя: Лыткин Александр Ефимович (сейчас пенсионер, долго был председателем колхоза), Мунгалов Василий Васильевич, Мунгалов Михаил Константинович, Мунгалов Иван Прокопьевич, Мунгалов Иннокентий Львович, еще один Мунгалов (имя забылось), Топорков Клавдий Михайлович (расстрелян в 1937), Пинигин Поликарп Федорович, Жигалин Александр, Балиев Николай (тунгус, дорезывавший кинжалом расстрелянных, подававших признаки жизни).
Вспоминают еще из Зоргола Лопатина Астафия Александровича, Бакшеева Егора, Кулакова Александра. Остальные были из других станиц.
Теперь предоставим слово рассказчикам.
Шитов Михаил Владимирович, служащий КВЖД, вывезенный оттуда в 1935, посаженный в Каргопольский лагерь: ‘Страшные вещи происходили в Трехречье. Уничтожали поголовно всех до грудных детей. Публикации об этом печатались не один день в ‘Новостях жизни».
Топоркова, сестра грабителя Топоркова Клавдия Михайловича, жительница Тынхе, мужа которой расстреляли в этот набег: ‘Клавдий, подлец, ко мне в зимовье заскочил. Из награбленного кусок сарпинки сует: возьми-де, пригодится. Я его куском по морде: ‘Сука ты!’ Убьет, думаю. Нет, из зимовья выбежал’.
Е.Б. из Чанкыра, где убивали всех: мужчин, женщин, детей. Спаслась тем, что в суматохе проскользнула в сенной двор и там пряталась в зароде: ‘Убивали всех поголовно, включая грудных детей. Один из отряда грабителей, Жигалин Павел, упал на землю, стал биться, кричать: ‘Подлецы, что вы делаете?’ Бросились к нему свои, обезоружили, связали’.
Бакшеев из Старого Цурухайтуя, дружок Александра Ефимовича Лыткина: ‘Трезвый Саша Лыткин ничего — вроде бы и не был в Чанкыре и Тынхе. Пьяный же — плачет, по щекам себя бьет, слезливо ноет: ‘Все прощу себе, но грудного ребеночка, за ножки, о рубленый угол головой! Не могу забыть! Не могу забыть!».
Д.П.З. из Тынхе, на родине проживала в Зорголе. Уверяет, что твердо помнит точную дату набега — 1 октября 1929 года. Вот ее по возможности дословно записанное воспоминание о том, что происходило в Тынхе:
‘Всех выгоняли из землянок. Строили отдельно мужчин, отдельно женщин и детей. Крикнули нам в окно: ‘Выходи!’ Муж вышел раздетым. Я пошла за ним с одежей. Мужа звали Ефим Александрович З. Один из них сказал: ‘Не понадобится ему одежа. Сейчас тепло’. Среди выгонявших был Егор Бакшеев из Зоргола. Он меня спросил: ‘Ты как сюда попала?’ Я ему вместо ответа: ‘Вы, как видно, не за добром приехали? Не убивайте нас — ведь мы свои люди. У меня вон уже третий муж и четверо детей’. Он улыбнулся и ничего не сказал. Они стали совещаться. Их проводником был еврей Жуч22. Он сказал: ‘Если будете убивать женщин и детей, убивайте меня первого’. Тогда они приказали женщинам идти и варить для них обед. Муж мне: ‘Вари больше мяса’. Я ему: ‘Глупый ты, они сейчас из вас наварят мяса!’ Всего забрали 64 человека, среди них шесть мальчиков двенадцати лет. Моя сестра видела, что их повели в распадок. Страшно, а виду показывать не надо. Я пошла коров доить. Услышала выстрелы. Мы с соседкой Аникеевой побежали туда. Навстречу нам бежал окровавленный мальчик. Он сказал, что всех перебили. Лицо у него свело судорогой, больше говорить он не мог, побежал дальше. Следующим попал навстречу Иван Герасимович Волгин. Весь залитый кровью, но не раненый. У него убили взрослого сына и старика отца. Он был как помешанный. Ни слова не говоря, он запряг телегу и привез трупы сына и отца. Привез их и сложил друг на друга в кладовку. Все делал молча, говорить не мог. Дальше мы увидали, как несут на потниках Ивана Матвеевича Гаськова. Он был живой. На нем было восемнадцать ран. Потом он умер по дороге в больницу в Хайлар.
Он сказывал: ‘Когда нас пригнали в распадок, поставили всех около рытвины на колени по обеим сторонам. Мальчишек же поставили поперек рытвины выше. Мальчишки кричали: ‘Не убивайте нас!’ Потом предложили напоследок закурить. Потом подали сигнал бить по головам. Стреляли из шестизарядных винтовок. Я упал раненый. Выстрелы стали тише и тише. Я приподнял голову. Один заметил и говорит: ‘Ой, один живой, в черном полушубке’. Он вернулся и ударил меня кинжалом в живот Я почувствовал, что у меня внутри все перевернулось. Я чужим кулаком заткнул себе рот и не выдал боли. Они ушли’.
Тут пришел пешковский отряд. Окружили место расстрела и никого не подпускали. Мы с Аникеевой побежали назад. А там, оказывается, грабители все сожрали, все разграбили в домах и подожгли поселок. Каждый дом подожгли и удрали будто бы в Зоргол. Мы собрали скотишко и тронулись в Якеши. Поехали одетые в чем были — все сгорело. Когда пришли в Якеши, нам из Харбина послали вагон одежды, но его подожгли подосланные от Советов’23.
Отряд хорунжего Ивана Александровича Пешкова, о котором говорит Д.П.З., возник вскоре после первого набега. Сначала нес функции самообороны. Был плохо вооружен и малочислен: 50 сабель винтовки не у всех. Во время нападения 1929 года был рядом, но ничем не мог помочь: у нападающих было численное превосходство, запасные лошади и пулеметы.
Еще деталь. Представитель Хабаровского пограничного управления возложенное на него задание выполнил, но, вернувшись в Советскую Россию, застрелился.
Печатное подтверждение этих событий можно получить в харбинских ‘Новостях жизни’, где следует смотреть подвалы с траурной шапкой ‘Трагедия Трехречья’. Как говорят очевидцы, в Тынхе и Чанкыре побывали по горячим следам и корреспонденты западных газет, главным образом американских. Все заснято24.
До осени 1945 жители Трехречья больше с воинскими советскими подразделениями не встречались. Посмотрим, как шла их мирная жизнь.
Выше уже говорилось, что первые жилища, которые они строили, были землянки. Это делалось не только потому, что они первоначально смотрели на свою жизнь в Китае как на временное явление, но гораздо больше оттого, что территорией их расселения оказались, как и на родине, бескрайние степи, пересекаемые хребтами. Ближайшие западные склоны Большого Хингана, хотя и поросли лесом, но не строительным — тополями. За строительным лесом надо было ехать либо в низовья Аргуни, либо на приамурские склоны Хингана.
Скученность в жилье и многолетнее отсутствие школ очень неблагоприятно отозвались на детворе: многие из тех, кто попал в эмиграцию, в дошкольном и начальном школьном возрасте долго оставались либо неграмотными, либо малограмотными. Даже позднее, когда сколько-то наладилась хозяйственная жизнь, на все Трехречье была одна десятилетняя школа в Драгоценке. Все остальные школы были шестилетними.
К началу тридцатых годов в поселках взамен землянок возникли пятистенные и шестистенные рубленые дома.
Несколько слов об административном устройстве и управлении. В Китае казаки сохранили привычные им формы самоуправления: в поселках и в станице атаманы. Станица всего одна — в Драгоценке. Станичный атаман связан с эмигрантским бюро в г. Хайларе, хайларское бюро — с таким же в Харбине. Харбинское — на положении центрального. Такая форма взаимоотношений центра с периферией сложилась окончательно в 1932, когда вся северная часть Китая со времени организации Маньчжоу Го оказалась в фактическом подчинении Японии.
До 1932 шла обычная эмигрантская сумятица. Русские политические партии, базировавшиеся в Харбине еще до победы большевиков, после установления советской власти на Дальнем Востоке России, стали размельчаться, выделяя из себя отдельные фракции. Казаки-эмигранты рассказывают, что партий было 22. Каждая претендовала на то, что именно она является единственным действительным представителем России и русского населения в Китае. Эта мышиная политическая возня мало занимала казачью массу: отмахивались, как от назойливых мух: не мешайте работать. Возня эта дурила голову китайской администрации, и без того достаточно беспомощной. Японцы покончили с неразберихой в один прием: закрыли все русские политические партии и объявили, что признают только единую схему управления, о которой говорилось выше.
Взаимоотношения между гражданами, занимающимися сельским хозяйством, и государством регулируются системой налогового обложения, правовыми нормами и системой повинностей: воинская и разного рода натуральные. Не будучи гражданами китайского государства, казаки воинской повинности не несли. Правовое их положение определялось договоренностью между эмигрантским бюро и китайской администрацией. Натуральные повинности регулировались решениями сходов, а за правильное их исполнение отвечали атаманы.
За время своей жизни в Китае казаки имели дело с тремя администрациями. 1921—1931 годы: мало считающиеся с центральной властью Китая правители Северо-Восточных провинций — сначала Чжан Цзолин, потом его сын Чжан Сюэлян. 1932—1945: формально Маньчжоу Го, фактически — японская администрация. 1946—1960 гг. — Красный Китай, Мао Цзедун.
Казаки практически придерживались древней мудрости: каждый должен возделывать свой сад. Они поднимали целину Трехречья, сеяли пшеницу, выкашивали огромные поля остреца пароконными косилками, пасли, кормили и плодили скот — отары овец, табуны лошадей. Не забывали плодиться сами. Мало было семей, имевших менее восьми детей, а были и с пятнадцатью. Искусственное прекращение беременности им было неведомо. Да большие семьи в тех условиях были и необходимостью: не хватало рабочих рук.
Первые годы нанимались в работники все, кто уехал в Китай без хозяйства или попал туда вынужденно — оказался в Китае с отступившими казачьими частями. При расформировании войск китайской администрацией все, кто имел в Трехречье родственников и друзей, отправились к ним. Условия найма были благоприятными. Между хозяином и работником не проводилось никакого различия. Не будет же казак-хозяин в одном углу зимовья есть со своей семьей, а в другой угол подавать другую пищу работнику. Ели вместе и работали вместе. В сравнительно короткое время работник обзаводился собственным хозяйством.
Приведу примеры.
П., что бежал из-под ареста в Шанежной в Китай, первый год жил один, нанимался в работники вместе с конем. Оба отрабатывали свое пропитание и зарабатывали впрок. ‘Прок’ первого года был небольшой: коровенка с телком и пара овечек. Когда приехала жена, нанимались втроем с конем. Второй и третий годы еще не дали сесть на свое хозяйство. Трудно поднимались они потому, что жена П. была скора не только на работу, но и на ребятишек: ежегодно рожала. Помог им стать на ноги отец П. — слепой старик, оставшийся на русской стороне. Он ушел жить к зятю, а свою добротную усадьбу продал за триста рублей золотом (в ДВР было золотое обращение). Деньги с надежным человеком переслал сыну. Тут П. сразу оперился. За триста рублей золотом он купил пару добрых коней, пять коров, старенькую одноконную сенокосилку, пяток овец. Своих у него уже было три коровы, конь и десяток овец. К лету дело было. Скот, лошади, овцы выгулялись, сена накосил вволю. С осени сел на свое хозяйство. К 1954 г., когда собрались на родину, у него были сотня коров, тридцать лошадей, полторы сотни овец, свои машины: трактор, сенокосилка, молотилка, веялка. Кроме животноводства, засевал П. гектаров десять пшеницы. Семья его стала огромной: пятнадцать детей и несколько внуков юношеского возраста. Рабочих нанимать не надо — все делалось своей семьей. Жили уже не в землянке, а в трех домах: шестистенке и двух пятистенных.
Ф.Г. бежал от голода, охватившего Забайкалье в 1932 году. Было ему 19 лет. Тоже начал с найма в работники. Через два года были у него пара лошадок да три коровенки. Женился на девушке из небогатой семьи. Пришла она к нему с пятью коровами и с изрядно разбитой, но еще пригодной к работе сенокосилкой. В этой молодой семье накопление шло по-другому. Появились в те годы в Трехречье монголы и буряты-кочевники. Ушли они со стадами от коллективизации в Монгольской Народной Республике. Кочевали круглый год. Стада, табуны, отары — все было на подножном корму. Лошади и рогатый скот монгольской породы давно приспособились к такой форме ведения животноводческого хозяйства и сравнительно легко переносили суровые зимы. Хуже было с овцами. Чуть поглубже снег, случись весной гололедица — отара гибла почти полностью. Стали монголы и буряты с ноября по апрель сдавать овец на прокорм казакам. 10—15% поголовья с приплодом отдавали за прокорм. Имея сенокосилку, Ф.Г. за лето накашивал сена сверх потребностей своего небольшого хозяйства еще на подкормку 150—200 овец. Прожил в Трехречье Ф.Г. четырнадцать лет. В семье был сам-пятый: жена, два мальчика, 10 и 11 лет, и восьмилетняя дочь.
(В сентябре 1945 капитулировала Квантунская армия. Деятели Особого отдела советских войск тщательно просеяли русскую эмиграцию в Китае. Почти никого не тронули из эмигрантов 1920 и 1921 годов. Из бывших военных, боровшихся в гражданскую войну с оружием в руках против красных, взяли только отдельных лиц. Зато из более поздних эмигрантов, бежавших от коллективизации и голода, забрали поголовно всех мужчин. Оказался в их числе и Ф.Г. Людей схватили, а имущество не тронули. В хозяйстве Ф.Г. к тому времени числилось 30 голов крупного рогатого скота, 15 лошадей и сотня овец. В начале 1946 года всех арестованных вывезли в Советскую Россию и разбросали по лагерям, отмерив почти каждому по 10 лет.)
Если те, кто начинал с нуля, быстро шли к зажиточности, то те, у кого хозяйство было крепкое, скоро множили его, богатели. ‘Эх, Николай Саввич, — писал мне один из бывших тамошних жителей, — Трехречье было золотым дном’.
Наладив хозяйственную жизнь, понастроив школ и церквей, казаки вернулись к привычному быту. Работе отдавали все силы, но и веселиться умели. Самыми веселыми праздниками были Рождество, Масленица, Пасха. В Рождество и на святках — христославщики, маскарадные карнавальчики с ряжеными, обходившими все дома подряд, строительство баррикад из саней поперек улицы. А бывало, пока казак бражничает в гостях у друга, перевозжают его застоявшегося на морозе коня вместо удил за неподвижную часть упряжи. Дурная шутка, а шучивали. Выйдет захмелевший гость, отвяжет лошадь, нукнет… и понесет неуправляемый конь. Хорошо, коли только ушибами отделается седок. На масленице — кавалькады: всадники и всадницы на лошадях и верблюдах, тройки, где в кореню лишь хомут да дуга. Женщины в ярких шалях, полощущихся при скорой езде. На Пасхе — высоченные общественные качели. Визг, хохот, испуганные крики, когда стоящие на козлах парни так раскачают, что того и гляди через матицу полетишь.
Выше уже говорилось о налогах и повинностях как системах, определявших и жизнь сельского населения, и его взаимоотношения с государством. От особо тяжелой повинности — воинской — казаки были свободны при всех управителях Китая. Какое это имело значение для казаков? Представьте их положение, когда они входили в состав Забайкальского казачьего войска. Многосемейны, дети погодки. Служба — четыре года. Пусть будет три сына, три полноценных работника. Каждый в лучшей физической поре уходит из хозяйства на четыре года. На этот срок: убывают из хозяйства три лучшие лошади. Затраты на три воинских обмундирования, на три верховые конские сбруи. Ото всех этих тяжких трат трехреченцы свободны. Мелкие повинности регулируются сходами, осуществляются атаманами. Налог отбирает у сельскохозяйственного производителя какую-то долю его чистого дохода. Чем выше эта доля, тем ниже уровень его расширенного производства. Насколько глубоким оказалось ‘золотое дно’ Трехречья? Надолго ли его хватило? Трехреченцы утверждают, что лучше всего им жилось при китайской администрации 1921—1931 гг. Налоговая система в те годы была привольной. Налог собирался на месте приезжим китайским чиновником, им же определялся размер налога. Чиновник соблюдал, главным образом, интересы свои, интересы провинции и управляющего ею губернатора — соблюдал в меру возможности, а об общегосударственных интересах не думал вовсе (не было еще централизованного Китая). Любил китаец-чиновник поклон пониже да подарочек побогаче. Низким поклоном атамана в сочетании с богатым подарком за счет всего сельского общества добивались казаки малого налога, ссылаясь на мнимые недород, засуху или эпизоотии. Торговались, как в бакалейной лавочке: порой трижды кланялись и трижды подарки носили. Само собой разумеется, угощали налогового гостя на славу. Результатом обе договаривающиеся стороны были чрезвычайно довольны. На том и стояло быстрое экономическое возрождение — обогащение эмигрировавших в Китай казаков-забайкальцев.
1932—1945 годы были совсем иными. Все хозяйство сразу же было учтено, в соответствии с зафиксированным объемом его взимался налог. Японской армии были нужны лошади, мясо, кожа, хлеб. На каждое забиваемое животное надо было получить разрешение японской администрации. Лишение права свободной реализации сельхозпродукции и жестокая система налогового обложения остановили развитие казачьих хозяйств. Теперь возможно было лишь простое воспроизводство: только бы удержаться на достигнутом уровне. Даже крупные хозяйства получали очень скромные прибыли. ‘Руки нам отбили’, — говорили трехреченцы.
Потом на долю казаков-эмигрантов пришлось девять маоистских лет. Из них в первые четыре года к ним временно вернулось благополучие: это были годы заигрывания с крупной и мелкой буржуазией. Даже коллективизацию пережили казаки. Коллективные хозяйства продержались только год, оказавшись абсолютно нерентабельными, и у Мао хватило разума от них отказаться. Все вернули владельцам, за исключением тракторов: побывав год в руках руководителей колхозов, они оказались непригодными к ремонту. Бывшие владельцы машин получили мизерную компенсацию — в переводе на тогдашние советские деньги, что-то около сотни рублей за трактор. Однако Мао Цзедун не отказался от перекачки средств из сельского хозяйства в промышленность — налоговое обложение стало нестерпимо тяжелым. Даже простое воспроизводство оказалось невозможным. Началось проедание хозяйств.
По времени это совпало с первыми послесталинскими годами в СССР, с приходом к власти Хрущева. Совпало с первыми серьезными размолвками между СССР и КНР. В русских иммигрантах Мао видел, если не в настоящем, то в будущем, несомненных шпионов и разведчиков СССР и, естественно, хотел избавиться от потенциальной пятой колонны. В СССР продолжался по-прежнему развал сельского хозяйства.
Вывоз из Китая казаков-забайкальцев с семьями и далеко не добровольное их расселение в сельской местности в этих условиях были желательны для советской администрации: Советы получали значительное число рабочих, ‘вкалывающих на совесть’, не подверженных всестороннему пороку беспробудного пьянства, не научившихся еще тянуть с производства все, что плохо лежит. Начались переговоры. Советские представители получили разрешение на непосредственные встречи с казаками. Три четверти эмигрантов дали согласие на выезд, выставив обязательное условие — получение советских паспортов еще в Китае. Советские представители долго отказывались принять это условие, но, встретившись с упорной настойчивостью трехреченцев, согласились. Наивные казаки рассуждали так: если советская власть нас обманет, начнет с нами расправу, мы, имея паспорта, разбежимся по России — и поминай как звали. Простительное заблуждение с их стороны — они не подозревали, что паспорта и будут тем тавром, по которому, если потребуется, их и будут опознавать.
Как же поступили с их имуществом и стадами? Мао был заинтересован в том, чтобы проделанная казаками культуртрегерская работа по освоению северо-западной Маньчжурии не заглохла. Недвижимое имущество, стада — все должно было быть продано китайцам, специально переселяемым в этот район. В этом вопросе интересы китайской администрации и трехреченцев совпадали: недвижимое имущество забрать с собой невозможно, а перебазирование машин и стад в СССР для бесплатной их передачи в совхозы и колхозы не имеет смысла. Надеяться, что за них заплатят по рыночным ценам, по меньшей мере наивно. Началась реализация на месте. Понимая безвыходное положение реэмигрантов, китайцы-покупатели предлагали неимоверно низкие цены. Примерно 70 рублей (в юанях) предлагали за трактор на ходу. Кто-то из казаков догадался взять кувалду, разбить трактор на куски и сдать как металлолом. Получил 200 рублей. Пример заразителен. Началось разрушение машин. Китайская администрация спохватилась и запретила уничтожать машины. Махнули казаки рукой и распродали все за бесценок. Разорение, но что поделаешь? А беда, оказывается, не последняя: деньги с собой взять не дают, меняют что-то в советских размерах: каждому около 90 рублей. Пришлось все загонять в ‘тряпки’. Одели каждого члена семьи чуть ли не на двадцать лет вперед.
Не всех, согласившихся на эмиграцию, отпустил Мао. Одну треть задержал на два года — обязал за это время обучить китайцев, поселившихся на места реэмигрантов, ведению хозяйства в условиях Трехречья. В 1956 году уехали и ‘обучающие’.
В 1960 году выехали и те 25%, что не решались на реэмиграцию в 1954—1956 годах. Их выезд отличался тем, что реализация имущества производилась по нормальным рыночным ценам. Поэтому, прямо пропорционально более благоприятным условиям реализации, увеличилось и ‘вложение капитала в тряпки’.
Но почему бы трехреченцам, раз жизнь выбросила их из коммунистического Китая, не поехать было в Америку, Австралию, Новую Зеландию? Причин достаточно. Горькая жизнь эмигрантов-офицеров и рядовых воинов в китайских городах (Хайлар, Харбин) была им хорошо знакома. Вся низкооплачиваемая черная работа была к их услугам. Причем надо было конкурировать с голодными люмпенпролетариями-китайцами, готовыми за гроши взяться за любую работу. Попасть в такое положение, естественно, не хотелось: нищета не прельщала.
Но ведь у них были деньги, вырученные за продажу хозяйства? Денег было мало из-за низких цен. Были же те, кто в 1960 продал имущество по рыночным ценам? Были. И все-таки…
В Трехречье казаков окружали люди, знакомые им с детства, исповедовавшие одну с ними религию, чтящие дорогие им обычаи, говорящие на одном с ними языке. И было их немало — около двадцати (по другим оценкам — около тридцати) тысяч. Китайцы, тунгусы, монголы, буряты, вкрапленные среди них, освоили их обычаи, их язык. Фактически трехреченцы — думаю, можно так сказать — являлись самоуправляющейся автономной единицей, хотя формально и не считались таковой. Они были большой русской общиной в чужой стране. Решиться на переселение в страны Запада значило обречь себя на положение эмигрантов-одиночек, да еще при общей для них всех беде — все они были ‘без языка’: говорили только по-русски.
Кроме того, самое главное: у них была Малая Родина — Забайкалье и Большая Родина — Россия. По ним они стосковались, к ним жаждали вернуться. Распродав хозяйство, они избавились от вяжущих пут. Понимали, что на Малую Родину их не пустят. Большая же, как бы там ни было, их приютит. Только семьи пострадавших в 1945—46, когда вошедшая в Китай Советская Армия арестовывала эмигрантов тридцатых годов, долго колебались, выбирая между возвратом в Россию и выездом на Запад. Даже среди них большинство предпочло Родину.
Были, конечно, исключения. Вот одно из них.
Выше уже упоминался хорунжий Пешков, который создал в Трехречье отряд самообороны, не оправдавший себя. Отряд вместе с командиром перешел на службу к японцам, вырос до 200 человек и был уничтожен японцами в 1945 перед капитуляцией Квантунской армии. Жена Пешкова проживала в Усть-Кулях. В 1946 ее как жену врага насиловал целый взвод советских воинов. Когда насильники бросили ее, соседи подобрали жертву почти без признаков жизни и доставили к поселковому врачу-корейцу. Врач с большим трудом ее выходил. Когда началась реэмиграция, она оказалась в числе наиболее колеблющихся. Родственники уговаривали ее поехать вместе в Советскую Россию. Она долго раздумывала. Наконец сказала: ‘Очень хочу в Россию, всем сердцем рвусь к ней, но как подумаю, что увижу солдата в советской форме — содрогаюсь от ужаса. Понимаю, что не он… Понимаю, но вспомню — и цепенею. Не могу поехать, не поеду!’ И уехала в США с сыном-подростком. Сын, давно уже взрослый, стал владельцем заправочной станции.
Почти никого из реэмигрантов по приезде их в СССР не репрессировали. Развеяли по совхозам Сибири (Красноярский край, Иркутская, Омская, Новосибирская области) и Казахстана (в частности, Акмолинская область). В совхозах поначалу к ним относились плохо: с осторожностью и опаской — администрация (трусость, шпиономания), с завистью — рабочие (слишком хорошо одеты). С годами отношение изменилось. Администрация стала уважать: не пьют, не крадут, образцово обработанный приусадебный участок нисколько не мешает добросовестному отношению к работе в совхозе. Рабочие по-прежнему завидовали: больше зарабатывают, ценятся администрацией, все еще недоступно хорошо одеты. Реэмигранты — не точный термин: вернулись не сами эмигранты, а их дети, внуки, правнуки.
Несколько слов о тех, кто ушел с Онона. Ушли они во Внешнюю Монголию во второй половине 1920 года, а в марте-июле 1921 РСФСР, ‘протянув, по просьбе Чойбалсана и Сухэ-Батора, братскую и бескорыстную руку помощи’, установила в Монголии власть Народного правительства. Войсковые подразделения барона Унгерна были разбиты и рассеяны, а судьба казаков-переселенцев с Онона стала трагичной: они подверглись прямому ограблению, массовым расстрелам, насильственному обратному переселению. Незначительная часть ононцев успела уйти в южную часть Внутренней Монголии. О ее судьбе, к сожалению, ничего не известно. В Трехречье никто из них уже не показывался.
* * *
Теперь вернемся в Забайкалье. Посмотрим, как сложилась жизнь тех, кто остался на родной земле. Страданий и несчастий времен военного коммунизма казаки избежали, советская власть утвердилась у них одновременно с введением в РСФСР НЭПа. И НЭП в Забайкалье, в связи с организацией ДВР, толковался более расширительно, чем в РСФСР. На короткое время казаки вернулись к зажиточной спокойной жизни. К жизни, заполненной тяжелой работой, изнуряющей порой до изнеможения, но приносящей реальные плоды: рост зажиточности, приумножение стад, уверенность в благополучном завтра. Увы, это был кратковременный обман.
Основой казачьего благополучия была собственность. Основной задачей первопроходцев коммунизма — уничтожение частной собственности любыми средствами, перекачка частных накоплений в государственный сектор. Кончилась ДВР, а вскоре после ее ликвидации началось свертывание НЭПа. Прошла казачья верхушка сначала через ‘политику ограничения кулачества’ — экспроприацию (через налоговое обложение) всего годового накопления, поздней же была пущена под пресс, носивший название политики ‘ликвидации кулачества как класса’.
Раскулачиванию, как и везде, предшествовали ‘твердые задания’. Получает казак твердое задание — внести в райфинотдел в месячный срок пять тысяч рублей. В случае невыполнения угрожают арестом и тюрьмой. Извернется казак — продаст племенного жеребца, тройку выездных лошадей с экипажем и упряжью, десяток коров да овец штук двадцать. Внесет деньги, радуется — избавился. Не тут-то было! Прошло две недели, новое твердое задание — в месячный срок десять тысяч. Едет в райсовет, ссорится. А ему кратко: ‘Не внесешь, не жалуйся — тюрьма!’ Опять мечется казак. Все, что подороже, продал. Внес. Вздохнул облегченно. Через неделю — следующее твердое задание: пятнадцать тысяч. Теперь и метаться не надо. Три коровенки, десяток овец, одна лошаденка — все имущество. Путь в тюрьму свободен. Приговор ясный: за невыполнение государственного задания три года лагерей общего типа.
Надежда Б. из Зоргола рассказывала, что отец, получив второе задание, вышел во двор, снял с вешал у завозни ременные вожжи и в завозню пошел. Кинулась туда. Отец на телеге стоит, вожжи через балку перекинул, петлю ладит. Бросилась к нему, повисла на нем. Так вот отца в прямом смысле слова из петли вынула. После вместе горе мыкали.
К чести станичников, в трехтысячных станицах находилось не более двадцати-тридцати человек, согласных погреть руки на чужой беде. Само по себе раскулачивание выливалось в стандартные формы. Отклонение от стандарта, если оно возникало, объяснялось либо личными качествами раскулачиваемых, либо степенью завихрения мозгов у раскулачивающих.
Пара примеров.
Раскулачивают семью Григория Николаевича Федосеева в Новом Цурухайтуе. Он, пытавшийся в 1905 распространять ‘Искру’, за то арестованный, просидел тогда менее года и был выпущен на волю за малостью преступления. В момент раскулачивания находится в амурских лагерях, осужден за невыполнение твердого задания. Дома мать — семидесятилетняя старуха, жена — Зиновия Николаевна, женщина за сорок, шестеро ребятишек — от трех до пятнадцати лет. Пришла комиссия по раскулачиванию. В ее составе Клавдий Михайлович Топорков, знакомый нам по Тынхе (1929 год), а также по группе, уничтожавшей в Чанкыре всех мужчин, включая грудных младенцев. Предложили хозяевам взять наиболее необходимые носильные вещи и предметы домашнего обихода и переселиться из дома в кухню-зимовье, что стояла во дворе. Те беспрекословно подчинились. Правда, сразу все не унесли, возвращались не однажды за чем-нибудь. Каждый раз спрашивали, можно ли взять ту или иную вещь. Все деньги, что дома были, отдали, не рядясь. Топорков реплику подал: ‘Сразу видно — культурные люди, не то что Николай Богданов’.
У Николая Александровича Богданова, в самом деле, все было не так. В составе его семьи было три учителя: дочь, сын, невестка. Очень крепкий середняк, зажиточный по-забайкальски, он свято поверил опубликованному в газетах положению: ‘семьи учителей не подлежат раскулачиванию’. Три ‘ангела-хранителя’ были в его семье — не ждал он беды. Сначала поеживаясь, потом не краснея, покупал дешевый скот у твердозаданцев. Вдруг к нему, чуть не к первому — комиссия по раскулачиванию. Он горячиться стал, спорить. Ему официальное постановление предъявили. Дальше разыгралась театральная сцена народного характера: летела на пол шапка, раздиралась от ворота до подола рубаха, швырялись на пол смятые в комки червонцы. Крики же ‘жрите, подавитесь’ приправлялись ‘мамой’ в совершенно непригодной для театра этажности.
Через день делили 25% имущества кулаков — то, что приходилось, согласно указу, на долю раскулачивающих — на долю бедноты. Коровы и лошади раздавались по решению сельсовета. Одежда же и всяческая хозяйственная утварь выдавалась по личному выбору берущих. Начали с Федосеевых. Разложили на столах, диванах и стульях в ‘зале’ федосеевското дома зимнюю и летнюю одежду и обувь, постельное и нательное белье, посуду, платья и разную хозяйственную мелочь. Клавдий Топорков и представители партактива села приглашали вызванную бедноту не стесняться и брать без церемоний. Никто не решался быть первым. Тогда кто-то из партактива обратился персонально к Дуне Тумашевой. Ты-де, Дуня, работавшая у Федосеевых не один год то няней, то горничной, имеешь право первой выбирать. Дуня краснела, мялась и не шла, хотя в душе давно уже облюбовала одну вещь и все боялась, как бы ее не схватил кто другой. Облюбовала же она нарядную легкую шубку на горностаевом меху, которую бывшая ее хозяйка, Зиновия Николаевна, надевала три раза в году: на Рождество, Новый год и масленицу. Когда Топорков сказал: ‘Да ну же, Дуня!’ — Тумашева зарделась и пошла к заветной шубке. Сняла телогрейку, примерила шубку. Чудо, как пришлась! Свернула телогрейку подкладкой вверх, чтоб не запачкать шубку, и, взяв ее подмышку, пошла вон. Когда проходила мимо кучки приглашенных ‘покупателей’, завистливый женский голос произнес громко: ‘Ишь что отхватила!’ И тут всех прорвало, повалили.
Дуня работала свинаркой, по дороге на работу ей каждый раз надо было пробегать мимо зимовья, куда были переселены Федосеевы. Если случалось, что Зиновия Николаевна была в это время во дворе, Дуня кричала на всю улицу: ‘Поносила? Хватит! Теперь я буду носить!’ — и откидывала полу шубки, чтобы все видели, какой у нее шикарный мех.
Мне приходилось видеть, как производилось раскулачивание в Алексеевской станице на Дону. Там не позволяли брать с собой ничего. То же, по рассказам очевидцев, происходило на Волге под Камышином. В Забайкалье позволяли брать с собой достаточное количество одежды и даже постельные принадлежности. Но было в Забайкалье то, чего не было в других местах. Мне, во всяком случае, не приходилось слышать.
Вывоз раскулаченных был произведен далеко не сразу: прошло после раскулачивания около месяца. Вот в этот-то период рабочком и додумался наряжать ежедневно от каждой кулацкой семьи по одной девушке для прислуживания в доме их бывших работников. Видимо, председатель рабочкома объявил об этом решении на каком-то большом собрании — все узнали. В первый же день, когда девушки, наряженные рабочкомом, отправились выполнять наряд, по пути их следования почти из каждого дома выходили пожилые женщины и начинали причитать над ними. Вой стоял по станице. Все семьи бывших работников от услуг девушек отказались, кроме одной. Этой семьей была семья Гриши Гурулева. Он с женой важно расселся на лавке в переднем углу и стал отдавать приказания: пол помой, покорми телят и поросят, принеси воду, подмети во дворе и т.д. На другой день наряд повторился. Повторились голошения. В этот раз и Гриша Гурулев отказался воспользоваться услугами наряженной девушки. То ли побоялся быть белой вороной, то ли дошло до него разъяснение разъяренной соседки-казачки, будто бы сказавшей ему: ‘Гришка, зараза! Ты чего не по чину из себя барина корчишь? Тебя, как в работниках был, в обед и ужин мясным кормили, а на завтрак кашу с маслом да чай и хлеб с маслом же давали, жалованье платили. Ты же не поишь, не кормишь, денег не платишь, а работу спрашиваешь! Совесть-то давно потерял?’ В тот же день наиболее взбешенные и энергичные старухи ворвались в рабочком и говорили председателю примерно то же, что и Грише Гурулеву, объяснили и что о нем, о председателе, думают. Порешила местная власть гусей не дразнить — наряды отменили.
Вывозили раскулаченных до станции Борзя на подводах. Там сформировали эшелон из вагонов-теплушек. Тех самых, что рассчитаны на восемь лошадей или сорок человек. Набили каждую теплушку выше нормы. Везли под конвоем, как и обычных арестантов: дырка, прорубленная в полу около отодвижной двери. Мужчины и взрослые женщины скоро приспособились — смирились-с таким туалетом, девушки же долго стеснялись, мучились неимоверно. Путь долгий — пришлось и им смириться. Были и обычные этапные страдания: сухой, недостаточный паек из плохо пропеченного хлеба и очень соленой селедки при малом количестве воды. Затем предстояло этапирование в баржах и пребывание в лагерях для ссыльных.
Сколько было забайкальцев — жертв первой волны раскулачивания? Точной цифры никто из тех, с кем приходилось беседовать, назвать не мог. Приблизительно же можно определить в восемь тысяч. Расчет такой. Везли их из Красноярска в трех баржах. В баржу загоняют (автор сам перевозился в барже на другой водной магистрали) три тысячи заключенных. Три баржи — девять тысяч. По словам ссыльных забайкальцев, к ним присоединили в Красноярске 500 ссыльных финнов из Ленинградской области, 500 ссыльных же с Волги и из Крыма. Минусуем эту тысячу из девяти и получаем восемь тысяч.
Три тысячи в баржу — селедки в бочке. Еще при погрузке в Красноярске выяснилось, что среди ссыльных вспыхнула эпидемия дизентерии, на детей же, кроме того, навалилась корь. Баржи стали походить на камеры смертников.
— Медицинская помощь была? — спрашиваю рассказчицу.
— Была, — усмехнувшись, ответила она, — каждый раз, как пришвартуемся, открывали люк баржи и спрашивали: ‘Покойники есть?’ — а из баржи: ‘Есть, есть!’ — кричат. Выносили. Складывали на берегу. Сначала самим хоронить позволяли, потом запретили. Мы, забайкальцы, что? — мы народ простой. А ленинградские финны — те ушлые. Стали они с покойниками живых выносить. Яму выроют и зароют, а ‘покойник’ в лес. Сколько-то так убежало. Потом попались финны: только ‘покойник’ в лес — а его цап! С тех пор самим хоронить запретили. Вынесем, а кто захоронит, как захоронит — не знаем. Много так перемерло. Детей много.
Она продолжает: ‘Из Красноярска, пока шли вниз по Енисею, двигались довольно быстро. Так до стрелки Ангары. Дальше, вверх по Ангаре, еле-еле тащились. Долго мучились, как до порогов дошли. Буксиришко среднесильный. Пыхтит-пыхтит, едва до середины порога дотянет. Три баржи, хорошо нагруженные, назад тянут. Он нарочно пониже спустится, на предельной скорости разгон возьмет, и снова Ангара его вниз сбросит. Так и топчемся на месте. Потом капитан буксира догадался по одной барже тянуть.
Дошли до Рыбного. Тут зачем-то из баржи выпустили. С неделю жили. Одно удобство было: много умирало, на месте хоронили. Опять самим захоранивать разрешили.
Потом снова в баржи — и до Мотыгина. Здесь, у деревень Верхнее и Нижнее Пашино, окончательно высадили и стали развозить по местам золотых разработок, выработанных и заброшенных английской концессией еще во время первой мировой войны. Здесь расселили в лагерях за колючей проволокой по ‘баракам’. Бараком здесь называли либо навес из дранки без стен, либо со стенами из той же дранки в один слой. Это в той части Сибири, где морозы под минус пятьдесят и ниже! Места расселения: Раздолинское, Пенченга, Кондуяк, Аяхта, Пит-городок, Новая Еруда, Новая Колома, Соврудник (теперешний поселок Северо-Енисейский). Числили ссыльными спецпоселенцами, а обращались как с самыми обычными зеками: за колючей проволокой держали, принудительно, под конвоем, на работу гоняли’.
Выгода числить ссыльными заключалась в том, что не надо было заботиться ни о вещевом, ни о котловом довольствии. Но их завезли в такие места, где торговая сеть не была рассчитана на десять тысяч новых жителей, и потому администрация вынуждена была позаботиться о пайках. Выдавали в месяц:
работающим на подготовительных земляных работах — 30 кг муки, 1,5 кг сахара
работающим в лесу и в траншее — 26 кг муки, 1 кг сахара
иждивенцам — 8 кг муки, 0,3 кг сахара
Рассказчица говорила, что полагались еще какие-то крупы, но, так как их ни разу не выдали, в памяти не сохранились цифры норм. Сахар за два года выдавали только три-четыре раза.
На работу выгоняли как-то беспорядочно. Первое время — всех на лесоповал. Утром ежедневно врывались в зону, хватали первых попавшихся работоспособных с виду людей и выталкивали их за ворота. Когда набиралось нужное число, двое конвоиров строем вели всех в лес. Анна Ивановна Л. рассказывала, как ее первый раз ‘вывели’ на работу. Утром, около восьми часов, выскочила она по какой-то нужде из барака. Кто-то ее хвать за руку и тащит за ворота. Она: куда? Ей: на лесоповал. Она: пустите, дайте одеться! Ей: на работе согреешься. Она: ветер холодный, тучи свинцовые! И сопротивляется. Ее кулаком под бок — и за ворота. Стоит, жмется от холода, руками прикрывается. Пошли. Через поселок ведут. Снег пошел, ветер крутит. Рядом состаничник из Дуроя, Гантимуров: ‘Нюра! Ты с ума сошла! Простудишься, умрешь. Беги!’ — ‘Куда бежать?’ — ‘В первые ворота!’ Дошли до ворот, она, по совету, — туда. Сзади конвоир: куда? стой! — и за ней. Анна Ивановна пометалась по двору — и за поленницу. Шаги слышит — и бум! — ее прикладом по спине. И пошло: бум! мать-перемать! бум! мать-перемать! бум! бум! Внутри гудит, будто по пустой бочке бьют. Было бы даже любопытно, если бы не страшная боль. Сколько раз ударил садист-конвойный — не считала.
— Ты что, мерзавец, делаешь? Чего палачествуешь? — закричала выскочившая из дома женщина.
— Работать кулацкая блядь не хочет! От работы бежит!
— Девушка, за что тебя бьет этот выродок?
Объяснила Анна Ивановна, что одеться не дали, на работу выгнали. Умирать не хочется, спрятаться решила. Женщина конвойного гадом обругала, поинтересовалась, есть ли у него сестры, мать. Анне Ивановне телогрейку и платок теплый вынесла, сказала: ‘На, милая, назад поведут — занесешь’.
Постепенно выводы на работу приняли более организованный характер: на бригады разбили, разнарядку стали с вечера делать. Лесоповал прекратился — достаточно леса заготовили на строительство домов для вольнонаемных и горбыля для стен бараков-навесов. Выводили теперь на работы по перекопке-промывке старых концессионных отвалов и заброшенных концессией открытых карьеров. За работой ссыльных наблюдали вольнонаемные надзиратели. Питание никудышное, земляные работы особо тяжелые — лопата, она скоро ‘накормит’. Устанет ссыльный, спину разогнуть захочет. Выпрямится, обопрется на лопату, надзиратель сразу же: ‘Почему стоишь, не работаешь?’ Особенно лютовала надзирательница Михайлова. Она прохаживалась по краю карьера и, если замечала, что кто-то остановился, булыжником размером с кулак запускала.
Однофамилец ли, муж ли ее, начальник работ Михайлов издевался по-другому. Примечал молоденьких девушек покрасивей. Которую выберет — курьером назначит. Отправит с пакетом туда, куда лесом идти надо. Анне Ивановне Л. в ту пору семнадцать исполнилось. Была как ‘розочка’. Михайлов ее курьером назначил. Два раза она от него с трудом отбилась. На третий день пакеты не приняла и курьером быть отказалась. Михайлов ее к Михайловой в карьер отправил.
Вскоре выяснилось, что и тот скудный паек, который выдают, завозить не смогут: навигация скоро кончается, а запас надо держать такой, чтоб до весны хватило. Начальство порешило тогда от лишних ртов избавиться. Собрали все семьи, в которых много иждивенцев — детей и неработоспособных стариков — и отправили до Красноярска (в баржах), а оттуда (по железной дороге) в Иркутскую область. Расселили в районе рек Чуна и Вихоревка.
Два года приезжие работали принудительно, как настоящие зека, хотя продолжали числиться ссыльнопоселенцами. Заработка никакого. Паек все тот же. Начали вымирать с голода. Забайкальские казаки и их семьи оказались выносливыми. Среди них голодных смертей было мало. Видимо, потому, что их не донимал холод: на родине они привыкли к сильным морозам при резких ветрах. Ленинградские финны вымерли — вымерзли почти поголовно. Очень мало выжило крымчан и волжан.
С 1933 все поселенцы попали на статус ссыльных. Какие-то магазинишки для них открыли. По признаку добровольности создали артели старателей. Для первоначального обзаведения выдали наконец зарплату. Пришлось что-то около 70 рублей на каждого, проработавшего два года. С той поры ссыльные, что называется, вздохнули. Хорошо работали. Хоть мало зарабатывали, но радовались: ‘на себя работаем’.
Были артели, намывавшие много золота. Были и слабенькие — состоящие из людей, физически негодных для землекопных работ и даже отдаленно не знакомых со старательским ремеслом. Поговорочка у них сложилась: ‘Кто мыл, а кто выл’. Как бы там ни было, а от голода уже никто не умирал и ненавистной надзирательской морды за своей спиной не чувствовал.
Накануне старательства пережили они ‘золотую лихорадку’, охватившую всю страну. Вызывал какую-нибудь старушку к себе следователь, ставил рядом с раскаленной до алости печью (металлическая бочка, поставленная ‘на попа’, с вырубленной дверцей и трубой) — требовал сдачи золота в монетах царской чеканки или в золотых украшениях. Сдавать было ничего — откуда у раскулаченных такие ценности? Следователь не верил, держал на допросе сутки-двое, поджаривал у печки, пить не давал, присесть не разрешал, доводил до обморока. Теряя сознание, люди падали, случалось — и лицом на раскаленную печь.
Семья Ф., вывезенная в Иркутскую область, вымирала от голода. Состояла она из бабушки, ее невестки и шестерых детей. Бабушка и невестка умерли одна за другой: сами не ели, все оставляли детям. Вскоре после их смерти старших, мальчика лет четырнадцати и девочку шестнадцати лет, вызвал к себе комендант. Он требовал от них золота, оскорблял всячески, особенно девушку. Испуганные подростки плакали, недоумевали, откуда у них может быть золото. Комендант им: ‘Все умирают от голода, вы — нет. Значит, у вас есть золото’. И такие мудрецы бывали.
Вслед за ‘ликвидацией кулачества как класса’ в Забайкалье началась сплошная коллективизация. Недолго радовались середняки хозяйству, возросшему за счет твердо-заданцев, а бедняки — относительному благополучию за счет раздела 25% имущества раскулаченных и дешевых покупок у твердозаданцев. Надо было от понятий ‘твое’ и ‘мое’ переходить на понятие ‘наше’. Расставаться с ‘мое’ было необычайно трудно. Пошли отказы от вступления в колхоз: объявили ‘кулаками’ и раскулачили. Особо сопротивляющихся коллективизации бедняков назвали ‘подкулачниками’ и тоже раскулачили. Это было настолько массовое явление, что после вывоза середняков-‘кулаков’ и ‘подкулачников’ с семьями казачье население Забайкалья сократилось примерно наполовину.
Когда в район Чуны — Вихоревки и Северо-Енисейска прибыло пополнение от второй волны раскулачивания, эти сразу вступили в старательство как ссыльнопоселенцы, миновав положение зеков. Обживаться стали: кто лачугу построил, кто в казенном бараке поблагопристойней расселился. Стала и администрация задумываться оподготовке кадров для плавающих драг и мастерских по ремонту механизмов. Ссыльная молодежь начала выходить на одну дорогу с вольнонаемными. Было это в канун 1937 года. Тут посетила казаков страшная беда. Однажды по всем поселкам Северо-Енисейского района собрали всех взрослых мужчин из раскулаченных. Арестовали. Под конвоем вывезли, вывели к Енисею, в баржи погрузили. В две баржи поместилось тысяч пять казаков. Буксир потянул их вниз по реке. Официально о них больше ничего не известно. Но месяца через два с низовьев слух пришел: затоплены баржи с людьми в устье Енисея.
В 1937 и в других местах расселения раскулаченные казаки — отцы семейств — почти поголовно были арестованы и увезены в лагеря. Судьбы их неизвестны. Лишь отдельные лица после войны 1941—45 гг. вернулись. Так, к примеру, возвратился Ефим Романович Лыткин. Ему позволили поселиться даже в пограничной зоне, в бывшей Дуроевской станице. Что он рассказывает? Говорят, молчит — ни худого, ни хорошего от него не услышишь. Видимо, основательно запуган.
Члены семей арестованных в 1937 неоднократно делали запросы о судьбе отцов. Никакого ответа не получали. После смерти Сталина повторили запросы. Опять молчание. Только три семьи получили стандартные ответы: ‘Умер в заключении в 1941 году’. Что это? Ложь? Уничтожили ранее? Недоговоренная правда? В 1941, сразу после начала войны, в лагерях было расстреляно примерно 10% заключенных, осужденных по 58-й статье. Об этом рассказывают все, кому пришлось сидеть в лагерях на севере Европейской части СССР. Поэтому стандартный ответ ‘умер в 1941 г.’ почти всегда означает ‘расстрелян в 1941 г.’
В Забайкалье ни организационно, ни технически переход к крупному обобществленному сельскохозяйственному производству не был подготовлен. Мало было собрать весь рогатый скот в один гурт, всех лошадей — в один табун, всех овец — в одну отару. Надо было подготовить для них корма, обеспечить их выпасами и нормальным заботливым уходом. Вести крупное хозяйство никто не умел, работать под обещания реальных благ никто не хотел. Махнуть бы рукой да сожрать оставшихся в личном распоряжении коровенку да овечку. Не получается — государство не позволяет, за самовольный забой карает тюрьмой.
У забайкальцев, кроме всего прочего, 1932 год был годом невероятной засухи. За все лето ни одного дождя не выпало. Трава, чуть поднявшись, на корню высохла. Не то что косить — подножного корма летом не было. О пашнях и говорить нечего. Наступили голодные времена.
Забайкальцы на голод ответили восстанием.
Центром восстания были Шара, Шарокан, Доно, Каблукам, Калга. Восстание распространилось до нижнего течения Аргуни. Очевидцы насчитывали около 5 тыс: восставших. К ним присоединились до 100 человек эмигрантов из Китая. Вооружение было игрушечное — шашки да винтовки. Все было рассчитано на рывок: выскочили, ударили и мгновенно скрылись. С самого начала это была попытка с негодными средствами.
Подавляли восстание больше года. Не потому, что не могли справиться, а потому, что хотели выявить всех недовольных, чтобы потом прикончить всех разом. Позднее выяснилось, что восстание было спровоцировано. В качестве провокатора был использован бывший партизан казак Быркинской станицы Черепанов {Черепанов — командир полка в Красной кавалерийской дивизии Каратаева. По окончании гражданской войны остался не у дел. Занимался контрабандой. Пограничники опасались гоняться за ним — отстреливался. Провокаторство его подтверждается и тем, что его не тронули, несмотря на явную связь с восставшими. Погиб он в 1937. Ждал ареста (крутом хватали партизан). Когда пришли за ним, засел в доме и предупредил, что живым не сдастся. Убил трех энкавэдэшников, прежде чем его, смертельно раненого, схватили.}. Он втянул в восстание своих бывших однополчан и казаков, уставших смотреть на свои голодающие семьи.
Фактически руководство восставшими было в руках есаула Кукушкина, работавшего не то под белого генерала Скобелева, не то под красного Чапаева (форсил перед рядами повстанцев в черной бурке, на белоснежной лошади). Кто-то мне называл вместо Кукушкина фамилию другого казачьего офицера, тоже есаула. К сожалению, не вспомнил ее.
На второй год после начала восстания, зажав повстанцев в полукружии возле китайской границы, начали с ними переговоры, обещая полное прощение всем, добровольно сдавшим оружие. Большинство восставших было вынуждено принять это предложение, а Кукушкин с семьюдесятью казаками ушел в Китай. Советское правительство потребовало их выдачи. Чжан Сюэлян, напуганный советским вторжением в Маньчжурию в 1929 г., отдал распоряжение об удовлетворении этого требования. Кого-то успели найти и схватить, но передать не успели: пришла к власти администрация императора Маньчжоу Го Пу И, которая, выполняя японскую команду, заявила, что ей ничего не известно ни о восстании, ни о его участниках. Так дело с Кукушкиным и его сподвижниками и замерло до 1946, когда все они будто бы своевременно уехали из Китая.
Не то было с поверившими обещаниям советской власти. Сначала их брали поодиночке, потом переарестовали всех. Кого-то сразу расстреляли, кого-то развезли по тюрьмам и лагерям. В 1941 большинство из них было уничтожено. Тотчас после ареста бывших повстанцев семьи их были вывезены в Среднюю и Западную Сибирь, а жителей пограничного района почти поголовно переселили в селения, примыкающие к Шилке. Была установлена 50-километровая пограничная зона.
Леопольд Константинович Магнушевский, работавший до революции в Приаргунье ветеринарным врачом, посетил Забайкалье в конце 40-х годов. Ехал он вдоль Аргуни, там, где до революции красовались богатейшие станицы с их строгими рядами улиц, четко ограниченными либо домами, либо плотными заборами и дворами между ними. Три-четыре продольные улицы, версты на две через всю станицу, пересекались десятком поперечных, столь же четко ограниченных постройками и дворами. Так было. Печи раньше отапливали аргалом (кизяком). После коллективизации кончился аргал, так как ликвидировали частные стада. Сожгли все, что не дом: заборы, заплоты, плетни, вспомогательные постройки. Все, что ограничивало улицу, исчезло. Магнушевский увидел беспорядочно раскиданные голые пупы-дома. Меж развалившихся фундаментов кое-где торчат кирпичные печи, задирая к небу трубы. Мерзость запустения. По моей просьбе Леопольд Константинович схематично зарисовал уголок станицы до и после коллективизации (см. рис.).
Так и живут в домах-пупах25. Теснятся в них, жмутся, зимой мерзнут. Молодые слышат порой рассказ о том, как жили их деды и прадеды, от 70—80-летних стариков — живых свидетелей былой жизни. Но для теперешних 18—25-летних они — столь глубоко забытое и отсталое прошлое, что их не принимают всерьез. Руками на них машут.
Оставшиеся в живых дети казаков-спецпоселенцев, умерших от голода в начале 30-х годов, были помещены в специальные детские дома. О них мало что известно.
О судьбе одного такого специального детдома для мальчиков неожиданно просочились сведения от начальника отдела кадров строительства Братской ГЭС Анцеповича. На очередной пьянке в начале 60-х годов, в которой принимало участие все руководство строительства, Анцепович упился до потери контроля над собой. Общее опьянение разбило людей на группки. Каждая говорила о чем-то своем. Бывшие фронтовики вспоминали ‘битвы, где вместе рубились они’. У Анцеповича, старого гебешника, воспоминания, разбуженные винными парами, были профессионально свои. Врач, сидевший рядом с ним, давно уже слышал, что Анцепович не очень членораздельно бубнит что-то соседу с другой стороны. Врач прислушался. ‘Понимаешь, их было не то пятьдесят, не то семьдесят казачат-сирот, детей вымерших поселенцев. Специально обученных. Посылали на особо опасные задания… знали, что не вернутся… и не возвращались. Вдруг один вернулся — вот был хипеж! Всех на ноги поставили…’.
— Как? Что? — всполошился врач.
— Ничего, ничего! Я ничего не говорил, ты ни-че-го не слышал. Понимаешь, ни-че-го не слышал! — осоловевшие глаза Анцеповича чуть прояснились, он с трудом поднялся и, держась за стенку, пошел прочь от стола.
На какую погибель они отправляли детей? Мы не знаем. Анцепович знает, но не расскажет.
Большинство детей забайкальцев-спецпоселенцев мужского пола, достигших к 1941—45 гг. призывного возраста, сложили свои головы на фронтах войны. Дети помоложе, выросшие при матерях в ссылке, их дети и дети их детей попали в идеологическую среду, общую для всех граждан СССР. В таком же положении — дети и внуки казаков, вернувшихся из Китая. Их настигло самое страшное — духовная смерть.
Потомки забайкальских казаков еще хранят честное отношение к труду. Еще не пьянствуют, не прогуливают, не крадут: еще не совсем ‘как все’. Официантки в станичном ресторане еще отказываются от чаевых: ‘У нас это не принято’.
Очень печальна судьба тех, кто дожил до глубокой старости и остался одиноким. Таких много в бывших рабочих поселениях в местах, где прекращена добыча золота. Живут в полуразрушенных догнивающих домах, продуктов им не завозят, жилье не ремонтируют, дрова дают только после длительных ‘хождений по мукам’. Позиция властей: подумаешь, поселки — одни пенсионеры! Рекомендуют идти в дома для престарелых. Старушки (там, главным образом, женщины) прекрасно знают, что собой представляют дома престарелых. Ездили, смотрели, поняли, что туда можно ехать лишь за мучительной смертью. Старушки предпочитают мерзнуть и голодать в заброшенных поселках…
Каждый рассчитывается за прожитую жизнь. Рассчитывается по-разному. Кого раздавливает совесть при жизни, кто содрогается, оглянувшись назад на смертном одре. Со всеми вместе расправляется история.
Забайкальские казаки расплатились за себя и за казаков-первопроходцев26.
…Донским казакам поставили памятник на центральной площади Лондона. Кто, когда и где поставит памятник казакам Забайкальского казачьего округа?
Послесловие.
Статья была закончена, когда автора посетили забайкальцы, встречавшиеся с теми, кто прибыл в Россию в конце шестидесятых годов. Вот что рассказывали последние:
1. Наши матери и сестры действительно обучали китайцев: учили доить коров, ухаживать за телятами и ягнятами зимнего отела скота. Пока было тепло, обучение шло удачно. С наступлением же сильных морозов, ничего не получалось — китаец, едва выйдя из дома, мгновенно становился неработоспособным, настолько замерзал.
Мы, мужчины, не смогли приучить их ездить зимой за сеном за 15-20 километров по тем же причинам.