Коллизии во французском обществе XII-XIII вв. по студенческой сатире этой эпохи, Добиаш-Рождественская Ольга Антоновна, Год: 1931

Время на прочтение: 36 минут(ы)
О. А. ДОБИАШ-РОЖДЕСТВЕНСКАЯ

КОЛЛИЗИИ ВО ФРАНЦУЗСКОМ ОБЩЕСТВЕ XII-XIII ВВ. ПО СТУДЕНЧЕСКОЙ САТИРЕ ЭТОЙ ЭПОХИ

Источник: Добиаш-Рождественская О.А. Культура западноевропейского Средневековья. — М.: 1987. С. 115 — 143.
Оригинал здесь: http://www.binetti.ru/collectio/history/dobiache-rozhdestvensky_1.shtml.

I

Настоящий этюд представляет формулировку одного из выводов работы автора, работы долгой и кропотливой, над определенной категорией исторических источников, имеющих еще вдобавок ограничения и особенности текста литературного и даже поэтического. На эти тексты в силу их особенного характера историческая наука всегда претендовала как на свои материалы. Вспомним только употребление, какое из них делали историки, как Ваттенбах, Гизебрехт, Ланглуа [1]. Работа моя, посвященная систематическому изучению и обзору всех изданных памятников и большинства существующих рукописей, привела меня к корпусу текстов, расположенному по определенной тематике. В 1931 г. этот подбор был издан в Париже под титулом ‘Les po&eacute,sies goliardiques’. Данный этюд извлекает из этих текстов лишь материал историко-социального характера, обходя все, что относится к области чистой литературы.
Таким образом, это попытка дать некоторый частичный синтез опубликованных мною ранее текстов, частичный именно потому, что в центре исследования стоит одна категория памятников, другие же тексты привлекаются, лишь поскольку они помогают обработать ее показания. Такая постановка может показаться узкой, но всякому понятно, что в кропотливом, углубленном труде эвристики, критики и первоначальной обработки подлинного материала всегда есть нечто, накладывающее ограничения на широту синтеза. Заранее признавая эти особенности, которые делают этюд односторонним, полагая, что в науке, и в частности в медиевистике, на фоне общего порыва к более широким проблемам подобные этюды нужны и законны, я решаюсь предложить его вниманию читателя.
Коллизии, являющиеся предметом настоящего исследования, отразились на судьбах самого памятника, о котором здесь будет идти речь.
Сатира вагантов, или голиардов, в которой отразилось ироническое отношение странствовавших школяров и бродивших в поисках места клириков средневековья к современному им бытию, имела очень сложную и изменчивую судьбу.
Первые сведения об этой сатире относятся к началу XIII в. и идут из кругов, ей резко враждебных. Церковные соборы и епархиальные синоды, указы епископов и постановления светской власти, действующей в этом случае, как и во многих других, под давлением духовенства, говоря о вагантах, прилагают к ним термин ‘голиарды’ — термин осуждающий. Они описывают вагантов как определенную социальную группу, подозрительную церкви и ей враждебную. Они даже называют вагантов ‘сектою’ — обозначение неверное, извращающее действительность, но характерное для кругов, употреблявших его.
Отсюда идут истоки отрицательного отношения к интересующим нас памятникам, и здесь же было положено начало мифу о ‘дьяволе’ — родоначальнике этой литературы — образу загадочного Гулии, или Голии. В результате длинной цепи словесных и литературных превращений здесь намечается силуэт — некая туманность, где, с одной стороны, сгущаются пламенно-демонические черты и обозначается грозное лицо ‘дьявола’, с другой — облик бродяги-скомороха, вооруженного насмешливым латинским стихом и тем добывающего себе хлеб, гуляки, паразита и пересмешника из деклассированных людей церкви и высшей школы. ‘Невидимый епископ Голия’, вождь странствующих банд, ‘изрыгнувший’, по словам Жиро де Барри, ‘много песен, как ритмических, так и метрических, столь же бесстыдных, сколь и безумных (impudenter quam imprudenter), против папы и римской курии’, объемлет все черты и все проявления средневекового Мефистофеля — от его головы с грозными рогами до игривого хвоста и отталкивающего приличных людей запаха.
Эта отверженная ‘секта’ вызвала к себе иное отношение, когда воплощенный ею ‘протест’ слился с грозным и победоносным движением более глубокого протеста и ‘бесстыдные и безумные песни’ нашли угрожающе широкий резонанс.
К этому моменту относятся первые печатные издания голиардик, в которые вошло преимущественно то, что особенно ярко и прямо бичевало грехи папской курии и что тем самым ‘распрямляло протестантскую спину’. Однако и та и другая традиции — отрицательная оценка ‘секты’ и положительное приятие ‘протеста’ — оказались не вполне благоприятными для сохранения и изучения подлинных текстов. Анафема и апология одинаково мало были заинтересованы в их исторической неприкосновенности.
Существенные поправки в смысле полноты материала внесла романтическая эпоха (после первой трети XIX в.). Люди этой эпохи с известным правом гордились тем, что, ‘найдя ключ’ к пониманию готики, они нашли его и к латинской песне средних веков. Ряд изданий, которыми богаты 40-е и 50-е годы во всех странах (назову наиболее знаменитые: Дю Мериля во Франции. Райта в Англии, Гримма и Шмеллера, а также Моне в Германии) [2], связаны с этим возрождением. Большой синтетический очерк Гизебрехта, собирая первые впечатления от изданий голиардик и комбинируя их вокруг излюбленных идей автора, надолго наложил свой отпечаток на восприятие этих текстов и ввел в обращение терминологию и определения, которые со всей яркостью характерного для Гизебрехта романтизма и со всей фатальностью его заблуждений долго потом жили в историографии его века.
В 1872 г. всему, что было открыто и издано в предшествующую плодотворную, хотя и не свободную от ошибок, эпоху, подвел итоги В. Ваттенбах, который собрал и издал в алфавитном порядке ‘начала’ (incipit) средневековых сатир, или, по его обозначению, ‘латинских мирских (profaner) ритмов’ [3]. Этот реперторий замыкает собой, таким образом, целую эпоху предшествующих поисков и исследований. В работе [4], посвященной одной из наших ленинградских рукописей, автор настоящего очерка имел случай высказаться об изданиях романтической эпохи. Через пять лет (в 1931 г.) в своей указанной уже здесь книге он детальнее останавливался на этой оценке и характеризовал те, ныне уже очень многочисленные, издания XX в., которые поставили наконец дело изучения и издания средневековой сатиры на надежное основание.
Перед современным исследователем голиардики лежит один из двух путей: или извлечь и представить в возможной полноте наследство одного определенного автора, регистрируя при этом всю рукописную традицию, или же дать в его подлинности и индивидуальности тот или иной из конкретных сборников или флорилегиев, как он нашел отражение в определенной рукописи. Первый путь — это чаще всего путь Мюльденера, Маниция, отчасти путь Штреккера, Пейпера, издавших ‘Готье Лилльского’ (Вальтера Шатильонского), Архипоэта Кельнского и Примаса Орлеанского. Второй — это путь В. Мейера, издавшего целиком рукопись Арунделя, а также К. Штреккера, с его рукописью Сент-Омера и кембриджскими песнями [5]. Таков был путь Шмеллера, предложившего целиком Бенедиктобуранскую рукопись, издание, в последние дни со всей мыслимой строгостью критического аппарата воссозданное Шуманом и Хилкой. По этому же пути шла попытка автора в 1925 г. отразить содержание ленинградской голиардической рукописи, в которой труднейший текст был тогда обработан Г. У. Вальтером.
Я не имею здесь в виду останавливаться на всех литературных и историко-критических проблемах, связанных с голиардикой. Посвятив им ряд этюдов в своей книге 1931 г., я представила в ней очерк истории вопроса, дала исторически подобранную библиографию вопроса с учетом всех важнейших, вышедших после Ваттенбаха текстов. В этой книге заключается, наконец, и избранный материал критически изданных и исторически комментированных текстов. В настоящем очерке из предварительных моих студий я считаю существенным сделать до конца выводы о коллективном авторе изучаемой сатиры, и прежде всего о его имени, так как в результате детальных исследований этого вопроса у меня создается определенная концепция (характерная, полагаю, для историка в отличие от историка литературы), на которой я считаю необходимым настаивать.

II

Два имени прилагала традиция к интересующему нас явлению — ‘ваганты’ и ‘голиарды’. Первое имеет в виду странствующую природу певцов, второе — характеристику содержания и тона песен. Слово vagi, vagantes [6] звучит с первых веков жизни церкви. Оно прилагается ко всем деклассированным, сорвавшимся с места элементам западного средневекового клира. Оно охватывало века IV—XVII, огромный диапазон времени и широкий круг явлений. Отсюда — его расплывчатость, отсутствие привязанности к определенному отрезку времени и связи с определенным социальным фоном — с историческим движением. По этим именно мотивам дорожили этим названием историки литературы. В разновидности вагантов, являющейся в определении странствующих певцов clericus inter epula cantans [7], через все эти века протягивается единство литературной традиции, устойчивость формы, частичное сходство сюжетов: легкие насмешки над прелатами, пиршественная и любовная лирика. Отсюда понятно тяготение филологов к этому охвату, дающему широкий материал для установления литературных законов, законов формы внешней и формы внутренней — сюжета.
Это тяготение настолько сильно, что тот же далекий и широкий охват филологи стремятся сообщить и слову ‘голиард’. Но тут автор имеет в виду с ними поспорить. Пусть, с одной стороны, очень длинная, как будто даже равная латинской жизни термина ‘вагант’ традиция стоит за термином Goliath — Голиаф в смысле ‘враг господня отрока’ и ‘враг’ вообще, ‘диавол’,— излюбленным у Августина Гиппонского, Беды Почтенного и Валафрида Страбона, давшего отчетливую формулу: Goliath superbiam diaboli designat [8]. Пусть, с другой стороны, по крайней мере за полтора века (до XII столетия) жил и обращался в романских языках, применяясь к странствующим певцам, термин gulart, golart, golard, etc. He так давно проследили его филологи в словоупотреблении X—XII вв., производя его от gula — глотка, прожорливость, отчего упомянутые слова намекают на шутника, объедалу, веселого человека, поющего за пирами и живущего объедками.
Все это верно, но расплывчатостью своей эта трактовка термина ‘голиард’ не может удовлетворять историка. Необходимо это словоупотребление поставить в определенные исторические рамки, и тогда мы увидим, что термин goliardus в отличие от golart, gulart появился тогда, когда социальная действительность, новая и во многих смыслах революционная, заставила сомкнуть, слить концепцию Голии-дьявола, мятежного духа с концепцией шутливого певца, когда близкое созвучие слов goliath—guliart облегчило смешение исторически сближавшихся концепций.
Тогда, и только тогда, ‘голиарды’ поняты были как ‘дети Голии’.
Тогда, и только тогда, создалась легенда о невидимом епископе Голии, вожде странствующих банд мятежных певцов.
Тогда, и только тогда, возникло то новое явление, которое его авторы обозначили как carmen rebelle, мятежную песнь.
По ярким, свежим следам можем мы проследить момент кристаллизации определенного образа из намечавшейся амальгамы. Здесь мы — у сердца того исторического события, значение которого было когда-то угадано Гастоном Парисом [9].
Событие имело место, когда ‘куколем крытый’, cucullatus (монах) Бернард Клервоский восстал против самого яркого и мятежного гения средневековой Франции, Rhinoceros indomitus [10], Петра Абеляра и применил к нему, возобновляя старую терминологию Августина, Беды и Валафрида, имя Голии (так имеют свои судьбы слова) и когда возмущенные ученики обреченного на скитание учителя с гордым вызовом приняли это имя, смешивая его нечувствительно для себя с ходячим ‘голиард’. ‘И возопило философом взращенное юное племя: ‘Куколем крытый вождь куколем крытого народа — часто бывает так в отношении туникуносящих (т. е. философов.— О. Д.-Р.) — наложил молчание на уста такого учителя».
Clamant a philosopho proles educati:
Cucullatus populi primas cucullati.—
Et ut saepe tunicis tribus tunicati
Imponi silencium fecit tanto vati!..
После исследований Орео [11] становится несомненным, что поэма ‘Metamorphosis Golliae’ [12], где впервые четко названо в 40-е годы XII в. возрожденное имя Голии, полна переживаний, связанных с Абеляром: Et professi sunt Abaiolardum…[13]
Голиарды XII—XIII вв. были одними из первых, кто заставил прозвучать среди ночи средневековья ‘мятежную песнь’. Но образ Голии остается неясным, прежде чем мы не прислушаемся к их собственным признаниям. Они помогут почувствовать в голиардической сатире, подчас и инвективе, создание определенной социальной группы и определенного исторического момента.
В студенческой массе, которая исчислялась тысячами в университетских центрах, а особенно многочисленна была в Париже, основное множество состояло из бедняков (scholares pauperes).
Ярко очерчена в одной из ‘инвектив’, обращенной к школяру недоброжелателем, фигура голиарда:
Нет у тебя ничего. Ни поля, ни коня, ни денег, ни пищи, ни дома, ни одежды.
Год проходит для тебя, не неся урожая. Ты враг, ты тиран (дьявол).
Ты медлителен и ленив. Холодный, суровый ветер треплет тебя.
Проходит безрадостно твоя юность.
С непокрытою головою спишь ты, нередко без кровли,
На ложе земли, и звенит (урчит) твой пустой желудок.
Я прохожу молчанием твои тайные грехи — душевные, как и телесные.
Не дают тебе приюта ни город, ни деревня, ни бук в своем дупле,
Ни морской берег, ни простор моря. Скиталец, ты бродишь по свету,
Пятнистый, точно леопард. И колешь ты, точно бесплодный чертополох.
Без руля устремляется всюду твоя злая песня…
Замкни уста и перестань угождать лестью недостойным.
Умолкни в мире! да не вредит никому твоя муза!
(Miseros laudare recusa. Pacifice retice. Nulli noceat tua musa) [14]
В большинстве голиардик жизнь школяров рисуется в суровых красках [15]. Videant qui nutriunt natos delicate, quam magnae penuriae sunt ipsis paratae [16].
И везде одинакова жизнь бедных школяров. ‘In illo tempore erat Iohannes studens Parisius sine pecunia’ [17] — читаем в евангелии парижских студентов. В таких условиях рвение к учению требовало мужества. Голиардики охотно изображают студента существом бескорыстным и благородным. Соломонов суд, решающий по поводу двух студентов, бедного и богатого, вопрос: какова цель учения — выгодная карьера или радость знания,— становится на сторону бедняка, чтобы прийти к ‘идеалистическому решению’.
Однако и тот и другой начинают с тягостных признаний: famem et angustiam fert agmen scolare [18]. В песне бескорыстие бедняка торжествует над всеми препятствиями, и Соломон, который одобряет это бескорыстие, делает это, несомненно, в назидание многим современным ему Соломонам, чтобы побудить их к поддержке ревностных ученых-бедняков. Сатирические поэты стараются всеми средствами завоевать эту поддержку, обещая благодетелю блаженство рая.
Если стихи и не обеспечивали чествуемому патрону небесные блага, то они, во всяком случае, доставляли земные блага певцу. Кельнский Архипоэт постоянно выпрашивает то плащ, то тунику и благодарит за сделанные ему дары. То же делает Примас Орлеанский. Голос его подчас становится особенно медоточивым, чтобы вытянуть то, что ему нужно. Так, получив коня в Сансе, он воспевает великодушного патрона, которому он обязан этим конем. Но для коня нужен овес. И вот поэт изобретает диалог между собою и толпою (et respondit unus de turba), в котором обсуждается вопрос, последует ли овес в награду за стихи [19]
Материалы, извлеченные из безвестности в самое последнее время, в исследованиях В. Мейера из Шпейера и К. Штреккера и несколько ранее П. Мейера и Ш.-В. Ланглуа, дают наконец возможность после долгой поры полной ‘анонимности’ голиардик восстановить биографии тех первых, исторически несомненных авторов, к кому рукописная традиция, им современная и несколько более поздняя, приложила имя ‘Голии’ или ‘голиарда’. Обычно приписанная в рукописи красная строка с таким обозначением (Goliae, Goliardorum) [20] является как бы testimonium [21] такого эпитета и его широкой распространенности.
Первым в этом ряду был Абеляр, блиставший в первую треть XII в. Вторым — до него долго и безнадежно добирался Делиль и его в 1907 г. открыл В. Мейер — был некто Гюг, каноник Орлеанский, славный магистр тамошних известных школ средины XII в. Как это очень характерно для рекламированного поэта и магистра, он получил имя ‘Примаса’, и под этим именем его прославил Боккаччо (Decameron I, 7). Блестящий зенит его жизни — dives eram et dilectus [22] — завершается печальным концом: quondam primas nunc secundus, victum quaero verecundus [23]. Третий был — и с ним мы продвигаемся к последней трети XII в.— рейнский немец, придворный певец кельнского архиепископа Рейнальда Дасселя, прославленный vates vatum [24] Архипоэт, странствовавший отчасти с Рейнальдом, отчасти с Фридрихом Барбароссой по Италии, Рейну и Роне. Четвертый, живший в последней трети этого же столетия, был Серлон Вильтон [25], англичанин по рождению, парижский студент и магистр, яркий политический сатирик и автор рискованной эротической поэзии, а под конец жизни мрачный цистерцианский аббат в Шартре. Тот самый, который, уходя от мирской жизни и снимая тунику магистра, чтобы сменить ее на монашескую рясу, утомленный диалектическими пререканиями, сказал:
Linquo coax ranis, cra corvis, vanaque vanis
Ad logicam pergo, quae mortis non timet ergo… [26]
Пятым был уже перешагнувший в XIII в., славнейший из всех, гроза папского Рима и епископских дворов Готье Лилльский (Вальтер Шатильонский), не смогший всю жизнь добиться пребенды и умерший от проказы. Если в расцвете поэтической своей деятельности он имел право сказать: ‘Perstrepuit modulis Gallia tota meis’ (‘Вся Галлия звенит моими напевами’), то одной из последних песен-жалоб, написанных уже во время болезни, было: ‘Versa est in luctum cythara Walteri’ (‘К печали обратилась кифара Вальтера’).
Шестым был канцлер Филипп — магистр, глава и в то же время бич Парижского университета.
Я не останавливаюсь уже на ряде других авторов, мелькающих па грани XII и XIII вв. по голиардическим сборникам, с их красной пометкой: Goliae или Goliardorum. Это Матье Вандомский, Пьер, епископ Блуа, Этьен Орлеанский, не определенный ближе Бертерий. В наших сборниках встречается еще имя одного англичанина, Richardus Anglus, и фигура одного немца: его песня сохранена Бенедиктобуранской рукописью, и он говорит о Галлии, как о ‘дальней стране’ (Carmina Burana).
Огромное множество этих произведений падает на конец XII и на XIII в., все дальнейшее было перепевами или списками. За исключением перечисленных единичных авторов, их творцы — французы, почти все студенты или магистры парижские, с Парижем, как со школой, связаны почти все. Приблизительно то же можно сказать и о голиардических рукописях. Мы предлагаем читателю обратиться к тому списку важнейших голиардических манускриптов в алфавитном порядке городов и с приблизительной датировкой, который мною составлен для французской книги [27]. Среди более поздних рукописей XIV и XV вв. очень много немецких, немало чешских и польских. Но эти века — уже закат голиардической поэзии, это ее перепевы, повторения текстов XII и XIII вв. Поскольку же дело идет о ранних, ‘оригинальных’ столетиях, значительнейшие рукописи распределяются так: 20 рукописей и доныне хранятся во Франции, к ним следует присоединить две, несомненно, французские по своей колыбели — из ушедших за Рейн: нынешние Вольфенбюттельскую и Хердрингенскую. Геттингенская рукопись является английской. Несомненно, немецкой из ранних рукописей является только одна Бенедиктобуранская с ее, немецкой руки, списками ‘парижских’ песен и ‘макароническими’ (с немецкими элементами) произведениями пиршественной и любовной лирики. Английских рукописей ныне имеется восемь. Но из них знаменитый Кембриджский сборник — точная копия франко-германского, а две рукописи — Харле и Раулинсона — пришли из Франции. Таким образом, английских рукописей следует считать пять, а французских двадцать пять. Итак, и самая традиция голиардик в их славный век была французской. В этом смысле автор считает возможным трактовать голиардики XII и XIII вв. как французские преимущественно тексты и темы их — как французские преимущественно темы из жизни школяров парижского круга.
Окончание учения не делало положения школяров более обеспеченным. Весь XII век полон жалоб на то, что ‘расцвет юриспруденции’, совершался в ущерб гуманитарным студиям. Редки случаи, когда их преподавание наравне хотя бы с положением секретаря при дворе епископа приносило труженику пребенду. Еще меньше мог мечтать об этом поэт по профессии. В. Мейер, который пытался доказать, что такой пребендой пользовался при дворе Рейнальда Дассельского Архипоэт, вызвал серьезные и основательные возражения. Примас описывает нам условия, в каких он получал то, что называет ‘ценз’, от некоего диакона (lеvita). Однажды, когда он явился за его получением — requirebam meum censum, ‘левит’ спустил его с лестницы, если бы не свойственная ему ловкость, он ‘пропал бы’ (periissem celerrime) [28]
Голиардический поэт любит выставлять напоказ свою бедность. Примас Орлеанский с особым удовольствием смакует унизительные подробности своей нищеты. Архипоэт жалуется, что он ‘гибнет’ от голода и жажды. Его песни списывались в течение двух с половиной веков и даже более и постоянно пополнялись новыми строфами — жалобами неведомых поэтов: ‘Saepe de miseria meae paupertatis conqueror in animo viris litteratis’ [29]. Эти жалобы обычно предупреждают просьбу о помощи.
Гордость, казалось бы, запрещает попрошайничать: mendicaге pudor est, mendicare nolo [30]. Однако огромная масса молодежи видела в этом единственный легкий и разрешенный обычаем исход в освященной с незапамятных времен форме: clericus inter epula cantans [31]. И чем больше великие школы привлекали студенческую массу, тем более звучным и многоголосым становился их хорал, раздававшийся по пиршественным залам, на публичных площадях и на большой дороге: ‘Да прозвенит на весь мир школьный хор…’ (Ut per orbem personet scholaris symphonia…).
‘Школьная симфония’ часто бывала радостной благодаря счастливому возрасту певцов. Еще чаще, может быть, бывала она горькой. Описанное положение вещей отнюдь не принималось с резиньяцией этой школярской массой, смелой и дерзкой, где не один солдат ощущал маршальский жезл в своем ранце. Молодой, умный, с возбужденной мыслью, с сердцем, полным желаний, но с пустым карманом, школяр наблюдал картину жестокого общественного неравенства в великом городе. Отсюда рождались глухое раздражение и злая ирония. Они-то и отразились в ‘школьной симфонии’. Это результат новых, слагавшихся в XII—XIII вв. общественных отношений.
Следует отметить еще другую характерную черту этой школярской массы. Ее законом в данный век было движение, перемещение. Не будучи обязательно ‘бродягами’ (vagabundi), школяры редко оставались привязанными к одному месту. Сами профессора нередко меняли место своего преподавания отчасти для того, чтобы расширять свою известность, отчасти, наоборот, чтобы ускользнуть от соперничества и более счастливого конкурента [32]. Студенты перемещались в ‘поисках драгоценной жемчужины знания’. Эта молодежь, ‘священная весна (средневековья), казалось, была подстрекаема в путь троичной песней: cum in orbe universo decantatur ite’ [33]. Весна обычно открывала пору паломничеств. Беспокойно глядели на школяров благонамеренные люди. Они любили повторять, что школьная молодежь, проходя мир, искала ‘семи искусств в Париже, гуманитарных наук в Орлеане, права в Болонье, медицины в Салерно и магии в Толедо, но добрых нравов нигде’ [34]. Страсть к передвижениям становилась неодолимой. Гюг Орлеанский, лишенный имения, объявляет ‘целый мир’ своим (мир, собственно не простиравшийся за пределы диоцезов Санса, Амьена, Бове). Мир, гораздо более пространный, объемлет жизнь Архипоэта, который в годы 1161 и 1164 посетил Кельн, Наварру, Павию, Салерно, Вьенну, пройдя неоднократно большие дороги Рейна, Роны и По. Раймунд Рокосельский упрекает своего голиарда в ‘странствиях по земле и морю’. И хотя знаменитый гимн вагантов (см. выше) и не является отображением реальной жизни поэтов, но здесь нашел отражение порыв их сердца, прозвучавший в начальном призыве песни, которая заимствована из цитированной троичной кантики. Воображение дополняло действительность, подчас серую. Безбрежный простор открывался мечте поэта. Воздухом великой свободы веет от его песен. Созданный, по его словам, из ‘легкой стихии’ (factus de materia levis elementi), он чувствует себя ‘птицей, носимой воздушными дорогами, листом, игрушкой ураганов’. Вопреки чувству горечи, вызываемому этим неустойчивым бытием (cum sit enim proprium viro sapienti super petram ponere sedem fundamenti [35]), состояние воздушной легкости не лишено очарования для испытывающего его [36].
‘Движение’ было и в другом смысле законом этого мира. Подчас головокружительная карьера возносила бедного и смиренного famulus’a [37] до положения знаменитого учителя. В эту эпоху не было никаких формальных препятствий на его пути, начинавшемся с розог и кончавшемся всевозможными ухищрениями quodlibetica [38]. Magistri et scholares [39] становятся жизненным ферментом в обществе, которое имело тенденцию иерархизироваться и каменеть.
Явления, незнакомые предшествующим векам, по крайней мере в этих масштабах. В породе clerici inter epula cantantes [40] голиарды XII—XIII вв. образовали крупную разновидность, родившуюся с расцветом университетов. Но этот расцвет вложил в их жизнь, в их мысль еще ряд других элементов, которые тоже отразила ‘симфония’ голиардической поэзии.

III

С эпохи преподавания Петра Абеляра наука, именовавшаяся ‘диалектикой’ [41], стала самой притягательной из университетских дисциплин. Последователи ‘несравненного учителя’ возвели в систему его метод sic et non, ‘да и нет’: тенденцию рассматривать всякое явление, и прежде всего всякий текст, с противоположных точек зрения. Симон из Турне, представив ряд аргументов в пользу св. Троицы, сходя с кафедры, восклицает: ‘О Jesule, Jesule! Как я возвеличил твой закон. Однако, если бы лукаво захотел я его опрокинуть, я представил бы доводы еще более убедительные…’ [42].
На картину мира, и особенно на могущество мысли, открываются отныне перспективы большой глубины и еще большей заманчивости. И было бы несправедливо недооценивать силу и значимость поколений, которые, пробудившись от долгой спячки, были, казалось, призваны к проникновенному исследованию вещей: In hac secta scriptum est: omnia probate [43].
Прилагаемый к миру социальному, этот метод становится принципом беспощадной критики. Сатира горькая, злая, забавная, игривая устремляется против общества и безжалостно его бичует:
Ad quos perveneritis, eis dicatis, quare
Singulorum cupitis mores explorare:
Reprobare reprobos et probos probare,
Et haedos ab ovibus veni segregare [44].
Обращение: ‘Вы призваны судить ангелов, кольми паче человеков’ — эти поэты считали направленным к ним. Объявляя себя с притворной, конечно, скромностью ‘немощными из немощных’ (‘licet aeger cum aegrotis’), они, однако, брали на себя роль ‘точильного камня’ (fungar tamen vice cotis). Готье Лилльский и канцлер Филипп прославились в этой роли, конечно, больше, чем Примас, дух эгоистический и мелочный, или Архипоэт, натура легкая и артистическая.
Обещания ‘мятежной песни’ звучат громко. Исполнение разочаровывает. Отделяя овец от козлищ, претендуя судить людей, отточив для этого довольно острое перо и набрав в него немало горечи и желчи, голиарды XII— XIII вв. не смогли пойти много дальше близких своей группе обид. Они не стали певцами обездоленных, не отразили народного протеста против феодальной эксплуатации, они не связали своего дела с делом тех трудовых слоев, из которых они вышли. Немало можно было бы сказать на эту тему, но я ограничусь немногими словами об этой кровной связи значительного числа их с элементами трудовой деревни и городского сословия.
Морис, диакон Труа (1235 г.), был сыном бедняков, Гильом Овернский, впоследствии епископ Парижский, был ‘из безвестной семьи’, Готье де Марвис, впоследствии каноник Турне, происходил ‘из бедной семьи’ и начал с должности прислужника в хоре, Роберт Сорооннский был сыном крестьянина [45].
Но даже будучи сами нередко плотью от плоти эксплуатируемых классов, авторы голиардик прошли или почти прошли мимо них. Эту черту студенческая лирика разделяет с хроникой, дидактикой и философией эпохи. С непонятной глухотой и слепотой игнорировала она самые многочисленные классы общества. Голиардика касается их едва-едва, из некоего ‘прекрасного далека’, всегда в тоне безграничного презрения, в лучшем случае снисходительного предоставления им роли земли в строе мироздания, помоста в храме или ног в человеческом теле и величавого поощрения народных масс на вечный труд. Известно, что историку А. Люшеру [46], в конце минувшего и в начале нынешнего века перебиравшему огромное количество юридических, литературных и исторических памятников XII—XIII вв., почти не удалось найти ни у самих крестьян — в голосах их восстаний,— ни еще меньше, разумеется, у их господ — в поэзии chansons de geste [47], ни у ближайших, но более сознательных их соседей по угнетению — горожан (они ведь имели не один случай высказаться в литературе фаблио), ни у церковных проповедников и моралистов, ни, наконец, в сатире голиардов ни одного или почти ни одного призыва к тому, что он называет ‘жалостью’ или ‘справедливостью’. И по поводу того единственного, который он разыскал, ему пришлось объясняться с более его откровенным и лишенным сентиментальности Орео.
Я имею в виду довольно необычное высказывание английского каноника Роберта Курсона, впоследствии папского легата при Иннокентии III и автора студенческого устава Парижского университета. Роберт вообще был известен своим неугомонным мятежным духом. Ему приписывают много резких выходок по поводу обычая церкви вымогать и принимать отовсюду ‘дары’. Этот беспокойный прелат высказал мысль, весьма смелую для своего времени, предложив совсем устранить из общества всех, кто не работает: феодалов, которые живут своей вотчиной, сами ничего не делая, буржуа, которые живут лихвою. ‘Зло, от которого мы страдаем,— говорит он,— не исчезнет, пока не примут следующей меры: созовут общее собрание епископов и государей под председательством папы. И тогда прелаты и государи под угрозой отлучения и гражданского осуждения повелят, чтобы каждый обязан был работать либо духовно, либо телесно. И пусть никто не ест хлеба, кроме добытого трудом. По слову апостола: кто не работает, тот не ест. Так среди нас больше не будет бездельников. Так исчезнут навсегда грабители, то есть феодалы, и лихоимцы, то есть буржуа’ [48].
‘Никогда,— замечает по этому поводу Орео [49],— ни в каком месте и ни в какой книге не было сказано ничего более яростного (violent) и более нелепого…’
Если даже историк гуманного века говорит о ‘нелепости’ этого заявления, стоит ли удивляться тому, что ваганты, хотя и вышедшие нередко из народа, но находившиеся в плотном церковно-литературном окружении и обеспеченные преимущественно церковным куском хлеба, начисто и до конца оторвались от родной среды и только и сумели повторить привычную этому эксплуататорскому окружению клевету:
Земледельцы-пахари, которые идут по десятине,
Которые посвятили себя земле и возделывают пашни,
Живут вне слова веры.
Скудна вера там, где столь многие предаются многоглаголанию…
Она превращается в набор ругательств в посвященном крестьянину примерном грамматическом склонении его ‘имени’: Hic vilanus, huius rustici, huic tferfero, hunc furem, о latro, ab hoc depredatore, hi maledicti, horum tristium, his mendacibus, hos nequissimos, о pessimi, ab his infidelibus.
Более, казалось бы, расчлененный и конкретный отзыв в студенческой сатире должны были вызывать те, кто на всех путях и станциях жизни вагантов жил и шел с ними рядом,— городское сословие. Еще чаще, чем из крестьян, студенты (и ваганты) вербовались из городского населения. Кем, если не горожанином, был ‘скупой отец’ того школяра, злосчастная доля которого описана в ‘Carmina de miseria clericorum’ [50]. Между этими двумя городскими группами существовала теснейшая связь.
У горожан студенты в самую свободную пору их жизни снимали комнаты — до того, конечно, дня, когда наиболее благонравных и надежных студентов поместили в collegia pauperum [51]. В домах горожан помещались самые школы, соседившие с домами терпимости. С горожанами в их кабачках студенты пировали. С ними в вечерние часы они встречались на том Малом мосту, который был предоставлен pretereuntibus aut disputantibus aut spatiantibus clericis [52]. Повседневные отношения были, несомненно, близкими, подчас дружественными.
Тексты, однако, осведомляют исключительно о конфликтах. Известно, что самыми яркими эпизодами в жизни Парижского университета, эпизодами, в которых он родился как правовое целое, были столкновения 1192, 1200 и 1219 и следующих годов, когда из мелкой ссоры в трактире выросла настоящая война студентов с горожанами и превотом парижским, вызвавшая исход школяров из Парижа и королевскую, а в дальнейшем ряд папских защитных привилегий. Если я говорю, что тексты осведомляют нас только о конфликтах, я имею в виду тексты исторические и правовые: хроники, грамоты, ордонансы, папские буллы. Знаменитая парижская ‘дуэль’ 1192—1200—1219 гг. прошла через сотни памятников, отразилась в самых разнообразных аспектах. Она отразилась, несомненно, и в голиардиках. Матвей Парижский немало знает о них. Рассыпавшись по стране, студенты наполнили ее насмешливыми песнями [53]. Впрочем, на Матвея особенно сильное впечатление произвели их скабрезные памфлеты на королеву и папского легата. Он ничего не знает (или не говорит) о лирике более принципиального содержания. Определенное разочарование испытает тот, кто будет искать в голиардиках четкой и конкретной инвективы или сатиры по адресу горожан. Кроме самых общих ламентаций на cives et burgenses [54] в ряду прочих ‘испорченных и греховных детей мира’, с известным интересом читается только один текст, недавно (в 1928 г.) открытый и изданный венским ученым Fr. Helfenberger’oм по Сен-Галленской рукописи — лат. 1068 и венской 3121 (обе рукописи не позднее XIII в.).
Горожанин весь ушел в дело наживы.
Помня полученную прибыль, он не забывает желанной.
Ее желает он и в согласительном наклонении сослагает лихву
И не довольствуется предоставленной честью.
Он презирает и поносит породу музикусов,
Приятна ему только звенящая песня кошелька.
Он любит лихву, лихвой хотел бы он полниться,
И прожорливый рост со временем даст ему быструю наживу.
Непрерывно копит и нагромождает он золото, не зная покоя
Не умея завершить накопление (положить ему конец),
Весь распаляясь в стяжании богатства.
И растет в нем страсть к деньгам, пока деньга растит деньгу.
Горожане постоянно пересчитывают деньгу, владеют деньгами.
А что пользы, богач, меряться цифрами?
Огонь готовит пламя, холод готовит снег.
О богач, богач, недолго ты ведь живешь!
Burgensis in opere vacat lucrativo,
Lucri memor, immemor non est optative’,
Optat et conjungitur modo coniunctivo,
Fenora coniungit nec gaudet
Honore dativo.
Spernit et vituperat musicorum genus
Cantus burso tinnulus solus est amoenus.
Fenus amat, fenore vellet esse plenus,
Dat rapidumque usura vorax
In tempore fenus [55]
Aurum semper cumulat, nunquam requiescit,
Finem tamen cumulo cumulare nescit,
In habendis opibus totus exardescit.
Crescit amor nummi, quantum
Pecunia pecunia crescit [56]
Nummos semper numerant, nummos habent cives.
Quid prodest, per numerum numerari, dives?
Ignis flammam preparat, frigus parat nives.
О dives, dives! non omni tempore vives!
Разочарование сопровождает историка голиардик до самых границ мирского общества. Голиардика ‘обходит’ его по касательной. Мир феодалов не является исключением. Рыцари странным образом почти не интересуют наших сатириков, знатные насильники, от которых страдают трудовые массы — их кровные отцы и братья, от которых иногда страдают даже органы самой церкви — их отцы и братья приемные, не фигурируют в поэзии вагантов. Не в этой социальной роли интересуют рыцари голиардов, а совсем в ином аспекте: как соперники на внимание дам, притом соперники грубые, малокультурные, зачастую малограмотные, не опытные в искусстве ни внушать, ни культивировать любовь, ни ее воспевать (clericus scit diligere virginem plus milite) [57].
Кажется, только однажды вооружается голиардическая лира против бесчинства и насилия рыцарей — это против акта грубого нападения на дом Граммона, где, разбив шкапы, выволокши одежды, ‘кощунственная рука совершила злое дело’.
Armaria fracta, vestimenta tracta, illicita tacta
Monstrant malefacta. Jesu Christe! tracta, ne verba sint acta!
Итак, только на почве любовного соперничества и чисто эмоциональных и литературных коллизий — даже в идеальном обличье ‘рыцаря бедного, молчаливого и простого’,— с говорливым клириком, вооруженным всей изощренностью ars amandi [58], расцвели наиболее яркие, а также ядовитые цветы голиардик. Но эту тему из настоящей статьи я совсем устраняю.
В общественном своем значении голиардика развернулась на той самой почве, которая и сделала ее предметом такой упорной вражды со стороны торжествующей католической церкви XIII в. и такого симпатизирующего интереса в эпоху Реформы, благодаря чему она сложилась в ‘Мятежную песню’ — Carmen rebelle.
‘Utar contra vicia carmine rebelli’ [59] — так начинает автор свою грозную инвективу против папского Рима. Здесь наконец получает голиардика тот заостренный, конкретно взволнованный облик, который мы не имели случая наблюдать в инвективах по адресу низших и высших слоев мирского общества.
Коллизии, отразившиеся в голиардике,— преимущественно коллизии различных групп клира. Интересы голиардов — интересы бедных клириков, протестующих против засилья и гнета представителей высшего духовенства и монашества. Golias in papam et Curiam Romanam… carmina famosa evomuit [60].
Здесь голиардическая лира, и притом в руках лучших французских поэтов, явилась отражением весьма согласных чувств всего общества. Мы, правда, можем понять, как легко давалась ‘мятежная песнь’ странствующим певцам, если вспомним, с каким удовольствием в периоды своих споров с курией и постигавших их отлучений должны были внимать ей Генрих II Плантагенет и Филипп II Август. Но к мятежной песне прислушивались всюду. Она не могла не стать столь же всепроникающей и универсальной, как и аппарат всекатолической папской администрации, проникавший в XII—XIII вв. до самых глухих уголков страны и объединявший против себя общество чувством все растущего раздражения.
Потому что в эти века уже две вещи достигали самых забытых окраин и тихих местечек — папский сборщик и грамота отлучения.
Curia Romana non quaerit oves sine lana [61]. Эта тема в качестве доминанты вписана красными чернилами на полях огромного множества голиардических текстов. Radix omnium malorum avaritia [62]. Эта цитата из апостола Павла рано принята как ходячий акростих для имени Roma. Римская фискальная система уже успела стать темой всеобщих неисчерпаемых ламентаций. Римское искусство выкачивания денег, усовершенствованное в XII и XIII вв. агентами Григориев и Иннокентиев, вызывало жестокие инвективы врагов, жалобы облагаемых. Фискальный аппарат непрерывно развивался и совершенствовался. Этапы церковной карьеры, споры клириков и мирян, их процессы между собою и с мирянами, привлекаемыми на суд курии, индульгенции и привилегии, освящения алтарей и переносы мощей, благословения и прощения, крестовые походы и паломничества, покаяния и отпущения, принятие и снятие обетов,— все это служило предлогом к экстренным обложениям, не говоря уже об ординарных: десятинах и примициях, специальных церковных цензах и т. д. и т. п. Агенты Рима появлялись всюду, как щупальцы, чтобы искать и вытягивать деньгу. Но самое сильное возмущение вызывали процессы, привлекавшие обвиненных ad limina apostolorum [63]. Gaude mater nostra Roma. Ad te trahit homines non ipsorum devotio aut pura conscientia, sed sceleram multiplicium perpetratio et litium dicisio, pretio comparata [64].
Голиардические сатиры осыпают своими стрелами не только второстепенных агентов: стражей, приставов, привратников (ianitores), которые ‘охраняли входы’ и получали за это выкупы и мзду. С возрастающим усложнением административного аппарата католической церкви они разрослись, как дурная трава. Несмотря на реформу, которую пытался осуществить Иннокентий III, уменьшивший их число, оно только возросло во время его понтификата. И сам он, запрещая вымогательства, был вынужден мириться с ‘добровольным даром’. Так именно проникала взятка.
Голиардики также вплотную взялись за жадных кардиналов и за самое грозное чудище в этом церковном ‘святом’ вертепе — за папского казначея (камерария). Их проклятия в одном случае отнюдь не анонимны: некий Франко навлек на себя в памятниках XII в. пакет особенно энергичных инвектив.
Из писаний этого рода пользовались особенной популярностью: ‘Propter Syon non tacebo’, ‘Si quis dicit: Roma vale’, ‘Licet aeger cum aegrotis’, ‘Quomodo cantabimus sub iniqua lege’, ‘Tanto viro locuturi’, ‘Bulla fulminante’ [65] и знаменитейшее из всех — ‘Utar contra vicia’ [66]. Все эти тексты вышивают разнообразные узоры на тему о продажности церкви, описывают нежность Рима к ‘бизанту’ и ‘оболу’, к Руфину и Альбину (‘Рыжему’ и ‘Белому’ — золоту и серебру). Постоянно появляются тяжеловесные, но многозначительные каламбуры: ‘марка’, которая заменяет святого Марка, ‘арка’ (касса), которая ценится выше ‘ара’ (алтарь), ‘лукр’ (прибыль), который служит вместо св. Луки, кардиналы — ‘карпиналы’ (хищники) и т. д. Яффе собрал целую коллекцию подобной игры слов. Авторы, питомцы Присциана, с особенным вкусом смакуют эти грамматические шутки. Все годится для того, чтобы изобразить и запятнать римскую жадность: монстры классической мифологии, апокалиптические животные и падежи грамматики.
Простыми и понятными являются горькие жалобы бедняков. Все доступно богачу, все скрыто от бедняка. Тщетно стучится он в дверь правосудия. В его лице еще раз унижается и оплевывается Христос:
Suam iudex humilis sustinet pressuram
О quando discutiet speluncam latronum,
Quam tremendus veniet dies ultionum! [67]
Но шедевром этого вдохновения является, конечно, ‘мятежная песнь’ по существу ‘Utar contra vicia’:
…Возглавлять вселенную
Призван Рим, но скверны
Полон он, и скверною
Все полно безмерной,
Ибо заразительно
Веяние порока,
И от почвы гнилостной
Быть не может прока.
Рим и всех и каждого
Грабит безобразно,
Пресвятая курия
Это — рынок грязный!
Там права сенаторов
Продают открыто,
Там всего добьешься ты
При мошне набитой…
(Пер. О. Б. Румера)
С того времени как после Мюльденера и Пейпера Карл Штреккер собрал вокруг Готье Шатильонского самые торжественные и тяжелые инвективы против римской курии, мы улавливаем личный оттенок горечи, который одушевлял эти при всей своей корректности ядовитые песни. Весь цинизм церковного самовластия и всю безнадежность бюрократической волокиты перенес на себе в 80-е годы тот магистр и поэт, который, несмотря на свои исключительные заслуги, так и не добился приличной пребенды и, насмотревшись всяческих соблазнов в папской столице, утолил свою желчь перед болонскими студентами на пасхе. И долго еще потом его лира звенела своими негодующими тонами, пока ‘не обратилась к печали’ — versa est in luctum cythara Walteri [68]. Поэт большой силы и высокого, полного негодования полета, он настраивал свою лиру на темы большого общественного значения, резко отрицательно относясь к официальной церкви. ‘Ради Сиона не умолкну’,— говорит он в одной из самых сильных своих пьес ‘Propter Syon non tacebo’. Другие певцы посвятили себя более близким, домашним и мелким интересам. ‘Querela Goliae in prelatos’ [69] — такое имя носит один из голиардических сборников [70]. Но можно сказать, что это имя охватывает добрую половину голиардической продукции. И причина этого совершенно понятна. Пусть и Генрих Плантагенет, и Филипп Август имели своих любимцев и протеже среди латинских жонглеров. Не здесь преимущественно, но у курий прелатов обитало их большинство. Именно здесь находило оно donum prandii vel coenae [71], а также пищу для своей желчи. Они ютились, кормились, пили и пели больше всего у дворов духовных феодалов. От этих ‘благодетелей’ терпели они больше всего унижений и обид. Они и питали к ним острую ненависть. И вместе с тем они находили у них поддержку в своих нападках на папский Рим, нередко ущемлявший интересы местных духовных феодалов.
Что ‘кверела’ должна была находить очень широкий отклик как в кругах клира, так и в среде мирян, обусловливалось тем, что ее предмет был болезненно близок, так сказать, сидел на шее у тех и других, и это в отношениях повседневной жизни. Не одни клирики, но часто и мелкие и крупные феодалы, не говоря уже о целых городах и сельских округах, находились в прямой политической и административной зависимости от прелатов церкви, а не только подходили под духовный авторитет епархии или аббатства. Епископ, а в особенности архидиакон, который осуществляет суд и управление, каноники и официалы, которые ассистируют, ежедневно, ежечасно давали о себе знать. В этом повседневном столкновении нужд, притязаний, честолюбий всегда бывало достаточно ушибленных и раненых. И так как голиардическая лира всегда была под рукой, и так как свобода и возможность позабавиться хотя бы насчет начальника бывала безгранична, то querelae Goliae in prelates [72] рождались, как рои ос.
Нападки носят зачастую характер тяжеловесный и грубый. Я упомяну одну из самых распространенных и объемистых сатир эпохи — ‘Апокалипсис Голии’ [73]. Инсценировка воспроизводит видение на Патмосе. Снимаемые одна за другою семь печатей открывают процессию разных чинов церкви. Лев символизирует ‘всепожирающего папу’, телец — епископа, который, вместо того чтобы пасти стадо, первым кидается на пастбище и уничтожает его пищу, орел заставляет думать об архидиаконе, ‘подстерегающем добычу’, человек воплощает ‘хитрого декана’. Автор отнюдь не грешит точностью и разборчивостью в выборе своих символов. ‘Открытие печатей’ приводит в беспорядочное движение его воображение. Епископ-телец в дальнейшем становится яростным существом, которое бросается на овец, чтобы сосать их молоко, стричь их шерсть, кидая остатки хищным птицам и волкам. Архидиакон становится рысью, Янусом, Аргусом, даже Полифемом ‘по причине своих злых и проницательных глаз’. Тысячи канонов и декретов находятся в его распоряжении, чтобы их оборачивать на свой лад и нарушать справедливость. Он торгует церквами, он продает приговоры. Он прижимает священника, чтобы затем обольстить его жену. Декан — его гончий пес, чья деятельность описана в таких тяжеловесных ассонансах.’
Decanus canis est arcidiaconi,
Cuius sunt canones latratus dissoni.
Canens de canone discors est Simoni [74].
За пятой печатью скрываются официалы. Охотники епископа, они растягивают силки перед невинными, их хитрости, ложь, мерзость переходят за поля книги, которую автор читает по велению ангела.
Чем же объясняется загадочная на первый взгляд снисходительность и терпимость властных епископов к сатире голиардов? Прежде всего тем, что разгоравшийся антагонизм между римской курией и местной церковью заставлял епископов ценить острое оружие антипапской сатиры, находившееся в руках этих бродячих певцов.
Воинственному расположению, подстрекаемому личными обидами, обязаны мы, конечно, значительной частью того, что здесь называется ‘Querela’.
Я позволю себе процитировать одну из инвектив, не так давно открытых в наследстве Примаса Орлеанского [75].
‘Бывший монах, он получил епархию. Еще бледный и исхудалый из-за поста, но, пожрав одну за другою шесть знатных рыбин и поглощая за каждым пиром огромную щуку, он к концу двух лет, как голодавший кабан, оброс жиром. Когда-то довольствовавшийся водой из монастырского источника, ныне он разводит такой потоп крепких вин, что его уносят в постель на руках пьяным. А потом вы увидите, как тысячами тысяч стекаются его родичи, его племянники, заявляя: я родственник епископа, я член его семьи. И епископ делает того каноником, а этого — казначеем. А те, кто нес долгую службу, теряют плод своего труда. Жалкий лицемер, которого вы избрали и который получил почести, не заслужив их, сперва прикидывается добрым и кротким. Перед всеми склоняет он выю, готовый дать, что у него попросят. Но едва истекло два года, как он показал себя суровым и жестоким к своим подчиненным. Он прижимает их, преследует тяжбами, или, удаляясь в свои поместья, он в уединении тайком поглощает мяса, запрещенные уставом. А когда побуждает его нечистое желание, он велит привести отрока, сына рыцаря… Так беспутство вашего избранника, его надменность, скупость, его невежество и глупость являют всю силу вашего безумия. Да будет в грядущем огражден Бове от такого срама!’
Третий круг, третий сюжет — приходский кюре.
Две вещи следует заметить относительно голиардических песен о приходском кюре: они относительно немногочисленны, они набрасывают портрет своего героя если не лестный, то, во всяком случае, снисходительный. Объяснить ли этот факт пробелами в нашем осведомлении или он имеет другую причину, присущую социальному положению голиардов, которое было более низким и сливалось с жизнью ‘мира’, подобно положению приходских кюре? Во всяком случае, ‘мятежная песня’, полная ядовитых сарказмов по отношению к высшим сановникам церкви, рисует не без известной симпатии более смиренную фигуру кюре. Она, мы знаем, отразилась в малопочтенном виде в архивах епархиальной администрации: жадный стяжатель, пьянчужка и забияка. Образ его в голиардиках далеко не так черен. Одна из самых привлекательных песен, которая, конечно, звучала всерьез для ушей слушателей, рисует идеального священника в образе петуха на вершине церкви [76] — бдительного стража и провозвестника света. Если в другой поэзии, бичующей все церковное общество, обращаются также к священнику, то только для того, чтобы ему напомнить, что он не должен приближаться к алтарю иначе как с ‘чистыми руками’. Но это своеобразное понятие ‘чистоты’ не одинаково в массе голиардик.
Очень различные решения находит в голиардике проблема целибата. Западная церковь в течение всей своей жизни потрясалась то глухою, то открытой борьбою, вызванной этой проблемой [77]. Жизнь не принимала радикального решения: сурового решения безусловного безбрачия. В XII и XIII вв., и особенно в Англии и Франции, брак священников считался вещью нормальной, почти законной. Добрая половина жила в качестве верных супругов со своими женами, которых условный язык церкви обозначал как concubinae, focariae [78], и со своими детьми, которых называли spurii [79]. На это мирное положение вещей после менее решительных мер Александра III статут, провозглашенный на III Латеранском соборе Иннокентием III, упал, как удар грома, чтобы затем отозваться по всем провинциальным синодам: Ne clerici, in sacris ordinis constituti, focarias teneant [80].
Вопрос целибата получил новую тревожную жизнь, и противоположные течения, возникшие по этому вопросу, отразились в голиардиках. С одной стороны, в смысле ‘строгой обсерванции’: столь снисходительный к самому себе, голпардический поэт являет себя неумолимым в отношении женатого кюре. Однако даже там, где голиард занимает такую позицию, упрек его получает своеобразный вид. Ирония автора преследует стремление ‘создать большую семью’, которое и побуждает батюшку брать жену. ‘Он желает произвести побольше детей, чтобы, компенсировать души, которые он загубил’.
Но противное течение сильнее. И с неслыханной дерзостью атакует оно носителя безбрачной идеи — папу. В лицемерии прежде всего обвиняет его голиард: ‘Наш понтифик желает отнять у нас тех, кого сам любил, когда был молод’ (Et quod modo juvenis voluit habere, modo vetus Pontifex studet prohibere). Песня ссылается на опасность толкать безбрачных священников ad peccatum contra naturam [81] или, в привычных символах грамматики, declinatio per hunc [82].
Другая, уже меньшая опасность — в прелюбодеянии. ‘Пусть каждый прилепляется к собственной подруге и не ищет другой’. Любопытный аргумент приводится в другом месте. Мир клириков должен обеспечить себе потомство, чтобы ‘клирики рождались от клириков, как рыцари и короли рождаются от родителей своего состояния’. Наконец, нельзя требовать безбрачия от священников, так как это противоречит природе человека.
И здесь в особенности еще раз голиарды показывают себя друзьями священников. Три пьесы следует здесь отметить: ‘Rumor novus Angliae’, ‘Prisciani regula’, ‘Clerus et presbyteri’ [83]. Их основное единство открывается в единстве целых строф. Их генеалогия может быть установлена лишь до известной степени.. Во всяком случае, в основе всех трех лежит один текст. Леман склонен приписывать его Англии [84] и видит древнейшую версию в пьесе ‘Rumor novus Angliae’. При вести о папском декрете десять тысяч священников собрались на лугу, чтобы обсудить вопрос. Каждый из духовных чинов — их высказывается всего 26 — произносит свое слово. Я не стану затягивать свое изложение деталями этой любопытной аргументации. Вероятно, по поводу каждого объезда легатов, вводивших декрет Иннокентия III в разных странах, имели место подобные дискуссии и подобная аргументация. На этого пресловутого папу намекают слова: Non est Innocentius immo nocens vere [85].
Полные тяжеловесных шуток, которые, не скрывая мало подчас изящную истину амурных похождений клира, ее, несомненно, шаржируют в целях достижения комического впечатления, голиардические пьесы в общем высказываются за супружескую жизнь. Pereat qui teneat novum hunc errorem [86].
Лютерова, или лютеранская, аргументация уже предчувствуется в конечных строфах нашей пьесы (Prisciani regula), и братское движение души странствующего поэта в отношении женатого священника высказалось в знаменитом ‘гимне’ голиардических компаний:
Nos misericordiae nunc sumus auctores:
Monachum recipimus cum rasa corona
Et si venerit presbyter cum sua matrona…[87]
Чрезвычайно разнообразны мотивы, которые одушевляли авторов песен: Carmina satirica in monachos [88].
Прежде всего раздражение менее счастливых соперников в борьбе за церковную карьеру, за епископские престолы, за профессорские кафедры, за проповеднические трибуны, за использование бенефициев и за руководство душами. Примас Орлеанский по поводу избрания епископа Бове пишет: ‘Возбужденный неправдами и обидами, я давно испытываю чрезмерную печаль и, наконец, чувствую долг нарушить молчание, видя жестокое унижение церкви, стыд и поношение клира. Потому что, приступая к избранию епископа, вы спешите искать в затворе монастырском аббата или приора либо камерария…’ [89].
Надо сказать, не слишком скромны были притязания этого ревностного бойца белого клира. ‘Бог сделал клирика князем мира, который должен чувствовать его руку. Справедливо ли, чтобы тот, кто носит куколь, стоял во главе клира, и клирик (разумей: белый.—О. Д.-Р.) воздавал послушание монаху?’ Сатира, конечно, вдохновлена свыше.
Автор другой сатиры, обращенной к sacrilegis monachis, emptoribus ecclesiarum [90], убежден, что его ‘одобрит епископ Гюг Дийский и прочтет Оттон, епископ Суассонский’. Жалобы, которые с такой верностью пересказывают папские регистры XIII в., свидетельствуют, конечно, лишний раз об этой закоренелой обиде белого клира. Голиарды, естественно более близкие к белой церкви, кандидаты на ее места и почести, стали эхом этой обиды. Конфликты были очень резкими в XIII в., когда университет и профессура в школах все более захватываются людьми ‘в куколе’. Война не менее яростна в приходах, где исповедники и собиратели из новых орденов оспаривают жатву у ‘серпа’ приходского кюре [91].
В этой борьбе интересов всякое оружие считалось дозволенным. Голиарды показали себя в ней верными союзниками белого клира. Песни вагантов выражают всю силу презрения, какое испытывали или симулировали люди утонченные, образованные и белый клир в отношении ‘черного’ духовенства, этой gens cucullata (породы клобуков), отмеченной печатью невежества и грубости.
Основное корыстное чувство прикрывается ‘евангелическим духом’. Не должна ли монастырская жизнь являть совершенное воплощение идеального аскетизма? Всякое, даже малейшее, отклонение должно звучать диссонансом и вызывает негодование, более, конечно, поддельное, чем искреннее, и злорадный смех, nase crispante. И так как идеал воздержания, бедности, целомудрия был воспринят в проповеди странствующих орденов и евангелических сект XII—XIII вв., то раздражение белого клира нашло в этой проповеди подходящее литературное выражение.
В конце же концов часть сатирических писаний против монахов внушена просто-напросто сатирической жилкой их авторов. Поэт мог быть заранее уверен, что пикантный сюжет ‘земных ангелов’, пойманных с поличным в недозволенных любовных радостях, пьянстве и потасовках, наверно позабавит их публику. Так рождается carmen satiricum in monachos [92]. К комическому всегда чутка была публика, особенно публика французская, tant que la saison des roses dure… [93].
Какое же основание имеет это создание школяров претендовать на наше внимание в качестве исторического источника? Какое место занимает оно в литературной истории эпохи XII — XIII вв.?
Что касается исторических фактов и даже нравов, то наше первое впечатление, что эти сатирические тексты, чаще всего то горькие, то грубо забавные, редко глубокие и тонкие, не могут дать нам ничего, чего бы мы не знали из других источников, и притом более точно и даже более живо. В самом деле, что дает нам голиардическая сатира для понимания учреждений и людей эпохи?
Грехи римской курии? Но у нас есть тысячи документов, вышедших из недр этой самой курии, которые показывают ее язвы, и притом с точностью и откровенностью, совершенно изумительными. Им нет нужды одевать эти грехи в некие аллегории вроде Сирен и Церберов. Они прямо излагают факты, конкретные, точные, засвидетельствованные многочисленными очевидцами. Сама курия их, можно сказать, коллекционировала, излагая их в тех ‘нарративных’ частях папских посланий, которые отвечали на жалобы мира.
Грехи и злоупотребления курий епископских, проступки архидиаконов, официалов? Помимо только что названного, изумительного по яркости и точности источника, немало текстов, которые открывают отрицательные стороны в жизни областных церквей с большею силою и с большею яркостью красок, чем голиардические сатиры. Общеизвестна та живописная манера, в какой дают подобный материал хроники, анналы, публичная и частная переписка.
Нравы приходских священников и монахов, в особенности во Франции, отразились в ‘Visites paroissiales’. [94] И нет ничего в этом смысле, что бы превзошло по яркости дневник руанского епископа Эда Риго [95], нарисовавшего сотни портретов подчиненных и пасомых. Он называет все: имена, места, он дает цифры. Административное усердие честного прелата подчас тоже шаржирует действительность in malam partem [96]. Но нарисованная им картина не забывается тем, кто на нее взглянул.
Что касается общества мирского, то здесь, как мы это видели, голиардическая лира разрешилась главным образом некоторым числом пошлостей.
Следует признать, что голиардическая сатира оставляет желать лучшего в смысле осведомления о тех, кого она хвалит и порицает и на кого клевещет. Преувеличение, многословие, риторика, характерные для нее, мешают тому, чтобы рассматривать ее как беспристрастный исторический документ.
Но именно в отсутствии бесстрастия, в пульсировании горячей мятежной крови — ценность этой поэзии.
Она много может сказать о тех, кто хвалит, порицает, клевещет. Огромный интерес представляет уже то, как и почему рождались и распространялись в таком огромном числе экземпляров ‘кусательные’ выходки этих латинских менестрелей, этих голиардических поэтов, столь легко приходящих в раздражение и готовых идти на приступ. Из их продукции следует выделить, чтобы исследовать их отдельно, общие места. Ими полна голиардическая сатира. Потому она и оставляет впечатление вечного пережевывания то наивно простого, то изощренно утонченного. Готье Лилльский особенно блистает в подобных общих местах.
Постараемся, однако, взвесить эту сторону явления. Поэт, конечно, имел свои мотивы, чтобы прилагать столько искусства и рвения к украшению этих банальностей. Бесчисленные списчики имели свои соображения, чтобы их воспроизводить. Историк должен учесть эти интересы, мотивы и вкусы, чтобы понять общество XII—XIII вв., поощрявшее списывание и рецитацию общих мест, а также патронов, покровительствовавших авторам.
Но после элиминации общих мест в массе сатир остается очень важный осадок — персональные жалобы и претензии. Готье Лилльский и Архипоэт Кельнский боятся умереть с голоду, предаваясь литературе. Все заслуги в ней Готье не дают ему основания добиться пребенды в Риме, на что он жалуется публично болонским студентам. Пусть это только случайность, что он погиб от проказы. А вот Гюг Орлеанский, ведший в молодости жизнь, полную славы и блеска, счастлив на старости лет получить место смотрителя в госпитале, которое он, впрочем, скоро теряет. Однако свои обиды и претензии эти поэты выражают с живостью чувств и свободой суждения, которые кажутся совершенно изумительными. Нередко и самая ‘объективная действительность’ описываемого мира представлена с большой живостью красок.
В этом смысле голиардики, конечно, исторический источник. Не следует только принимать за чистую монету их инвективы, и прежде чем использовать, их надо подвергнуть строгой и внимательной критике. Потому что даже как чисто психологический источник они в ней нуждаются. Эти латинские поэты жили большей частью в непрерывном ожидании ‘дара обеда или ужина’. Нельзя забывать те корыстные мотивы, которые внушают им их мысли и замечания. Однако, как часто их уста говорят из глубины сердца. Обиженные, рассерженные, они совершенно искренни и бесхитростны. За всевозможными оговорками, несомненно, эти ‘признания детей века’ представляют большой и своеобразный интерес.
В области личных чувств, касающихся в особенности школы и любви, искренность их безусловна и лира звучна и полна жизни. Кто читал, тот не забудет ни страниц яркой и грубой живописности Примаса, ни горьких или радостно легких строф Архипоэта. Здесь обильная жатва для историка нравов и личных чувств.
Я не решусь, конечно, занимать внимание читателя проблемой голиардической стихотворной формы, которая благодаря своему разнообразию и совершенству была одной из причин успеха этой лирики, где ученая изобретательность сочеталась с гибкостью и свободой, где ясно намечается ее социальный характер, роль, отведенная в ее рецитации протагонисту и хору. После мертвящей каролингской реакции, устранявшей меровингские живые искания ритмического стиха, голиардики вновь возрождают его дерзания. Голиардическое творчество, приспособленное не только к пению, но и к пляске, охватывает и жизнь праздника, и жизнь горечи и иронии, характерную для школьной молодежи, более всего французской школьной молодежи эпохи.
В тот день, когда вся масса текстов, которую оставили голиарды, будет восстановлена в своем богатстве, когда будет дешифрирована до конца та музыкальная аннотация, которая сопровождала многие из них, перед нами полностью раскроется многогранное творчество голиардов, их произведения сильного художественного синтеза, одаренные большою излучающею мощью.
Эти качества характерны не для одной поэзии вагантов. Но во всех областях латинские ученые и поэты были провозвестниками движения и в течение известного времени диктовали свои законы.
Они научили Европу этому искусству ut per orbem personet scholaris symphonia [97], чтобы затем видеть его цветение в других руках, когда оно было превзойдено на так называемых вульгарных языках.
Лирическое создание голиардических поэтов XII—XIII вв., неоднократно ими провозглашенное как ‘мятежная песнь’, заключает известные элементы, которыми определяли Ренессанс.
Эта аналогия, давно отмеченная, одно время доведена была до искажения хронологии фактов. Буркхардт в эпоху, когда взгляд ученых был заворожен образом итальянского Возрождения, объяв всю совокупность голиардической поэзии Италии XIV в., провозгласил итальянцами этой поры Архипоэта и идущее за ним блестящее созвездие.
С тех пор, однако, изменилось довольно радикально представление о Ренессансе. В частности, с лучшим знанием палеографии изучаемую продукцию [98] по подлинным ее рукописям удалось передвинуть в большинстве в XII—XIII вв. С тех пор лучше поняли и элементы Ренессанса и лучше его датировали. Поняли, что многие из этих элементов — привязанность к ‘земному миру’, способность чувствовать земную красоту, гордое сознание ‘человеческого’ в противоположность ‘небесному’, безбрежная вера в силы человека, ненависть ко всему, что отзывается аскетизмом и лицемерием, критика церкви, вплоть до похода на самое христианство, с другой же стороны, вкус и понимание античности, сильные стихии эстетического отношения преимущественно перед этическим — проявились еще в самой глубине ‘готических веков’ [99].
Не обманываясь тем шаблонным представлением, которое изображает средневековую жизнь однообразно в аспекте аскетического идеала, мы ощущаем в этом раннем вторжении новых элементов двоякое движение — ‘мятежа’ и ‘возрождения’.
Но ни то ни другое не пришли откуда-то извне. Они возникают из самой глубины жизни средневековья. Находясь в зародыше в его эволюционирующих общественных отношениях, в его мысли, искусстве и школьном режиме, они расцветают, ‘когда времена исполнились’. И историк не может не констатировать скрытой энергии ‘диалектики’ в этом царстве sic et non, в мире антиномий, где тезис тотчас рождал антитезис, гимн — сатиру, Давид — Голиафа, бог — диавола, где непримиримые, по-видимому, сущности жили рядом друг с другом в атмосфере, почти с толку сбивающей ‘levitas scholastica’ [100].
Но времена меняются. В XIII в. над миром, над Францией в особенности, прошли бури великих ересей. Несомненно, серьезно больная церковь становится подозрительной и настораживается. Церковь и государство, понимая ‘опасность’ этого относительно свободного состояния школы, нашли средство прибрать ее к рукам. Многочисленные коллегии сумели упорядочить этот свободный поток жизни студентов. Университетская жизнь, свободная и беспорядочно кипевшая на своей заре, начинает со второй половины XIII в. охлаждаться и окаменевать. И тогда-то ‘семья’ голиардов (familia Goliae) становится ‘сектой’ в соборных актах конца XIII в., которые убийственными анафемами гремят против голиардов. Обстоятельство, которое и рассекает ‘семью’ на два враждебных тела и погружает ниже, до обозначения ‘секты’, осужденную часть.
В 1291 г. Зальцбургский собор, говоря о голиардах, употребляет именно это выражение: secta vagorum scholarium [101].
В заключение мы не можем не настаивать на примате термина ‘голиард’, который прославили Абеляр, Гюг Орлеанский, Готье Лилльский и кельнский Архипоэт. Слово, сказанное по поводу смерти Абеляра: Lucifer occubuit — ‘закатился Светоносец’, намекало на захождение самого блестящего светила, ‘первого из возмутившихся ангелов’. И имя Голии недаром было связано с самым беспокойным — Rhinoceros indomitus [102] — и самым светлым умом средневековой Франции.

ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Giesebrecht W. Die Vaganten oder Goliarden und ihre Lieder//Allgemeine Monatsschrift fЭr Wissenschaft und Literatur. В., 1853, Wattenbach W. Deutschlands Geschichtsquellen im Mittelalter. В., 1893, Langlois Ch.-V. La litt&eacute,rature goliardique // Revue bleue. 1892. N 50, 51 и др.
[2] Du M&eacute,ril E. Po&eacute,sies populaires latines ant&eacute,rieures au XII-е si&egrave,cle. P., 1834, Idem. Po&eacute,sies populaires latines au Moyen Age. P., 1847, Wright Th. Early mysteries and other latin poems. L., 1838, Idem. The latin poems commonly attributed to Walter Mapes. L., 1841, Grimm J. Kleine Schriften. В., 1866. Bd. III, Schmeller J. A. Carmina Burana, etc. Stuttgart, 1847, Mone F. Sammlung von St.-Omer etc. // Anzeiger fr Kunde der deutschen Vorzeit. 1837. Bd. VII-VIII.
[3] Wattenbach W. Die Anfange lateinischer profanen Rhytmen des Mittelalters // Zeitschrift fr deutsches Altertum, 1872. Bd. 15.
[4] Добиаш-Рождественская О. А. К преданию поэзии голиардов // Средневековье в рукописях Публичной библиотеки. Л., 1925. Вып. 1 С. 7-48.
[5] Mldener W. Die zehn Gedichte des Walter von Lille. Hannover, 1859, Manitius M. Die Gedichte des Archipoeta. Mnchen, 1913, 2. Aufl., 1929, Peiper R. Walter von Chatillon. Bresslau, 1868, Strecker K. Walter von Chatillon, der Dichter der Lieder von St.-Omer // Zeitschrift fr deutsches Altertum 1909. Bd. 51. H. 4, Meyer W. Die Oxforder Gedichte des Primas Magister Hugo von Orleans etc. // Gttingen Nachrichten, 1907, Idem. Die Arundelsammlung mittellateinischer Lieder // Ibid., 1908, Strecker K. Carmina Cantabrigensia. В., 1926, Schmeller J. A. Op. cit., Schumann O., Hilka A. Carmina Burana. Heidelberg, 1930. Bd. I—II.
[6] бродяги, бродячие (лат.).
[7] клирик, поющий на пирах (лат.).
[8] Голиаф являет дьявольскую гордыню (лат.).
[9] Paris G. Compte rendu du livre de Gabrieli // BibliothХque de l’Ecole des Chartes, 1889.
[10] неукрощенный Носорог, (лат.).
[11] Haur&eacute,au B. Notices et extraits sur les mИlanges poИtiques de Hildebert de Lavardin // M&eacute,mories de l’Academie des inscriptions et des belles lettres, 1876. T. XXVIII, 2.
[12] ‘Метаморфоза Голии’ (лат.).
[13] И проповедовали Абеляра (лат.).
[14] Invectio contra goliardos / Ed. A. Werner // Neues Archiv der Gesellschaft fr altere deutsche Geschichtskunde. 1909. Bd. 35. S. 712, 1910. Bd. 36. S. 550.
[15] Carmina de miseria clericorum. См.: Добиаш-Рождественская О. А. К преданию поэзии голиардов.
[16] Вы, детей растящие в нежности и в холе,
Знайте, что готовите их для трудной доли.
Пер. М. Л. Гаспарова.
[17] ‘В это время парижский студент Жан сидел без денег’ (лат.).
[18] голод и нужду претерпевает толпа школяров (лат.).
[19] Meyer W. Die Oxforder Gedichte des Primas.
[20] См. в нашей книге ‘Les po&eacute,sies goliardiques’ (P. 1931. P. 45) детали об этой любопытной ‘рубрике’ рукописной традиции XII в.
[21] подтверждением (лат.).
[22] был я богат и любим (лат.).
[23] некогда примас (первый), ныне последний, робко ищу пропитания (лат.).
[24] поэт поэтов (лат.).
[25] Notices et extraits des manuscrits de la Biblioth&egrave,que Nationale P., 1880. T. XXIX.
[26] ‘Оставляю кваканье лягушкам, карканье воронам и суету суетным, обращаюсь к логике, которая не страшится смерти’ (лат.).
[27] Dobiache-Rojdestuensky О. Les po&eacute,sies goliardiques. P., 1931. P. 57.
[28] Meyer W. Die Oxforder Gedichte des Primas, XV.
[29] ‘Часто о бедственном своем положении жалуюсь в душе ученым мужам’ (лат.).
[30] Попрошайничать постыдно, не хочу попрошайничать (лат. )
[31] Канон VII в., см. Mansi, XII. Р. 121.
[32] Dobiache-Rojdestvensky О. Les poИsies goliardiques. P. 196, Бахтин В. В. Школьная жизнь в Париже XII в. // Средневековый быт. Л 1925. С. 206-232.
[33] по всему миру зазвучал призыв: идите! (лат.).
[34] Helinand de Froidemont, Bibliotheca Cisterciensis, VII, 357.
[35] мудрецами строится дом на камне прочном (лат.). Пер. О. Б. Румера.
[36] Manitius M. Op. cit. S. 1.
[37] служки (лат.).
[38] схоластики (лат.).
[39] Магистры и школяры (лат.).
[40] клириков, поющих на пирах (лат.).
[41] Так от античности и в течение всего средневековья называлась школьная философия. В руках Абеляра она не раз сыграла роль серьезного метода всестороннего анализа мысли. Но уже из нижеприведенных примеров видно, как часто вырождалась она в малосерьезную игру антитезами, в некую поверхностную софистику.
[42] Bulaeus. Historia Universitatis Parisiensis, III, 8.
[43] В этой секте заповедь: все проверяйте (лат.).
[44] А тем к кому придете, скажите,
Почему вы изучаете человеческие нравы:
Я пришел осудить грешников и оправдать праведных,
Отделить агнцев от козлищ (лат.).
[45] См.: Добиаш-Рождественская О. А. Церковное общество Франции в XIII в. Пг., 1914. Ч.1.
[46] Luchaire A. La soci&eacute,t&eacute, fran&ccedil,aise au temps de Philippe Auguste. P., 1909. Ch. XIII. Этому ‘почти’ вряд ли противоречат знаменитые строфы Васа и Версонской сказки.
[47] героических песен (фр.).
[48] Jacobi de Vitriaco. Historia occidentalis.
[49] См. в сборнике ‘Средневековый быт’, посвященном И. М. Гревсу (с. 113-147), статью М. А. Тихановой ‘Парижский Малый мост’.
[50] ‘Песнь о нищете клириков’ (лат.).
[51] коллегия бедных (лат.).
[52] проходящим, спорящим и гуляющим клирикам (лат.).
[53] Recedentium autem quidam famuli, vel mancipia, vel illi quos solebant goliardenses appellare, versus ridiculos componebant… (Mattheus Parisiensis. Chronica Maiora, Opera III, 168).
[54] горожан (лат.).
[55] Ср.: Lucanus, De bello civili, I, 181.
[56] Ср.: Juven., Sat. XIV, 139.
[57] клирик умеет лучше любить девицу, чем рыцарь (лат.).
[58] искусства любви (лат.).
[59] ‘Восстану против пороков мятежной песнью’ (лат.).
[60] Голиаф изверг на папу и римскую курию разящие стихи (лат.).
[61] Римской курии нет дела до овец без шерсти (лат.).
[62] Корень всех зол в алчности (лат.).
[63] в апостолические пределы (лат.).
[64] Радуйся, мать наша Рим. К тебе влекут людей не благочестие и не чистая совесть, но неисчислимые преступления и надежда искупить их, заплатив деньги (лат.). Ср.: Lehmann P. Die Parodie im Mittelalter. MЭnchen, 1922.
[65] ‘Ради Сиона не умолкну’, ‘Если кто скажет: здравствуй, Рим’, ‘Немощный средь немощных’, ‘Как запоем мы под несправедливым законом’, ‘Пред лицом такого сана’, ‘Булла разящая’ (лат.). Ср.: Strecker К. Moralisch-satirische Gedichte Walters von Chatillon. Heidelberg, 1929.
[66] ‘Восстану против пороков’ (лат.).
[67] Униженный Судия несет свое бремя.
О, как сокрушит он разбойничий вертеп,
Как страшен будет день расплаты! (лат.).
Carmina Burana.
[68] к Печали обратилась кифара Вальтера (лат.).
[69] ‘Жалоба Голии на прелатов’ (лат.).
[70] Bhmer A. Eine Vagantensammlung: Lieder des XIV. Jahrhunderts // Zeitschrift fr deutsches Altertum. 1907-1908.
[71] завтрак или обед (лат.).
[72] жалобы Голии на прелатов (лат.).
[73] Strecker К. Die Apocalypsis des Golias. Roma, 1928.
[74] Декан — пес архидиакона,
Каноны его — собачий лай.
Поющий каноны не похож на Симеона (лат.).
[75] Meyer W. Die Oxforder Gedichte des Primas, XVI.
[76] Dobiache-Rojdestvensky O. Les po&eacute,sies goliardiques. P. 123.
[77] Dobiache-Rojdestvensky O. La vie paroissiale en France au XIIIе siХcle d’aprХs les acles Иpiscopaux. P., 1911. Ch. ‘De vita et honestate clericorum’.
[78] сожительницы, экономки {лат.).
[79] внебрачные (лат.).
[80] Клирики, принявшие сан, не должны держать экономок (лат.).
[81] на грех против естества (лат.).
[82] здесь: склонность к мужскому полу (лат.).
[83] ‘Слух прошел по Англии’, ‘Присциана правило’, ‘Клир и пресвитеры’ (лат.).
[84] Lehmann P. Die Parodie im Mittelalter, Idem. Parodische Texte. Beispiele zur lateinischen Parodie im Mittelalter. MЭnchen, 1923.
[85] He может быть Иннокентием такой злодей (лат.). Игра слов: Innocens по-латыни ‘невинный’.
[86] Да погибнет тот, кто придерживается этого нового заблуждения f (лат.).
[87] Образ милосердия мы один являем
Бедного, богатого — всех мы принимаем.
Рады и монаху мы с выбритой макушкой.
Рады и пресвитеру с доброю подружкой.
Пер. М. Л. Гаспарова
[88] Сатиры на монахов (лат.).
[89] Meyer W. Die Oxforder Gedichte des Primas, XVI.
[90] монахам-святотатцам, торгующим во храмах (лат.).
[91] Dobiache-Rojdestvensky О. La vie paroissiale… Ch. ‘Les intrus’.
[92] сатира на монахов (лат.).
[93] поскольку время роз сурово (фр.).
[94] ‘Отчетах церковных ревизоров’ (фр.).
[95] Journal des visites pastorales d’Eudes Rigaud, archevque de Rouen. Rouen, 1852.
[96] в дурную сторону (лат),
[97] чтобы на весь мир зазвучала симфония школяров (лат.).
[98] См., между прочим, этюды автора и в цитируемых ‘Po&eacute,sies goliardiques’.
[99] Sssmilch H. Die lateinische Vagantenpoesie des 12. und 13. Jahrhunderts als Kulturerscheinung. Leipzig, 1917.
[100] ‘школярской легкости’ (лат,).
[101] секта бродячих школяров (лат.).
[102] неукрощенный Носорог (лат.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека