Кое-что о Кольцове, Черняев Николай Иванович, Год: 1909

Время на прочтение: 15 минут(ы)
Черняев Н. И. Русское самодержавие
М.: Институт русской цивилизации, 2011.

Кое-что о Кольцове.
Под впечатлением кольцовских дней

Кольцовские дни 1909-го, как и 1892 года, доказали, что память милого, всем нам близкого поэта и доселе хранится у нас наряду с памятью других великих писателей земли Русской. Думал ли Кольцов, умирая, что его ‘пьесы’, о которых он говорил так смиренно, упрочат за ним всероссийскую известность, сделают его другом и старых, и малых соотечественников, что его песни, думы, письма и заметки будут издаваться Академией наук, что отдаленные потомки будут ставить ему памятники, что он сделается гордостью родного города, что в России не будет ни одной школы, в которой не разбирались бы и не заучивались, как чудные образцы художественного творчества, его ‘Урожай’, ‘Крестьянская пирушка’, ‘Лес’, ‘Последняя борьба’ и т. д.?
Широкая известность Кольцова не подлежит сомнению. Она наглядно подтверждается цифровыми данными, установленными профессором Лященко, редактировавшим академические издания Кольцова. За последние семнадцать лет, с тех пор, как истекла 50-летняя давность со дня смерти Кольцова, он выдержал несколько десятков изданий, а со времени первого издания разошлось до 600 000 экземпляров разного типа и достоинства сборников стихотворений Кольцова. Из песен Кольцова положены на музыку девяносто. В истории русского романса Кольцову, как поэту песеннику, принадлежит одно из самых почетных мест… Нет ни одной русской хрестоматии, в которой не было бы помещено нескольких стихотворений Кольцова. И нельзя не отметить, что лучшие стихотворения Кольцова, несмотря на их провинциализмы и весьма рискованные отступления от литературного языка, доныне читаются, как будто они только вчера написаны. Столько в них свежего, вечно юного, то есть общечеловеческого, и смело можно сказать, что слава Кольцова, по мере распространения образованности в России, будет не умаляться, а расширяться. Вот почему поэзия Кольцова и будет возбуждать такой глубокий интерес, какой она вызвала в недавно минувшие Кольцовские дни с их рефератами о Кольцове, с их кольцовскими литературными и музыкальными вечерами и проч., и проч.
Остановимся на некоторых суждениях, высказанных о Кольцове в последнее время. Установим на него попутно и свою точку зрения.

* * *

Проф. Веселовский в торжественном заседании Академии наук, состоявшемся в память Кольцова, развивал мысль, что Кольцов, как поэт по преимуществу крестьянского быта, радостей и печалей земледельческого класса, составляет явление исключительное не только в нашей литературе, но вообще, Кольцова можно сблизить разве только с Бернсом. Но как различна, говорил Веселовский, была судьба русского и шотландского поэта. Бернс был по справедливости при жизни оценен соплеменниками, окружившими его любовью и почетом, Кольцов же умер при самых неприглядных обстоятельствах, понятый лишь немногими представителями русского общества.
Проф. Веселовский — глубокий знаток европейских литератур, и параллель, проведенная им между Кольцовым и Бернсом, заслуживает самого серьезного внимания критики Кольцова и может послужить для нее путеводной нитью…
Нельзя сказать того же об основной мысли реферата г. Аничкова, старавшегося установить связь между современным искусственным символизмом и исполненным непосредственностью Кольцовым. Эта сомнительная связь иллюстрировалась ссылками на стихотворение ‘Что ты спишь, мужичок?’. Что же, однако, в нем символического? Уж не следует ли смотреть на неизвестно как и почему обленившегося кольцовского ‘мужичка’, как на воплощение деревенской обломовщины, обличаемой в лице слабовольного героя Григоровича, Лапши (‘Переселенцы’)? Или, может быть, ‘мужичок’ Кольцова — это русский народ в миниатюре? Наши недоумевающие вопросы объясняются тем, что в краткой газетной заметке, сообщавшей о лекции г. Аничкова, не приводилось никаких подробностей о ней. Как бы то ни было, в стихотворении ‘Что ты спишь, мужичок?’ нет ничего символического, и понимать его, как порождение символизма, можно только с явно предвзятой мыслью.

——

Кольцов уже изучается пристально, серьезно, научно, как русский классик. И слава Богу! Только знание биографии поэта, его отношений к окружавшим его людям, только изучение сохранившихся после Кольцова писем и других рукописей да еще знакомство с краем, где жил и ‘работал’ Кольцов, может уяснить психологию, особенности и всю прелесть его поэзии, а также особенности его столь оригинального языка.
Это потому, что Кольцов был порождением природы и людей, под влиянием которых развивался его талант. И какой яркий свет на творчество Кольцова проливают две мастерски написанные Де Пуле страницы о прасолах, об их образе жизни, о поэтических впечатлениях их степных скитаний с рогатым скотом! Эти две страницы составляют поистине драгоценный вклад в биографическую и критическую литературу о Кольцове.
Кольцов — один, но он был явлением пророческим. Он предвозвестил, какого типа поэты будут появляться во множестве в разных концах России из народа. Эти поэты будут посредниками между общелитературным языком и областными говорами, посредниками, которые не будут глохнуть, как глохнут теперь, ибо, когда образованность разольется по всей стране, даже маленькие Кольцовы будут высоко цениться.
Какое место занимает Кольцов среди других наших поэтов-классиков?
Не раз высказывалось, что его надо ставить сейчас же за Пушкиным и Лермонтовым: Де Пуле же держался того мнения, что Кольцов был для песни тем же, чем Крылов для басни: поэтом единственным, не имеющим соперников.
Препираться о размерах бесспорно очень и очень крупного таланта Кольцова — препираться о том, можно ли называть Кольцова гениальным поэтом, значить тратить время попусту. Нет также цели и смысла распределять русских поэтов по рангам и задаваться вопросом — кто выше: Кольцов или граф А. Толстой, Майков, Некрасов, Шевченко и т. д.? Мы не раскаиваемся, что упомянули здесь о Шевченко. Если кто из наших поэтов особенно близок к Кольцову, так это именно Шевченко. Он был тоже поэтом из народа. Разница в том, что Шевченко выразил в своей поэзии психологию малоросса, Кольцов же ‘пел’ лишь о горе и радостях велико-руссов степной полосы, хотя и сходился с Шевченко в сочувствии к украинцам, к их старине, к чумакам и их поездкам в Крым за солью.
В последние годы жизни Кольцов мечтал о путешествии по России. Почем знать? Если бы эта мечта осуществилась, воронежский поэт, может быть, дал бы художественное изображение быта и поволжского края, и сибирской тайги, и населения нашего европейского севера. Он не был узок в своих сочувствиях. Его тянуло и к ‘Волге-матушке’, и к Дону. Его одинаково пленяли и разбойничьи песни, и хороводы, и пословицы. И не надо думать, что он писал преимущественно белыми стихами, потому что якобы не умел писать рифмованными. Предпочитая белые стихи рифмованным, он вдохновлялся примером великорусских песен, действовал сознательно. В одном из писем к Белинскому он упрекал Пушкина за рифмы в сказках, как за украшение, не имеющее оправдания в народной поэзии.

* * *

Кольцовские дни были и будут хороши уже тем, что они оживляли и будут оживлять память о милом поэте, написавшем немного и отмежевавшем для своего творчества специальную и неширокую область, но в этой области достигшем крайних граней совершенства.
Стихотворения, на которых держится слава Кольцова, все наперечет. Но если б их было еще меньше, заслуга и значение Кольцова не уменьшились и не поколебались бы, ибо каждое из этих стихотворений дышит всею прелестью неподдельной художественной красоты, искренности и своеобразия. Кольцов восхищался Пушкиным и Лермонтовым, испытал на себе их влияние, но не поработился ему, шел своим путем, как человек призвания, имевший что дать нашей литературе от самого себя. Де Пуле превысил значение Кольцова, сравнив его с Крыловым. В области басни Крылов у нас не имеет соперников, песни же Кольцова, как-никак, приходится сравнивать с песнями Пушкина и Лермонтова, и преимущество останется, конечно, не за воронежским поэтом. Он — звезда второй величины, но эта звезда светит хоть и не так ярко, как звезды первой величины, но так приветливо, так пленительно, что нельзя не любоваться ею. Постигнуть ее прелесть иностранцам трудно. Лучшие стихотворения Кольцова не поддаются переводу, столько в них непередаваемых, едва уловимых оттенков языка. Кольцов, по преимуществу, национальный, народный и даже простонародный поэт. Его поэзия целиком выросла из русской почвы. В этом и сила, и слабость степной, полевой и лесной музы Кольцова.

* * *

Принято думать, что Кольцов не шел дальше мастерского воспроизведения великорусского крестьянского быта и что он всякий раз терпел неудачу, когда касался, под влиянием Белинского, решения философских проблем. Против этого вполне установившегося мнения нельзя ничего возразить (как плох хотя бы второй ‘Лес’ Кольцова, особенно если сравнить его с первым!), но оговориться все-таки надо. Кольцов умел в простой, чисто народной форме глубоко проникать в человеческую душу и решать по-своему общие человеческие вопросы. Гете написал ‘Фауста’ на фантастическую тему превращения старика в молодого. Той же темы коснулся и Кольцов в стихотворении ‘Оседлаю коня’ и решил ее, не внося в свою пьесу ничего фантастического:
Но — увы! нет дорог
К невозвратному.
Никогда не взойдет
Солнце с запада.
‘Оседлаю коня’ — стихотворение не только превосходное по форме, но и глубокое по содержанию. Здесь Кольцов сказался весь, и как знаток русской души, а потом и как психолог, вообще как мыслитель, имевший весьма определенное миросозерцание, которого не могли пошатнуть ни беседы с Белинским, ни книги философского содержания.

* * *

Неизвестно, чем была навеяна на Кольцова ‘Песня старика’ и играл ли при этом роль ‘Фауст’ Гете, но очень может быть, что прелестное стихотворение ‘Путь широкий давно’, которое так хорошо обрисовывает преобладавшее настроение Кольцова, рвавшегося из ненавистного Воронежа к петербургским и московским друзьям, писалось под впечатлением ‘Гамлета’, которого Кольцов знал и понимал, да и не мог не знать и не понимать, как человек, стоявший в близких отношениях к Белинскому и Мочалову.
Психология душевного разлада, вытекающего из нерешительности и слабой воли, была хорошо знакома Кольцову по внутреннему опыту и лежит в основе целого ряда его пьес.

* * *

Кольцов стремился быть выразителем стремлений и настроений не только крестьян, но и крестьянок, был же преимущественно, если можно так выразиться, поэтом мужской души. Психология мужчин была доступнее его пониманию и больше привлекала его, чем психология женщин, поэтому герои Кольцова куда многочисленнее, разнообразнее и интереснее его героинь. Героини же Кольцова почти все на один лад. Это молодые влюбленные девушки, говорящие о тех, за кого они мечтают выйти замуж, о своих надеждах на счастье, о разлуке с милыми, о ревнивых подозрениях, исключений из сделанного нами обобщения очень мало. Они все наперечет. У Кольцова нет женщин-матерей, хотя он и восхищался ‘Колыбельной песнью’ Лермонтова, нет и старых женщин. Но у него есть несколько стихотворений, воспроизводящих семейный разлад молодых женщин, насильно выдаваемых замуж за стариков или сделавшихся жертвами браков по расчету. Есть у Кольцова и попытка воспроизведения женщин того типа, который он называет в одном письме к Белинскому женщинами-дьяволами (‘Наяда’, ‘К Лебедевой’). Между ними ярко выделяется по объему, обыкновенно небольшому в пьесах Кольцова, по грубому реализму, которого он чуждался, и законченности ‘Хуторок’.
Остановимся на нем.
‘Хуторок’, как романс, чуть ли не самое популярное произведение Кольцова. Соперничать с ним может разве только ‘Песня старика’ (‘Оседлаю коня’). А между тем музыка Климовского, пришедшаяся публике по сердцу, весьма шаблонна, сентиментальна, приторно-слащава, главное же — ничуть не подходит к мрачному содержанию ‘Хуторка’. Климовский не музыку согласовал с текстом, а, наоборот, приладил текст к музыке. Из сравнительно длинного ‘Хуторка’ — его было бы крайне утомительно петь под однообразный и коротенький мотивчик Климовского — композитор выкроил небольшой романсик, всего в шесть куплетов. Из получившихся таким путем ‘слов’ нельзя было составить даже приблизительного понятия о кровавой и грязной драме ‘Хуторка’. Самые чопорные матери и учительницы музыки давали играть и петь ‘Хуторок’ детям и подросткам, и сколько поколений, учившихся музыке, привыкли считать ‘Хуторок’ ‘хорошенькой пьеской’, текст и музыка которой предназначены специально для совсем зеленой молодежи, о ней же Кольцов в данном случае, уж, конечно, всего менее думал, не зная, как распорядится с ним находчивый композитор.
В ‘сокращенном виде’ ‘Хуторок’, романс Климовского — Кольцова, благодаря скачку с 4-го куплета прямо к двум последним, дышит невиннейшей идиллией, а именно…
В хуторке живет молодая вдовушка и, конечно, ждет не дождется, несмотря на все свое целомудрие, суженого-ряженого. Счастливый случай идет навстречу ее заветному желанию. В местной и степной глуши нет женихов, но
Опозднился купец
На дороге большой,
Он свернул ночевать
Ко вдове молодой.
Развязка романа не затягивается:
Не стерпел удалой,
Разгорелась душа.
И, как глазом моргнуть,
Растворилась изба.
Купец увозит вдову из хутора. Подразумевается: для вступления с нею в законный брак.
И с тех пор в хуторке
Никого не живет:
Лишь один соловей
Громко песни поет.
Не идиллия ли, и притом весьма чувствительная? Прибавим, что в пении слово ‘никого’ заменялось обыкновенно словами ‘уж никто’, против чего российская грамматика возражать не может, Кольцов же с нею, как известно, не всегда ладил.
Пишущий эти строки живо помнит, что идиллия ‘Хуторок’ чуть не еженедельно распевалась во второй половине 60-х годов на сцене старого харьковского театра выходным актером и певцом Панкратьевым, имевшим недурной тенор и неизменно с успехом исполнявшим роль Торопки Голована в ‘Аскольдовой могиле’, единственной опере, дававшейся в провинции лет 40—50 назад.
Кольцов назвал ‘Хуторок’ в письме к Белинскому драмою. Он сознавал, что содержание ее (по тогдашним временам) было рискованно и грязно, оправдывал же себя тем, что действие происходит в лесу, в глуши, чуть не под открытым небом.
Драма степной Мессалины, напоминающей, по необузданности страстей пушкинскую Клеопатру и лермонтовскую Тамару, была превращена Климовским в розовую идиллию очень просто: выпуском всех средних куплетов. Безжалостная и бессмысленная кастрация ‘Хуторка’ и всех его диалогов лишила молодую вдову всякой индивидуальности, из купца и ‘удалого молодца’ сделала одно лицо и, в конце концов, обесцветила ‘Хуторок’ до невозможности, а задачу композитора совсем упростила.
В ‘Хуторке’, написанном почти сплошь в драматической форме, как нельзя лучше обрисовываются характеры и обычаи молодой вдовы и ее ‘гостей’: рыболова и купца. Они говорят колоритным языком, каждый по своему, остается как бы во мраке лишь ‘удалой молодец’, тайком наблюдающий со двора в окно, как проводит время без него вдовушка, на верность которой он считал себя вправе рассчитывать.
‘Хуторок’ единственное стихотворение Кольцова значительное по объему, похожее на маленькую драму и дающее ясно очерченные типы и характеры.
В виде молодой вдовы Кольцов вывел одну из степных баядерок, каких ему, прасолу, приходилось, вероятно, не раз наблюдать во время скитаний с гуртами рогатого скота по Воронежской губернии. Героиня ‘Хуторка’, очевидно, привыкла водить за нос своих почитателей, и если бы дожила до возраста гоголевской Солохи, то не хуже ее дурачила бы не только самых почетных ‘мирян’ своего околотка, по и самого черта, но ‘молодая вдова’ слишком зарвалась, затеяв роман в новейшем вкусе сразу с тремя, не сумела спрятать концы в воду и сделалась жертвою своей ‘неосторожности’.
Молодая вдова похотлива, как обезьяна, цинична, лжива, кокетлива. Язык ее — ключ к разгадке ее психики, ее нравственного или, вернее, безнравственного облика. Обратите внимание на ее тон, на ее обращение к рыболову и к купцу: ‘Милый мой рыболов…’ ‘Милый купчик, душа…’ Обратите внимание, как она старается уладить дело так, чтобы не упустить никого из своих поклонников и не возбудить ни в ком из них ревности, но на всякого мудреца, однако, довольно простоты. Очень уж сложную игру вела молодая вдова, и потому у нее сорвалось: жизнью расплатилась она за свои штучки.
Очень типичен и рыболов. Он не вступает в споры с вдовою, посылающей его в рыбачий курень, он как будто даже соглашается исполнить просьбу вдовы:
Не ночуй у меня.
Он настаивает на одном:
Лучше здесь на реке,
Я просплю до утра.
Река около гостеприимного домика вдовы, и рыболов оказывается в дальнейшей части рассказа не на реке, а под кровом хозяйки хуторка, приглашавшей его на завтра, когда она
Гулять ра<да> весь день.
Рыболов говорит мало, зато молодой купец говорит больше всех, больше даже молодой вдовы, и Кольцов, влезая в его шкуру, ставя себя в его положение, приписал ему некоторые от своих черт.
Кольцов имел обыкновение называть сестрами тех женщин, которые ему нравились (‘По над домом сад цветет’, ‘Я был у ней’ и другие).
То же делает и купчик из ‘Хуторка’.
Мораль и эпитейская философия ‘молодого купца’ та самая, которую развивал Кольцов в своих стихотворениях:
Горе есть — не горюй,
Дело есть — работай,
А под случай попал,
На здоровье гуляй.
Де Пуле говорит, что в бродячей удалой жизни прасолов, обыкновенно больших ловеласов, кутежи и легкие мимолетные, близкие отношения к степным Цирцеям были заурядным явлением. Кольцов, однако, едва ли подходил под общее правило, известно, по крайней мере, что его отец до столкновения из-за В. Лебедевой видел в сыне чистого душою и телом человека, в ‘Хуторке’ повествуется не о том, что бывало с Кольцовым, а то, что могло бы с ним быть, если б он жил в степи по примеру других прасолов.
Настойчивость купца и рыболова побеждают предусмотрительность вдовушки, и она, забывает всякую осторожность, забывает, что ‘в эту ночь-полуночь’ у нее хотел быть, ночевать ‘удалой молодец’, устраивает у себя настоящую оргию.
Засветился огонь,
Закурилась изба,
Для гостей дорогих,
Стол готовит вдова.

* * *

За столом с рыбаком
Уж гуляет купец
А в окошко глядит
Удалой молодец.
Он все видит, веселая же компания и не подозревает, кто не спускает с нее глаз.
И пошел с рыбаком
Купец песни играть,
Молодую вдову
Обнимать, целовать.
Кровавая расправа обрушивается на вдовушку и ее гостей, как снег на голову.
Кто такой ‘удалой молодец’? (Кольцов обыкновенно говорит молодец, ударение на последнем слоге становится только в ‘Хуторке’.) Но о социальном положении ‘удалого молодца’ не трудно догадаться, приняв во внимание все стихотворение об ‘удалых молодцах’. Так называл Кольцов обыкновенно или на все способных деревенских головорезов, или профессиональных разбойников (‘Удалой’ и ‘Песня разбойника’). Удалой молодец — лихой человек, не делающий без ножа ни шагу. И вот…
Не стерпел удалой,
Разгорелась душа,
И как глазом моргнуть
Растворилась изба.
Кольцов кратко завершает свою ‘драму’. Да и нет надобности разъяснять, что последовало за тем, как ‘удалой молодец’ накрыл на месте преступления молодую вдову и ее ‘дорогих гостей’. Вероятно, никто из них не спасся от ‘напрасной’ смерти.
И с тех пор в хуторке
Никого не живет.
Так вот каков финал драмы, превращенной Климовским в идиллию.
В ‘Хуторке’ нет ничего сладенького. Его фабула совершенно во вкусе Золя, Ги де Мопассана и, вообще, писателей, склонных считать человека скотоподобным существом… Поэтому-то ‘Хуторок’ и стоит особняком среди других стихотворений Кольцова. ‘Богатырь!’ — писал Белинский о Кольцове по поводу ‘Хуторка’. Эта пьеса действительно должна быть отнесена к числу chefs d’ouvres поэта, но ее светлая, чуть ли не плясовая форма все-таки плохо гармонирует с ее, во всех смыслах, мрачным миросозерцанием. Вот эта-то форма и сбила с толку недальновидного композитора.

* * *

Сказать, что Кольцов разрабатывал преимущественно психологию и воспроизводил быт крестьян значит сказать одно из всеми признанных общих мест, на самом же деле он выводит самые различные русские народные типы и своего времени, и былых времен, живо интересовавших поэта.
Да, Кольцов далеко не был только русским Бернсом, которого он, может быть, знал по вольным переводам Козлова. Размах поэзии Кольцова был гораздо шире, чем поэзии Бернса. Кольцов воспевал не только тихую жизнь земледельцев, но и русскую удаль во всех ее видах и проявлениях, тип хищных и властных натур был близок его сердцу. Вспомним хотя бы такие стихотворение, как ‘Удалец’, ‘Деревенская беда’ и ‘Песня разбойника’. Этой песне предполагалось сначала дать название ‘Стенька Разин’. Кольцов им очень интересовался, но имел о нем самое сбивчивое понятие.
Беспечные чумаки, донские и малорусские казаки, разбойники, бродяги по призванию, убийцы и поджигатели из-за ревности и т. д. — вот герои, нередко мелькающие перед читателем Кольцова.

* * *

Грозному Иоанну (поэт смотрел на него с точки зрения Карамзина) посвящены Кольцовым два стихотворения, в одном Грозный изображается народным вождем времен покорения Казани, в другом — кровопийцею. В итоге получились, как и у Карамзина, два совершенно различных человека.
‘Оседлаю коня’ и ‘Путь широкий’ давно не представляют ничего простонародного, а тем более крестьянского, самое же яркое стихотворение, доказывающее, что Кольцова привлекали не одни ‘мужички’, пахари-косари, — это песня ‘Много есть у меня’. Кто рисовался здесь в воображении Кольцова, о ком он писал эту песню? Очевидно, что об знатнейших и богатейших молодых боярах допетровской эпохи:
Много есть у меня
Теремов и садов
И раздольных полей,
И дремучих лесов.
Пожалуй, даже не на боярина, а на удельного князя метил Кольцов.
Много дремучих лесов едва ли могли быть даже у самого ‘великого боярина’.

* * *

А к чему, к каким идеям сводится лирика Кольцова? Что она проповедует?
Бодрое настроение, светлый взгляд на жизнь, умение мириться со своей судьбою. В поэзии Кольцова нет и тени безнадежного уныния и отчаяния. Она насквозь проникнута желанием поддержать и утешить скорбящих людей. В поэзии Кольцова отразилась душа сильного, видавшего всякие виды человека, не привыкшего теряться и бояться невзгод, никогда не утрачивающего надежды на Бога.
Теплое религиозное чувство проходит красною нитью через всю поэзию Кольцова:
Тяжелы мне думы,
Сладостна молитва…
Непоколебимая и пламенная вера Кольцова сказывается у него иногда даже в таких стихотворениях, содержание которых, казалось бы, не имело никакого отношения к религиозным вопросам. Но как мастерски переходит поэт к тому, что составляет святая святых его души! Вспомним окончание ‘Урожая’:
Видит солнышко,
Жатва кончена,
Холодней оно
Стало к осени.

* * *

Но жарка свеча
Поселянина,
Пред иконою,
Божьей Матери.
Неожиданный, но строго логический финал ‘Урожая’ сообщает всей пьесе глубокий смысл, сразу обрисовывает миросозерцание поэта, философствования Кольцова имели иногда вымученный характер, проявления же веры все дышат неподдельной искренностью.
Кольцов и умер, как сознательно и твердо веровавший человек. Он не расставался с Библией, когда его дни уже были сочтены. Когда к нему вошел священник со Св. Дарами, он спустился с кровати и пал ниц.
— Не надо ничего делать через силу, — сказал священник.
— Разве я не понимаю, — отвечал поэт, — Кто пришел ко мне?

* * *

‘Последняя борьба’ — это profession de foi Кольцова. Она проливает свет на преобладавшее у него настроение, на его упование и идеалы.
То же можно сказать и о стихотворении ‘Перед образом Спасителя’, показывающем, как молился Кольцов, с каким умилением и силою веры!..
Пред Тобою, мой Бог,
Я свечу погасил
И Премудрую книгу
Пред Тобою закрыл.
Молясь, Кольцов, по старинному обычаю, возжигал перед образами свечи и стоя читал Библию.
Твой небесный огонь
Негасимо горит,
Бесконечный Твой мир
Пред очами раскрыт.

* * *

Я с любовью к Тебе
Погружаюся в нем,
Со слезами стою
Перед Светлым Лицом.

* * *

Кольцов умер рано и выразил далеко не все, что мог бы облечь в художественные образы. Его поэзия производит впечатление законченности лишь в чисто народных по духу пьесах, но размах Кольцова, как мы уже сказали, не довольствовался их пределами: русский Бернс был глубже шотландского поэта. Пафос его лирики выразился, думается нам, всего ярче в двух его стихотворениях: ‘Неразгаданная тайна’ и ‘Человек’.
Подсеку ж я крылья
Дерзкому сомненью,
Прокляну усилья
К тайнам Провиденья!
В данном случае под ними поэт разумеет, главным образом, смысл и ход истории человечества, поражавшей Кольцова обилием крови и частыми взрывами низменных страстей. Но эти мрачные явления не умаляли веры Кольцова в человека.
Все творенья в Божьем мире
Так прекрасны, хороши,
Но прекрасней человека
Ничего нет на земле!
Человек постоянно колеблется между добром и злом.
Но изменятся стремленья,
Озарится светом ум,
И своей он красотою
Все на свете помрачит.
Кольцовская лирика изобилует жалобами на некрасно сложившуюся личную жизнь поэта, но пессимизм не находил сочувственного отклика в его душе. Он был поэтом христианского гуманизма и оптимизма, в чем и заключается облагораживающее значение его лирики, внушающей чувства добрые.

* * *

Нельзя обойти вопроса об искренности Кольцова.
Все ли стихотворения поэта вылились из его души?
Нет, далеко не все, а только лучшие. Их нет надобности перечислять, они всем известны чуть не с детства. В них ни одного лишнего слова, ни одной фальшивой черты, они поистине прекрасны, гениальны.
Но у Кольцова есть и такие стихотворения, которые писались им, очевидно, без внутренней потребности, а как бы по собственному заказу. Такие стихотворения встречаются не только между ‘Думами’ поэта, по и в его лирических пьесах из народной и особенно личной жизни, вымученных пьес у Кольцова, как это ни странно, больше всего между песнями любви, некоторые из них режут ухо своим тоном. Взять хотя бы ‘Что он ходит за мной’, эту обличительную тираду против карикатурных подражателей Печорина, или, точнее, Мерича. А сколько фальши в некоторых стихотворениях Кольцова, направленных против жестокосердных и тупых отцов, не позволяющих дочерям выходить замуж по любви за небогатых. Мало искренности и в стихотворениях Кольцова, сводящихся к жалобам на одинокую, холостую жизнь.
Поэт прекрасно понимал, что у него, наряду с пьесами, могущими выдержать самую строгую критику, встречались и весьма прозаические вещи. Потому он и просил Белинского браковать все, чем он будет недоволен. Белинский весьма умеренно пользовался своим полномочием и пропустил даже такую плохую пьесу, как ‘Всякому свой талант’.
С легкой руки В. Г. Белинского за Кольцовым прочно утвердилось название поэта-прасола, хотя в его поэзии, собственно, нет ясных указаний на его образ жизни и профессию. Человек, незнакомый с биографией Кольцова, может сколько угодно вчитываться в его стихотворения и не догадаться, что он имеет дело с прасолом, то есть гуртоводом рогатого скота. Кольцов не упоминал о своем прасольстве даже там, где как бы намекает на него. К тому же эти намеки встречаются только в наименее популярных пьесах поэта, вроде ‘Путник’. Из ‘Путника’, например, видно только, что Кольцову случалось ездить по степи верхом. По словам Де Пуле, поэт любил рогатый скот, но он о нем вскользь упоминает только в стихотворении ‘Река Гайдара’. Из зоологического царства Кольцов часто и охотно говорил только о коне и соколе. Конечно, поэт-прасол с увлечением и мастерски воспроизводил свои степные впечатления, в летнюю пору. До Кольцова живописцем степи был Гоголь, а в последние годы Чехов. Но Кольцов воспевал степь без всякого отношения к своему промыслу гуртовода. А наряду со степью он прекрасно и любовно изображал и лес, и колосящуюся ниву.
Выходит, следовательно, что хотя Кольцов и был прасолом, но на его лире прасольство не отразилось, хотя, как видно из книги Де Пуле, оно ставило человека лицом к лицу с природою и обрекало его на существование, исполненное самых неожиданных случайностей и делала из прасола удальца и ‘казака’, на которого заглядывались ‘дивчата’.
Кольцов не любил подчеркивать своего промысла. Он любил появляться перед читателями загримированным до неузнаваемости и в самых разнообразных костюмах, иногда весьма эффектных. Когда поэт говорил от своего я, то зачастую это значило, что он произносил монолог, как актер, играющий роль того или другого лица. Костюм прасола не нравился Кольцову, но, не будь он прасолом, его дарование не расцвело бы таким пышным цветом, но ‘шибайство’ и мясничество, конечно, только глушили поэтические порывы Кольцова. Прасольство избавило поэта от мертвящего влияния городской жизни и торгашеского кружка старика Кольцова, сблизило поэта с народом, сдружило со степью, с лесом, с чистым воздухом полей. К сожалению, русскому Бернсу приходилось, в угоду отцу и в интересах семьи, обращаться иногда из прасола в торговца бычачьими кожами, в ходатая по дореформенным учреждениям и руководить убоем быков. Ничего подобного шотландцу Бернсу не надо было делать. В одном из писем к Белинскому Кольцов говорит, что ходит по колена в крови и видит вокруг себя только окровавленных людей.
Какая ирония судьбы! Поэзия и убой рогатого скота! Но Кольцов не хныкал по поводу своего ‘говядарства’, хотя и не вспоминал о двух великих мясниках: Кромвеле и Минине и не без иронии отзывался о вегетарианцах своего времени.

ПРИМЕЧАНИЯ

Публикуется по единственному изданию: Черняев Н. И. Кое-что о Кольцове (под впечатлением кольцовских дней) // Мирный труд. 1910. No 5—6. С. 163—180.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека