‘Классическое’ и классовое, Тарасов-Родионов Александр Игнатьевич, Год: 1923

Время на прочтение: 30 минут(ы)

А. Тарасов-Родионов

‘Классическоеи классовое

Знаете ли вы, что такое современная русская литература?
Я уже вижу: сначала вы недоуменно кривите лицо, потом нерешительно пожимаете плечами, и только затем уже готовитесь длительно мямлить какую-то скучную размазню. А все это оттого, что вы не знаете, что такое современная российская литература. И не знаете потому, что плохо читаете ‘Прожектор’. Сей мощный и, так сказать, боевой светильник, воздвигнутый на прочном пьедестале т. Бухарина, — возжен титанической рукою т. А. К. Воронского (да, того самого, что в ‘Красной Нови’!) — для вящего и пущего освещения литературно-художественных путей нашего переходного бытия. Без оного прожектора вся литература наша пребывала во тьме кромешной и рисковала, что называется, головами перестукаться, как три кита под землею до сотворения мира. Но, как в писании было сказано: — да будет свет! — так и с ‘Прожектором’ вся литература российская стала понятной и ясной, как апельсин. Не верите? Ну, тогда разверните ‘Прожектор’. Там даже и картинка соответствующая не особенно давно нарисована была. А уж на ней все положение, развитие и судьбы литературы нашей — как на ладони!

I. Сон на яву или что видит ‘Прожектор’, когда ему не спится.

В центре — громаднейшая, размером этак с полкартины примерно, господствует фигура нашего ‘маститого критика’, самого А. К. Воронского. Сей доблестный вершитель литературных судеб, прочно прижав под мышку для всякой оказии Аросева, — священнодействует за большим кухонным столом. Священнодействие это заключается в том, что, хитро подмигивая кому-то глазом, он бережно ограждает увесистыми дланями марширующий перед ним по столу друг за дружкой торжественно выступающих Пильняков, Толстых и серапионов. Символика здесь, судари мои, разумеется, — глубочайшая. Если вы будете брюзжать, что, дескать, не допоказано, откуда и куда шествует означенный круг, то, во-первых, — не всякое лыко в строку. А во-вторых: что-ж, разве мы не знаем этого маршрута, хотя бы из того же эренбурговского Хулио Хуренито? Если художественных идеологов извлечь из парижского кабака и заставить с соответствующим авторитетным предисловием проделать правильный литературный круг на предмет соответствующего художественно-идеологического просвещения неискушенных в ‘изящном’ искусстве пролетариев, то как вы полагаете, в какое злачное место должны будут неминуемо вернуться эти новоиспеченные Менторы? — На то он и — ‘Круг’! — Но шествуют эти ‘искусстники’ во всяком случае весьма решпектабельно, — по крайней мере, на означенной картинке, — топотаньем своим по столу вызывая не малую зависть и смущенье среди свалившейся под означенным столом пьяной компании различных блудных сынов литературы российской, вроде Амфитеатровых и Бальмонтов, не решающихся пока-что менять гостеприимство иностранных фашистов на заманчивый гонорар ‘Красной Нови’. На краю стола, облизываясь на ‘Круг’, сидит, пригорюнясь, Главлеф Маяковский. Справа от стола, на земле, но деликатно этак, чтобы не наступить А. К. Воронскому на мозоль — монументально пыжится, встав на печать, Полонский, — перед Вересаевым, залезшим со слепу в тупик. — Символическая сентенция о вреде тупиков, пользе круга и крепких печатях. Высоко в небесах над Воронским, очевидно, абстрагированное им подальше от ‘литературы’, — улыбается веселое солнышко — Демьян Бедный. И должно быть все же для того, чтобы его меткие лучи не причинили ненароком солнечного удара священному ‘Кругу’, — по бокам стола посажены деревья. На том из них, что пожиже и справа, — скучают в старых скворешницах Серафимович и Брюсов. А слева, на дереве — таком густолиственнейшем, что если бы платить за каждый лист столько, сколько платят в ‘Круге’, то нижняя часть фигуры Воронского давно бы опильнячилась, — расселась чирикающая стайка микроскопических ‘кузнецов’. Но так как, судя по компановке картины, стайка эта ни прямого, ни косвенного отношения к Воронскому не имеет, то, конечно, судьбе угодно, чтобы на означенной картине как раз именно одно это дерево с ‘кузнецами’ и подпиливал бы в поте лица своего маленький-премалюсенький С. Родов. Центральная фигура Воронского этому подпиливанию не помогает, но и не препятствует. Совсем, можно сказать, — по Архимедовски, или, как передает история: — ‘Дуйте друг дружку на здоровье, только не трогайте моего круга!’ Литературная идиллия картины была бы, пожалуй, совсем полной, если-б еще не микроскопическое яичко на краю стола с вылупливающимся из него Ю. Либединским. И яичко такое, совсем как будто неожиданное для Воронского, вроде как бы кукушкино яичко. Одним словом, только и остается крикнуть:
— Эй, Сережа! (это Клычкову) сунька ты, братец, эту молокососию куда-нибудь подальше, в долготерпеливые ‘Наши дни’ что ли… сам знаешь, в ‘Красной Нови’ у меня свободного места нет. Ивановским песком так все сплошь засыпано, инда все читатели засыпают!..
Вот Вам и вся ‘подлинная’ картина российского Парнаса. Вы не верите? Поди, еще скажете, что это гнусная белогвардейская каррикатура на уваж. тов. Воронского. К сожалению, ничуть не бывало. Картиночка эта помещена на предмет, можно сказать? и руководства и самоуслаждения в оном ‘Прожекторе’, руководимом тем же самым достоуважаемым А. К. Воронским. А уж ему, как говорится, — и книги в руки!

II. Ужасная катастрофа и газетный саботаж.

И вот, судари мои, попробуйте теперь перенести всю вышеизложенную идиллическую картиночку ‘Прожектора’ только на одну минуточку, ну хотя бы в Иокогаму в самый разгар землетрясения. Кошмар! Ужас! Нечто вроде тридцать второй серии ‘Кровавого Вампира’ из Госкино. Не длиннее, правда, 5 метров, но уж зато дыбо-волосое по своему дикому вандализму.
Газетные репортеры почти всегда ходят в пенснэ. Близоруки, и дальше своего носа не видят. Готовы месяцами пережевывать кошмарное разрушение Токийского дворца и расстрел ‘корейцев’, как мудрый акт возмездия за непослушание вулканов. О катастрофе, происшедшей в ‘Прожекторе’, они не пишут. Изволите ли видеть, — ‘не заметили’, ‘не осведомлены’! Да разве виноват Воронский, что у него нет радио? Но погодите, товарищам газетчикам рано или поздно неизбежно придется в одно прелестное утро перейти к ‘вечерним’ выпускам с саженными заголовками:
‘Небывалая катастрофа в ‘Прожекторе’! В течение 6 минут круг превратился в ‘восьмерку’. Разрушено 200 тыс. пильняков. Погибло 5 миллионов серапионов. Зеленым песком занесло Аэлиту. Полтораста эренбургов слетело с канатов. Гигантской хмельной волной, перехлестнувшей через Дом Печати, смыт зол. фонд Красной Нови… Участь священной особы Воронского — неизвестна. Чемпион бокса и канкана, Есенин, вылетел на разведку во главе спиртопланной эскадрильи… Красные сотрудники красных нив, красных огоньков, красных панорам и прочих красхалтур — срочно готовят в пользу раскрасневшихся потерпевших красные маршруты красного продовольствия и т. д. и т. п.’
После таких газетных сенсаций случится все то обычное, чему в подобных случаях вообще полагается случаться:
1) Попов-Дубовской закатит статью в два подвала: ‘Польза пролетарских читателей и убытки пролетарских писателей’.
2) Умученная обывателями салопница из лефовского треста даст глубокомысленное профессорское интервью: ‘Мы уже давно и неоднократно обращали внимание наших ответственных кругов на анти-лефовский оглобизм социально-политической ситуации современной беллетристики. Последняя катастрофа дает нам, наконец в 1001 раз, неотъемлемое право…’ и т. д.
3) Кто-нибудь из вождей драматургии блеснет фельетончиком: ‘О кружевах закружившегося круга’ или ‘Фауст в раю — последние изыскания по Кампанелло’.
Оторопевшие читатели будут захлебываться в сенсациях газетных потоков и потеть над ‘проклятыми вопросами’ на этот раз уже литературного ‘быта’.
— Батюшки, да как же это так, вдруг и сразу? А мы-то ничего не знали, вот поди-ж ты теперь! Так вы говорите, что от этого выиграют Маяковский с Бриком?! Кто-б мог подумать!!!
Но все эти сенсации предвидятся только в будущем, а пока что газеты, конечно, спят, и поэтому предоставим изложение роковых событий самому потерпевшему, сиречь А. К. Воронскому. Это очень легко, если иметь N 12 ‘Прожектора’ под руками.

III. Об огородной бузине и Киевском дядьке.

‘Выходящий под редакцией Б. Волина, Г. Лелевича и С. Родова новый журнал ‘На Посту’ предпринял литературно-критический поход*1, смысл и цель которого заключается в том, чтобы установить в вопросах литературы единую коммунистическую линию, указав надлежащее место попутчикам’. — Так начинает Воронский свою статью. Читатель скажет: — видно не даром Воронский считает себя марксистским критиком. Статья начата им весьма хорошо. Тут и признание необходимости иметь для литературы единую коммунистическую линию, каковой, очевидно, пока что нет, и указание на то, что попутчиков, вместо центрального кружения их за счет всей остальной литературы — следует пересадить на надлежащее место, очевидно, с ненадлежащего и, наконец, ценное признание того, что необходимый для всего этого и давно назревший поход — предпринят никем иным, как новым журналом ‘На Посту’. — Казалось бы, что после всех этих ценных признаний Воронскому остается только одно: пожелать молодым соратникам полного успеха и крепко пожать их мужественные руки. Но… читатель забывает одно и вместе с тем главное обстоятельство: а не повредит ли подобная коммунистическая тактика кружащейся на одном месте конструкции вышеприведенной прожекторской схемки’.
_______________
*1 Весь настоящий и дальнейший курсив в цитатах Воронского — мой (Т-Р).
Разве роковой вопрос ‘быть или не быть’ не становится теперь перед Воронским во весь рост именно в перспективе этого нового непрошенного похода? И, разумеется, А. К. Воронский поэтому изволит гневаться. Он весьма сердито возражает, и прежде всего он против такого похода, и потому, видите ли, что ‘требует своего освещения незамедлительно, теперь же вопрос о том: как мы, коммунисты, должны расценивать старое буржуазное искусство, какую роль ему отвести в текущей советской действительности, какое место указать в современной коммунистической художественной литературе’.
Слов нет, поднимаемый Воронским вопрос — чрезвычайно интересный. Но все таки, позвольте спросить, какое же отношение имеет он к ‘На Посту’, предпринявшему поход за установление коммунистической линии в современной литературе, и за указание попутчикам их надлежащего места, поскольку еще существует и современная коммунистическая художественная литература? Или журнал ‘На Посту’ пошел в поход против какого бы то ни было использования буржуазного наследства в области старой литературы? Но, в N 1 этого журнала мы встречаем литературную критику и заметки, касающиеся исключительно только современных писателей и поэтов, перечисляя их справа налево: Пильняка, Никитина, Эренбурга, Брика, М. Горького, А. Толстого, футуризма вообще и В. Каменского, Маяковского и Асеева — в частности, затем С. Городецкого, затем ‘Кузницы’ вообще и М. Волкова, Санникова, Кириллова, Герасимова и Обрадовича — в частности, ‘Рабочей Весны’ вообще и А. Андреева, Быковой, М. Пасынка, А. Жарова, И. Доронина и Шкулева — в частности, ‘Октября’ вообще и Безыменского — в частности, и, наконец, Демьяна Бедного. Необходимо, конечно, признаться, что чем правее от нас, коммунистов, отстоит идеологически любой из вышеупомянутых литераторов, тем больше недостатков у них, естественно, подмечают критики ‘На Посту’. И Воронский отмечает это следующим характерным образом: ‘В критике своей товарищи весьма решительны и, выражаясь языком одной тургеневской героини: ‘уж очень строги насчет манер!’

IV. Почему скачут блохи.

Так вот, оказывается, где зарыта собака! Вот почему героическая фигура любвеобильной наседки, прикрывавшей ‘Круг’, оказалась ненашутку встревоженной. Ее пильняков слегка одернули. Крыть по существу нечем: приходится, с одной стороны, успокаивать себя языком тургеневских героинь: — ‘все божья роса, не съест глаза’. С другой стороны, трудно не кудахтать и не закатывать катастрофических истерик ‘о хлесткой фразе’ и обиженных ‘классиках’. О каких же это классиках, тов. Воронский? Давно ли стали классиками современные сотрудники ‘Красной Нови’ и живые пансионеры ‘Круга’? Ведь на них то главным образом и обрушилась тяжелая артиллерия марксисткой критики ‘На Посту’: Вардин, Левман, Волин, Сосновский!.. При чем же тут, тов. Воронский, Ваши жалобы на то, что ‘бравые товарищи из ‘На Посту’ намереваются разрушить прочный эстетический мостик между старым и новым искусством. Не ведают, что творят ‘храбрые гимназисты с перочинным ножом’. — Если даже не касаться того, что, вообще, судя по исследованиям дедушки Крылова, переходить по некоторым мостикам кое для кого не всегда бывает безопасно, — частный вопрос о постройке Воронским прочного мостика между классиками и попутчиками, сам по себе заслуживает пристального внимания. Полюбуйтесь, как он его строит.
‘Конечно, — говорит он, — товарищи из журнала ‘На Посту’ нерушимо уверены, что ‘разные попутчики не способны оказать пролетариату и советским гражданам действительную помощь в организации их эмоций в сторону конечных, т.е. социалистических целей’. Иронически проехавшись по поводу наших взглядов, Воронский неожиданно подменивает своих попутчиков. — Но попутчиками революции, — говорит он, — являются не только современные Ивановы, но прежде всего русские и европейские классики’.
Попробуйте ка теперь тронуть кого-нибудь из Серапионов! — Пильняк, — скажете вы, — порнографист. — Ну да, в огороде бузина. Но ведь, — будет оправдываться Воронский, — жил когда то Пушкин: в Киеве дядька. Не угодно ли поспорить по этому вопросу на манер старинной присказки:
— Мы на гору шлы?
— Шлы!
— Кожух нашлы?
— Нашлы!
— Я тоби його дав?
— Дав!
— Ты його взяв?
— Взяв!
— Дэ ж вин?
— Що?
— Та кожух!
— Та якый?
— А мы на гору шлы?
— Шлы!
и т. д., и т. д. без конца!
На военном языке этот фокус называется просто: вырвать в свои руки инициативу в выборе поля сражения. И необходимо признаться, что в этом пункте Воронский пока-что одержал над нами блестящую победу. О живых попутчиках из ‘Красной Нови’, на идеологическую малопригодность которых указывал ‘На Посту’, Воронский — ни звука. Зато, о классиках, которых никто не трогал, — семь убористых страниц.

V. Солнечный реверанс в защиту фаверолей.

Но этого военного фокуса Воронскому мало. Как опытный стратег, он предпочитает бить своих противников по частям, по одиночке. Сплоченный фронт ‘На Посту’ его раздражает. И он пробует кое кого временно задобрить на предмет снисходительного нейтралитета.
Читатель помнит, конечно, о том далеком солнце — Демьяне Бедном, которое так милостиво (по крайней мере — на картинке) улыбалось священнодействующему над кругом Воронскому. И вот представьте себе, Сосновский вдруг осмелился после этого совершить в ‘На Посту’ давно назревший подвиг. Взял да и стащил сию планету (не Воронского, конечно, а Демьяна Бедного) с нежноаэлитовых высот платонического фимиама и грубо материалистически ткнул в него пальцем. А ну-ка, дескать, ребятки, попечатайте-ка его в своих ‘Новях’ хоть разочек, да и поучитесь-ка лучше у него, чем учиться там у разных Бальмонтов да Волошиных! А поучиться у Демьяна Бедного, действительно, есть кой чему. Не даром, когда — на следующий день вслед за Пулковской победой над ген. Красновым, — пишущему эти строки удалось арестовать в Питере вместе с его боевой черносотенной организацией самого матерого Пуришкевича, то последний в пылу своих длительных и добровольных излияний на следствии — вполне откровенно признал:
— Самых опасных для нас, монархистов, людей среди вас, большевиков, — двое. Первый из них — это Ленин, сумевший организовать и заострить в несколько дней такую совершенно новую и крепкую власть, — только не с того конца. Второй — это Демьян Бедный. Этот со своим острым языком под каждую солдатскую шкуру сумел, кажется, пролезть лучше всяких ваших декретов и прокламаций’!..
Пуришкевич, как известно, в империалистической войне обслуживал на предмет патриотического воздействия солдатские тылы. А после того, как мы его, уже осужденного нашим трибуналом, амнистировали 1 мая 1918 года в порыве первичного слабосердечия, — он стал заведывать у Деникина его ‘Пуром’ и фронтовыми агитпоездами, одним словом, — контр-демьянить. Следовательно, в компетентности его оценки Демьяна Бедного сомневаться не приходится. Не говоря уже о том, что еще Бебель учил нас весьма своеобразно учитывать отзывы противника. Если скажем, к примеру, ‘Красная Новь’ может экспортироваться заграницу в неограниченном количестве, а ‘На Посту’ решительно и упорно конфискуется на латвийской границе, — мы, коммунисты, делаем из этого свои выводы, не имеющие, пожалуй, ничего общего с ‘мировою ценностью классиков’.
Стало быть, не Брюсов, не Бальмонт и не М. Волошин, а именно вот он, Д. Бедный, сумел, — выражаясь высоким штилем, — сформировать своим словом, своими меткими художественными образами эмоции миллионных масс революции в сторону непреодолимого стремления их к своим коммунистическим целям. Но, не является ли это вообще заветным идеалом каждого художника слова? Не есть ли это мировой рекорд поэта?!
И вот, не являясь присяжным критиком и после бесконечного и упорного гробового молчания всех ‘марксистских’ критиков, — Сосновский кликнул клич о литературной учебе у Демьяна. Можно, разумеется, иногда и кое в чем с Сосновским и не сходиться, но отказать ему в большевистской напористости — нельзя. Почему бы в таком случае и не попытаться Воронскому заранее вывести его из строя в этом новом и специально им, Воронским, выдуманном споре ‘о классиках’?! Нет нужды, что этот же самый Сосновский в том же N 1 ‘На Посту’ весьма прозрачно отозвался о навыках старой буржуазной литературы, сравнив эстетическую ценность ее ‘соловьев’ с мужицкими ‘петухами’ далеко не в пользу первых. Некоторые считают Сосновского большим чудаком. Посудите сами: предпочитает ярославок швицам, а воронежских кур фаверолям! А не сойдут ли литературные ‘фавероли’ под маркою мужицких ‘петухов’? И вот, Воронский делает, прежде всего, галантный реверанс в сторону Демьяна. — Мы полагаем, — пишет он, — что стихи, например, Демьяна Бедного, за которого так хлопочет неутомимый тов. Сосновский, и который, по справедливому замечанию того же Сосновского, в этих хлопотах особенно не нуждается, свое родство ведут, как заметил опять таки тот-же неутомимый тов. Сосновский, — от Пушкина и иных классиков не только в языке, но и в ‘разутюженности’. Не дурно накружено. Начато Демьяном, затем на протяжении двух строк сразу три Сосновских (один раз справедливый и дважды неутомимый), и в заключение Пушкинский аккорд с апофеозом ‘разутюженности’. Однако, при всей нашей доверчивости по отношению к т. Воронскому, — мы ни одного звука в защиту ‘разутюженности’ — в подлинной статье тов. Сосновского не сумели найти при всем нашем старании. Повидимому, означенная ссылка т. Воронского на т. Сосновского носит скорее характер желаемого предположения, нежели реального факта, как, например, в крыловской басне: — и верно ангельский быть должен голосок? — Разберем же теперь подробней, о каком это сыре воспевает новоявленный Рейнеке-Лис!

VI. История с утюгом.

Что же это такое за пресловутая ‘разутюженность’? — А видите ли, — жалуется Воронский, — Тарасов-Родионов, возражая пролетарским поэтам, указывавшим, что у них ‘рифма хромает’, открывает читателю в чем секрет новой коммунистической поэзии. Оказывается, как раз именно в том, что она выдвигает в противовес разутюженным метрам и ритмам сломанной нами эпохи, неразутюженные стихи, написанные не метром и не рифмами.’ Конечно, я был бы чистейшей воды метафизиком, если бы рекомендовал такого рода правила и запрещения, какие мне приписывает Воронский. Против ‘разутюживания’ я предостерегал. По мнению Воронского, ‘разутюживать стихи — надо’. В доказательство таковой необходимости он приводит следующий сенсационный пример: — тов. Тарасов-Родионов написал повесть ‘Шоколад’ стихами ‘разутюженными’, но ‘разутюженность’ их местами плоха. Посему де следует больше прислушиваться к советам в духе тех, которые дает тов. Сосновский, а не в духе тех, какие разутюживают т. т. Тарасовы-Родионовы, напрасно воображая, что они стоят на каком-то посту.
Одним словом, запущено на славу. И ‘шоколадный’ клин вбит ловко и насчет ‘напрасного воображения’ ввернуто весьма кстати. Пусть консулы бодрствуют! Товарищам же поэтам остается только, засучив рукава, приниматься за утюги. Ведь сам Д. Бедный и т. Сосновский, как уверяет Воронский, — давно уже сели на ‘утюжную’ платформу.
Когда я, разбирая стихи ‘Рабочей Весны’ в No 1 ‘На Посту’, указывал, что многие их ‘строки были бы гораздо убедительнее, если бы они своей формой больше отражали свое внутреннее содержание,’ — я был совершенно прав. Грубоватую лирику классовой рабочей борьбы при всем старании не затянешь в корсет дворянско-интеллигентских метроритмических переживаний. А если затянешь, то рабочий читатель, для которого в первую очередь эта рабочая литература и рассчитана, — будет глух к ней. Я привел целый ряд примеров такого нарочитого подражательного ‘разутюживания’, казавшегося мне ошибочным. Если Воронский с этим не согласен, ему следовало возражать мне конкретно по существу, а не отмахиваться хлесткими фразами. Мы можем ошибаться потому, что сами учимся, и зубоскалить над этим нечего.

VII. По ветхому завету.

Как пример несознательного разутюживания на старый лад, я приводил стихотворение К. Быковой — ‘Я пролетарка’.
Я вас люблю, поля родные
…………….
Но ни Москвы, ни Петрограда
На эту жизнь я не сменю.
Здесь есть простор, но жизни нет.
Здесь все, как встарь, глубоко спит.
А там, там новой жизни свет,
Там все живет, кипит, горит…
Для Воронских этот пример ничего не говорит ни уму ни сердцу. Мало того, есть даже сейчас редакции, указывающие начинающим поэтам-рабочим: — руководствуйтесь-де ‘Наукой о стихе’ В. Брюсова. И вот сидит рабочий над такой метафизической схоластикой и начнет потом так ‘разутюживать’ свои стихи, что у читателя на второй строчке позевота начинается. Да, метр и ритмика полезнейшие вещи. Им надо долго учиться, чтобы ими владеть в совершенстве. А вместо этой учебы и критического усвоения старых форм, нам зачастую предлагают: вот дескать, образцовая форма у такого-то попутчика! Сдирай и ‘разутюживай’. И сдирают, и ‘разутюживают’. А потом над ними же и смеются: — эх вы, горе-пролетарские поэты! Попробуем теперь на минутку, ну хоть в вышеприведенном стихотворении, отрешиться от слепого подражания старому трафарету и перейти на новый ритм, созвучный теме. Старой деревенской жизни с ее монотонным и спокойным ритмом, в котором правильно начато данное стихотворение, необходимо противопоставить новый темп новой революционной жизни города, раз о таковой заходит речь. Разве не выиграла бы последняя строчка, если бы она была, ну к примеру, хотя бы такова:
Там кипит… и живет… и горит…
Еще Плеханов упрекал Т. Готье, уверявшего, что поэзия, независимо от своего содержания, художественна одной своей формой, как таковой. — Художественные произведения, — писал Плеханов, — всегда что нибудь рассказывают и рассказывают, конечно, на свой лад. Исключительная же забота о форме обуславливалась общественно-политическим индифферентизмом. И эмоциональной ретроградностью, — заметили бы мы от себя. Обижаться на это Воронскому не следует. Все мы в той или иной степени грешим этим. Кто-то из ‘кузнецов’ передавал как-то, и я оставляю это на их совести, что будто бы и ‘Энгельс писал стишки и притом весьма мещанистого содержания’. Объективно-невозможного в этом нет ничего. Одно дело: — высшая надстройка — науки. Другое дело — область чувств, весьма атавистически упрямая.
В этом то и заключается трагедия Воронского и основа нашей разноголосицы. Красота в своей первооснове есть всегда практическое ощущение целесообразности. Но раз, два повторившись, она весьма склонна затвердевать в сложную многоэтажную и консервативную надстройку. А жизнь-то из-под настройки ‘текет’, и в результате старая ‘разутюженность’ почти всегда отстает от нового содержания. Но когда проводишь свою жизнь в ‘Кругу’ попутчиков, то этого не замечаешь. А когда попадаешь в рабочую среду, у которой никаких ‘ветхих заветов’ по части культуры и в помине не было, то совать им штампы обветшалых ‘прелестей’, значит просто раздражать ее сознательную часть и калечить ‘разутюживанием’ менее сознательную. Этим Воронский и занимается. И в этом его не вина, а беда.
Мы вовсе не поклонники так называемого ‘пролетарского’ ‘всенаплевайства’. Но мы за обновление форм соответственно новому содержанию, т. е. за технический прогресс в этой области, который дается путем изучения и тренировки. Мы считаем это уделом растущей пролетарской литературы, поскольку пролетариат является застрельщиком переустройства всего человеческого общества. Более или менее близкие нам попутчики не только будут пользоваться этими достижениями, но и сами кое в чем иногда помогать нам. Как на пример, можно указать на Маяковского, к сожалению только уже застывающего. А разве пролетарский писатель Артем Веселый и попутчик Эренбург не создают, каждый в своей области, великолепнейшие формы. Один для отражения люмпен-пролетариата, другой для интелигентской богемы современных кабаков. Каждому свое. ‘Разутюживать’ их под Тургенева или серапионов?!. Ах, бросьте, Воронский, бросьте…
И напрасно на подмогу себе Воронский думает припрячь Сосновского. Во-первых, он ни разу не высказывался в защиту першронов, а предпочитает бойких уральских лошаденок, не всегда годных к пристяжке. Во-вторых, он трактовал исключительно о языке, справедливо посмеиваясь над абстрактным, идеалистическим словотворчеством лефистов, гордо пишущих ‘для будущего’ и черпающих внутреннее удовлетворение в ‘самоценности конструктивизма’ своих произведений, которые мало кто понимает. Да и это, впрочем, не ко всем им относится. Воронский сам безнадежно путается и путает других, говоря про нас, будто ‘критику Лефа товарищи из ‘На Посту’ ведут с точки зрения заветов, с точки зрения формы, господствующей в литературе прошлого’.
Нет уж увольте, тов. Воронский, от такой чести. Ни ‘ветхих’, ни ‘новых’ Заветов мы не придерживаемся. Наш завет: — текущее дело. Годится вещь в процессе ее потребления для намеченной производственной цели, — отлично, давай сюда! Не годится, — никакие ‘утюги’ не помогут, и никакая ‘конструктивность’ не спасет.
‘Придавать нашей критике более широкое толкование’… — нет, т. Воронский, не советуем даже пробовать. Тем более, что представьте себе (только держитесь, чтобы со страху не упасть), — сам Демьян Бедный очень часто вводит новые ритмы и новые метры, созвучные, конечно, тому, о чем он рассказывает. Эпически спокойные, — когда начинает напевать что-либо крестьянски-былинное, вроде ‘Андрона’. Разговорно-перебойный, басенный, силлабический раешник, когда балагурством и насмешкой хочет добиться своей цели в, казалось бы, скучноватых по теме вещах. А взять его великолепный ‘Меньшевистский марш’.
У а… у а… у азиатов наших,
У а… у а… у анархистов тож
У вы… у вы… у выродков безбожных
Увы, увы, увы, — не вырван нож!..
Прежде всего: как будто темп шага. В простоте ‘классицизма’ Воронский скажет, что здесь обычный шестистопный ямб. Нет, т. Воронский, здесь вот что:

_’||_’||_’_|__’|_

_’||_’||_’_|__’|

Как прелестно этими неожиданными цезурами выражено здесь трусливое заикание, а продолжительностью трех неударных слогов схвачено торопливое перебегание с позиции на позицию — этих меньшевистских вождей! Да, поучиться у Демьяна следует. Но не ‘разутюживанию’, которого у него нет, а подлинному, художественному, пролетарскому творчеству. Обязательность классовой идеологии в создании этих новых форм, — увы, бесспорна.
А в области прозы? Неужели ‘разутюживанье’ под темп старых романов, ну скажем, Достоевского, — не вызовет у современного читателя частую позевоту? Вкусы археологов-профессионалов, разумеется, в расчет не идут.

VIII. Сосна ‘Классической революции’.

Об ‘утюге’ у Воронского, разумеется, лишь присказка. ‘Утюг’ только надстройка. А база — это общее отношение к старой, допролетарской и непролетарской литературе. Конечно, все это ширма, за которую Воронский прячется в страхе за попутчиков. И жалуется он ‘немножко’ на другое, а именно вот на что: — Замахнувшись на попутчиков, наши критики естественно замахнулись и на классическую литературу, выдвигая тезис освобождения от содержания и от формы искусства прошлого’. Ах, подумаешь, какие страхи?! — Да, — выдвинули. И поддерживаем. И о форме только что ответили. Но, Вам, оказывается и формы мало! И содержание новой революционной литературы Вы желаете наполнить старым содержанием? Ну, да, ‘классическим’ конечно! Если мы от ‘формальных’ утюгов отказались, потому что учимся овладеть ‘формальным’ наследством настолько, чтобы у нас форма постоянно заново выростала и складывалась органически, то уж поверьте: в Вашем ‘разутюживании’, тов. Воронский, со стороны содержания, на предмет соответствия такового ‘классикам’ мы ни малейшей потребности не имеем. Решительно увольте! Но от усердия Воронского не так то легко отделаться и, стало быть, не напрасно приписал он нам авансом ‘героическую решимость блуждать даже в трех соснах’. Оставляем поэтому в покое трех Сосновских и самоотверженно следуем вслед за Воронским в его глубокомысленные изыскания о сущности и ценности классиков. Авось, эта длительная компания в такого рода ‘путешествии’ отобьет охоту на ‘хлесткие’ аллюры у нашего уважаемого критика, записавшего себя в черезчур заботливые дядьки нашей литературы. Пусть он только не сердится. Каждую из его сосен мы терпеливо вслед за ним рассмотрим со всех сторон. Надеемся, наши читатели не ‘закружатся’ и сумеют из-за деревьев разглядеть и лес.
Прежде всего Воронский очень не доволен тем, что Левман хочет установить водораздел между литературой пролетарской и буржуазной, а Вардин аттестует литературу прошлых времен, как отражающую навыки и чувства, идеи и переживания — эксплоататорских классов. — Помилуйте, — возмущается Воронский, — ведь, было же время, когда буржуазия боролась с феодализмом, когда она была революционна. Тогда и наука, и искусство были революционны’. И потом, что это в самом деле, за невоспитанность такая: тыкать ни к селу ни к городу ‘эксплоататорские’ классы?! — Извините, — протестует Воронский, — начиная с 60 годов основное русло нашей отечественной литературы питалось разночинцами. Она была направлена против богачей и помещиков, свое главное внимание она сосредотачивала на крестьянине, на бедноте. Некрасов, Успенский, Короленко!
Бедный, бедный, Воронский! Стоило ли тревожить все классическое кладбище, чтобы выудить оттуда только Некрасова с Успенским, которых ‘настоящие’ классики даже и художниками то не считали! А потом, насчет ‘народолюбчества’ ‘трудовой’ интеллигенции мы еще от эсеров вдосталь понаслышались. Не спорим. Иногда бывало весьма не вредно, несмотря на безнадежнейший идеалистический утопизм. Слезой ‘о бедном мужике’ — были густо политы многие интеллигентские жилеты. Но, революционности у этих писателей, вы извините нас, тов. Воронский, мы все же не видели. О ‘войне же с богачами и помещиками’ и совсем уже что то плохо помним. Революционности, тов. Воронский, не было и не могло быть, пока активную роль застрельщика классовой войны, среди всего этого пассивного нытья, не взял на себя пролетариат. Да, тов. Воронский, во времена классической литературы, если говорить о литературе русской, — пролетариат еще не был готов к выполнению своей исторической роли, а посему и никакой революционности в нашем, пролетарском смысле этого слова, — у означенных классиков даже в помине не было. Мы готовы великодушно пополнить боевые припасы т. Воронского Кольцовым, Никитиным и Златовратским. Даже Чехова с его жалобным смешком над мещанской пошлостью с удовольствием туда-же отдадим. И все-таки ‘революции’ от этого никакой не получится.

IX. ‘Революционная’ контр-революция.

По поводу ‘революционности’ всех этих писателей, оставляя лишь в стороне Щедрина и Горького, — весьма к месту будет напомнить замечания Плеханова об аналогичной ‘революционности’ романтиков.
— Романтики, — писал он, — в самом деле находились в разладе с окружающим их буржуазным обществом, но в самом разладе этом не было ничего опасного для буржуазных общественных отношений. Возмущаясь грязью, скукой и пошлостью буржуазного существования, … они не ждали и не желали перемен в общественном строе. Поэтому их разлад с окружающим их обществом совершенно безнадежен’.
— Как? — спросят нетерпеливые, — а разве не подогревали эти ‘народники’ хотя бы даже и нытьем своим революционной температуры пролетариата в эпоху безнадежнейшего феодализма? — Подогревали. Но, ведь теперь то, слава Октябрю, у нас даже и Февраль быльем зарос, не говоря уже о самодержавии.
Все мы Октябревичи, все мы Октябревны!..
Так удачно выразился Третьяков. Поэтому, читать такого рода литературу, как весьма ценный для нас в историческом смысле учебный материал, — это одно дело, каковое мы весьма пропагандируем. Без изучения истории мы не научимся делать историю. Но если тов. Воронский предлагает нам современную нашу литературу эклектически напичкать ‘революционными настроениями’ старых классиков, — мы решительно покажем таким ‘художникам’ от ворот поворот, потому что, как писал об этом Плеханов, — бывают такие ‘революционные’ настроения, главная отличительная черта которых заключается в их консерватизме’. Запомните это обстоятельство хорошенько, тов. Воронский, и знайте, что ‘всякому овощу — свое время’. Вот поэтому-то часть такого рода ‘народников’ дотягивают свои ‘Дни’ заграницей, а значительная часть, отдав должное своей прошлой ‘революционности’, дошла до революционности настоящей. Но, представьте себе, тов. Воронский, такой казус: — для этого они из ‘народников’ сделались коммунистами, ничего пока что общего с классицизмом не имеющими. Закон современности, батенька мой, в том числе и современной литературы: или с пролетариатом и до конца или против него. И чем дальше, тем этот вывод становится все более наглядным даже для самых закоренелых живых приверженцев ‘революционного классицизма’. Ба-альшую ошибку, тов. Воронский, сделаете, если будете мечтать ‘о временах мирных!’ Революционная жаркая жатва близка и осенью мы не советуем никакой наседке приниматься за высиживанье хотя бы и ‘ново-народнических ‘цыплят’.
И тщетно бегает тов. Воронский за помощью к Красной Розе.
Ни она и ни мы не отрицаем литературных заслуг ‘классических’ гусей, так или иначе когда то спасавших Рим. Но мы обращаем внимание тов. Воронского на нижеследующие слова тов. Воронского же, под которыми с горячим воодушевлением подписываемся. — ‘Новое коммунистическое искусство имеет свои темы, свои задачи. Оно обязано выявить нового человека, его бодрость, его упования, его борьбу, его поражения и его победы. Но этот новый человек подымается из старого Адама. Вокруг него и в нем много нечисти. Обнаруживать этого нового Адама, взалкавшего о новом, можно только борясь против этого (т. е. старого) Адама во вне и в нас’!
Я предлагаю читателям крикнуть: — Умри, Денис, иль больше не пиши! Лучше не напишешь!
Но, наш ‘Денис’, — увы! имеет обыкновение писать дольше, чем следует, иначе он не был бы Воронским. Безнадежно проплутав возле сосны ‘революционного классицизма’ в поисках очевидно, ‘классической революционности’ и фактически не найдя ничего, как мы видели, кроме ‘революционной’ контр-революции, — наш критик, ничтоже сумняшеся, заканчивает свои первые похождения так:
‘Классическая литература прошлых лет — одна из самых верных наших друзей. Нужно у нее поучиться, как бороться со старыми Адамами. Она не мало ратовала за такие чувства и за такие навыки, которые непременными элементами войдут в психологию нового человека’.
— Благодарим покорно. И еще:
‘После побед, в период зрелости и расцвета… буржуазия… в области литературы дала несравненные образцы творения мысли и чувств’!
Ну, знаете ли, тов. Воронский, напрасно жалуетесь вы на тов. Сосновского, что он неутомим. Куда ему до вас!..

X. О прадедовских мечах.

Старинные клинки ценятся своей изумительной гибкостью и прочностью. Рубка холодным оружием — далеко не ‘буржуазный предрассудок’! Это доказал Буденный.
Почему же в таком случае и в области классической литературы не поискать ‘непременных’ элементов формирования нового человека в текущей борьбе со старыми Адамами? Чем ‘старые Адамы’ хуже старинных клинков?!
Дул же Давид непокорных филистимлян ослиною челюстью! — Итак:
…На баррикады!..
Буржуям нет пощады!..
‘Буржуазная литература обладает огромным запасом художественных, объективных истин, хотя классовая психология и преобладает в ней…’
— Ну, стоит ли вспоминать о таких ‘классовых пустяках’? Наплюйте!..
‘Объем этих чувств (объективных черт) различен в разные эпохи. Он минимален в эпохи обострения классовой борьбы и расширяется в относительно мирные эпохи…’
Это называется: захождение Воронского правым плечом вокруг второй сосны. Нет, уже не о ‘революционности’ буржуазии в эпоху ее схваток с феодализмом говорит он на этот раз. Не прошла ‘революционность’ — не надо! ‘Марксистский’ критик ведет теперь речь насчет ‘объективных истин’, о, так сказать, надклассовых ценностях, выработанных буржуазией в эпоху ее расцвета при минимуме классовой борьбы. Что ж, это уже совсем недурно!
Но, во-время спохватившись, Воронский успевает оговориться. Речь, видите ли, идет, конечно, не о ‘вечных общественных чувствах с абсолютной точки зрения, о чем говорят идеалисты всех цветов и рангов, а об ‘общечеловеческих чувствах относительно общих, относительно устойчивых’.
Припугнув нас ‘цветами и рангами’, Воронский продолжает дальше уже совсем смело:
‘Классики сумели выявить в образах своих героев такие черты, которые общи разным классам и на протяжении разных эпох… Несомненно, что классики были писателями класса дворян. Но нет ли в их произведениях объективной ценности’?
‘Эй, скорей, на коней,
Красные гусары…’
Старинная острая сталь — вещь ‘объективная’ для любого живого тела, любого класса и любой эпохи.
‘Тем более, что, — продолжает Воронский, — наши классики жили как раз в ту пору, когда классовая дифференциация в области сознания была в России в самом зачаточном состоянии. Народ, т. е. крестьянство, в общем покорно сносило иго помещиков.’
Живая картина: народ ‘безмолвствует’, нося иго, а помещики куют… ‘объективные ценности’ в области художественной литературы. Просто дух захватывает от любопытства, какого же рода объективные ценности изготовлены при таком феодальном бургфридене для нас с Воронским. Вот что значит: ‘заботливые предки’! А мы-то, несуразные!..
‘Конечно, — терпеливо разъясняет нам Воронский, — этой объективной ценности не было бы, если бы наши классики были в искусстве исключительными субъективистами… только критики ‘На посту’, — (слушайте!.. слушайте!..) никогда не проводят грани между субъективным и объективным в художественном произведении, отчего у них ‘идеология’ целиком совпадает с содержанием’.
— Ах, так вот в чем наш смертный грех! — Позабыли мы о кантовских ‘феноменах’ и ‘нуменах’! — Ну, ну!

XI. Что случается с субъектом, когда в прожекторе испортится объектив.

Воронский обращается к нашему великодушию. ‘Великие писатели, — говорит он, — великодушны. Они сочувствуют всем страданиям… это сказал еще Анатоль Франс!’
Авансом соглашаемся с Франсом и до глубины души сочувствуем страданиям запутавшегося Воронского, из вежливости не обращая внимания ни на его ‘цвет’, ни на его ‘ранг’. Основная ошибка, допущенная здесь Воронским, та, что он своих ‘классиков’ наивно принял за ‘великих писателей’. Уж поверьте нам, т. Воронский, — никакого то-есть сочувствия они к вам ни капельки не имеют, иначе бы так предательски вас сейчас не подвели… Выкопайте из земли любого на выбор феодального крестьянина, и он Вам, тов. Воронский, удостоверит, что никаких ‘объективных ценностей’, которые бы нравились и ему, и его барину, и нам с Вами, — он от своих господ не получил. Надули Вас, Воронский, Ваши классики, несмотря на столь любезно предоставленную Вами им ‘мирную’ эпоху. А знаете, почему надули? Потому что художественные ценности — не мечи, которые куются людьми из ‘объективного’ для всех них железа. Художественная литература есть орудие психического воздействия, создаваемое из психического же (но, тем не менее, весьма матерьяльного) багажа самого творца. Не кажется ли Вам после этого, что дальнейшее Ваше плутание вокруг той же ‘объективной’ сосны не приведет Вас из одной крайности в другую, т. е. к ‘чистому субъективизму’.
— Да, — признается Воронский, — на примерах с Грибоедовым, Гоголем и Толстым выясняется, как субъективные настроения чаще всего привносятся в произведения… В художественное произведение легче привносится субъективная окраска… Но подлинное художество ничего общего не имеет с субъективной отсебятиной. Истинное искусство — всегда истинно, т.-е. в той или иной мере соответствует действительности’.
Но, ведь, художественное произведение, — как Вы сами это дальше удостоверяете, т. Воронский, — ‘не является точным снимком с реальной или идеальной действительности’. Тем более, что ‘подлинное художество’, — как совершенно правильно определяете Вы, — ‘заключается в мышлении при помощи образов’. — Нет, тов. Воронский, из заколдованного ‘круга’ поисков природы ‘объективной истины’ Вы все равно без помощи марксизма никогда не выберетесь. А Энгельс в Анти-Дюринге давно уже дал на этот счет вполне исчерпывающие разъяснения.
‘Вопрос, что такое истина, — писал он, — относится исключительно к области морали. И свои понятия о нравственности люди сознательно или бессознательно черпают в последнем счете из практических хозяйственных отношений, на которых основывается их классовое положение… Мы отклоняем всякое желание навязать нам какую бы то ни было нравственную догму, как вечный, самодовлеющий и неизменный нравственный закон’…
— Это Энгельс все говорит, т. Воронский. Это Энгельс говорит о всякого рода ‘истинах’ и это тем более относится к ‘истинам’ классико-литературным.
‘Какую же мораль нам проповедывают? — спрашивает Энгельс дальше, и отвечает, — прежде всего христианско-феодальную, оставшуюся нам в наследство от прежних ‘благочестивых’ времен… Рядом существует современно-буржуазная, и затем пролетарская мораль будущего… Ни в одной из них нет абсолютной истины. Но та мораль содержит наибольшее количество долговечных элементов, которая в настоящем представляет преобразование настоящего в будущее, т.-е. пролетарская мораль.’
Вот как писали об этом, т. Воронский, основоположники материалистически-диалектического метода. Но, быть может, это все не верно. Быть может все же, как упорно уверяет т. Воронский, — ‘буржуазная литература обладает огромным запасом художественных, объективных истин, хотя классовая психология и преобладала в ней’?

XII. О ‘неблагодарном’ Бухарине и фальшивых ценностях.

Воронский даже Бухарина по этому поводу в свидетели зовет, чтобы тот подтвердил существование ‘непревзойденных и полезнейших для нас’ объективных ценностей, изготовленных для нас, неблагодарного потомства, ‘дворянами-классиками’. И вот что цитирует он из его ‘Теории исторического материализма’:
‘В господствовавшей в обществе психологии наряду с резко отличным, классовым элементом господствующего класса, могут существовать и общеклассовые психологические черты’.
— Ну, и незадачливый же Вы, т. Воронский! И дернула же Вас нелегкая цитировать Бухарина. Да, обще-классовые психологические черты иногда существовать могут. И главным образом, действительно, как раз в эпохи бургфридена. И мы, представьте, отлично это знаем… Но, уж сделайте такое одолжение, выбирайте для себя ‘объективные ценности’ где-нибудь в одном месте: либо ‘революционные’, которые мы выше подробно разобрали, либо из эпохи бургфридена. Нельзя же в самом деле праздновать свои ‘классические’ именины и на Онуфрия и на Антона! И вот, если Вы теперь упорно стоите на ценностях бургфридена, то откуда же Вы все-таки взяли, что эти объективные для известных классов одной какой нибудь эпохи черты или, даже скажем, ценности, — являются одновременно ценностями и для нас? Спутать эпохи изволили впопыхах. И вот, если бы Вы Бухарина потрудились дальше процитировать, то Вы бы по марксистски, практически, узнали бы, что это за ‘ценности’.
‘Примером этих общих психологических черт, — цитирую дальше Бухарина уже я, — могут служить феодальные эпохи, здесь у феодала-помещика и у крестьянина есть общие психологические черты: приверженность к старине, рутина, традиции, преклонение перед авторитетом, ‘страх божий’, застойность мыслей, нелюбовь ко всему новому и т. д.’
— Ну, что тов. Воронский, — не довольно?!
— Ах, что же это в самом деле за неблагодарный и безжалостный Бухарин!
Так вот, однако, какие это ‘объективные ценности’ творили для Воронского его любимые ‘писатели класса дворян’, ‘когда крестьянство в общем покорно сносило их иго’! — Нечего сказать: — ‘докружились’! Дальше пожалуй, — некуда!
И мы с неменьшим удовольствием процитируем теперь и другую цитату из того же Бухарина, которую т. Воронский предназначал в своей статье, очевидно, по нашему адресу.
‘Марксисты объясняют вышеуказанные черты, — говорит Бухарин, — ходом общественного развития, а не просто тычут в них пальцем,’ и в ‘этом состоит их отличие от идеалистов и субъективистов’.
— Да, Бухарин тысячу раз прав, тов. Воронский, но поэтому-то по-товарищески и не рекомендуем Вам увлекаться, быть может, и ‘объективно ценным’ примером унтер-офицерской вдовы, которая у классика Гоголя, представьте себе, сама себя высекла! Поверьте, мы далеко не так жестокосердны, чтобы присутствовать при такой автовивисекции.
Давайте-ка, лучше, помиримтесь по этому вопросу на том положении, которое К. Маркс высказал в своей работе о Фейербахе, а именно:
‘Вопрос, присуща ли человеческому мышлению объективная истинность, есть не вопрос теории, а вопрос практики. Иначе это будет чисто схоластический спор.’
И запомним дальше из Энгельсова Анти-Дюринга, что ‘Выше классовой морали мы еще не поднялись. Мораль, стоящая выше классовых противоречий, будет возможна только тогда, когда классовые противоречия не только будут превзойдены, но и забыты для житейской практики.’ — Как видите, тов. Воронский, мы то с Вами до этой счастливой поры, пожалуй, не доживем.
Зато, коммунистическая революция, в которой мы сейчас живем с Вами, тов. Воронский, и работаем, ‘является самым радикальным разрывом с традиционными отношениями собственности, а посему неудивительно, что только в ходе ее развития решительнейшим образом будет порвано и с традиционными идеями’, — как говорит об этом Ком. Манифест, и о которых, право же, тов. Воронской, особенно жалеть совершенно не стоит. Ну, какие в самом деле объективные ценности Вы практически подыщите?
‘Высоту’ человеческого чувства, о котором говорил Рескин? Но разве она обладает сама по себе ‘объективной ценностью’ независимо от своего содержания? Разве, если взять для примера, высокий лирический пафос ‘Детей Века’ К. Гамсуна не превратил эту вещь в насыщенный трагизмом безнадежности гимн, — да и какой еще гимн! — умирающему феодализму?
Или, быть может, героизм самопожертвования, который у дворян-классиков неизбежно ложился на плечи холопа, будь то Василий Шибанов Алексея Толстого или ‘Хозяин и работник’ Льва Толстого? Но еще Плеханов в свое время указывал, что ‘участь Шибанова оставляет современного читателя холодным.’ А если паче чаяния, она вызовет, — добавим мы, — эмоцию сострадания, то эта эмоция будет реакционной.
Или, быть может, ты, старая и ‘вечно юная’ любовь? Недаром даже Казин, перешедший в ‘Круг’, признается в том, как его дядюшка, —
…жалея мой влюбленный пыл,
Он мне так ревностно разглаживает брюки,
Чтоб я глазам любимой угодил.
Однако, мы все уже знаем, что из этого разглаживания брюк, как и из разглаживания стихов, ничего путного выйти не могло, и пролетарскому миру было поведано, что автор этого стихотворения ‘любовью женской нелюбим.’ А затем, кто теперь поверит старой любви с идеалом уютного гнездышка? Даже пресловутое прощание Гектора с Андромахой любая рабфаковка на смех подымет.
Если уж так упорно не везет Вам тов. Воронской с Вашими классиками, послушайте ка лучше беспартийного совета, ну хоть Рихарда Вагнера, к примеру. ‘Освободительное движение рабочего класса, — говорил он, — есть стремление от мещанства к художественной человечности.’ Работа класса, тов. Воронской, а не классиков!
Есть еще одна лазейка, в которую на худой конец можно, пожалуй, спрятать и классиков, и которой в минуту крайней опасности не брезгуют и Лефы, по другим, правда, соображениям. Лазейка эта гласит: искусство — для искусства, и связана она с признанием художественной литературы аморально объективной и самоценной. Классики эти же мысли выражали своими словами:
‘Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.’
О, тогда бойтесь, тов. Воронский, Плеханова, который давно уже приметил, что ‘склонность людей, живо интересующихся художественным творчеством, к искусству для искусства, возникает на почве безнадежного разлада их с окружающей их общественной средой’!

XIII. Ненаучные экзерсисы о ‘научных’ аналогиях.

— Но, — храбро отвечает Воронский, — если рассуждать как Вы, то ‘это все равно, что сказать: раз у нас пролетариат у власти, то долой ‘окончательно’ и буржуазную науку. Ведь она творилась тоже мозгом буржуазии. Она тоже есть продукт буржуазно помещичьего строя!.. Искусство есть та же философия, та-же Наука, но только в форме созерцания идеи в образе… Гольбах, Фейербах и Дарвин лежат в основе коммунистического самообразования… не подлежит сомнению и благотворная, положительная роль Мольера, Гете, Сервантеса и Шекспира!.. Из друзей рабочего класса всякий скажет: чтобы ‘окончательно’ организовать социалистическое общество, нужно вслед за физической победой над буржуазией, в первую очередь, ‘окончательно’ овладеть буржуазной наукой и философией, освободив их от реакционных прививок и от субъективизма буржуазных ученых… То же самое, с некоторыми поправками, следует сказать и об искусстве вообще и о литературе — в частности.’
Итак, это уже третий по счету и на этот раз весьма стремительный прыжок на третью из заколдованных для Воронского сосен. На эту сосну он прямо-таки вскарабкаться даже готов. Прочная, — думает, — сосна, ‘научная’: не выдаст! — Жалкие и напрасные попытки! — От марксизма теперь ни за какой сосной не спасешься!
Да, мы охотно признаем вместе с Плехановым мысль, высказанную еще Чернышевским, о том, что ‘искусство распространяет в массе читателей огромное количество понятий, выработанных наукой. Оно не только воспроизводит жизнь, и воспроизводит — объективно’ — как Вы это думаете, — но и объясняет ее’. И объясняет конечно, ‘субъективно’, — как мы об этом думаем. И полагаем, что это не только одно другому не мешает, но и никогда одно без другого и существовать не может. И поэтому вместе с Чернышевским мы считаем, что ‘искусство — для искусства, мысль такая же странная в наше время, как и наука — для науки’. Поэтому-то и к искусству, и к науке, в поисках ‘объективных’ ценностей мы подходим по тому же самому способу, по которому нам советовал подходить Маркс, а именно: — практически. И знаете, что мы узнали после этого? — Что есть наука, и есть ‘наука’.
Ах, да! Об этих ‘реакционных привесках’ Вы как раз наверное и намекали? — Нет, уж, извините, дело далеко не ограничивается здесь ‘безобидными привесками’.
‘Наша эпоха, — эпоха разложения буржуазного общества и этому соответствуют упадок и контр-революционность и в науке и в искусстве’! — сознаетесь Вы сами, тов. Воронский, спеша на попятную и трусливо бросая на произвол судьбы даже своих современных попутчиков. Но эта напрасная уже и запоздалая уступка с вашей стороны нас мало удовлетворяет. Нет, мы повели с вами речь уже не о науке эпохи упадка, а о ‘классической’ науке, если так можно выразиться. И вот с этой ‘заслуженной’ наукой — (причем стара она, или — нова, — это почти безразлично), — творятся удивительные вещи.
Чем ближе приходится ей вплотную, практически, экспериментально подходить к овладеванию так называемой ‘матерьяльной’ природой, (поскольку ‘нематерьяльной’ природы мы просто таки органически не в состоянии признать), — тем более приближается эта ‘наука’ (но только пока что ‘приближается’ — не более) — к внеклассовой объективной науке. Физика, химия, Павловская психология с небольшим коеффициентом Фрейдовских гипотез, — вот что мы имеем в общечеловеческом активе. Наоборот, чем меньше эта наука сталкивается с непосредственной природой, чем больше углубляется она в область общественных дисциплин и прочих так-называемых идеологических надстроек и поскольку при этом означенная наука продолжает оставаться на классовом базисе старого порядка, охраняя свой ‘академизм’ от утилитарных набегов пролетариата, — тем дальше, выражаясь мягко, отстает она от объективных истин, разыскиваемых Воронским. И марксизм, как таковой, наглядно подтверждает в этой области, казалось бы, такое парадоксальное положение. Чем субъективнее в этой области подходит наука в защиту интересов пролетариата, тем объективнее она становится.
И напрасно кивает Воронский на Гольбаха и Фейербаха, намеренно козыряя этими буржуазными матерьялистами. Вот что сказал о них Маркс в вышеприводимой работе своей о Фейербахе: ‘Главный недостаток всего прежнего матерьялизма, включая и Фейербаховский, тот, что предмет, действительность, чувственность — понимались только в форме объекта или созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность практика, — не субъективно’.
Вот в чем состоит Ваш первородный грех, тов. Воронский! Вы увлеклись и переоценили объективную роль всех ваших попутчиков, как ‘классических’, так и настоящих. И впав в эту ничтожнейшую ошибку перспективы, Вы неизбежно разделили судьбу идеалистов всех цветов и рангов и в данном случае неизбежно превратились в попутчика своих ‘попутчиков’. Не то важно ‘с кем идти’, тов. Воронский, а ‘как идти’ и ‘кому кого вести’. Это все — в области ‘науки’ — заметьте себе. Ну, а уж если коснемся этого вопроса в области ‘искусства’, то тут и ‘сам Главполитпросвет велел’, как говорится. Ибо это (искусство, разумеется, а не Главполитпросвет) — самая отвлеченная, самая общественная и вместе с тем наименее исследованная из всех областей психологической работы и взаимодействия — ‘научная’ отрасль человеческого творчества. Поэтому только для ‘критики’ т.т. Воронских именно здесь — пока что было полное раздолье. Давайте же снимем тов. Воронского осторожно с его ‘научного’ убежища, как последней сосны, и вернемся вместе с ним к тому актуальному вопросу, который был открыто поставлен нами ‘На посту’, и от которого Воронский так немужественно в разные места прятался.

XIV. Ктоза кем и ктоза кого.

Мы — мягкосердечнее Воронского. Кроме того, как писатели-художники, мы, — по определению Анатоля Франса, — более великодушны и можем сочувствовать всяким страданиям. Поэтому мы бережно подберем так поспешно брошенных Воронским на поле битвы, столь дорогих его сердцу, ‘попутчиков’, которых он теперь заклеймил ‘контр-революционными даже в искусстве’. Несмотря, однако, на всю кажущуюся компетентность т. Воронского по этому вопросу — мы с ним в этом пункте далеко разойдемся. Нам пожалуй даже больше по пути с ‘попутчиками’, чем с Воронским, — как это тоже не звучит парадоксально. Поэтому же самому мы не согласны и с фразой Воронского о том, что ‘поскольку следует всеми силами рекомендовать буржуазных классиков, постольку же нужно вести самую беспощадную борьбу против литературы эпохи упадка’. Значит: — за Тургенева и против Эренбурга?
Во первых эта фраза не искрення. Покажите нам сначала по-марксистски наглядно, где и когда велась Вами борьба против контр-революции в искусстве, тов. Воронский. А до этого напрасно будете Вы обращаться к нам с наивным пожеланием: ‘Если бы наши товарищи, объединившиеся вокруг журнала ‘На Посту’ обратили бы внимание на объективный момент в творчестве настоящего художника, — наши литературные разногласия значительно сгладились бы в вопросе о попутчиках’. Но это невозможно, тов. Воронский, и именно Вы нас не поймете, пока Вы будете оставаться фейербаховцем, а мы — марксистами. Разница между нами та, что рассматривать объективный момент вне органической, неразрывной связи его с моментом субъективным, рассматривать не монистически, а дуалистически, как Вы это предлагаете, — мы просто физически не в состоянии. Наши мозги не так устроены.
И, подходя к попутчикам, мы прочно знаем еще из ‘Коммунистического Манифеста’, что ‘в те периоды, когда борьба классов близится к развязке, процесс разложения в среде господствующего класса, внутри всего старого общества, достигает такой сильной степени, что некоторая часть господствующего сословия отделяется от него и примыкает к революционному классу, несущему знамя будущего’. Вот куда смотрите тов. Воронский, когда ведете попутчиков. Не на ‘классиков’, а на это самое знамя коммунистического будущего. И у попутчиков мы вовсе не собираемся с места в карьер искать ‘объективные ценности’ и ‘революционность’, которые ищете и, увы, — каким-то непонятным для нас образом прикидываетесь нашедшим, — Вы. Из того же самого Манифеста мы великолепно знаем, что ‘средние сословия бывают революционны лишь постольку, поскольку они покидают свою собственную точку зрения для того, чтобы встать на точку зрения пролетариата’. И тоже далеко не ‘объективную’, а как видите, — ‘субъективно-объективную’, тов. Воронский. А в чем состоит эта ‘точка зрения пролетариата’, мы опять же из того же Манифеста тоже знаем. Это — точка зрения Коммунистической Партии, которая ‘ни на минуту не перестает вырабатывать у рабочих возможно ясное сознание враждебной противоположности буржуазии и пролетариата’. Если это так, — а мы твердо думаем, что это именно так, — то мы в отношении попутчиков решительно отказываемся от рекомендуемого нам Воронским ‘объективизма’. Попутчики создают ценности психологического воздействия. Превосходно. И вполне естественно — перевес технической культуры пока что еще на их стороне. Но и мы, коммунисты, — не только не говорим сейчас — ‘ну и слава богу, никакой культуры у пролетариата не было, нет, стало быть, вплоть до коммунистического строя без таковой и обойтись можем!’ Нет, мы всячески созданию этой пролетарской культуры и в том числе искусства помогаем и эти классовые участки нашего идеологического фронта крепим и развиваем, насколько у коммунистической партии для этого есть известный процент времени, сил и уменья. И поскольку нам в этом отношении все меньше и меньше мешают излечивающиеся скептики.
Пролетарскую ставку на попутчиков мы не ставим. Сколько бы ‘вех’ иной из них и не перескочил, как бы доброжелательно к пролетариату он ни настраивался, — пока мы его не поставим прочно на коммунистическую точку зрения, — он все равно никаких объективных ценностей в целом создать для нас не может. Поэтому и ‘Круг’ и ‘Красная Новь’ в своих произведениях ‘искусства’ сильно попахивают идеологией мелкого лавочника.
‘Не следует воображать, — пишет Маркс в ’18 брюмера’, — будто представители демократии сами поголовно принадлежат к классу мелких лавочников, или особенно расположены к ним. По своему образованию и по своему личному положению они могут отстоять от лавочников так же далеко, как небо от земли. Представителями мелкой буржуазии они являются только потому, что не выходят теоретически дальше тех пределов, за которые не выходит в своей жизни и мелкий лавочник… Не следует также составлять себе неверного представления, будто мелкая буржуазия принципиально стремится проводить эгоистические классовые интересы. Она полагает скорее, что специальные пути ее освобождения являются в то же время общими условиями, при которых, исключительно, современное общество может быть спасено и классовая борьба уничтожена’.

XV. Как ‘изничтожать’ попутчиков.

О, разумеется, мы рисуемся Воронскому, как говорила ему тургеневская героиня — ‘очинно ужасными’ разбойниками с большой дороги, с кистенями и свинчатками в руках. Еще бы: — ‘изничтожать попутчиков!’
Да, тов. Воронский, мы думаем заняться этим ‘изничтожением’. Путем, быть может, длительного, — (трехгодичный стаж — это по Уставу), но неукоснительного и упрямого перетягивания талантливых попутчиков на нашу коммунистическую платформу, на нашу пролетарскую точку зрения. Вот, когда этих попутчиков, которые к нам тянутся, нам удастся поставить, — поставить, а не ‘положить’ (это тоже кое-кому следует различать), — на коммунистические рельсы, что тоже никому сразу легко не удается, наши попутчики, — Вы подумайте только, Воронский, — перестанут быть нашими попутчиками, а сделаются нашими соратниками и, представьте себе, — смогут тогда производить вполне объективные для нас с ними ценности. А то обстоятельство, что прийдут они к нам упорным путем, сохраняя органическое тяготение к своей периферии, приблизит к нам вместе с ними и означенную периферию, при чем соратники сыграют великолепнейшую роль ‘смычки’ с теми кругами интеллигенции и отчасти крестьянства, которые ползут за ними.
Но, пока они еще не соратники, а попутчики, — мы полагаем, что поручать им ‘смычку’, пожалуй, рискованно, — иной так, пожалуй, ‘сомкнет’, что любой прожектор замигает. Ну, конечно, Воронский опять упрекнет нас: подобно гоголевскому Хоме Бруту, критики ‘На Посту’ чертят вокруг себя волшебный круг, дабы буржуазный Вий не отдал русскую революцию всякой черной нежити и нечисти. — Это похвально, — одобряет Воронский (вот уж, действительно: парень помешался на ‘круге’) — но это нужно делать со смыслом, круг-то должен обладать известным радиусом, да и литература Шекспира, Гете, Гоголя и Пушкина, Щедрина и Успенского совсем не похожа на красавицу ведьму, сцапавшую бедного бурсака. — ‘Хитрый’ какой, — опять нас покойничками приманивает. Нет, т. Воронский, предоставляем уже Вам отгораживаться ‘волшебными кругами’ от пролетарской литературы.
Мы никаких кругов создавать не предполагаем. А наши классовые и фронтовые объединения соратников стихийно создает и укрепляет сама революция. Она, матушка, по нашим несмышленым наблюдениям, вовсе как будто не готовится к соблазнительным бургфриденам, ‘когда уже все спокойно’. Может быть наш сейсмограф и врет, но мы по своей работе живем в грозной бивуачной обстановке. Затем и — ‘На Посту’.

———————————————

Источник текста: Тарасов-Родионов А. ‘Классическое’ и классовое. [Статья] // На посту. 1923. N 2-3. С.61-94.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека