Казаки в Абиссинии, Краснов Петр Николаевич, Год: 1898

Время на прочтение: 338 минут(ы)

Пётр Николаевич Краснов

Казаки в Абиссинии.

Дневник Начальника конвоя Российской Императорской Миссии в Абиссинии

в 1897—98 году.

Предисловие.

Выпуская в свет настоящий свой труд, я считаю долгом предупредить читателя, что это не более, как дневник, в который я с полной добросовестностью заносил все то, что меня поражало, трогало и восхищало дорогой. Особенно в начале нашего путешествия, в странах культурных, мне пришлось смотреть то, что давно всем известно и давно описано. Я описывал эти места с тою подробностью, с какою видел сам. Мой дневник не может служить гидом для путешественника, желающего проехать в Африку, хотя бы потому, что в иных местах я, занятый конвоем, видел слишком мало, в других смотрел чересчур узко — лишь, как кавалерист и охотник.
Не найдут в моем описании и научного исследования малоизвестной страны, потому что я имел слишком мало времени для этого, не обладаю достаточными знаниями и не был снабжен нужными для того средствами.
Мой дневник — это моментальная фотография глаз моих. Чего я не видел, про то и не пишу. Если я смотрел на что-либо не так, как надо, прошу простить мне великодушно мои ошибки. Не записать же и не отметить хотя бы и мелочей такого грандиозного факта, как посылка гвардейских казаков в Абиссинию, — я не мог.
Еще раз предупреждаю, что ничего научного в моем дневнике не найдется — лишь беглый обзор пути от Петербурга до Адис-Абеба и обратно, Это легкое кавалерийское кроки, сопровождаемое легендой и только.
Feci quod potui — faciant meliora potentes.
Рисунки, приложенные к этому изданию исполнены по фотографиям, любезно предоставленным мне моими товарищами по путешествию Л. С Давыдовым, К. Н. Арнольди и Г. В. Коховским, которым приношу свою сердечную благодарность за сделанное одолжение этими фотографиями и за те замечания, при помощи которых о я вернее мог передать наши общие впечатления в заграничной командировке.

П. Краснов.

I.

От Петербурга до Одессы.

Мое назначение начальником конвоя. Сборы в путь. Молебствие. Состав конвоя. По железной дороге. Нагрузка на пароход ‘Царь’. Одесса.

23-го сентября 1897 г., возвратись из области войска Донского в Петербург и просматривая бумаги, получившиеся в полку в мое отсутствие, я нашел отношение штаба гвардейского корпуса о командировании казаков в Абиссинию в состав конвоя Императорской дипломатической миссии. Сейчас же в уме моем мелькнула мысль хлопотать о назначении в состав этого конвоя. Объехать чужие страны, увидеть новые места, новую природу, попасть в ‘коловращение людей’, как выражался Чичиков, наконец, расширить жизненный кругозор путешествием — все это было слишком заманчиво, чтобы жалеть на это время и труды. И я стал хлопотать. На первых же порах я потерпел фиаско, ‘Поздно’, вот ответ, который мне был дан и начальником миссии, и вицедиректором азиатского департамента министерства иностранных дел… ‘Поздно’, — состав отряда уже утвержден, смета составлена и переменить ее невозможно. Но видно мне суждено было ехать и дело мое устроилось. Конвой, который первоначально было предположено сформировать из казаков и пехоты, составлялся исключительно из казаков, можно было думать, что и начальником этого конвоя должен был быть казак — шансы мои возвышались, наступало тревожное состояние, когда не знаешь, останешься ли дома, в Петербурге, или на очень долгое время покинешь его, и все, что так дорого на родине.
Около 1-го октября приехал в казачьи казармы один из членов миссии, генерального штаба полковник Артамонов, и официально передал приказание в полки формировать конвой. В состав конвоя назначалось: шесть казаков лейб-гвардии Казачьего полка, шесть казаков — лейб-гвардии Атаманского полка, трое лейб-гвардии Уральской казачьей сотни, два артиллериста лейб-гвардии 6-й Донской Его Величества батареи и два Гвардейской конно-артиллерийской бригады, кроме того, в состав конвоя входил также один гусар лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка, бывший в командировке в Абиссинии вместе с поручиком того же полка A. E. Булатовичем. Начальствование конвоем было вверено поручику Булатовичу, а за его отсутствием одному из офицеров миссии, по назначению ее начальника. Но, так как конвой состоял почти исключительно из казаков, то начальник миссии, затрудняясь в выборе между бывшими в его распоряжении двумя пехотными офицерами, вошел с ходатайством о назначении меня начальником этого конвоя.
Впредь до решения моей участи полковник Артамонов поручил мне присмотр за снаряжением казаков и дал указания относительно того, что должны они иметь с собой в далеком походе. Имея надежду в непродолжительном времени принять конвой на законном основании, я с радостью принялся за дело его снаряжения.
В конвой было приказало дать отборных людей от полков. Каждый человек, помимо красивой внешности, представительного роста, должен был обладать известным развитием и характером, чтобы импонировать туземному населению, кроме того, он должен был быть не обузой, не мертвым грузом в походе, но полезным сочленом экспедиции. Все отобранные казаки удовлетворили бы самому строгому требованию. Это были рослые люди, хорошо грамотные, развитые, между ними были мастеровые, сапожники, портные, были люди, знающие плотничное и столярное ремесло, были певцы.
На другой день моего экс-назначения начальником конвоя, по моему требованию, мне был представлен казаком лейб-казачьего полка, Любовиным, список вещей, которые, по мнению всего их ‘круга’ (общего собрания), им нужны будут в походе. При дальнейшем составлении описи вещей полковник Артамонов руководствовался этим личным желанием казаков, вычеркнув из списка весьма немногие вещи, записанные казаками, вследствие неполного понимания в какие условия предстоит им попасть в Африке.
Все эти вещи можно было разбить на три категории: по способу укладки, и по местам их употребления, и на две, по роду вещей: на казенные и собственные. К первой категории я отнес те вещи, которые казаку понадобятся только на месте во время жизни в Энтото, столице Абиссинии: это парадное снаряжение и часть белья, во вторую категорию вошли вещи, нужные в походе по пустыне: оружие, патроны, седла, вьюк, фланелевое белье и проч. и, наконец, к третьей категории: вещи ручного багажа, бурки, верблюжьи куртки, запас белья, мелочи походной жизни, белые фуражки и проч.
Первая категория вещей укладывалась в одинаковые ящики, длиной 10 вершков, шириной 8 и вышиной 6, ящики обшивались рогожей и подготовлялись к отправлению на мулах и верблюдах, вес их был не более трех пудов:
Ящики, вместившие в себе вещи второй категории и подлежащие перевозке только по железной дороге, да в трюмах пароходов, имели различную длину, форму и вес.
Все эти вещи шли до Джибути — порта в Красном море (Смотри приложение I).
Офицеры, миссии и гвардейской казачьей бригады благословили конвой иконой изящной работы. Икона эта изображала образ Спасителя в венце из эмали, в дубовом ящике, на задней крышке складня привинчена серебряная доска с надписью: ‘Конвою Императорской Российской дипломатической миссии в Абиссинию чины миссии и гвардейская казачья бригада, 12-го октября 1897 года’.
На заготовление предметов обмундирования и снаряжения, которые от казны не полагаются, каждому казаку было выдано по сто рублей подъемных.
Как начальник конвоя, я взял с собою те же самые вещи, какие были у нижних чинов, и уложил их таким же образом: т.е. ящик до Энтото, ящик до Джибути и ручная кладь. Исключение составляли мой статский костюм и ящик с чертежною принадлежностью, красками и мелочью.
Для укладки моего имущества мне любезно был предоставлен поручиком Кавалергардского полка Ч-вым на испытание выработанный в полку вьюк. Вьюк этот состоит из двух переметных сум для мягких вещей и большого четырехугольного ящика из желтой парусины, разгороженного на две части. В этот ящик вошла походная канцелярия, краски и проч.
Снаряжение конвоя подвигалось весьма быстро. Лейб-гвардии Казачий и лейб-гвардии Атаманский полки открыли свои мастерские для работы курток, белых брюк, подков и ящиков. Целыми днями заготовлялись, принимались и упаковывались вещи, с особенным вниманием снаряжал в путь своих людей заведующий хозяйством лейб-гвардии Казачьего полка полковник А. В. Родионов. Каждая вещь, выдаваемая им казаку, проходила через его строгий контроль. He одно простое казачье ‘спасибо’ срывалось с их уст в пустыне, где по достоинству оценены были плоды его заботливости.
Миссия должна была тронуться 14-го октября… Было уже 10-е, а мое назначение все еще не состоялось. Руки опускались, энергия пропадала. Наступали минуты отчаяния я бросал живое дело снаряжения конвоя и шел в канцелярию, гонял смену трубачей, словом, занимался обычными будничными делами.
12-го октября в церкви казачьей бригады после обёдни было отслужено напутственное молебствие. Почти вся миссия собралась в церкви помолиться Господу Богу. Впереди других казаков, по средине церкви, в парадных, алых, синих, малиновых и черных мундирах стояли люди конвоя. С боку отдельной группой, тоже в парадной форме, стали члены миссии: генерального штаба полковник Л. К. Артамонов, секретарь посланника, коллежский секретарь A. A. Орлов, поручик лейб-гвардии Измайловского полка К. Н. Арнольди, поручики лейб-гвардии 4-го стрелкового Императорской фамилии батальона Г. В. Коховский и Л. С. Давыдов и Кавалергардского полка Г. Г. Чертков, доктора отряда, надворный советник М. И. Лебединский, коллежский асессор Н. П. Бровцын, провизор Б. П. Лукьянов, классный фельдшер коллежский регистратор С. Э. Сасон и кандидат на классную должность Кузнецов. Все офицеры обоих казачьих полков вместе с командирами присутствовали на молебствии. Священник в короткой прочувствованной речи объяснил казакам обязанность их, как христиан в чужой далекой стране, увещевал их терпеливо сносить все трудности пути в земле с климатом, столь отличным от того, в котором они родились выросли. Затем конвою была передана икона и каждому казаку по маленькому тельному крестику. При выходе из церкви казаки были собраны и начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Глазов обратился к ним с напутственной речью. Если просмотреть дневники нижних чинов за этот день, то можно видеть, какое сильное впечатление произвел на них этот молебен в присутствии всего начальства. Впервые им ясно стало, что путешествие их необыкновенно, что это не переход в Красносельский лагерь, а настоящий поход. ‘Сердца наши открылись, пишет грамотей Любовин, лейб-казак, обладатель прекрасного баритона, ‘жалко нам стало расставаться с товарищами, идти в те страны, о которых мы знали лишь понаслышке, или читали в учебниках’… ‘Молебствие, грустно расстаться, начальники наши прощались с нами’, коротко и просто отмечает этот день здоровый Могутин, красивый бородач.
18-го октября я был вызван в главный штаб и здесь мне было объявлено, что я назначен начальником конвоя.
24 часа было в моем распоряжении на сборы и я приступил к мобилизации.
Всю ночь с 13-го на 14-е октября в конвое никто не ложился, стучали топоры, раздавался визг пилы. Одни ящики приносились из мастерских, их обделывали окончательно, приспособляли к вещам, укладывали, забивали досками, обшивали рогожей и надписывали. Люди работали весело и бойко. Не было и тени желания выпить на прощание, все были озабочены и заняты сборами.
Бледное петербургское утро осветило комнату, заставленную ящиками для далекого путешествия. Свежий осенний ветер дул по улицам, — бледное синее небо с обрывками облаков было тоскливо.
Минута от езда, очень тяжелая для провожающих — легче переносилась уезжающими. Толпа народа, собравшаяся к 3-м часам дня на Николаевском вокзале, сердечные пожелания, все это повышало настроение, разлука казалась не так заметной, мало думалось о будущем, все мысли были еще назади, в Петербурге. Однако, многие из казаков плакали. Это были слезы, вызванные исключительно волнением неожиданных и трогательных проводов…
Самая скучная, часть пути началась. Поезд тронулся, все сняли шапки и перекрестились — ‘ Счастливый путь’ — кричали на станции. Пошли мелькать мимо знакомые заборы, багажные вагоны, платформы. Показались красные казачьи казармы, манеж, замелькал переплет моста, пошли болота и леса родного севера, Петербург остался позади, члены миссии начали знакомится друг с другом…
Состав офицеров и врачей мною назван выше. Я позволю теперь остановиться на нижних чинах вверенного мне конвоя. Их 20 человек, один уже уехал, на лицо 19. В видах удобства управления конвоем я разбил его на три звена (отделения): лейб-казачье, атаманское и сводное (из уральцев и артиллеристов). Старшим, на правах вахмистра, назначен с утверждения полковника Артамонова старший урядник лейб-гвардии Казачьего Его Величества полка Духопельников, молодец 2-х аршин 12-ти вершков роста, с широкой окладистой бородой и ясными голубыми глазами, православный, холостой, характера спокойного, немного резонер. Важничает, но слегка. Старший лейб-казачьего звена — младший урядник Еремин, православный, холостой. Ростом не ниже Духопельникова, но имеет более жидкую бороду, поет звонким тенором. Казаки Изварин и Могутин, женаты. Трубач Терешкин, худощав и строен, слегка горбится, мастер на все руки. Характера мрачного. Казак Люб-вин, холостой парень, невысокого роста, с глазами на выкате, носит небольшие усы. Любит почитать книжку, поговорить, смесь писарского шика с казачьим самомнением, обладает прекрасным баритоном. Слегка презирает своих остальных товарищей — серые, дескать, ничего не понимают. Знаток различных напевов, человек бывалый, весьма любознателен. Старший атаманского звена — старший урядник Авилов, большого роста, худощавый, характером похож на Духопельникова, но ниже и слабее его. Женат, часто задумывается. Трубач — урядник Алифанов. Бледное лицо, обрамленное густой черной бородой, с черными же задумчивыми глазами. Портной, плотник и кузнец. Весьма исполнителен, но говорить много не любит. Приказный Крынин, казак среднего роста, человек расторопный и почтительный. Соваться вперед не любит — порученное исполнит тщательно. Приказный Архипов, плотный и сильный мужчина, старовер, угрюмого и задумчивого характера, глаза, сверкающие из-под нависших бровей, скрывают добрую душу, чертежник и съемщик. Казак Кривошлыков, длинный, худой, некрасивый с виду детина, кузнец и паяльных дел мастер. Приказный Демин, почти мальчик с пробивающимися черными усиками 2-х аршин 11-ти вершков росту. Старший сводного звена — фейерверкер 1-й батареи гвардейской конно-артиллерийской бригады Недодаев, малоросс, уроженец войска Донского, толст и солиден, не без малороссийского юмора, любит петь, разговаривать, весьма любознателен. Фейерверкер 2-й батареи Полукаров, уроженец Рязанской губернии, не имеет ни усов, ни бороды, поет звонким нежным тенором, человек очень рассудительный. Артиллеристы лейб-гвардии 6-й Донской батареи Щедров и Мазанкин, оба красивые видные бородачи, оба моряки, низовых станиц, дома, на Дону, — занимались рыбачеством. Уральцы — Сидоров, лихой запевало, гармонист, длинный безбородый и безусый, весельчак и шутник, хороший музыкант. Панов, рыжебородый, с монгольскими чертами лица уралец, отличный танцор, любитель поболтать и поспорить и, наконец, Изюмников, невысокий и круглолицый казак.
Конвой едет в особом вагоне третьего класса. Люди сбились по кучкам. В одном конце грамотеи читают рассказы про Абиссинию, в другом переписывают русскими буквами написанную марсельезу.
Унылая осенняя природа видна из окна. Желтые поля, голые коричневые леса, лужа, болотце, черная деревушка на скате и опять поля и леса. Так до Москвы, без перемен с короткими остановками на станциях, на которых едва успеваешь проглотить стакан чаю и опять несешься дальше и дальше.
9 часов вечера. Люди становятся в одну шеренгу на перекличку в тесном проходе вагона. Трубач Терешкин заводит кавалерийскую зарю. Дружно пропели: ‘Отче наш ‘ и ‘Спаси Господи’. Ночь…
В Москве к отряду присоединился мальчик — кадет 1-го Московского корпуса Хайле Мариам Уонди, сын Ато Уонди, харарского землевладельца, абиссинец родом.
Восьми лет от роду он приехал в Петербург, совершенным абиссинцем, теперь ему 14 лет, он отлично говорит по-русски, но забыл свой родной язык. Доктор Бровцын, кандидат Кузнецов и классный фельдшер Сасон пытаются воскресить в его памяти абиссинский язык, но это не всегда им удается. На вопросы по абиссински мальчик сконфуженно улыбается и отрицательно качает головой.
16-го октября, поздно ночью, проехали через Киев. Дул пронзительный осенний ветер. Днепр катил свои холодные волны. ‘Ни зашелохнет, не прогремит. Глядишь и не знаешь — идет или не идет его величавая ширина, и чудится, будто весь он вылит из стекла и будто голубая зеркальная дорога реет и вьется по зеленому миру’… Железнодорожный мост навис над Днепром. У’ берега привязано несколько лодок, на них горят красные фонари и огни их отражаются длинными алыми полосами в воде. Немного выше идут улицы. Огненные точки фонарей параллельными рядами взбегают на холмы. Где-то пожар, широкое зарево заняло полнеба и на фоне его резко вырисовываются силуэты домов. Пирамидальные тополи растут здесь и там. Вот показались фонари, поезд остановился и началась перегрузка на юго-западную дорогу.
За Киевом пейзаж изменяется. Становится теплее. В садах много зелени. Пожелтели одни дубы и клены, акация же, береза и другие деревья еще зелены. Появились жиды. С рыжими, черными и седыми бородами в длиннополых сюртуках, с косматыми волосами, толпились они по платформам маленьких станций. Виды становятся красивей и богаче. Маленькое озеро окружено коричневой дубовой рощей. Группа малороссиянок граблями сгребает сухие листья, телеги, запряженные мутно серыми волами с широкими разлатыми рогами стоят в линию… Красивая картина парка быстро скрывается из глаз и видна широкая, чуть всхолмленная поляна, а там хутор с белыми домиками, высокая церковь с зеленым куполом и снова роща.
В Одессу прибыли 17-го октября, около 9-ти часов вечера. Толпа комиссионеров гостиниц окружила с предложениями услуг. Начальник миссии озаботился оставлением комнат в гостинице ‘Лондон’. Люди конвоя ночевали в своем вагоне на станции.
18-е Октября. С раннего утра команда грузит свои вещи, вещи аптеки и царские подарки на пароход русского общества пароходства и торговли ‘Царь’. Вагон железной дороги подан к самой пристани. Дрягиль в сером пиджаке, впрочем нет, назвать серым это смешение пятен, дыр заплатанных и не заплатанных — немного смело, и таких же штанах, в серой шляпе, круглой, с широкими нолями, опущенными вниз, заведует нагрузкой. Все лицо его, грязное и загорелое, покрыто потом. Глубокие морщины избороздили его по всем направлениям. Из улыбающегося то и дело рта торчит единственный зуб. Такие типы, кажется, созданы портовой жизнью. Загорелые, покрытые потом и углем, с обветренными лицами, они день и ночь толкутся на пристани, болтая на всех языках вообще и ни на одном в особенности. Другой такой же тип стоит на палубе ‘Царя’ и распоряжается нагрузкой в трюм.
— ‘Майна’! кричит седой нагрузчик.
— ‘По малу’! мягким басом отвечают сверху.
Co стуком вертится колесо на лебедке и натягивает цепь. Цепь тянет веревочную петлю — ‘строп’, тяжелые ящики медленно поворачиваются на покатых досках, перекинутых с пристани на борт судна, ползут по ней, еще мгновение и они висят над морем.
Казак Изварин с испугом смотрит, как качаются над морем ящики с драгоценными Императорскими подарками.
— ‘А не оборвется?’ робко спрашивает он нагрузчика. Тот отвечает взглядом глубочайшего презрения.
Нагрузка длится часа три. Три часа раздаются однообразные восклицания. — ‘Майна!’ — и глухой ответ — ‘по малу’.
Погода довольно теплая. Серые тучи нависли над морем. В порте вода мутно-зеленого цвета, дальше Черное море оправдывает свое название — оно графитового цвета, вдали сгустились тучи. Семь дней здесь свирепствовала буря и разведенное ею волнение обратилось в мертвую темную зыбь.
Нагрузка кончена. Последние ящики погребены в широком темном отверстии трюма. Я иду на берег: нужно кое-что закупить, интересно заглянуть на физиономию незнакомого города. Я подымаюсь по грязной улице, на которой вокруг трактиров толпятся дрягили и матросы различных национальностей, и попадаю в город. Чистая широкая улица, мощеная каменными брусками, чистый тротуар, обсаженный в два ряда белой акацией, такие же чистые однообразные домики с большими окнами и красивыми дверьми без подъездов. Направо такая же улица оканчивается изящной церковью, дальше видно грандиозное здание театра, сад вокруг него и в саду цветник. Невольно думаешь о голых деревьях петербургских садов и темных клумбах, быть может теперь уже запорошенных снегом.
Я прошел Ришельевскую, Дерибасовскую улицы, прошел Кузнечный переулок, набережную с ее красивыми грандиозными домами, зашел в громадный подъезд ‘Credit lyonnais’, разменял там деньги, присмотрелся к восточным человекам на улицах, к французам в банке, к грекам в ресторанах, харчевнях и парикмахерских, и убедился, что Одесса имеет иностранную и даже прямо французскую физиономию.
Видно первый ее губернатор, памятник которому так властно смотрит на зеленый порт, обрамленный длинными молами, на темное, вечно волнующее море положил в основу ее широкую, прямую и просторную планировку городов своей изящной родины.
Я гулял по Одессе и поздним вечером. Я смотрел на намазанные физиономии гречанок, немок и француженок, разгуливающих по бульварам, смотрел на юрких молодых людей неизвестного звания и профессий, сновавших здесь и там, наблюдал эту шумную жизнь улицы вечером октябрьского дня. Немножко напомнила она мне платформы Стрельны, Петергофа в теплые летние вечера, наводненные толпой учащейся молодежи. И здесь преобладали гимназисты в серых курточках и серых брюках. Незаметно я вышел к памятнику Ришелье.
Какой чудный вид на море открылся предо мною. Повсюду огни. Белые — электрические, желтые, красные, зеленые. Море чуть шумело, теплым ветром тянуло от него. Внизу жизнь еще кипела. Здесь, наверху, изредка проходили парочки, исчезали в зеленом прибрежном саду и веселый южный смех слышался из тенистых кустов. Я прошел к ‘Царю» При свете электрических фонарей нагрузка продолжалась. Стадо белых быков стояло у парохода. По очереди подгоняли одно из животных ближе к пароходу, подводили под него строп, обшитый снизу парусиной, раздавался крик…майна!’, глухое ‘по малу!’ отвечало с берега и беспомощно поджав короткие ноги свои и низко опустив рогатую голову с самым глупым выражением темных глаз поднимался бык на воздух, поворачивался на кране и медленно опускался в широкий трюм. Первое время после воздушного своего путешествия бык себя чувствовал плохо, но его тянули за рога, крутили ему хвост и он кидался в погруженную уже толпу быков… Вся верхняя палуба занята баранами. На крыше средней рубки тоже толпятся стада мериносов.
Команда моя только что построилась на перекличку.
— ‘Ну что, хороший город Одесса?’
— ‘Очень хороший’, последовал дружный ответ.
— ‘Можно сказать — прекрасный город’.
— ‘А моря вы не боитесь?’
— ‘Никак нет, ваше высокоблагородие’.
Я осмотрел их помещение, недурное в общем, на нарах, наверху, под окнами и ушел домой, в гостиницу ‘Лондон’.
Дома я не мог заснуть, долго слышалось мне скрипение цепи лебедки, крики — ‘майна!’ и угрюмый ответ — ‘по малу!’

II.

От Одессы до Константинополя.

Прощанье на пароходе. В открытом море. Впечатления качки. Босфор. Приход в Константинополь. Панорама рейда и города.

19-го (31-го) октября, воскресенье. Погода теплая, но пасмурно. С утра у парохода необыкновенное оживление: спешно догружают последние товары. Знакомые и родные приехали проводить отплывающих. На верхней палубе толкотня. Командующий войсками Одесского округа генерал-адъютант граф Мусин-Пушкин приехал проститься с посольством. Явился неизбежный фотограф, конвой построился на юте, сняли фотографию сначала с него потом со своей миссии. Прощаются последний раз, дают последние поручения. Внизу на палубе происходит трогательное расставание нескольких стрелков 15-го стрелкового полка: они провожают фельдшеров своих на остров Крит. На прощание вылито было немало и слезы текут обильно. Отъезжающий кинул свой платок остающемуся, тот бросил свой. Но и этого сердечного обмена платков им показалось мало. В последний момент, когда матросы уже взялись за поручни трапа, они бросились на него и крепко обнялись на прощанье. Вот мать целует сына, худощавая англичанка машет платком.
Помощник капитана подал свисток, сняли причалы, скинули трап, буксир прошел вперед и медленно начал вытягивать ‘Царя’ из-за мола.
Все были наверху. Чудная панорама Одессы открывалась с палубы. Каменная галерея наверху высокого берега, статуя Ришелье, группы домов, зелень садов показались вдали, очертания начали сливаться, стушевываться, прошел еще час и только туманная береговая полоса осталась на том месте, где была Россия.
Свежий ветер скоро согнал публику с юта. В кают-компании зазвонили к завтраку.
Когда я вышел снова на ют, ничего кроме моря не было видно кругом. Оно волновалось, это темное серое море, покрытое местами белыми гребнями, кидало свои волны на борт парохода и рябило без конца. Началась легкая качка. Стоишь на юте и видишь, как медленно поднимается кверху нос и потом замрет на минуту и так же осторожно начнет опускаться. Тяжелое ощущение. Приходит весельчак, фармацевт наш, Б. П. Л-ов и говорит: ‘самое лучшее средство, чтобы не заболеть морской болезнью, это ходить взад и вперед’.
И мы ходим под руку, то подымаясь, то опускаясь, сообразно с качкой, Иногда качка заставляет нас делать непроизвольные шаги в сторону.
— ‘Ого, покачивает’, говорит К. Н. А-и. ‘Смотрите, чтобы совсем, не закачало’.
— ‘Это еще что — произносит наш серьезный доктор Н. П. Б-н и смотрит в упор на вас сквозь пенсне. ‘Как только положат на стол скрипки — я готов. Я. не выхожу больше к обеду
Мы идем и смотрим, не кладут ли скрипки. Но обеденный стол накрыт по обыкновенному. Перемычек, гнезд для тарелок нет. Это нас успокаивает.
— ‘Смотрите, дельфины’.
Целая стая этих морских чудовищ плыла за пароходом. Они прыгали, словно по команде, из воды и потом пыряли и долго были видны в прозрачных водах их черные спины. И вот прыжок: на минуту показалось из воды серое брюхо дельфина и он опять ушел под воду.
Вечером пароход освещен электричеством. Темные волны видимы кругом, а качка легкая, утомительная все продолжается. Ложишься на койку и засыпаешь тяжелым — сном под однообразный стук машины. Сквозь сон чувствуешь, как-то поднимает, то опускает качкой голову, потом забываешься и видишь себя в России, среди всех тех, кто дорог сердцу.
20-го (1-го) октября, понедельник. Какое тяжелое пробуждение… А как было хорошо во сне. В круглый портик видно желтое небо и серые тучи над ним. Волна не убавилась. Качка продолжается. Поднимет пароход кверху, опустит и снова поднимет. Все выходят недовольные.
— ‘Покачивает, знаете, того’, говорит Л-ов. — ‘Не пойти ли лечь’, отвечает К-ий. Он не выносит качки.
Голова начинает тупо болеть. Мысль перестает работать.
—. ‘Кажется, укачивает’, говорю я, и спускаюсь вниз. Вот один из казаков с зеленовато-бледным лицом, нетвердой походкой прошел по палубе. Снизу, от желудка, что-то поднимается, идешь на верх, но и свежий ветер мало облегчает. За кормой бежит мутно-зеленая полоса, покрытая местами пеной, дельфины играют с боков, а там, вдали, куда только хватает глаз, видно море. Гадкое море, ужасное море!! Это еще легкая качка, что же будет. когда начнет валять по настоящему. Тоскливое чувство увеличивается. Смотришь, как мерно подымается и опускается палуба, как вылетает из-под нее бездна пены, смотришь на темно-синее море безразличным взглядом и ничто не интересует, ничто не забавляет. Начинаешь желать смерти. Если бы пароход в это время стал тонуть, то кажется ни малейшего усилия не употребил бы, чтобы спастись. Спускаешься вниз, цепляясь за перила лестницы, и ложишься каюту. Лежать легче. Наступает полное равнодушие ко всему. Время — останавливается. Все равно утонем мы, или нет, виден ли берег или далеко, усилилась или уменьшилась качка.
Лень встать. Одеяло лежит не ловко и давит под бок но вставать не хочется, ‘пускай лежит так, все равно…’
С полным равнодушием ко всему, с самой постыдной слабостью воли, я заснул, наконец, и это было самое лучшее, что мог я сделать во время качки.
Меня разбудил Ч. ‘Вставайте, к Босфору подходим!…’
Я моментально вскочил. Качки как не бывало. Зеленоватая зыбь шла по неширокому проливу. С обеих сторон виднелись высокие берега. Мутно-желтая трава покрывала крутые скаты гор, виднелись постройки, стены домов вырастали прямо из воды. Вот на горе видны темно-серые развалины старинной Генуэзской крепости, с другой стороны — такие же развалины. Поломанные стены сбегают к самому морю. От этих стен когда-то протягивались поперек Босфора тяжелые цепи… Теперь страшнее всяких цепей, глядят из-за низких земляных батарей большие береговые орудия. Турецкий, красный с белым полумесяцем флаг висит над башней. Часовой в черном башлыке и накидке стоит на батарее. Напротив расположена такая же батарея. Co своими ярко-зелеными скатами, спокойными линиями фасов и тупыми исходящими углами они выглядят так невинно. Если бы не эти черные пушки, ее весенняя правильность очертаний этих ровных холмов — их не признаешь за грозную защиту пролива.
Пароход идет мимо Константинополя. На высокой горе, ярко озаренная солнцем, покрытая бездной домов и домиков, рисуется столица Турции. Темно-зеленые изумрудные волны Босфора ласкают его берега. Масса пароходов, барж и шхун покрывает пролив. А сколько лодок! Вот под парусами идет турецкая шлюпка. Черный косой парус ровно надут, оборванные загорелые турки в красных чалмах сидят на корме, а кругом нее бездна мелких фелюк. Наша военная четверка подходит к ‘Царю’, шлюпка агентства идет за почтой, a за ними целая стая лодок, выкрашенных в яркие цвета и посланных от отелей с гребцами, одетыми в рубища, в яркие тряпки, покрытые чалмами и непокрытые, в фесках с кисточками и в фесках без Кисточек. И все это кричит, предлагая свои услуги, выхваляя свои отели, кричит коверкая все европейские языки, зазывая жестами, улыбаясь и кивая головами. Спустили трап, и они быстро наводнили всю палубу, хватали за рукава, тащили к себе, приглашали на французском и русском языках. Приехал один из офицеров русского стационера и с ним русский посольский кавас в феске. темном турецком костюме и с вызолоченной кривой саблей.
И над всей этой беспорядочной толпой шлюпок и лодок, над разноплеменными пароходами всех флагов и всех национальностей царит Константинополь. Прямо — старая часть города — Стамбул увенчанный желтым грандиозным зданием мечети Айя-София, левее к морю спускаются сады султанских гаремов сераля. Кипарисы остроконечными вершинами выделяются над купами южных сосен, мирт и олеандров. Среди зелени видны белые постройки. Это павильоны и дома. А как красив противоположный берег Золотого Рога — Галата и Пера! Дома лезут один на другой, узкие, высокие, белые, розовые, красные, больше, впрочем, белые. Над всем царит высокая башня Галата, многоугольная, постепенно суживающаяся. Дальше видны белые длинные постройки султанского дворца, еще далее, если смотреть к Черному морю — невысокая башенька-скала Леандра и далеко на горизонте, на Мраморном море, видны фиолетовые абрисы Принцевых островов.
Чудная, ни с чем несравнимая картина!

III.

Константинополь.

Константинополь вечером. Турецкие солдаты. Почтовые порядки. Стамбул. Мечеть Айя-София. Исторические воспоминания. Колонна Юстиниана и обелиск Феодосия. Большой базар. Возвращение на ‘Царя’. Новые пассажиры, Выход в Мраморное море.

Константинополь столько раз описан пером гораздо более талантливым, чем мое, что я не рискую браться за описание его достопримечательностей. Расскажу только то, что я видел и как я видел. Заранее предупреждаю, что видел, я весьма немного, видел только то, что угодно было толстому рыжеусому проводнику Мустафе — показать мне.
Я был в Константинополе два раза, вечером, 20-го октября, и утром, 21-го.
Были сумерки, когда я вышел на набережную. Толпа народа ходила взад и вперед, оборванные старые турки сидели и стояли по бокам грязного тротуара. Перед одними из них были высокие круглые корзины, наполненные янтарным константинопольским виноградом, другие продавали какие-то жирные блины, свернутые в трубку и наполненные творогом, у третьих были круглые запеченные крендели, четвертые, на маленьких деревянных табличках, положенных прямо на землю, торговали сырой рыбой, нарезанной кусочками, пятые… И не перечтешь всего, чем торговали эти кричащие, суетящиеся по всем направлениям люди. Всякий выхвалял нараспев свой товар, и их гортанные голоса, непривычные для русского уха, как-то странно его поражали. По туннелю проведенному наискось, снизу вверх, по электрической железной дороге вы попадаете в Перу, европейскую часть города. Уже совсем темно. Редкие керосиновые фонари тускло освещают узкие грязные улицы, мощеные каменными плитками. На каждом шагу знаменитые константинопольские собаки. Они ведут себя совершенно беззастенчиво в этом город, где их никто не тронет. Вот бурая собака со всем своим юным семейством разлеглась посреди тротуара, другие возятся на улице, не пугаясь движения. Пешеходы, их большинство, заняли всю улицу. Сквозь толпу пробираются извозчики с колясками, запряженными парами лошадей в английской сбруе. Зеленые конки, пронзительно трубя, тянутся по рельсам. На углах стоят туркн с невысокими лошадьми, оседланными английскими седлами и замундштученные. Лошади эти заменяют наших извозчиков.
Турецкий кавалерийский разъезд проехал по городу. Лошади в довольно хороших телах, но люди грязно одеты и посадка разнообразна. Вообще, встречавшиеся со мной турецкие солдаты и офицеры не имели особенно воинственного вида. Часовые, которых я видел и у таможни, и у гауптвахт на улицах, и у патронного погреба, стояли, небрежно опершись на ружья, разговаривали с проходящими, горбились и держали оружие как попало. Длинные брюки турецких солдат висели, далеко не доходя до сапог, напоминая иных мальчиков, выросших из штанов, доставшихся им, вероятно, от старшего брата. Лица турецких солдат по большей части выразительные и красивые.
Поздней ночью спускался я по улице к набережной. Лил проливной дождь. В ярко освещенные окна бесконечных кофеен видны были турки за мраморными столами, ожесточенно игравшие в карты. Ассигнации, большие серебряные меджидие и маленькие талеры переходили быстро от одного к другому. Шла азартная игра.
На главную улицу выходили узкие темные переулки. И как легко тут заблудиться! Вот арена для уличных драк, для всевозможных волнений и пропаганд.
Босфор заснул. Сопровождавший меня кавас вызвал — шлюпку и мы поплыли по Золотому Рогу. Всюду видны были огни судов и лодок. На пароходе работа не прекращалась. Лебедка скрипела во всю. Две баржи стояли у причала и при свете электрических фонарей разгружались. Люди в красных фесках ходили по палубе.
21-го октября. (2-го ноября). Проснувшись, я первым делом взглянул на портик. Желтые волны мягко плескались о борт парохода. Горизонт, золотистого цвета, местами был затянут темными тучами, погода могла разгуляться, но могла также разрешиться дождем. Мустафа, в своем черном пиджаке и темно-красной феске, уже ожидал меня на палубе. Я прошел к конвою, поздоровался с людьми, поздравил их с праздником восшествия на престол Государя Императора и вызвал желающих на берег, желающими оказались все. Кинули жребий — семерым остаться, а с остальными на двух шлюпках я высадился на Константинопольской набережной. Паспортные формальности оказались очень просты. Я записал наши фамилии и передал чиновнику в феске.
— ‘Москов аскер’, сказал он солдату, стоявшему у железной решетки.
— ‘Yous etes un officer russe?’ спросил он меня.
— ‘Oui, monsieur’.
И мы толпой прошли между двух турецких солдат и очутились на грязной набережной.
Мне нужно было получить письма из России. Письма из России получаются, сказали мне, на русской почте, в агентстве пароходства. Я отправился в агентство, но там писем не было.
— ‘Может быть, ваши письма шли через Вену, тогда вы найдете их на австрийской почте’. утешил меня агент.
По кривым улицам, по которым толпились люди в фесках, пробрался я к зданию австрийской почтовой конторы
— ‘Есть письма на имя К?’
Немец строго посмотрел на меня, перебрал маленькую пачку писем, еще строже взглянул и сказал: вам писем нет’.
— ‘Быть может, они на главном почтамте’, сказал я проводнику.
— ‘О, нет, это невозможно, все русские письма на русской почте’.
Но тем не менее я пошел и на главный почтамт. Там тоже писем не нашли. А между тем письма были я в этом уверен.
Где же получают письма в этом разноязычном городе, где столько почтамтов, сколько национальностей, в нем проживающих, и где ни один из них не отвечает за правильную доставку писем?
— ‘Значит, не было писем’, хладнокровно замечает Мустафа и тянет меня вперед.
По узкой улице, мощеной. плитняком, по которой взад и вперед ходят турки и европейцы, ездят коляски, запряженные парами маленьких тощих лошадей, торопливо проходят ослики, с обеих сторон нагруженные громадными корзинами с разной мелочью, мы выбрались к мосту. Высокие турки в длинных белых балахонах преградили нам дорогу.
— ‘Надо платить две копейки’, объяснил нам Мустафа и побежал к грязному деревянному павильону, где сидели сборщики податей.
Деньги уплачены, нас пропускают через мост. Мост страшно грязный. Толстые неровные доски покрывают его. Нога скользит по липкой грязи. Пешеходное движение по нем громадное. Все идут куда-то озабоченные, встревоженные, торопливые. Солдат в грязных, серых, суконных панталонах с красными лампасами и в рваных ботинках бредет через мост. Выправка неважная, руки болтаются без толка, синяя шинель одета как попало, штык висит, небрежно сбоку, вид весьма непредставительный. По мосту мы попали в старую часть города — Стамбул.
Узкие кривые улицы подымались кверху. Вот показались желтые стены мечети Айя-София, мы повернули в ворота и вошли во двор мечети, где картинно росли у магометанских умывальниц олеандры и мирты. Заплатив по полмеджидие за вход, мы поднимаемся по спиральной наклонной площади, мощеной брусками, на хоры мечети.
Когда Мехмет (Магомет) II взял Константинополь, повествует нам Мустафа, он въехал верхом по этому ходу на хоры и смотрел отсюда на резню в храме.
Маленькие глаза Мустафы при этом улыбаются, он совершенно входит в роль гида и продолжает пояснения безаппеляционным тоном, путая события, действительно случившиеся, с событиями, созданными народной фантазией.
— Вот здесь, говорит он, останавливаясь на хорах, был алтарь. Когда турки ворвались в собор, епископ, служивший обедню, заперся за царскими вратами и турки заложили ему каменьями выход.
Казаки со страхом смотрят на следы двери и все снимают фуражки.
— ‘Все-таки, братцы, храм этот был наш’, говорит толстяк Недодаев, как бы оправдываясь перед товарищами.
— Теперь посмотрим общий вид, и Мустафа ведет все общество по хорам на середину.
Внизу под нами громадное пространство. Пол устлан циновками и циновки эти, протянутые косо по храму, перекашивают пол в одну сторону. На высоких колоннах висят большие щиты, грубо сделанные из дерева, с золотыми буквами по синему полю. Эти священные изречения из Корана точь в точь вывески торгового дома Цзин-Лунь в Петербурге. В глубине мечети, прямо против нас, мозаичные изображения шестикрылых серафимов. Лица ангелов заклеены звездами.
Долго стою я и смотрю на обширную площадь мечети, расстилающуюся у моих ног. Один громадный купол царит над нею. На золотой мозаике этого купола еще виден Господь Бог, распростерший свои руки над молящимся народом. Штукатурка не стерла следы его лица, рук, и хитона.
Дальше, на хорах, могила властителя Византии венецианского дожа Дандоло и подле нее следы прядильного станка, за которым день и ночь ткала безутешная дочь Константина Великого.
Лицо Мустафы при сообщении всех этих подробностей выражает величайшее наслаждение.
— ‘Я не простой гид’, самодовольно говорит он, ‘я знаком немного с историей, я могу все пояснить исторически’.
С хоров мы спускаемся вниз. На паперти происходит скучная пригонка туфель на большие казачьи сапоги и, шлепая ими, мы входим в старинный храм. Вот красные колонны, окованные железными обручами, по преданию перевезенные из Соломонова храма, вот неподалеку от входа, на высоте трех сажен, след от руки и зарубка мечом: следы того же Магомета II. Он в ехал верхом во храм, поднялся по крутой горе убитых и раненых на эту высоту и, омочивши левую руку свою в крови неверных, приложил ее к колонне, а потом правою мечом засек ее.
Страшные, кровавые страницы истории древней Византии встают предо мною, когда я гляжу на этот белый след ладони на темно-красном камне колонны.
… Все утро молились греки у престола св. Софии. Несколько раз выходил патриарх со св. дарами благословить народ. To и дело прибегали гонцы с городских стен, повествуя о победе турок. И вот они ворвались в столицу. Ни цепи Босфора, ни стены укреплений их не остановили. Широким потоком, неся за собою смерть, разлились они по тесным улицам Византии и, наконец, ворвались в храм. Ни мольбы о пощаде, ни покорность судьбе, ни борьба на жизнь и смерть не могли спасти от турецкого ятагана. Женщины и дети пали первыми на каменные плиты св. хрьвадялся иы в ама. По ним пробирались храбрые защитники, но они гибли от ударов ножей и копий. Груда тел росла, у входа. He все тут были мертвые. Часть еще дышала. С перебитыми членами, изуродованные, копошились они в общей куче трупов… Иные с мольбою просили о пощаде, другие запекшимися устами своими посылали врагам проклятия. И вдруг раздались звуки труб, загремели литавры. На чудном белом коне, с золотым набором, под расшитым богатым вальтрапом, сопровождаемый отборным своим войском, въехал Мехмед-Али, повелитель правоверных. Гора тел поднималась перед ним — тем лучше! И благородный конь бережно ступает копытами своими по телам византийцев. Трещат черепа женщин и детей под его твердыми копытами, стонут и скрежещут раненые, но звуки литавров и труб заглушают их. И гордо озирается с полуживого пьедестала своего повелитель правоверных!…
Это ли не торжество победителя!
С стесненным сердцем, покидал я мечеть Айя-София. Всюду грязь. Тусклая позолота мозаики, местами выбитом, не то генуэзцами во время их пиратских набегов, не то просвещенными путешественниками, любитёлями коллекционировать древние вещи, пыльные стены, грязные щиты со священными изречениями Корана — все это так жалко для столь громадного храма.
В углу ученик муллы нараспев читал свои молитвы, стоя на коленях перед маленькой скамеёчкой с книгой. Он приподнял было голову при нашем приближении и потом снова загнусил: ‘Ла Алла, иль Алла!’.
Погода отвечала настроению. Моросил мелкий дождик. Холодный ветер свистал по улицам. Мустафа распустил свой громадный зонтик и при этом не преминул сообщить, что зонтик этот он купил за два с половиной франка.
Под дождем мы прошли к старым казармам янычар и на площади их полюбовались на обелиск Феодосия и змея Юстиниана.
Большая неровная площадь. Местами она мощена каменными плитками, местами грязное, глинистое шоссе пролегает по ней. Посередине несимметрично стоят две колонны. Одна, темного гранта обелиск, на мраморном фундаменте, другая — бронзовый змей, позеленевший от времени, с отбитыми тремя головами. Под обелиском расположены барельефы, изображающие постановку его на пьедестал. Феодосий со свитой сидит на возвышении и смотрит, как тысячи рабочих тянут веревки колонны. С другой стороны изображена раздача хлеба рабочим, далее раздача им жалованья и, наконец, празднества по случаю окончания работ.
Все это было здесь давно, в те времена, когда боролись цирковые партии, когда знатные византийцы бродили по этой площади.
Турецкий солдат подозрительно смотрел теперь на группу казаков, живописно расположившуюся вокруг колонны. Сама колонна на проливном дожде выглядела такой грустной, грязной, заброшенной. Дальше, дальше от этих памятников прежнего величия, дальше от этих трупов славной Византии.
По довольно широкой улице, обсаженной белыми акациями, прошли мы мимо гроба Мехмета к зданию сераскирата и казначейства. Это единственные постройки, перед которыми есть достаточно простора, которые не стеснены, не задушены грязными домиками и домишками. Все в Константинополе лепится одно к одному, без промежутка, без двора, без лишнего переулка. И, если уже где случайно образовался переулок, то он такой узкий, что две кареты в нем не разъедутся. Кривой линией, между двух тесно сдвинувшихся рядов домов, почти без окон, вьется он, чтобы упереться в другой такой же переулок, и образовать с ним глухой темный лабиринт. Мало света, мало простора.
Здесь же, с самой площади вошли мы на большой константинопольский базар. Это старые конюшни Юстиниана. Она теперь реставрированы, т.е. заново оштукатурены, и выкрашены грубой синей краской по широким панелям.
Какая пестрота одежд! Какой шум и крик на всех. языках, но преимущественно на гортанном турецком. Маленькие лавчонки тесно сбились одна к другой. Куда нашей толкучке — далеко! Тут продают материи, далее табак, рахат-лукум, туфли, тут же на железных вертелах над раскаленными угольями жарят шашлык, там едят какую-то густую крахмаловидную молочную массу, наложенную в чашки, торгуют оружием, готовым платьем, кожей, расшитой золотом.
Толпа народа идет туда и сюда. Негры, арабы, турки в красных чалмах, бедуины в белых плащах, европейцы, греки в юбочках и опять турки. Молодые, статные, черноусые, красивые и старые, беззубые, с клочковатой седой бородой, с тюрбаном на голове, с большим красным носом. Среди этой суетливой мужской толпы редко-редко где попадалась женщина. Простые, одеты как наши монашенки, с черными платками на головах, с лицами, завязанными темной кисеей. Дамы высшего общества ограничивались только тем, что закутывали белой кисеей подбородок и нос, оставляя глаза открытыми. Тупо и покорно смотрели эти глаза, опушенные длинными черными ресницами, из матового фона лица. To и дело сквозь толпу шагали маленькие ослики, нагруженные громадными корзинами, они сами пробирались через народ, никого не задевая.
Узкая улица — коридор рынка, спускалась ниже и ниже, давая местами разветвления в разные стороны, путаясь в тесном лабиринте. Дождь продолжал хлестать, промачивая белые фуражки и желтые, куртки казаков, зонтики запрудили улицу. Голова болела от этого непрерывного гама, от толкотни и пестроты костюмов и лиц…
Наконец, мы спустились к мосту, снова заплатили пеню за переход по липкой грязи мокрых досок, и вышли на пристань.
Чудный Золотой Рог шел вправо и влево. Желтые воды его чуть волновались. Масса шлюпок, парусных и гребных, скользила по нем. И как они не сталкивались только в тесном заливе — одному Аллаху известно!
В три часа ‘Царь’, буксируемыми маленьким портовым пароходом, медленно стал вытягиваться из Золотого Рога.
В первом классе много новых пассажиров. Египетская принцесса Nazle Hanem, сестра жены хедива с маленьким сыном, наследником египетского престола, прехорошеньким мальчиком, с длинными вьющимися белокурыми волосами и громадными черными глазами? сопровождаемая двумя горничными и тремя евнухами, отвратительными нёграми с громадными губами, приплюснутыми носами и тупой физиономией, стоит на юте, возбуждая всеобщее внимание.
Она некрасива, но эффектна. Высокого роста, широкоплечая, полная, с нежным восковым цветом лица, большими черными глазами и красно-рыжими волосами, с лицом едва закутанным легкой кисейной чадрой, в темном бархатном пальто, опушенном мехом стояла она у перил и смотрела на изящный паровой катер, привезший ее к пароходу. В катере, на ковре, сидели двое турок и турецкая дама.
Принцесса махала им платком и, казалось, плакала.
‘Царь’ прибавил ходу, турецкий катер отстал, пронзительно свистнул и понесся к Босфору — мы медленно стали выходить в Мраморное море.
Волшебная панорама открывалась по обеим сторонам и замыкала декорацию сзади. Сквозь обрывки туч выглянуло южное яркое солнце. Зеленые волны Босфора сливались с желтыми водами Золотого Рога, действительно золотого. Шлюпки носились по всем направлениям. Справа по холму подымались зеленые кипарисы, тенистые сосны, олеандры, мирты и лимоны, и среди их нежной зелени виднелись белые постройки султанского сераля. Слева гора домов. Они громоздились друг на друга, подымались выше и выше, образуя непривычную для жителя равнин панораму средиземноморского города. Сзади, красивый своими изящными европейскими линиями, тянулся над самой водой дворец султана, совсем на воде белелась башня Леандра. А вдали на Мраморном море, расплываясь в прозрачной атмосфере, вырисовывались фиолетовые очертания высоких Принцевых островов.
Все пассажиры на юте. Долго все смотрят и любуются на постепенно удаляющуюся панораму Константинополя, на домики и мечети, которые становятся меньше и меньше и, наконец, сливаются в общее белое пятно.
Море становится синее. Ближайшие волны принимают цвет ультрамарина. По обеим сторонам еще видна земля. Мы держимся ближе к европейскому берегу. По низким буро-зеленым холмам раскинулась деревня, дальше опять потянулся мутный берег и скрылся, наконец, на далеком горизонте.
Волны с легким ропотом разбиваются о крутые борты ‘Царя’, начинается мерное колыхание его длинного корпуса.

IV.

От Константинополя до Александрии.

Дарданеллы. Развлечение конвоя. Песни и пляски. Митилена. Качка. Смирна Набережная Смирны. Пирей. Поездка в Афины. Греческие солдаты. Акрополь. Остров Крит. Ночь в Александрии.

22-го октября (3-го ноября), среда. Светало, когда я вышел наверх. Мы проходили Дарданеллы. С обеих сторон тянулись невысокие холмы, покрытые кое-где мелким кустарником, у подножия их стояли турецкие батареи. Группа судов была у входа. На батарее у казармы ходил часовой, да турецкий трубач играл заунывную зорю. От берега отделилась белая шлюпка под турецким флагом, на ней подняли косой парус и она быстро подошла к пароходу. Поверили бумаги, дали пропуск и ‘Царь’, замедливший ход, опять помчался по узкому проливу. Берега стали уходить, показалась высокая гора, почти голая, мутно-серого цвета, у подножия ее лепился маленький городок-остров Тенедос. На вершине красивая руина генуэзской крепости, памятник былого владычества над морем этих англичан средних веков. И опять море, чуть волнующееся, покрытое сетью небольших лазурных волн.
На юте собраны песенники. Высокий уралец Сидоров мягким тенором заводит:
‘За Авашем (Аваш — река в Абиссинии), за рекой
‘Казаки гуляют
‘И каленою стрелой
‘За Аваш пускают!
Хор дружно подхватывает и перефразированная казачья песня звучит и переливается над голубыми волнами Эгейского моря.
Все на юте, начальник миссии с женою, полковник Артамонов, офицеры, врачи, абиссинцы-переводчики. Маленький Хайле Мариам сменил уже свою кадетскую форму на серый пиджак. Южное солнце красиво освещает рослых людей в верблюжьих тужурках и белых фуражках.
Сидорова сменяет лейб-казак Любовин. Нежный баритон его чарует собравшихся. ‘Египетская принцесса, выходит на ют и, приспустив чадру, слушает чуждые ей напевы казачьих песен.
— ‘Ну-ка, казачка’.
Круг песенников расступается. Сидоров и Изюмников берут гармоники, Архипов бубен, Крынин треугольник. Звуки веселого казачка оглашают далекие берега. Выходят танцоры: казак Изварин, высокий чернобородый мужчина, с розовыми щеками и голубыми ясными глазами, и невысокий рыжеватый уралец Панов.
— ‘Ну Изварин азачинай!’ — ободрительно говорит вахмистр.
Изварин делает два-три робких шага, пристукивает каблуком, поворачивается налево кругом и становится на свое место. Это для начала только. Нельзя же сразу выложить все, что знаешь.
Панов посмелее. Он кидается вперед, привскакивает то на каблук, то на носок, лихо подбоченивается и, становясь на место, обводит казаков смелым взглядом — ‘смотри, дескать, как мы!’
Начинается настоящее состязание.
Еремин выходит, мелко семеня ногами, привскакивая и притоптывая. Публика, она же и судьи, зорко смотрит на ноги пляшущих. Панов не смущается он уверен в себе. Невысокий, юркий, как кошка, он делает два-три прыжка и пускается в присядку. Судьи в полголоса высказывают свое одобрение. Лейб-казаки выставляют на смену длинному и меланхоличному Еремину легкого Любовина. Этот с места озадачивает противника изящным исполнением. Панов скоро стушевывается, несколько секунд Любовин доканчивает соло свои па, делает несколько ловких антраша и выходит из круга. Гармоники издают плачевную ноту и умолкают. Пора кончать и песни, и пляски: начинает покачивать. Mope становится синее и синее, белые барашки появляются вдали.
К вечеру пароход подходил к Митиленской бухте. Толпа греков в коротких юбочках, собранных в бездну складок, атаковала на лодках пароход. Предлагали проводников, отели, болтали на всех языках и преимущественно на своем родном греческом. Если древние эллины были так же крикливы, как эти черномазые, черноусые митиленцы, сильные уши должен был бы иметь афинянин, желающий на Пниксе послушать оратора. Пассажиров прибавилось: молодые супруги, совершающие брачное путешествие с парой велосипедов прошли на борт парохода, явилась толстая гречанка, с формами отнюдь не Афины Паллады, третий класс наполнился, в буквальном смысле слова темными личностями.
Я смотрел с юта на маленький, чистый городок. Зеленые волны с шумом разбивались о каменный мол. За молом видны были обложенные мрамором белые дома богатых греков. Улица, обсаженная олеандрами, вбегала на верх, дальше шла серая крутая гора, на круглой вершине которой стояли руины генуэзской крепости.
Быть может, на этой скале сидела некогда прекрасная Сафо и, перебирая струны лиры, пела свои вдохновенные песни.
Темнело. На концах мола зажгли красные фонари, город, восходящий кверху, засверкал тысячью огней. Синее небо покрылось звездами и таинственно горел на его фоне дивный город. Я нарочно не спускался на берег.
Мне не хотелось среди толкотни и брани грязных греков, среди попрошайничанья гидов потерять очарование теплой летней ночи, звездного неба и бездны огней сверкающего города.
23-е октября (4-е ноября), четверг. Мы вышли из Митиленской бухты около полуночи. Эгейское море развозилось не на шутку. Черные волны подымались, падали и снова вставали с глухим шумом и ревом, кидаясь под пароход. Сверкнет на минуту на лунном свете снежно-белая пена, сверкнет и исчезнет, рассыпавшись. по волне. Пароход поднимается на волну, скрипит в переборках и падает вниз. В каюте качка еще неприятнее. Слышишь ровный стук машины и глухой шум воды, рассекаемой винтом, и вдруг винт вырвется из волн и машина застучит часто, быстро, неприятно. Вещи начинают оживать. Вот мой большой узел накреняется на табурете, с глухим шумом падает вниз и ползет к двери. За ним летит шляпа, шашка делает все большие и большие размахи над моей головой. Становится плохо. Я не морской волк и предпочитаю отлеживать качку. Напрасно наш милейший фармацевт Б. Г. Л-в. уговаривает меня идти на верх.
— ‘Пойдемте’, говорит он, ‘чудная ночь, наверху отлично, какие волны! Вам необходимо посмотреть. А. небо! А звезды!… Один восторг’.
— ‘И море видал я’, говорю я, ‘и звезды, и все. Однообразно, скучно и гадко. Лежать лучше’.
Доктора, мои сокаютники, разделяют мое мнение и отлеживаются, силясь заснуть. Но заснуть удается не скоро. Разные мысли лезут в голову, тяжелые, нехорошие мысли. To ноги поднимет, то голову. Боишься открыть глаза так неприятны эти колебания предметов, которые должны быть неподвижны. Наконец, засыпаешь тревожным беспокойным сном.
Просыпаешься рано, с головною болью и с тревогой прислушиваешься, нет ли качки? Винт шумит ровно, постель неподвижна, мы входим в Омирнскую бухту.
С разрешения начальника миссии я спускаю казаков на берег. С нами едет грек, одессит, бойко говорящий по-русски. По набережной проходят поезда анатолийской железной дороги и длинные караваны верблюдов. Верблюды одногорбые, живописно нагружены тюками, покрытыми разноцветными коврами, идут длинной чередой, привязанные друг к другу. Впереди крошечный ослик, путеводитель. Иногда, поджав босые ноги, одетый в цветные лохмотья, важно восседает на ослике грязный турок, араб или негр, а часто один ослик покорно тянет за собой своеобразную свиту, а слуги каравана идут с боку и только криками подбодряют длинноухого путеводителя.
Узкие улицы мощены большими каменными плитами. Говорят, смирнские женщины отличаются своей красотой — не знаю — я ни одной красавицы не встретил.
Зашли в греческую церковь. После недельного промежутка впервые казаки перекрестились на православные иконы. Посмотрели ковры. Смирна ими славится. Хорошие ковры дороги-100-200 руб. за коврик длиной 2 1/2 аршина и шириной полтора… Ценится прочность шелка и ровность цвета по всему ковру. Шерстяные ковры много дешевле. Затем, вместе с бравым одесситом, мы поднялись на крутую гору к развалинам генуэзской крепости, полюбовались чудным видом на голубой залив и вернулись обратно на шаткую палубу ‘Царя’.
Опять завтрак на пароходе, после завтрака песенники на юте и пляска, а потом томительное бултыхание, головная боль и нетерпеливое ожидание нового берега.
24-е октября (5-го ноября), пятница. В семь часов утра ‘Царь’ медленно входил в Пирейскую гавань. Пирей раскинулся в низкой лощине, со всех сторон окруженной горами. Влево видна возвышенность острова Саламина, у подножия которого мягко плещутся голубые волны . Саламинской бухты. Прямо впереди серые горы Пинда. Обеднели греки после войны. Толпа гидов предлагала свои услуги. За пять франков вас везут в коляске из Пирея в Афины (40 минут езды), показывают все достойное обозрения и привозят обратно. В эту же плату входит и шлюпка на пристань и обратно на пароход.
Мы все уселись в две коляски и по пыльному шоссе поехали в Афины. Дорогой мы встречали греческих солдат. Мелкие, неважно выправленные, в синих куртках и серых длинных штанах, они мало воинственны. На площади, близ храма Зевеса, я видел ученье сапер и санитаров. Грустное ученье. Шеренга солдат ходила взад и вперед по команде капрала. Кругом они поворачивались направо и делали при этом легкий прыжок на правой же ноге. Поворот был неособенно одновременный, изящный с точки зрения хореографии, но нетвердый ни не воинственный. Санитары были вооружены маленькими карабинами, как мне показалось, системы Гра. Одеты они довольно чисто. При мне они были распущены для отдыха, причем разбрелись по всей площади. Иные сидели, отдыхая на ступенях древнего храма, другие стояли подле лавочки, третьи разгуливали по два, по три. Был подан продолжительный сигнал и они побежали на сбор. Скомандовали ружейный прием -исполнение вялое, неотчетливое. Взяли ‘на плечо’ и пошли домой. На фоне оливковых садов и полуразрушенного храма, при чудной декорации Акрополя с его развалинами, было нечто опереточное в этом мелкорослом войске. Будто это были не солдаты, а статисты из небольшого театра. И рота их была невелика числом рядов всего человек 40, не больше. Бродя по городу, я наблюдал их и на улицах. Чести офицерам солдаты не отдают — они сторонятся, дают дорогу, но продолжают так же махать руками и не провожают глазами. Офицеры, которых я видел верхом в городе, одеты прекрасно, вид немножко отдающий прусской выправкой, лошади полукровные английские, но не крупные и в неважных телах.
Конечно, на западе ‘печатание’с носка, бойкость приемов признаны излишними, пожалуй, и тело лошади понятие относительное, но лично мне греческие войска не понравились. В них слишком много игрушечного, напомаженного на параде и оборванного дома и так мало внушительного, воинственного, внушающего доверие.
Быть может от ученья греческих санитаров в древний Акрополь-переход слишком резкий, почти фельетонный, но на деле мы его сделали. По шоссе, обсаженному с обеих сторон алое и вьющемуся по горе, мы поднялись на мраморную вершину Акрополя.
Как все это должно было быть прекрасно в те времена, когда здесь приносились гекатомбы быков богу Зевесу, как величественна должна была быть изящная Афина Паллада, медный шлем которой, отражаясь на солнце, служил путеводной звездой морякам.
От громадной мраморной лестницы остались только края. Середина завалилась и пропала, да и кто не разбойничал в этом городе изящных искусств?!
От Афины Паллады остались только следы скреп, приковывавших ее к пьедесталу. Храм Тезея с изъеденными временем колоннами смотрит таким жалким. Хорошо сохранился еще Эректеион с его шестью кариатидами, да на воротах большого храма отчетливо видна чудная тонкая резьба орнамента по мрамору.
Холодный ветер свистал на горе и нес темные тучи. Современные Афины раскинулись тесным кругом. Оттуда слышны были крики Разнощиков и стук колес. Внизу видны были развалины римской постройки, а вправо вниз шли начатые раскопки древних Афин. Прямоугольные фундаменты, фреска, залегшая цветной полосой на стене видны там и там между домами. Вон, на горе, место Пникса далее за решеткой чернеют пещеры это могила Сократа, а вот здесь на пустынной скале, обставленной желтыми мраморными глыбами, заседал некогда ареопаг…
Хочется дольше остаться на этих ступенях в созерцании голых колонн развалившегося храма и далекой глубоводной Саламинской бухты. Хочется воскресить далекую старину, увидеть важных старцев, закутанных в белые тоги, молчаливо спускающихся с мраморных ступеней, увидеть стаю трирем с косыми реями и цветными парусами…
Ведь было же это! Было светлое царство любви и грации!…
— ‘Монэты! древни монэты, купы, господине, мосье!’ на ломаном русском языке тянется ко мне грязный оборванный грек.
Скорее в коляску и дальше, дальше: времени мало… Да и не хочется расставаться с миром грез, терять образы, вызванные видом памятников древности…
Я видел еще театр Дионисия. Полукруглые мраморные ступени хорошо сохранились. В первом ряду, где заседали жрецы, видны даже листья орнамента и целы надписи их имен. На месте для хора паркет пола из черного и белого мрамора почти цел… повыше последнего ряды скамей, в пещере часовня. По стенам мозаичные изображения al fresco икон византийской работы. Турки выбили лица святым, на них изображенным, а милые путешественники расчертили их ризы своими именам: дешевая слава всего дороже.
В уголку приютилась и наша бумажная православная икона со славянской подписью в простенькой рамочке. Бог знает, кто и зачем ее повесил.
Из древнего храма проехали в цирк ныне заново реставрируемый, — тоже красивая и оригинальная работа из мрамора…
Грустно было спускаться с высокого Акрополя в современные Афины… Роскошный национальный музей осмотреть не пришлось. Заглянули только в первую залу, богато отделанную мрамором и золотом и увешанную большим картинами на сюжеты греческого эпоса.
— ‘Кто писал эти картины?’ спросил у проводника кто-то из нас.
— ‘Итальянец’, был красноречивый ответ, так неприятно поразивший на родине Зевскиса и Парразия…
В 2 часа дня мы были на пароходе. Оборванные, но живописные греки спешно догружали трюм. Паровая лебедка трещала вовсю.
— ‘Вира по малу!’ кричали снизу из полутемного квадратного отверстия.
— ‘Майна’, отвечали сверху, и громадные тюки медленно опускались в глубокий трюм.
Едва вышли из Пирейской бухты, как закачало, и довольно основательно закачало. К обеду положили уже скрипки и число обедающих за пабль-д’отом в кают-компании дошло до minimuma. Да и что за удовольствие тянуться за стаканом, который от вас уходит, хотеть взять хлеб и попадать пальцем в горчицу.
Вечером на перекличке отсутствовало четверо, остальные имели бравый и бодрый вид, несмотря на то, что шеренга, выстроенная подле машины, то и дело подымалась и опускалась. Многим море было не в диковину, не даром же еще вчера протяжно заводил Сидоров: ‘Мы на Каспии учились лодкой быстрой управлять…..’
25-гo октября (7-го ноября), воскресенье. Весь день на море. Около 12-ти часов ночи подошли к Криту. В темноте видны были огни на горе и темный силуэт гор. Приезжали офицеры с нашей эскадры, часть пассажиров исчезла. Среди ночи хрипела лебедка и плескались темные волны о борт парохода.
26-го октября (7-го ноября), воскресенье. День настоящий воскресный. Голубое небо темного густого цвета безоблачно. Синие волны мягко плещутся, все море, словно громадная простыня, чуть волнуемая снизу. Там, куда сильнее ударяют волны, оно блестит, как алмаз, как алмаз переливаясь в зеленый и желтый цвета. Пароход почти не качает и мы с К-м, не особенные любители качки, наслаждаемся теперь на юте. В суконном костюме даже жарко. Легкий ветерок навевает прохладу, винт за кормой бодро шумит, а колесо лага бойко вертится, отсчитывая пройденные узлы. Идем со скоростью 12-ти узлов (около 20-ти верст, в час).
С 2-х часов стал виден Африканский берег. Сначала влево от носа показались какие-то белые точки, потом вправо потянулась желтая полоса песков и на ней стволы и пышные купы финиковых пальм. По самому берегу стали обрисовываться маленькие белые домики арабской архитектуры с плоскими крышами. Потянулся длинный каменный мол. о который разбивались синие волны. Корабли стояли целой стаей, красиво рисуясь на голубом фоне неба стройными такелажами и рангоутами. Еще немного ожидания и ‘Царь’ подтянулся к пристани и ошвартовался у берега.
Около 6-ти часов вечера я перебрался с командой на стоявший рядом с ‘Царем ‘ пароход русского общества пароходства и торговли ‘Одесса’, который должен был доставить нас до Порт-Саида.
До 8-ми часов вечера конвой был спущен на берег.
В 9 часов на верхней палубе ‘Одессы’ конвой был построен на перекличку. Чудная, ни с чем несравнимая, воспетая поэтами египетская ночь спустилась над городом. Полный месяц полил сваи лучи. Как молоком облитые стояли дворец хедива и казармы таможни. Тюки хлопка, лежащие по берегу, в обманчивом лунном сиянии казались мраморными изваяниями. Там вдали слышен шум большого города на рейде же тишина: море совершенно зеленое, прозрачное, глубокое. В море отражались мачты кораблей, лунный свет серебрил мелкую зыбь. На темно-синем фоне неба красиво вырисовывались перистые листья финиковых пальм, растущих в садах у берега. И маяк как-то мягко светил, будто не хотел нарушать сладкой гармонии теплой Александрийской ночи.
И среди этой тишины, среди неуловимого аромата моря, олеандров и апельсинов, впервые раздались протяжные звуки русской кавалерийской зори. И трубач как-то особенно старательно выводил ее плачевные ноты… Сняли шапки. ‘Отче наш ‘ — высоким тенором завел Любовин, ‘иже еси на небесех’, густыми басами подхватили люди конвоя, и русская молитва пронеслась по волнам Средиземного моря и коснулась берегов Африки.
— ‘Сегодня, братцы’, сказал я конвою, ‘впервые русская кавалерийская труба проиграла зорю на африканском берегу. Поздравляю вас, братцы, с благополучным переходом на ту почву, где вам суждено ныне послужить Государю Императору!’
— ‘Покорнейше благодарим’, дружно ответили казаки и мне показалось, что и их простые сердца очаровала чудная ночь.
А я долго еще стоял на палубе и старался разобраться в бездне мерцавших звезд и отыскать родную Большую Медведицу. Но ее не было видно.

V.

От Александрии до Порт-Саида. Александрия.

Александрия. Арабский квартал. Английские солдаты. Нильские каналы. Сад Антоииадеса. Приключение с погонщиком ослов. Danse du ventre. Покупка тропических шляп. На Одессе. Буря. Прибытие в Порт-Саид.

27-го октября (8-го ноября), понедельник. Какой чистый и приятный город Александрия, прямые ровные и широкие улицы, обстроенные многоэтажными домами, расходятся в разные стороны. Много садов, за железной художественной решеткой которых, вместо нашего северного кротекуса, или желтой акации, спокойно растет прекрасная темно-зеленые азалия. Чудные олеандры подымают свои ветви высоко к домам и протягивают алые пышные цветы прямо в окна. Иногда из купы цветущих роз, бесчисленных колеров и видов, растущих прямо на воздухе и подымающих стебли свои на высоту нескольких сажен, тянется к небу мохнатый ствол финиковой пальмы. Высоко над домом простирает она свои нежные перистые листья. От их оснований висят громадные бурокрасные кисти фиников. Под кистями подтянута грязная тряпка для сбора плодов. Иногда вы увидите на вершине карабкающегося с помощью веревки араба в его живописной чалме и юбке, сшитой снизу. На самом фоне дома фикус протянул свои жирные листья, банан растет рядом с ним, и душистые плоды его, словно стручья, свешиваются вниз.
И над всей этой пышной растительностью протянулось высокое голубое небо густого колера, без тучи, без облачка. Глядишь вдаль и северными очами своими ищешь на горизонте туманной дымки, стушевывающей очертания.
Ho дымки нет. Предметы становятся меньше, наконец, теряют, а голубой воздух так же прозрачен и так же чист и светел, как и рядом по близости. Чудный край!
Казалось бы в этом раю, среди этого благорастворения воздухов и изобилия плодов земных. должны были бы жить и люди, составляющие гармонию с природой — не так на деле.
Едва я сошел на берег и вступил в арабскую часть города, как попал в сеть узких улиц, застроенных какими-то грязными, наскоро побеленными балаганами. У раскрытых дверей их кипела жизнь. Женщины в черных платьях, с черными полотенцами, спускающимися со лба почти до пояса, с безобразными катушками, обитыми медью, на переносице, сидели у входа. Арабы и арабчата, суданцы и негры толпились кругом, занятые ничегонеделанием. Едва увидели они меня, как из среды их уже отделились темные личности. На ломаном русском и французском языках они предлагали свои услуги в качестве гидов. Уговаривали пойти досмотреть danse du ventre, купить фотографии, магические карты. Маленькие девочки 12-ти — 15-ти лет предлагали тут же, на улице, проплясать танец живота. Жизнь лезла, как и везде на востоке, наружу со всеми своими неприглядными сторонами.
Араб с криком бежит по улице, подгоняя маленького ослика, толстый старик в чалме взгромоздился на его и совершенно придавил животное. Повсюду на углах стоят эти ослы для езды, поседланные неуклюжими седлами с длинной передней лукой и без задней. Европейцы на них мало ездят. К их услугам прекрасные коляски, запряженные парами арабских лошадей с кучерами-арабами.
В европейской части города леность и попрошайничанье арабов не так заметны. Улицы широки, магазины прекрасны. Всюду газовые фонарей, местами в отелях электричество. На каждом углу стоит бравый англо-египетский полисмен суданец в красной феске, синем однобортном мундире и синих брюках, при тесаке. Тот же негр, а какой прекрасный вид! В лице сознание своего достоинства и своей английской ‘habeas corpus’, — если он потребует, то потребует тоном, не допускающим возражения. Извозчик, нищий, разносчик, чистильщик сапог — профессия, кажется, наиболее распространенная на востоке, ему повинуются моментально. И притом полная вежливость и предупредительность. Я обратился к одному из них с вопросом, как пройти в город. Он не знал французского языка. Знаком пригласил он меня следовать за ним, привел в участок и показал на сержанта. Сержант вежливо и предупредительно рассказал мне, как пройти, но едва я вышел, ему должно быть, пришло в голову, что я могу заблудиться и он послал солдата проводить меня. Хороша английская муштра: — она из солдата делает джентльмена.
Я видал и территориальные английские войска. Изящно — и эффектно одетые в своих ярко красных однобортных мундирах с золотыми пуговицами, в синих шапочках, лихо заломленных на бок, в рейтузах и белых кушаках с золоченой бляхой, с хлыстиком в руке, красивые и бравые, почти мальчики, большинство безусые, королевские солдаты производят хорошее впечатление. To в них дорого, что каждый из них щеголяет мундиром, гордится им, каждый из них, как будто, с восторгом об являет всему миру — ‘я солдат королевы- смотри на меня!’ И есть на что посмотреть. Я видал, как пьяный солдат ночью входил в трактир. Сколько самоуверенности, сколько гордости мундиром, не допускающей мысли, что он может быть грязен или смешон — и он не был ни грязен, ни смешон, ни жалок…
Я видал их на гауптвахте при исполнении караульной службы. В красивом белом шлеме с золотым шишаком на конце, затянутый в свой алый мундир, часовой лениво ползал с ружьем на плече. Потом он остановился и взял ружье к ноге без отчетливого приема, но изящно. Видал я еще вестовых верхом на лошадях и солдат на работе в лагере. Посадка английская с широко отставленными шенкелями не производит впечатления прочной посадки. Лошади арабские, телом не щеголяют, мелкорослы, но чистка доведена до идеала. А как блестит медь набора, в каком порядке седло! И в седле солдат смотрит молодцом. ‘Ездят они облегченной рысью, но болтают ногами.
И на работе одетые в особые холщевые куртки и серые рейтузы солдаты имели тот же подтянутый вид… Словом, они были ‘английской’ вещью, может быть, и слишком дорогой, но зато добротной и изящной.
К достопримечательностям Александрии относят — вид на Нил, памятник Магомету-Али, музей, сад Антониадеса и арабский квартал.
Смотреть на Нил и гулять по волшебному саду Антониадеса я ходил со всей командой. Это верст восемь ходу. Одевши казаков в белые рубашки и белые длинные шаровары, в белые фуражки, я вышел с ними рано поутру 28-го октября. По улицам города шли маленькими группами человек по пяти, шагах в 10-ти — 20-ти друг от друга. Когда же вышли на ровное гладкое шоссе, обсаженное синеватой громадной тучей, я построил казаков по шести, вперед стал запевала и пустынная африканская местность огласилась громкой маршевой солдатской песнью. Маленькие арабчата с удивлением смотрели на здоровых бородачей, одетых во все белое и маршировавших в такт залихватской казачьей песни. ‘Ой хмель мой хмелек’, отдавалось по берегу Нила, раздавалось в роще финиковых пальм, в тени банановых огородов и родные картины, картины далекого севера, невольно рисовались в возбужденном песнью мозгу.
Прошли мимо кладбища, мимо дач французских негоциантов с садами, напоенными запахом роз, и, наконец, подошли к одному из Нильских рукавов,
Канал Магомета неширок — сажен 10, не более. Берега обведены каменной плитняковой набережной без перил по одну сторону идут дачи французских и английских купцов, по другую тянется арабская деревня. Крошечные двух этажные и одноэтажные домики построены из глины, в окнах тесные решетки. Над домом живописно склонилась финиковая пальма, отягченная плодами, на маленьком тесном дворе, в пыли и в грязи, возятся грязные смуглые дети, еле покрытые лохмотьями рубашки. Темная женщина сидит с закрытым лицом и толчет что-то в ступе, громадный буйвол стоит на спуске у желтых вод Нила и на спину его взобрался маленький, словно из шоколада сделанный ребенок. По Нилу плывут какие-то большие утки, и они особенные, египетские. На реке стоят барки причудливой формы с длинными косыми реями. Такие реи мы видим на барельефах древних пирамид. Жаркое солнце сильно печет, кругом царит тишина. Словно это не люди, не животные, не птицы а картина, мастерски написанная в те далекие времена, когда царили здесь фараоны, и чудом уцелевшая до наших дней. По эту сторону Нила, no бeрегу его набережной, вьется тропинка. громадные белые акации, фиговые деревья и туйи обрамляют ее. Далее идет пыльная дорога, в стороне от нее невысокий заборчик, полный расселин. Ящерицы, длинные, тонкие с желтым брюхом и безобразные толстые хамелеоны вышли погреться на каменьях. За забором целые заросли бананов. Местами полуобвалившийся каменный забор сменяется изящной железной решеткой. За решеткой видны кусты роз, цветник и маленький европейский коттедж, но людей почти нет. Сидят у ворот дворники-арабы, какой-нибудь негр спешно проходит с тяжелой корзиной, да полисмен в своей красной феске молчаливо прогуливается взад и вперед. Но вот и сад Антониадеса.
Антониадес — богатый грек, родом из Одессы — русский подданный. Контрабандой здесь это ремесло он нажил себе несколько миллионов состояния и развел удивительно богатый сад. Он надеялся, что сад этот будет куплен египетским хедивом, но надежды его не сбылись, а состояние пошатнулось, он умер и теперь сад его принадлежит вдове и двум сыновьям. Несмотря на то, что поддерживать его стоит очень дорого, он содержан в большом порядке.
Мы подошли к большим чугунным резным воротам, за которыми сидели араб и негр.
—‘Москов-аскер’, сказал я, ‘desirent voir 1е jardin’.
‘Антониадис’, отвечал араб и улыбнулся, показывая два ряда белых зубов.
— ‘Да, да, Антониадис’, отвечал я.
Араб засмеялся, отрицательно закачал головой и махнул рукой — проходи дескать. Я повторил свого просьбу и обещал, что ничего не будем трогать.
— ‘Rien toucher?’ недоверчиво сказал араб искривился весь в гримасу. ‘Бакшиш?’
Я уже в Константинополе привык, что без бакшиша, чай, ничего не делается и поэтому полез в карман за кошельком и дал ему меджидие. Но ему этого было мало. Под самое лицо протянул он мне свои корявые грязные пальцы и смеялся, и качал головой пришлось набавить и плутоватое животное, наконец, отперло калитку.
Мы в банановой аллее. По обеим сторонам широкой и гладкой дорожки, усыпанной белым песком, растут громадные кусты бананов. Красные — это особенный сорт, плоды свешиваются длинными гроздьями вниз, за ними внизу целая заросль мандариновых деревьев, покрытых еще зелеными плодами. Аллея упирается в площадку, обсаженную олеандрами, туйями, акацией, мимозой и еще какими-то высокими деревьями, усеянными громадными желтыми цветами. Нежный аромат мандаринов разлит в воздухе. По средине площадки растет гигантская муза. Просто не верится, что она сидит прямо в грунте, ожидавши, увидеть под нею кадку, или горшок. А кругом розы, магнолии и чудные белые лилии. Из чащи деревьев бамбук кидает тонкие, будто железные, зеленые стволы, усеянные массой мелких листьев, жасмин протягивает ветку ароматных цветов. Не знаешь, что смотреть, куда идти. Казаки то и дело ахали от изумления и обращались ко мне с вопросами, как какое дерево называется. По галерее, увитой виноградом, который здесь трех, сортов, мы прошли в рощу финиковых пальм и спустились в катакомбу. Катакомба, вероятно, поддельная, слишком чисты ее столбы, слишком аккуратны стены и картинно расположение.
Выйдешь из нее, войдешь в сад и не знаешь, на что смотреть, чем любоваться. Упиваться ли чудным ароматом роз, олеандров, жасмина, банана и мандарина- любоваться ли на оригинальный причудливых форм орхидеи, спускающие свои цветы с высоких ветвей, или замереть на месте и смотреть на удивительно красивую аллею, на перистые листья дал м, синее море и темно-синее небо.
— ‘Это рай земной!’ говорили кругом меня казаки, ‘таков был рай!’, ‘жить бы здесь и в Абиссинию ехать не надо бы’… ‘Я бы век здесь прожил!’ блаженно улыбаясь, говорит голубоглазый Крынин, ‘и умирать не надо!’…
Проводник-араб оказался гораздо любезнее араба-привратника. ‘Каждому казаку он передал по маленькому пучку дивных роз, а мне их дал целый букет и, кроме того, поднес нам корзину свежих фиников, только что сорванных с дерева. И мы вернулись на пароход, бодро распевая песни и имея у каждого за ухом в густых казачьих кудрях по нежной розе. И я скажу, что контраст бледно-розовых лепестков царственного цветка и темных волос бородача Духопельникова был не лишен известной оригинальной прелести…
Памятник Магомета-Али помещается на большой площади. Арабский повелитель изображен верхом на арабском коне, идущем в крутом сборе, в чалме и широких шароварах. Конь стоит. на высоком пьедестале, окруженном решеткой. Вокруг разбит цветник.
Говоря об арабской полиции, я забыл рассказать о курьезном эпизоде, бывшем с нашими казаками. Я увольнял их командами по звеньям в баню. При возвращении из бани двое из сводного звена прельстились перспективой доехать до пристани на осликах, стоявших на площади. Услужливый араб за сорок копеек (два пиастра, на деле — пиастр величиной похож на двугривенный и люди конвоя называли его постоянно двугривенным) дал им двух осликов и кавалеры при дружном хохоте товарищей. покатили. Подъехав к решетке таможни, они заплатили арабу два пиастра и погнали на пристань. Как вдруг к ним привязался другой араб, владелец второго осла, и потребовал за него деньги,
— ‘Отстань’, говорил ему рассудительный толстяк, старший звена, ‘мы тому отдали за обоих ослов, чего иудишься?’
Но араб не отставал. Он дергал казаков за рукава курток и угрожающе показывал на полисмена.
‘А, ты хочешь к городовому, изволь — наше дело правое’.
И мой толстый унтер-офицер в перевалку направился к полисмену — арабу.
— ‘Вот видите, господин городовой, резонно заговорил он, мы рядились вон с тем извозчиком, чтобы он дал нам двух ослов прокатиться, и отдали ему за это сорок копеек. Тут же является вот эта эфиопская морда и требует еще сорок копеек. Мы с ним не рядились и его незнаем. За что же нам, еще платить?’
Полисмен внимательно посмотрел на тяжущихся. С одной стороны перед ним было солидное полное, открытое лицо русского фейерверкера, с другой — кривляющаяся черная морда кричащего на гортанном языке араба. Правда, очевидно, была на стороне ‘москова’ и араб получил по шее и исчез со своими претензиями…
Я. уже писал, что александрийская ночь нечто волшебное, невероятное. Писал я, что лунный свет в этом прозрачном светлом воздухе дает поразительные эффекты. И вот в такую-то дивную ночь, когда во фланелевой паре только-только дышать можно, интересно попасть в центр Александрии, в ее арабский квартал.
Все население наружу. Разврат самый грязный и в то же время самый утонченный вылез на улицу — и идет совершенно открыто. Вот из окон небольшого дома несется оригинальное пение, сопровождаемое аккомпанементом струнных инструментов.
— ‘Danse du ventre’, шепчет вам какая-то черномазая личность, с самого входа вашего в квартал неотступно следящая за вами и дающая пояснения с конечной целью выпросить бакшиш.
— ‘Не зайдем ли’, говорит мой товарищ Ч-ов, с которым мы уединенно бродим уже более часа по чужому городу, прислушиваясь к биению чуждой нам жизни.
— ‘Идет’.
Мы платим за вход и попадаем в довольно высокую квадратную комнату. С потолка спускается штук до 50-ти обыкновенных керосиновых ламп с усовершенствованными горелками. Лампы пущены вовсю — отчего в комнате светло и вместе с тем жарко. Они повешены рядами и так тесно, что широкие их железные абажуры касаются друг друга. В маленькие промежутки пропущены цепи, на которых висят бумажные украшения. На стенах развешены большие зеркала в потертых, широких золотых рамах. Весь пол уставлен рядами простых деревянных стульев, между которыми стоят грубые столы, обтянутые черной клеенкой. Нельзя сказать, чтобы зрительный зал блистал чистотой. Публики немного. Молодой турок, из богатого дома с двумя приятелями, компания безобразных, пожилых арабов, завсегдатаев заведения, толстый, жирный и отвратительный негр, бедуин и еще несколько левантинцев.
Задняя часть комнаты занята узкой эстрадой. По стене, на эстраде, стоят сомнительной чистоты диваны, и на них по-турецки сидит хор: араб с громадной цитрой, рядом с ним другой с мандолиной, арабка, далее несколько нечистых арабов в пиджаках, шароварах и фесках и несколько женщин, некрасивых, одетых по-восточному, но с некоторыми претензиями на евронейскую моду. Перед ними стоят восьмигранные столики и туда им то и дело носят стаканы с пивом и лимонадом и рюмки настоящего английского виски.
Музыка и пение не прекращаются ни на минуту. Собственно поют только арабка и ее сосед, аккомпаниируемые цитрой, мандолиной и маленьким бубном. Остальные молчат, или перебрасываются фразами с публикой. Мотив песни однообразный, не неприятный, но немного раздражающий. От поры до времени к дуэту присоединяете и хор. Хор протяжно произносит: ‘а-а’ и умолкает, в этом вся его роль. Хору подпевает и публика, и старый седой араб, продавец орехов и изюма, играющий в заведении роль шута.
Такое пение длится долго, даже очень долго. Наконец, наступает минута антракта. На сцену выходит негритянка с бубном, обтянутым буйволовой кожей, и садится с боку. Певец и певица заводят снова однообразную мелодию своей песни. Бум, бум, вторит нам бубен в искусных руках гречанки, — выделывающий поразительные ноты. Публика подсаживается ближе. Из за кулис выходит танцовщица. Мне потом говорили, что это лучшая в Александрии исполнительница танца живота. Смуглая, но не арабка, с волосами, заплетенными в несколько десятков маленьких кос, усеянных на концах монетами, с тонким египетским носом. Ее костюм состоит из короткой, расшитой золотом курточки, едва прикрывающей грудь, и юбки, начинающейся у низа живота. Все остальное прикрыто частой нитяной сеткой.
Танец некрасив и неизящен, он только циничен. Самое важное в человеке, то, что придает миловидность самому некрасивому лицу — глаза и улыбка — в нем не участвуют. Условие хорошего исполнения танца неподвижность лица и виденная нами танцовщица его соблюдала. Ноги, обутые в грязные, истоптанные башмаки, тоже только изредка делают несколько шагов вперед или назад. Пляшет один живот, да бедра ходят то вправо, то влево. Костюм производит уродливое впечатление отсутствием талии, а неестественные движения мучат и утомляют глаз.
‘Бум’, ‘бум’, бьет и колотит буйволовый бубен, мандолина и цитра сливаются с певицей в один тоскующий напев. Жутко, страшно среди этой сладострастной толпы в этом жарком и грязном балагане. Мы вышли и проехались на берег Нила. Теперь он был еще эффектней, еще очаровательней, нежели днем. Таинственными силуэтами чернели пальмы с посеребренными вершинами. как сверкающая сталь медленно нес волны свои священный Нил и ярко блестели белые стены феллахских домов. Мандарины и розы благоухали и тишина царила кругом, тишина, таившая в себе тысячелетия.
28-го октября (9-го ноября), вторник. Кроме посещения командой сада Антониадеса в этот день мною, совместно с поручиком Ч-м, были приобретены в александрийском магазине пробковые шляпы для нижних чинов конвоя. Дело в том, что особая легкая фуражка была сделана по указаниям полковника Артамонова, много лет проведшего в наших среднеазиатских владениях, учившегося боевому опыту под руководствам таких людей, как генералы: Скобелев и Куропаткин. Эта ‘туркестанская’ фуражка с назатыльником, приобретшая уважение среди азиатских кочевников в противность английскому шлему, была любима номадами азиатских степей. В столице Абиссинии Аддис-Абеба, при климате не слишком жарком, эта фуражка, особенно, как национальный убор, должна была сыграть свою роль, но на переходе от Джибути до Харара, в Сомалийской пустыне, весьма рискованно было подвергать нижних чинов конвоя опасности солнечного удара, вот почему, по приказанию начальника миссии, постоянно отечески заботившегося о конвое и каждый день с особенным удовольствием выслушивавшего мой рапорт: ‘в конвое больных нет, арестованных нет, в течение дня происшествий никаких не случилось’, было решено купить пробковые круглые шляпы, вентилированные, с низкими покатыми полями.
В этот же день пароход спешно догружали предметами довольствия конвоя и миссии, приобретенными в Александрии: галетами, вином и консервами.
В 2 часа дня маленькая старуха ‘Одесса’ снялась с якоря и вышла в Средиземное море. Дул ветер, грозивший перейти в шторм. Ярко-зеленые волны, вспененные на вершинах, бешено кидались на пароход. ‘Одесса’, неправильно нагруженная, скрипела, трещала и болтыхалась, как поплавок. Такая качка даже не укачивает. Бывали минуты, когда пароход ложился совершенно боком на волны. В каютах чемоданы, узлы, сундуки дружной стаей переезжали из угла в угол. Вода из умывальника лилась на постель, мочила подушки и простыню. Никакие ‘скрипки’ не могли за обедом. удержать посуду в повиновении. Суп лился на колени, вино попадало на жаркое. В такие минуты самое лучшее спать. Напрасно уговаривал меня М. И. Л-ий и Б. П. Л-ов подняться на верх. Усталый от ходьбы по городу, утомленный впечатлениями этого уголка чуждого мне мира, я последовал примеру доктора Н. П. Б-на и, благополучно заснул под монотонный скрип переборок и кряхтенье шпангоутов, под ерзанье чемоданов по полу и плеск волн. Когда я проснулся, никакой качки не было. На палубе раздавались крики и грохот цепи, в полупортик каюты виден был желтый берег и маленькие белые домики. Мы медленно втягивались в Суэцкий канал, подходили к Порт-Саиду.

VI.

От Порт-Саида до Джибути.

Порт-Саид. Казарма в отеле ‘Eastern Exchange’. Недовольство казаков английской кухней. Итальянский консул, Порт-Саидский цирк, В Англиканской церкви. Итальянский консул в гостях у казаков. На борте ‘Pei-ho’. Суэцкий канал. По Красному морю. Франко-русские симпатии. Качка. Благотворительный вечер на борте парохода. Жары. Обед казакам, устроенный французами. Джибути. Сомалийские пловцы.

29-го октября, среда. Порт-Саид — это именно ‘порт ‘ и только. ‘Саид ‘ никакого значения не имеет и не будь он вместе с тем ‘порт’, он был бы немыслим. Это гостиный двор пароходов и кораблей, идущих из Европы и в Европу. Три большие улицы сплошь заняты магазинами — в одних продают консервы, обувь, белье, шляпы, духи, одеколон, вино, банановый ликер, печенья- — в других индийские шелка, японские ширмы, божков, коробки из слоновой кости и перламутра, шкуры, перья страуса, тончайшие фарфоровые сервизы, медную китайскую посуду, фотографии…
Все приноровлено ко вкусам путешественников едущих на восток и с востока. Часы торговли магазинов в прямой зависимости от времени прихода и ухода почтовых пароходов. Пришел пароход ночью и освещенные газом и электричеством магазины торгуют всю ночь. Утром пароход ушел и усталые хозяева закрыли магазины, иногда до двух часов дня. Выйдите за пределы этих чистых улиц, обогните маленький сквер с бюстом Лессепса, строителя канала, и дальше — бедные жалкие улицы арабского квартала, а потом пески, о которые с шумом разбиваются волны Средиземного моря. Тут ничего нет. Нет ни финиковых пальм, ни бананов, не растут пышные олеандры, не проливают ароматы мандарины и померанцы. Песок не родит ни картофеля, ни капусты, и Порт-Саид живет привозом: мясо из Александрии и Австралии, овощи из Багдада, картофель из Аравии, молоко из Ясс, лес из Одессы, виноград и финики из Палестины. Явился большой пароход, забрали на него всю провизию и город голодает до завтрашнего дня, рынки закрыты. Масло, молоко, варенье — все в консервах в этом ничего не производящем городе.
Едва ‘Одесса’ стала на якорь, как к ней под ехал секретарь русского консульства А. II. Пчельников. Члены миссии, вероятно, никогда не забудут этого милого и предупредительного молодого человека, доставшего пароход для перевозки багажа и вещей с ‘Одессы’ на берег, устроившего отель, позаботившегося о размещении людей. Пускай скажут — это его долг, но многие ли выполняют так свой долг.
Часов до одиннадцати перегружаемся. Команда размещена в двух комнатах шестого этажа громадного ‘Eastern exchange’, английского отеля. Комнаты светлые, чистые. Люди расположились так: в одной большой комнате — два первые звена и в другой комнате, поменьше — сводное звено. На пол положены буриси, в головах чемоданы и платье. Командный образ висит в углу. Комната фешенебельного английского отеля обращена в казачью казарму. Дежурный в фуражке и при финском ноже следит за порядком.
Уборка комнат кончена. Люди строятся на веранде: час — пассивная гимнастика, час — отдание чести, час — уставы и сведения по географии стран, которые проходим. В 12 часов обед. После обеда прогулка за город на берег моря — конечно, вольной толпой, чтобы не возбуждать лишнего внимания. Вечером чтение про Абиссинию и курсы абиссинского языка, перекличка в девять часов и молитва — день кончен.
Ha перекличке no обыкновению опрашиваю людей, всем ли они довольны? — Мнутся. Что такое? Помещение не хорошо?
— ‘Отличное помещение!’ говорит Авилов.
— ‘Чего лучше!’ подтверждает вахмистр.
— ‘Электричество’, робко тянет Могутин.
— ‘Обед вам не нравится, что ли?’ спрашиваю я.
— ‘Так точно’, потупись и стыдливо опуская глаза, говорит Духопельников.
— ‘Что же вам дают? Мало что ли?’
— ‘Мало не мало, а есть нечего’, замечает Терешкин.
— ‘Мы бы сами-то лучше’, скромно говорит командный кашевар, трубач Алифанов.
— ‘Какой же обед был у вас сегодня?’
— ‘Да кто его знает! Вареные огурцы, слизни какие-то, а мяса почти не было’.
Заглянул в меню. Действительно, соусы да фарши, а беф только один, блюд много, а всего по малу.
— ‘Что делать, говорю, братцы. Помни присягу, ешь, что дают!’
— ‘Мы что ж! Мы ничего. Так только!’ послышались голоса. Я распустил команду и пошел к себе.
‘Терпеть холод и голод, и всякие нужды солдатские’ имеет смысл тогда, когда избежать этого нельзя, но когда избегнуть можно, и очень легко можно, то всякое лишение уже становится под ответственность начальника. Я пошел к хозяину отеля и попросил уделить мне уголок плиты, давать мне на обед то, что я попрошу, и допустить на кухню двух казаков стряпать.
С большим сомнением в том, что из этого выйдет какой-нибудь толк, выслушал меня швейцарец, управляющий отелем, но согласился. Как обрадовались зато казаки, когда узнали, что на завтра у них будут Щи донские и картофель с салом.
30-го октября, четверг. Утром занимался гимнастикой, потом двух отправил на стирку белья, двух — на кухню готовить обед и пятнадцать человек — в таможню на работы.
Многие ящики, особенно с инструментами и съестными припасами, закупленными в Одессе, разбились, у других. оказались повреждения. Купили доски и на берегу Суэцкого канала под громадным навесом французской компании устроили плотницкую мастерскую. Застучал русский топор и работа закипела. Одни строят ящики, другие забивают менее поврежденные в клетки, третьи надписывают, четвертые увязывают, я с С. Э. С-м наблюдаем, осматриваем, надписываем.
По порт-саидским понятиям дьявольский холод, по нашим хорошо — градусов 16 R. в тени и 22RR, на солнце. Работа кипит с двух часов до восьми вечера непрерывно.
В восемь часов обед. У меня такая пробная порция на столе что я думаю, не съесть ли мне ее всю и отказаться от чопорного скучного обеда в ‘Dining гоом`е’ отеля. Великолепные щи смастерили Терешкин с Алифановым, щи из свежей капусты с помидорами и луком. Это может понять только тот, кто уехал давно из России, кто пьет вареный чай с перцем и ест все поливая красным стручковым перцем и соей.
Итальянский консул спрашивал у нашего консула- правда ли, что белые бородатые люди настоящие казаки и. получив утвердительный ответ, выразил крайнее изумление, что еще не было скандалов, никого не зарезали и не ограбили. ‘Скандалы будут’, сказал он с уверенностью. ‘Посмотрим’, подумал я.
31-го (12-го ноября) октября, пятница. С восьми часов утра до пяти часов дня вся команда на работе в таможне. Ящики для галет вследствие спешности приемки их в Александрии оказались не обшитыми парусиной, а главное не подписанными, где лежат галеты (для нижних чинов) и где бисквиты — (для офицеров). Их двадцать больших ящиков. Каждый надо вскрыть, посмотреть, обшить холстом, обвязать веревкой и надписать. Но люди соскучились ничего не делать на пароходе и работают охотно и весело.
Кругом кипит портовая жизнь. To и дело подходят тяжело нагруженные баржи. Несколько арабов и негров, в живописных лохмотьях, бегают и суетятся, снося вещи на берег. Иной ящик величиной аршина четыре в кубе и весом до шестнадцати пудов. Несколько человек его едва приподнимают. И вот его взваливают на спину несчастному носильщику, на грязную рогожную подстилку, он закидывает его поперек веревкой, обматывает веревку около лба, где у него тоже грязная подушечка, и тащит, согнувши сухие волосатые ноги, эту тяжесть один. Да еще посмеивается.
Арабы на спорную и веселую работу конвоя смотрят с удивлением.
— ‘Москов аскер — хорош!’ говорят они и смеются, скаля свои белые зубы.
Итальянский консул с опасением осведомляется каждый день у г. Пчельникова о казаках.
— ‘Что они делают?’
— ‘Сегодня и вчера работали в таможне. Чинили ящики, перекладывали грузы’.
— ‘И Царские подарки трогали?’ с ужасом спрашивает консул.
— ‘Да’.
— ‘И вы это сами видели?!’
— ‘Ну да’.
— ‘При вас это было?’
— ‘Да, при мне’.
Консул волнуется и кипятится.
— ‘ Ну вот, сейчас видно, что вы молодой человек, неопытный, да разве можно это позволить — растащат!…’
За столом за табль-д’отом я сижу против итальянского консула: он сердито ест, чавкая толстыми губами. ‘Бедный, бедный!’ думаю я…
1-го ноября, суббота. Ночью лил проливной дождь, и утром еще немного моросит. Это в Порт-Саиде редкость. После утренних занятий водил людей на прогулку по берегу моря. Собирали раковины, смотрели крабов. Назад вдали от города по берегу моря прошли с песнями. Вечером офицеры и врачи, не уехавшие в Каир, собирались в цирк. По темным улицам пробивались к палатке, собранной из грубого холста. Народа не видно, музыки не слышно. Француз, содержатель цирка, об -явил, что сегодня по случаю холода представления в цирке нет. Холода! — когда мне без пальто в одном сюртуке было слишком тепло.
— ‘Что же у вас есть интересного?’ спросили мы у содержателя цирка.
— ‘О! есть вещи, достойные внимания: слон, два русских, осел, обезьяна, японец’.
— ‘Что же они делают у вас, эти русские?’
— ‘О, они умеют прыгать, кувыркаться — они очень интересны’.
И так, на завтра нам предстояло удовольствие увидеть двух русских, которые умеют прыгать, кувыркаться наряду с слоном и ослами. Приятная перспектива для русского!
Возвращаясь из цирка в отель, мы услышали в маленькой гостинице чудную игру на скрипке с аккомпанементом арфы. Заглянули в окно. Небольшая передняя отеля установлена столиками, два english bоу`я валяются на соломенных кушетках, куря папиросы и заигрывая с белокурой miss, сейчас с картинки на конфетной коробке. В самом углу скромно приютились два мальчика итальянца. Старший, лет 14-ти, играл на скрипке, младший, лет семи, бледный и худой, очевидно, больной, аккомпанировал, полулежа в кресле, на арфе. Соблазн послушать европейскую музыку в Порт-Саиде в чудную лунную ночь, в заснувшем городке, играющем роль всесветной почтовой станции, был слишком велик — мы зашли.
Музыканты оживились. И среди ночной тишины в пустынном кафе раздались чудные звуки серенады Брага. Сколько воспоминаний пробудили они! Они перенесли нас на минуту в Петербург, на родину, в Россию…
Вернувшись, я прошел в команду. Люди спали на кошмах и на бурках. Дежурный сидел в углу и при свете лампы читал книгу. Казарма и в Порт-Саиде была казармой, со всеми ее аксессуарами…
2-го (14-го) ноября, воскресенье. Вчера вечером, по случаю субботы, я читал подряд в помещении команды молитвы, псалмы и песнопения, положенные для субботней вечерни. Эти молитвы, размеренное пение ‘Господи помилуй’ в помещении шестого этажа, залитом вечерним солнцем, были оригинальны, и умилительны для простых казачьих сердец. Сегодня мы собирались пройти в одну из церквей прослушать обедню. В десять часов утра команда в ярко начищенных сапогах, в желтых куртках, новых шароварах и свежевымытых белых чехлах на фуражках построилась в своем помещении.
Пошли в греческую церковь. Губастый черноволосый монах об явил, что обедня уже окончена, осмотрели маленькую церковь с грубо резанным иконостасом и пошли дальше. Толкнулись к коптам — тот же ответ обедня окончена. Тогда я повел в англиканскую церковь. В маленькой и чистой, изящно обставленной церкви народу было немного. Капеллан усадил казаков рядом с матросами английского военного судна и казаки стали внимательно вслушиваться в чуждое для них богослужение. За органом играла и пела молодая девица, хор матросов ей аккомпанировал. Гимн дрожал под сводами голубого купола и плавной мелодией разливался по храму.
‘Всякое дыхание да хвалит Господа!’ На всех языках разносится хвала Ему… Казаки вставали и садились на свои стулья, сообразно с тем, как-то делали англичане. Ни разговора, ни шепота, полное уважение к чужой религии.
Служба кончилась. Пошли из храма.
— ‘Ну что’, спрашиваю, ‘понравилась вам служба у англичан?’
— ‘Очень понравилась’, раздались ответы ‘умилительно так эта девушка пела, просто за душу хватала, так пела’, говорит Терешкин, поэт в душе.
— ‘Хорошо! Особенно хорошо, ваше высокоблагородие, то, что у каждого книжка в руках, значит с сознанием службу слушает — очень это полезно’, замечает грамотей Любовин.
Возвращаемся все в праздничном настроении. Оно хотя, конечно, и не у настоящей обедни были, а все-таки и пение хорошее слыхали, и мысли думали церковные, воскресные, значит похоже на Россию, а теперь все, что похоже на Россию, так дорого нам…
В ‘Easterne exchange’ — новость — итальянский и австрийский консул выразили желание поближе познакомиться с казаками. После завтрака в отеле на веранд верхнего этажа пение и пляска. Панов, Изварин, Полукаров и особенно Любовин превзошли сами себя, хор. старался изо всей мочи — это был настоящий концерт. Итальянец восхищался пением, австриец пляской. В конце и того и другого по русскому обычаю качали.
— ‘Что-ж, ваше высокоблагородие, понравилось им? ‘ спрашивали меня с живейшим интересом казаки.
Им так хотелось произвести хорошее, доброе и лихое впечатление на иностранцев, прославить имя русское, казачье, на берегах средиземного моря.
3-го (15-го) ноября, понедельник. С семи часов вечера ожидаем парохода французского общества ‘Messageries maritimes’ — ‘Pei-ho’. Все вещи упакованы и сложены на ручные тележки подле отеля. Подле ящика с деньгами стоит часовой, двое бродят около имущества, теплая лунная ночь царит над Порт-Саидом. С моря дует сильный ветер, большие желтые волны, покрытые на вершинах пеной, с глухим рокотом несутся на берег. Ночью, при лунном, свете они особенно грозны. Люди конвоя спят на бурках в пустом номере. Парохода нет до самого утра.
4-го (16-го) ноября, вторник. В шесть часов утра ко мне зашел г. Пчельников и сказал, что пароход входит в порт. Я спустился вниз. При бледном свете наступающего дня я нашел все, как было: нагруженные телеги и часовых на бурках. Пришел квас русского консульства и привел носильщиков. Вещи перевезли на пристань и стали грузить на маленький пароход. Было семь часов утра, когда 10,000-тонный пароход ‘Pei-ho’ величественно вошел в канал. На нем масса пассажиров. Капитан, к которому я отправился, объявил мне, что в третьем классе имеется только 21 место, тогда как у нас было всего 24 человека, считая прислугу начальника, пошел смотреть.
Помещение людей сносно: это две маленькие каюты, одна на пять, одна на восемь мест и восемь мест в общей каюте. Разместиться можно. Люди будут получать в девять часов утра завтрак и в пять часов дня обед.
На пароходе около 15-ти французских офицеров, направляющихся на остров Мадагаскар. Они все в форме. Для охраны денежного ящика, помещенного в каюте действительного статского советника Власова, временно выставлен пост. Часовому внушено отдавать честь всем французским офицерам.
Кругом парохода суматоха, бездна лодок, пароходов, барж, нагруженных углем, лодок, перегруженных черными, как угол людьми. Наши друзья — музыканты-итальянцы приехали нас проводить. Ария тореадора несется из колеблемой волнами лодки — ‘Addio!’
В 11 1/2 часов сняли канаты и около 12-ти медленно потянулись по каналу. Вскоре пустыня залегла по азиатскому берегу. Бесконечные пески, ровные, как доска, без признака растительности, скучные и томительные.
По африканскому берегу показались мелкие озера, громадная стая пеликанов белела на одном из них.
Пароход медленно движется. Вправо бесконечная пустыня, влево те же пески, местами покрытые мелкой зеленой травкой.
В два часа ночи вошли в Суэц. При свете электрических фонарей погрузили палатки и ящики с винами идущие из Бомбея. Как только кончилась нагрузка, тронулись дальше.
5-го (17-го) ноября, среда. Мы в Суэцком заливе. Погода довольно холодная, градусов 12 R. тепла не больше. О тропических костюмах и думать нечего, не пришлось бы одевать пальто. Время на пароходе проходит в еде. От 6—9 ч. — утренний чай, кофе, или шоколад, от 9—11— завтрак, блюд из четырех, в 1 час — lunch, блюд из четырех же, в 6 1/2 — обед из восьми блюд и в 9 — чай. Несмотря на свежую погоду, все на палубе. Да и как не любоваться на причудливые очертания берегов. Розовато желтые горы вздымаются ломаной линией на горизонте. To и дело торчат остроконечные их вершины, утопая в прозрачном лиловом воздухе. Вон, доминируя над длинною цепью высоких гор, высится гора Синай. Она совсем затянута синевой дали и вторым планом декорации рисуется на небе. Дика и своеобразна картина первозданной страны. На этих голых утесах, среди высоких, песчаных скал, одиноко вздымающих к небу вершины свои, в ровном песчаном подъеме пустыни без признака растительности, на многие версты зародился Бог мстительный, Бог евреев — Саваоф. Здесь разверзлось Красное море перед толпой евреев. здесь в голубой глубине его поглощены таинственными волнами колесницы египетские. Страна фантазии, страна волшебных замыслов! Разве не позади этих странных гор, залитых розовыми лучами полуденного солнца, стоят роскошные сады и цветут невиданные цветы, разве не здесь в роскошных дворцах томятся черноокие красавицы — награда отважному мореплавателю, не на Красном разве море арена действия арабских сказок?
Горы уходят дальше и дальше — ниже спускается солнце. Азиатский берег подернулся дымкой. Тень закрыла его. Исчез рельеф гор и скал, осталась плоская декорация синеватых зубцов. Африканский берег еще освещен. Розовый закат задернул пол неба, там выше он побелел, перелился перламутром, посинел и темнее, выше и выше слился с чернотой аравийских гор. Ниже спустилось солнце. Уже только один край его виден за горами, пропал рельеф высоких гор, еще минута и на розоватом небе еле рисуются их серые зубцы. Быстро темнеет. Сумерек почти нет. Не прошло и получаса, как зажглись уже таинственные звезды юга, загорелись тысячью мелких огоньков в черноте неба и разлили свой кроткий свет по морской зыби. Берега исчезли- море и небо, небо, сверкающее чужими звездами, море таинственное, светящееся мелкими искорками фосфоресцирующих животных…
Начинается легкая качка.
На баке слышу веселое пение. Подхожу ближе. Толпа казаков, матросов, вольных третьеклассных пассажиров, негров — занзибарцев в их красных плащах-одеялах тесно обступила поющих и танцующих матросов. Это все молодой и веселый народ — бретонцы по происхождению. Босые, в фуражках, своих и наших казаков, они с увлечением отплясывали матросский танец — среднее между кадрилью, полькой и канканом. Танцевало четыре пары. Один затягивал куплет про какую-то Виолетту, другие хриплыми, усталыми, запыхавшимися голосами подхватывали и все кружились.
— ‘Интересно, ваше высокоблагородие’, говорит тут же стоящий вахмистр, давая мне дорогу.
— ‘Что же, подружились вы с ними?’ спрашиваю я.
— ‘Так точно. Только чудной народ, ваше высокоблагородие. Подойдет он к тебе, кивнет головой и засмеется, ну и сам кивнешь головой и тоже смеешься. Рюс-франсе, говорит, и пожимает руку. И хочется с ним объясниться и нельзя, потому он ничего по-нашему, а мы по-ихнему не разумеем. Даве взял гармонику и ‘Боже, Царя храни’ сыграл — мы им ‘Марсельезу’ пропели, все в ладошки так и захлопали: здорово обрадовались они. Все к нашим пристают — сыграйте, дескать на гармонике, только больше им протяжные песни нравятся.
Увидев, что я разговариваю с казаком, толпа дала мне место и веселый молодой матрос, весело подмигнул мне и сказал — ‘russe bоn…’
Так на баке происходило франко-русское слияние на почве музыки и пения ни в то же время на юте в кают-компании при посредстве женщины, офицеры дружественных наций знакомились между собой.
С офицерами ехала жена одного капитана, служащего на Мадагаскаре, молодая еще женщина в изящном костюме парижанки. Вечером Г. В. К-ий подошел к пианино и заиграл. Французская военная дама оказалась певицей. Сейчас один из офицеров представился К-му и представил его певице. He прошло и пяти минут, как все перезнакомилась и в кают-компании раздались звуки французских романсов.
6-го (18-го) ноября, четверг. Что за скучная, надоедливая история-качка. Неужели она продолжится все пять дней нашего перехода, неужели нельзя к ней привыкнуть, неужели еще пять дней будет эта томительная головная боль, эта пустота желудка, отсутствие аппетита, волн, полная апатия!?.
В конвое трое больных.
Я лежу в душной каюте и тяжелые мысли идут в. голову. Смотрю газеты из России и, как на зло, натыкаюсь на всякие неприятности. ‘Новое Время’, по поводу гибели Гангута, ополчается на современный тип судов из железа и находит его небезопасным для плавания, а наш ‘Pei-ho’ весь из железа… Черт возьми, скучно. Вагнер убил ни в чем неповинную жену, и суд смакует по обыкновению интимные подробности дела. На суше — это все пустяки, но на море, да особенно в качку, это порождает черные тягостные мысли…
Выйдешь на палубу. Кругом море небо. Небо светло-синее, прозрачное, море, покрытое грядами волн, по большим синим волнам рассыпаны маленькие волнышки, они налетают на борт, ударяются об него, шумят и рассыпаются в тысячу брызг. Скучная, однообразная картина.
Вчера французы угощали нас шампанским, сегодня вечером мы зовем их к себе. Позднее на юте, на палубе, под тентом, иуд ласкающим дыханием пассата, слышно пение ‘Si tu m’aimais’, звучит над волнами Красного моря известный романс, слышны мягкие аккорды и воспоминания далекой родины толпятся в мозгу.
Тепло. Половина конвоя ночует на палубе. Тропики дают себя чувствовать, не даром сегодня в полдень даны были под 24R 13′ северной широты и 34R00′ восточной долготы (от Парижа).
7-го (19-го) ноября, пятница. Сегодня все с утра облачились в фланелевые костюмы и пробковые каски. Термометр показывает 25R R… в тени. Mope, покачавшее было нас третьего дня, успокаивается. Большие волны улеглись, осталась только одна мелкая безвредная зыбь. В полдень мы прошли 19R46′ северной шпроты и 36R44 восточной долготы. Каждый день приходится переводить часы мы быстро подаемся на восток. Днем все на палубе. Тепло, как в самый жаркий день у нас в Петербурге. Хорошая погода заставляет общество немного скучать, приходят в голову неожиданные остроты, французы придумывают развлечения.
— ‘Вы будете представляться?’ спрашивают офицеры у нашего секретаря А. А. О-ва, речь идет о знакомстве с французскими офицерами.
— ‘Зачем же мне представляться, я могу и натуральным быть’ — следует быстрый ответ. Французские офицеры придумывают устроить на юте ‘une soiree de bienfaisance’. К нам является депутация с просьбой пожертвовать какую либо вещь для лотереи-томбола в пользу сирот французских моряков, в пользу их вдов устраивается концерт. Жена мадагаскарского офицера под аккомпанемент К-ого исполнила несколько романсов, одна французская и одна английская дамы с играют на пианино, Л. К. А-в споет романс Чайковского: ‘Но то был сон’, один французский офицер продекламирует стихи на несчастную belle-mere, кандидат на классную должность К-ов, пропоет под гитару русскую песню, японец продекламирует японское стихотворение, — словом, вечер ничем не хуже, чем те благотворительные вечера, которыми порой развлекаетесь и вы, глубоко-уважаемые читатели.
Надо отдать справедливость французам: они умеют веселиться. В 8 часов вечера ют был неузнаваем. Электрические лампы освещали чисто вытертый пол, корабельные цветные сигнальные фонари горели по борту. Под тентом висели цветные флаги, красиво подобранные. Все общество, дамы в бальных туалетах, мужчины в. темном, собрались наверху. Концерт прошел блестяще. Порою можно было бы и позабыть, что нежный голос французской певицы звучит под тентом парохода, чуть видной точкой затерявшегося в Красном море. Концерт кончен. Веселый, черноусый француз, остряк. приступает к лотерее. Большинство отказывается от выигранных вещей и из них устраивают аукцион.
— ‘Une machine a coudre!’ восклицает аукционер, потрясая над головой, аккуратно завернутым и завязанным шелковой ленточкой, ящиком. Цена быстро растет и доходит до 20-ти франков.
— ‘Une machine a coudre pour vingt francs, c’est tres bon marche’, говорит аукционер, ‘personne ne donne plus, un, deux, personne ne renonce, personne ne veut pas, c’est fait, trois! adjugee!…’
Купивший ‘machine a coudre’ за 20 франков развязывает ленточку и находит под бумагой деревянный ящик из под сигар и в нем иголку с ниткой. Общий смех. И разве не хорошо. придумано? Чем иголка с ниткой не швейная машина
Лотерея и шапочный сбор дают тем не менее вдовам и сиротам французских моряков 1,010 франков.
Концерт кончен. К-ий играет вальс. Хорошенькая англичанка кружится по скользкому полу с французским офицером, кругом сидят дамы и кавалеры, бал в полном разгаре.
Подойдешь к борту, под ногами черная бездна. Маленькими пятнами разбегается белая пена из-под парохода, изредка в темных волнах сверкнет маленькая искорка, еще и еще… Так точно ночью, зимой из-под железного полоза быстро несущихся саней вылетит порой искорка, и горит одну секунду. Тут покажется яркое пятнышко и исчезнет, за ним другое, третье — это фосфоресценция моря, таинственные, мелкие существа, светящая во мраке.
Ночь не несет с собой прохлады. Тело выделяет массу испарений. Белье намокает и липнет к нему. Дышать нечем. идешь в ванну, но и ванна не приносит облегчения. Погружаешься в густой полутеплый раствор соли, будто маслом обдающий, свежести никакой — одно тепло. Идешь и ложишься в каюте, иллюминатор открыт, теплый пассат едва освежает. Тело измучено этой жарой, разварено, мысль не работает, сон бежит от глаз. Наконец, забываешься, чтобы под утро проснуться мокрым от пота и сразу почувствовать, что жара не убавилась, а прибавилась.
8-го (20-го) ноября, суббота. Небо совершенно белое от водных испарений, мелкая зыбь покрывает волны. И кругом это небо, кругом эти волны. Пароход, громадный ‘Pei-ho’ тонет в этом водном просторе, исчезать среди бесконечной глади беспредельного моря. Это крошечный кусок железа и дерева, на котором, как инфузории в капле воды, копошатся люди. Здесь и русские, и французы, англичане и американцы, испанский патер и компания занзибарских негров — это интернациональный город г. плывущий в беспредельном просторе громадного моря… Мы проходили 15R23′ северной широты и 39R28′ восточной долготы. Mope становится более разнообразным. Вдали на горизонте появляются туманные очертания островов и скал. Отвесными, бледно-желтыми стенами вздымаются они вверх, принимают самые разнообразные, самые причудливые формы. Иной, будто громадный стол вздымается кверху, другой вытянут в длину более чем в ширину, третий — совершенно узкий, вершина одного образует ровное плато, у другого всхолмлена и изрыта, третий имеет остроконечный пик. Несомненно, это вершины горного кряжа, тянущегося под водой. Подле них разбивается белым поясом прибой. Пароход проходит недалеко от некоторых из них, тот же голый песок, никакой растительности, никакого движения-мертвые острова. Словно безмолвные стражи пустынного моря то появляются, то исчезают они на беспредельной синеве вод. Испарения пропитывают воздух и дали чуть покрыты молочной дымкой. Но это не туман далекого севера густой и плотный — это нечто прозрачное, неуловимое, нежное, как все в этом климате, полном контрастов.
Между офицерами нашей миссии и французскими едущими на Мадагаскар, начинается настоящая дружба. На палубе все перемешались, говорят друг другу самые отборные комплименты. Их удивляет, что все наши говорят по-французски. Вечером пьем шампанское за их здоровье, желаем взаимно счастливого пути.
На баке сцены происходят тоже самые мирные и дружественные. Депутация матросов и пассажиров является ко мне с просьбой разрешить угостить наших казаков, распить с ними бутылочку вина. О разрешения начальника миссии позволено устроить в каюте маленький праздник. Любовин готовит речь на французском языке. Надо полагать, что эта речь имела успех, потому что в 10-м часу вечера буфетчик таинственно вызывает из-за стола кают-компании Г. Г. Ч-ова и просит его перевести на русский язык и написать французскими буквами ответный спич пассажиров 3-го класса. При этом выпито шесть бутылок коньяку и столько же вермута. Надо отдать справедливость казакам, они почти не пили ни того, ни другого. Им не нравился аромат коньяка и мягкая крепость французского вина. Вообще, насколько французы своей любезностью понравились нашим казакам, настолько кухня их пришлась не по вкусу их желудкам… Кормят хорошо, дают много, а все как-то не того, лучше бы меньше блюд было, да есть было что, вот ответ на мой вопрос об обеде. Интересно взглянуть на дневники, описывающие их время препровождения на французском пароходе.
…’В 9 часов утра нас пригласили к завтраку и, к удивлению нашему’, пишет артиллерист 6-й батареи Щедров, ‘нам подали устриц (мулек), недавно вынутых из воды, но не менее удивились и французы, когда обратно убрали целыми, мы их не только, чтобы ест, но даже с отвращением на них смотрели. Могу сказать, что французы с нами обходились очень хорошо, мы с ними тоже. Они нам показывали свои танцы и вообще относились любезно, но одно мешало то, что ни они, ни мы не могли объясняться на каком-либо из двух языков, но постепенно мы научали некоторые фразы, как-то: поздороваться, пригласить к табаку, назвать некоторые предметы, за что они оставались довольны и часто пожимали нам руки, особенно когда скажешь: ‘ле франце э ле рус сон де комара, т.е., француз и русский товарищи…’
(9-го 21-го) ноября, воскресенье. Ночью прошли Баб-эль-Мандебский пролив. В темноте видны были огни маяков, расставленных в этом самом опасном месте Красного моря. Ночь была душная. Большинство спало в креслах на палубе. Сильный ветер развел толчею в проливе и пароход покачивало. Утром мы входили в Таджурский залив. Море было синее, слегка взволнованное, местами с чуть зеленоватым отливом. На горизонте видна полоса песчаного берега, дальше громоздятся такие же пустынные, унылые, невысокие горы. Несколько отдельных вершин невысокими куполами вздымаются кверху, между ними лежит невысокий кряж.
Мы подходим к Джибути. Последние прощания с французами. На юте французский поручик снимает франко-русскую группу. В середине, рядом с супругой начальника миссии г-жей Власовой — французский полковник, а с полковником А-м — г-жа де-Кудрэ (певица), дальше наши офицеры вперемежку с французскими.
Вчера речь французов произвела только половинное впечатление на наших казаков.
— ‘Чувствуем’, докладывал мне сегодня старший, ‘что говорят по нашему, а что говорят, не поймем никак’.
Надо полагать, тоже впечатление вынесли и французы от речи Любовина.
В 10 часов утра пароход подошел к Джибути.
На нескольких лодках к нему подъехали около 50-ти сомалийских мальчишек от 7-ми — 18-ти лет. Одетые… нет, это будет смело сказать, повязанные небольшими платками кругом бедер, темно шоколадного цвета, то с курчавыми волосами на черепе, то гладко выбритые, они кинулись с лодок в воду, целой стаей черных голов окружили ‘Pei-ho’, громко крича: ‘а lа mer! a la mer’. — ‘О-хо! о-хо!’
Стон стоял от этих пронзительных криков. Черные головы улыбались, обнаруживая ряды сплошных белых зубов, глаза с чуть коричневатым зрачком лукаво подмигивали, в прозрачной зеленой воде видны были их темные руки и ноги, делавшие лягушечьи движения, а они все кричали: ‘a la mer, un sous, deux sous, trois sous, a la mer, o-xo! o-xo!’
Кто нибудь из пассажиров кинет с борта медную монету и десяток черных тел исчезнет под водой. Только видны белые пятки. Пройдет несколько секунд и они снова появятся на поверхности воды. Кто нибудь уже поймал монету, показал ее, прячет в рот и снова кричит: ‘a la mer, »a la mer’…
Больше часа держатся они на поверхности воды, то ныряя, то снова всплывая на поверхность моря. Иные, цепляясь за веревки, карабкаются по отвесному борту парохода забегают на палубу, бегают между пассажирами, сопровождаемые шлепками матросов, и предлагают кинуться за монетой с высоты пароходного тента.
На первый взгляд они отвратительны своим темным цветом, своей наготой. Особенно ужасны те, у которых черепа гладко выбриты, или покрыты желтовато-бурыми выгорелыми волосами. Но присмотришься к худощавым, довольно стройным телам сомалей и начинаешь примиряться. Те, которые хотя как нибудь одеты, даже не дурны. Вот мальчик сомаль Фара, бывший слуга одного из членов экспедиции ‘Красного Креста’, одетый в белые штаны, белую рубашку и лиловую безрукавку. Его ласковые глаза, почти женский приятный голос, французский с акцентом говор -даже интересны. Чистая белая одежда смягчает отвращение перед черным телом: в своем роде он недурен.
К пароходу подошли лодки. Начинается погрузка багажа. Еще час, два и морское путешествие кончено. Можно подвести итоги этому 2-х недельному пребыванию на воде. Кроме, двух, трех казаков низовых станиц, дома занимавшихся рыбачеством, море не оставило по себе приятного воспоминания. Все рвались скорее покинуть борт парохода, беспредельную синеву океана и ступить. на почву, хотя и унылой, но родной стихии…

VII.

Джибути.

Джибути. Встреча миссии французами. Сомали. Отсутствие мулов. Переход в лагерь у Амбули. Французские колонисты, езда на верблюдах. Сомали-носильщики. Визит Manigot. Зоологические экскурсии. Ремонтеры-арабы.

Джибути находится под 43R10′ восточной долготы и под 11R35′ северной широты, у начала Таджурского залива. Схваченная с двух сторон каменными молами, бухта залива доступна баржам лишь в часы прилива, поэтому судам приходится останавливаться верстах в полутора от берега в самом Таджурском заливе. Выгрузка производится при помощи больших железных понтонов, находящихся в распоряжении французской компании ‘Messageries maritimes’, a также местных парусных лодок, довольно примитивной постройки. Понтоны приняли наш крупный трюмовой багаж и отвезли его к дальнему молу, где находятся склады компании и где воздвигается порт Марабу. Ручной багаж и мы сами высадились на малом моле, у самого Джибути.
На моле миссия была встречена французской стражей, сенегальцами в белых холщевых рубашках и таких же панталонах, маленьких фуражках из холста, без козырька и с желтыми околышами. Этот своеобразный конвой, вооруженный ружьями, оказался весьма небесполезным в виду того, что прибытие парохода заставило выйти все черное население города на пристань. С несмолкаемым криком, на сомалийском и арабском языках, эта полуобнаженная толпа обступила пассажиров с предложениями своих услуг. Они болтали по-французски и вызывались отнести наши ящики, достать нам лодки и пр. Их черные кудлатые головы не были ничем прикрыты, тело до пояса у большинства обнажено, у других же мотались длинные пестрые тряпки, Встретившие нас французские власти провели в каменный сарай с отверстиями, затянутыми циновками, или прямо забитыми переплетом из драни. В сарае был поставлен стол, покрытый алым сукном и над дверьми висела вывеска с надписью ‘Gouvernement du protectorate. Город, если только можно назвать этим европейским именем две песчаные улицы с площадью, всего домов в двенадцать, был убран французскими флагами, а над ‘Hotel des Arcades’, долженствовавшим открыть перед нами гостеприимные двери, висел даже русский флаг и красноречивая надпись черными буквами по белому холсту: ‘Vive la Russie’ и ‘Vive la France’. Этим собственно и выразились симпатии дружественной нам нации.
В ‘Hotel des Arcades’ для начальника миссии, офицеров и врачей были отведены комнаты во втором этаже, конвой поместился на галерее внизу, имея один пост у денежного ящика на верхней галерее и один на берегу моря, у сложенного там имущества. Жара была не-особенно сильная, не более 30R R. на солнце. Голубое небо млело над заливом. По заливу скользили шлюпки с большими косыми парусами, мерный прилив тихо надвигался по рыхлому илистому дну.
Обойти Джибути можно в полчаса, изучить несколько труднее. Европейская часть города начинается от старого мола, где на небольшом возвышении стоит белое здание с широкой крышей, как и все здешние дома без стекол в громадных окнах, с верандой кругом. Дом этот выстроен из кирпича сырца на известке и оштукатурен известкой же. Кругом дома деревянная решетка, а за решеткой — четыре молодые финиковые пальмы — это дворец губернатора. Шагах в двухстах от дворца начинается город. Уже издали, доминируя над белыми домами с плоскими крышами и широкими арками веранд, видна черная вывеска нашего отеля. Напротив приютился ‘Hotel de Paris’, еще далее ‘ Hotel de France’, затем два, три дома французских комиссионеров, ‘gouvernement’, вмещающая в себя и почту, гостиный двор, сильно напоминающий своими белеными арками ряды какой-нибудь станицы или малороссийского местечка, затем хаты сомалийской деревни из камыша и ветвей, окруженные таким же забором, вот и все Джибути. Дальше к северу, верстах в трех от города, на мысу, отделяющем Таджурский залив от Индийского океана, стоят громадные склады ‘Messageries’, сараи железной дороги, станция ее, каменный, неоконченный еще док, словом, порт — порта — Марабу. Железная дорога протянута версты на три от Марабу. От больших ее рельсов проложены маленькие деконвилевские, по которым перетягивают ручной тягой платформы от одного мола к другому и по проектированному полотну железной дороги верст на пять вглубь страны к Харару.
Все дома однотипной постройки, принаровленные к жаркому климату. Каждый дом состоит из большого арочного футляра, окруженного широким каменным тротуаром. В середине находится собственно дом, с рядом комнат без окон, но с дверьми в обе веранды. Дверные отверстия занавешены гардинами из камыша и бус, кроме того имеют тонкие двустворчатые двери Жители домов мало работают в комнатах, предпочитая быть на дворе, на веранде и даже на улице. Зайдите в любой из трех отелей днем, или ночью, загляните в две, три ‘brasseries’, рассеянные по площади, — внутри никого. За то на веранде вы всегда увидите человек пять, шесть французов, в легких чи-чун-човых ‘педжамах’, пьющих пиво, или лимонад, или едящих сочный консерв ананаса. Ночью прямо на улице близ домов стоят столики и при свете стеариновых свечей маленькие компании играют в карты. В раскрытые настежь двери комнат видишь постель и на ней весьма легко одетого субъекта, читающего газету, или просто мечтающего со взором, устремленным в глубокую даль неба на мелкие яркие звезды.
Убийственная скука царит кругом в городе, вечно залитом почти отвесными лучами солнца. Придет и уйдет прилив, обнажив черное дно, покрытое бездной маленьких крабов с красной клешней, раками отшельниками в их богатых раковинах, налетят на эту добычу серые кулики и белые цапли, снова наступит море, затопив серый ил с разнообразным населением, а также безоблачно небо, также душен и тепел раскаленный воздух. Смотришь вдаль, а даль колеблется — то идут переливы воздуха. Быстро восходит солнце, затопит оно лучами белые стены каменных домов и серые огорожи сомалей и висит, жаркое, часов до 6-ти. В 6 часов также быстро темнеет. Словно из мешка по темно-синему небу насыпаются звезды, а жара все та же. Раскаленный песок согревает землю. Под утро соберутся на небе облака, составят завесу стыдливому солнцу, но подымается оно и опять голубое небо чисто и мерцают и переливают в знойном воздухе синеватые дали. На этой почве кроме верблюжьей травки с мясистыми листочками ничего не растет. Посадить финики, бананы, гранаты, — можно, но тогда нужно рыть арыки, проводить воду, нужно работать, а работать не принято. Да и к чему все это — когда грязное полотенце вполне достаточный костюм для мужчины, два, три банана, грязная лепешка из дурры — пища и круглая хижина из хвороста, обвязанного веревками, кров воинственного сомаля. Водить караваны, бродить по пустыне, ища добычи, не разбирая какой, будет ли то леопард, крадущийся за антилопой, стадо козлов диг-дигов, пучок сухой мимозы на топливо или, наконец, одинокий европеец с ружьем — его ремесло. За поясом у него торчит большой кривой нож, в руке легкое копье с плоским острием, которым он поражает на 60 шагов, и так идет он маленькими шайками из оазиса в оазис, пробираясь по унылым пескам Сомалийской пустыни. Они находятся под протекторатом французов, но и Таджурский султан им страшен. За ‘бакшиш ‘ он ведет караван, распевая свою песню, где все вскрикивают ‘бура-ма-бурум руси ой нига де тальха гуйю’, за ‘бакшиш ‘ служит в полиции. Как слуга, он честен и аккуратен. Раскидайте свой чемодан в гостинице он соберет его снова и ни одна вещь не пропадет у него. Дома у него осел, да бык с горбом, да жена с ребенком, которого она таскает сзади на полотенце.
Сомалийские женщины более одеты нежели мужчины. Их ноги закрыты длинной пестрой тряпкой, наподобие малороссийской плахты, грудь прикрыта чем-то вроде рубашки и, конечно, более ничего. По виду они сильно напоминают наших чухонок, но только выкрашенных в темную краску.
В Джибути их живет около 5.000. Цифра колеблется постоянно в зависимости от прихода и ухода караванов. To и дело по дороге подходят сомали, отдают в караулке свою пику и нож и исчезают в городе, а потом снова идут назад, получая при выходе вооружение.
Днем на площади перед управлением разбит базар. Желтые, как песок верблюды, песок желтый, как верблюды, тростник, верблюжьи седла, дурра и пучки мимозы для топлива — вот чем торгуют на нем. Иногда принесут леопардовую шкуру, повесят ее у входа, потолчется около нее толпа черных и висит она до тех пор, пока какой нибудь европеец не купит ее, заплатив 10 франков.
Джибути только передаточный пункт между Абиссинией и Красным морем: это окно в Африку, которое прорубают французы, окно еще не обработанное, без рамы, без стекол с одним грязным переплетом из драни: так то и полагается окну в Сомалийской пустыне.
Тихо идет дело в этом зное. Агент ‘Messageries’, обвеваемый ‘панка’ сидит и пишет отчеты в конторе, черные люди толпятся и ходят из угла в угол и с места на место, не то с делом не то без дела, Наступает темная ночь, на столиках у ‘brasseries’горят свечи, гарсоны в ‘педжамах ‘ и без оных, сверкая лишь своим темным телом, разносят ананас и лимонад, где нибудь хлопает бутылка с симпатичной надписью ‘Veuve Cliquot’, слышен французский говор — вечеринка идет часов до 10-ти — 11-ти, кое-где еще работают на пристани, пользуясь приливом, а затем го-род погружается в мертвый сон. Спят французские инженеры, спят комиссионеры, спят арабы-солдаты у ‘gouvernement de protectorat’, спят сомали в своих хатах, темная ночь сверкает бриллиантами своих звезд. море немолчно шумит, да дико-неустанно кричат ослы и мулы, фыркают верблюды, и с окраины пустыни несется протяжный вой шакала или гиены.
10-го (22-го) ноября, понедельник. После вчерашней: тяжелой работы по перегрузке багажа сегодня у нас отдых.
Я брожу по желтым пескам улицы, смотрю как, француз в пробковой шляпе с широчайшими полями кирпич за кирпичом складывает стену дома, а араб ему помогает, выхожу по рельсам Деконвилевской дороги к берегу моря, вижу на иле отлива массу белых точек — то крабы вылезли на сушу. Смотрю, как при приближении моем они спешат укрыться в иле, в особых круглых трубчатых норках, прихожу в Марабу, с мола вместе с А-и и Д-ым наблюдаю, как краб и стая маленьких рыбешек борятся за хвост громадной рыбы. Смотрю, как краб, размахивая клешней пытается отогнать резвую стаю рыбок, как они храбро щиплют куски хвоста, наконец, краб перестает махать клешней и маленькими лапками кидает пищу себе в живот. А яркое солнце все также светит, бросая перпендикулярные лучи свои на раскаленный песок. Смотрю, как насытившийся краб боком укатился, словно плоская коробка, в глубину и зарылся в песок, a отлив обнажил рыбий хвост и прогнал рыбок, смотрю на синее море и фиолетовые дали Таджурские горы понимаю, что только жажда наживы загоняет сюда немногочисленных жителей,
Скучно…
Я исчерпал весь репертуар здешних удовольствий. Стрелял куликов на берегу, ловил рыбу сетью, собирал раковины и кораллы, купался в Индийском океане, ездил на верблюде и пил лимонад с ананасом в какой-то ‘brasserie’.
А затем оставалось любоваться на голубое море, на небо бирюзового цвета, на застывшие на нем облака, на чудный жаркий ‘ноябрьский’ день… Подобно тому, как лениво застыли облака на небе, как недвижно солнце и спокойно море в часы отлива, так спокойны, ленивы и неподвижны арабы и сомали, формирующие караван.
— ‘Нам нужны мулы’, говорим мы поставщикам мулов.
— ‘Мулов нет’, флегматично отвечает араб.
— ‘Но они нам нужные
— ‘Их нет’.
Идут расспросы. Оказывается, что рас Мангаша, пошел, будто бы, войною на негуса Менелика, рас харарский Маконен отправился ему на помощь и забрал всех мулов под войско.
— ‘Можно достать в Адене’?
— ‘Дороги — 100 талеров за мула’.
— ‘А в Зейле? тоже и доставка возьмет много времени’.
— ‘Но, поймите, нам мулы нужны’.
— ‘Их нет’.
Обращаемся к губернатору, мосье Manigot, но и он не в состоянии помочь. Приходится ждать, когда раскачаются неподвижные африканцы, когда, наконец, дойдут они до того, что ‘нет’, иногда должно быть обращено в ‘есть’.
Мулы есть, но хитрые сомали и арабы подняли на них цену, зная, что их нужно много. Нужно ждать, когда волнение от ожидания легкой наживы уляжется.
Нужно ждать долго, по крайней мере две недели, когда приведут хотя бы часть мулов. Конвой поедет до Харара на верблюдах. Надо разбирать груз, становиться лагерем.
Лагерь будет разбит в пяти верстах от города по дороге к Харару, у губернаторского сада. Когда-то этот сад среди пустыни замышлялся в широких размерах. Большие ворота имели каменный фундамент, легкая деревянная изгородь охватила десятин восемь земли: повсюду нарыты арыки и канавки, сделаны колодцы, устроены водокачки. Группы финиковых пальм, гранатовые деревья в цвету, с маленькими зелеными плодами, ажурные мимозы с крупными белыми цветами, похожими на увеличенный раз в десять горох, кактусы и тамаринды еще образуют здесь и там аллеи и дают некоторую тень. Но изгородь местами повалилась, а большие площади между арыками заполнены сухим песком. Этот песок летит с пустыни, сушит молодые пальмы, губит нежные листы мимозы, свертывающиеся от одного прикосновения. За этим садом, на чуть покатом берегу реки, покрытом галькой и песком под раскаленными лучами африканского солнца, солнца пустыни, и становился наш лагерь. Другого места не было. Здесь хотя местами был намек тени, здесь был простор, где можно было распаковать тюки, грузить верблюдов, при том рельсы Деконвилевского пути облегчали перевозку багажа, здесь же были колодцы, а в пересохшем русле местами водомоины, откуда можно поить мулов и верблюдов и стирать белье.
Место для лагеря соединялось с городом широкой каменисто-песчаной дорогой, но одну сторону которой пролегали узкие рельсы. С раннего утра и до вечера по этой дороге возят воду для города. Уже издали слышно своеобразное частое покрикивание сомалийских мальчишек, сопровождающих ослов. Маленькие серенькие ослики с обеих сторон нагружены большими четыреугольными жестянками с водой. Они идут партиями по 10-15 штук, подгоняемые тремя, четырьмя мальчиками.
— ‘Алё-алэ, Алё-алэ, оля-лэ’, часто нараспев повторяют они, и покорные животные мелкой тропой той спешат к городу.
Иногда, вместо мальчишек, ослов сопровождает черная женщина с красиво обтянутыми пестрым шарфом грудями, стройной упругой ногой и безобразным черным лицом с грязными курчавыми волосами.
Трудно привыкнуть к этому черному телу сомалей. смотреть на них спокойно.
Все утро разбиваю лагерь, а в тоже время нанятые арабы возят вагонетки с багажом.
Солнце печет немилосердно весь день.
Усталый и измученный возвращаюсь я домой в ‘Hotel des Arcades’, ем то, что нашему достопочтенному monsieur Albrand, хозяину отеля, угодно преподнести, и ложусь спать.
Ставни открыты, дверь открыта, а тело все-таки изнемогает от жары. Нет ночной свежести, нет ветерка, раскаленный воздух неподвижен. Под окном рычат верблюды и немилосердно стонет овца.
11-го (23го) ноября, вторник. С 6-ти часов утра идет энергичная работа на месте бивака. 3-е сводное звено и часть 1-го переехали из ‘Hotel des Arcades’ в пустыню. Кашеваром у них назначен Терешкин, провизию возят ежедневно на вагонетках из Джибути. Это дробление конвоя вызвано необходимостью работы в лагере и содержания караула при свезенном в лагерь имуществе. Разбиваем и рассортировываем палатки лагеря, а я в промежутке наблюдаю за жизнью около сада.
У самого колодца стоит высокая белая башня, укрепление — одна из первых построек, сделанных французами на Сомалийской территории. В этом закоулке, бедном и грязном, среди самой неприхотливой обстановки, живут два молодых француза-колониста. На глинобитной стене висит ружье Гра, в углу револьвер, грязное ложе и грязный стол — вот обстановка этих пионеров. Кругом торчат сухие мимозы, сзади колодцы, где день и ночь шумят и кричат арабы, где ревут верблюды и мулы. Еще далее-сомалийский огород. В губернаторском саду в круглой хижине из ветвей мимозы и камыша живут арабы, сторожа сада. В самом саду чирикают и свистят хорошенькие птички-ткачи. Их гнезда, связанные из тонкой нитки, образуют грушевидные, искусно вытканные мешки, которые свешиваются вниз с концов ветвей. Желтые с сероватой спинкой ткачи, и серенькие ткачихи, то и дело перелетают с мимоз на гранаты и обратно. Серые с черным хохолком и черной грудью воробьи с таким же резвым писком, как и у нас на огородах, порхают из конца в конец. Изредка пролетит над песчаным руслом серый голуб с розоватой грудью, да громадная черная ворона, величиной в двое больше нашей. Все дышит в саду тишиной запустения, но, и не смотря на это, пальмы и тамаринды с их нежной листвой, громадные белые цветы мимоз и пурпурные колокольчики гранатовых деревьев имеют своеобразную прелесть. Смотришь вдаль в пустыню на серые крыши сомалийских хат у Джибути, на всхолмленное поле песков, покрытых мелким вереском, на далекое море, на высокие горы у бухты, и чувствуешь, что это что-то новое, неизведанное, не европейское, не русское…
Русь далека. Кругом незнакомый пейзаж. Верблюд бежит под почтарем, бредут ослы, сопровождаемые черными женщинами, сзади мчатся с криком мальчишки. Краски резки, контрасты тяжелы. Черное тело сомаля на желтом верблюде, серовато-зеленый пейзаж пустыни, красный плащ женщины и зелень деревьев посреди чистого желтого песка.
12-го (24-го) ноября, среда. Быть может, придется конвой посадить на ‘беговых ‘ верблюдов и идти так до Харара: мулов нет. На верблюдов накладывается здесь грубый ленчик из дерева с двумя луками из сучков длиною два, три вершка. Лончик этот обшит рогожей и грубым холстом, подбить травою так, что образуется довольно мягкое сиденье. Арабы ездят, садясь боком, опуская левую ногу свободно и ставя правую на шею верблюда. Попробовал этот способ сидеть отвратительно. Верблюд вышибает из седла, покатость которого вперед не дает возможности сохранять равновесие, нога, поставленная на шею верблюда, все время скользит и не дает опоры корпусу. Сесть верхом и ехать без стремян тоже неособенно удобно, потому что верблюжье седло слишком широко вверх и узко книзу, чтобы можно было с удобством держаться на нем коленами. Оставалось одно — попытаться положить казачий ленчик поверх верблюжьего седла. Чтобы смягчить для седока покатость от горба вперед, подушку положили наоборот, более толстой стороной к переду. На поседланном таким образом верблюде ехать можно. Стремена дают упор ногам и когда верблюд идет полной рысью, то можно кое-как идти облегченной рысью. Доехал на верблюде до губернаторского сада (пять верст), усталости никакой. Садишься на верблюда, заставляя его лечь, слезаешь, соскакивая с боку седла. Оставалось испытать, насколько такое положение удобно для верблюда, но для этого опыт был еще слишком мал.
В лагере я застал все в прежнем положении. Сомали возили на маленьких вагонетках ящики с пристани и сгружали их у лагеря. Одна партия их, предводительствуемая длинным, худощавым парнем, в белом плаще, делала выгрузку довольно примитивным способом. Подведя вагонетку к лагерю, они опрокидывали ящики на землю, не особенно заботясь о том, что они могли разбиться.
— ‘Ваше высокоблагородие’, обратился ко мне мой толстяк фейерверкер Недодаев в своей большой круглой шляпе с широкими полями, белой рубахе и белых штанах, удивительно похожий на Санчо-Панхо, ‘и постоянно они так делают, никак их не вразумишь. Скажите им, пожалуйста’.
— ‘Попытаюсь’.
Но вразумить черную сволочь было не так-то легко.
Они отрицательно качали головой на мои разъяснения по-французски, смеялись и иронически заболтали по-своему, когда я им показал на примере, что они должны бережно брать каждый ящик и сносить его на то место, какое я им укажу. Дескать, какой, мол, дурак, чего захотел!
Это меня рассердило. ‘Et bien je vous batterai…’, сказал я им, показывая на палку. Эта угроза привела их совсем в веселое настроение. Недодаев не вытерпел, он взял палку и пошел к ним, они быстро разбежались и, усевшись в 100 шагах от нас, смеялись, как шалящие дети. Недодаев по колючей мимозы — предпринял обход и вскоре пригнал, как стадо баранов, трех из них, четвертый бежал.
Нехотя принялись сомали за работу по переноске ящиков. Какой это слабосильный народ! те сундуки, которые в Порт-Саиде нес совершенно свободно один кули, и которые два казака поднимали легко, они и вчетвером но могли сдвинуть с места. Их черные руки без всяких признаков мускулатуры мотались, как плети, ноги едва держали их под тяжестью пакетов. Грустный вид их вызвал сожаление у казаков.
— ‘Ваше высокоблагородие, уж оставьте их так, просто болезно на них смотреть’, говорит уралец Изюмников, ‘мы сами лучше потаскаем’.
Но я настоял на своем. Они кончили работу под моим наблюдением и явились просить бакшиш. Конечно, я им ничего не дал.
Возвращался я домой позднею ночью. Вдали горели огни в Джибути, пустыня окутана была мраком. На темной дороге изредка вырезалась белая фигура сомалийского воина, она мелькала мимо и утопала во мраке.
От города несся равномерный рокот моря и чудилось расстроенному воображению, что то поезда ходят вдали…
13-го (25-го) ноября, четверг. Сегодня приводили мулов, Просят 80 талеров за побитого крошечного мула. Стачка арабов не прекращается. Они узнали, что мулы нужны нам в большом количестве, что нужны они также французским инженерам и подняли цену. Придется посылать в соседние деревни. В городе событие: пришел пароход из Китая и забрал нашу почту. Теперь таких дней, когда можно переброситься словечком с далекой родиной, мало,… очень мало.
Вчера, в 10 часов утра, вся наша миссия делала визит губернатору m-sieur Manigot. Мы были одеты в кителях при оружии и орденах. Г. Manigot принял нас во втором этаже ‘gouvernement’. Это невысокий, крепкий человек с черными усами и черной бородкой, с умными, быстрыми глазами. Одет он в кителе с серебряными жгутами и с шитьем министерства колоний на бархатных обшлагах. Разговор шел о Джибути. Это город, которому предстоит в будущем стать рынком Харара и Абиссинии. Кругом идет стройка — поспешная, спекулятивная. Лишь бы устроить себе кров, куда бы укрыться, где бы сложить накупленное сырье. Ни богатых отелей, ни чинного порядка английской колонии, ни аллей, ни садов. Пустыня, ничем но скрашенная. Белые дома на желтом песке.
Купил двух мулов за 120 талеров — это еще хорошо. Один цельный, другой побитый. Решил называть их по дням покупки, начиная с буквы А. Первого назвали ‘Арбузом’, второго, мулиху, ‘Арией’. Конвойные сильно обрадовались тому, что, наконец, у них явились животные. Мулов выкупали в море, вычистили и завтра отправляем в лагерь. В добрый час.
Джибути изучено и исхожено вдоль и поперек. Охота на куликов прискучила даже самым заядлым охотникам. Остается море с его богатыми дарами. К-ий и доктор Л-ий пропадают на целые дни и к вечеру возвращаются с морскими звездами, ежами, раками, кораллами, белыми и красными, с массой всякой склизкой, обжигающей при прикосновении гадости, которая разбегается потом по нашей комнате, вызывая во мне отвращение, а в другом нашем сожителе, докторе Б-не, хладнокровное философское созерцание звезд, распростерших свои щупальца по умывальному тазу, раков, щиплющих за ногу ночью, ежей, занявших кувшин. He в чем умыться, неоткуда взять воды: ужасный народ эти зоологи.
Завтраки в 11 1/2 часов утра и обеды в 7 1/2 часов вечера не совпали с моими занятиями в лагере и в Джибути, пришлось отказаться от первых и пользоваться днем чаем и сладостями, которыми меня любезно снабжает наш фармацевт Л-ов.
Ананас уже вышел у офицерства из, моды, теперь пьют виши и пепермент — зеленый мятный ликер, освежающий рот. Виши, отзывает чернилом, подается теплое и его вяжущий вкус не оставляет приятного впечатления.
14-го (26-го) ноября, пятница. День рождения Государыни Императрицы Марии Федоровны. Все утро переезжал с конвоем в Амбули, местечко у губернаторского сада, где разбит наш лагерь. В 5 часов вечера в большой палатке читали молитвы, положенные для утрени. С сегодняшнего дня опять начали играть зорю и петь молитву: — мы в пустыне и никому не мешаем. Я остаюсь в Амбули, прочие офицеры миссии и начальник ее переезжают сюда на днях…
Едучи сегодня в Амбули, встретил двух арабов с ослами, нагруженными бутылками с лимонадом — это ‘шакалы’ сомалийской пустыни. Один из них недурно говорил по-французски. Я воспользовался его знанием языка, предложил ему по два талера за каждого поставленного ям мула бакшиша и пошел с ним в соседние деревни. На завтра он обещал доставить мне шесть мулов…

VIII

Бивак у Амбули.

Покупки мулов. Жизнь в лагере. Характер Сомалийской пустыни, Ее флора и жизнь. Прибытие черных слуг, Уход за мулами и выездка их. Африканские наездники. День в лагере. Поездка Г. Г. Ч. в Зейлу. Охота на шакала. Прибытие начальника, миссии в лагерь.

15-го (27-го) ноября суббота. В виду решительного отказа французов снабдить в скором времени миссию мулами и верблюдами, г. Власов решил воспользоваться услугами находившихся в его распоряжении офицеров и собрать погребное для каравана количество животных в окрестных городах, послав туда на разведку членов экспедиции. Полковник Артамонов еще 12-го ноября выехал на лодке с четырьмя верблюдами и казаками Могутиным и Щедровым в Таджуру, для осмотра имевшихся там животных. Сегодня, в 7 часов вечера, на беговых верблюдах, поседланных казачьими ленчиками, описанным мною выше способом выезжает поручик Ч. с казаком Пановым в Зейлу для найма там караван. Поручик К. заключил контракт с французом monsieur Labordi на поставку от 20-ти — 30-ти мулов в течение 14-ти дней.
Я с Магометом-Гасаном и Абдул-Магометом, двумя плутоватыми и юркими, как жиды, арабами, рыскаю по городу, по сомалийской деревне, хожу в грязные сомалийские дворы и ищу, ищу.
Каждое утро я езжу с рапортом о благополучии к начальнику миссии в Джибути. Подъезжаешь к отелю ‘des Arcades’ и уже видишь смуглое, хитрое лицо Магомета в его маленьком белом колпаке, белой кофте и юбке. Он прикладывает руку ко лбу и таинственно говорит:
— ‘Aujourd’hui soir trois bons mulets… Pour toi.’
— ‘Bien’.
Лицо Магомета выражает какую-то необыкновенную хитрость.
— ‘Tou-n’apas venir ici… Toi il ne faut pas. Moi — tout’… Я понимаю из этого, что покупка идет будто не для меня, а для него.
— ‘Allons, comme nous promenons. Toi dois regarder’… и он тащит меня за собой в сомалийскую деревню, мы проходим мимо высоких заборов, хижин, своими мохнатыми крышами напоминающих наши захолустные деревушки. Там у одной хаты привязано три мула.
— ‘Toi n’a pas toucher, seulement regarder’, поясняет мне Магомет, и мы тихо проходим мимо. Два мула недурны, костисты и широки, третий мул худоват. Мы возвращаемся — Магомет наверху блаженства.
— ‘Bons mulets… C’est d’Obok’.
Начинается торговля, Магомет всеми святыми заклинает меня, что таких мулов я меньше как по 80 талеров иметь не могу. Я смело даю 40.
— ‘Таиб ‘ (хорошо), грустно говорит Магомет. ‘Я переговорю с хозяином. Но это невозможно’.
— ‘Как хочешь’.
Он уходит разочарованный и возвращается через пол часа, прося меня посмотреть их и говорит, что он уже уладил дело за 70 талеров.
Я накидываю 10 и даю по 50 за штуку.
— ‘Таиб, таиб’, говорит Магомет, и мы снова идем за город.
Близок полдень. Солнце поднялось высоко и печет нестерпимо. Пот течет градом с моего лица, рейтузы прилипают к ноге. Теперь я смотрю мулов уже официально. Важный сомаль сидит на крыльце и хотя бы с места тронулся при моем приближении. Выводит и показывает мулов сам Магомет. На улице, куда их выводят, собирается толпа полураздетых сомалей. Они громко рассуждают между собой. Мулов выводят на веревках, накинутых глухой петлей на шею. Я осматриваю спины. Есть старые побои, но они заросли, ноги твердые, целые, года не очень большие. В общем мулы недурны — они только очень забиты.
Начинается отчаянный торг. Я упорно держусь на 50-ти, Магомет настаивает на 60-ти. Наконец, сходимся на 55-ти — мулы взяты.
— ‘Soir a Ambouilli encore cinq’, показывает пальцами Магомет, ‘bons mulets, forts’…
Вечером он является в лагерь верхом на гнедой арабской кляче, поседланной абиссинским седлом, и пригоняет с собою пять посредственных мулов. Опять отчаянный торг, наконец, сходимся на 50 за каждого. Доходит дело до расплаты. Зову разводящего, вскрываем ящик, достаем талеры.
Странный народ абиссинцы, сомали и арабы. У них в ходу только австрийские талеры чеканки 1780 года с изображением императрицы Марии-Терезии. Их специально с этой датой чеканят в Австрии. Они не примут старого талера, им подавай новенький, чистый, с тонким изображением профиля австрийской императрицы. Вид наших новых талеров прельстил Магомета и он стал покладистее.
— ‘Demain matin huit mulets-plus bon marche. Mahomed a dit’.
Потом, взглянув на наши 23 ящика, воздвигнутые пирамидой позади еще мало населенной коновязи, он дает мне добрый совет:
— ‘Dis achkers (ашкер — солдат) regarder argent. Arabes et Somalis tuer achker et prendre argent’.
— ‘Et vois tu les fusils?…’, и я показываю грозные винтовки караула.
‘Bon, bon’, говорит Магомет, и забирает деньги.
Новые мулы поступают в распоряжение казаков. Казаки сначала смотрят на них скептически. ‘Неужели, дескать, такая маленькая скотина сможет везти. И где у нее сила?’
Но мулов чистят в две щетки, обдирают с них клещей и кормят отборным ячменем. Мулы сначала относятся подозрительно к чистке и сердито щурят свои длинные красивые уши, но ячмень их смягчает. С коновязи слышно мерное жевание и издали виден ряд мотающихся хвостов. Чем не наша коновязь в деревне Николаевке?
В 9 часов вечера перекличка. Трубач играет зорю, поют молитвы, читают приказ. ‘После завтра, от 7-8 часов утра, манежная езда на новых мулах’… Военная жизнь входит в свои права. Часовые под темно-синим пологом африканского неба сменяются так же, как, и под холодным небом далекого Петербурга… Пост у денежного ящика и царских подарков охранять обязан, под сдачей…’, бормочет часовой. Смена кончена. Люди угомонились в своей палатке, бледный серп луны скрылся за далекими горами, стало темнее, в соседней сомалийской деревне умолк шум и крики. Над коновязью раздается уханье гиены и визгливый лай шакалов. Громадный зверь проходит неподалеку от коновязи. Я с Духопельниковым берем ружья и идем к кухне, где брошены внутренности баранов. Но никто не приходит. Мы лежим около часа и уходим домой, никого не видавши…
16-го (28-го) ноября, воскресенье. Дика, неприютна и уныла сомалийская пустыня. По мелкому зыбучему песку поросли крупный можжевельник и колючие мимозы. Их сероватые листики еле видны среди острых белых колючек. Иные из них стелются по земле, другие подымают кверху безобразные изломанные стволы, кое-где кактус выставил из кустов мимозы бледные и мясистые листья, да сухая седая травка, пища верблюдов, мулов и ослов, поросла между мимоз. А кругом песок, то мелкий, летучий, то крупный, пересыпанный гравием. Вот русло реки сбегает вниз, камнями усыпано дно. Пустыня поднимается кверху и меняет свой характер. Пески сменяются камнем. Камни круглые, то шлифованные, ровные, гладкие, то ноздреватые, как губка, черные и темно-серые мелкие, с голубиное яйцо, и крупные, с большого барана, навалены в беспорядке. Мимозы становятся реже и, наконец, совсем исчезают, голая каменистая пустыня, без признака жизни, без растительности кругом. Камни громоздятся выше и выше и горы от их черноты кажутся такими мрачными, такими унылыми. Безжалостное солнце раскаляет песок, сверкает на гладкой стороне камня, переливается в. знойном голубом небе.
Возьмешь ружье и бредешь среди мимоз и камней наблюдать жизнь пустыни. Стадо верблюдов вытянуло кверху свои глупые безобразные морды и, слегка посапывая, бредет, погоняемое арабом в красной чалме и: белой куртке, с винтовкой Гра за плечами: — здесь без оружия не ездят. Вот козы пасутся, под присмотром черной сомалийки в чепце и юбке, далее стадо серых ослов бредет no дороге, помахивая ушами, свернешь с дороги, выйдешь в пески и мертвая тишина кругом. Смотришь внимательно по сторонам и видишь, как маленькая серая белка пустыни, вытянув кверху пушистый хвост, напоминающий щетку для чистки ламповых стекол, перебегает с места на место и при шуме шагов поспешно прячется в норку, вырытую в земле у развилистых корней мимозы. Зайцы красные, как лисицы, или серые, как мыши, с широкими прозрачными ушами прыгают по песку. Они почти вдвое меньше своих северных собратьев, шерсть их короче, пушистые, шкурка, нежнее, лапы тоньше, хрупче. Маленькие птички чирикают в кустах, серые голуби бесстрашно садятся между колючек мимозы и над всем парит громадный белый с черными крыльями орел… И чем они питаются, где живит шакалы, что визжат по ночам, где укрываются гиены? Кажется голый камень, сыпучий песок, колючие мимозы, и только, а между тем между камней кишит своеобразная жизнь пустыни.
Лагерь устроен. Среди этих песков, подле камней, под которыми таятся скорпионы, протянута коновязь, за нею идут: одна палатка конвоя, четыре индийских офицерских палатки, вмещающих в себя пять офицеров миссии, секретаря и двух врачей, одна большая круглая абиссинская палатка для фармацевта и классного фельдшера, одна круглая египетская палатка для абиссинцев-переводчиков, одна громадная столовая палатка, приемная начальника миссии и далее в жалком подобии кустов ставят три палатки Г. Власова. В тылу лагеря в аллеях губернаторского сада, помещаются кухни. Таков вид нашего лагеря, окруженного сомалийскими деревнями, в которых всю ночь бьют барабаны и протяжно визжат сомалийские женщины…
17-го (29-го) ноября, понедельник. Приличный и благообразный полувоенный вид нашего лагеря сегодня, нарушился прибытием толпы черных слуг сомалийцев и абиссинцев, на голой земле расположившихся возле палаток своих господ. Одетые в белые куртки и белые панталоны, с непокрытыми головами и босыми ногами, они целыми сутками лежат, как собаки, возле палаток, или собираются вместе и поднимают крикливый разговор, более похожий на брань.
— ‘Тасси!’ слышу я утром нетерпеливый голос Д-ва, соседа по палатке.
— ‘Тасси!’ повторяется крик еще и еще раз, наконец, сам хозяин высовывается из палатки и тогда получает ответ — ‘мосье?…’ и курчавая голова Тасси вылезает из-под белого плаща, под которым он спит.
Тасси утром лениво чистит сапоги и платье, неохотно сметая с него пыль, бежит за хозяином, когда он на рысях едет в город купаться, несет его покупки. Этим и ограничивается его служба. Остальное время он спит. Ему не придет в голову почистить мула, или вытереть седло своего барина, это не его дело — он нанимался слугою, а мулов пусть чистит Арару, — Энми и другие, которые для того приставлены. Заставьте его это сделать — он или не исполнит приказания, или пойдет жаловаться своему старшему, держащемуся с большим достоинством чернобородому абиссинцу, и грозится, что уйдет в Джибути. И это за 10 талеров (1 талер — 2 1/2 франка — 1 рубль), т. е. за ту сумму, за которую вам в Петербурге моют полы, и готовят обеды, и стирают белье, и ходят на рынок! Удивительные лентяи эти сомали и абиссинцы, целыми днями толкутся они по лагерю, избегая работы. Да и что им поручишь когда они ничего не умеют. У меня их пять для чистки мулов. Обращение с мулами заведено самое гуманное. Каждый мул имеет свое имя, знает свое место на коновязи, чистится три раза в день, ест овес и пшеницу три раза и получает от хозяина корочки ситного хлеба после обеда и после чая. Конвойные мои, как настоящие кавалеристы, это дело тонко понимают. Совсем не то черные. Они уже издали замахивается на мула, норовя его ударить локтем в самое больное место спины, мул щурит свои большие уши и бьет его сзади ногой, тогда черный обрушивается на него с чем попало… Дашь им повести мулов на водопой, распустят их и потом с криком и смехом гоняются за ними по песку или сядут и скачут, размахивая локтями и болтая ногами.
Я объявил им, что, если они побьют мула, я прикажу их высечь — они пожаловались старшему, я повторил старшему свое приказание, они успокоились и легли подле коновязи. Погонишь их на чистку, идут нехотя, ломаясь, чистят кое-как, раза два принудил их вычистить и выхолить мула, объявили, что уйдут в Джибути. Бог с ними, пускай уходят. Однако, не ушли: 10 талеров на полу не подымешь.
Интересно смотреть, как они работают под присмотром казака. Человека четыре их назначены расстелить большой ковер, расторопный Архипов, поставлен над ними. После долгих увещаний на русском языке, оставленных черной командой без внимания, они начинают нехотя сгибаться и трогать ковер.
— ‘Ну, ну, живее, черномазые’, ласково, ободрительно говорит широкий и коренастый старовер Архипов поталкивая за плечо одного из них, но работа от этого вперед не идет, черномазые только больше болтают между собой.
— ‘Эк вы, народ какой глупый!’ презрительно говорит Архипов, и двумя, тремя мощными движениями, расстилает ковер. ‘Черномазые’ смотрят и улыбаются, а потом расходятся с таким видом, как будто они целый дом наработали.
Зато чуть стемнеет в тылу лагеря, неугомонно урчит безобразный мотив волынки и слышен их неприятный говор до поздней ночи…
У сомалей и абиссинцев, проживающих в Джибути, своеобразная посадка, своеобразные понятия о езде, о выездке лошади, о шике. Те лошади, которых они приводили ко мне, все без исключения были плохо кормлены, отвратительно содержаны. У всех побитые абиссинским седлом спины, кости, выдавшиеся вперед, ощипанные хвосты, косматые гривы, обломанные копыта. С узкой грудью и с вислым задом, они только умными глазами своими говорили о тех голодовках и тех истязаниях, которые они вынесли. Абиссинцы, как все народы востока, ездят на мундштуках. Мундштук их — это орудие пытки для лошади. Железо его почти остро, рычаг длинный, впивающийся в губы с боков, вместо цепки кольцо, пропущенное под нижнюю челюсть. К усикам мундштука привязан страшно короткий круглый повод, едва достигающий середины шеи. На спину положен потник из козьей шкуры шерстью на шерсть лошади и седло с двумя громадными луками. Подпруги подтянуты небрежно, седло ерзает деревянными палицами по спине и трет круп ремнем под задом. Показывая лошадь, сомалиец с тысячью предосторожностей садится с правой стороны на нее, пропуская для этого большой палец в маленькое круглое стремя, сел, дернул за мундштук, так что бедная лошадь закрутилась, как змей, ударил ее палкой и поскакал, болтая руками и впиваясь голыми черными шенкелями в бока лошади. Белый плащ развевается по ветру, физиономия выражает удовольствие. Проскакал, осадил на месте так, что лошадь села на задание ноги и туча пыли поднялась к небу.
— ‘Assey toi, assey toi!’ кричит он мне.
Я сажусь и еду шагом и рысью. Зацуканная, задерганная лошадь топочет на месте, абиссинец машет плащом и кричит: ‘Sauter, sautcr…’ Ho куда тут скакать, когда слабые ноги еле несут, а усталая грудь с трудом дышит.
И в пустыне встретишь конного сомаля или араба, всегда он скачет во все стороны, или, когда конь его окончательно устанет, плетется шагом, свесившись на бок и натирая спину… Наша холя лошади им незнакома. С трех лет она уже под седлом, с трех лет она уже скачет по камням и песку пустыни, обламывая копыта и ослабляя задние ноги. И это почти на родине арабской лошади!…
18-го (30-го) ноября, вторник. Лагерь принял окончательно жилой вид. Приехали доктора и офицеры. Повар начальника миссии начал готовить обеды, словом жизнь в палатках вступила в свои права.
Почти все мулы приобретены. Их 44, — 41 под состав миссии и три запасных. 24 из них доставлены monsieur Labordi, пять куплены у одного богатого абиссинского купца и 15 приобретены при посредстве Гассан Магомета. Мул, потомок лошади и осла, в достаточной степени сохранил ум и того и другого. Это длинноухое, пугливое, кроткое создание ростом немного больше осла. Грудь у мула узкая, шея широкая, передние ноги тонкие и прямые. Мул растянут несколько в длину, представляя своим телом усеченный конус, основание которого у задних ног, вследствие этого, весьма трудно пригнать на него подпруги так, чтобы они не скатывались к передним ногам. Казенные седла конвоя пришлось почти все переделать, подпруги оказались слишком длинны, пахвы узки и не приспособлены.
Приобретенные мулы, за малым исключением, были в очень плохих телах, с торчащей клочьями шерстью и острым хребтом. Они никогда не знавали щетки и плохо кормились. Если бы не драгоценная способность мула быстро набирать тело и принимать гладкий и блестящий вид, нам пришлось бы с ним плохо. Но, при тщательном военном уходе и усиленном корме, они уже на третий день приняли бодрый и почти щегольской вид. Косматые гривы подстригли щеткой, хвосты подравняли, клещей повыдергивали, шерсть пригладили… Начали выезживать их, заставляя принимать повод и отжевывать. Жизнь в лагере закипела.
19-го, 20-го, 21-го и 22-го октября. Как скучно стоять на месте, не имея возможности сдвинуться с него, без определенной работы, в полной неизвестности, когда можно покинуть знойное, пыльное Амбули.
В 4 часа утра подъем. От 5-ти — 6-ти чистка и первая задача корма, от 6-ти — 7-ми чай, с 7-ми — 8-ми езда первой смене мулов, от 8-ми — 9-ти езда второй смены мулов, от 9-ти — 11-ти работы по лагерю и упаковке вещей, в 11 обед, от 12-ти — 12 1/2 водопой и вторая задача корма, от 12 1/2 — 4-х отдых, от 4-х — 5-ти работы по лагерю, в 5 чистка, в 6 обед и в 8-заря, молитва и чай. В 9 все, кроме караульных, должны спать. Ночью стоят два поста, один у денежного ящика, другой — в тылу лагеря, у имущества. Сегодня идет, как вчера, завтра будет, как сегодня. 19-го приехал из Зейлы Ч-ов и привез контракт на поставку верблюдов. Он сделал тяжелый переход по пустыне, с одним казаком и одним арабом-проводником. Целую ночь ехал он до Зейлы на непривычном казачьем седле, день провел в городе в хлопотах по поставке и в ночь вернулся в Амбули. Дело улаживается, но здесь, чтобы дело шло, нужен постоянный глаз и 21-го Г. Г. Ч-ов на парусной лодке отправляется через залив в Зейлу. На этот раз один, без казака, с одними арабами и с 3,000 талеров. Смелое предприятие…
Здесь в пустыне, среди нахальных арабов, среди воинственных сомалей, бродящих по пескам с копьем, кинжалом и щитом — только оружие, сила отряда в состоянии противостать жажде добычи. Но долг русского офицера не знать боязни, презирать страх и Г. Г. Ч-ов наотрез отказался от конвоя и один ночью отбыл из Амбули.
Пустее стало в моей палатке без Г. Г. Если бы не занятия, не хлопоты с мулами, к которым невольно привязываешься, быть может, было бы и очень скучно. Во время стоянки живешь мелкими событиями. Д-ов на ночь ставит ружье, заряженное дробью, на сошки, на высоту морды шакала, к ружью привязывают мясо, от мяса веревка идет к антабке ружья. Ночью по лагерю гудит выстрел. Дневальный, Д-ов бегут к ружью, — ничего. Опыт возобновляют, снова выстрел, на этот раз сопровождаемый воем раненого шакала, все бегут туда, но шакал ушел. По утру два сомалийца из соседней деревни приносят на палке связанного шакала. Передняя лопатка у него перебита и мясо висит клочьями. Он еще жив, коричневые глаза его вяло смотрят по сторонам, пушистый, как у лисы, черный с сединою хвост протянут вдоль, он тяжело дышит. Кто-то из офицеров приканчивает его выстрелом из револьвера. Вобщем шакал похож на лису. Он только немного крупнее, спина у него черная с густой проседью, брюхо рыжевато-белое, шерсть грубая, жесткая.
Крупным и радостным событием является прибытие парохода из Европы. С утра ходят на холм смотреть на рейд. Парохода нет. Наступает вечер, море темнеет, а на рейде тол кои видны что французский белый стационер, да черный английский угольщик… Зато, когда перед восходом расчистились дали, на севере стало видно белое сонное море, ясно определился трех -мачтовый белый громадный пароход., ‘Messageries’ — пароход с письмами из России. Всеобщая суматоха, поспешно седлают мулов, иные идут пешком.
Весь день в лагере тихо. Читают письма, пишут ответы. За обедом разговор не вяжется. Каждый думает о покинутом доме, о далекой родине. Странно читать о морозах, гололедице, о том, что где-то холодно, скверно, сыро. Странно думать, что все это так далеко и надолго далеко!…
В день Введения во храм Пресвятые Богородицы в большой палатке читаются молитвы, казаки молятся по заведенному обычаю на свой конвойный образ.
Дни идут за днями, тихие, спокойные, однообразные. В палатке предметы все более и более покрываются пылью, ружья ржавеют в одну ночь, тоска закрадывается в сердце. Ко всему этому присоединяется беспокойство о Г. Г. Ч-ове и все более и более увеличивающееся заболевание желудком от гнилой воды среди обитателей лагеря. Болеют казаки и офицеры. Казак Изварин 1-го звена настолько плох, что, быть может, его придется отправить из Амбули домой…
Г. Г. Ч-ов выехал 21-го числа один с двумя арабами на шлюпке в Зейлу, имея с собою 3,000 талеров. Он должен был вернуться утром в субботу, 23-го числа. Но настал вечер субботы, а Г. Г. не было. He раз подходил к окну начальник миссии и его супруга, глядя на голубой рейд ‘ — Ч-ова не было. В этом чужом краю, среди бесшабашного народонаселения, не имеющего твердых понятий о законе и праве, все возможно…
Около 6-ти часов вечера от Ч-ова пришел курьер с письмом. Г. Г. извещал, что он прибыл в Зейлу двумя днями позже, вследствие штиля, верблюды будут, но не ранее как через пять дней…
Оставалось вооружиться терпением и ждать, когда Провидению угодно будет даровать нам возможность сняться с бивака у Амбули.
23-го октября (4-го ноября), воскресенье. Сегодня, в 9 часов утра, начальник миссии. прибыл вместе с супругой из Джибути в лагерь, у Амбули. Конвой был выставлен в почетный карауль для встречи. Начальник поздоровался с караулом, поздравил с походом на субботу и приказал распустить людей no палаткам. Впереди лагеря, на высокой мачте взвился русский посольский флаг, а затем началась тихая покойная жизнь на биваке. Я не стану описывать события недели с 23-го по 27-е ноября, по той простой причине, что их не было. В Амбули жили и стояли, как стояли бы на дневке в Кипени, распевая по вечерам песни, а днем починиваясь и подчищаясь. Среди недели доктора осмотрели казака Изварина и признали его неспособным продолжать службу в конвое, почему решено его отправить в Петербург с первым же пароходом. 24-го ноября, вечером, приехал из своей поездки полковник Артамонов. Путь, совершенный казаками в эти 13 дней пешком по пустыне, является настолько интересным в истории африканского похода казачьего конвоя, что я позволю себе посвятить несколько строк описанию его, составленному со слов полковника Артамонова и по дневникам казаков, ехавших с ним.

IX.

Поездка в Рахэту.

Ночное плавание. Обок. Путешествие по пустыне. Рахэта. Прием у Рахэтского султана. Обмен любезностей. Обратный путь. Кражи. Возвращение.

Было 3 часа ночи, 12-го ноября, и темные волны океана медленно прибывали на берег, когда на небольшой парусной фелюке отбыла из Джибути экспедиция полковника Артамонова. Ев составляли четыре европейца: полковник Артамонов, кандидат на классную должность Кузнецов и казаки лейб-гвардии Казачьего Его Величества полка Могутин и лейб-гвардии 6-й Донской батареи Щедров, один данакиль, один абиссинец, проводники и три араба-лодочника. Итого на крошечной лодке помещалось четыре верблюда, уложенные на дне фелюки, и девять человек. Снаряжение людей было самое легкое. Каждый имел пробковую каску, рубашку, синие шаровары, одну пару сапог, две смены белья, бурку, шашку, 3-х — линейную винтовку и 30 патронов. 3-х — линейная винтовка была у полковника Артамонова и берданка у Кузнецова. Пока шли Таджурским заливом, лодку мало качало, но едва выбрались в Аденский пролив и берег скрылся из вида, маленькая хрупкая фелюка начала переваливаться с волны на волну, верблюды стали подниматься, лодка каждую минуту теряла равновесие и черпала воду. Сидеть, опустив ноги на дно, уже было невозможно. Арабы вычерпывали воду, казаки же, оба низовые-рыболовы, управляли весьма искусно парусом. В 10 1/2 часов утра вдали показались белые постройки Обока. Обок — это первый пункт, где основались французы и откуда завязали они сношения с восточной Африкой. Неудобная бухта, жара, не спадающая никогда, часто дующий хамсин делали жизнь колонистов Обока адом и он был покинут и заменен Джибути. Теперь в Обоке осталось несколько нежилых покинутых домов, один губернатор, он же и телеграфист и начальник 15-ти наемных солдат сомалей, он же и вся французская колония Обока, да группа бедных сомалийских хижин. Губернатор радушно принял полковника Артамонова, поместил его и его людей в одном из покинутых домов, угостил обедом, но в главном отказал — в Обоке нельзя было найти верблюдов. Имевшиеся в сомалийской деревне несколько верблюжников просили громадные деньги за доставку груза внутрь страны, да и те не хотели скоро подниматься.
Все 14-е число прошло в поисках за верблюдами. Когда выяснилось отсутствие животных в Обоке, решено было двинуться вглубь страны пешком, погрузив оружие, галеты, консервы и запас воды на имевшихся верблюдов.
Путь предстоял длинный, тяжелый, по каменистой и местами песчаной пустыне, без воды на остановках, путь по компасу, почти без тропинок. Впервые казакам приходилось проходить пешком такие пространства.
С утра, 15-го ноября, стали собираться в путь и, долго провозившись с вьючкой, только в 10 часов утра бодро выступили в поход. О непривычки этот первый день пути показался ужасным. Солнце палило африканским зноем, под ногами были черные камни пустыни, дали безотрадно сливались с синим небом, жажда мучила. Тропика то вилась между камней, то пропадала, и тогда шли наугад. Неправильно навьюченные верблюды то и дело останавливались, нужно было поправлять и перетягивать вьюк. В 2 часа дня под небольшим чахлым кустом мимозы отряд остановился. Разогрели чай и утолили им немного жажду. В 3 1/2 часа пополудни тронулись дальше. Пустыня не изменила своего характера, лишь вдали показались кое-где козы, но убить их не представлялось возможности они убегали, завидев путников издали. К 6-ти часам вечера переход был кончен, стали, где шли, среди камней пустыни, без воды и без тени. Несмотря на усталость, на побитые непривычным маршем пешком ноги, казаки хлопотали с постановкой палатки, заварили чай и сварили незатейливый походный ужин. Вскоре, оставив часового, легли, подостлав на землю бурку, одетые, имея подле заряженную винтовку: предосторожность не излишняя в пустыне, где еще недавно одному уснувшему в пути французскому купцу гиена выкусила нос, щеки и оба глаза…
Жажда казаков была так сильна, что они выпили всю воду, как этого дня, так и запаса…
В воскресенье, 16-го ноября, выступили с рассветом в поход. Путь был еще тяжелее. Камень постепенно исчез и начавшиеся пески затрудняли движение. Шли шаг за шагом, полковник и Кузнецов впереди, сзади казаки и верблюды. В раскаленном песке, нога, обутая в смазные сапоги, сильно нагревалась и мучила кожу. Температура к полудню поднялась до 34R Ц. в тени. Воды не было. Шли непрерывно в продолжение 11-ти часов. К вечеру вдали показалось море, свернули по его берегу и вскоре пришли в сомалийскую деревню. Близь нескольких солоноватых колодцев стояли хижины кочевников-сомалей. Нечего было и думать найти у них ужин, разогрели чай, переночевали кое-как на песке и со светом тронулись дальше. Этот третий переход в понедельник 17-го был сделан значительно легче. ‘Нужно сказать’, пишет урядник Щедров, ‘что сегодня м и нисколько не устали, потому что сдерживали себя, чтобы не пить воды, а во-вторых, немного привыкли, так что поход нам был совершенно не в тягость…’
Во вторник стали подходить к селению Рахэта. Данакилец-слуга был отправлен вперед предупредить старшину о прибытии русских путешественников. С полу-перехода были высланы для полковника и Кузнецова два мула, ‘украшенные сбруею по вкусу дикой страны’, как выразился Щедров в своем дневнике, и два верблюда с мехами воды. Это несколько облегчило движение отряда вперед. Сам рахэтский старшина в парадном одеянии, встретил у выхода из своей деревни. Обменявшись приветствиями, старшина повел путников в круглую хижину, ничем особенно не отличавшуюся от хижин других данакилей. Внутри стояло четыре кровати, убранные коврами — ложе для усталых путешественников.
Старшина и все селение не представили для казаков конвоя ничего замечательного. Оно напомнило им калмыцкое кочевье на Дону, напомнило и грязью своих хижин, и кривыми улицами несимметрично расположенных домов. Около полудня среды пришел в гости к полковнику старшина с знатнейшими данакилями. Впереди его два дикаря несли барабаны и били в них все время разговора. За гостеприимство старшина получил от полковника Артамонова подарки и, между прочим, часы с изображением Государя Императора. Когда дикарю объяснили, кто изображен на часах, он сказал:
— ‘Мы много слышали про Великого Московского Государя. Когда в Габеше (Абиссинии) была война, никто не помог исцелять раненных абиссинцев, только Царь Московский прислал своих врачей. Да будет славно имя Его!’
Часы переходили из рук в руки и ее с любопытством рассматривали изображение того, чья великая рука в минуту нужды простерлась над далекой и чужой страной и осыпала ее благодеяниями.
— ‘Царь Москов!… Царь Москов!’ говорили данакили, передавая друг другу часы.
Старшина прислал барана и верблюжье седло в подарок, его угостили бараниной, приготовленной по-русски, и завели с ним разговор о доставке верблюдов и мулов…
Это оказалось невозможным. Животные были в горах и согнать их к Обоку нельзя было ранее восьми дней. Пришлось отказаться от этого и подумать о возвращении.
Назад выступили, сопровождаемые всем селением. Дети и взрослые старались выразить чем-либо свое сочувствие. Худые, как все черные, данакильские воины с удивлением рассматривали мощные фигуры русских гвардейцев и все время повторяли: ‘ашкер малькам’, т.е. хороши солдаты…
Назад шли тем же путем. Та же пустыня была кругом, те же сыпучие пески, раскаленные камни. К жаре и безводию присоединилась еще неприятность от комаров и мошек. Когда шли туда, ровный SO хотя и срывал временами шляпы и стеснял движение, но за то облегчал зной, теперь этот ветер дул в спину, жара не смягчалась ничем и тучи мелких мошек облепляли лицо, забивались в глаза, ноздри, сквозь отверстия шляпы попадали на голову. Но казаки шли бодро. По временам, заметив стадо антилоп или диких коз, кто-либо отделялся в сторону и стрелял по ним. Убитая дичь вечером шла на ужин и была украшением походного стола. Во время пребывания в Рахэте черные успели выказать свое вероломство. Один из слуг, воспользовавшись общим утомлением после тяжелого перехода открыл сумку с деньгами и украл из нее 130 талеров, половину денег, взятых полковником Артамоновым. Сильно тужили об этом казаки. Нельзя видно было полагаться на черную стражу. Укравший деньги в ночлег перед Обоком, ночью порезал путы мулам и верблюдам и разогнал их по пустыне. Первыми бросились искать их черные и, дойдя до Обока, скрыли следы своей кражи.
23-го ноября на двух парусных лодках отплыли из Обока и 24-го, к утру, прибыли в Джибути. За восемь дней пути по пустыне было пройдено 240 верст по жаре, без воды, питались консервами и охотой. Камни пустыни обдирали сапоги, песок затруднял движение и увеличивал усталость. На ночлеге приходилось хлопотать возле огня, приготовляя узкин и чай. He всегда разбивали палатку. Иногда ложились вповалку, прямо на голые камни пустыни, не боясь ни скорпионов, ни змей. Усталость превозмогала страх укушения. Шакалы и гиены каждую ночь сбегались, привлекаемые запахом жареного мяса, и тревожный сон нарушался частыми выстрелами часового. Стояли на часах все-офицеры и казаки, без различия. Быстро установилась между людьми та нравственная спайка, которой сильны русские войска, где все за одного, один Бог за всех. Вернулись все здоровыми и бодрыми, не поддавшись унынию ни среди голой пустыни, ни в открытом море на маленькой лодке. Офицеры были впереди, подавая пример. На далеких переходах отрывались еще в сторону, ради охоты. Поручения, которые имел полковник Артамонов, были им выполнены при самых неблагоприятных условиях.
24-го ноября люди прибыли в Амбули и вошли в состав конвоя.

X.

Прибытие каравана.

Ожидание верблюдов. Прибытие абанов. Сомалийсная фантазия. Погрузка первого каравана. Необходимость разделения. Прибытие второго каравана. Абан Либэх. Выступление из Амбули.

29-го ноября (11-го декабря), суббота. Верблюдов!… Верблюдов!… Я думаю, никто так жадно не желал, не ожидал так страстно верблюдов как мы эти дни. Ведь было сказано, что они придут в субботу, т.е. сегодня, что условие заключено…, что верблюдов не было. Напрасно смотрели вдаль, принимая поднятую ветром пыль за пыль от стада, напрасно люди конвоя торопливо раскладывали багаж по вьюкам. снося, их на чистую площадку бивака — верблюдов все не было. Только тот поймет это страстное ожидание каравана, это стремление выбраться, как можно скорее, кто просидел в бездействии целых три недели на биваке, среди песков пустыни, кто пил плохую воду, погрязал по щиколку в песке, спал на походной кровати, накрывшись простынею, а днем изнемогал от жары, с трудом передвигаясь и увязая всякий раз в раскаленной почве, кто делал все это, сознавая, что это даром потерянное время.
Разложиться, устроиться, как на квартирах?… A завтра придут верблюды и снова укладывайся, видя, как все вещи испорчены ржавчиной и пылью.
А тут еще эта однообразная природа, это солнце, что вдруг выплывает из моря ровно в 6 часов и с места в карьер жарит градусов на 30R R., эта темная ночь, что в две минуты становится в 6 часов вечера, это голубое небо такое же голубое сегодня, как было вчера, как будет и завтра, как будто с таким же рисунком облаков, помещенных на тех же местах, эти пальмы со своей яркой зеленью и пыльные, грязны мимозы… Тоска…
Сегодня, в 4 часа ночи, на почтовом верблюде прибыл из Зейлы поручик Ч-в.
— ‘Что верблюды?’ спросили у него первым делом.
— ‘Когда же верблюды?’ раздался сонный голос из другой палатки.
— ‘Ну, как верблюды?’ говорили из третьей. Верблюды будут — сегодня, завтра, или после завтра.
Придет их сначала 104, потом остальные.
Все оживилось. Спешно начали собираться, заканчивали корреспонденцию, я сдал больного казака Изварина на пароход, докончили сортировку багажа, подошел вечер, наступила ночь, а верблюдов все не было.
Прошло воскресенье, наступил понедельник 1-го (13-го) декабря, мы уже третий месяц захватывали своим путешествием, а верблюдов еще не было. Тяжелое подозрение начало закрадываться в душу каждого. Положим, обещали и составили контракт, положим, резидент Зейлы написал начальнику миссии записку с обещанием выслать к вечеру воскресенья верблюдов. Но ведь контракт здесь не писанный, и туземцы племени Исса легко могли отказаться, ничем не рискуя. Здесь все возможно…
Наконец, около 9-ти часов утра понедельника они явились.
Я стоял в это время с начальником миссии у его палатки. Внимание наше было привлечено группой чернокожих, которые важно приближались к лагерю со стороны Джибути. Впереди всех шел высокий, худощавый старик с гладко выбритым черепом, с клочком седых волос на бороде, в белой рубахе с плащом, перекинутым через плечо, и какими-то грязными тряпками возле ног. В левой руке у него был большой белый зонтик, в правой длинное копье, за поясом была заткнута кривая сабля в кожаных ножнах, обернутых тряпочкой, с серебряным эфесом без дужки. Сзади него шло человек шесть сомалийцев с копьями и круглыми щитами в руках.
Это был начальник верблюдовожатых, абан, и его помощники.
Абан — это дикарь в полном смысле слова, начальник диких номадов, но в то же время это очень важное лицо, которое нельзя ни раздражить, ни обидеть.
Они привели с собою 104 верблюда, которые придут к вечеру, остальные верблюды прибудут во вторник или среду.
Абана и его помощника провели в столовую и предложили им по чашке кофе и леденцов. Кофе они выпили, а от леденцов отказались, подозревая отраву.
Прихожу я через несколько минут в свою палатку и застаю абана, развалившегося в самой бесцеремонной позе на моей койке, на моих простынях, положив лысую голову на мое полотенце, а грязные вонючие ноги на сафьянную подушку. Приближенные его сидели на койке Ч-кова, на моих чемоданах, осматривали оружие. Согнать их нельзя: обидятся и не возьмут караван. Пришлось звать переводчика и просить их в другую палатку. Неохотно поднялся абан и, разминаясь и почесываясь, пошел в палатку переводчика и К-цова. Через несколько минут их пришлось просить об выходе и оттуда. Абан занял постель К-цова, а его провожатые, сидя кругом, сплевывали, не глядя, куда попадет, на подушку, на седло, одеяло — все равно… Разбили им особую палатку и тогда успокоились.
Вечером пришли верблюды с провожатыми. Это было такое зрелище, полное фантастической прелести, что вряд ли слабое перо мое сумеет передать чудную гармонию красок и звуков, изящества и дикости, красоты и безобразия. Ни один балет, ни одна феерия, никакая самая блестящая, самая волшебная постановка не дадут даже жалкого подобия сомалийской ‘фантазии’.
Жаркий безоблачный день догорал. Солнце тихо спускалось за горы, дали синели. На востоке потянулись тона перламутра, они слились с чуть фиолетовым тоном неба и вдруг потемнели. Пустыня готовилась ко сну. Саранча умолкла, птицы перестали чирикать, кусты темнели и сливались в длинные темные массы, ветви мимоз принимали вид чудовищ, распростерших свои руки.
И вот издали этой пустыни, из-за холмов и кустов, из лилового неба послышалось стройное хоровое пение. Это пел большой мужской хор, с преобладающими басовыми нотами, с переливами тонов, то встающих, идущих кверху и потом падающих до низких, густых звуков. Поющих не было видно. Слышны были лишь голоса, все приближающиеся и приближающиеся. Вот на горизонте показалась тонкая дымка пыли и за ее пеленою неясные очертания каравана.
Абан и его свита вышли на край бивака и стали у куста мимозы. Величественна и важна была стройная фигура старика абана. Белый плащ изящными складками ниспадал книзу, он опирался на свою саблю, отступя от него, стали другие сомали.
Караван приближался. Справа показались большие грузовые верблюды, которые медленно выступали, высоко неся свои безобразные головы, покачиваясь горбами, мотаясь длинными палками рогожных седел.
Левее в две шеренги шла толпа верблюдовожатых. Черные, с непокрытыми головами, то гладко выбритыми, то с курчавыми черными, или рыжеватыми волосами, то с целой копной вьющихся волос, были одеты в белые рубахи, в руках у них были копья и круглые щиты, за поясом торчали длинные, чуть кривые кинжалы. Они подвигались медленно, шаг за шагом, с пением торжественной песни. Их белые плащи красиво рисовались на декорации пустыни, на темных кустах мимозы.
Голоса становились громче, слышнее. Уже на фоне стройного хорового пения можно было различить отдельные дикие возгласы, уже можно было видеть перед фронтом сомалей двух, трех воинов, которые носились взад и вперед, размахивая копьями, приседая и подпрыгивая. Их взвизгивания — военный клич сомалей, прыжки и возня-изображение боя. Подойдя шагов на сто к нам, они приостановились и, подняв на нас копья, с диким визгом ‘й-йу-гу-гух ‘ кинулись на нас и, пробежав шагов пятьдесят, разом остановились. Передние пал на колени и сейчас же вскочили. Постояв с минуту, они снова с таким же точно криком кинулись и теперь уже добежали до группы офицеров и казаков и окружили их. Впечатление от такой атаки не страшное, но неприятно чувствовать совсем близко эти черные тела, видеть улыбки, обнажающие ряд ровных белых зубов.
Теперь они отхлынули от нас, хор перестал петь, абан, подняв шашку и не вынимая ее из ножен, заговорил что — то, его перебил другой, там затрещал третий и через минуту их толпа напомнила рынок во время перебранки. Прыткий и юркий сомалиец со щитом и кинжалом в руках, в пестром плаще перебегал тем временем вдоль линии, устанавливая и уравнивая вожаков каравана в круг. В одном месте круг раздался и мы увидели ряд черных голов, копья над ними и круглые щиты, плотно приставленные одни к другому. Абан махнул несколько раз шашкой, голоса смолкли, кто-то сказал еще одно, два слова и наступила тишина. И вот хор снова запел, отчетливо выговаривая каждое слово.
— ‘Бура ма буру рум си, эн нигадэ тальха гуйу’, и затем, приплясывая и притоптывая в такт босыми ногами, они закричали: ‘йух’, ‘йух’, ‘йух ‘ — йййй-ух, и кинулись все в середину, размахивая копьями, щитами и кинжалами.
Во все время продолжения песни по кругу бегало два молодых сомалийца, один с мечом и щитом, другой с копьем, они прыгали, кидались один на другого и пронзительно взвизгивали. И вот один упал, а другой стал над ним, замахнувшись на него кинжалом. Какая поза! Сколько пластики было в этой согнутой и запрокинутой за голову руке, в упругом торсе, сильных ногах, сколько экспрессии в зверски улыбающемся лице! Секунда молчания и опять мерное пение хора: ‘бура ма буру рум си, эн нигадэ тальха, гуйу’, та же пляска, те же визги. И так до трех раз.
Отойдешь к ящикам, смотришь на них и восхищаешься.
Небо стало темнее — южная ночь близка. Последние лучи прячущегося за горы солнца сверкают на копьях. Белые, красиво задрапированные плащи развеваются, мечи сверкают, темные глаза горят вдохновением, а тут еще мерный дикий мотив хора, беготня воинов в середине. Черные ноги прыгают в такт, поднимая легкую пыль, а сзади стоят желтые, спокойные верблюды, лес палок от с дел, желтый песок и синяя даль востока,
‘Фантазия’ кончена. С говором и шумом расходится толпа по верблюдам и гонит их на водопой.
Абан и свита его просят бакшиш…
2-го (14-го) декабря, вторник. Проснувшись в 3 часа ночи, я ожидал увидеть верблюдов, разведенных по нашим вьюкам, и черных сомалей, торопливо грузящих караван. Но все было тихо. Верблюдов не было видно, абан со свитой спал мертвым сном в палатке, лагерь был тих и только наши часовые медленно бродили по сыпучему песку. Небо было покрыто тучами, собирался дождь. Прошло три часа, на востоке появилась желтая полоска, казачья труба пропела под ем, а ящики и тюки: все лежало на месте, и абан задумчиво ковырял у себя в ногах.
Двинуть караван, раньше чем вздумается этим дикарям, невозможно. Разве дадите им хороший ‘бакшиш’. Вольные сыны пустыни, они не признают над собой ничьего авторитета. Пригрозите им палкой, нагайкой, револьвером, скажите им резкое слово и они уйдут и уведут с собой верблюдов. Номады Азии ленивы, номады Африки еще ленивее. Но номад Азии привык покоряться своему султану, его лень смешана с раболепством, он боится насилия над собой. Сомаль никого не признает. Это капризный ребенок, которого надо уговаривать, упрашивать, покажите ему палку — он обидится и его не скоро успокоишь. Абан и его помощники обошли разложенные нами и нами приспособленные вьюки.
— ‘Хорошо’, сказали они, вьюки верны, и пошли за своим племенем.
С шумом и криком подошли сомали к вьюкам, стадо верблюдов окружило их, еще минута и все это кинулось на вьюки, на ящики и на свертки: ни уговаривания абана, ни сопротивление часовых, ни угрозы, ничто не могло остановить их. Как враги, завоевавшие стан, кидаются на добычу, так кинулись люди нашего каравана на вверенный им груз. Каждый хватал, что хотел. В минуту наши вьюки были разрознены, легкие вещи спешно грузились на верблюдов, тяжелые в беспорядке валялись по песку. Пришлось прибегнуть к силе. Вызвали казаков конвоя, вернули слабо нагруженных верблюдов и втолковали сомалийцам, что каждый верблюд должен нести четыре ящика.
— ‘Арба, арба!’ говорили им, показывая четыре пальца.
Они смеялись, скаля белые зубы, и отрицательно качали головами: ‘мафишь’.
Но ведь было же условие, что они должны везти не менее восьми пудов на спине верблюда, что они должны дойти до Гильдессы (300 верст) в 12 дней и что они получат тогда по 18 талеров за верблюда, а абаны, кроме того, хороший бакшиш -ружья, сабельные клинки ичасы. Три ящика весят только шесть пудов!
— ‘Мафишь!’ энергично кричит какой-то остроносый сомаль с длинными вьющимися коричневатыми кудрями, кладет своего верблюда и начинает разгружать! За ним, как по команде, разгружаются и остальные. Люди уходят в сторону. Что такое?
— ‘Пойдем посидеть’, объясняет абан и идет к людям. При его приближении шум и крики усиливаются. Мне так и слышится в их гортанном говоре ругательства на абана, наконец, голоса немного утихают, начинает говорить абан, его сейчас же перебивает другой, третий и снова сомалийское вече принимает характер толкучего рынка.
Совещаются больше часа. Наконец, абан возвращается и сообщает, что люди отказываются вести караван, они оставляют нам верблюдов, а сами уходят в Зейлу. Дорогой, в горах верблюдам нечего есть, они не могут нести большого груза.
Начинаются опять переговоры.
— ‘Скажи ему’, говорит Он, ‘что мы прибавим тем верблюдовожатым, которые возьмут по четыре ящика’.
— ‘Сколько прибавишь?’ хитро спрашивает абан и все лицо его сжимается в комок морщин.
— ‘Твои верблюды, ты и назначь’. Опять переговоры.
— ‘Надо спросить у людей — по талеру на верблюда’.
— ‘Хорошо’.
Абан идет к людям и те снова идут к верблюдам. Опять среди ящиков бегают обнаженные черные люди, приподнимают, взвешивают, пробуют. Особенно им не хочется брать короткие ящики с вином, неудобные к погрузке. В дело нагрузки вмешиваются казаки и наши черные слуги, дело кипит.
Атаманец Крынин затянул веревкой верблюду шею на правый бок и подгибает ему левую ногу, думает повалить, как лошадь. Верблюд не понимает в чем дело и идет вперед, наступая на веревку.
— ‘ Да ты не так’, кричит ему уже бывалый в походах на верблюде Щедров, ‘ты по ихнему смотри: — он тянет верблюда вперед и энергично говорит: ‘ахр’, ‘ахр’, — верблюд ложится’. Казаки подносят ящики, казаки укладывают грузы, наши черные увязывают веревки. Сомали в отчаянии.
Вот один молодой и курчавый, запрокинув руки кверху жестом, достойным хорошего кордебалетного танцовщика, взывает о пощаде и отталкивает толстяка Недодаева.
— ‘Да ты постой’, ласково говорит ему хохол фейерверкер, ‘ты зря не ершись, сказано четыре, а ты три хочешь, экой ты, какой супротивный. ‘Нука, Арару’, обращается он к нашему слуге абиссинцу, ни слова не знающему по-русски, ‘как бы ты веревочкой поджился, а, друг мой милый’
Смотрю: Арару ему несет веревку и вдвоем они начинают вьючить. Тяжелые ящики подвязаны с боку, легкие стали на горбу. Сомаль хозяин с трагическими жестами бегает к абану, потом назад, слезы начинают капать из его глаз, грязные черные кулаки лезут к глазам, все лицо сморщено, он не так. плачет, как делает вид, что плачет. Так в балете опытный мимик изображает сцену отчаяния.
— ‘Экой ты право’, ласково говорит ему Недодаев, ‘ну кто тебя обидел? тебе же дураку помогли, а ты ревешь, как белуга. Нехорошо. He маленький ведь’.
И сомаль успокаивается.
Между дикарями верблюдовожатыми и нашими казаками устанавливается невидимая связь и они понимают друг друга лучше, чем нас с переводчиком.
— ‘Арба, арба, ‘кричит Сидоров, уралец, показывая четыре пальца.
— ‘Таиб, таиб’, отвечает сомаль, и четыре ящика подвязаны к бокам.
— ‘Ваше высокоблагородие’, мягко обращается ко мне Крынин, ‘вот этот — вот не желает грузить четыре ящика, говорит, что он полу-верблюдка и что он возьмет по два ящика на каждого из своих верблюдов’.
— ‘Да как же ты понял?’
— ‘Объяснились, ваше высокоблагородие’, широко улыбаясь, говорит Крынин.
Иные сомали пришли с женами. Вот немного поодаль муж и жена, молодые сомалийцы, грузят верблюда.
Кругом полный разгром. Часть верблюдов уже вытянулась в пустыню, остальные спешно грузятся. Около 4-х часов пополудни первый эшелон 112 верблюдов, считая в том числе и полуверблюдков, вытянулся в пустыню. Подняли всю аптеку, часть съестных припасов, мебель, ковры и домашнюю утварь.
30 мест, вопреки условию, не было взято и приходится молчать: возмущаться и молчать. Ничего нельзя поделать с этими дикарями, которых только бакшиш двигает вперед, только бакшиш заставляет грузить вещи.
Много нужно терпения, спокойствия, выдержки, чтобы разговаривать с этими люд ми, чтобы иметь с ними дело. Мы потеряли сутки, не догрузили 30 мест (10 верблюдов) и все-таки выступили счастливо. Могли просидеть двое суток, ожидая, когда переговорят, когда согласятся вести. Африка-страна, где можно или научиться терпению, или потерять последнее…
5 (17-го) декабря, пятница. 3-е, 4-е и 5-е декабря проходят в тихой бивачной жизни. Поручик Ч-в уехал с казаком Архиповым в Зейлу за вторым эшелоном верблюдов. Тем временем разложили вьюки и с грустью убедились, что, при обычных капризах сомалей при нагрузке, заказанные 120 верблюдов не поднимут этого груза. Положение тяжелое. Остались все такие вещи, которые кинуть нельзя. Остались царские подарки, казна, продовольствие людей и мулов, палатки, имущество членов миссии… Все это поднять решительно невозможно — остается или оставить часть вещей какому-либо доверенному лицу из французов, обязав его собрать третий караван и послать его нам вслед, или разделиться…
Разделиться, это значит оставить двух или трех офицеров, одного врача и часть провианта. Разделить кухню, столовую, разделить вещи, по существу неделимые. Наконец, разделить конвой. Отдать двух или трех казаков в остающуюся часть, а с пятнадцатью, шестнадцатью казаками взяться охранять и личность Императорского посланца, и казну, и подарки. Какой расчет на службу можно сделать при таких условиях?! скольким ночью придется отдыхать и скольким придется стоять на страже после дня, проведенного в хлопотах по нагрузке и разгрузке каравана, в путешествии на муле в течение 6-8 часов при 30R жаре, при отсутствии воды!… А как пойдет остальная часть отряда, имея только двух нижних чинов на охрану, для вьючки верблюдов, для надзора за караваном. А охрана необходима и охрана сильная и внимательная. He говоря уже про опасность от хищных зверей, от гиен и шакалов, могущих утащить кожаные предметы, сапоги, седла, чему имелись прецеденты, или изуродовать спящих, нужно считаться и с сомалийскими разбойниками. Целые племена сомалей, до 2,000 человек, поднимаются иногда на грабеж по Сомалийской пустыне. Издали следят за биваком их востроглазые разведчики — они высматривают время, когда усталый, изнуренный походом часовой, склонившись на ружье, задумается о далекой родине и сон невольно смежит его очи, когда страж абиссинец, подстелив свою шаму, разляжется между камней, звезды потухнут, а рассвет еще не заблестит — тогда, раздевшись до-нага, слившись с черными камнями и темным песком, с копьями в руках и кинжалами в зубах, они кидаются со всех сторон на бивак, как змеи скользят между камней и режут сонных путешественников, режут стражу, режут верблюдовожатых. Когда они прикончат со всеми, они кидаются на багаж и делят добычу…
Так был зарезан французский купец с женой, так было зарезано еще шестеро туристов. Мы получили анонимное письмо на имя начальника миссии с извещением, что на нас весьма вероятно будет произведено нападение. И при таких условиях приходилось охранять караван с 16-го казаками, караван из 111 верблюдов с крайне упрямыми верблюдовожатыми. И еще тяжелее, еще более жутко придется тому каравану, который пойдет с двумя казаками.
Вечером пришел караван из 111 верблюдов и ясно стало, что деление необходимо.
Начальник миссии собрал под вечер совет из офицеров и врачей, и в виду крайнего неудобства разделения решено было сделать все возможное к тому, чтобы погрузить всех верблюдов, если же это окажется немыслимым, оставить поручиков А-и и Д-ва, кандидата Кузнецова и казаков Могутина и Демина, а с остальными двинуться, во что бы то ни стало, с бивака. С вечера мною были отданы распоряжения для похода. Назначен караул к денежным ящикам и царским подаркам, оцепление вокруг бивака, люди для снятия палаток и для наблюдения за вьючением. В восемь часов вечера протрубили зарю, пропели молитвы и гимн, я поздравил казаков с походом на завтра и, полные надежд на выступление, мы заснули в палатках Амбули.
6-е декабря, день тезоименитства Государя Императора, должен был быть для нас вдвойне радостным днем: мы должны были выступить, наконец, с бивака. В четыре часа утра проиграли под ем, почистили мулов и начали собирать палатки. Через два часа наш лагерь являл из себя полную картину разрушения. Всюду кипела работа, здесь валили палатки, там укладывали чемоданы, собирали вьюк. Увязая в песке, бродили люди по биваку, торопливо собирая вещи. И в то время, как эта суета, эти свернутые и упакованные палатки показывали наше намерение скоро двинуться в путь, ни одного верблюда не было приведено из стада, ни одного седла не положено им на спину. Абаны беспечно валялись на песке, a сомалийцы, верблюдовожатые, сидели в кругу на корточках, подняв к верху свои копья и думали крепкую думу. Им словно дела не было до нас, будто не мы им платили, не на наши деньги они были наняты, не для наших грузов.
Люди собрались на молитву, потом пропели гимн, прокричали за здоровье Императора ‘ура’, все что могли сделать в этого высокоторжественный день, заставший нас за работой, и были распущены для отдыха. Около десяти часов утра пришли первые шесть верблюдов, абаны, араб Саид-Магомет, получивший вчера за хлопоты по устройству каравана для ‘Красного Креста’ орден Станислава 3-й степени и теперь пришедший помочь нам, несколько верблюдчиков обступили наши ‘ящики и пробовали их тяжесть, обдумывая способ их погрузки. Повторялась история первого каравана. Того не хочу, другого не желаю — ящики с деньгами так тяжелы, что больше двух их класть на верблюда нельзя (в каждом ящике 1,600 талеров Марии-Терезии 1780 г.), ящики с подарками громоздки, их и совсем брать не желают, словом, по испытании выходило, что более четырех пудов на каждого верблюда класть не приходится и мы можем поднять меньше половины всего груза. И все это заявлялось с нахальным сознанием собственной силы и нашей зависимости от них. Споры длились долго. Саид-Магомет молодой, юркий абан каравана с исхудалым лицом и видом голодного актера изливали трескучие речи на сомалийском языке, — но тщетно, старые сомали с удрученным видом подходили к нашим ящикам и, сильно пыжась, чтобы показать, насколько они тяжелы, с неимоверными усилиями поднимали их. Напрасно я с С-м сейчас же поднимал их и показывал, что они ошибаются, они отрицательно качали головами и отходили. Так посмотрели все ящики и объявили, что, чтобы поднять все грузы, нужно заплатить вдвое. Тогда начальник миссии вышел к абанам и приказал сказать им, что, так как они наняты через посредство английского резидента Зейлы, с уплатой по 18-ти талеров за каждые восемь пудов груза, которые они доставят в Гильдессу, а они не желают брать и шести пудов, то он предлагает им возвратить деньги обратно, оставить, если у них Денег нет, определенное количество верблюдов в залог и отвечать за нарушение контракта перед английским резидентом Зейлы, который за них поручился. ‘Я сказал — и это решено’, закончил свою речь Г. Власов и отошел от старшин. Быстро перевел его слова абанам переводчик. Между абанами поднялся страшный шум и крик, очевидно, заявление на них подействовало. Они ушли и собрали верблюдчиков в сторону на совещание. Мы стали ставить палатки, чтобы показать им, что наше решение неизменно. Прошло еще три часа. Отвесные лучи солнца начали падать несколько косвеннее, день склонялся к вечеру. Абан вернулся с совета и объявил, что завтра с утра начнут грузить верблюдов так, как мы укажем.
Для найма верблюдов для остальных тяжестей был выписан араб Гасан-Магомет, бывший наш поставщик мулов, и ему поручено к ночи собрать до 40 верблюдов. Он обещался поискать, но сказал, что дешевле, как по 24 талера за верблюда до Гильдессы, он вряд ли достанет. Нужда вынудила принять и эти условия.
Эту ночь половина офицеров и конвой ночевали без палаток. Мы собрались вечером у поручиков К-го и Д-ва по случаю их батальонного праздника и пили за здоровье стрелков.
7-го (19-го) декабря, воскресенье. С четырех часов утра все на нашем биваке было на ногах. Казаки чистили мулов, черные слуги помогали офицерам укладывать по ящикам и чемоданам вещи. Последняя четверть луны и звезды юга проливали мягкий свет над разбросанным биваком. Почти одновременно на биваке черных, среди верблюдов, началось движение. Женщины-сомалийки надевали на горбатые спины животных циновки из соломы и шерсти, навязывали на них четыре палки, крест на крест, и прикручивали это все к верблюду.
Очевидно, караван серьезно готовился к выступлению. Старых абанов, испортивших нам столько крови вчера и третьего дня, сменил молодой сомалиец, по имени Либэх — что значит — Лев — он нас и поведет. Либэх человек аккуратный и знающий свое дело. Он ходит между ящиков со стариками, осматривает их и формирует вьюки.
Дело тянется томительно долго. От шести часов и до 11 1/2 погружено только 20 верблюдов с подарками, казной и патронами. Из-за каждого ящика происходят споры — иных никто не хочет брать, тогда на помощь казакам является абан. Усиленно жестикулируя, он говорит пламенную речь сомалям. хватает их за рукав, трогает ящики, доказывает, что они нетяжелы, что их удобно можно уместить на боку верблюда, подносит их к седлу и вьючит, не обращая внимания на протесты хозяина, а потом бежит к следующему и там проделывает то же. Погрузка идет все далее и далее, подняли палатки офицеров, подняли их имущество, не спеша, принялись за галеты и консервы. Уже число непогруженных верблюдов стало ничтожно, а груза все еще оставалось много. Оставалось одно: или вернуть часть каравана назад и остаться на неопределенное время в Амбули, или тронуться с тем, что поднято на верблюдов, и оставив часть отряда наблюсти за погрузкой ящиков. Метнули жребий, оставаться пришлось поручикам К-му, А-и и Д-у, классному фельдшеру Сасону и кандидату Кузнецову…
В 2 1/2 часа пополудни 7-го декабря мы сели на мулов и тронулись из Амбули на Харар…

XI.

По Сомалийской пустыне.

Движение каравана. — Порядок расстановки на бивак. — Первый ночлег. — Подъем. — Характер пустыни. — Дневка в Баяде. — Охота. — Прибытие второго каравана. — Я заблудился на охоте. — Сомаль — проводник. — Драки с абаном. — Охота на кабанов в Дусе-Кармуне. — Опасность от сомалийских племен. — Капризы сомалей. — Встреча с Мандоном в Ферраде. — Тревога в Мордале. — Сарман. — Граница Абиссинии. — Ночной переход в арьергарде. — Горячие ключи у Арту. — Приезд Гильдесского губернатора Ато-Марши, — Дурго. — Абиссинские солдаты. — Гильдесса. — Галласская фантазия.

Дорога от Амбули до Гумаре, нашего первого ночлега, идет по каменистой пустыне, кое-где поросшей сухой мимозой. Это не дорога в европейском смысле слова, a лишь проход, шириною около двух сажень, усыпанный каменьями, иногда настолько крупными, что мул едва-едва может перешагнуть через них. Путь поднимается все выше и выше, на протяжении двух верст от Амбули виднеются брошенные рельсы Дековилевской дороги. Верстах в 2 1/2 стоит сторожевая башня, первый оплот французов на Сомалийской территории, подле несколько бедных хижин сомалей за соломенной стенкой, а дальше прямая пустынная дорога между черных камней. Оглянешься назад -видны белые домики Джибути, да млеет, ласкаясь на вечернем солнце, голубой залив, тихий и блестящий. Впереди цепь гор самых причудливых очертаний. To торчат почти остроконечные шпили, вершины резки и обставлены прямыми, почти отвесными линиями, то вершины округлы, или совершенно прямоугольны, словно гигантский стол стоит в отдалении. Черные загорелые камни, результат выветривания и действия солнечных лучей, видны всюду, куда только хватает глаз.
Усилия мои организовать движение каравана хотя в каком-нибудь порядке не увенчались успехом. Верблюды, нагруженные подарками, шли вперемежку с верблюдами с галетами и имуществом членов отряда. Одни шли по десяти, связанные друг с другом и ведомые одной женщиной, другие медленно ступали по одиночке. В одном месте образовался интервал почти с версту, в другом их скопилось несколько десятков. Вперед я послал кашевара с котлами, в тылу шло шестеро казаков, караул следовал при верблюде, погруженном канцелярией и документами, несколько человек было при начальнике миссии, остальные были распределены при караване. Мы выехали последними. На всем протяжении пути следования каравана нам попадались развьюченные верблюды. Из-за одного какого-нибудь свертка останавливалась иногда целая цепь верблюдов. Я назначал здесь казака, которому вменял в обязанность наблюсти за быстрой погрузкой и приказывал отсталого верблюда отводить в сторону.
Так, то спускаясь, то поднимаясь с горы на гору, шли мы все дальше и дальше.
Около пяти с половиной часов мы пришли на ночлег, пройдя в этот день 16 верст, и остановились верстах в 40-ка от Баяде, под горой, на песчаной площадке между камней. Часть каравана, казна и подарки прибыли раньше и в страшном беспорядке были свалены по пустыне. Здесь же лежали верблюды, вытянув свои безобразные морды. В ожидании коновязи, привязали мулов к камням, зачистили их и стали сносить денежные ящики, подарки и воду под сдачу часовому.
Только к ночи стянулся весь караван. Переход был ничтожный, но утомление казаков было велико. С 4-х часов утра, весь день, при страшной жаре работали они, собирая караван, грузя вещи, ссорясь и бранясь с сомалями из-за каждого свертка. На вечерней перекличке казаков арьергарда еще не было. Скудный обед и чай в небольшом количестве подкрепил наши силы для тяжелой ночи.
Два поста стали на ночь: один — у денежного ящика и один пост — у палатки начальника миссии. Для обхода я с Ч-ковым разбили ночь на две смены. До полуночи дежурил Ч-ков, а после полуночи до утра я.
Вечером пришел к нам Либэх за приказаниями.
— ‘Demain quatre heures du matin commencer’…
— ‘Bon’.
— ‘Tout sera pret vers six heures. Six heures en route, le soleil couchant a Bajade’.
— ‘Bon’.
Абан помолчал немного, посмотрел на меня своими смыленными усталыми глазами и сказал:
— ‘Bagage faut pas toucher. Moi garder tout. Ma tete malade-je tiens dans ma tete tout. Faut pas toucher bagagemoi arranger tout’.
Он ушел, я лег на постель, под открытым небом, чтобы отдохнуть немного. Бивак засыпал. Под камнями вповалку спали люди, офицеры и врачи расположились на песке дороги. Бурка служила мне матрацем и одеялом, сложенная одежда подушкой, а темное небо, усеянное яркими звездами юга, роскошным пологом. Тишина царила кругом. Слышно было мерное жевание верблюдов, да тяжелые вздохи бедных мулов, оставшихся без воды на ночлеге. И вот среди этой ночной тишины раздался звучный гортанный говор Либэх.
— ‘Ориа’, по-сомалийски вскричал он, ‘завтра за два часа до восхода будем грузиться’.
И ровным гулом, как театральная толпа, прогудели сомали:
— ‘Слушаем, верблюды будут готовы’.
— ‘Пойдем прямо до Баяде. У Гумаре остановимся на два часа’.
— ‘Правильно, надо накормить верблюдов’.
— ‘Осмотритесь и приготовьтесь’.
— ‘Будем готовы’…
И снова все смолкло.
В тишине темной волшебной ночи, на таинственной декорации каменистых гор — этот голос абана и дружные ответы сомалей на гортанном, никому непонятном языке звучали торжественно. Невольный страх закрадывался в душу. А что, как этот невинный приказ для похода не приказ, а заговор, приказание зарезать нас и овладеть грузом, а дружные голоса верблюдовожатых ответы хорошо организованной и дисциплинированной шайки разбойников…
Так получали, надо думать, приказания от своих военачальников легионы Цезаря, так, должно быть, сообщалась воля вождя в войсках, едва ознакомленных с цивилизацией.
В полночь меня разбудил Ч-ов и я, взяв ружье, пошел в обход. Тихо было в пустыне. Здесь не визжали под самым биваком шакалы, не ухали гиены, не слышно было пения сомалийских женщин и лая собак, но тишина мертвая, тишина пустыни. Трудно было ходить — в этой темноте, ежеминутно, натыкаясь на камни, цепляясь за колючки мимозы. Бивак, разбитый, по-видимому, в крайнем беспорядке, однако, имел свой смысл. Сомали, проводники верблюдов, ни за что бы не отдали своего груза для устройства из него ограды, потому что каждый знал свои ящики, каждый устроил из них и из циновок, составлявших верблюжье седло, некоторое подобие дома. Подле него тлел костер, на котором жена вожака вечером приготовляла ему рис. Но весь лагерь был перемешан. Верблюды, ящики, черные слуги, офицеры, мулы все это было скучено между камней, все спало мертвым сном в эту прохладную сырую ночь. Я сидел за походным столиком и набрасывал впечатления первого дня нашего пути… Сырость проникала сквозь сукно мундира, смачивала бумагу и трудно было писать при таких условиях.
Кругом спал бивак, охранителем которого являлся я со своими людьми. Невеселые мысли шли мне в голову. Как охранить эти драгоценные грузы, как охранить личность царского посла, его супруги и женщин лагеря в эту темную ночь. Сон бежал от глаз. Несколько раз я выходил из пределов бивака и, спотыкаясь о камни и падая, уходил далеко в пустыню. Там, затаив дыхание, я прислушивался. Какая тишина была кругом! Какое поразительное отсутствие жизни на многие версты. Абиссинец-слуга окликнул меня при моем возвращении и приложился из своего Гра.
— ‘Москов ашкер ‘ — ответил я, и прошел на бивак. Часовой в верблюжьей куртке стал передо мной смирно.
— ‘Крынин?’
— ‘Так точно’.
— ‘Тебе холодно?’
— ‘Никак нет’.
Им никогда не бывает холодно, они никогда не устают, эти славные бородачи, лихие наездники, охотники африканских пустынь!
8-го (20-го) декабря, понедельник. От Гумаре до Баядэ — 42 версты. В 4 часа утра трубач Терешкин протрубил подъем, изображавшийся у нас сигналами: ‘слушай’, ‘все’ и ‘сбор’, и бивак зашевелился. Было совершенно темно, сыро и прохладно. Винтовки и ружья были покрыты легким налетом ржавчины, сырость легла на бурки, на шляпы, на все. Заварили чай, а остаток воды роздали мулам. Каждый получил по 1/4 ведра. Бедные животные страшно намучились. Надо было видеть их оживление, когда разливали воду. Мой ‘Граф’, балованный мул с умными, как у лошади глазами, жалобно ржал и топал хорошенькой тоненькой ножкой, прося еще и еще воды. Но воды было всего шесть жестянок на всех мулов. В полной темноте вьючили сомали верблюдов, бегали, разыскивая чемоданы с личным имуществом офицеров, и отправляли их партия за партией. Абан Либэхь сердился, когда кто-либо из офицеров напоминал ему что-либо, или давал указания.
‘Laisse moi, laisse. Je suis malade… si grand bagage, je prends tout a moi’.
И он шел резониться с сомалями, произносил им речи, топал на них ногой, размахивал руками, убеждал и настаивал.
В 6 часов из-за гор показалось солнце, а в 7 тронулся последний верблюд, а за ним и мы.
Опять те же камни, та же черная пустыня. Местами дорога так узка, так тесно протоптана, что верблюд еле умещает свои ноги, местами круглые камни навалены один на другой, как петербургская мостовая во время ремонта. Невольно удивляешься здесь мулам и нашим слугам. Отпустишь повод мулу и он нагнет голову, распустит уши по бокам и внимательно приглядывается, как и куда ему поставить ногу, и никогда не споткнется, никогда не покатится с круглого камня. A слуги идут сзади, неся ружья, фляги с водой, идут босыми ногами по камням, бегут сзади вас, если вы поедете рысью.
Какие нужно иметь ноги, какие иметь подошвы, чтобы бежать по раскаленным камням пустыни? Мы подымаемся постепенно выше и выше, изредка проходим ущелья и потом снова под ем. Около полудня мы были на обширном плато, усыпанном камнями и поросшим кое-где жидкой и чахлой мимозой. Изредка алоэ протягивало свои длинные мясистые листья и стебель с пучком мелких красных цветов. Говорят, на этом плато водятся страусы. Здесь был сделан привал на полчаса. Фармацевт Л-в и трубач Терешкин быстро сготовили чай и на бурке в жидкой тени сухой мимозы мы освежили пересохшее горло.
В 2 1/2 часа мы были в Баядэ.
Когда вы слышите, или читаете эти названия, быть может вам рисуется поселок, раскинувшийся в горах, стадо баранов, щиплющих сухую полынь, маленькое общество людей, у которых вы можете приобрести курицу, или козьего молока.
Гумаре — это груда камней, сложенных неправильным четыреугольником среди пустыни, со следами костров внутри него. Баядэ — французский пост, состоящий из двух соломенных хижин, обнесенных забором, и флагштока с мотающимся на нем французским флагом. Здесь дорога круто спускается вниз в песчаное русло реки, кое где поросшее мелкой туйей. Берега этой реки, сажен 15 вышиною, состоят из черных, почти отвесных скал, за которые цепляются сухие колючие мимозы, Дно этой реки и было избрано для ночлега. Вода была в нескольких стах шагах от бивака в песчаных копанках. Вода чистая свежая, но с чуть солоноватым вкусом. Наученные горьким опытом вчерашнего дня, когда пришлось держать мулов в руках до прибытия верблюда с коновязью, мы отправили теперь коновязный канат с первой партией и через полчаса уже протянули коновязь, разложили седла, зачистили животных и вышли встречать верблюдов и направлять каждого к своему месту. Подарки, деньги и вода были сложены в одно место под сдачу часовому, имущество офицеров складывалось подле места, избранного для палаток. Становище сомалей располагалось на фланге.
В Баядэ к нам присоединился лейб-гвардии Гусарского полка поручик А. К. Б-гч с тремя абиссинскими слугами и двумя вьючными животными, прошедший в 11 дней от Аддис-Абебы до Баядэ. Он передал нам о нетерпении, с которым ожидают в Аддис-Абебе прибытия нашей миссии.
К вечеру бивак установился. Мы сидели за ужином, когда к заведующему караваном, поручику Ч-ву подошел абан и доложил, что груз дошел благополучно.
— ‘Demain n’est pas marcher. Chameaux fatigues, cha-meliers fatigues, moi malade-grand bagage’.
Дневка входила в наш расчет: нам нужно было дождаться оставшейся части каравана.
9-го (21-го), 10-го (22-го) декабря, Дневки в Баядэ. Утро. Близ коновязи обыденные казачьи занятия на дневке — чистка ружей, стирка белья. К полудню управились.
— ‘Ваше высокоблагородие! дозвольте на охоту пойтить?’ — обращается ко мне мой столяр и сапожник, и записной охотник Кривошлыков. Работ на биваке не предвидится, я разрешаю.
Через полчаса является уралец Сидоров, ‘дозвольте, ваше высокоблагородие, диг-дигов поштрелять’, отпускаю и его, бросаю писание, беру винтовку и выхожу с бивака.
Я иду около версты руслом реки в громадном каменном коридоре, образованном высокими черными отвесными скалами. Наконец, скалы разрываются справа и в реку круто спускается узкая кривая балка. Дно этой балки усеяно громадными серыми кругловатыми камнями. Эти камни громоздятся один на другой, образуют уступы и подымаются вверх. Засохший ствол мимозы, дикая азалия, олеандр, хлопчатник вдруг подымаются из-за камней. Местами с трудом идешь, цепляясь за камни руками, всползаешь на животе на почти отвесные скалы. Какие силы природы, какие перевороты, какие бешеные потоки воды нагромоздили эти скалы одна на другую, раскидали их по ущелью. Здесь водятся, говорят, кабаны. По отвесным скалам видна жизнь. Большие серые сурки хлопотливо бегают по обрывистым ступеням, поднимаются на задние лапы, осматриваются и скрываются в норах. Я убил одного из них. Трехлинейная пуля на 260 шагов прошла сквозь его бок и нанесла страшное поражние: часть внутренностей вышла наружу. Сурок еще был жив, когда я к нему подошел. Ударом камня по голове я прекратил страдания животного. Это толстый, круглый зверек, поросший густой жесткой серой шерстью. Ростом он с молодую кошку, без хвоста, с короткими мягкими лапами.
Поднимаюсь выше и выхожу, наконец, на обширное плато, усеянное камнями. Кое-где между камнями маленькими пучками пробивается серая травка, горькая на вкус, жесткая и ломкая. Местами мимозы, столпясь в маленьком острову, образовали серую заросль, дальше виден желтый песок и черные, загорелые камни. Общий колорит пустыни светло-серый. Далеко на самом горизонте чернеют горы. И то круглые, то остроконечные вершины красивым узором легли no серому небу. Погода летняя, петербургская. Совсем не жарко. Свежий ветер обдувает лицо. Небо покрыто тучами. Там, далеко на горизонте, льют дожди. Вот дождь дошел и сюда и заморосил мелкий и свежий. Он продолжался не более десяти минут, тучи рассеялись, распались, словно черные думы, развеянные ласковым словом, и голубое небо и ясное солнце осветили равнину.
Изредка среди серых кустарников выпрыгнет парочка стройных коз — диг-дигов. Диг-диг ростом с молодого козленка, строен и изящен. Рубашка его серебристо-серая, нежная и мягкая, по цвету напоминающая пух цесарки, брюшко белое, на ногах, под мышками, желтоватые подпалины. На голове у него два маленьких, черненьких рожка, большие уши и черные любопытные глаза напоминают нашу лань.
Диг-дигов я встречал всегда парами. Они поднимались из кустов очень далеко, шагов на 300, на 400, и резвым галопом бежали по пустыне, делая саженые прыжки через камни и скалы. Стрелять их чрезвычайно трудно. Пробежав шагов сто, они останавливаются где-либо среди кустов и серебристо — серое тело их едва видно на сером фоне мимоз. Целишься почти наугад, по впечатлению
Казаки принесли 9-го двух диг-дигов, а 10-го шесть и одну дрофу. Дичи хватило на обед и ужин, в эти дни совсем не резали баранов.
Кругом убитых козочек собралась толпа.
— ‘Какие у них ножки, ваше благородие’, говорит Крынин, ‘словно резинкой подложеные’.
Действительно, пятка ноги диг-дига образует мягкую и необыкновенно упругую серую мозоль, способствующую диг-дигу делать прыжки.
Мы ждали наш остальной караван 9-го после полудня, но он не явился. Под вечер послали с письмом к поручику К-ыу старшего черной прислуги Ато-Демесье. Он взял свое ружье Гра на плечо, укутался шамой и бодро зашагал в Джибути. Вернулся он 10-го рано утром и сказал, что он нашел караван близ Гумарэ и что завтра, после полудня, К-ий и его спутники присоединятся к каравану. Ато-Демесье в эту ночь прошел по тяжелой каменистой дороге, со многими спусками и подъемами, около 60-ти верст. Он ни минуты не отдыхал на пути.
Начальник миссии решил еще раньше сделать вторую дневку, чтобы собрать весь караван. Co вторым эшелоном пила большая часть зерна для мулов, много ящиков сахару и вопрос прибытия каравана был не маловажный.
10-го, около полудня, прибыли наши офицеры К-ий, А-ди, Д-ов, классный фельдшер С-он и кандидат К-ов.
Они не могли выступить, как предполагали, 8-го, потому, что, несмотря на все хлопоты Гасан-Магомета, он мог собрать вместо 50-ти всего 23 верблюда, да и те пришли к вечеру 8-го. Пришлось обратиться к французскому купцу Монату с просьбой забрать не поднятый груз и доставить его в Гильдессу. Монат согласился не сразу и, пользуясь безвыходным положением отряда, запросил за комиссию громадные деньги. Пока сторговались, пока заключили контракт, был вечер среды. Затемно 9-го выехали офицеры и врачи из Амбули и ночью прибыли на бивак у Гумарэ. У них не было ни свечей, ни мыла, ни воды. Темно было и палатку не разбивали. Положив под голову седла, а на землю бурки, они заснули крепким сном. Один сидел по-очереди, охраняя жизнь своих товарищей. Офицеры и казаки несли сторожевую службу наряду. Силы были так малы, что, в случае нападения, защита свелась бы к самообороне.
С большою радостью увидали они на другой день русский флаг над Баядэ и услыхали сигнал к завтраку, повторенный эхом в ущельях гор. Их опасные скитанья по пустыне кончились.
По утру 10-го заболел в конвое казак Любовин. С ним сделалась тошнота и резь в желудке. Человек с повышенной нервной системой, богатый помещик дома, писарь на службе в Петербурге, с трудом переносил он невзгоды военно-походной жизни. Все, и среди природы, и среди чуждого населения, поражало его, било по нервам сильнее, чем других его товарищей. Он и Изварин, уже уволенный из конвоя, оба нестроевые, оба низовые, оба богатые, плохо переносили непривычный климат, постоянный физический труд. Другое дело атаманцы Крынин, Архипов, Кривошлыков, Алифанов, Авилов и Демин — лапотники (Низовые казаки называют верховых, за их привязанность к земледелию и бедноте ‘лапотниками’. Лейб-казаков на Дону иначе не называют как ‘гвардейцами’, лейб-гвардии атаманцев — просто атаманцами и остальных — армейцами), как их презрительно зовут ‘гвардейцы’, другое дело уральцы-моряки, малоросс Недодаев, толстяк, с массой природного юмора, рязанец Полукаров — эти весело работали, шутили на безводном переходе, находили время охотиться, ежедневно стоя пол ночи на часах. И не худели, не томились, но, памятуя присягу, терпеливо сносили и голод, и холод. и жару, шли пешком по камням пустыни, чинили ящики, вьючили верблюдов, ради общей пользы, ради общего дела. Я приказал накрыть Любовина бурками и положить в тень, а ночью забинтовать ему желудок. Доктора отряда не нашли в его положении ничего опасного для жизни.
В 12 часов дня нас покинул А. К. Б-ич. Он ехал через Эрер на Аддис-Абебу с письмом начальника миссии к Менелику.
Под вечер 10-го, я с двустволкой пошел на охоту на диг-дигов. Вместе со мной вышли А-и и Д-ов и два казака. Мы скоро разошлись по пустыне. День склонялся к вечеру, солнце спускалось к горам. Я был в это время в незнакомой мне балке, поросший свежими мимозами, алоэ и еще неизвестными деревами с ярко-зелеными мелкими листиками. Пара стройных диг-дигов выскочила шагах в пятидесяти от меня и, отскочив немного в сторону, стала за кустами. Мне видны были их тонкие мордочки, их розоватые на солнце уши и любопытные глаза, устремленные на меня. Я выцелил одного из них, выстрелил и увидел, что оба кинулись прочь. Один быстро скакал через камни, другой бежал, прихрамывая на трех ногах. Я перебил ему ногу. Я кинулся за ним. У меня не было патронов, снаряженных картечью, я выстрелил дробью, но диг-диг продолжал уходить от меня все дальше и дальше. Увлеченный погоней, я и не заметил, как солнце скрылось за высокими горами и пустыня быстро начала темнеть. Я бросил диг-дига и пошел, поспешно шагая через камни, спотыкаясь о них, накалываясь на иглы мимозы, к стороне высоких гор, окружавших Баядэ. Африканская ночь наступила сразу. Желтый отблеск заката догорел, по темному своду неба проступили незнакомые мне яркие звезды. Не было еще полярной звезды, этого компаса северного кавалериста, и я почувствовал себя жутко в пустыне. Я помнил, что за Баядэ были две высокие горы, соединенные между собой в виде буквы ‘М’, я помнил, что правее меня должна была быть дорога из Харара на Джибути. Я оглянулся кругом. Цепь черных гор лежала и впереди, и влево, и сзади. Горы в виде буквы ‘М’ были видны повсюду. Темное небо ничего не говорило. Я пошел наугад. To и дело спотыкался я о камни, иногда делал непроизвольные шаги вниз, шел долго. Мне казалось, что вот-вот появится передо мной крутой обрыв ущелья Баядэ. Но его не было. Вдруг камень прекратился. Нога ступала по ровному песку, поросшему сухой травой, шелестевшей у меня под ногами.
Я понял, что окончательно заблудился. Нигде подле Баядэ не было этой травы, не было ровного песчаного пространства. Жутко стало на сердце, тоскливо, одиноко. Вспомнилось, как сегодня еще наш переводчик Габро Христос говорил, что у Баядэ ‘нэбыр-бузу’, много леопардов, вспомнил рассказы про громадных гиен, зарядил ружье пулей, сел подле камня и решил провести темную ночь в пустыне, а утром искать верного направления. Ho тут я вообразил, какая поднимется тревога в лагере, если я не приду к обеду, каково будет беспокойство, если и к утру я не вернусь. Пожалуй не снимемся с бивака, а каждый день так дорог!
Я поднялся и, взяв приблизительно направление, как мне казалось, к дому, скорым шагом пошел по пустыне. Я шел так около получаса. Наконец, шагах в десяти от меня показалась тропинка. Другой дороги быть не могло, как только дорога из Джибути на Харар. Слава Богу, подумал я, я на верном пути — и, закинув ружье на плечо, бодро зашагал по дороге. Теперь, каждую минуту ожидая придти домой, я шел очень скоро. Я прошел уже более четверти часа, а дома все не было. Вот какой-то крутой, каменистый спуск, мимоза зацепила меня за ногу, у Баядэ спуск сворачивал вправо, здесь он шел влево, значит бивак еще дальше, я напрягал последние силы и шел, шёл. Я поднялся опять на гору и опять спустился: по сторонам дороги показались какие-то громадные деревья. Я был не на верном пути.
Но куда же идет эта дорога? По пустыне так мало проложено тропинок, что вряд ли это дорога не на Джибути…! А что, как в Зейлу?… Что ж. Падать духом нечего. Придется собрать последние силы и без пищи и питья идти до Зейлы, там явиться английскому резиденту и просит его помощи отправиться в Аддис-Абебу… А тем временем на биваке?!!… Отчаянное, скверное положение. У меня оставалось еще три патрона с бекасинником и два е разрывной пулей. Я выстрелил на воздух один раз, потом еще и еще. И вот далеко в горах, в стороне от дороги, я услышал голоса.
Люди!… как я обрадовался им, этим людям. Кто бы ни были они, но они могут меня провести в Баяде. Если даже это дикий Гадебурси и тогда, с одной стороны, два патрона с пулей, с другой закон гостеприимства, порука в моем спасении.
И я стал кричать. Из гор мне слышались ответы. Я свернул с дороги и, шагая через мимозы, побрел по каменистому склону в гору. Ho как убедить дикаря, чтобы он шел навстречу, как вызвать его на помощь. По сомалийски я знал только два слова: ‘ория’ — господин, человек и ‘аурка’ — верблюд. По счастью есть одно слово, общепонятное для всех народов востока Азии и Африки и для всех одинаково заманчивое. Слово это ‘бакшиш ‘ ‘на чай’.
И вот я стал кричать: ‘ория сомаль, бакшиш! бакшиш ‘!!,
Слово произвело магическое действие. Ответный голос приближался и, наконец, в нескольких шагах от меня показался сомалиец с копьем и щитом и маленькой деревянной бутылкой в руке. Белая шама, украшенная черными квадратами, расположенными в шахматном порядке, была живописно закинута через плечо. Подойдя почти вплотную ко мне, он протянул руку и сказал: ‘бакшиш’.
— ‘Бакшиш Баядэ’, отвечал я. ‘Москов ашкер Баядэ, бакшиш’.
— ‘Оуэ’! дикарь открыл свою гомбу и предложил мне козьего молока, я отрицательно закачал головой и упрямо повторял ‘Баядэ, Баядэ’.
Дикарь показал, что ему нужно отнести гомбу с молоком домой, взял меня за руку и повел в гору. Он вел меня осторожно, указывая на каждый камень, на каждую мимозу. В полугоре показался костер. Он горел перед маленькой круглой хижиной, сплетенной из камыша и из соломы, с конической крышей. Хижина имела не более сажени в диаметре и аршина два вышины. Стадо коз и овец, сбившись подле в кучу, стояло в маленьком загоне из мимоз. Молодая сомалийка в красном платке и пестром платье сидела подле костра и подбрасывала в него сухие ветки. Двое маленьких, совершенно голых детей, стояли у дверей хижины.
Сомалийка предложила мне молока — я опять отказался, но муж ее настаивал и, чтобы не обидеть их, я сделал несколько глотков, а потом, попрощавшись с женой, я протянул мужу руку и снова сказал: ‘Баядэ!’
— ‘Оуэ!’ Сомаль задрапировался в шаму и пошел, положив копье на плечо. Я пошел за ним. Он вывел меня на ту же дорогу, по которой я шел, и мы бодро зашагали в противоположную сторону.
— ‘Джибути’, сказал сомаль, указывая в одном направлении — ‘Харар’, махнул он рукой в другую сторону.
Мы шли долго. Он указывал мне на камни, на ветви мимозы, иногда даже отводил их рукой.
Почти час прошагали мы так. И вот вдали послышались выстрелы.
Я ответил, за выстрелами стали слышны голоса, показались, наконец, огни и я увидел на вершине холма доктора Л., фармацевта Л-ва, нескольких казаков, вышедших мне навстречу. Оказывается, отсутствие мое из лагеря произвело весьма сильное впечатление на всех. Абан Либэх подлил масла в огонь беспокойства.
— ‘Ici somal mechant’, сказал он, ‘ici on peut pas marcher seul la nuit’.
Сейчас же разослали искать меня всю абиссинскую прислугу, подняли казаков, жгли бенгальские огни, стреляли залпами.
Я наскоро пообедал и лег спать. Усталость была слишком сильна, а с 12-ти часов ночи нужно было заступать на дежурство.
11-го (23-го) декабря. От Баядэ до Дусе-Кармунэ 34 версты. С утра начали грузиться. Дело пошло, казалось, так скоро и удачно, что можно было думать о скором выступлении, однако, мы ошиблись. He прошло и получаса, как абан уже ходил с лицом, облитым кровью. Все верблюдовожатые наши вооружены маленькими топориками на длинных рукоятках, копьями и кинжалами.
Вот таким-то топориком один из сомалей рассек правую бровь абану. Оказалось, что абан принуждал брать правильный груз, а верблюдовожатые отказывались, произошла драка и схватились за ножи. Часть груза была брошена и валялась среди пустыни, для нее надо было возвратить верблюда. Co всеми этими проволочками, недоразумениями и драками едва могли выступить в 8 часов утра.
Порядок следования был такой: впереди — начальник миссии, его супруга, доктора, офицеры и одно отделение казаков, затем арабский караван, вышедший с К-им, потом сомалийский караван. Казаки конвоя были разбросаны вдоль по каравану для побуждения сомалей к скорейшему движению, для помощи при нагрузке и для обороны, в случае нападения. Сзади каравана шли два казака и офицер. Все время двигались шагом.
Дорога из Баядэ — это узкая тропинка, местами заваленная камнями, пробитая среди усеянного гравием плато. Тропинка эта на шестой версте от Баядэ сбегает в лощину, идет некоторое время по ней, потом подымается, опять опускается, попадая в целую систему гор. To желтые отвесные, словно полированные колонны базальта нагромождены по сторонам тропинки, образуя коридор, то плитами навален этот горный массив, шлифованный местами, как хороший тротуар, всех оттенков от бледно-желтого до красного, мутно-зеленого и, наконец, совершенно черного. Местами дорога сбегает вниз и идет песчаным руслом реки. Серые ветви мимозы, покрытые маленькими листиками, здесь сменяются бледно-зелеными пушистыми туйями, большими деревами молочая с его раздутыми круглыми плодами, полными бледной молочной жидкостью. Особая порода вьющихся растений с ягодами, похожими на виноград, подымается по деревьям, свешивает свои грозди вниз, обманывая жаждущего путника своим приятным видом.
Заросли кустов зеленеют на голом песке по краям русла. A no сторонам отвесные скалы, горы, кончающиеся почти остроконечными вершинами, полузакрытыми серыми тучами. Жара не достигает на этих вершинах более 20R R., мулы бредут между камней, тщательно обходя мимозы, шагая через каменья. Смотришь по сторонам и видишь на скатах гор среди сереньких кустиков пары диг-дигов. Испуганные караваном эти грациозные животные скачут по скалам, скрываются на минуту за кустом и смотрят оттуда, вытягивая свои тонкие мордочки.
Мы идем около 5 1/2 часов. От Баядэ до Дусе-Кармунэ считается 30 верст. В половине второго, пройдя мимо громадного пика, мы вошли в долину реки, опять таки одного русла без воды, и прибыли на станцию. Вода оказалась в 3 1/2 верстах от стоянки. И, не смотря на это крайнее неудобство, приходилось мириться с ним и становиться там, где ‘привыкли’ становиться караваны. Вода была в двух глубоких колодцах, прокопанных в песке и окруженных маленькой оградой из веток мимозы. Она коричневого цвета, мало прозрачная и солоноватая на вкус. Мулов расседлали, растерли им спины, почистили и выпустили в кустарники щипать листочки. Едва только начали располагаться в кустах туйи, чтобы напиться чаю, и наш бивачный кормилец, трубач Терешкин, начал с искусством любителя разводить костер, как вижу, что состоящий при генерале конвоец. Габеев с криком ‘лев!… лев!…’, с винтовкой в. руках, побежал в кусты. В минуту все расхватали ружья. Казаки, офицеры, абиссинцы все бросилось за ним, на бегу расходясь, чтобы оцепить зеленя, куда, по указанию Габеева, скрылся лев.
— ‘Швиньи, дикие швиньи!’, слышу из кустов возглас уральца Изюмникова.
— ‘Да сколько их?’ — ‘Целое стадо!…’
Однако, свиней оказалось только две. Одну убил поручик Д-ов, другую казак Могутин. Это были громадные кабаны пудов по шести весом, жирные и сочные. Они доставили большое разнообразие нашему столу.
Казаки третий день уже не режут баранов. Козы, зайцы, кабан -дают и вкусную похлебку, и холодный завтрак.
В этот день к нашему отряду присоединился доктор Щ., прибывший в Джибутти 9-го декабря и на почтовом верблюде догнавший нас сегодня утром в Баядэ.
Биваком стали довольно раскинуто. Офицерские палатки сбились в одном месте, столовая отошла в кусты. Охранять пришлось двумя постами и охранять серьезно. На ночь назначаются два офицера — один сидит с 8-ми до 12-ти часов ночи, другой — с 12-ти — 4-х часов утра. Сидеть каждому приходится через день.
Вся сомалийская пустыня имеет характер скалистых гор, перерезанных песчаными руслами рек, на дне которых, на глубине двух, трех сажен, можно найти воду. От воды до воды располагаются переходы. Русла эти поросли кустарником туйи, молочаем, высокими мимозами и смоковницами. По сторонам расходятся кряжи скалистых гор. Среди этих гор, в ущельях, в. первобытной простоте живут сомалийские племена. Две, три хижины, стадо овец, иногда несколько ослов и верблюдов все их богатство. Их пища — козы и бараны, питье — козье молоко. Кочуя с места на место, ища пропитание своим стадам, они проводят всю жизнь среди диких и угрюмых скал пустыни. Белая рубашка и пестрая шама — их костюм, копье и кривой нож — оружие для нападения, круглый щит — оружие защиты. С копьем и щитом идет сомаль на льва, копьем поражает леопарда, копьем бьет шакала и гиену. Европейское просвещение ему незнакомо. Даже спичек он не видал никогда и добывает огонь посредством трения двух деревянных брусков. Есть где-то у них старшины, но они не имеют большого значения, и все более важные вопросы решаются общим советом — ‘вечем’, или кругом. Караван европейца, особенно, если он невелик и плохо охраняем — богатая добыча для номада, сомаля. Особенно прославилось подвигами такого рода воинственное племя ‘гадебурси’. В 1890 году они вырезали под Дусе-Кармунэ караван француза Пино, и теперь горе тому каравану, подле которого не горит всю ночь бивачный огонь и часовой араб, или европеец не ходит, мурлыкая песню при зареве костра.
А при нашем караване 26 тяжелых ящиков, в которых побрякивают новенькие талеры, а сколько еще сундуков и тюков с дорогими подарками ‘Царя Москова’. Для этого стоит собраться большою партией, поднять все племя, 2,000-3,000 человек.
Вот почему всю ночь горят кругом бивачные огни, вот почему часовые бродят взад и вперед по его углам, а время от времени дежурный офицер с винтовкой наготове обходит кругом бивака.
Но холодная (около — 140 R), сырая ночь тиха. Звезды блещут с темно-синего неба, пустыня безмолвна. Поутру арабы затягивают молитву. Сначала один голос заводит мотив, к нему пристраиваются другие и в просторе долины звучит однообразная мелодия востока, такая же мерная, плавная, без порывов страсти, без зноя юга, без холодной грации севера, однообразная, как и жизнь востока, идущая день за днем. Молитва кончена. Восток пожелтел, звезды погасли, светлое солнце выходит на голубое небо и капли росы сверкают бриллиантами на ветвях кустов и на сухой траве…
6 часов утра — время снимать палатки.
12-го (24-го) декабря. От Дусе-Кармунэ до Аджина 30 верст.
Переход пустяшный, каких-нибудь 20 верст. Можно рассчитывать прибыть к завтраку на бивак, а после и поохотиться.
С такими мечтами я вышел в 6 часов утра к нашим столам, подле которых хлопотал буфетчик Дмитрий с чаем. Едва я успел сесть, как к столу, поддерживаемый двумя сомалями, подошел абан Либэх и беспомощно опустился на колени. Все лицо его было в крови. Густые капли ее текли из ноздрей, падали на губы, кровянили песок. За ним бежала его жена, молодая женщина с округлыми плечами и красивыми руками, в клетчатой юбке и платке, кокетливо завязанном на плечах и прикрывающем тело. Она села подле него и стала вытирать ему лицо. Позвали доктора. Пришел Н. П. Б-н, осмотрел его и серьезных повреждений не нашел. Ему обмыли лицо, приложили вату на раны и он, шатаясь, пошел к каравану.
Оказалось следующее. Сомали отказались идти далее и потребовали дневки. Абан стал уговаривать, кричать, его ударили, он дал сдачи, завязалась драка и сомали схватились за ножи. По счастью, это было недалеко от наших денежных ящиков. Часовой, здоровый казак Могутин, косая сажень в плечах, кинулся к ним и ударом кулака сбил трех нападавших сомалей с ног и, отняв нож, освободил абана.
Г. Г. Ч-ов, заведующий: у нас караваном, пошел переговариваться. Решили дать верблюдам пастись до 11-ти часов утра и в полдень выступить. Для того, чтобы не оставили, как вчера, вещей, придумали следующую меру: я с двумя казаками встал поперек дороги и пропускал верблюдов. Первым погрузился и пошел арабский караван, наш ‘лейб-гвардии караван’, как мы прозвали его за его образцовый порядок. Впереди шел араб в красной чалме с ружьем на плече, сзади все 23 верблюда, один за одним в полном порядке. Отряд замыкал абан арабского каравана.
Их я пропустил беспрепятственно.
Первый же сомалийский верблюд был много задержан. Вожак стал что-то говорить мне.
— ‘Мафишь!’, коротко ответил я.
Он опять чем-то резонился — ‘мафишь’, было моим ответом.
Верблюды подходили один за одним, я никого не пропускал. Скоро их собралось здесь порядочное стадо. Сомали стали собираться толпой, поднялся шум, разговор, все побросали верблюдов и пошли толпой в сторону. Начинались обычные сомалийские капризы. Оставив двух казаков, я на рысях проехал вперед толпы и преградил ей путь.
— ‘Аурка!’, крикнул я им и пригрозил плетью. Они остановились и указали на ножи. Доктор Щ-ев, переводчик и казаки скакали на мулах ко мне.
— ‘Аурка! (к верблюдам), иначе нагайка!’, крикнул я им, начались переговоры. Они жаловались, что их останавливают, что им не дают идти вперед. Им сказали, что задерживают их потому, что оне не-аккуратно берут грузы, ‘если вы пойдете хорошо, вас никто не задержит’.
Они поворчали немного, но пошли. Караван начал вытягиваться и опять пошли горы, синеющие причудливыми очертаниями, манящие в даль, неизвестную человеку, даль неисследованную, полную чудес, хищных зверей, невиданных минералов. Отойти версты на две от тропинки и кончится исследованная, знакомая земля, начнутся новые страны. Оттого-то так и манят эти фиолетовые горы, тонущие в голубом небе, стушевывающиеся в синеватой дали. Хребты громоздятся один на другой, уходят в небо, то остроконечными пиками, то плоскогорьями, с крутыми обрывистыми краями, и что за ними — никому неизвестно.
Мы выступили около полудня и к трем часам дня подошли к водной станции Аджин. Опять песчаное русло реки, сбитое, стесненное между утесов, между крутых отвесных гор. Бивак ставится быстро и кучно. Палатки разбиты в три шеренги, по две в каждой. Вода мутная, солоноватая, в колодце верстах в полутора от стоянки. Едва разобрались, как кругом уже послышались выстрелы. Охотники принесли диких кур, зайцев и диг-дигов. К вечеру стала стража, пошел патруль и в утесах загорелись костры. Ночь прошла благополучно.
13-го (25-го) декабря. От Аджина до Феррада 16 1/2 верст. Выступление было назначено в 7 часов утра. Около этого времени я заметил между сомалийскими старшинами движение. Все сомали стали собираться около абана Ширдона, невысокого человека с курчавой черной бородой, и вслед за ним с копьями, ножами и щитами в руках пошли к палатке начальника миссии. Я, Ч-ов, переводчик Габро Христос и Щ-ев подоспели к ним на встречу. Они подошли к самой палатке и сели полукруглой кучкой, на корточках у входа. Лес копий поднялся над ними. Ширдон выступил вперед и изъявил желание говорить.
— ‘Говори, я слушаю’, сказал Ч-ов.
— ‘Ты большой человек’, начал Ширдон, и тот, кто меня послал из Зейлы (английский резидент), тоже большой человек. Я говорю с большим человеком’.
Переводчик передал дословно эту речь. Сомали, сидя на корточках, молча слушали с полным вниманием.
— ‘Я слушаю’, — было ответом.
— ‘Вчера, ты не хорошо поступил. Твои ашкеры задержали караван, мы очень этим обижены. Мы идем каждый день и не имеем даже барана. Ты нам должен дать бакшиш’.
— ‘Бакшиша я вам не давал и задерживал вас ашкерами потому, что вы сами нехорошо поступали. Как вы будете со мной поступать, так и я буду поступать с вами. В Баядэ вы бросили ящики и вот, чтобы вы этого не сделали в Дусе-Кармунэ, я задержал солдатами караван. Потом вы избили абана, который нам служит и стоит за нас’.
— ‘С абаном мы поступили неправильно. Но мы это дело покончили. Человек, побивший абана, присужден нами и заплатил абану одного барана. Бросать вещей мы больше не будем и пойдем так, как ты укажешь’.
— ‘Если вы пойдете так, как я укажу, я дам вам завтра барана и ашкеры мои вам мешать не будут’.
Абан передал эти слова сомалям, они поговорили между собой, потом начали вставать и уходить к верблюдам.
— ‘Будет так, как ты сказал’, проговорил Ширдон, поклонился и вышел.
Караван быстро погрузился и около девяти часов утра мы покинули Аджин.
Местность все та же. Та же узкая тропинка, среди гор, те же мелкие кусочки камня, то отшлифованные и круглые, то квадратные с режущими острыми краями. Мулы идут не так смело: видно езда по этим скалам отозвалась и на их, почти железных, копытах. Горы подымаются выше и выше, в гору идем вповоду, слезаем также каждый час на четверть часа, чтобы дать отдохнуть нашим мулам. Место обычной стоянки караванов в Ферраде оказалось занятым большой круглой абиссинской палаткой мосье Мандона, французского неофициального консула в Аддис-Абебе, едущего лечиться во Францию. Но вода была и далее, в какой-нибудь версте от дороги. Оставив казака на месте поворота, мы спустились с крутого монолита в русло реки и нашли здесь два пресных колодца с довольно чистой водой. Мулов, как и раньше на водных стоянках, пустили пастись, а сами, в ожидании каравана, напились чаю с галетами, лежа на песке, а потом разбили палатки.
На этой стоянке появились колибри. Доктор Б-н убил одну, маленькую птичку, вдвое меньше, чем наш воробей, стального цвета, с белой грудью и розовым горлом. Вечером за обедом у нас сидел Мандон, только что получивший орден св. Анны 2-й степени. Его поздравляли бокалом шампанского с получением отличия, а он благодарил и желал нам скорейшего и вполне благополучного возвращения. Мандон много лет провел в Аддис-Абебе, составил грамматику абиссинского языка, лучшее описание Абиссинии, изучил ее историю и быт. Абиссиния для Мандона стала второй родиной. Он прожил 23 года на ее территории, полюбил ее язык и нравы. Он просидел у нас до 9-ти часов вечера и, распростившись, уехал в темную ночь, сопровождаемый благими пожеланиями.
Наступила холодная сырая ночь. Казаки проводили ее в палатке. Между ними было два случая заболевания, по счастью весьма незначительных, но несомненно простудного характера, а как не простудиться, лежа на сырой холодной земле студеными африканскими ночами. Ночь эта прошла спокойно без тревоги.
14-го (26-го) декабря, воскресенье. От Феррада до Мордалэ 16 1/2 верст. День начался шакалом. Едва забрезжил свет, погасли звезды и желтый отблеск рассвета охватил пол неба, как ко мне в палатку заглянул раз-водящий и сказал, что на горе бродят шакалы.
Я вышел в лагерь. На крутом каменистом скате, шагах в полутораста, стоял крупный шакал и внимательно осматривал палатки. Я и казак Крынин взяли винтовки и двумя выстрелами уложили его на месте. Выступать надо было поздно. Сомали хотели выкормить верблюдов, да и переход до Мордалэ, каких-нибудь 18 верст, невелик. Тронулись без недоразумений около полудня. Я оставил при арьергарде пять казаков в распоряжении поручика Ч-ова, а с остальными с громкими песнями тронулся в поход.
И опять пошли перевалы с одного скалистого хребта на другой. Мы поднимались по каменным ступеням из нагроможденных один на другой камней на высокие горы, спускались в долины, шли по плоскогорьям. И всюду и везде, куда только хватал глаз, был разбросан мелкий черный камень. Он покрывал склоны гор, валялся на вершинах, попадался поперек дороги. Высокие монолиты от солнца и песка расседались, давали трещины, рассыпались на отдельные скалы, эти скалы падали вниз, образуя утесы и пещеры, рассыпались опять и становились все мельче и мельче. А полуденное солнце пекло их и они чернели, загорая и выветриваясь, принимая черный, тусклый цвет.
Тропическое солнце обжигало лицо и руки. Нос, щеки и губы потрескались и болели. У многих на губах появились язвы. Кожа слезала с лица. Солнечные лучи отражались от темных, будто шлифованных, скал, падали сбоку, падали сверху.
Было без четверти три часа, когда мы, поднявшись на высокую полукруглую возвышенность, увидели перед собой русло реки, заросшее кустарниками мимоз, туйей и другими растениями. Мягкая зеленая трава пробивалась сквозь песок, образуя приятный для глаза газон. В этой траве в глубоких ямах была свежая прозрачная вода. И таких ям, больших и малых, было шесть. Мулов сейчас же пустили на траву, разбили бивак и в ожидании каравана разбрелись на охоту. Кругом воды была масса следов диг-дигов, гиен и обезьян. He прошло и двух часов, как уже, обремененные добычей, стали возвращаться охотники. Кандидат К-ов принес трех диг-дигов, одного зайца и несколько диких кур. Казаки тоже нанесли дичи.
Сегодня за обедом мы имели прекрасные кислые щи, приготовленные из консервов, не смотря на жару, запах и вкус их вполне сохранился.
Мордалэ пользуется наиболее плохой репутацией между всеми стоянками. В нескольких верстах от него кочуют сомалийские племена, воровство и грабеж дают им средства к жизни.
Охрана каравана была усилена, яркие костры горели по углам бивака и не напрасно.
Около 1 1/2, ч. пополуночи, меня разбудил дежурный по отряду поручик Д-ов. Я вышел из палатки и увидел конвой, собранный в ружье. Офицеры выходили из палаток, всюду зажигались огни.
Оказалось следующее: Около часу ночи поручик Д-ов услыхал на скале над собою тихий разговор, будто бы совещание. Он пошел на гору и увидел двух черных людей, которые при его приближении бросились бежать. Он выстрелил по ним, а сам сошел в лагерь и доложил о виденном полковнику А-ву. Тихо и без шума, без лишних разговоров, казаки собрались у столовой. Офицерские патрули были посланы по горам. Они вернулись через полчаса. Поручик А-и доложил, что видел трех черных, тоже пустившихся в бегство. Дальше в горах, по словам казаков, видны были силуэты людей. Конвой был распущен. Один секрет был заложен в лощине у тропинки.
Ночь не принесла ничего нового.
Очевидно, это была рекогносцировка. Сомали убедились в нашей бдительности и отошли в свои кочевья: они нападают только наверняка на сонных, которых можно спокойно зарезать. Но иметь дело с громадными бородачами ‘ашкерами москов ‘ они не посмели.
15-го (27-го) декабря, понедельник. От Мордалэ до Гагогинэ — безводный переход 25 верст. Из Мордалэ в Гагогинэ выступили в 10 часов утра. Караванное дело, благодаря заботам Г. Г. Ч-ова и доктора Щ-ва, начинает налаживаться. Сомали изучили свои вьюки, каждый берет то, что ему нужно, ссор и недоразумений становится меньше и меньше.
От Мордалэ до Гагогинэ считается 25 верст. На 5-й версте от Мордалэ местность начинает менять свой характер. Между гор образуются большие площадки, усеянные мелкими каменьями. Местами из этих камней сложены четыреугольные валы — защита коз и овец сомалей от хищных зверей. Горы расступаются и широкая даль развертывается перед путником.
Мы спускаемся на несколько ступеней вниз по каменистой тропинке и попадаем на обширное плато. Грунт мягкий, песчаный. Клочки сухой серой травы покрывают эту пустыню здесь и там. Раскаленный воздух дрожит и переливается, и чудится, будто там, на далеком горизонте, синеет лазурное море, в море окунулись высокие горы, отдельные скалы торчат из воды. Густой темный лес растет на берегу голубого озера, совсем недалеко от дороги. А впереди песок и клочки травы по нему. Оглянешься назад и видишь, как медленно уходят скалистые горы, смотришь вперед — голубое море манит прохладой берегов, лес очаровывает своей тенью.
Мираж… Знойный воздух дрожит, с ним дрожит и море, и голубые горы.
Ни куста, ни дерева — один песок. Дорожка утрояется, учетверяется, караван идет в две колонны. Мои казаки построились в две шеренги и мягкий баритон Сидорова заводит:
В битвах крепко закалены
Мы, лихие моряки
Своим жребием довольны,
Мы, ура-альски казаки.
Хор подхватывает и по далекой пустыне звенит лихая морская песня рыбаков уральцев.
В пустыне солнце печет еще больше, чем в горах. Лицо начинает болеть, губы ссыхаются и лопаются. Ни ветерка, ни звука. И так идем три часа. С двух часов по сторонам дороги начинают появляться невысокие песчаные холмики — это постройки термитов. Почти подле каждого муравейника видны ямы, прокопанные муравьедом. Чахлые мимозы растут по сторонам, они становятся чаще и чаще и, наконец, покрывают всю пустыню. Горы слева, крутые и утесистые, подступают ближе и ближе, среди кустарников видны деревья, сплошная заросль мимоз и зеленых вьющихся растений покрывает песок. Эта местность называется ‘Сарман’… To и дело из кустов выпрыгивают зайцы и диг-диги, они смотрят испуганно на караван, а затем несутся, прыгая через кочки и колючие кусты мимоз. В 3 часа по полудни пришли в Гагогинэ и стали биваком среди мимоз, правее дороги. Палаток здесь не разбиваем, завтра выступим чуть свет, чтобы попасть к полудню на воду и напоить мулов. Сами обходимся 16-го жестянками с водой, взятыми на верблюдах из Мордалэ. При таких условиях, умыванье рук и лица является такой роскошью, какую мы не можем себе позволить.
Устроив бивак, я пошел на охоту. Отойдя версты три от Гагогинэ и приблизясь к горам, я увидел на горном кряже под сенью высоких мимоз стадо антилоп, голов в двенадцать, и правее их двух страусов. Прикрываясь кустами, я подполз к ним шагов на 600 и выстрелил по страусу, но попасть не удалось. Все стадо всполохнулось и насторожилось, я успел дать еще выстрел, опять безрезультатно — все стадо исчезло за горой во мгновение ока. Напрасно я перебрался через гору и спустился вниз, отыскивая их, напрасно прошел в зеленую рощу на дне глубокой балки, ни антилоп, ни страусов я не нашел. Я выгнал только парочку диг-дигов, которых и положил на месте двумя удачными выстрелами из трехлинейной винтовки. Сарман и Гагогинэ — это зверинец среди серых кустов мимозы. Вы стреляете по куропаткам, а из куста выбегает пятнистая гиена, зайцы то и дело прыгают из-за травы, срываются с места диг-диги, а на горизонте бродят стада антилоп и страусов.
Благословенная страна для охотника.
Вернувшись домой, я нашел в конвое громадную (аршина два вышиной и стол ко же длиной) антилопу, убитую урядником Авиловым, зайца, дикую курицу, приобщив к этому мою пару диг-дигов, мы с кашеваром Алифановым порешили, что на завтра для конвоя ни консервов, ни барана не нужно. Обойдемся своей охотой.
Холодная, сырая ночь прошла благополучно. Всю ночь кругом бивака визжали шакалы, какие-то большие звери приближались к коновязи и снова бросались в кусты. Среди ночи, когда звезды еще высоко горели на небе и Большая Медведица выплыла на небосклон, зазвенела казачья труба и при свете костров, в сырости холодной ночи стал подниматься караван.
16-го (28-го) декабря, вторник. От Гагогинэ до Биа-Кабоба (22 версты). В 4 часа утра караван начал грузиться и в 6 часов мы покинули голую степь Гауогинэ. Солнце еще не поднялось из-за гор, было сыро и очень холодно. В кителе и в рубашке с трудом можно было ехать, Мулы бодрым шагом подавались вперед. Тропинка, шла прямо на юг. Кругом до самых гор видны были седые заросли мимоз и местами купы ярко-зеленых цветов. Дичь срывалась ежеминутно. Громадные дрофы показывались между кустов на прогалинах, а вдали виднелись большие красные антилопы, с любопытством. разглядывавшие наш караван. Около 8-ми часов утра мы перешли через маленькую цепь холмов и спустились в песчаное русло реки — это Дагаго. Мимозы по берегам достигали высоты нескольких сажен, с них навесами падали лианы и весь берег приветливо зеленел на ярком солнце. Темно-синие стальные дрозды, маленькие колибри, туканы и перцееды носились среди колючих ветвей мимозы.
В песке был вырыт колодезь, мы напоили здесь мулов и тронулись дальше. Местность от Мордалэ до Биа-Кабобы образует три террасы. Поверхность плато покрыта мелким ровным песком, чахлыми кустами серенькой травки, мимозами и молочайными растениями, терраса оканчивается цепью гор, то круглых, холмообразных, то почти четыреугольных, no виду напоминающих стол. По мере приближения к ней, почва меняет свой характер. Мимозы растут реже и реже, мягкий песок сменяется круглой галькой, начинают попадаться и более крупные булыжники и, наконец, тропинка вздымается на монолитовую гору. Поднимешься наверх и опять песчаное плато и густо населенный зверем и дичью перелесок мимоз.
С третьей террасы, на которую мы прибыли в одиннадцатом часу утра, стали видны высокие горы — это горы у Биа-Кабобы. Тропинка поднялась наверх, опять опустилась и мы были в широком песчаном русле.
На конической вершине стоит каменное здание с маленькой башней. Из окна башни высунута палка и на ней развевается красный, желтый с зеленым флаг Абиссинской империи — это пограничный ее пост. Два абиссинских солдата, оба босые, но один в синем однобортном мундире с желтыми пуговицами, напоминающем куртки турецкого низама, а другой в белом национальном костюме, один в чалме, а другой с непокрытой головой, с ружьями в руках отдали нам честь, приложив правую руку к голове.
Как и большинство водных станций Сомалийской пустыни, Биа-Кабоба пустое песчаное русло реки. Несколько глубоких колодцев прокопано по руслу и в них набирается мутная пресная влага. Это не вода, a настой песку и минеральных примесей, чрезвычайно легких, трудно отстаивающихся. Ho и такая вода доставила нам большое удовольствие.
Берега реки густо поросли высокими колючими мимозами, бледно-зелеными кустами кактусов с листьями, похожими на восковые свечи и вся эта гущина мимоз и кустов обвита лианами. Тонкие нити их свешиваются вниз, образуя тенистые навесы, упадают до земли, стелются по ней. Местами кусты разрослись так густо, что трудно пройти. Эта роща, на чистом и твердом песке, кажется искусственно взращенным садом. Недостает среди этих деревьев только зеленого газона. Белый песок убивает зелень и с сероватым тоном стволов, сухих веток и листьев дает грустный, унылый тон. Но посмотришь наверх, на переплет зеленых лиан, на бледную зелень мимоз, на листву молочаев, на прозрачное голубое небо, бездонное и бесконечное, вдохнешь теплый аромат листвы и отрадно станет на душе и забудешь про унылую пустыню.
Птицы всевозможных пород, форм и цветов летают и чирикают по всем направлениям. Маленькие колибри медососы, серые попугаи, сер не длиннохвостые перцееды, дикие голуби, куры и цесарки видны повсюду. Стада маленьких диг-дигов, спугнутые шумом шагов, выскакивают из кустов и скрываются в чаще.
Вокруг колодцев целый день кипит жизнь. Из окрестных сомалийских кочевьев подходят черные женщины с пестрыми платками на плечах, с бусами на шее, с маленькими ребятами за плечами. На головах они несут деревянные гомбы, украшенные раковинами. Медленно наполняют они кувшины и идут далее, а на смену им приходят громадные стада баранов, белых с черными головами, стада пестрых коз и серых ослов. И все это толпится кругом кож, растянутых на палочках. Под вечер все русло полно стадами.
Глядишь на пестрые тряпки женских юбок, на широкие кувшины, на белых барашков, и вспоминаешь библейские времена. Так кочевали к колодцу овцы Лавана, так паслись стада богача Иова в первобытной простоте костюма, среди однообразной величественной природы пустыни.
Перед закатом солнца, когда от наших палаток, кустов и дерев потянулись длинные тени, из лагеря сомалийцев раздалось торжественное пение.
— ‘Бура ма, буру рум си’, пели сомали, и дикая ‘фантазия’ готовилась разыграться перед нашими глазами.
И опять пляска с копьями и мечами, топот босых ног, вздымающий столб пыли, опять дикие возгласы и киданья с горящими глазами, с поднятыми на нас копьями и с улыбкой на лице — и опять просьба ‘бакшиша’
Им дали двух баранов. Баранов они взяли, даже не поблагодарив за них, а на наше предложение идти после завтрашней дневки в Дебаас, а потом в Арту, отказались.
Снова начались бесконечные переговоры, упрашивания этих взрослых детей сделать так, как того хотим мы…
17-го (29-го) декабря. Дневка в Биа-Кабоба. От Биа-Кабоба до Арту на протяжении почти 100 верст идет песчаная пустыня, поросшая редким лесом мимоз. У Арту она поднимается по крутому склону, образует террасу, затем идут опять каменистые горы, спускающиеся круто вниз, в ущелье Арту. На всем протяжении этих 100 верст нигде нет воды. Караваны обыкновенно делят его на четыре части-до Орджи, Дебааса, Буссы и Арту, делая три ночлега без воды. Наш караван, состоящий из 53-х мулов, почти сотни людей, считая с черными, и 136 верблюдов, должен был в таком случае поднять на себя около 160 ведер воды и, кроме того, подвергнуть себя всем лишениям и неудобствам безводных ночлегов.
Вот почему решено было сделать в Биа-Кабоба дневку с тем, чтобы дать отдых верблюдам и мулам, a затем идти во что бы то ни стало первым переходом в 48 верст до Дебааса и вторым — около 45-ти через горы до Арту.
Дневка прошла тихо. Близ полудня прибыл на верблюде почтовый французский курьер, двумя выстрелами из винтовки возвестил о своем прибытии, забрал письма и уехал далее. Эти курьеры, последняя связь с цивилизованным миром, время от времени передают наши вести в Европу. Днем почти все разошлись на охоту. Около восьми дроф было добычей офицеров, казаки убили двух диг-дигов, пять дроф и одну вонючку. Кандидат К-ов видел издали льва, но подойти к нему не было возможности. Полковник А-ов, составляющий точное описание пути, расследовал и разрыл колодец с чистой пресной водой и сделал определение места по солнцу. Днем шли переговоры с сомалями верблюдовожатыми. Угрозами бросить их и обратиться к Гильдесскому губернатору Ато-Марша, удалось заставить их идти завтра в Дебаас и после завтра в Арту.
18-го (30-го) декабря. От Биа Кабоба до Дебааса 50 верст. Мы выступили из Биа-Кабоба в 8 часов утра. В виду возможных недоразумений с караваном, конвой почти целиком был оставлен в арьергарде. При конвое, кроме меня, находился поручик Ч-ов. Шаг за шагом подавались мы вперед за последним верблюдом. Казаки пели песни, протяжные, унылые, казачьи песни, что поются в донской степи, что тянутся с кургана до кургана, переливаются в теплом воздухе, напоенном запахом полыни и трав, теперь звучали они, такие же переливистые, в редком лесу мимоз, отдавались эхом от далеких гор, разносились по пескам африканской пустыни.
Свежее утро сменилось жарким полуднем. Пекло, как в бане, лицо горело и кожа шелушилась от этого зноя отвесных лучей. Жажда мучила все сильнее и сильнее. Умолкли казаки. Шедшие сбоку дороги охотники принесли пять дроф и одного стрепета и привьючили их арабам. Арабы повыдергивали длинные перья и украсили ими свои чалмы — дикий, но красивый вид.
Около 2-х часов у дороги, в тени мимозы, показался костер, белый мул привязан у дерева, бурка раскинута по песку, на ветвях сверкает серебряная сигнальная труба — это Терешкин ожидает нас с чаем
— ‘Постойте, ваше благородие’, кричит он издали, ‘чай по порциям, понемногу, по две кружки’.
— ‘Откуда же ты воду достал?’
— ‘Из поросеночка, ваше благородие. У черных висят поросеночки с водой, я за две ‘анны’ и добыл воды. Все думаю господам офицерам напиться с дороги хорошо’,
‘Поросеночком’, на языке Терешкина, назывался козий бурдюк, который постоянно возят при себе сомали.
Чай на воде из поросеночка оказался прекрасным.
— ‘А вам, ваше благородие’, обратился ко мне Терешкин, ‘я и клюквы достал’.
Мы утолили жажду, угостили арьергард и поехали догонять караван.
После вчерашней дневки, по ровной песчаной тропинке, мулы идут весело. Синие, стального цвета дрозды с красной шеей то и дело перелетают с куста на куст. Верблюды шагают медленно, чуть колтыхаясь с боку на бок. По сторонам идут арабы лейб-каравана, в цветных чалмах, с ружьями Гра за плечами. Итак, мы двигаемся за ними шаг за шагом, час верхом, полчаса пешком, ведя мулов в поводу.
Солнце стало склоняться книзу, заалел запад, красные лучи потянулись по зеленоватому небу, тени мимоз стали длиннее, жар меньше. Солнце подошло к горам, отбросило длинные тени из -за них, несколько столбов лучей поднялись наверх, разошлись по бокам, потом и они погасли, пурпур заката стал бледнеть, перешел в оранжевый, потом в желтый цвет, наконец, потух совсем. Стало темно, гиены исчезли, лес мимоз слился в одну черную стену, небо стало синее, на востоке загорелась одна звезда, за ней другая и вот выплыл месяц. Ночные неясные тени пошли от верблюдов, от людей, от мимоз. Песок стал белее, яркие серебряные блики появились на чалмах арабов, перья стали еще фантастичнее и длинная вереница верблюдов с ящиками и тюками по бокам, озаренная лунным светом на фоне ажурных мимоз и далекой пустыни, озаренной фантастическим светом луны, была чудным волшебным зрелищем. Безобразные головы и длинные ноги, все уродство контура верблюда скрадывалось полусумраком ночи, а пестрые краски арабских костюмов были мягче и изящнее. Мягкая прохлада легла с этим сумраком, она освежила наши тела, вольнее дышалось, легче было идти. Аромат мимоз, неясный, едва уловимый. наполнил воздух. Эта пустыня ночью, эти мягкие тени мимоз, простор, окруженный едва видными горами, эта ночная мягкость воздуха, этот слабый запах, пестрые тряпки, красота природы, только без женщины, без человека, как деятеля, но лишь как статиста, дополняющего декорацию — не эти ли ночи пустыни создали цветистый арабский язык, бездну эпитетов, подобно тому, как жар, раскаленной днем пустыни, придали знойный колорит арабским сказкам.
Около 10-ти часов вечера мы прибыли к засохшему руслу реки, протекающей по жидкому лесу мимоз, и вошли в Дебаас. Палаток не разбивали. Каждый заночевал, где сбросили его вещи, под открытым небом. До полуночи казаки рыли колодцы, но воды найти не удалось. Пришлось примирится с мыслью не умываться пить в меру, не поит мулов. Ночь прошла спокойно и тихо.
18-го (31-го) декабря. От Дебааса до Арту 44 версте. Говор и крики в стане сомалийцев, недовольное ворчание верблюдов, на которых накладывали седла, разбудили отряд на песчаном привале. Было свежо. Солнце вставало из -за гор. Караван медленно грузился.
Мы выступили около 9-ти часов утра. Выйдя из песчаного русла Дебааса, тропинка вошла в лес мимоз и тянулась по этому лесу на протяжении пяти верст. Здесь мимозы стали реже, сухая трава исчезла совсем, между кустов стали попадаться черные булыжники. Они становились все чаще и чаще, кусты исчезали и вскоре дорога попила по крутому под ему на гору. Большие скалы громоздились ступенями одна на другую, между ними лежали мелкие камешки, по сторонам громоздились еще большие глыбы камня, образуя местами довольно тесный коридор. Дорога вилась между скал, поднимаясь выше и выше. Оглянешься назад и вся однообразная желтая с синеватым отливом от мимоз сомалийская пустыня видна как на ладони. Хочется увидеть море, которое осталось там в той стороне, но горизонт закрыт синими горами, горы громоздятся одна на другую, уходят дальше и дальше и сливаются с синевой неба.
Мы поднялись еще на террасу. Опять кусты мимозы, сухая трава между ними, плато, покрытое песком. Около 4-х часов вечера мы снова стали подниматься на каменистый кряж. Здесь дорога теряла всякое право на наименование пути сообщения. Только большие камни были оттянуты в сторону, мелкий же круглый булыжник покрывал всю тропинку. Бедные мулы подбились. Они едва переступали по острым камням, катившимся из под их ног. Усталые верблюды ложились среди дороги и ревом давали понять, что они не хотят дальше идти. Удары веревкой, вытягивание губы заставляло их подняться и идти, идти.
Около 7-ми часов вечера мы начали спускаться. Растительность стала богаче, мимозы выше, При неясном свете луны кусты алоэ казались таинственными зарослями, в которых скрываются хищные звери. Спуск шел постепенный, покатый, усеянный мелкими камнями, и вот за ними показались громадные отвесные скалы, у подножия которых протекал теплый ручей-это и было Арту.
Арту — горячий ручей и несколько холодных минеральных ключей. Вода в ключах насыщена содой и глауберовой солью и весьма неприятна на вкус. Теплая вода ручья тоже противна. Хорошую свежую воду можно найти в двух верстах от Арту. в Гаразлё. При неясном свете луны маленькими партиями подходили верблюды, разбивались палатки, лагерь устраивался.
Арьергард привез антилопу, убитую поручиком Ч-вым, и двух дроф.
Последний верблюд пришел около 10-ти часов вечера, и усталые, и голодные, обожженные солнцем, мы сели за обед из консервов, под аккомпанемент визжания шакалов.
На завтра назначена дневка.
20-го декабря (1-го января). Дневка в Арту. Дневка в Арту была необходима для мытья людей, стирки белья и поправления мулов и верблюдов. Овес, взятый на мулов в Джибути, почти весь вышел. Последние дни несчастные животные, не имея воды, весь день проводя под седлом, получали всего по две горсти ячменя. В Арту из Гильдессы, по приказанию начальника миссии, переданному через Щ-ева, было прислано три мешка ячменя и три мешка дурры (машиллы).
Мулов накормили и напоили. Люди были посланы на купанье в горячий ручей, там же устроена была прачечная.
Около полудня от доктора Щ-ева пришло донесение о том, что к начальнику миссии едет с дурго Ато-Марша, губернатор Гильдесского округа.
Вся Абиссиния разделена на несколько округов, и в каждом округе, по повелению Менелика, поставлён генерал-губернатор, или рас. В руках раса сосредоточена, как военная, так и административная власть над вверенным ему округом. Пограничным с сомалийской пустыней является Харарский округ раса Маконена. Округа делятся на меньшие отделы, управляемые губернаторами. В руках губернатора сосредоточивается власть уездного воинского и земского начальника. Гильдесским округом ведал Ато-Марша.
В полдень в мимозном лесу, недалеко от бивака, раздались частые выстрелы, возвестившие о прибытии губернатора. Пять ашкеров, в цветных чалмах и пестрых куртках, сидя на бегунах верблюдах, ехали в ряд и стреляли боевыми патронами вверх. Позади них шел абиссинец в белой рубашке и панталонах и белой шаме и вел худую гнедую лошадь, плохо зачищенную, поседланную пестрым абиссинским седлом.
Еще далее ехал на большом муле сам Ато-Марша, рядом с ним доктор Щ-ев и еще далее человек тридцать абиссинцев. Знатнейшие жители Гильдессы были верхом на мулах, ашкеры шли пешком, сзади всего гнали двух коз и двух баранов и несли большие корзины — это ‘дурго’, приношение Ато-Марша, русскому послу.
Вся эта процессия с ашкерами в красных чалмах, в белых и белых с красной полосой шамах, с ружьями Гра на плечах, с мулами, поседланными разубранными пестрыми тряпками седлами, с верблюдами впереди и козами и овцами сзади, с группой черных людей, одетых в белые плащи — на фоне песка, леса мимоз и глубокого синего неба была процессией богатой феерии, иллюстрацией волшебной сказки тысячи и одной ночи.
Подъехав к лагерю, Ато-Марша и его спутники спешились.
Секретарь миссии А. А. О-в вышел на встречу и провел Ато-Марша к начальнику. Аудиенция у русского посланца длилась пять минут. После аудиенции губернатора пригласили к офицерскому столу и угостили водкой. Тем временем люди, несшие дурго, подошли к палатке начальника миссии и положили приношение на песке. Правее поставили баранов, рядом с ними коз, затем положили пят живых кур, лукошко с полсотней яиц, две большие чашки ‘инжиры’, мягких, тонких, черных блинов из дурры и два громадных папельмуса (Папельмусом в Абиссинии называют большие лимоны ‘Цитроны’). Начальник миссии приказал дурго взять, кроме коз и баранов, которых передать ашкерам Ато-Марши.
Ато-Марша, мужчина лет пятидесяти, высокий, коренастый, толстый. Мясистое лицо его с толстыми губами не имеет ни усов, ни бороды. Только маленький клочек седых волос торчит на подбородке. Черные волосы его острижены под гребенку. На голове он носит круглую, мягкую фетровую шляпу светло-серого цвета с широкими полями. На нем одета белая рубашка и белые панталоны, а поверх он носит шаму белую же, с широкой красной полосой. На кожаном ремне у него в желтой кобуре револьвер Смита и Вессона. Он ходит без сапог.
Ашкеры его одеты в белые панталоны и белые рубашки и шамы. Все босы. У иных на голове чалма, иные с непокрытыми головами, наконец, у одного итальянское кепи и шпага в железных ножнах — трофей недавней кампании.
Солдаты ходят не в ногу, толпой. Ружья несут, как попало, на плече, за плечом, в руках. Выправки в европейском смысле слова у них нет, но держатся они свободно, с сознанием собственного достоинства. Ружья в порядке, хорошо вычищены и исправны. По большей части это однозарядные французские ружья системы Гра, образца 1874 года, но у некоторых — есть и старые итальянские ружья системы Ветерли. Патроны носят открытыми в кожаных широких поясных патронташах, украшенных шитьем по сафьяну.
Ато-Марша выразил удовольствие снова видеть в управляемом им краю русских. Он охотно, не закусывая, выпил водку, к завтраку же, состоявшему из языка, консервов и жареной антилопы, отнесся весьма скептически. Казалось, употребление ножа и вилки его стесняло. Он брал вилку, то в правую, то в левую руку, и с трудом управился с языком, от антилопы же наотрез отказался. Ему нравилось что мы охотно ели инжиру, которая после галет нам показалась очень вкусной. По окончании завтрака Ато-Маршу, слегка охмелевшего от непривычки к водке, отвели в палатку О-ва для отдыха.
Тем временем казаки угощали его свиту и ашкеров водкой, чаем и галетами. Водку и чай они выпили спокойно, а галеты расхватали ‘как индюшки’, по выражению вахмистра Духопельникова.
Около 4-х часов дня Ато-Марша уехал из лагеря обратно в Гильдессу. Вечером д-р Б-н, ходивший на охоту, убил верстах в трех от лагеря антилопу. Нести ее было очень тяжело, он предложил двум сомалям, проходившим неподалеку, отнести дичь в лагерь.
— ‘Бакшиш’? дружно ответили черные, протягивая руки Б-ну.
— ‘Бакшиш вам будет в Арту, со мной нет денег’.
Но сомали не хотели верить в то, что будет, и Б-ну пришлось нести на себе 4-х — пудовую антилопу до тех пор, пока его не встретили посланные из лагеря люди.
Кто виноват в этом? Жадные ли до бакшиша черные, или белые, обманывавшие их и не внушившие доверия к своему слову.
Вечером доложили мне, что казак Панов болен. Оказалось, что купанье под тропическим солнцем не прошло ему даром. Он получил ожог обеих ног выше колена. Кожа вздулась и покраснела, но, по счастью, опасности для здоровья не было никакой. Едва стемнело, как вокруг лагеря начался дружный концерт шакалов, к ним вскоре присоединилось свирепое уханье гиены. Начальник абиссинских слуг Демесье пошел на охоту и двумя выстрелами ранил гиену. Ее нашли на другой день и принесли на бивак. Это был прекрасный самец, ростом более полутора аршина и аршина два длиною. Громадная голова и богатая мускулатура выказывали в ней большую силу. Кожа покрыта редкой, желтоватой шерстью с темными круглыми пятнами. Ни кожа, ни шерсть ее никуда не годятся — труп ее был брошен на биваке.
31-го декабря (2-го января). От Арту до Гильдвссы 14 верст. Мы выступили с бивака в 7 1/2 часов утра. Дорога шла между мимозных деревьев то по песчаному грунту, to no каменистым спускам. Большие купы деревьев, обвитые зелеными лианами, казались искусственно насажденным садом. Синие дрозды, красноносые туканы, голуби и серые попугаи то и дело перелетали с дерева на дерево. Кругом видна была жизнь — пустыня кончилась. Черные женщины стерегли стада баранов и коз, которые паслись в тени кустов, то и дело попадались верблюды и ослы, нагруженные кофеем и кожами. Около 10-ти часов утра в лощине между гор раздался ружейный залп, а затем частая трескотня ружей, то Ато-Марша встречал русского посланника близ границ своих владений. Он выехал вперед в белой с красным шаме, на муле, поседланном парадным седлом. Человек тридцать ашкеров сопровождали его. Трое наездников на верблюдах, трое на арабских конях гарцевали вокруг. И опять я видел, как вдруг, пригнувшись к передней луке, помчится всадник в сторону от отряда. Пестрая шама развевается по ветру, конь распустил свой пышный хвост, а всадник воинственно потрясает копьем. Проскакав саженей тридцать, всадник вдруг дергает за короткий повод, острый мундштук впивается в нёбо лошади, давит язык и ошеломленная лошадь быстро останавливается, поджав красивые ноги, колесом подобравши умную го-лову. А с другой стороны уже скачет, гарцуя, другой. Вот и наездники на верблюдах, усиленно размахивая локтями, поскакали на своих животных, отставив хвост, неуклюже перебиваясь ногами, скачет верблюд, перешел на рысь и пошли снова шагом. Красные чалмы мотаются между зелеными ветвями леса, а белые шамы сверкают на ярком солнце. Абиссинский трубач на изогнутом пехотном рожке наигрывает настоящую нашу ‘козу’, ашкеры шагают за ним, дальше группа всадников на мулах, наши офицеры и врачи красивой толпой, а затем конвой по четыре, в белых рубашках, новых погонах, с вынутыми шашками. Кругом толпа наших черных слуг, мальчишек, женщин, любопытных. Мулы идут в этой толпе торопливым шагом и вся эта процессия, залитая жарким полуденным солнцем на фоне ясного голубого неба, желтых скал и песка, зелени садов, быстро подвигается к месту бивака.
Мы стали за Гильдессой, на вершине горы, покрытой деревами различных пород. Внизу под обрывом была ярко зеленая лужайка, ручей бежал под горой, — высокая трава росла по краям, а за ручьем, за зеленой поляной, были опять высокие, крутые, каменистые горы.
Ато-Марша обедал у нас. Вечером пришли галласы, которые нас поведут до Харара и устроили свою ‘фантазию’. Утомительно однообразен мотив их хоровой песни, прерываемый шипением, под такт которого они кидаются друг на друга с ножами. Их костюм однообразнее костюма сомалей. На всех одинаковые желтовато-серые рубашки и шамы, их волосы, у всех курчавые, висят по сторонам, закрывают уши и капли пота от напряжения пляски, словно бриллианты, горят на вечернем солнце. Сомалийское ‘йух ‘ у них заменено шипением, менее грозным, и вооружение их беднее, у многих даже вовсе нет копий, пляска проще и нет в них той назойливости, как у сомалей.
Пришедшие под вечер с охоты казаки принесли убитого павиана. Они видели их целое стадо в несколько сот голов.
На другой день поутру абан Либэх явился за бакшишем. Ему дали 15 талеров и по четыре пиастра (Талер =12 пиастрам = 23 аннам) на каждого верблюда. Сомалийский караван покинул нас, оставив по себе самое тяжелое впечатление. Мы переходили в руки абиссинского правительства…

XII.

Взгляд назад.

Состав каравана. — Абаны. — Распределение вьюков. — Время потребное на прохождение пути от Джибути до Харара. — Стоимость верблюда. — Мулы. — Обмундирование путешественников. — Чорная прислуга. — Правила обращения с абаном и верблюдовожатыми.

Сомалийская пустыня пройдена. 300 верст по каменистому грунту, несколько горных перевалов остались за нами. За нами осталась безводная пустыня, кое-где лишь населенная бродячими черными племенами, хищными и опасными. Сделано 11 переходов, из них три безводных, было три дневки. He утомление людей и мулов. заставляло идти так медленно от станции до станции, иногда совершая всего 3-х часовые переходы, останавливаясь, то совсем без воды, то на воде плохой, дурно действующей на органы пищеварения, но постоянные капризы каравано-вожатых, а главным образом обычай, рутина, которую трудно преодолеть.
Для подъема всего нашего груза нам требовалось 250 верблюдов, считая ношу каждого в восемь пудов. Европейские державы, занимая сомалийское побережье, прельщали народонаселение легкостью заработка путем вождения караванов, разведения и утилизации верблюдов. Дикие, почти никогда не видавшие европейца, жители африканских плоскогорий легко прельщались на эти предложения и с течением времени создали особую, своеобразную организацию каравана. Старшина кочевья, или просто богатый человек, владеющий многими верблюдами, принимает на себя хлопоты по снаряжению каравана, по сбору верблюдов, распределению груза — это ‘абан ‘ каравана. У него есть помощники, есть меньшие абаны, которых он посылает при караване. Абан, или прямо живит в европейском центре, подобном Зейле, Джибути и проч., или имеет там своих агентов, которые своевременно извещают, когда и сколько нужно верблюдов. Абан у доверенного лица, резидента, губернатора или богатого, популярного в крае негоцианта, заключает с нанимателем предварительный контракт, приблизительно договаривается о весе груза на верблюда, о числе их, о плате за каждого верблюда. Но, не передав этих условий своему племени и не переговорив с ним предварительно, он не может дать окончательного ответа.
Абан уходит в горы, в знакомые ему кочевья, собирает владельцев верблюдов, говорит с ними, получает их согласие. Проходят недели, пока он соберет караван. Караван собирается не сиг ша. Идут целые семьи, мужья и жены, надо запасти рис, отдать распоряжения по дому, пригнать верблюдов. В ближайшем селении от места расположения грузов караван, наконец, собирается. Иногда все деньги должны быть уплачены тут же вперед. Сомаль не рискует везти назад эти деньги и притом он не верит европейцу: бывали случаи, что их обманывали. Деньги получены, караван собран, он сходится непременно под вечер в нескольких верстах от грузов и идет на ночлег. Абаны с выборными верблюдо-владельцами выходят перед караван и осматривают вьюки. Под вечер: — вечером фантазия эффектней, он подходит с пением и пляской к грузам и тешит вас фантазией. Нужно давать бакшиш, но дадите бакшиш, с места рискуете избаловать их и поставить себя в такое положение, что дальше они не пойдут без бакшиша. Дайте им двух, трех баранов.
На другой день с утра начинается разборка груза. Нужно, чтобы ящики были известной формы, такого веса, чтобы по сторонам верблюда были хорошо уравновешены.
При помощи абана это наладится в конце концов, но из выше помещенного описания видно, чего это стоит.
Вьюк разобран. Если караван идет без вас, то этим дело кончено. Всякий взял свой груз, запомнил его и будет хранить от места и до места. Но если вы сами идете с караваном, если у вас есть вещи переменного груза, тогда на каждой стоянке выходит недоразумение, перемена верблюдов и ссоры. Выступили с водой, но дорогой воду выпили, несколько верблюдов освободилось, зорко следите, чтобы эти верблюды не ушли домой, тогда на следующем переходе вы останетесь без воды.
Караван идет, не обращая никакого внимания на вашу личность. Удобно вам, или неудобно, это им все равно. По их расчетам, нужно кормить верблюдов и делается дневка, нужно отдохнуть людям и выступаете в 12 часов дня, в самую жару. Вы назначаете час выступления, продолжительность марша, но ваше назначение подвергается критике абана, а иногда и всего караванного веча. Заставить переменить решение этого веча можно бакшишем, угрозой, но не силой. Вы можете бить их, если хотите, вы можете, безнаказанно застрелить нескольких: пустыня законов не знает, но тогда вас в первую же ночь покинет караван и в глухой пустыне вы останетесь со своими грузами, без верблюдов и проводников. Лучше в меру действовать бакшишем, иногда мириться с обстоятельствами, а за Биа-Кабобой, на абиссинской территории, где всегда (если у вас есть разрешение Негуса идти в Абиссинию) вам могут помочь из Гильдессы — угрозой.
Большой караван, таким образом, употребляет на проход от Джибути до Гилдессы от 12-ти до 14-ти дней. Маленький караван из 30-ти — 50-ти верблюдов пройдет это расстояние в 8-10 дней, одиночные люди и курьеры — 4-6 дней.
Во время следования каравана, на ночлегах охранять имущество своими людьми нет необходимости. Каждый сомаль бережет свой груз на пути, на ночлеге складывает из своих ящиков стенки, покрывает их циновками верблюжьего седла и ночует там. Нужно иметь людей в арьергарде для того, чтобы подпирать караван сзади, помогает нагружать развьючившихся верблюдов, при выступлении с бивака внимательно осматривать, не забыто ли что. От двух до шести вооруженных людей для этого совершенно достаточно. Остальным лучше идти вместе, подчиняясь определенному для проездок кавалерийскому режиму, чем сохраняются силы мулов и людей.
Багаж идет на верблюдах и стоимость каждого верблюда с восьмипудовой ношей от 18-20 талеров, (с бакшишами) — 17-20 рублей (Цена зависит от того: 1) багаж это, или груз, 2) формы и веса, в каждой отдельной верблюжьей ноше). Нужно полагать, что если протекторатами караванное движение не будет упорядочено, цена эта будет быстро вырастать, в виду все более и более частых сношений европейцев с Хараром и Абиссинией.
Сомалийский верблюд высок ростом, но не силен. Он в высшей степени вынослив. По несколько дней обходится без питья, питается нередко одними мимозами пережевывая колючки, свободно протыкающие толстую подошву. Седло верблюда состоит из 5-ти — 6-ти циновок, которые накладываются ему на спину и подвязываются веревками к животу. С обеих сторон циновок крест на крест привязывают двухаршинные палки, к ним вьючится багаж. Веревки для вьючки положено иметь от грузоотправителя. Бакшиш из двух — трех баранов, выданных два три раза на пути, да небольшой запас риса, пища сомалей, сами они идут пешком.
Для передвижения белого состава экспедиции необходимы мулы. Цена на мулов растет с каждым днем. Хороший мул теперь уже стоит до 70-ти талеров, в недалеком будущем цена эта дойдет до ста талеров (95 рублей) за животное. Хороший мул должен обладать крепкой непобитой спиной (редкость), не быть сподпруженным и иметь широкий частый шаг. Все мулы у туземцев-сомалей и у арабов очень плохо содержаны. Кроме сухой травы пустыни и небольшой порции пшеницы, не больше гарнца, они не получают ничего, поэтому перед походом необходимо подкормить и почистить мулов. Для мулов нужно приобрести прочные недоуздки, а к ним непременно цепи, а не веревки, так как в ожидании корма мул перегрызет не только смоленый канат, но даже ремень. Муловая коновязь должна быть прочна с железными кольями и хорошо охраняема, особенно на безводных ночлегах, иначе мулы уйдут ночью. Если бы случилось такое несчастие, их нужно искать на предыдущей воде. Чем мягче будет обращение с мулами, тем скорее они бросят свои дурные привычки и охотнее будут служить под седлом.
На мула, как и на лошадь, самым лучшим седлом является английское, с чуть приподнятой холкой, вообще такое, какое кладется на небольшую лошадь. Казаки конвоя ехали на казачьих седлах и если они не побили спин мулам, то только потому, что были приняты все меры к тому, чтобы этого не случилось. Каждые шесть верст мулов вели вповоду, все более или менее значительные подъемы и спуски проходили пешком. Вообще, набитых спин было очень мало: только у вольнонаемной прислуги, никогда раньше не ездившей верхом. Для путешествия английское седло безусловно легче и приятнее казачьего. Черная подушка седла накалялась на солнце, ноги, вклиненные в узкий ленчик, согнутые в колене, страдали гораздо более, нежели при естественной и свободной посадке на английском седле. Тяжелый каменистый грунт подбило копыта почти 10% мулов, но в общем мулы вынесли эту первую половину похода прекрасно. Несмотря на недостаток в зерне, на недостаток в воде и корме, они бодро шли вперед и последние тяжелые переходы совершили легко. В Дусе-Кармунэ, Аджине, Ферраде, Мордалэ, Гагогинэ, Биа-Кабобе и Арту они имели, кроме ячменя, еще и подножный корм.
Обмундирование людей днем — пробковый тропический шлем, белая гимнастическая рубаха, синие шаровары и высокие сапоги черного товара при обычном походном снаряжении (без пик), не стесняло казаков. Ночью одевали верблюжьи куртки и накрывались бурками, что для ночей с температурой не ниже 8RR. более чем достаточно. Сильно пострадала обувь. Новые подметки уже на 10-й день пути пришли в полную негодность. Пришлось дорогой подбивать подошвы, a у некоторых и подборы. Желтые, нечерненые сапоги не дают особого облегчения ноге. За все время пути у людей замечалось прение ног, но это скорее следует приписать отсутствию воды для купанья, а не сапогам. Купаться было можно только в Мордалэ, на 8-м дне пути, в Арту — на 12-м дне и Гильдессе, и то с большими неудобствами. Люди довольно сильно страдали желудком, причем являлся упадок сил, потеря энергии и тошнота. Это происходило от того, что ни на одном ночлеге не было воды совершенно свежей, приятной на вкус и без минеральных примесей, вода же в Арту так насыщена последними, что прямо может служить, как слабительная минеральная вода.
Остается сказать несколько слов о черных слугах. Это народ безусловно полезный, но ленивый и беспечный. Там, где их учили, где за ними был постоянный надзор, они служили усердно, но, предоставленные самим себе, они предпочитали спать. На них лежала обязанность собирать и разбирать вещи своего господина, чистить его платье, носить воду, на походе нести сзади него ружье.
Караван дошел вполне благополучно, но этим мы обязаны не только честности сомалей, но и искусной лавировке между угрозой и уступкой, известному такту заведующего караваном, а в решительные минуты начальника миссии. Как только неоднократно битый сомалями абан Либэх терял голову, заведующий караваном сам говорил с сомалями и то угрозой, то посулом бакшиша побуждал их идти вперед. Один день наши казаки силой преграждали им путь, сомалям оказывалось полное недоверие, а на другой день они грузились почти без присмотра. Известный такт, наблюдение за настроением умов караванного веча, лучшая гарантия в успехе дела.
‘Никогда не горячись и никогда не выказывай равнодушия. Рассердись и возвысь голос, если найдешь нужным, но всегда сознательно.
‘Помни, что ты белый, человек высшей расы, и не теряй своего достоинства рукоприкладством и суетой. Олимпийское спокойствие внушит к тебе уважение.
‘Угрожай чем можешь и властно, но помни, что ни одной угрозы привести в исполнение не имеешь — возможности.
‘Никогда не доводи дела до крайности, так как, если не выполнишь угрозы — признаешь свое бессилие.
‘Помни, что ссора с караваном для сомалей невыгодна, для тебя гибельна.
‘Давай бакшиш, всегда предоставляя выбор между угрозой и посулом.
‘He балуй бакшишем, давая его только за дело, иначе требованиям не будет границ.
‘Обещая награду, точно обусловь, за что дашь и по исполнении свято исполни обещанное.
‘С абаном говори много и часто. Допускай к себе и сажай, давая подачки, табак, чай и т. п.
‘Поддерживай абана перед караваном, но давай ему чувствовать свое презрение к нему и превосходство над ним.
‘Внимательно следи за настроением каравана, подметь наиболее богатых и влиятельных верблюжников.
‘Если увидишь, что абан не пользуется авторитетом, собери верблюжников и переговори с ними лично.
‘Говори с ними терпеливо, выслушивай их, требуя, чтобы один говорил, а остальные молчали.
‘Сам говори ясно, по частям и внушительно, излагая свою мысль во всей ее логической последовательности. Помни, что говоришь с детьми.
‘Говоря через переводчика, требуй, чтобы он переводил отдельные, короткие фразы, иначе слова будут искажены.
‘Не позволяй верблюжникам уклоняться от прямых ответов на твои вопросы.
‘Помни, что, ради твоего бакшиша, ни один сомаль не зарежет верблюда’.
Вот краткие правила ведения каравана, которые естественно выработались у нашего заведующего караваном.

XIII.

Через Гильдесские горы.

Погрузка вьюков галласами. Прибытие курьеров с письмами. Гильдесса. Гильдесское ущелье. Деревня Беляуа. По горам, Абиссинские лошади в конвое.

В понедельник, 22-го декабря (3-го января), вечером наш бивак, сад у Гильдессы, вдруг наводнился толпой галласов, ослами и верблюдами. Галласы трещали на своем гортанном наречии, верблюды стонали и хрипели, ослы кричали, пронзительно икая. Ато-Марша медленно и величественно, кутаясь в белую с красным шаму, прохаживался между ними, помахивал тоненькой палочкой-жезлом и сам приподнимал вьюки и назначал кому что везти. Его адъютант, в зеленой, расшитой узором куртке, с серебряной цепочкой у карманчика на груди, ходил, как тень, сзади него, наблюдая, чтобы приказания Ато-Марши были точно исполнены. Галласы под присмотром своего начальника работали усердно. Их курчавые волосы покрылись серебристой росой пота, тела заблестели и запах пота заглушил на некоторое время вечерний аромат тенистой рощи. Грузилась на Харар первая часть нашего каравана, которую мы должны были нагнать на другой день. Более рослые и сильные верблюды галласов поднимали больший груз против сомалийских, люди работали покорно, а где раздавался недовольный голос, туда направлялся сам губернатор, сурово сдвигались его брови и груз поднимался без критики. Целое стадо ослов, без недоуздков, подгоняли к мелким вещам, два дюжих галласа поспешно накидывали на кого-либо из них циновки, поверх циновок валили два, три ящика, прикручивали ремнями и пускали осла на волю. Бедное животное качалось под тяжелым грузом и не в состоянии будучи идти шагом бежало рысью или жалось в стадо, где другие ослы не давали ему падать.
На завтра с утра была назначена погрузка второй партии, палаток и ручного багажа. Эти караваны пойдут уже под присмотром абиссинских ашкеров и за их ответственностью. Около десяти часов вечера мы проводили поручика К-го и секретаря миссии О-ва, посланных гонцами в Харар предупредить о дне нашего прибытия и заготовить мулов под багаж.
Полная луна сияла на голубом, усеянном звездами небосклоне, внизу, под обрывом, клубился над рекой туман, кусты и мимозы стояли уснувшие, неподвижные, где-то неподалеку ухала гиена и таинственные тени бродили в лесу, когда два всадника удалились, сопровождаемые абиссинскими слугами.
23-го декабря (4-го января), вторник. С возней, с укладкой, погрузкой, при обычном недохвате животных, мы выступили поздно. Перед самым выступлением два выстрела в чаще мимозных ветвей, окутанных ярко-зеленой лианой, возвестили о прибытии курьера из Джибути. He прошло и минуты, как уже послышалось урчанье верблюда, опускающегося на колени, и у лагеря показался смуглый араб в красной чалме. Он развязал свои сумы и передал пакет с письмами и газетами, адресованный в миссию. Если в Джибути, среди французов весть из далекой родины радовала и волновала нас, то какое же сильное впечатление произвела она на нас, горами и пустынями отделенных от всего цивилизованного мира. Читаешь про концерты и балы, про крушения и наводнения узнаешь, что стали морозы, что реки сковало л дом, что немцы и итальянцы наводнили Петербург, что кто то с кем то поругался, кого то судят, что сумерки стали в Петербурге с 12-ти часов дня, читаешь, обливаясь потом под жаркими лучами полуденного солнца, под небом, не знающим ни облаков, ни туч, под яркой зеленью лианы, и с удивлением прислушиваешься к этой ключом бьющей там далеко, на родине, жизни. Там танцуют под звуки бального оркестра дамы, закутанные в шелка и бархат, там ждут производства, орденов, наград, трепещут и волнуются, мерзнут и скучают, а здесь полуголые галласы с унылым говорком грузят серых ослов, верблюды протягивают свои апокрифические головы и медленно жуют колючки мимоз, а все интересы сосредоточены на том, когда и где будем ест, поспеем ли дойти до Белауа, продвинемся ли еще дальше к Харару. Там фантазия художника и декоратора в зимний вечер под ласкающий темп балетного оркестра, переносит вас в иной сказочный мир, здесь сама сказка развернулась перед вами широким необъятным голубым небом и пестрой толпой властителей востока и чудной декорацией скалистых гор. Там хлопоты и заботы проводят морщины на челе, жизнь горит, как солома, здесь все уснуло в спокойном миросозерцании, нервов нет, они вынуты, жизнь тлеет так медленно и тихо, что с трудом замечаешь ее проблески. Письма дают толчок, письма напоминают, что там все идет иначе, чем здесь, на свежем морозе лишь бодрее работается. С массой мыслей, воспоминаний, разбуженных почтой из России, выехали мы из лагеря под Гильдессой и направились по Харарской дороге. Опять по тому же лесу мимоз, по которому проходили третьего дня, мы спустились к Гильдессе. Подобно сомалийской деревне в Джибути, Гильдесса это ряд хижин, построенных из хвороста и обнесенных таким же забором с тесными, перекрещивающимися улицами. Народонаселение Гильдессы, около 4,500 человек, состоит из галласов, сомалийцев и небольшого числа абиссинцев-ашкеров губернатора Ато-Марши и купцов. Гильдесса раскинулась у подножия крутой горы, на, берегу ручья. На маленькой площадке она вся скучилась с торговым рынком, с безобразными черными старухами со сморщенными грудями, висящими наружу из-под темных тряпок платка. У ног продавщиц круглые корзиночки, наполненные зернами машиллы, перцем, красными томатами, зелеными бананами. Здесь же продают маленьких кур и мелкие куриные яйца. Мальчишки-галласы и абиссинцы бегут за нами при проезде, абиссинский воин с ружьем за плечом, в белой шаме и панталонах смотрит на нас равно-душным взглядом.
От Гильдессы дорога поворачивает направо и входит в Гильдесское ущелье. Высокие, крутые, почти отвесные базальтовые скалы тесным коридором обступают узкое русло реки. Мул бредет, уже по мелкой прозрачной воде, а с боков торчат отвесные глыбы минерала. Чахлая травка лепится по горам, местами из маленькой каменной насыпи торчит сухая мимоза. Каменный грот задернут прозрачной зеленью лианы, дорога раздалась и желтое поле сжатой машиллы видно у склона горы. Ущелье дает разветвления, принимает вправо, животворящая влага дает себя чувствовать, появляются травы и чаще и чаще видны желтые поля сжатого злака. Еще час пути по гальке русла и тропинка поднимается на узкий карниз, лепящийся по горной круче — густая заросль канделябровидных кактусов, ползучие растения, касторовое масло с своими звездообразными темными листьями и шариками цветов, и кусты, покрытые, словно сирень, кистями ароматных цветов отделяют обрыв от тропинки. С другой стороны такая же густая заросль трав, кустов и цветов. Громадные, черные иркумы, с двойным клювом, с ресницами на глазах, величаво сидят на камнях. Выстрелом из винтовки я снял одного из них, другого убил Кривошлыков. Казаков так поразила величина этих птиц и сходство их издали с индюками, что они долго не хотели верить, что это птицы ‘дикие’, а не ‘свойские’. Маленькие трясогузки с желтой шеей и желтым задом прыгают по камням голубые дрозды перелетают, сверкая металлом своих крыльев с куста на куст. А сквозь ароматный переплет цветов и листьев видны по скатам гор круглые, черные хижины с коническими крышами, раскинувшиеся среди полей машиллы, большие стада баранов и коз, и громадные, и сытые горбатые абиссинские быки с большими, более аршина длиной, рогами. На полях и между хижин сидят и ходят черные люди в желтовато-серых шамах — это оседлые, трудолюбивые галласы, крепостные богатого Ато-Марши. По краям полей с уступа на уступ бегут арыки, одни полны свежей водой, другие на сжатых полях высохли и только каменное русло показывает их направление. А вдали крутые высокие горы, целая цепь гор, уходящих дальше и дальше, подымающихся округлыми вершинами одна над другой, тонущих в голубой перспективе. Каждый шаг мула открывает вам новые виды, один богаче, один совершеннее другого. Вот по крутым гранитным ступеням, нагроможденным самой природой, спускаешься вниз и идешь по руслу. Кусты протянули свои ароматные кисти цветов вам навстречу, — ручей звенит под ногами у мула. Крутая отвесная скала, вышиной саженей пять, преградила путь руслу и дороге и оттуда прямо навстречу вам падает прозрачная струя студеной воды. Кругом размытого водоема стеснились кусты и травы, они глядятся в прозрачную глубину, любуются друг на друга, смотрят на нависшие над ними скалы и слушают таинственную сказку, что рассказывает горный ручней. Однообразная скучная пустыня кончилась, пастухов-сомалей сменили земледельцы — галласы, появились зародыши культуры. Словно шагнули мы на несколько веков вперед от первобытного человека и попали в зачаток оседлости. Крутые горы поросли, мелким кустарником, более пологие скаты разбиты на площадки из наносной земли, на площадках, словно высокий камыш, торчат длинные стволы зеленовато-желтой машиллы, большая смоковница растет среди поля и под тенью ее теснятся стада белых коз и баранов. Навстречу идут женщины в черных юбках, с волосами, убранными в черные чепцы, с круглыми корзинами на головах — это харарийки спешат в Гильдессу со своими товарами. Вот ослы несут мешки кофе на спине, встретились с нами, столкнулись, заторопились и распустили свои уши по сторонам, растерянно глядя на наших мулов.
— ‘Мать, мать!’, коротко кричит галлас и длинной хворостиной отгоняет ослов в сторону.
Жизнь кипит в этой благодатной стране, кипит жизнью, а не нервами, кипит действительностью, а не вымыслом неврастеничного декадентства. Вот куда, на этот ручей ‘Белау’, посылать нервнобольных, чтобы жизнь мерная, как колебания маятника, погасила порывы страстей, чтобы ровная природа, тишина высоких гор уняла жар крови…
Но какая дорога! Иногда камни в 3/4 аршина вышиной, на самом краю карниза пересекали узенькую тропинку, нужно было удивляться, как взбирался на эти камни мул, как не скользил и не падал он на шлифованной поверхности гранитной глыбы. Местами круглые валуны величиной с большую тыкву, нагроможденные один на другой, поднимались на саженную вышину. Возьмешься за гриву, пригнешься к передней луке, a терпеливый, выносливый мул уже вскарабкался на верх, ни разу не поскользнувшись, ни разу не сделав неверного шага. Им не нужно управлять, да он и не послушает тут никакого повода, он сам своим инстинктом, своим животным чутьем, опытом и умом, светящимся в кротких глазах, знает куда поставить тонкую ногу, где перешагнуть через камень, где на него подняться.
Мы поднимались выше и выше. Чаще попадались канделяброобразные кактусы, больше было цветов, сильнее аромат.
Вечерело. Солнце пряталось за горы. Прозрачные тени тянулись от кустов и домов. Синяя дымка кутала ущелье — мы приближались к ночлегу у ‘Белау’.
Белау — по-абиссински значит нож, это наименование присвоено целой группе галласских деревень, расположенных на ручье того же имени и составляющих имение правителя гильдесского округа, Харарской провинции, Ато-Маршы. Галлаская деревня состоит из пяти, шести хижин, раскинувшихся на протяжении нескольких десятин, окруженных машилловыми полями и банановыми кустами. Было около 6-ти часов вечера, когда мы подъехали к перекрестку дорог. Дорога направо вела в имение Ато-Марши, прямо к деревне Белау, у которой стоял наш отряд. При свете луны мы разбили палатки. Конвой на ночь поместился в просторном каменном сарае. Нужно было почиститься, приготовится к завтрашнему въезду в Харар.
24-го декабря (5-го января), среда. От Белау до Харара.
Было 4 часа утра и полная луна светила из-за гор, когда резкий звук кавалерийской трубы поднял наш отряд. При свете костров напились мутного чаю, поели холодного мяса антилопы — и начали собираться в путь. Галласы накладывали седла на верблюдов и ослов, грузили их багажом и чуть загорелась бледная заря на востоке, как первые верблюды и ослы пошли карабкаться по горной круче. В 6 1/2 часов выехал начальник миссии, за ним все офицеры — в кителях при шашках, а сзади конвой в полном составе, в чистых рубашках с погонами, при караульной амуниции. Я ехал на белой абиссинской лошади, подаренной мне в Баядэ поручиком Б-м. Она за время путешествия через сомалийскую пустыню подбилась на острых камнях и еле шла передними ногами. В Гильдессе, на дневке, я подковал ее на перед и теперь хотел испытать, возможна ли ковка на этих кручах — лошадь шла прекрасно. Подъем начался с самого места бивака, вскоре мы опять втянулись в горное ущелье. Узкая тропинка шла по горному карнизу, состоящему из гладких и крупных обломков горной породы. Местами проход был так узок, что лошадь еле помещала ноги между камнями. Горный кряж густо порос мшистой, сероватой травой, высокими кактусами, лианами, пихтой и туйей. Только что вставшее солнце еще не проникло в ущелье и зеленая сырость лежала по пути. Внизу на страшной глубине струился ручей, то ниспадая с груды камней небольшим потоком, то припадая к песку и разливаясь узким разливом. Кругом была зелень. Дорога, достигнув почти вершины горы, вдруг по крутым каменным ступеням сбегала вниз, мы брели через ручей и снова поднимались по узким карнизам, по уступам скал, на страшную высоту. He смотря на то, что солнце пекло немилосердно — в тени была прохлада. Пихты и туйи поросли между серой травой и желтым песком разложившейся каменной породы и вес пейзаж напоминал унылые, хвойные пустыри Финляндии. Мы были на высоте 1,260 метров над уровнем моря. Оглянешься назад — длинные цепи гор уходят в голубую даль, далеко на горизонте чуть синеют горы Арту. За ними уже, невидная больше, лежит сомалийская пустыня. Теплый воздух дрожит и переливается внизу, а верхи необыкновенно чисты…
Широкий горизонт холмов, покрытых полями, убегает перед нами. Узкая тропинка, обсаженная с обеих сторон высокими кактусами, вьется по холмам. Камень сменяется песком, супеском и черноземом, еще дальше синеют громадные горы, влево полная таинственности, стоповидная высокая гора Джарсо. На вершине ее лежит озеро. Ни один белый не был на этой горе. Львы, леопарды и носороги гнездятся на ее вершине — это заповедная охота вице-короля Харара, раса Маконена.
У спуска с горы начальника миссии встретило два абиссинца с недурной темно-серой лошадью. Вершков трех росту, правильно сложенная, с тонкой серебристой шерстью, гладко прилегающей к коже, с роскошным отделом темно-серого хвоста, с челкой в один волос, с тонкой гривой, небольшой головой, с маленькими ушами и глазами на выкать, она была типичным представителем абиссинской лошади. Узкая грудь и развинченная походка, характерные ее признаки. Начальник миссии предложил мне ее испытать. Эта лошадь создана лишь для гарцевания — да абиссинская кавалерия только и гарцует. Задерганная, зацуканная на чрезвычайно строгом мундштуке, она не идет, а танцует в крутом сборе лебединой шеи. Рыси она не знает, пустишь рысью- она выбрасывает вперед свои ноги, нетвердо, неуверенно становит их, бросает совершенно повод и отказывается принять его. Но подберите ей голову, дайте ей шенкель, и вся она сожмется и пойдет короткими скачками, раздув хвост по ветру, картинно согнувшись, дайте повод, толкните еще, и вихрем вынесется она вперед и только начнете собирать повод, она снова идет шагом, бросая ногами, прядал ушами…
У подножия последней высокой горы, под тенью раскидистой смоковницы, приостановились на минуту, начальник миссии пересел на парадного мула, поседланного малиновым бархатным седлом, расшитым золотом, мы поднялись на невысокий холм к деревне Кальбодже — здесь нас ожидала встреча.

XIV.

У стен Харара.

Первая встреча абиссинскими войсками. Абиссинские кавалеристы. Игра в ‘гукс’. Вид на Харар. Геразмач Банти. Встречный обед. Дурго. Рождественская ночь в Хараре.

Широкая полевая дорога, испорченная немного промоинами бежавших по ней ручьев, спускалась с невысокого холма в долину, покрытую полями сжатой машиллы. У въезда в долину с левой стороны пути стояла неранжированная толпа людей, человек около полутораста. Босые, с непокрытыми головами, в белых панталонах, и белых с красным шамах, с ружьями Гра, Ветерли, и Кропачека, поднятыми на караул — люди эти не имели воинственного вида. А между тем это была прекрасная пехота геразмача Урадда, выехавшего нам навстречу.
Сзади линии пехоты и несколько на фланге ее стояли богато поседланные рослые мулы и лошади офицеров — ‘башей’ и наездников кавалерии.
Геразмач Урадда седой, бодрый старик, подъехал к начальнику миссии и, прикрывая рот шамой, тихим голосом, согласно абиссинского этикета, приветствовал начальника миссии в преддверии Харара. Все спешились, геразмачу передали наше удовольствие встретиться с ним на территории абиссинской империи и затем тронулись. Впереди начальник миссии, за ним геразмач Урадда, сзади три абиссинских дворянина, помещика, в серых фетровых шляпах, еще немного позади наш переводчик, потом офицеры и конвой в колонне справа по шести. Едва только мы прошли мимо линии войск, геразмач сделал чуть заметный взмах палочкой и пехота пристроилась сзади конвоя. Они шли толпою, без равнения, не в ногу. Большинство имело ружье на погонном ремне, на правом плече, но некоторые несли его ‘на плечо’, некоторые за плечами. У каждого на панталонах под шамой был одет широкий кожаный ремень с патронами, а у иных еще итальянская сабля в жестяных ножнах. Они шли легко и свободно по дороге и по краям ее, презирая камни, канавки и болотистые ручьи. Подходя к болоту, через которое повсюду перекинуты узкие горбатые мосты, обсыпанные землей, без перил, они сами без толкотни и шума перестраивались в узкую колонну. Кавалеристы сели на коней и мимо нас по выгону, поросшему мелкой травой, по сжатым нивам началась абиссинская джигитовка.
На чудном пегом, белом с черными пятнами коне, с уздой, богато украшенной монетами и бляхами, с бубенчиком на подбородном ремне, с двумя тоненькими палочками в руках, с круглым щитом на локте, с. длинным мечом с правой стороны, вылетает всадник — картинным галопом. Лошадь не идет ни с правой, ни с левой ноги, она бросает передние ноги одновременно вперед, подбирает упругий зад и скачет звеня монетами и бубенцом уздечки. Пестрые тряпки седла мотаются по сторонам, леопардовая шкура развевается ветром, а под ней видна пестрая куртка, расшитая серебром. Чудный, эффектный вид!! Всадник скачет откинувшись назад, держась шенкелями, заложив большие пальцы ног в маленькие, овальные стремена. Он оглядывается назад… грозит кому то своими дротиками, он слился с лошадью, его гибкое тело делает те же движения, что и конь. За ним из среды всадников отделяется другой. Гнедой конь его свился клубком, мохнатая шкура барана, словно грива льва, ожерельем легла около шеи, красная шама огненным языком мотается сзади. Он ударил быстро плеткой лошадь и она легла на землю, разостлалась на карьере, по характерному французскому выражению ‘ventre a terre’ и, потрясая в руке дротиком, угрожая, врагу он несется вперед. Леопардовая шкура осадила коня и изогнувшись назад ждет противника, И вот чуть колеблясь, со свистом, шагов на, шестьдесят, летит тоненький дротик. Упал подле леопардовой шкуры, а тот уже скачет вперед по склону холма, у хижин деревни описывает широкий вольт и кидает свой дротик, за ним и другой. После этого, он подъезжает к месту падения дротиков, останавливает лошадь и, ловко склоняясь вперед, поднимает дротик, не слезая с седла.
А на смену им уже летят новые пары. Зеленое поле покрыто этими скачущими наездниками. Серые, белые, гнедые кони со звоном набора скачут вперед и назад. Красные, пестрые шамы, шкуры леопардов и диких котов, гривы баранов, зеленые и розовые вальтрапы мотаются на фоне травы, сверкают восточной пестротой на ярком синем небе, горят и переливаются под лучами жгучего солнца.
Мягкая, ровная, пыльная дорога идет между полей, проходит мимо холмов с раскинувшими на них деревнями, женщины и дети в сероватых шамах бегут навстречу отряда. Среди полей на зеленом лугу растет смоковница. Целая рота может отдыхать под ее тенью. Стадо коз и баранов бродит там, мешаясь с большерогими зебу. Мирные картины обработанных полей, сытых стад и черных пастухов и черных земледельцев служат фоном джигитовке пестро одетых наездников. Кеньазмач Абанада, дядя раса Маконена подъезжает ко мне и видя прекрасного серого коня подо мной предлагает свой дротик — попробовать свое искусство в метании копий. Я отказываюсь, вынимаю свою шашку и показываю ее ему.
— ‘Малькам?’ (хороша) спрашиваю я.
Старый воин бережно берет лезвие в руки, звенит по нему ногтем, пробует пальцем.
— ‘Маляфья’ (отлична), говорит он и передает, мне клинок.
Я рублю, проскакивая мимо кактуса, несколько веток сразу и старик кеньазмач снова произносит свое одобрительное ‘маляфья’.
Дорога спускается вниз, мы переходим в брод через мутный ручей, по крутому утесу поднимаемся в гору, затем идем некоторое время узким ущельем, между отвесных скал и выходим на высокий горный кряж.
Полдень. Усталые мулы неохотно бредут вперед. Сейчас откроется дорога на Харар.
И он показался в тесной лощине между холмов и гор, темный, шоколадного цвета. Черные квадраты домов подымались и опускались по скатам холмов, крепостная стена вилась кругом, белый храм с жестяным куполом сверкал посредине, и неподалеку от него виден был в арабском стиле построенный белый, с статуями по углам, дворец раса Маконена.
На высоком и крутом утесе, доминирующем над городом, виднелись три абиссинских флага. Оттуда вылетел клуб белого дыма и громкий выстрел раздался в приветствие нам и эхом перекатился в горах и ущельях.
Абиссинские солдаты бежали вперед прямо в гору, легко отталкиваясь от камней голыми пятками. Кавалеристы слезли с лошадей и ведя их в поводу тоже легкой рысью выбегали вперед, все торопилось опередить лас, бежали по тесной дороге, толпились, упирались руками в бока наших мулов, в наши ноги и обгоняли один за другим. Дорога поднималась к городу мимо громадных банановых садов, обнесенных каменными завалами, обросшими кофейными кустами. Теперь стали видны громадные толпы солдат, спешно собиравшиеся у ворот. Скоро белые ряды их стали по обеим сторонам дороги у темных ворот города. С горы стреляли из пушек, наши казаки ружейными залпами салютовали абиссинскому флагу. Еще несколько минут и мы смешались с толпой солдат и их начальниками.
Ато Уонди, отец кадета Хейле Мариама на прекрасной громадной и, что редко, широкой, серой лошади выехал к нам навстречу. Красная шама развевалась, по ветру, глаза его горели счастьем увидеть сына и он поехал рядом с ним, здороваясь со своими старыми знакомыми докторами Б-м и О-м. Трудно описать чудное зрелище, развернувшееся перед нами.
Около тысячи солдат толпами стояло по сторонам дороги. Яркими белыми пятнами горели их шамы и среди них пестрели желтые, красные, синие и зеленые куртки начальников. Черные лица, руки и ноги, разнокалиберное вооружение их, пестрота цветных плащей, все производило впечатление вооруженной толпы, да оно так и было, так как абиссинская армия есть ничто иное, как совершеннейшее воспроизведение вооруженного народа. Городская стена была перед нами…
Библейскими временами, временами, когда амаликитяне и моавитяне сражались, побиваемые каменным градом, когда стены Иерихона падали от трубных звуков, пахнуло от этих неровных двухсаженной высоты коричневых стен. Ворота с темными досчатыми дверьми с надписью на них на абиссинском языке, суковатая палка-кривуля привязанная на их вершине и тряпочка абиссинского флага мотающегося на ней — все это было так дико и необычно.
Правителя Харара не было дома. Рас Маконен ушел с войском на юг, оставив управлять своей провинцией преданного геразмача Банти. Он и встретил нас, в белой с пурпуром шаме у ворот города.
Банти около пятидесяти лет. Он женат, у него двое детей — оба мальчики, лет 12-ти — 14-ти. Жена его живет в Аддис-Абебе. В молодых годах Банти сражался в рядах Маконеновых дружин, отличился храбростью, был произведен в офицеры и усердной службой достиг звания начальника Маконенова правого крыла — геразмача. Это крепкий коренастый старик, с застывшим выражением сонливости на лице. Он слушает с легким напряжением, будто старается усвоить то, что ему говорят, отвечает коротко, односложно. Это старый солдат, чуждый политики, и плохой придворный. Черные короткие волосы его чуть вьются, глаза его, усталые и спокойные смотрят и будто не видят. После приветствий мы поднялись по каменным ступеням к воротам, вошли в них и очутились в узкой вонючей улице, между двух стен домов. В домах, построенных из коричневого, слегка ноздреватого камня, окон на улицу нет. Местами маленькие квадратные отверстия выводят со двора нечистоты прямо на улицу. Иногда окажется небольшое окно, но и оно заложено серой ставней. Город тих, город мертв, своими домами.
Но бойкая жизнь кипит на улице. Коричневые, того же цвета, как и стены домов женщины, в серовато-желтых шамах жмутся к стенам и смотрят на нас любопытными глазами. Белые армяне, смуглые арабы, коричневые абиссинцы, черные сомали, сидят, стоят и лежат на низких и плоских крышах. Ослы, нагруженные камышом, идут навстречу, но ашкеры загоняют их палками в соседние переулки. Всюду говор большого города, большого торгового центра. Вот коричневый дом побольше других, зеленая дверь увенчана арабской зеленой решеткой с бронзовым полумесяцем — это старый дворец раса Маконена. Вот площадь у круглого храма, опять тесная узкая улица по камням, как по ступеням подымающаяся кверху — мы у дома геразмача.
Через узкую дверь мы вошли на небольшой квадратный двор. Два фаса его образованы двух -этажными коричневыми домами и два фаса — высокими каменными стенами. Прямо против двери крыльцо, обвитое виноградом, зеленые гроздья которого свешиваются сквозь деревянную решетку. Под крыльцом узкая дверь, ведущая в небольшую комнату, и в ней стол, накрытый по-европейски белой, с розовой каймой скатертью, фаянсовыми тарелками, стеклянными гранеными стаканами, ножами и вилками. Буковые соломенные стулья окружали этот стол. В глубине комнаты было широкое ложе, покрытое циновками и коврами. Стены комнаты, беленые когда-то, были украшены лишь пылью да гвоздями. В стенах были сделаны выемки в форме равностороннего треугольника для свечей. Единственным украшением было зеркало в широком золотом багете, стоявшее в небольшой выемке стены.
Геразмач от имени Маконена просил нас сесть и откушать хлеба-соли. Шесть бутылок пива и большие белые хлебы были серьезной приманкой для нас, не евших ничего с четырех часов утра. Мы уселись за стол. Абиссинец Марк, бывший переводчик г. Леонтьева, прекрасно говорящий по-русски, а лицом удивительно напоминающий Н. Н. Фигнера в роли Отелло, отец Уонди, еще два, три знатных абиссинца ходили кругом и угощали нас. Черные слуги принесли громадные черные (около полу-аршина в диаметре) круги инжиры из лучшей пшеницы, налили нам стаканы ‘тэча’ и пива.
Обед, приготовленный армянкой-кухаркой, состоял из капусты с жареной бараниной, бульона, жареного с чесноком бараньего седла и чудных бананов. Двое слуг едва могли нести громадную банановую гроздь сплошь усеянную крупными желтыми плодами. Таких больших, сочных и ароматных бананов я не видел ни в Александрии, ни в Порт-Саиде. Чай в маленьких чашечках с золоченой надписью ‘think of me’ заключил сытный обед, сильно приправленный перцем. Геразмач Банти с нами не обедал, он постился по случаю сочельника Рождества Христова.
С таким же большим отрядом пехоты впереди, сопровождаемые Банти, мы вышли из дома и тесной улицей прошли к городским воротам, вышли на Аддис-Абебскую дорогу, близ которой у самых стен города было отведено место для нашего лагеря.
Палатки начали разбивать около четырех часов дня. Геразмач оставался до тех пор, пока палатка начальника миссии не установилась на песке.
Около шести часов вечера целая процессия солдат и женщин принесла нам от имени Маконена ‘дурго’. Шесть жирных баранов, шесть больших гомб наилучшего тэча, три корзиночки особого перечного варенья, три громадных корзины инжиры, корзина бананов, два пучка сахарного тростника и четыре бутылки самосского вина, предназначались нам по законам абиссинского гостеприимства в подарок. Для наших мулов принесли десять мешков ячменю и несколько вязанок сена.
Эта процессия черных женщин с низкими круглыми корзинами, укутанными белыми с красным плащами на головах, это стадо барашков впереди, пучки тростника, так напоминали картины библейской жизни, что забывалось, где находишься, в каком веке живешь.
Солдаты Банти тесным кольцом окружили место нашего бивака. Они остались здесь до семерок, а в сумерки в мое распоряжение прислали офицера и 14 солдат для охраны бивака.
Рождественская ночь застала нас за разбивкой лагеря. Кухня опоздала и три яйца на человека и чай с кисловатым харарским хлебом составили наш ужин.
Но когда мы вышли из-за стола, чудный вид, представившийся перед нами, заставил нас забыть все тревоги далекого похода. Высоко на темно-синем небосклоне почти без звезд сияла светлым диском полная луна. Не луна севера, кроткая и спокойная, напоминающая скромную красавицу, не та луна, что робко кидает белые лучи свои на березы и ивы далекой родины, нет, гордая красавица, уверенная в своих силах, затмившая все звезды ярким блеском своим, сверкала высоко на небосклоне, яркий обруч лежал вокруг нее, а лучи лились и лились, они серебрили палатки, обливали молочным светом зубцы городской цитадели, сверкали на полотне нашего посольского флага, что висел на одной веревке с абиссинским, дрожали эти блики на застывших, опущенных вниз листах кофейных дерев. И озаренная бледным светом луны, далеко на горизонте синела столовая гора Джерсо, два конуса других гор и длинная лиловая полоса хребта Эго. Лощина пропадала в серебристом тумане. Из тумана вырастал холм и словно игрушки торчали на холме темные хижины галласской деревни. А дальше выплывали по скату горы правильные квадраты, засаженные высокими кофейными деревами. Сады таинственной Савской царицы, культура этих полей с правильными четыреугольниками кофейных плантаций и рядом дикие горы, ярким контрастом темневшие вдали.
Из этой же синей пропасти, будто заложенной дымчатой ватой, воздымались зубчатые стены громадного города. Кубические домики лепились один к другому, образовывали кварталы, равно освещенные белым светом луны. На горе сверкал белый дворец раса Маконена и горел яркий жестяной купол харарского собора. А за городом опять таинственные синие горы, манящие на себя, за себя, как манит волшебная сказка Востока, как манит все, прикрытое дымкой неизвестности.
Наш лагерь имел волшебный вид. Зубчатая стена с двумя круглыми башнями у ворот, и над стеной белые палатки, ровные, словно бутафорские вещи, сделанные из картона. Под обрывом горят костры нашей кухни, люди в белых шамах ходят между, стадо баранов толпится у куста, в живописно наваленных камнях неподвижный стоит часовой. Тишина. Ни ветерка, ни звука. Стоишь на вершине холма у коновязи и забываешь, что это сама природа, кажется, вот-вот, откуда-нибудь из -под земли раздадутся звуки незримого оркестра и пестрый кордебалет вылетит дополнить восточным танцем красивую картину Рождественской ночи.
Но вместо мощных и стройных аккордов обширного оркестра слышны дикие возгласы абиссинского хора, видна толпа черных, которые, сбившись в тесный круг, прикрывшись распростертой над кругом белой шамой, поют и пляшут, хлопая в ладоши. Дикий танец! Танец волшебной сказки, танец демонов, спустившихся в лощину из страшных горных ущелий. To разыгрывалась на наших глазах рождественская абиссинская фантазия.
Но смолк однообразный мотив абиссинского пения, разошлись черные люди, а с высокого холма от палатки конвоя раздалось мерное торжественное пение ‘Рождество Твое, Христе Боже наш’, и ‘Дева днесь’ и в этот день, вблизи того места, где свершилось чудо, даровавшее спасение человечеству, в мягком воздухе харарской ночи, далеко от тех мест, где миллионами огней светятся храмы, где толпятся праздничные молельщики, среди гор, кофейных дерев, у стен африканского Парижа это пение звучало особенно торжественно и красиво…
И будто в ответ на пение ударил за городской стеной барабан, раздались крики по всем концам города, завыли и залаяли собаки, зазвенели бряцала, сонный город ожил — абиссинское богослужение началось…
И вместе с шумом ожившего таинственного города, слабый ветерок донес до нас аромат востока, смесь ладана с дымом.
И всю ночь кричали и пели черные христиане, всю ночь бил барабан и выли собаки.

XV.

Xapap.

Географическое положение города. — Флора и фауна. — Общий вид улиц. — Дома. — История города. — Торговля Харара. — Львиные ворота. — Молодой лев. — Хриетианский храм. — В гостях у знатного араба. — Дворец раса Маконена. — Тюрьма. — Рынок. — Католическая миссия. — Рас Маконен.

Харар лежит под 9R3′ северной широты и под 42R4′ восточной долготы от Гринвича, на высот 1840 метров над уровнем моря на невысоком холме. Климат Харара — вечная весна. Равно во все месяцы зацветают поля и сады, темные полированные листья кофейных дерев во все времена года висят по отвесу, мешаясь с громадными бледно-зелеными листами бананов. Во все времена года на полях и в садах цветы. Настоящая весна отличается только обилием этих цветов. В мае месяце сады, леса и рощи наполняются благоуханием лимонов, апельсинов и трав, покрывающих крутые склоны неприступного хребта Эго. Богатейшая растительность окружает зеленым кольцом Харар. Поля машиллы, пшеницы и дурры находятся всюду, куда удалось провести воду, и где каменистый массив покрыт тонким слоем чернозема. Берега ручьев засажены тенистыми банановыми садами, где два раза в году золотятся спелые грозди роскошных плодов. Тучные горбатые быки, стада черноголовых белых баранов, табуны ослов лошадей, стада громадных галласских верблюдов бродят по зеленым выгонам, работают в городе и в деревнях. Дикие куры, утки, гуси и голуби, медососы с пестрыми перьями и полуаршинными хвостами, попугаи, голубые скворцы, туканы всевозможных пород перелетают с куста на куст, сверкая в воздухе яркими перьями, теряясь в густой листве смоковниц, в переплете тонких веток зеленых лиан. А в лесах хребта Эго, на столовой горе Джерсо, между камнями и утесами бегают седогривые павианы, маленькие обезьяны ‘тото’, обитают львы и леопарды. Темными ночами, у самых стен города визжат шакалы, да протяжно воют громадные гиены, вторя лаю городских собак.
Вся местность изрыта крутыми балками. Между холмов и утесов текут ручьи. Тропических ливней здесь нет, дожди идут редко, не отличаются ни продолжительностью, ни упорством, температура не превышает +40RR днем на солнце и +4RR, ночью. Это климат, соответствующий всему строю африканской жизни, ровной и неподвижной, теперь такой же, как и при основании Харара.
Квадратные дома, сложенные из коричневого туфа почти не имеют окон. Сквозь неширокую калитку вы входите на квадратный песчаный двор. Прямо дверь — она и окно парадной комнаты. На плохо побеленных стенах висят круглые соломенные, пестрого рисунка корзиночки, на каменном возвышении настланы циновки, в богатом доме поверх циновок лежит пестрый ковер. Две, три гомбы (Гомба — глиняный сосуд местного изготовления. У основания это шар, кверху оканчивающийся цилиндрическим горлышком. В Хараре есть завод гомб и корзинок), грязная шама, веревка — валяются в углу, щит висит на стене, рядом с щитом — ружье Гра, со стволом, заткнутым паклей. Запах масла, дыма и ладана царит в комнате. Направо и налево узкие проходы и там совершенно темные каморки-спальни обитателей дома. Под навесом из кипарисных стволов, оплетенных хворостом, на разбросанной соломе стоит худая лошадь, непременно с побитой спиной, мул недоумевающе смотрит на вас посреди двора, да желтый петух торопливо кинется из-под ног, едва вы откроете дверь. Рядом такой же дом у бедного, как и у богатого, те же циновки, те же грязные закопчены стены, отсутствие намека на мебель, ни тени украшения.
Харар — один из древнейших городов Восточной Африки. Он основан эфиоплянами, задолго до Рождества Христова — это был естественный торговый пункт, между плодоносными плоскогорьями современной Абиссинии и песками сомалийской пустыни. Здесь столкнулись продукты меновой торговли земледельцев — галласов, шоанцев (абиссинцев) — с охотничьей и разбойной добычей сомалей и данакилей. Отсюда потянулись первые караваны харарского и абиссинского кофе, золота и слоновой кости, — первоначально в Аравию, а потом и в Европу.
Первыми купцами были арабы, за ними прибыли через пустыню египтяне, греки и населили город. Это они-то принесли с собой своеобразную прямоугольную архитектуру домов, квадратные дворы с тесными переходами. Смешиваясь с сомалями и галласами, они постепенно образовали особую черную расу, получившую наименование харарийцев. Харарийцы отличаются несколько более правильными чертами лица, нежели сомали, плотнее их, сильнее и мускулистее.
Существующее убеждение, что в образовании харарийцев участвовали португальцы, не имеет никакого основания, как сказал мне монсеньор Тоитаип, епископ католической миссии в Абиссинии, около 30-ти лет живущий в Хараре, — быть может, тут и остались некоторые пленные португальцы, основавшиеся здесь, но, во всяком случае, число их столь незначительно, что они не могли оказать никакого влияния на расу.
В XVI веке арабский эмир Нур завоевал Харар. Он окружил его толстой каменной стеной с бойницами и семью воротами, обратил часть жителей, не бывших еще мусульманами, в религию Магомета и построил для правоверных мечеть, с двумя минаретами. Чтобы сделать завоевание свое более доходным, эмир Нур учредил в Хараре таможню для сбора пошлины со всех предметов, провозимых через Харар.
Династия Вура продержалась в Хараре около трехсот лет. В середине нынешнего столетия, Харар был занят англичанами. Они устроили с западной его стороны, со стороны Абиссинии, цитадель, четыреугольной формы, с двумя воротами. В стенах цитадели были сделаны казармы. Как только надобность в Хараре для англичан прекратилась, они покинули Харар и там снова сел на престол султан из династии Нура.
В 1886 году, в январе месяце, считая по нашему стилю шестого января, абиссинские войска, предводительствуемые расом Маконеном, победоносно вошли в городские ворота. Сопротивления их вторжений оказано не было. Все, что могли выставить для защиты родного города харариты, погибло шестью днями раньше в кровопролитном бою при Челенко, султан был взят в плен и с веревкой на шее введен в город. Все земли галласов, часть сомалийской пустыни, вплоть до Биа Кабобы — покорены расом Маконеном и жители обращены в рабство. На место старой мечети воздвигся храм. шоанской религии — ‘бэта-христиан’, наконец, с прошлого года, доминируя над городом сооружен дворец раса Маконена. Таможня, учрежденная эмиром Нуром, осталась в прежней силе. На место чиновников харарийцев, на дворе ее сели баши и баламбарасы раса Маконена, сбор пошлины стал еще строже, оружие и некоторые редкие предметы прямо отбираются в таможне без уплаты денег. Co всякого предмета, проносимого через ворота на городской рынок, маконеновы солдаты берут известную часть в пользу владельца города. Город от этих пошлин не украшается, но могущество Маконена растет, а для негуса Харарский округ является наиболее доходным.
Предметы вывоза из Харара — кофе, слоновая кость, золото и хлеб. Торговля в руках арабов, большая часть идет на Зейлу к англичанам, кость, перевозится в Индию и оттуда под именем индийской, более ценной, нежели африканская — расходится по Европе. На Джибути идет весьма немного караванов — французская торговля в зачатке, предметы ввоза — индейские дешевые шелка, белый английский холст, употребляемый на штаны и рубашки, и дешевая галантерея. До тех пор пока абиссинцы не переменят своего спартанского образа жизни, торговля европейскими товарами не принесет выгоды купцам. Геразмач одевается в такую же простую белую шаму, как и его солдаты, только шама его несколько чище, первые сановники города ходят босиком и серая фетровая шляпа лучшее их украшение. Пробовали привозить бархат, мишуру, хорошие духи, мыло, но бархат и мишуру покупал только Маконен, а духи и мыло показались сановникам города слишком дорогими, не стоящими предметами, и француз, привезший парфюмерию, разорился. Недурно торгуют пивом и коньяком, но остальные товары покупают только немногие европейцы, обитающие в Хараре, да европейские же караваны.
Что сказать о достопримечательностях города, который сам прежде всего достопримечательность сомалийской пустыни и гильдесских гор? После камней и песков, после однообразного горизонта пустыни и его темные стены и грязные дома кажутся заманчивыми, а кофейня грека Саркиза, где в маленьких чашечках подают чудный харарийский кофе с мягким белым хлебом, где можно поговорить на ломаном французском языке — кажется недурным рестораном.
Достопримечательностей нет, но все поражает своей восточной, архаичной новизной (прошу извинить невольный каламбур) — и городские ворота у пыльной дороги, посреди которой растет громадная смоковница, — та куща, у которой отдыхают путники в ожидании открытия их, и серенький покривившийся дрючок, на котором мотаются жалкие останки полинявшего абиссинского флага, и группа черных солдат, обирающих полуголых женщин, принесших пучки камыша для топлива, яйца, кур или бананы, солдат, тянущих эту подать на глаз, привычной рукой, и улицы, то поднимающиеся, то опускающиеся, местами состоящие из груды камней, в беспорядке нагроможденных друг на друга, поражающих даже привычного мула, улицы, идущие концентрическими кругами вдоль городской стены, по радиусам сходящиеся к центру, — и этот черный люд, эти абиссинские сановники. сопровождаемые толпами солдат, большими или меньшими, сообразно их званию, и стада ослов, и женщины, несущие тяжелое бремя на рынок — это город сказки Шехеразады, декорация, не скоро забывающаяся, оригинальная, ни с чем несравнимая.
Я осматривал Харар 25-го и 26-го числа вместе с д-рами Б-м и Щ-м. Всякий раз мы шли предшествуемые тремя, или четырьмя черными слугами с ружьями на плече. В Абиссинии важность лица, положение его в обществе определяется количеством слуг, его сопровождающих. Геразмач Банти, например, являлся к нам с отрядом по крайней мере в триста ашкеров, у Ато Марши и у Ато Уонди их было до сотни. Первое время абиссинцы удивлялись на малочисленность нашего конвоя.
Первым делом в Хараре идешь осматривать христианский храм, торговые ряды и львиные ворота. Львиные ворота находятся на небольшой площади против собора. Найти что-либо в Хараре не легко. Улицы не имеют названий, дома номеров.
Львиные ворота ведут в обширный двор старого дворца Маконена. Это грязные каменные столбы, соединенные аркой. На вершине арки два грубых глиняных изваяния лежащих львов, более похожих на тощих кошек. Между ними дрючок с абиссинским флагом. На перекладине ворот в беспорядке прибито штук. восемь высохших слоновьих хвостов и хоботов. Кто их прибил? когда? зачем? — неизвестно. Трофеи ли это охоты, символ ли чего? — мы не могли добиться. За воротами обширный двор, образованный рядом невысоких построек — это мастерские раса Маконена. У ворот толпа ашкеров и придворной челяди. За малик (малик =1 пиастру = 1/12, талера = 8 копейкам по курсу) нам вывели на показ современную достопримечательность Харара — льва раса Маконена.
Молодой лев, не больше года от роду, упирался и не хотел идти из темных дверей, здоровый ашкер едва тащил его на цепочке. Его вывели на площадь. Царственный зверь, припавши к земле, сердито озирался и рычал на окружившую его толпу черномазой публики. Я погладил его. Шерсть его густая, жесткая, чистая. Потом у одного турка в Хараре я видел двух молодых леопардов. Какая разница! Те выглядели миловидными котятками, игривыми и веселыми, тогда как лев был полон мощи, силы и величия. Он произвел сильное впечатление на сопровождавших нас казаков.
— ‘Вот он лёва-то какой, на воле’, — задумчиво проговорил старовер Архипов, — ‘цапнет, поди-ка, прямо руку вывернет, али ногу’.
— ‘А важный зверь’, — тихо сказал Мазанкин и осторожно потрогал густую шерсть льва, — ‘глаза-то какие красивые! Такого бы с собой взять’.
— ‘На что он нам’, — тихо сказал Архипов и задумался.
Ручаюсь, что он думал теперь о тихом Доне, что течет холодными волнами мимо зеленых балок, желтых нив и серой степи, — думал о белых чистых хатах, крытых соломой, о вишневом садочке, о запахе полыни, черемухи, сирени, роз, заглушившем на минуту приторный аромат ладана восточного города…
Полюбовавшись на льва мы прошли в храм. Сквозь небольшую калитку, увенчанную крестом, мы вышли на паперть. Круглая паперть имеет шесть высоких, ступеней, сложенных из темно-серого камня. Церковь состоит из двух концентрических кругов. Во втором из них вписан квадрат — это алтарь. Четыре двери выходят из второго круга в первый, куда собираются молящиеся. Стены выбелены и расписываются масляными красками. Несколько икон уже готово, перед остальными стоят подмостки и абиссинский художник мажет лики святых. Вот снятие со креста. Христос и два разбойника висят на крестах на темно-синем фоне неба. Контуры по-византийски обведены черной линией, праведники все изображены en face, грешники в профиль, в числе праведников и рас Маконен, по словам бывших со мною докторов довольно похоже написанный. Рядом, отделенный черной полосой, Георгий Победоносец абиссинским копьем поражает дракона. Белый конь круто собрался на абиссинском, зеленого и малинового сафьяна, мундштуке, святой с непокрытой головой и босыми ногами в абиссинском одеянии скачет, вложив большой палец в узкое стремя пестрого абиссинского седла. Иконы лепятся одна к другой без рам, без киотов, без золотых и серебряных венцов, в беспорядке, разделенные лишь широкими черными полосами. Они напомнили нам наши лубочные иконы: те же розовато-желтые лица, те же неестественные повороты головы, тела, написанные в профиль, и лица, изображенные en face. Ho абиссинцам их живопись нравилась. Священники подали нам железные посохи, на которые они упираются во время службы, и радовались, когда мы узнавали иконы.
— ‘Георгис, Георгис!’ — закричали они, когда услыхали, что мы назвали Георгия Победоносца. ‘Бузу малькам ‘ (очень хорошо).
В светлом круглом коридоре лежали рукописные книги в кожаных переплетах и барабаны, употребляемые абиссинцами при богослужении.
Мы перекрестились на это жалкое подобие православной церкви и вышли из храма. Здесь к доктору Щ-ву подошел толстый, красивый, богато одетый араб с выразительными глазами и выпяченными вперед губами. Это был начальник мусульман города, шейх Абдулляхи. Он знал г. Щ-ва еще по экспедиции Красного Креста. Он просил зайти навестить дочь одного бедного араба, шесть дней тому назад обжегшую керосином конечности. Мы отправились вслед за шейхом к больной. Через узкую дверь, пробитую в стене тесного и грязного переулка, мы прошли во двор. Все жилище бедного араба состояло из небольшой комнаты, с возвышением в глубине ее. На возвышении лежали грязные тростниковые и соломенные циновки, несколько закоптелых корзин развешано по стенам. Комната эта соединялась с тесной каморкой, где помещалась больная. Отверстие не более двух квадратных вершков, пробитое в толстой стене, не давало света. Нагоревшая свеча у изголовья больной едва рассеивала мрак. Тяжелый удушливый запах трупа был в комнатах. Трудно было дышать. В темноте видны были чьи-то фигуры, склоненные над постелью, на которой лежала больная девочка. Доктор Б-н приподнял покрывало. Запах трупа стал сильнее, при свете свечи показалось темно-коричневое мясо и черная, обгоревшая корками кожа. Надежды на выздоровление больной не было…
Ничего не может быть ужаснее этой обстановки нищеты, грязи и несчастья. Самое яркое описание бледнеет перед виденным нами… Темнота, запах трупа, страдания разлагающегося заживо человеческого существа, бездна горя кругом, — что может быть тяжелее этого!?
Полною грудью вздохнули мы, когда снова вышли под синее небо, на яркое солнце безоблачного дня. Шейх Абдулляхи пригласил нас зайти посмотреть его дом. Он принял нас, сидя по-турецки на роскошном персидском ковре. Все стены большой и светлой комнаты его были увешаны пестрыми круглыми корзиночками, богатыми уздечками и бляшками. Всюду было чисто и не без претензии на изящество. Во всем чувствовалась раса, более высокая, более культурная, нежели абиссинцы. Нам подали отличный чай в фарфоровых чашках, опять-таки с надписью ‘think of me’, коньяк, а потом корзину превосходных бананов. Мы имели неосторожность похвалить их, Абдулляхи сделал жест и слуга ссыпал их в свою шаму, чтобы отнести за нами в лагерь. Посидев с полчаса у гостеприимного араба, мы распростились с ним и пошли осматривать дворец раса Маконена.
Дворец раса Маконена строится на самом высоком холме Харара. Он имеет квадратную форму, стены его с большими стеклянными окнами. На плоской крыше несколько башенок с раскрашенными безобразными статуями на них. Статуи в зеленых и синих мундирах с ружьями и саблями в руках. Абиссинцы окрестили их именами итальянских генералов: Баратьери, Альбертонэ и Дабормида… Внутри небольшие полутемные каморки, узкие проходы и коридоры, крутая винтовая лестница из кипарисового дерева ведет наверх. На крыше в башенках сделаны беседки с цветными стеклами: в окнах. Архитектура самая примитивная, видно, что дворец строился без плана, как лопало, комнаты громоздились одна за другой в расчете, что после разберут какую для чего назначить. Внутренняя отделка еще не кончена. Всюду валяется штукатурка, мастера-индийцы заканчивают облицовку стен, расписывают их al-fresco пестрым восточным рисунком. ‘Что поражает в этой странной архитектуре — это массивность, ширина стен, арки в передней комнате могли бы с успехом быть устоями моста, никакой легкости, никакой воздушности. Та же тяжесть узора и в рисунке, нет тонких линий, хитросплетенных узоров, изящества цветов и контуров. Черный и зеленый цвета преобладают. Самобе красивое во дворце несомненно его крыша с чудным видом на далекие горы, на зеленые балки, на кофейные плантации и банановые сады. На много верст кругом видны эти улыбающиеся под солнечными лучами холмы. Внизу темный переплет кварталов и домов, два минарета старой мечети и блестящая жесть круглого собора. На дворе дворца устроен бассейн для фонтана и медный кран торчит наружу. Индийцы-архитектора с гордостью показывали свое творение.
— Такого дворца, сказали они, нет ни у французов, ни у царя Москова,
Из дворца по узкой улице мы спустились к тюрьме. Вход в харарскую тюрьму воспрещен, но всемогущий бакшиш, в виде талера, открыл перед нами двери и мы попали на небольшой двор. По середине проходил желоб с нечистотами, тут же на грязном холсте валялись обломки сухой инжиры — скудное пропитание преступников. Co всех четырех сторон выходят во двор тесные каморки, где в темноте, звеня цепями, копошатся преступники. Большинство сковано попарно. Отдельная конура предназначена для женщин. В темном логовище в невыразимо грязных шамах сидело несколько преступниц. Скованные попарно преступники ходили неразлучно по двору — что делал один, то должен был делать и другой, один шел есть, шел за ним и другой, один гулял — гулял и другой… При нас расковывали и освобождали двоих. Солдаты растягивали кольца толстыми деревянными рычагами и вынимали ноги из кандалов.
В углу тюрьмы, в темной нише с бутылкой воды на полу, на ковре, полулежа в тягостной думе томится один из генералов раса Маконена, его фитаурари. Он осужден на смерть за государственную измену. В прошлом году он был послан с отрядом против неприятеля. Прошли недели со дня его посылки, а известий из отряда фитаурари не было. Послали легкий отряд на разведку и оказалось, что часть войска фитаурари по его оплошности вырезана, а с другою частью он стоит в лесах и завел уже сношения с неприятелем о сдаче. Его захватили, заковали в цепи и привели в Харар. Он был приговорен к расстрелянию.
И вот один, среди грубых тюремщиков, в компании воров и убийц томится фитаурари, ожидая скорбной своей участи. Его глаза блеснули, когда он увидел нас, и он закопошился под красной шамой: ему неприятно было, что на него смотрят.
Мы вышли из тюрьмы, подавленные скорбным чувством. Дни идут за днями, сменяемые темными ночами, а в этих грязных вонючих нишах, в шамах, никогда не снимаемых, пропитанных испарениями тела и насекомыми, томятся эти черные люди. И никогда свет христианской любви и всепрощения не озарит их и многие годы пройдут в безмолвии тюрьмы среди шумного людного города. Мы не знаем их языка, не знаем их нравов, их жалоба не звучит для нас так тяжело, нам не горько их горе, мы почти равнодушны к их страданиям, но их жаль, как жаль зверя, лишенного свободы, дурно содержимого в грязной клетке.
С прошлого года Харар соединен телефоном с Аддис-Абебой. История этого телефона одна из темных историй черного царства. Сколько мог я наблюсти за это время, телефон не радует жителей Харара, даже его правителей. Пока Маконен лично находится в Хараре, телефон действует, но при нас он уже не действовал, вследствие разрыва линии, где-то в глубине страны. Телефона боятся как скорого доносчика, как слишком быстрого передатчика воли негуса.
Написать, послать курьера нужно много времени, много труда, обо всем не напишешь, всего не расскажешь. Телефон же управляет скоро. ‘Нехорошо, если негус будет все сейчас знать’ говорили нам генералы Харара.
Харар торговый город. Каждый день, около полудня, узкая улица, выходящая на небольшую площадь, наводняется черным народом. Стада нагруженных осликов торопливо проходят, запружая ее и прекращая на минуту движение, галласские женщины, перетянув голую грудь ремнями, несут вязанки дров, мешки кофе и дурры. Около полудня рынок торгует вовсю. За малик (около 8 копеек) вы можете купить 40 бананов или 50 маленьких лимонов, тут же торгуют солью, перцем, дуррою, камышом. Мальчишки из-под шамы предлагают вам малики в промен на талеры, торгуют патронами Гра, которые нередко употребляются здесь вместо мелкой разменной монеты. Немного дальше — небольшая площадь, вся утыканная деревами без листьев — это мясной рынок. На коротких сучках без коры висят бараньи ноги, бараньи ребра, целые туши быков, сюда приходят харарские хозяйки покупать себе мясо на обед.
Кругом по улице, ведущей на рынок от львиных ворот, расположены лавки европейских, индийских и абиссинских купцов. Тут и грек Арменак, у которого вы можете достать и мыло для белья, и ром, и духи, и веревки, и чернила, и масло-магазин провинциального города в грязной конуре, с головами сахара, подвешенными к потолку, итальянец, торгующий галантереей, поношенными сапогами, штиблетами, седлами, ружьями и саблями своих несчастных собратий.
Какое тяжелое впечатление производит этот склад военной добычи на европейца! Эти клейменые кепки, эти торбы, уздечки, сабли, эти бутылки вина с клеймом итальянского красного креста, попавшие сюда случайно, вынутые из брошенных в порыве отчаяния ранцев, снятых, быть может, с убитых и раненых, рисуют вам все кровавые ужасы войны.
В небольших нишах, на прилавках, поджав по-турецки босые ноги, сидят купцы: арабы, индийцы и абиссинцы. Большинство торгует простым английским холстом, употребляемым на нижнее платье, да пестрыми шелковыми тряпками. Есть лавки, торгующие цветным сафьяном для седельного набора, ладаном и москательными товарами. Шкура леопарда, не выделанная, попорченная червями, висит на дверях — за 3-7 талеров вам продадут ее охотно.
Европейская колония невелика. Около двух десятков купцов, торгующих по магазинам, два, три агента торговых фирм и французская католическая миссия, вот и все белое население африканского города.
Когда из узкого и грязного переулка вы попадаете на просторный двор с тремя раскидистыми акациями, видите на крыльце патриархальную фигуру монсеньора Торрэна, с широкой седой бородой, в белой рясе с капюшоном, повязанной веревкой, с четками на пухлых руках, когда вы видите осла, нагруженного корзинами с плодами, и подле монаха с черной бородой, в скуфейке и с ухватками иезуита, когда ваше ухо ловит ровные аккорды органа и детские голоса, поющие do-re-mi-fa-sol, вы забываете, что вы близь центральной Африки, что рядом закованные в цепях томятся в глухих каморках преступники, а кажется, что небо Южной Франции сверкает над чистым двором и братья монахи мирно живут на благодатной родине.
Деятельность монсеньора весьма почтенна. Он держит почту между Хараром и Аддис-Абебой, с одной стороны, и Джибути, с другой. Его мирная келья, в которой много лет провел он просвещая черную братию, средоточие исторических и бытовых сведений о Хараре. При миссии есть школа, где юные харариты обучаются догматам католической религии. Но среди абиссинцев миссия не популярна. Гордые своими победами, самодовольные абиссинцы не признают своего нравственного убожества, своей отсталости и неохотно учатся чужим порядкам, чужим догматам.
Описание Харара будет неполным, если мы умолчим о светлой личности его вице-короля и наместника раса Маконена. К сожалению, мне не пришлось познакомиться с ним лично, так как он был в отсутствии. Но весь Харар живет его духом, его почти европейским образованием. Его полиция наблюдает порядок, геразмач Банти действует его предписаниями — Маконен и Менелик способствуют цивилизации страны, телефон их затея, и, быть может, только они ясно понимают, что полезно и что вредно. Храбрый воин на войне, смелый охотник, Маконен добрый человек. Он окружил себя детьми своих верных солдат. На его счет едят и пьют его ашкеры, боготворящие и прославляющие его на каждом шагу. Рас Маконен, это лучший образчик полководца в том виде, как его понимали древние народы — римляне и греки…

XVI.

В гостях у абиссинского помещика.

Первый день Рождества Христова. — Дурго раса Маконена. — Приглашение Уонди. — Зеленая столовая, — Оригинальная сервировка. — Радушие хозяина. — Возвращение домой.

25-го декабря, в первый день Рождества Христова, в девять часов утра в столовой палатке, у конвойного образа, в присутствии начальника миссии, гг. офицеров, врачей и конвоя были прочтены молитвы и хор казаков, управляемый искусной рукой д-ра Щ-ва, пропел тропарь и кондак праздника, было прочтено евангелие и соответствующие дню молитвы. Усердно молились казаки вдали от родины, вдали от всего милого сердцу, в чужой стране, в жаркий Рождественский день.
Днем длинная процессия ашкеров в белоснежных шамах и женщин с корзинами, укрытыми красными платками, принесла дурго из имений раса Маконена. Громадный рыжий бык, с жирным горбом на шее, шел впереди всех, сзади вели тучных баранов, несли громадные блины инжиры, гомбы тэча, тарелки меда, перца и инбирю. Вязанки дров, копны сена и мешки машиллы дополняли процессию. Это было грандиозное подношение владетельного раса начальнику российской миссии, особый знак дружбы, симпатии и уважения, знак, от которого, согласно обычаям страны, отказаться было нельзя.
Этого быка ели восемь дней, из кожи его мастера-казаки поделали недоуздки для мулов, починили ременные наборы, подбили подметки.
Вечером офицеры и врачи обедали у начальника миссии. Это был званый обед под чудным южным небом, усеянным мириадами звезд, при кротком свете луны, освещавшей волшебную декорацию Харарских стен, садов и холмов, при звуках родных песен казачьего хора…
А потом 26-го, 27-го декабря потекла тихая, мирная и томительно-скучная жизнь на дневках. Конвой занялся исправлением своего инвентаря. Купили ковер для палатки на случай холодов, купили кожу на подметки, купили цепи для привязывания мулов — это было наиболее необходимо. Все ремни, все веревки, взятые из Джибути и Петербурга, были дочиста поедены мулами. Они грызли смоленые канаты и дочиста съедали кокосовые бечевки. По Сомалийской пустыне их путали чем попало, целую ночь стерегли и все-таки опасались бегства на безводных переходах.
Скучная жизнь у стен Харара нарушилась в воскресенье 28-го декабря, когда мы были приглашены к отцу Хейле Мариама — Ато Уонди.
Ато Уонди бывший начальник полиции города Харара и один из крупнейших помещиков Харарского округа. Он пригласил всех нас, офицеров, врачей и казаков конвоя, к себе в именье на обед… Мы должны были выехать как можно раньше, но со сборами промешкали до 10-ти часов и в 10, кавалькадой, по склонам гор, покрытых сжатыми полями машиллы, по каменным террасам, поросшим по краям громадными молочаями, кофе, лианами, жасмином и померанцами, поехали верхом на мулах к радушному абиссинскому помещику. С разрешения начальника миссии на африканский пир было взято восемь казаков.
До места пира езды было полтора часа. Вскоре на скате горы, покрытой машилловой соломой, показался сарай, сделанный из камыша и деревянных жердей. Этот зеленовато-желтый сарай был предназначен для нашего приема. Одной продольной стены у него не было, она заменялась столбами, оплетенными зеленым камышом и банановыми листьями. Поперек он делился на три части, две, по краям, большие столовые и в середине узкая — буфетная. Правая беседка предназначалась для нас, левая для казаков. Столы, сделанные из кольев, вбитых в землю, с верхом из камыша с зеленой скатертью из громадных банановых листов, были расположены в виде буквы П. Кругом шли такие же скамьи, покрытые коврами.
Хозяин, окруженный толпою своих клиентов и слуг, ожидал нас у своеобразной постройки. Тут же был и абиссинский священник абба Ульде Мадгин в русской вязаной, черной с малиновыми полосами фуфайке круглой шапочке, ‘друг русских’, во время пира игравший роль шута.
Да это был пир, а не обед, пир, воскресивший в памяти членов миссии гомерические описания, гомерические сравнения. Невольно заговорили гекзаметрами.
На скамьях, вокруг стола, можно было сидеть или лежат, по желанию. С шумным разговором, с восклицаниями удовольствия по адресу радушного хозяина мы расселись кругом.
Ато Уонди, мужчина лет 45-ти, скорее толстый, плотный и коренастый, с умными ласковыми глазами, в белоснежной шаме с пурпуровой полосой вдоль ее, ходил вокруг стола, прислуживая и угощая. В его движениях было много природной грации — это джентльмен и аристократ от рождения. Его клиенты — мелкие помещики, баши (начальники пятидесятков) и баламбарасы (начальники сотен) сели против нас, мальчик лет пятнадцати командовал слугами и пир начался…
Нам подали большие стеклянные стаканы и по несколько блинов инжиры, скатерти, если не считать танковою банановых листов, нам не полагалось, не было ни салфеток, ни ложек, ни ножей, ни тарелок. В стаканы сам Уонди налил французского абсента, разбавили его водой и после этого европейского преддверия перешли на абиссинский стол. Двое слуг внесли большой красный поднос, усыпанный кусками горячей бараньей печенки, обильно посыпанной перцем. Каждый брал сколько хотел, брал руками, клал на инжиру и ел запивая тэчем. Тэчу было сколько угодно, целое море тэча, мутного, желтого, жидкого, пьяного. Его наливали из синих эмалированных чайников, из деревянных гомб, из бутылок. Мальчик-буфетчик не зевал. Едва отвернешься — глядишь, уже стакан наполнен и, лукаво и ласково улыбаясь, Ато Уонди подходит чокнуться. Кто мало взял печенки, тому сам хозяин своими руками отсыпает целую груду. По черным пальцам течет жир, но это никого не шокирует — тут так принято. Гляжу все наши с аппетитом едят руками проперченную бледно розовую внутри печенку. Едят до отвала, едят так, как никогда не ели, да и на будут есть, едят гомерически, запивая хмельным тэчем. На смену печенки явилась снова инжира. И так перед каждым целая гора красноватых блинов, но Уонди сыплет еще каждому свежих, лучших. Вереница слуг несет бараньи косточки, на костях кистями висят куски жареной баранины, жидкий красный перец течет по ним. Каждый рвет сколько хочет руками, помогая перочинным ножом или кинжалом. Полусырая баранина проперчена насквозь, она обжигает рот, захватывает горло. Но всякий ест и опять-таки ест гомерически и нельзя иначе. Зорко следит за гостями хозяин, отбирает лучшие гирлянды кусочков мяса, рвет их руками и дает.
— ‘Малькам’, говорит он, и столько радушия в темном лице, что невольно отвечаешь — ‘маляфья’ (Малькам — хорошо, маляфья — отлично) и ешь, ешь.
Абба смешит гостей. To он передразнивает Французов, забавно засовывает за шею салфетку, брезгливо ест маленькие кусочки мяса и бормочет слова, похожие на французские, то прыгает и поет духовные гимны.
Смеются от души, смеются много, так много, как. и едят, да и что прикажешь делать, когда сидишь в камышовом доме, ешь с бананового листа и запиваешь. тэчем, когда кругом зеленые горы и безоблачное голубое небо, когда Европа осталась где-то позади, когда сидишь в Африке!…
Вслед за бараньими кусочками целая толпа слуг внесла на жердях из кипариса запеченных целиком баранов. С копытами, с оскаленными зубами и обуглившимися глазами, несомые двумя, тремя слугами бараны преподносились каждому. Видя, что русские гости не вполне усвоили масштаб абиссинского пира и берут слишком маленькие куски, Ато Уонди взялся резать сам. У кого очутилась баранья ляжка, у кого половина бока, каждый погружался в нежное, мало прожаренное, сладковатое мясо, резал куски, обливая руки жиром, и ел их без соли, без ничего. Подгорелая вкусная кожа хрустела на зубах, Уонди отыскивал лучшие части и подкидывал их то и дело гостям. И половины одного барана еще не с ели, как уже внесли второго, третьего, четвертого… По оживлению, которое слышалось из соседнего навеса, можно было предположить, что такое угощение в древнем стиле пришлось по вкусу и казакам.
К баранам подали салат с головками чесноку между его листьев, красное вино и снова тэчь.
Есть стало невмоготу, но впереди предстоял чай, мед и еще тэчь. Мы попросили антракт. Большинство забрало ружья и пошло на охоту стрелять маленьких колибри и длиннохвостых медососов.
По возвращении подали вареный темный чай и абиссинский мед в железных тарелках с кусочками грязного воска в нем.
Но уже есть было невозможно. Пир начался около полудня, а теперь солнце клонилось к западу, надо было думать о возвращении.
Назад ехали весело, пели их песни, смеялись, вспоминая, как рвали руками полусырое мясо, как ‘пожирали’, другого слова найти нельзя, целиком зажаренных баранов. Двое слуг Ато Уонди несли за нами в лагерь барана, увитого зелеными гирляндами, приветливый хозяин посылал его начальнику миссии, не могшему посетить этого пиршества.
Во время обеда интересно было наблюдать отношение Уонди патрона к его клиентам. Они обедали за одним столом с нами, но им давали наши объедки, наливали им из недопитых нами стаканов, они третировались добродушным, но умным Уонди, как третировались римские мелкие граждане своими патрициями. Большие желтые псы бегали под столами и подбирали крохи, упадавшие на землю, это не были собаки Уонди, это были чьи-то собаки, но их никто не гнал, так было надо… И вспоминались за зеленым столом абиссинского помещика незатейливые рассказы ветхого завета и чудилось, что это не жизнь, а волшебный сон, художественная иллюстрация книгам Моисеевым.

XVII.

Сборы в путь.

Новый год. — Наем мулов. — Несогласия купцов. — Новая единица веса — винтовка Гра. — Разделение отряда.

Для поднятия громадного груза нашего каравана требовалось более трехсот мулов, нужно было или купить их, или нанять… Но экспедиция раса Маконена в землю галлов потребовала от населения почти всех способных к работе животных и геразмач Банти находился в большом смущении. Миссии надо было спешить, идти большими переходами, выступить, как можно скорее, a начальник купцов, рас Нагадий, не мог найти желающих взять подряд на себя. Посмотрели купцы наш груз, массивные ящики с царскими подарками и задумались. С одной стороны желание Менелика, чтобы посла Москова без задержки отправили в Аддис-Абебу, с другой — отказ купцов принимать груз на себя, нежелание их давать мулов — положение неприятное.
Начальник миссии предполагал выступить из Харара 31-го декабря, но со всеми этими проволочками, переговорами и сборами пришлось отложить выступление до 2-го января и встречать новый год в своем лагере у Харарских стен.
Темная и холодная ночь спустилась над долиной Харара. Полная луна бросила отблески на далекий купол собора, на белые стены Маконенова дворца, лиловый турман залег на кофейные плантации и таинственно зажглись семь звезд Ориона в зените, когда мы собрались на нашу новогоднюю жженку.
Бледно-голубое пламя то вспыхивало, то исчезало в большой кастрюле, языки его то взбирались на самый верх сахарной головы, то лились огненными струями в чашку, где угасали, помешиваемые искусными руками нашего фармацевта Л-ва, поручика Ч-ова и других офицеров. Начальник миссии с супругой обещали быть на встрече, и все ожидали 12-ти часов. Температура в палатке быстро поднималась, приятная теплота после холодной ночи разливалась по телу. За веселой беседой, за ужином, в приготовлении которого наш повар ворчун Илья Захарович превзошел самого себя, незаметно подкрался таинственный момент смены старого года новым, прошлое отходило в область воспоминаний, наступало новое, новые светлые надежды возлагались на новый год, являлись новые мечты. В двенадцать раздались первые тосты, первые пожелания. И невольно мысль членов абиссинской миссии, русских, надолго оторванных от родного края, от родных обычаев перенеслась за многие тысячи верст в родные дома, вспомнили те, которые покинуты на холодном севере, и не одна чарка доброго пунша была осушена в немом молчании за доброе здравие отсутствующих. И в эту минуту, словно напоминая, что встреча нового года происходит не в обычных условиях, под самым лагерем протяжно завыла гиена…
Разошлись около двух часов ночи, задумчивые, немного грустные, полные воспоминаний.
1-го (13-го) января, по утру, в конвойной палатке молились Господу Богу, а потом, не смотря на праздник, приступили к работе по снаряжению каравана.
Явился рас Нагадий, плотный человек с седым, плохо бритым подбородком, пришел геразмач с целой свитой ашкеров, пришел Ато Марша и Ато Уонди, явились купцы. Ведение переговоров было возложено на поручика К-го, хорошо говорящего по-абиссински. Начались торги. Мы требовали пройти расстояние от Харара до Энтото, около 600 верст, в 20 дней, при уплате за мула по 15-ти талеров за конец, эти условия были предложены нам геразмачем и очень им одобрены. Купцы кинулись к ящикам и заявили:
— ‘Мы не согласны брать с мула, да и вы будете недовольны. Есть ящики легкие, но громоздкие, неудобные для вьючки, на них нужны особые мулы, вы будете недовольны. Лучше брать по весу’.
— ‘Хорошо, мы согласны’.
Но брать no весу в стране, где материю и веревки продают локтями, где нет понятия о весе. Купцы предлагают взять за единицу платы вес 20 винтовок Гра одному мулу. Итак вводится новая единица силы локте-винтовка Гра. Мы согласны узнать вес нашего багажа в ружьях Гра, разделить на 20 и за каждую полученную единицу заплатить по 15-ти талеров. Кажется дело кончено. Не тут-то было.
— ‘Мы не пойдем до Энтото в двадцать дней’, заявляют нам купцы.
— ‘Они не пойдут двадцать дней’, важно мычит за ними жирный рас Нагадий.
— ‘Сколько же вы пойдете?’, спрашивает К-ий.
— ‘Нам нужно полтора месяца’, нахально заявляют купцы.
Призываем на помощь имя Менелика, но купцы уже уперлись, безмолвная стачка готова.
— ‘Отберите наиболее громоздкие вещи и отправьте их на Эрер и далее по Данакильской пустыне на Энтото, под охраной абиссинского конвоя’, советует Банти.
Мы и на это согласны. Энтото и Харар имеют два пути — один через долину Черчер, по крутым и скалистым горам со многими подъемами и спусками, трудно проходимый верблюдами — муловая дорога, другая правее ее, севернее идет от Гильдессы на Эрер, а затем по Данакильской пустыне Бальчи и на Энтото. По этому пути идут верблюды до Бальчи, а далее носильщики и мулы.
Ho купцам и этого показалось мало. Какие мы ни делали им уступки, как бы ни уменышпали свои требования, они все были недовольны. Часы проходили за этими переговорами, мы теряли терпение и ни к чему не могли придти. Они говорили свое ‘твердое слово’ и тут же нарушали его. Пришлось обратиться к геразмачу. Геразмач допросил их.
— ‘Вы правы, они виноваты’, сказал он и приказал забрать купцов в тюрьму.
Утешительного в этом было мало. Мы все-таки сидели на месте в Хараре и не имели надежды выступить скоро. Геразмач советовал бросить нам купцов, взять караван на Эрер и идти через него. Там и теплее и охота хорошая и дойдете вы в то же почти время… В планах похода на Эрер прошел вечер 1-го января.
2-го (14-го) января, около полудня явились купцы, геразмач, Ато Марша и Ато Уонди. Они согласны. Они одумались, вчера они не соглашались потому, что мулы были в Дэру (120 верст от Харара), но теперь геразмач обещал дать до Дэру носильщиков и они могут везти наш багаж. Приступают к вещанию груза. На трех бревнах воздвигают обыкновенные весы, отбирают от солдат конвоя геразмача ружья и начинают вешать. Пять писцов палочками надписывают имя купца, который берет на себя ящики. В то же время наиболее громоздкие вещи отбирают для эрерского каравана. Вешают точно, медленно. Железный крюк изображает четверть винтовки, вешают до одной четверти, поверяют, перевешивают. Толпа купцов сидит кругом лесов и смотрит за правильным весом, тут же и рас Нагадий и Ато Уонди.
Яркое солнце освещает живописную картину. Полуголые носильщики таскают ящики, рас Нагадий в черном плаще, Ато Уонди в белой с красной полосой шаме, пестрые ашкеры кругом, три столба с примитивными весами и груда ружей. Толстяк Недодаев стоит с книжкой в руке и поверяет вес, К-ий сидит на ящике записывает.
— ‘Асра-анд (одиннадцать)’, говорит араб-писец.
— ‘Одиннадцать ружей, ваше высокоблагородие’, заявляет Недодаев, ‘ну, чудаки, на ружья вешают, вот бы тебе Полукаров свеситься, сколько ружей в тебе — то-то запалил бы!’
— ‘Шути!’ огрызается Полукаров, ‘ты вот смотри, они крюк положили на разновес, а ты молчишь’.
— ‘Нехай, им же хуже…’
День проходит, солнце прячется за горы, а еще много вещей остается на завтра.
5-го (15-го) января. Мы выступили, отправив 27 верблюдов по 18-ти талеров за верблюда на Эррер, под наблюдением абиссинцев, оставив д-ра Щ-ва и кандидата К-цова и казаков Демина и Панова для сопровождения каравана, идущего от Гильдессы на Эрер, выступили около 2-х часов дня, в половинном составе.
Галласы-носильщики забрали часть груза и унесли его, когда оказалось, что не все еще перевешено. Нужно было еще остаться на некоторое время в Хараре. Начальник миссии, его супруга, штат его слуг, полковник А-ов, я, поручики Ч-в и Д-ов, фармацевт Л-ов и восемь человек казаков, составляя из себя ядро миссии, направились к озеру Хоромайя.

XVIII.

По Харарской провинции.

Слуга Уольди. — Тяжелый ночлег на озере Хоромайя. — Носильщики. — Праздник Крещения в Урабиле. — Воспоминания о бое у Челенко. — В девственном лесу. — Солнечное затмение. — Недоразумения в Бурка. — Бедственное положение К-го на старом ночлеге. — Жизнь на походе. — Покупка лошадей. — Въезд в Черчер.

Когда живешь месяцы в палатке, когда каждый день передвигаешься с места на место, устанавливаешь колья, походную постель, стол для работы, развешиваешь оружие по стойкам, невольно привыкаешь считать палатку своим домом. Черномазый Уольди, слуга моего сожителя, в синей куртке становится своим человеком, интересуешься его здоровьем, наблюдаешь его простое миросозерцание, задумываешься над этим человеком, судьба которого невольно связана с вашей судьбою, трудами черных рук которого вы живете и, наконец, — любишь его.
Для него весь мир слагается из бакшиша и жалованья, с этих светлых талеров он переходит потом на источник их, на белого человека, господина, гэту — и он привязывается к вам, как собака. В одних холщовых штанах, босой, накрытый ночью одной тонкой полотняной шамой, без тюфяка и без подушки, он спит при 4R мороза на инее травы, дрожит как собака, хворает лихорадкой, а на завтра, едва раздается властный голос — ‘Уольди!’ уже слышен хриплый ответ — ‘Абьэт’, откуда-то извне, из холода и сырости травы.
Он подаст вам воды умыться, он принесет от буфетчика чаю, поможет одеться, соберет ваши вещи и, едва вы выйдете, он свалит и сложит палатку. Днем, навьюченный фотографией, ружьем и бутылкой с водой, он бежит сзади мула на высокие горы, по острым утесам. Он ищет ваши вещи среди разбросанного каравана на биваке, ставит палатку, делает постель, а потом садится подле раскинутых чемоданов и сторожит имущество. Он не чужд известного сентиментализма. Вы устали с похода, вас раздражили сомали и вы легли не в обычный час на жесткую койку. Черное лицо заглянуло под полы палатки раз, заглянуло другой…
— ‘Мындерну’? (Мындерну — что такое?), спрашиваете вы.
— ‘Toi malade’?, участливо говорит Уольди.
— ‘Non!’ и вы отворачиваетесь к стене думаете невеселые думы.
Уольди исчезает.
Вечером к чаю он приносит вам три апельсина. Вы далеки от города, кругом нет никаких фруктов, Харар давно покинут.
— ‘Откуда ты достал’?
— ‘Харар. Pour tоi’…
Вы позволяете ему в холода накрыться вашей буркой, спать под пристеном палатки, вам еще более жаль его…
Он не идеальный человек, нет… Вы ему даете на чай талер, он вскидывает его на рукв и говорит.
— ‘Qa n’est pas бакшиш’.
— ‘Почему’?
— ‘Бакшиш — trois talers’.
Оказывается, другим слугам дали на чай три талера, и вот норма бакшиша стала три талера. Он обидел вас, вы обидели его — и все потому, что взгляды на вещи у вас разные — черный и белый.
В Хараре он пьянствовал аккуратно каждый день. Наконец, вы сделали ему выговор — пьянство прекратилось. Вы можете его высечь, если хотите, по закону вы можете дать 16 ударов, но вряд ли подымится у вас на него рука. В конце концов вы слились с ним в одну столь отличную друг от друга жизнь-жизнь офицера и денщика. Вы лежите на койке из двух чемоданов, под одеялом, на простыне, едите два раза в день баранину, пьете чай, одеты согласно температуре — он вечно в своей старой шаме, всегда на воздухе, на голой земле, питается горстью риса, да блином инжиры… По мировоззрениям, по существу, по службе — человек, по образу жизни, верности и неприхотливости — собака…
О чем он думает, когда бежит за вами, о чем он думает, когда, будто прислушиваясь, сидит на вашем чемодане смотрит на далекие звезды?… Он думает о том, что вы думаете, он старается проникнуть ваши желания и предупредить их, вы будете жалеть его, когда он уйдет от вас, он будет плакать и целовать ваши ноги на прощанье…
Вы забудете его, едва только сядете на пароход и почувствуете привычное биение европейской жизни — он забудет вас, когда подпрыгивая и потрясывая талерами отбежит от вас на сто шагов. Вы займетесь своими делами, отдадите свою персону в распоряжение бритого Карла — он найдет другого ‘гэту’, за которым также будет ходить. Побольше сердечного отношения к черному слуге он полюбит, как любил вас…
Мы выступили из Харара около 2-х часов дня и в 5-м часу, все время идя по прекрасной аллее, обсаженный молочаями, дошли до нашего бивака у озера Хоромайя.
Вид обширного водного пространства, среди невысоких зеленых холмов, чуть волнующегося при легком ветерке, ласкал наши взоры, отвыкшие от воды. Хоромайя имеет продолговатую форму и по длине тянется верст на пять, имея в ширину около двух верст. Его берега густо поросли, саженей на десять от края, водорослями, далее озеро чисто и глубоко. Стада уток всевозможных пород: кряковых, нырков, широконосов, пестрых селезней, водяные курочки, гуси и небольшие, необыкновенно пушистые гагары целыми стаями держатся подле берега. Все озеро усеяно черными точками водяной дичи, которая свободно подпускает на ружейный выстрел. Кругом, по невысоким холмам лежат галласские деревни, видны поля машиллы, отгороженные стенами молочаев.
Наш маленький отряд пришел на ночлег без провианта, без палаток, без постелей, даже без бурок и подстилок. Все осталось позади в Хараре и серьезным вопросом являлось для нас -придет ли багаж сегодня, или останется до завтра. Мы выслали Уольди сторожить наши вещи, а сами отправились на охоту. Я и поручик Д-ов обещали доставить ужин на весь отряд.
Едва только, закинув за плечо ружье, я отошел от места бивака, как целая толпа, человек в сорок, галласов с шумом последовала за мной. Знаками я объяснил им, что мне нужно только двух человек, что остальные мне только мешают, — двое, выбранных мною, кивнули головами в знак того, что они поняли мое желание, но и остальные не отстали. Я не отошел и десяти шагов, как уже стрелял по уткам. Как скоро галласы увидали, что птица убита, быстро сбросили они с себя шамы и на перегонки пустились вплавь доставать дичь. Потом, со вторым выстрелом они завели между собою очередь и безропотно лазили между водорослей, доставая птиц. Через час мой патронташ был пуст. Восемь уток, одна гагара и четыре водяные курочки были моей добычей, я возвращался домой. Уже вечерело, багровое солнце спускалось за холмы, озеро почернело, птицы скрылись в камыши.
Д-ов принес 12 уток, одну гагару и двух курочек, ужин у нас был, но в чем варить?
— ‘Котлы не пришли, ваше высокоблагородие’, трагически докладывает мне Терешкин.
— ‘А без котлов нельзя’, слышу бодрый, звенящий голос Д-ова сзади себя, ‘ты их палочкой проткни, да на вертеле жарь’.
— ‘Как же так’, разводит руками Терешкин. ‘Нешто в чайнике то пробовать’?
— ‘И прекрасно, вали в чайник. Ты, брат, не мудрствуй лукаво, а действуй!’, одобряет план Терешкина полковник.
— ‘Слушаюсь. Попытаюсь. Только много не наворишь’, плачевно говорит Терешкин и с черными слугами садится щипать дичь. Мы все голодны. Утка, вареная или жареная, кажется нам лакомым блюдом.
Палаток нет. Уольди является и заявляет, что ‘дункан изллэм’…
Пришла палатка полковника и то без шестов и без кольев, а между тем холодная ночь наступает, ночь без крова и теплой одежды.
Сырой туман потянул с озера. Он задернул молочным покровом долину, пролез к невысоким холмам и закрыл предметы. Влага стала пробирать насквозь. Полковник роздал части своей палатки нам и казакам, мы разослали их на мокрой траве и легли, накрываясь остатком холста. Ноги коченели от холода и сырости, мы лежали, сбившись в кучу, ожидая, когда проварятся наши утки.
И, когда они поспели и Терешкин принес их, мы ели их, без соли, руками, кладя на кислую инжиру и запивая коньяком, случайно оказавшимся у поручика Ч-кова. Но бодрое настроение никого не покидало. Острили и шутили все время, проводили параллель между нашим плачевным положением без крова в сырую холодную ночь, на берегу Африканского озера, и положением наших петербургских знакомых где-нибудь на балу или в театре. Шесть яиц, принесенных галласами, довершили наш ужин и, укрывшись с головой в жидкое полотнище, мы забылись тяжелым сном.
Пробуждение было неприятно. Температура упала до 0′, трава, на которой мы лежали, покрылась инеем. Я вылез из-под холста и пошел размять закоченевшие руки с ружьем и опять толпа галласов сопровождала меня, опять при всяком удачном выстреле они кидались в воду, не смотря на утренний холод…
Но взошло солнце, пригрело за зябшее тело и забылись невзгоды холодной и сырой ночи.
4-е января. Озеро Хоромайя, дневка. Мы отошли всего 20 верст от Харара и уже принуждены делать дневку. Вчера выпила разница в счете винтовок, на 21 мула. Абиссинские купцы считали больше — мы меньше. Начальник миссии предлагал прибывшему рано утром геразмачу заплатить по их, абиссинскому счету, лишь бы выступить без проволочки, без задержки. Но геразмач просил перевешать еще раз вьюки. Пришлось согласиться и сделать дневку.
Около полудня прибыли купцы, поставили весы, любезный наш помощник Ато Уонди уселся управлять этим делом, арабы взяли свои карандаши и длинные и узкие листы бумаги и начали вешать и записывать багаж по купцам…
За этим занятием прошел весь день.
Наши вещи распоряжением геразмача Банти идут до пятого вашего ночлега, до Дэру, на носильщиках. 120 слишком верст семи, восьми пудовые ящики несутся на руках полуголыми босыми людьми, несутся по страшной круче, по острым каменным утесам.
Кто эти носильщики? — Все те же галласы, трудами рук которых, лопатами вскопаны нивы и засеяны машиллой, теми галласами, что вскормили и вспоили этих сытых горбатых быков, этих белых овец и баранов.
Их с нами идет более четырехсот человек. Каждый знает свой ящик и со своими помощниками бережет его. Он принес вашу палатку и ложится подле нее, он идет за вашим чемоданом. По утру он с видом голодного зверя ожидает, когда вы соберете свои пожитки и повалите палатку. Он хватает ящики, колья и бежит на следующую станцию. He ставьте часовых, не стерегите имущества, галлас-носильщик сохранит вам вверенный ему ящик, бдительнее лучшего часового, вернее сторожа. Он головой отвечает за целость сундуков и ящиков и он скорее умрет, нежели кому-либо без приказания передаст вашу вещь. Бедно одетые, без панталон в одной лишь грязной шаме, они сильно страдали по ночам от холодов, целые группы их можно было видеть по утрам подле догорающего костра.
Они дрожали, как в лихорадке, стараясь прикрыть свои худые голые плечи грязной серой шамой, они питались крохами сухой инжиры и это не мешало им бегом взносить наши вещи на крутые горы. Тихие, скромные, трудолюбивые, они безропотно сносили все тягости похода, терпели холод и голод, ежеминутные оскорбления абиссинских шумов и ашкеров. Ими заведовал шейх Абдулляхи, начальник мусульман города Харара, в помощь ему было дано несколько абиссинских кавалеристов. В пестрой шаме, с ружьем Гра на плече, с длинной палкой в руках, то и дело проскакивали они вдоль нашего каравана, подбодряя ‘вьючных людей’ словами и тростью.
Абиссинец победитель, абиссинец завоеватель жесток к побежденным. Гордый своею победою, он уже не признает ничего человеческого в покоренной нации. И наши мальчишки слуги, при встрече с галласами, отбирали у них воду и молоко без платы и галлаеы смотрели на это со стоическим спокойствием. Он абиссинец — он имеет право сделать это, хорошо еще, что не побил… Когда, однажды, мы узнав об этом, наказали слугу, — он был поражен и понять не мог, что обирание галласа — преступление. Наш Уольди стал барином. Носильщики-галласы ставили нам палатку, по его жесту приносили вещи. Эта покорность, терпение, привычка уважать абиссинцев настолько вкоренилась даже в это короткое время (Одиннадцать лет) среди галласов, что когда я пошел на охоту с галласом проводником и сам понес винтовку, галлас кинулся отнимать ее у меня, уверяя, что такому ‘большому человеку’, как я, неприлично самому носить ружье.
Их сгоняли по распоряжению геразмача в места наших ночлегов для смены, и они сменялись без шума, без пропажи вещей.
По пути то и дело попадались их убогие хижины, сплетенные из хвороста, кругом торчали тычки сжатой машиллы. To тут, то там видны были пласты новины, свеже поднятой лопатами земли, другого способа обработки полей они не знают, — стада быков и ослов — это была собственность раса Маконена, а галласы его крепостные.
Воскресенье, 5-го января. От озера Хоромайя до Лого-Корса — 20 верст. Мы проснулись рано утром от оживленного говора на галласком языке, возле самой нашей палатки. Уольди несколько раз заглядывал, приподнимая полы ее, и всякий раз укоризненно посматривал на моего сожителя, не собиравшегося провидимому вставать. Было страшно холодно. Наши легкие индийские палатки продувало насквозь, бурка не защищала от сырости, земля была покрыта инеем. Я вышел на воздух и увидел группу галласов, сидящих кругом на корточках и ожидающих, когда мы им дадим свои вещи. Деньги, царские подарки, канцелярия, галеты-все это уже было разобрано и спешно увязывалось на грубые носилки. Иные более счастливые галласы имели с собою маленьких осликов, на которых клали назначенный им груз, другие несли его сами.
Около 7 часов утра, весь лагерь уже был поднят и мы тронулись вдоль берега Хоромайи.
Местность меняла свой характер. Горы, становились выше, показались пихты и кедры, местами пошли переплески. Но полей все еще было много.
Около 11 1/2 часов утра, все время следуя по хорошей черноземной дороге, мы перешли через ручей, благополучно избегнув ненадежного моста, и на холме, покрытом высокой сухой прошлогодней травой, стали биваком, в виду галласской деревни — Лаго-Корса.
Вторник, 6 января. От Лаго-Корса до Урабилэ — 20 верст.
Из Лаго-Корса мы выступили около 7 1/2 часов утра, и через какой-нибудь час вошли в громадный лес пихт и кипарисов. Высокие деревья простирали свои пушистые нежные ветви над нашими головами, маленькие туйи обступили дорогу, а сквозь переплет их ветвей видны были толстые серые стволы, охватов в шесть или восемь. Сухая трава и мох покрывали почву. Большие молочаи, громадные кусты дикого гелиотропа показывались здесь и там, среди густого, темного леса. Дорога то подымалась, то опускалась, то шла по карнизу, попадая вглубь высокого леса, то выбивалась на его опушку. Аромат туйи, гелиотропа и трав, мягкая прохлада воздуха, в тени развесистых дерев, делали путешествие весьма приятным.
Около 12-ти часов, мы круто спустились вниз и попали в долину, окруженную густыми лесами. По долине протекал неширокий ручей. Эта местность называлась Урабилэ. Вечером, после переклички, я приказал казакам, по случаю праздника Крещения Господня, спеть ‘Во Иордане крещающуся Тебе господи’. Ночь прошла спокойно. В лесу выли шакалы, a no склону лесной горы с вечера загорелась бездна галласских костров. Среди тумана в темноте южной ночи, эти костры висели в воздухе один над другим волшебной декорацией, синеватые дымы вертикально поднимались к верху, образуя ровные освещенные полосы.
Среда, 7-го января. От Урабилэ до Челенко — 18 верст. Выступили между 7-го и 8-го часами, по прекрасной лесной дороге, и около полудня прибыли на широкую холмистую прогалину, поросшую высокой сухой травой — место боя между абиссинцами и хараритами в 1886 году.
12 лет тому назад 1-го января, потомок эмира Нура — эмир Харарийский Абдул-Аги прибыл на эту местность, чтобы воспрепятствовать движению абиссинских войск к стороне Харара. Все население города, способное носить оружие, галласы с копьями и щитами, арабская артиллерия из четырех орудий заняли опушку леса и приготовились к упорному бою. Каждый знал, на что он шел. Галласы защищали свои дома, нивы, стада, харарийцы стояли за свой город, за своих жен и детей. Но они были слабо вооружены, не имели силы воли, твердости духа, чтобы смело вынести и неудачи и несчастия начала боя. Это были купцы и земледельцы, в место плута и весов, взявшиеся за ружье, копье и пушку.
На рассвете на опушке леса показалась абиссинская пехота. Она шла пятью колоннами — раса Маконена, раса Дарги, негуса Менелика, раса Гувена и Дадьяча Ольде-Габриеля. Местность, на которой предстояло столкнуться противным сторонам, представляет из себя лесную прогалину версты две шириною и верста глубиною. Перерезанная несколькими некрутыми балками, она в общем, имеет форму котловины, со всех сторон окруженной густым лесом.
Бой предстоял лесной.
Абиссинцы рассыпались в несколько цепей (лав) и открыли частый беспорядочный огонь по войску Абдул- Аги. Харариты отвечали им, но без большого успеха. Артиллерия их не могла пристреляться, да за громадными стволами вековых туйй, ядра почти не наносили вреда.
Бой развивался необыкновенно быстро, Начавшись около 8-ми часов утра, он к 10-ти достиг наибольшего напряжения. В это время конница всех пяти отрядов собралась в одном месте, на правом фланге абиссинских войск и врассыпную кинулась на артиллерию Абдула-Аги. В несколько минут они достигли пушек и начали бросать свои дротики, которыми пронизали насквозь харарийских артиллеристов. Одновременно с атакой на батарею, пехотные лавы, подбодряя себя воинственными кликами ‘Айгумэ!, Айгумэ!’, линия за линией побежали на войска противника. Харариты не выдержали и обратились в бегство. Абиссинская конница понеслась преследовать бегущего неприятеля. По крутым склонам, поросшим громадными деревьями, кустами и высокой травой, бежали галласы и харариты, разбиваясь на отдельные кучки, за ними, обгоняя их, нанося страшные удары своими саблями, скакали абиссинские всадники. Привычные кони не спотыкались о камни, перелезали через поваленные стволы, прыгали через горные потоки. Трупы несчастных покрывали узкий путь от Челенко до Харара.
Без корма, без еды, в продолжении 12-ти часов гнали абиссинцы обезумевшего от страха противника и в 10 часов вечера победителями вошли в Харар, рассеялись по его улицам, всюду внося смерть и ужас за собой.
Харар пал, Абдул-Аги с веревкой на шее был введен в город, которым столько лет правили его предки. Абиссинские чиновники сели в домах и таможня заработала в пользу нового правителя Харара раса Маконена…
Под сенью раскидистой туйи, лежа на желтой соломе, я выслушал этот рассказ от абиссинца Марка. Когда, слегка путаясь в русском языке, он повествовал о натиске конницы на арабскую артиллерию, стоявшую ‘вот здесь, на этом самом холме’, его глаза разгорелись. Суровые призраки воинов для войны, воинов от рожденья появились между стволов, в зелени гелиотропов и лиан… Виднее стали серые и вороные кони, гордо с крутившие свои точеные шеи, грызущие острые мундштуки, раздался воинственный вой, загудела земля, запестрели победные лемпты на плечах у черных. всадников, запели жгучую песню чуть колеблющиеся при полете дротики и умолкли арабские пушки…
Вся лощина покрылась белыми шамами, видны черные круги кожаных щитов, сверкают копья, у иных видны ружья за плечами. Мстительный, дикий, полный страсти африканский бой в разгаре.
Смолк Марк, задумчиво опустив курчавую голову свою… Тихо шелестит в долине сухая трава, да временами мирно шумят при налетевшем ветерке высокие туйи…
Четверг 8-го января. От Челенко до Дэру 27 верст. Конвой выступил непосредственно за начальником миссии в 7 1/2 часов утра.
С громкими песнями подвигались мы по красивой, доросшей цветущими кустами лощине. За лощиной начался крутой подъем на высокую гору. Усеянная мелким булыжником дорога шла по узкому карнизу над глубокой пропастью. Деревья и кусты всех пород поросли по круче. Шелковица свешивала кисти еще сырых ягод, красных и плотных. Ее ветви поднимались на несколько сажень, образовывали густую светло-зеленую заросль. Кругом бледно-розовые шток-розы, белый шиповник и жасмин, переплетенные лианами, сплошной стеной стояли по горе и проливали нежный сладкий аромат. А за пропастью поднимались новые горы, мохнатые от густого леса, такие же высокие, дикие, неприступные. Эти горы уходили вдаль, выдвигаясь одна за другою, синея своими покрытыми лесом вершинами. За горами тянулись беспредельные пески Данакильской пустыни. Голубое небо, яркое солнце и зелень всех тонов и оттенков!!
He напрасно зовется Абиссиния — Африканской Швейцарией. Эти горные склоны, покрытые девственным лесом, красивее, богаче Европейских лесов. Размеры и форма Африканских гор грубее и резче, растительность удивительно разнообразна.
С каждым шагом открывались новые красоты. To дорога опускалась круто вниз, между мелкими каменьями струился тихий ручей, дерево-великан легло поперек него, по серой коре порос тонкими нитями нежный, зеленый мох, за стволом подняли ажурные головки туйи, дальше громадный рицинус раскинул свои лапчатые блестящие листья, еще дальше целая компания темно-серых великанов стволов поросла так густо, что черные тени легли в лесу и таинственно глядят оттуда заросли молодых кипарисов…
С высокой горы дорога постепенно спускается вниз. Пейзаж достигает удивительной красоты. Громадная долина, чуть всхолмленная, покрыта желтой травой, вышиной в рост человека. И среди этой травы здесь и там видны густые острова кустов и развесистых дерев. Высокие горы окружают долину. Горы поросли лесом. Лес сбегает тут и там остроконечными мысами в долину. Неширокий ручей струится через нее, камыш и зеленая трава поросли по его берегам…
Но особенно красива эта картина вечером перед закатом солнца. Яркий диск опустился уже за горы. Багровый закат догорает. Природа затихла. Мрачный, таинственный, чернеет вдали тропический лес. Чуждые голоса слышны оттуда. To фыркают гуарецы (гверецы), визжат шакалы, неизвестные птицы кричат в самой чаще. Там своя жизнь, жизнь, чуждая людей, жизнь, полная кровавой борьбы за существование…
Лагерь утихает. Носильщики — галласы, получившие 100 талеров бакшиша, расходятся с веселым говором, по дороге.
Конвой становится на перекличку. В сыром воздухе звенит казачья труба и эхо девственных лесов отражает кавалерийскую зорю.
Чудная, величественная картина!!
9-го, 10-го и 11-го января — три, дневки в Дэру. Мулов нет… Абиссинские купцы оправдали свое семитическое происхождение — они надули и не пришли ни 9-го, ни 10-го… Пошли скучные дни, страшенные лишь роскошью природы да царской охотой в тропическом лесу.
Мулы пришли лишь 11-го января — и то не все, 30 мулов не хватало… На 12-е назначили выступление…
Co словом Африка обыкновенно связывается понятие о беспредельных песках, о перистых пальмах, здесь и там выросших отдельными купами, о скалах и камнях, у подножия которых лежат желтые львы… Густые леса, бесконечные степи, покрытые высокой травой, принято считать принадлежностью Америки.
Леса у Дэру имеют совершенно не Африканский вид.
Чем ближе вы подходите к лесу, тем мощнее развертывает свои красоты тропическая флора. Сухая желтая трава становится выше. Она уже закрывает вас с горловой. Издали несется аромат цветов, аромат оранжереи. Высокие розовые шток-розы образуют густую заросль, к ним примешиваются большие кусты мимоз, гелиотропов, жасмина и шиповника. Маленькие птички перелетают с куста на куст, сверкая металлом своих крыльев. Кусты становятся гуще. Тонкие зеленые лианы, плющ и виноград ползут по ним, поднимаются до самой вершины и зеленым каскадом падают вниз в зелень малины, в розовые кусты пахучих шток-роз.
В изумлении останавливаешься и замираешь среди высокой травы. He знаешь, вдыхать ли мягкий аромат цветов, слушать ли чириканье и пение птичек, или раскрыть широко глаза и смотреть, смотреть на пестроту красок, на чудную гармонию зеленых тонов, на калейдоскоп цветовых пятен… Дальше идти нельзя. Висячие корни, покрытые мягким зеленым мхом, толстые лианы, плотный переплет стволов, ветвей, листвы и нитей — непроницаем. Нагибаешься к самой земле несколько шагов ползешь по мягкой травке под иглами мимоз и шиповника…
Лес стал реже, вы выпрямляетесь. Зеленый полумрак кругом. Густая заросль кокосовых пальм высоко подняла стволы и распустила зеленые кроны. Громадные бананы с листьями в несколько саженей длиной кинули кверху светлую зелень свою. Одна кокосовая пальма упала, ствол ее сгнил и дал жизнь массе мелких ползучих растений. А рядом серый ствол смоковницы, саженей в пять в обхвате, распростер гигантские ветви, распихал кругом деревья и образовал лужайку, поросшую папоротником. Одни стволы лежат на земле, покрытые лианами и цветами, другие простерли над ними мощные ветви. Лесной ручей тихо струится между камней, зеленных мимоз и лиловых гелиотропов.
Тепло, сыро, ароматно.
Большие зеленые птицы с ярко-красными крыльями прыгают и ныряют в ветвях, маленькие колибри со стальными перьями хлопочут среди цветов.
Тише! Что-то зашуршало в густой заросли сплошных кустов. Не леопард ли крадется за добычей? Крепко сжимаешь винтовку и осматриваешь таинственный сумрак ветвей и лиан. И видишь пугливую газель, что словно тень скользит между трав и кустов. Видишь маленьких птичек, что прыгают по земле.
С большим трудом, перелезая через громадные стволы, подползая под толстые лианы, обрывая одежду о колючки мимоз, продираешься сквозь лесную чащу. Громадные деревья столпились в одном месте, заросль стала гуще. Стадо гуарец, больших, черных, с белым кольцом на спине и белой пушистой кистью на хвосте, обезьян, услышав шум шагов пугливо прыгает с дерева на дерево и прячется в зелени. Ни одной не видно. Галлас-проводник долго смотрит вверх, берет вас за руку и говорит — ‘шуф, шуф, мульто аллэ’ (смотри, смотри, есть много). Смотришь по направлению его пальца и видишь белую точку хвоста. Начинаешь целить по хвосту… выстрел — и тяжелая обезьяна падает с сука. В предсмертных муках цепляется острова за сучки и ветки, наконец, обрывается окончательно и с глухим шумом упадает на землю, Но она не мертва. Жалостно прижимает она свои передние руки к ране тяжело дышит. Смерть наступает медленно.
А кругом шелестят задумчивые мимозы, пальмы качают перистыми головами.
Идешь дальше через ручей, карабкаешься по утесу и видишь новую картину. Туйи, мимозы и кусты вновь преграждают путь настолько, что дальше идти невозможно — девственный, непроходимый лес.
Газели, коричневые лающие олени, лесные курочки то и дело мелькают в лесной чаще, среди кустов и лиан…
Выйдешь из этого леса и долго стоишь очарованный на его опушке, долго удивляешься, что столько веков растут развесистые туйи, прочные мимозы, тенистые смоковницы и не коснулась их рука человека, не застучал топор, не расчистил колючие заросли… Абиссинцы мало заняты своим лесом. Он растет, никем не посещаемый, и страшно терпит от пожаров. Пожар при нас истребил всю местность у Дэру и пожег опушку прекрасного леса.
Еще с 10-го числа на горизонте виден был дым, а ночью небо пылало, отражая зарево. К вечеру 11-го трава загорелась на холме по ту сторону ручья, она вспыхнула — как порох, с сухим треском, пожар огненной волной полился с горы в лощину. 12-го января, около полудня, все запылало. Листья деревьев на опушке рощ краснели и свертывались в трубку, стволы чернели, но огонь не проникал далеко, губя только молодые невысокие кусты. На место желтого поля с чуть колышимой соломой — осталась черная земля, покрытая местами серой золою. Опушка леса потеряла свой роскошный зеленый убор, и красные, погорелые деревья уныло торчали по его краю. Эти пожары иногда бывают страшно губительны. Целые леса выгорают в несколько дней и никому в голову не приходит косить траву, пока она зеленая, уничтожать эти обширные склады сухой соломы…
10-го декабря мы наблюдали солнечное затмение. День настал какой-то хмурый, задумчивый. Ветра не было и дым от недалекого степного пожара поднимался кверху и расплывался по голубой небесной глади. Около 9-ти часов утра солнце вдруг потускнело.
— ‘Дымом застилает’, заговорили казаки.
Птицы в лесу смолкли, мулы, пущенные на пастбище, перестали есть, во всей природе чувствовалось какое то напряжение, все чего то ждали. Термометр, показывавший 21RR, в тени, стал падать. Горы и лес приняли какой то мутный оттенок. Тени стали бледные, мало видные, но солнце все еще сияло во всей своей силе. Ровно в 9 1/2 часов утра солнечный диск начал уменьшаться. Черная тень луны заходила с боку, свет начал убывать, термометр упал до 13RR. Все вышли из палаток и стояли кучками, наблюдая сквозь закопченые стекла.
— ‘Быть большой войне!’, говорили абиссинцы, казаки были спокойнее. Они вспоминали когда и при каких обстоятельствах наблюдали они еще солнечные затмения.
Свет стал тусклый, рассеянный. Лица казались зелеными, деревья серыми, но предметы не потеряли ясности очертаний. В 10 часов 30 минут утра только узкий и длинный серп ярко-красного солнца освещал землю. Серп перешел с боку наверх, острые концы его перевесились к низу, затмение стало убывать, в 11 часов 30 минут оно окончилось.
Но еще долго в природе царило молчание, долго не решались петь и чирикать в зеленой листве птицы и безмолвные и грустные стояли деревья…
12-го января, понедельник. От Дэру до Бурка. 24 версты. С восходом солнца в стане купцов началось движение. На мулов и лошадей накладывали примитивного устройства вьючные седла и купцы разошлись по биваку. Я смотрел на несчастных вьючных животных. Почти ни одной лошади, ни одного мула не было с непобитой спиной… Эти побои ярко-красного цвета иногда тянулись с обеих сторон от холки до крупа. Прямо на мясо клали мягкие тряпки, старые бараньи кожи, а поверх всего ленчик с одной передней лукой. И мулы, и лошади не имели ни уздечек, ни недоуздков, но одну только веревку, прицепленную на шею. Погрузка шла спешно. Партия за партией бежали мулы по горной дороге. Канцелярия, царские подарки, казна, большая часть груза ушла уже, начальник миссии тронулся в путь, за ним потянулся и конвой.
Было 7 1/2 часов утра. Дорога началась чрезвычайно крутым подъемом. Идти было трудно, воздух становился реже, мы поднялись на 8000 футов над уровнем моря. Густой лес все время был по сторонам дороги. Поднявшись на верх мы медленно начали опускаться, дошли до обрыва и здесь, по вьющейся спиралью, усеянной камнями тропинке быстро спустились в прекрасную тенистую лощину. Стадо гуарец прыгало по деревьям, красиво свешивая свои белые хвосты, два, три, ‘дункуля’ (нечто среднее между газелью и оленем) кинулось в чащу, стало прохладно, аромат тропического леса пропитал воздух. Какой аромат! Нежнейший запах жасмина, приторный гелиотропа и запах сырости, листвы и мягкой хвои.
Лес отступал от дороги, мы выезжали на поляну. Вправо роща мимоз со столовидными кронами, влево крутой склон, поросший мощным лесом.
Горы отступали дальше и дальше, на несколько верст тянулось поле высокой, желтой теперь, травы. Тропинка расширилась, земля стала черной, мы подходили к ручью Бурка, притоку р. Уэби. При выходе из леса, человек 30 ашкеров с ружьями, и положенными однообразно на плечо, построенных в одну шеренгу, без ранжира, встретило нас. Это был отряд геразмача Дунка, под начальством его помощника: сам геразмач ушел на войну с расом Маконеном.
Начальник миссии приложил руку к козырьку и ашкеры поклонились в пояс, не изменяя положения ружья. Я подтянул конвой, выстроил фронт и, по приказанию начальника миссии, казаки грянули ‘Ой хмель, мой хмелек’… Ашкеры, пропустив отряд мимо себя, бросились бегом перед нас и ‘толпою во образе колонны’ пошли впереди начальника миссии, сзади его ехал я, кеньазмач — начальник отряда, переводчик, баламбарас, далее казаки и слуги начальника…
В таком порядке мы подошли к узкому, но быстрому и глубокому ручью Бурка, перешли его в брод и стали располагаться биваком на прекрасной лужайке по берегу ручья. Это было около полудня.
Караван приходил быстро. Повар разложил свои инструменты и занялся приготовлением обеда, одна за другой воздвигались офицерские палатки. Мы ожидали только арьергард поручика К-го и казаков Крынина и Кривошлыкова, но их не было. Вместо того последние муловщики стали приносить тревожные известия…
Груз на 12 мулов не поднят… Мулы ушли… Лесной пожар надвинулся на Дэру… у К-го нет ни палатки, ни обеда…
Позвали помощника раса нагадия, потребовали, чтобы он послал на подъем багажа 12 мулов, рас нагадий пошел к купцам, но купцы отказались посылать мулов. Они собрались толпою, долго бранились, причем рас нагадий нескольких побил палкой, но мулов не дали. Начальник миссии потребовал начальника абиссинского конвоя и предложил ему обеспечить своими ашкерами доставку из Дэру в Бурка не поднятого груза. Начальник конвоя заявил, что он прислан лишь для охраны личности посла и что ему нет никакого дела до купцов…
В бесплодных переговорах, угрозах и увещания проходили часы. Упрямства абиссинцев сломить не уда-лось. Наступила холодная ночь, а поручика К-го и вещей с арьергардом не было. На 13-е была назначена дневка и приказано расследовать, кто виноват.
13-е, 14-е и 15-е января — дневки в Бурка. Мы поднялись до восхода солнца и приказали начать погрузку вещей на мулов no купцам: начальник миссии желал выяснить, кто виноват и не взял положенного ему груза.
He прошло и 20-ти минут после погрузки, как внизу, у палатки начальника миссии раздался дикий вой, вой, которым абиссинцы сзывают на бой. Все купцы побросали мулов и лошадей и с палками, ружьями и кинжалами кинулись к палатке. Оттуда выбежал один из купцов, громко воя, плача, причитая, воздевая руки к небу. Крик и гам поднялся невообразимый. Я и поручик Ч-ков бросились к толпе и преградили путь к палатке начальника миссии. Они напирали на нас и мы собственноручно отталкивали их. Многие замахивались на нас палками и выхватывали кинжалы.
— ‘Пойдем бить русских!’, кричали разъяренные купцы.
Я вызвал двух казаков конвоя, Сидорова и Могутина, и вид казачьих плетей успокоил воинственное настроение харарских торговцев.
Большого труда стоило нам удержать казаков от расправы плетьми.
— ‘Ваше высокоблагородие, ведь они прямо аспиды, дозвольте!’, говорил мощный широкоплечий Могутин, каждой рукой отталкивая человека по три…
Рас Нагадий отозвал купцов и приступил к допросу. Оказалось следующее. Купец, принимавший вещи, заподозрил, что урядник Габеев положил лишнее против того, что было в чемодане, и дерзко стал выкидывать пожитки.
— ‘Оставь’, сказал ему Габеев, ‘что ты делаешь’. Тот продолжал свою работу.
— ‘Оставь, тебе говорят!’ и Габеев стал обратно укладывать вещи.
Купец толкнул Габеева, Габеев дал сдачи и купец поднял воинственный вой.
Купцы перестали грузить и на требование наше послать мулов за вещами в Дэру согласились отправить только трех…
Начальник миссии решил послать в Куни (70 верст. от Бурка) поручика Ч-кова для переговора по телефону с г. Ильгом, министром иностранных дел негуса об ускорении движения.
День прошел тихо. Мы расставили палатки. Ходили ловить рыбу в речке, поручик Д-ов настрелял шесть гуарец, а между прочим поджидали поручика К-го. Вещи из Дэру приходили понемногу, но люди, привозившие их, приносили неутешительные известия. На дороге бродили разбойники, путь был небезопасен для одиночных людей и никто не желал ехать брать оставшийся багаж.
14-го января, рано утром, поручики Ч-ов и Д-ов. с казаком Архиповым и четырьмя черными слугами выехали из Дэру в Куни. Отъезд их не произвел особенного впечатления на купцов.
Между тем отсутствие К-го и казаков арьергарда, в связи с неприятными известиями из Дэру, вызвало беспокойство за жизнь и здоровье их. Начальник миссии уже хотел отправить кого-либо на разведку, когда на горизонте показалось два всадника. В одном скоро узнали казака Кривошлыкова.
Тяжелые мысли вызвало появление его одного с переводчиком Марком в чалме и казачьей шинели…
Не случилось ли чего? Вспомнились случаи, бывавшие с абиссинцами, вспомнили, что этот горячий, самолюбивый народ весьма скор на кровавую расплату… Ищи в горах виноватого…
Вспомнили мы все это и призадумались… Но Киривошлыков привез хорошие вести. Груз подняли и везут. Правда, эти два дня дались очень тяжело К-му и оставшимся при нем казакам. Они ожидали каждую минуту помощи из Бурка, в Бурка каждый миг ожидали их прибытия, думали, что К-му удастся достать носильщиков, или нанять ослов, или, наконец, принести груз на своих мулах, идя самим пешком.
Поэтому мы и не принимали первые дни никаких мер к обеспечению провиантом арьергарда. Наступила для них первая, холодная ночь, ночь без палаток, без тепла. Посланный за провизией абиссинец Марк донес, что у галласов нет ни инжиры, ни яиц и что он ничего не мог достать. Арьергард призадумался. Решили разобрать оставшийся груз и посмотреть, не найдется ли там что-либо съестное. Подобно тому, как Робинзон Крузо разбирался в выброшенных морем тюках, так и люди арьергарда при свете луны и приближавшегося лесного пожара осматривали ящики. Два свертка казачьих шинелей, ящик с инструментом, соль, стеклянная посуда и, о счастье! — сахар и чай. В жестяном кувшине вскипятили воду, заварили чай и, напившись пустого чая, легли все вместе на росистую траву, накрывшись бурками. Встали рано. Утром пришел один мул. Мошенники купцы посылали вместо шести одного. Погрузили этого несчастного мула, как могли больше, и отправили в Бурка, а сами остались ожидать еще помощи. Погонщик мула принес пренеприятное известие: русские ушли из Бурка в Горо. Положение становилось тяжелым. Оставалось надеяться на Бога, да на самих себя. Взяли ружья и пошли на охоту, первый раз не для удовольствия, а ради промысла. Поручик К-ий убил леопардовую кошку, а Кривошлыков оленя. Оленя изжарили и поели с солью без хлеба, потом погрузили своих мулов брошенными вещами и перевезли груз через гору, дальше не пошли: животные легли и отказывались вставать. Пришлось заночевать в лесу, опять без палаток и обеда. Поели оленины, запили чаем и полегли на голой земле под деревьями. На третий день по утру подошли еще мулы и хлеб и консервы. Теперь уже можно было ехать безостановочно. Пустив Кривошлыкова вперед, поручик К-ий с казаком Крыниным пошли в хвосте маленького каравана и прибыли, наконец, 14-го января, в 5 часов вечера, в Бурка.
Груз был собран. Оставалось разобрать его по купцам и пуститься в дальнейший путь. Ведь на каждом ящике, на каждом свертке есть надпись красными чернилами, обозначающая имя купца, обязавшегося доставить вещи до Аддис-Абебы. Каким же образом могло выйти такое крупное недоразумение? Сейчас же по прибытии последнего ящика поручик К-ий приступил к выяснению обстоятельств нашего промедления.
Во-первых, из купцов, только трое взялись лично сопровождать наш груз, остальные прислали наемных приказчиков, совершенно неграмотных, во-вторых, на многих ящиках и свертках от росы и потных рук галласов-носильщиков надписи стерлись и их было трудно разобрать, в-третьих, нашлось три купца, носящих одно имя Загайэ, и ни один из них не желал брать свертков с этой надписью, ссылаясь на то, что есть другие Загайэ, которые и обязаны везти эти вещи, в-четвертых, мулов было взято слишком мало по грузу…
За выяснением этих обстоятельств, оказалось, что мы и 15-го выступить не можем. Все утро прошло в разборе груза, гортанных криках и трагических жестах отчаяния. Около полудня из Харара приехал сын нагадий раса, молодой человек, лет восемнадцати, не-дурной собой, державшийся с большим достоинством.
Слухи о недоразумениях в Дэру и Вурка дошли до Харара. С грустью услыхал о неприличном поведении купцов старик геразмач Банти, огорчился Уонди и рас нагадий. Дела не позволили им прибыть и помочь великому послу московов, и так четыре дня не занимался делами, не творил суд и расправу старый губернатор, а проводил эти дни в лагере у русского посла… Таких почестей никому еще не оказывали. Нагадий рас решил послать своего сына. Сопровождаемый толпой купцов, он обошел наши вещи и разобрал, кто был виноват в Дэру. За палатку, не попавшую в опись, начальник миссии приказал уплатить и дело наладилось…
Я потому описываю так подробно эти мелкие ссоры и недоразумения с купцами, что они хорошо характеризуют абиссинцев. Семит по племени — он во всем, касающемся торговли или денег, настоящий еврей. Обмануть, не исполнить обещания, взять дороже, выклянчить талер это его дело. Талер для него дороже, нежели свобода, даже жизнь. Благородный воин — становится грязным жидом, как только дело коснется торговли, наживе, рубля…
Нам всюду оказывали громадный почет. Геразмачи и кеньазмачи с отрядами ашкеров встречали нас в конце каждого перехода. Но и они ничего не могли поделать с купцами. ‘Мы не вольны в них. Мулы их, они идут, как хотят, сам негус не может им приказать идти скорее, чем они могут идти, не надрывая животных…’, вот ответ, который мы получали от всех абиссинских начальников.
И со всем тем приемы надувательства их были самые детские. Надпись стерлась, и хотя я и знаю, что груз мой, я не везу, покажи, дескать, надпись… Мы сравнивали сомалей с детьми — это тоже дети с их слезами, с их трагическими пантомимными жестами, с их криками и воем, но это дети, побывавшие в колонии малолетних преступников…
Пятница, 16-го января, от Бурка до Ибибэм — 18 верст. Отряд наш выступил с бивака в 8 1/2 часов утра. Около часа мы шли по прекрасной дороге, покрытой черноземом и поросшей высокой травой, прошли мимо красивого ручья Бурка, достигающего у дороги глубины до двух сажен при ширине в три аршина, падающего маленькими водопадами, с берегами, покрытыми густой травой и высоким тростником… От реки дорога начала подыматься кверху и вскоре мы достигли высоты 6,500 футов.
Кругом видны были горные отроги, покрытые лесом. Громадные иркумы, с носами, длиною в 5-6. вершков, с ресницами на глазах и темно-зелеными перьями, бродили в траве, по крутым скалистым обрывам бегали стада павианов-гамадрилов. Поручику К-му, ехавшему в арьергарде, удалось заметить такое стадо. Он слез с мула и стал карабкаться по скалам. Стадо перевалило через горный хребет и, своеобразно похрюкивая, стало спускаться с гор. Старик-вожак один остался, желая, провидимому, присмотреться к неизвестным ему белым людям. Он влез на невысокий куст и зло смотрел на К-го. Поручик К-ий выстрелом из 3-х-линейной винтовки сразил павиана. Это был чудный самец, почти двух аршин ростом, с густой седой гривой и громадными зубами. Он был поражен в самое сердце. Весил он более двух пудов. Его руки были величиною с руку взрослого человека. С триумфом его привезли в лагерь…
Перевалив через один горный хребет мы подошли к другому и снова начался утомительный подъем и потом снова спуск. Этот перевал продолжался более часа. Здесь, отойдя к югу от дороги, около версты, мы стали биваком на погорелом склоне горы у ручья Ибибэм. Последние мулы пришли в 4 1/2 часа дня. Около того же времени в горах два раза прогремел гром, упало несколько дождевых капель, походили тучки, словно в раздумье спрыснуть им весенним дождичком ‘сэфыр москов ‘ (русский лагерь), или пощадить его, — да раздумали и в 6 часов солнце зашло при совершенно ясном небе.
Поутру мой рапорт был, как всегда: ‘в конвое больных нет, наказанных нет, в течение ночи происшествий никаких не случилось’.
Температура ночью была + 13R R.
Суббота, 17-го января. От Ибибэм до Кэфу — 20 верст. Весь путь состоял из двух громадных подъемов и спусков. Мы пересекли два горных, поросших лесом, хребта, и после 3 1/2 -часового пути подошли к горному ручью Кэфу. Между хребтами лежала долина и на ней абиссинская деревня Хирна, обычное место остановки караванов, идущих в Аддис-Абебу.
Караван на мулах шел быстро, почти не отставая от нас, и к 2-м часам лагерь уже был поставлен на площадке, среди леса, между красивых лесных островов…
Сегодня восемнадцатый день, как мы не имеем никаких писем, никаких известий из Европы. По мере удаления от нее она сжималась, становилась меньше и меньше, будто мы смотрели на нее с воздушного шара, или в обращенный бинокль. Все мелкие интересы городской, петербургской жизни стушевались, исчезли, потонули в интересах целой Европы, целого мира. Странно подумать, что таинственное озеро Рудольфа, златоносная Каффа ближе, доступнее для нас, нежели для вас Одесса или Берлин. Центральная Африка, дебри, где бродил Ливингстон, страна львов и слонов, тут подле, a родной Петербург, тихий Дон, с покрытыми снегом степями, где-то далеко, далеко. И люди там кажутся маленькими, события мелкими… Тут, подле идет жизнь, так мало касающаяся Европы, так отличная от нее, что, наконец, забываешь обычаи запада, смотришь на все с иной точки зрения, совершенью новой, политические горизонты становятся шире, видишь эти жадные руки, протягивающиеся к высоким горам и дремучим лесам…
Но, довольно…
Наши палатки раскинуты, а ‘рас Манже’ С-он зовет к завтраку. Идем есть антилопу, убитую вчера Крыниным, и гречневую кашу на сале.
Завтрак кончен. Кто с двустволкой, или винтовкой идет, чтобы тщетно искать леопарда и. возвратиться с гуарецой или оленем, кто улегся в тени душистого жасмина помечтать о родине… Боюсь, что его мечтания закончатся сном.
Полковник A-он заканчивает свои вычисления, дописывает съемочную легенду, поручик К-ий хлопочет с караваном, говорит с купцами…
В восемь часов раздается сигнал ‘сбор начальников’ и мы идем есть суп из баранины, баранину и заедать чай кислой инжирой.
Потом разойдемся по палаткам и где Тургенев, где Armand Sylverstre с его поэзией любви, где лихая солдатская песня заставят забыть на минуту, что находишься в Африке, пока вой леопарда или дикий крик осла не напомнят обстановку лагеря вдали от родины.
Воскресенье, 18-го января. От Кэфу до Шола. 18 верст. Опять маленький переход! Купцы категорически отказались идти по нашему маршруту до Куни. Мулы устали, горы высоки, груз велик: животные не могут идти дальше. Мало того, они потребовали еще три дневки на пути… Сколько было вчера вечером из-за этого спора, шума, крика около палатки К-го. Переводчик едва успевал переводить трескучие речи возмутившихся купцов. Жесты были полны трагизма, торговались из-за каждой версты, из-за каждого подъема или спуска. Действительно мулы и лошади в ужасном виде. Нет ни одной не побитой. Побои ползут вдоль по спине и бледно-розовое пятно с кровавыми подтеками занимает всю холку и крестец. Поручик К-ий употребил все усилия. Он произнес им речь на абиссинском языке, грозил им всеми ужасами гнева негуса, но упорства купцов сломить не мог. Сегодня идем до Шола.
Мы выступили в 7 часов утра, сопровождаемые кеньазмачем, и по утреннему холодку незаметно стали подниматься на высокие горы. Было свежо. Термометр показывал +10О R. Над горами низко ходили белые облака, иные цеплялись за верхушки хребтов, закрывали желтые поля и отдельные деревья. Уже лес не покрывал таких громадных пространств, как раньше, мы шли мимо отдельных густых рощ, состоящих из переплета мимоз, кофе, жасмина, лавра и лиан. Кругом, по горелому лугу зеленела кое где трава, высокие желтые стебли соломы, уцелевшей от пожара, торчали здесь и там. Холод высоких гор чувствовался на каждом шагу. Мимозы не росли так высоко и раскидисто, как в долинах, они кидали ветви в стороны и ярко зеленым столом раскидывались над землей. Напоминающая нашу елку туйя чаще и чаще попадалась между голых скал и песков. A там, где черная дорожка вилась по высокому черному хребту, где с обеих сторон круто сбегали желтые обрывы, там и со всем не было деревьев. Спусков один, подъемов два. Co второго подъема спускались постепенно, по карнизу. Вправо синели пустынные, безлесные горы и там за ними была чуть видна Данакильская пустыня.
Какое плодородие почвы кругом! Какие богатые долины! и нигде не видно следа плуга земледельца, нигде не колышется рожь или пшеница, незаметно рису или машиллы.
Влево видна абиссинская деревня, в глубокой котловине, и кругом ее незаметно полей, черными точками торчат хворостяные хижины среди разгула ничем не стесненной природы…
Пройдут года. Железная дорога добежит до Харара, дилижанс, а может быть электрический трамвай пройдет по горным склонам Африканской Швейцарии, среди готовых богатейших парков насадят цветники, виллы и отели вырастут кругом. Самолюбивый воин — абиссинец, претерпев несколько поражений, угрюмо зачахнет среди вилл эксплуататоров его земли… По горным утесам пойдут шахты, пустые внутри булыжники, усеянные мелкими иглами горного хрусталя, не будут небрежно попираться ногами мула, но явится африканский хрусталь…
Богатая природа снимет девственный убор своих лесов, нарядится в роскошные одежды запада, дикие звери погибнут под ружьем охотника и благословенной страной станет Абиссиния…
А жаль ее. Жаль этого красивого края, где жизнь идет так, как шла в далеком Риме во времена императоров. Жаль этой живой истории народов, этой самобытной культуры. Перелом близок. В Абиссинии уже есть целый ряд великих людей, которые понимают необходимость усилиться для предстоящей тяжелой борьбы…
В 11 часов 15 минут мы были у Шола и расположились на склоне высокой горы. По приказанию начальника миссии мы постепенно покупаем лошадей для конвоя.
— ‘Ваше высокоблагородие’, слышится после полудня, и в мою палатку просовывается полное лицо красавца бородача-вахмистра Духопельникова, ‘фарасса’ (‘Фарасс ‘ — лошадь) привели, изволите посмотреть’?
Выхожу. Бритый галлас держит лошадь, оседланную абиссинским седлом и на строгом мундштуке. Невысокая, не более 1 1/2 вершков, с разбитыми уже теперь, не смотря на то, что ей только пять лет, ногами, с бельмом на глазу, она дрожит при приближении человека… Безжалостная выездка! А ведь и крови в лошади много, и рубашка чистая, нежная, как шелк, шерсть короткая, небольшая, точеная голова с маленькими ушами, с большими темными глазами на выкате…
— ‘Лошадь добрая, только нашего брата не выдержит’.
— ‘Жидковата’.
Кругом собирается толпа казаков и черных.
— ‘Малькам — фарасс’, хвалит продавец.
— ‘Малькам’, иронично тянет резанец Полукаров — ‘иеллем малькам’. ‘Айфалигаль фарасе’.
Мои конвойные уже понаучились кругом черных слуг абиссинскому языку.
Лошадь расседлывают, редкая не побита, надевают на нее нашу уздечку, пробуют шагом, рысью.
— ‘Сынты быр?’ (‘Иеллем малькам ‘ — не хороша. ‘Сынты быр ‘ — сколько рублей. Талер в описываемое время стоит 96 копеек) Счет идет по пальцам.
Мы купили двух, одну за 28, другую за 18 талеров. Вы думаете дешево? В Петербурге такие лошади стоят вряд ли дороже. Их и сравнить нельзя с нашими крепышами калмыками и киргизами.
Говорят, там, внизу, на Черчере, да и в самой благословенной, недосягаемой Аддис-Абебе лошади лучше и дешевле.
А может быть и это только, славны бубны за горами’?…
Понедельник, 19-го января. От Шола до Бурома — 30 верст. Сегодня мы покидаем Харарскую провинцию, спускаемся с высоких гор, выходим из лесов и продолжаем свой путь по богатой хищным зверем провинции Черчер. Переход предстоит не маленький. Нужно перевалить высочайшие горы у Куни, по каменистому, крутому спуску сойти вниз, пройти почти 35 верст. Для абиссинских купцов и их побитых мулов и лошадей — это подвиг.
Мы повалили палатки в 6 1/2 часов, пустили авангард каравана, ящики с консервами и вещи, ежедневно невынимаемые в 6 часов утра, с рассветом, а сами тронулись в 7 1/2 часов утра. Дорога началась некрутым подъемом, усеянным камнями, потом спустились, опять поднялись, вошли в лощину ни через 272 часа хода увидели город Куни. Город Куни — граница Харарского округа. Он расположен отдельными купами хворостяных хижин, на двух невысоких холмах и в лощине между ними. Кругом крутые горы, с вершинами, затуманенными облаками, поросшие лесом… и каким лесом!… Туйи саженей 12 вышиной и 3-х — 4-х в обхвате, с ветвями, с которых словно листы плакучей березы свешивается нежный мох, с громадными мимозами, бананами и маслинами. Местами он так густ, что без топора не проложишь себе пути, так переплелись толстые, в руку, лианы, так сплелись колючие ветки шиповника, репейника, мимозы и кофе. Местами толстые стволы словно колонны темного храма возвышаются здесь и там между высокой и тонкой травы. А сколько гуарец, лающих оленей, шакалов и, говорят, леопардов приютил он в своих девственных недрах. Он покрыл высочайшие горы, последние усилия горной страны простереться к голубому небу, он покрыл и остроконечные пики и столообразные площадки и издали кажется лишь густым темно-зеленым мхом…
— ‘Черчер’, сказал нам слуга, едва мы выбрались из этого леса, и протянул вперед руку…
Группа желтых округлых холмов, а дальше беспредельная синева ровной пустыни, сливающаяся на горизонте с голубым небом…
Верстах в трех от Куни нас встретил Ато Брили, правитель провинции Куни с отрядом ашкеров. Он приветствовал начальника миссии на границе своих владений и предложил ему расположиться в долине у Куни и принять от него дурго.
Начальник миссии отклонил предложение Ато Брили и сказал, что в виду желания его прибыть возможно скорее в Энтото, русская миссия проследует сегодня до Бурома, где и расположится биваком.
— ‘Ишши’ (хорошо), галантно, закрывая рот шамой, как того требует абиссинский этикет, и наклонясь перед г. Власовым, сказал Ато Брили, сел на своего мощного светло-гнедого мула, запахнулся пестрой шамой и затрусил на нем за нами.
Ашкеры, сверкая белыми с красным шамами, размахивая ружьями, бегом, с громким говором, пустились за нами, обогнали нас, побежали впереди нас. Предшествуемые ими мы начали медленно опускаться по широкой лесной дороге. Здесь, на прогалине, у высокого дерева мы увидали молодого француза, стоявшего у дороги. Это был monsieur Drouin, агент телефонной компании, устанавливавший аппарат в Куни. Три дня тому назад он имел сообщение с Аддис-Абебой и узнал, что негус нетерпеливо ожидает посольство Великого Государя Московского и сделал распоряжение известить о его прибытии за восемь дней, сообщил о том, что француз Шефнэ, устроитель цивилизации в Абиссинии, надеется через четыре месяца соединить Харар с Джибути телефоном и дать возможность переговариваться непосредственно между столицей Габеша и центром французского протектората сомалийского побережья…
Monsieur Drouin жаловался на неспособность абиссинцев к работе, на их леность и несообразительность. Телефонной компании сильно приходится бороться с боязнью жителей и мелких правителей шумов кеньазмачей того, что слишком скоро будут доходить известия до негуса и слишком быстры и непосредственны будут распоряжения императора.
Теперь аппарат не действовал…
Поручик Ч-ков ни о чем не мог переговорить с Ильгом и прислал донесение о безуспешности своего посольства еще вчера. Теперь он, поручик Давыдов и казак Архипов, благополучно проживши три дня в Куни, присоединились к отряду.
В 10 часов 30 минут мы кончили лесной спуск и вышли на открытую поляну. Отсюда мы начали сходить по узкой дороге, покрытой сплошь булыжником, на плоскогорье Черчер. Спуск длился 35 минут, мы опустились на 2,000 футов вниз.
Пейзаж круто изменился. Изрытая балками местность покрыта сухой травой, местами погорелой. Здесь и там чернеют хижины абиссинских деревень, покинутых, по случаю похода, жителями. По балкам текут ручьи с холодной прозрачной водой. По берегам раскинули перистые листья кокосовые пальмы, видны бананы, а снизу над водой зеленый камыш обвит чудным лиловым бельдежуром в цвету. Кое-где на холмах одиноко торчат толстые, кривые мимозы, накрытые шапкой темно-зеленой листвы. Мы перешли три ручья с одним и тем же наименованием Бурома и на берегу третьего на круглом холме расположились на бивак.
Здесь на лугах, покрытых густой травой, мы будем иметь дневку. Надо откормить и дать отдых мулам.
Поздно вечером к нам на бивак пришел тот ашкер, которого мы послали 13-го января из Бурка в Харар за почтой. Он сделал 440 верст через горы в шесть дней, из коих один провел в Хараре — итого каждый день проходил около 90 верст: — вот лучший образчик того, как ходит и может ходить абиссинская пехота!
Письма и газеты на целый вечер отвлекли нас от пустыни. Снова пахнуло родиной, Петербургом, пахнуло шумной столицей, где все быстро схватывают, интересуются несколько мгновений, а потом забывают, ища новых злоб, новых предметов толкам. Трое из нас за эти четыре месяца пути оказались перемещенными. Эти письма были, как нельзя более кстати, мы окончили лесные горы Харарской провинции и вступали в пустыни Черчера: — нужно было освежиться, встряхнуться немного, после холодов приготовиться к жарам, после тени лесов — подумать о песках пустыни.

XIX.

Через Черчер.

Практика докторов. — В степи. — Морозные утра. — Новая дневка. — Фитаурари Асфао. — Перевал через горы, — Опять пустыня.

20-го января, вторник — дневка в Бурома, 21-го, среда — от Бурома до Куркура, 19 верст. Мы в настоящей Абиссинии. Кругом абиссинские деревни, в самом лагере более сотни абиссинцев и абиссинских женщин. Кто принес инжиру, кто мед, кто тэч, кто тэллу, кто пытается продать красивый, отделанный сафьяном недоуздок, кто предлагает за два талера безголовую шкуру леопарда, кто торгует хромого мула. Крик, шум, гортанный говор, сильно напоминающий жидовский жаргон. Конвой занят стиркой белья и рубах, офицеры на охоте за козами, доктора на практике. Слух о том, что ‘хакимы московы’ (русские доктора), так успешно лечившие в прошлом году, находятся в отряде, разнесся с быстротою молнии по окружным деревням и абиссинцы и галласы толпами повалили в наш лагерь. Еще в Бурка поздней ночью д-р Л-ий и классный фельдшер С-н ездили в галласскую деревню помогают роженице, а здесь в Бурома больных, чающих совета и лекарства сильно прибавилось. Д-ру Б-ну, хирургу, пришлось сделать несколько операций. У одного еще во время Адуанского сражения застряла пуля в мякоти, у другого осколки кости не были извлечены вовремя, третий жаловался на неправильное срощение. Вера в искусство московских хакимов была так сильна, что приходили люди даже с совершенно неизлечимыми болезнями. Трудно было работать докторам, на воздухе, без госпитальной палатки, без операционного стола… Но работали и работали успешно.
21-го января выступили с бивака в 7 1/2 часов утра. Ночью температура не падала ниже + 5R R., но под утро было сыро. Из-за высоких гор, протянувшихся на востоке, солнце взошло только в 7 час. 10 мин. утра. Дорога пролегала по черноземной почве, покрытой выгоревшей, совершенно желтой травой. Громадные репейники с цветами величиной с детскую голову здесь и там высовывали розовые шишки мягких лепестков… В 20-ти саженях от дороги еще пылало яркое пламя и с треском приближалось к ней. Густой дым застилал небосклон. Стаи птиц носились над огнем, ища испуганной пожаром стрекозы, газели то и дело выпрыгивали из густой травы и устремлялись в горы. Мягкая черная дорожка, так напоминающая донские проселки вилась через степь. Временами она спускалась в узкую балку, и сейчас же круто вздымалась наверх. Справа и слева тянулись желтые, безлесные горы. По балкам, росли мимозы, пальмы и смоковницы. Широкий горизонт золотистой, чуть колеблемой ветром травы открывался перед нами. Войдешь в траву, тесный лес высоких стеблей и пестрых цветов и утонешь в нем. Желтое море трав поглотит совершенно, с головой, душный аромат цветовых метелок и пахучих трав охватит все существо. Весь мир уйдет куда-то далеко, останется голубое небо над головой, стена стеблей перед глазами, да лиловые, стрекозы, то и дело с шумом выпархивающие из-под ног. Пораженный стоишь в этой траве и смотришь на жизнь, которая кипит кругом. Стая голубых дроздов, сверкая металлом своих крыльев вдруг летит к недалекой смоковнице, робкая газель удивленно просовывает свою мордочку сквозь переплет трав, смотрит несколько мгновений и потом скачет сверкая белым ‘зеркалом ‘ задних ног. В нее не стреляешь: жаль нарушить громом выстрела тишину высоких трав.
В 10 3/4 утра мы подошли к ручью Куркура. К югу от дороги синело большое озеро Черчер, а кругом шумели на ветру золотистые травы. Охота была успешна, доктор Б-н, поручик А-и, в какие-нибудь полчаса набили дюжину цесарок, ходившие на озеро принесли пушистых гагар, а некоторые видели гиппопотама.
К ночи поднялся сильный юго-восточный ветер. Палатки трепетали и каждую минуту грозили упасть. Обедать было затруднительно. Берешь соль, а она летит с ножа в глаза vis-a vis, между тарелок положены громадные камни, чтобы удержать клеенчатую скатерть. Едкий дым кухонных костров, искры и даже целые головешки несутся к столу и мешают есть. Но едят исправно. Едят кислую инжиру, все того же барана, седло газели, пьют вареный чай — и веселы и довольны.
А завтра опять вперед, вперед в пустыню, в благословенную долину Аваша, где бродят слоны, носятся стада зебр и страусов, где в ущельях сторожат свою добычу царственные львы…
Четверг, 22-го января. От Куркура до Чофа-на-ни, 14 верст. Туманное и холодное утро сменило лунную ночь. Начало светать в 6 часов утра, но из-за высоких гор солнце долго не показывалось. Оно взошло над горами лишь в 6 час. 45 мин., когда бивак являл из себя картину полного разрушения. Палатки были повалены, всюду, куда не взглянешь толпились мулы, лошади и ослы, спешно погружаемые, купцами. Офицеры и врачи пили вареный чай, стоя над ящиком, на котором были расставлены железные чашки, тут же на земле валялась темная инжира. Но и это уже было роскошью при спешной погрузке. Купцы забегали в еще не поваленные палатки и торопили заспавшихся хозяев. В 7 час. 30 м. утра караван был в движении. Предстоял короткий переход по желтым холмам, по ровной дороге — дальше идти было нельзя, дальше начиналась пустыня, не было ни травы, ни воды. Синевшие по сторонам горы сдвигались с обеих сторон, замыкая равнину в сплошное кольцо.
Густой туман лежал по лощине. Мелкая зеленая трава, поросшая по погорелой земле, черная дорога с стеблями соломы, туман, закрывший горы, и мимозы все напоминало родную картину петербургской осени. Местами мы подымались на холмы, вместо черной земли пут был покрыт тонким слоем красного песку.
Около десяти часов утра мы спустились в болотистую долину, замкнутую высокими горами со всех сторон, через долину протекал горный ручей Чофа-на-ни. На берегу его, на ровном лугу, мы разбили свои палатки.
Неподалеку по горам лепились абиссинские деревушки. Начальник их, староста, ‘шум ‘ явился с пятнадцатью ашкерами нам навстречу и объявил, что фитаурари Асфао, правитель провинции Черчер извиняется, что опоздал прибыть и встретит нас: он поехал на охоту на слонов и сегодня к вечеру должен был возвратиться…
Как неприятны эти меленькие переходы! Соберешь палатки, постель, вещи, проедешь два часа и опять раскладывайся. Разложиться, как на дневке, не стоит — завтра утром новый подъем, а день длинен, надо его занять. Идешь на охоту. Но уже козы и газели приелись, их и за дичь не считаешь, их девать некуда. Вон поручик К-ий убил трех коз и перепелку, казаки принесли двух — половину придется бросить. Бродишь по скалам, продираешься через мимозовый лес, жаждешь встретить леопарда, но его нет. И возвращаешься назад читать старые газеты, смотреть письма, сто раз прочтенные, писать дневник в тесной, — душной днем, холодной ночью, палатке и ждешь вечера, ждешь ночи, чтобы проспать ее скорее и снова двинуться завтра куда? Куда угодно будет господам абиссинским купцам
23-е января, пятница. Дневка в Чофа-на-ни. Мы никуда не двинулись — мы снова стоим на дневке. Старая песня — мулы устали, мулы не пойдут… Но теперь это еще осложняется тем, что купцы пустились на обман. Вчера было дано через их старшего ‘крепкое слово’ идти до Лагаардина, а сегодня мы встали при 2R тепла no R. в сырости болотистой местности, собрали свои вещи и услышали дерзкую новость, что купцы ‘не пойдут сегодня’, что они решили ‘делать новую дневку’. Напрасно поручик К-ий грозил им гневом ‘джон-хоя’ (негуса) — они только смеялись… И ни фитаурари Асфао, ночевавший с нами, ни письмо, посланное им к негусу не могли победить их в их упорстве. Пришлось ставить палатки и располагаться на скучную дневку… И день-то был какой-то скучный, невеселый. Сквозь дым недалекого степного пожара солнце уныло освещало выгоревшую равнину с ямами и трещинами вдоль нее. Кругом голые горы, да скучный и однообразный мимозный лес… Над кухней реет стая орлов, они носятся в воздухе, замирают на минуту и затем кидаются на куски мяса, выхватывая их иногда прямо из рук повара
Фитаурари Асфао сидит у начальника миссии. Это молодой человек, недурной собой, скромный застенчивый, никогда не глядящий на того, с кем говорит. Его отец был дедьязмачем у негуса (дедьязмач — нечто вроде нашего корпусного командира — весьма видный пост, дети дедьязмача начинают службу прямо с чина фитаурари) и был убит под Адуей. Молодой Асфао тоже участвовал в этой битве, весьма отличился и был назначен за храбрость правителем громадной Черчерской провинции. Вчера он убил в трех часах от нашей стоянки слона. С г. Власовым он говорит весьма почтительно, прикрывая рот полупрозрачною шамой из легкой шелковой материи. Сквозь шаму виден абрис его молодого стройного тела, одетого во все белое. На поясе у него патроны и револьвер. Он говорит тихо, сдержанно, иногда задумываясь и почтительно наклоняет голову, слушая начальника миссии. Презрительная и горькая гримаса кривит его рот, когда он слушает рассказ г. Власова о своеволии купцов. Он — храбрый воин, ненавидит и презирает это сословие, ему горько, что по ним может составиться мнение обо всем абиссинском народе.
Вчера начальник миссии решительно отказался от богатого дурго. Теперь, когда официальный разговор кончился, фитаурари сконфуженно просит русского посла принять от него двух баранов — ‘только двух!’, столько еще детского, искреннего в этой просьбе, что у г. Власова не хватает духа отказать и он благодарит любезного фитаурари…
Аудиенция кончена — Асфао уходит…
Миссия решила отказываться от дурго по следующим причинам. Дурго, по большей части, палками ашкеров выколачивается от беднейших жителей деревень, которые без проклятия не могут вспомнить о проезде знатных путешественников. Правда, вследствие этого не раз во время пути нам приходилось ничего не иметь на ночлеге, так как, не имея приказания доставить дурго, галласы не хотели ничего нести и на продажу, соображая и не без основания, что товары, будут без денег отобраны абиссинцами…
Вечереет. Туман клубится над рекой, полная луна освещает открытый бивак, серебригь верхушки гор и таинственно заглядывает в темный лес. В полночь слышны выстрелы: то часовой прогоняет гиену слишком близко подошедшую к палаткам…
24-го января, суббота. От Чофа-на-ни до Лага-ардина, 22 версты. Мы проснулись еще до света от страшного холода. У меня под буркой, в палатке ноги совершенно окоченели, вода в ведре замерзла, было пять градусов мороза. Я вышел из палатки. Луны не было, туман закрыл весь лагерь, бедные мулы и лошади дрожали от холода, черная земля серебрилась под тонким слоем инея. Заводи речки и лужи покрыты льдом…
Солнце долго не всходило из-за высоких гор и взойдя не скоро обогрело промерзлую землю, не скоро согрело животных и людей…
— ‘Ну? сретенские морозы начинаются’, острили мы за утренней бурдой, носящей громкое имя чая. ‘Жалко, никто из нас коньков не захватил’.
— ‘Что коньков!… Ни у кого ничего теплого нет!… Ну, Африка!’
— ‘Погодите, господа, сейчас взойдет солнышко’.
В 7 1/2 часов утра мы выступили и по каменистой тропинке стали подыматься в гору. Местность становилась пустыннее и пустыннее. По склонам гор росли лишь печальные мимозы, да высокие молочаи с ярко-красными шишками плодов. Дорога то лепилась по усеянному галькой склону, то круто вздымалась наверх, то сбегала по узкому земляному коридору в балку. В. 10 часов утра мы перешли вброд через мутный горный поток Лагаардин и стали подниматься на хребет — границу Черчерского плоскогорья и Данакильской пустыни, мы вступали в провинцию Иту.
В 11 часов 10 минут утра наш маленький отряд стал биваком на обрыве над рекой Лагаардин на сжатом поле машиллы. Бивак был неудачный пыльный, грязный, покрытый жесткими ростками машиллы, но другого места не было.
He прошло и часа со времени нашего прибытия, как лагерь стал наполняться народом. Пришли торговцы яйцами, курами, ячменем, инжирой. Народонаселение этих деревень не знало цену деньгам, нам пришлось купить у купцов холст и менять ячмень, инжиру и яйца на куски холста, таким образом можно было приобрести товары вдвое дешевле, чем за деньги. Привели и лошадей, как и водится в этой варварской стране зацуканных, задерганных на строгих мундштуках. Между ними попадались лошади двух лет, много еженные, с попорченными передними ногами, недоразвившиеся, узкогрудые. Хорошо абиссинцам, у них пехота ходит — так же скоро, как у нас кавалерия, у них всюду роскошные пастбища, на которых можно выкормить и мулов и лошадей, a to плохо бы пришлось всадникам, на конях, которые неспособны ни к походу, ни к маневрированию. Конвой, снабжаемый теперь лошадьми большую часть пути идет пешком для сбережения сил несчастных коней. И это в стране, которая при самой маленькой заботе могла бы обладать чудными лошадьми. Но абиссинец не любит лошади. Ехать знатному и богатому человеку верхом на коне неприлично: ‘большой человек’ едет на муле, а слуга его ведет впереди лошадь в гремящей сбруе, под роскошным вальтрапом. Лошадь в загоне — она ни почем. Хороший мул на Черчере стоит 70-80 талеров, а хорошая лошадь — 30-40 талеров. Вот из чего вытекает это безжалостное обращение с благородным животным, обращающее этих красивых нервных полу-арабов в забитых, грустных безногих и безспинных росинантов…
Ночь в Лага-ардине прошла спокойно. Было значительно теплее, чем в Чофа-на-ни.
25-го января, воскресенье. От Лагаардина до Ардага, 16 верст. Как все эти дни, около 7 1/2 часов утра мы тронулись с места. Едва мы перешли каменистый ручей Лагаардине как начался тяжелый подъем на ту цепь гор, что словно края тарелки окружает лесистый Черчер. Почти час длится этот подъем. Конвой идет пешком, ведя лошадей вповоду. Несчастные животные со стоном ступают на крутые каменные ступени, скользят по круглым булыжникам, шагают через расселины. Дыхание у людей тяжело. He хватает воздуху на этих высотах, а тут еще горячий зной пустыни обжигает рот, сушит губы, которые трескаются с болью и покрывают рот кровью. Колени гнетет от тяжелого подъема, подметки отстают, идти больно, сухая, горячая пыль забивается под пальцы и мучит ногу. Чахлые мимозы да желтая трава, висят с песчаных обрывов… И вот достигаешь вершины. Что за чудный вид кругом! Какой простор! Какая гладь! Каменистый пут вьется по скату горы, он спускается ниже и ниже и желтой тропинкой вьется вдоль по степи. Степь поросла желтой соломой и серенькой мимозой, горы ушли далеко слева, на юге они тянутся воздушной фиолетовой чередой, но справа простор полный, желтая степь сливается с темно-синим небом, дали затянуты туманной дымкой, и там далеко, далеко, за лесом мимоз, за линией горизонта, чуть очерчены неясные горы. Как мягки и прозрачны их тона, сколько воздушности в них, сколько глубины и таинственности.
В 10 часов утра тяжелый спуск кончен. Мы в равнине, теплом дышит от раскаленного песка, палатки становятся на лугу между колючих мимоз. На водопой мулов приходится гонять в ручей за пол часа пути. К вечеру на смену носильщикам приходит семь верблюдов, на утро придет еще четыре, выступление с бивака назначено в 12 часов ночи. Мы едим ранний обед, пьем чай и пытаемся заснуть. Но сон в непривычное время бежит от глаз. К тому же вчера получились письма с родины, уносящие всегда в далекий мир, где все время ключом бьет иная жизнь, столь отличная от жизни пустыни… Сегодня ночью мы углубимся в песчаную Данакильскую пустыню, пойдем за таинственный Аваш и через два, три дня подойдем к желанной Аддис-Абебе, войдем в округ Менелика.
Было отчего не спать не в урочный час, глядя, как медленно опускается в туманную дымку пустыни багровое солнце, а на смену ему выплывает из-за гор серебряный диск луны.
Завтра, едва заблестит заря — мы переступим славный Аваш, самую значительную реку Шоа…

XX.

За Аваш.

Ночные переходы, — Аваш. — Конвойная песня. — Тревога в пути. — Абиссинцы. — Торговцы. — Обработка земли. — Ато-Павлос. — Подъем к Аддис-Абебе.

Ночь с 25-го на 26-е января от Ардага до Аваша — 30 верст. Уснула пустыня. Полный диск луны осветил далекую окрестность, вершины засеребрились, таинственные тени легли между мимозовых кустов, не шуршит солома, пыль не летит от дороги. Утих наш шумный бивак, погасли огни по палаткам, затухли костры — все торопится поспать хоть один час перед большим, тяжелым переходом. Развесив длинные уши свои дремлют мулы на коновязи, лошади спят, отставив свои усталые разбитые ноги. Не спит лишь часовой. Он стоит в шинели и в фуражке, с ружьем у ноги, позади пирамиды денежных ящиков. Он один чутко прислушивается к сну пустыни, сторожит каждый шорох, каждый странный шелест… Но тиха залитая, обласканная луной природа, не шумят серые мимозы, не пылит дорога, не шуршит сухая трава…
— ‘Терешкин! а Терешкин’, оборачивается на минуту часовой к палатке, где, укрывшись шинелью, спит трубач.
— ‘А?’ слышно сонное вопросительное мычанье.
— ‘Терешкин! Одиннадцать часов’.
— ‘Одиннадцать?! Мать Пресвятая Богородица, одиннадцать? Прости Господи!’
Шинель шевелится, потом, сброшенная энергичным жестом, падает на землю и кроме часового является еще не спящая фигура.
— ‘Одиннадцать!’, говорит трубач. ‘Ах Ты Господи!’ Он берет серебряную трубу, продувает ее, плюет зачем-то на мундштук, прикладывает к губам и резкие звуки сигнала раздаются по пустыне. Отовсюду слышны вздохи, между грузовых мулов начинается оживление, потухший было костер у столовой разгорается вновь и закоптелая гомба водружается в самую его середину. Проходит пол-часа. Привычною рукою черных слуг палатки свалены, всюду идет погрузка. ‘Ванька и ‘Машка’, два препотешные павиана уже расселись между котлов и ждут, когда гнедой мул ‘Дружок’, погоняемый Адамом в синей куртке, с курчавыми волосами на черной голове, с ружьем на плече, повезет их далее.
Светло, как на Невском, когда электричество внезапно вспыхнет от Адмиралтейства до Гончарной, заблестит по мокрому торцу, отразится бликами на извозчичьих верхах, на запотелых крупах лошадей, на ясном тротуаре. Светло, но лица бледны, тени чернее чем днем и какое-то особенное отражение является в воспаленных глазах.
Но там залитой светом шумный Невский кипит и волнуется, шумит, трещит и звенит на все лады и голоса, а тут мертвая пустыня, серебристый песок, сверкающие иглы мимоз.
Мы тронулись в 12 1/2 часов пополуночи по широкой черноземной дороге, местами усеянной булыжником и галькой. Люди были одеты в фуражки и рубашки при караульной амуниции. На мулах ехали только часовые, да люди арьергарда — все остальные были на лошадях. По мягкой и пыльной дороге лошади шли бодро, но начиналась крепкая галька и со стоном ставили кони усталые ноги свои на кремнистый путь. Едешь час верхом. Дрема начинает одолевать, пустыня исчезает из глаз, видишь родные лица, родной, далекий полк…
— ‘Слезай!’…
Первые шаги делаешь, как в полусне, потом оживляешься и идешь, идешь. Ночная сырость охватывает тело, винтовка давит плечо, начинаешь уставать, но сна как не бывало. Полчаса прошли пешком.
— ‘Садись!’…
И опять едем, то бодро, по мягкому, то ковыляем по кремнистой дороге. Горы выдвигаются из пустыни. Потянуло на минуту знойным воздухом от раскаленного камня и опять легкий туман и холод зимней ночи…
Так идем шесть часов. Небо на востоке начинает бледнеть, горизонт раздается, издали слышен шум массы воды. Чаще и чаще попадаются камни и вдруг — обрыв и спуск. Громадные каменные ступени громоздятся одна на другую, а под ними, с середины отлогости груда круглых камней… Луна не освещает этого берега, темно на круглых камнях, темно у отвесных скал, нога скользит по круглой гальке, обрываешься, падаешь, увлекая за собою лошадь, катишься по этим круглякам, встаешь и идешь в пропасть. А там, сверкая расплавленным металлом, озаренный луной, клубится и катит по круглым камням мутные волны свои Аваш. Черные визжат от страха, у воды кричат ослы и стонут напуганные обезьяны. Ад — настоящий ад!!.
Аваш имеет пятнадцать саженей ширины и около 1 1/2 аршина глубины в месте брода. Все дно его усеяно громадными круглыми камнями, течение страшно быстрое, это мутный горный поток, а не река. Переправа не всегда кончается благополучно.
— ‘Конвой вперед!!’…
Казаки въезжают в воду и становятся шеренгой поперек реки, образуя живые перила. Мулы медленно бредут по воде, поставив ногу мул, подержит другую на весу, пошарит по дну, ища места, более ровного, менее скользкого и еще шаг!… А вода кипит и несется, мочит подошвы стремена…
За рекой подъем такой же ужасный, скользкий, и каменистый, как и спуск, за подъемом ровное плато, поросшее кустами мимоз. Здесь мы располагаемся бивуаком.
Восток побледнел, побежали по нему светлые полосы, пурпур показался вверху и медленно выкатило на небо солнце, осветило пустыню и согрело прозябшие тела. Дружный хор стрепетов, цесарок и курочек приветствовал Аврору и жаркий день Данакильской пустыни вступил в свои права… Мы проспали этот день, вскипая в собственном поту на влажных простынях… Проснулись около 2-х часов дня, чтобы пообедать в 3, а в 6 — идти до следующей станции на р. Кассаме, идти всю ночь…
Ночь с 26-го на 27-е января. От Аваша до Тадеча-Мелька, 54 версты. Еще, когда конвой ехал в вагоне третьего класса Курско-Киевской железной дороги и вел разговоры об Абиссинии, в свободные минуты распевая ‘песни русские живые молодецкие’ — в конвое составилась песня, перифраз известной уральской разбойничьей — ‘За Уралом за рекой’, — песня понравилась офицерам и чиновникам отряда, полюбилась казакам. Роскошный ли голос запевалы, длинного безбородого и безусого уральца Сидорова, слова ли, так подходящие к нашей бродячей боевой жизни, напев ли ее, бодрый и воинственный, но песня стала боевой песней лихого конвоя, стала как бы его полковым маршем. И вот 26-го января мы за этим самым Авашем, мы выступаем, когда низкое солнце спускается за горы и темная ночь готова закрыть бесконечную равнину. И едва только отряд тронулся, как мягкий баритон Сидорова раздался по широкой степи и задушевной нотой разнесся в влажном вечернем воздухе.
За Авашем, за рекой Казаки гуляют
И каленою стрелой
За Аваш пускают.
Гей, гей, ты гуляй!
За Аваш пускают.
Казаки не простаки,
Вольные ребята,
Как по шанкам тумаки.
Все живут богато.
Гей, гей и т. д.
Они ночи мало спят:
В поле разъезжают,
Всё добычу стерегут,
Свищут, не зевают.
Гей, гей и т. д.
Итальянские купцы
Едут с соболями,
Ну-те, братцы, молодцы
Пустим со стрелами.
Гей, гей и т. д.
Всю добычу поделим,
Славно попируем,
Сладко выпьем, поедим,
Все горе забудем.
Гей, гей и т. д.
Наш товарищ — острый нож.
Шашка лиходейка,
Пропадем мы ни за грош,
Жизнь наша копейка.
Гей, гей и т.д.
Наша шайка не мала,
Все мы без паспорта,
Кто нам в руки попадет,
Всех отправим к черту!…
Гей, гей и т. д.
Песня переливается в вечернем воздухе тает в просторе желтой степи. Пыльная мягкая дорога вьется между травы, кое-где покрытой кустами мимоз. После того, как вчера тропическая ночь проучила нас за наше легкомыслие ехать в рубашках — люди одеты в верблюжьи куртки…
На север степь тянется без конца. Далеко на горизонте чуть видны крутые скалы старинного эфиопского города Анкобера.
— ‘Анкобер’, говорит переводчик и показывает на холмы, где чуть видны огни. — ‘Анкобер — вон старый дворец, вон церковь’…
Кроме утесистых гор ничего не видно…
Слева тянется скалистый горный хребет, когда дорога подходит к нему, галька покрывает песок и идти становится трудно.
Вдали видны высокие горы — это Фонтале, где грузовые мулы будут отдыхать три часа, мы идем мимо.
Солнце спускается ниже и ниже, становится овальным, малиновым и наконец скрывается за прозрачные фиолетовые горы Фонтале. Становится темно. Над головой сверкают семь звезд Ориона, роскошный Южный крест загорается на горизонте, а напротив сверкает Полярная звезда. Под ногами лошади ничего не видно. Пыль, как река волнуется сзади, кусты надвигаются, как привидения, находят близко, близко и снова уходят, оставаясь сзади. На востоке появляется румяная луна. Она не отряхнулась еще от дневного сна своего, не светит, но стыдливая и робкая, окруженная пурпурным ореолом, словно красавица в красном воротнике, смотрит на мир Божий. Она запоздала сегодня на целый час… И вот быстро поднимается она и бледнеет в ночной прохладе. Звезды чуть меркнут, становятся меньше, небо зеленеет книзу и в зените. Предметы дают тени. Еще полчаса и делается опять светло и легко идти.
Выступив в 5 1/2 часов вечера, мы в 9 1/2 подошли к Фонтале. Здесь у подножия крутых скал отдыхал наш караван. Через узкое ущелье, образованное с одной стороны горным обрывом, с другой отвесными скалами мы прошли на следующее плоскогорье. Характер местности несколько изменился, травы стало меньше, зато, то и дело приходилось спускаться по крутым каменным обрывам в узкие балки и потом подыматься снова наверх по крутой каменной лестнице.
Часы тянулись за часами, а мы все шли, шли вперед, то преодолевая песчаную равнину, то карабкаясь no отвесным камням утесистых обрывов.
И вдруг впереди раздались выстрелы, один, другой, третий…
Что случилось? He дикие ли данакили племени Карайу осмелились напасть на усталых слуг?… Я поскакал вперед. Оказалось, громадная львица перебежала дорогу и кинулась в высокую траву к горам, несколько Казаков бросились ее преследовать, дали несколько выстрелов, но зверю удалось скрыться между кустов.
В эту же ночь поручик К-ий видал, льва на дороге, но за темнотой ночи не мог выцелить.
Усталость от ночного движения сильно сказывалась на лошадях, которые еле брели по каменистому грунту. Мы шли подряд уже восьмой час. Я спешил конвой и мы поплелись по пустыне. To и дело попадались крутые балки, каменные ступени были так высоки, что приходилось спускаться на руках. С боков зияла пропасть, черная, мрачная… Часто обрываясь и падая на острые каменья, мы сходили в сухое русло горного потока и снова карабкались наверх. Лошади стонали от боли, ступая усталыми ногами на камни. И таких больших спусков было три, да шесть малых. Около 3-х часов ночи растительность стала богаче, появились раскидистые мимозы, трава исчезла и голый песок лежал кругом, вдали слышался непрерывный шум горного потока Кассама.
В 3 1/2 часа утра, после 11-ти-часового ночного перехода, мы подошли к Кассаму и остановились на песчаном берегу, в роще высоких мимоз.
До рассвета оставалось три часа, наши палатки, шинели, бурки были еще далеко, а между тем было очень холодно и сыро. Казаки принесли сухих ветвей мимозы и развели большой огонь и мы полегли вокруг этого костра вперемежку офицеры и казаки, и в то время, как одна сторона тела жарилась на огне, другая мерзла и сырела в холодном ночном тумане.
Наши вьюки начали приходить лишь в 10-м часу утра. Черные слуги еле тащились, грузовые лошади падали и стонали, одна лошадь из под вьюка была брошена в пути
— ‘Ну ступай, Ольде-Силяс’, слышу голос у костра, ‘ложись-ка, брат, спать. Ведь экий конец пёхом пропер’.
Смотрю кашевар Терешкин укладывает спать черного слугу конвоя. Но кто же принесет ему воду, кто вымоет котлы, вскипятит чай? Да, он сам, Терешкин, незнающий отдыха славный лейб-казачий трубач, золотое сердце, добрейшая душа, терпеливый и выносливый.
Утро, весь лагерь спит. Мулы и лошади пасутся и щиплют желтую травку по берегу широкого Кассама.
А потом купанье на каменьях реки и охота в лесу мимоз. Поручику A-и на этой охоте удалось убить самку куду, громадную безрогую козу, серой масти с поперечными, как у зебры белыми полосами…
Весь день и ночь стоим на берегу Кассама у места, называемого Тадеча-Мелька…
Ночь с 28-го на 29-е января. От Тадеча-Мелька до Минабелла (9 час. 20 мин.), 50 верст. Река Кассам имеет ширину 5 саженей и глубину у Тадеча-Мелька до 2 аршин. Она то течет широким потоком по каменьям, разливается тонким слоем по руслу, а потом упадает невысоким каскадом и образует широкую промоину со свежей зеленоватой водой. Купанье прекрасное. Под вечер Кассам, обрамленный цветущими олеандрами, покрыт купальщиками. Каждому хотелось вымыться перед третьим ночным переходом.
Мы выступили сегодня перед закатом солнца на следующую станцию — Минабелла. От Кассама до Минабелла считается 10 часов пути, т.е. около 60-ти верст. Абиссинцы не имеют понятия ни о времени, ни о протяжении. У них просто нет соответствующей извилины в их мозгу. Если вам говорят ‘скоро’, то это может обозначать и несколько часов, и несколько минут. Материю они до сего времени меряют локтями, а пространство примером, т.е. на вопрос ваш, ‘сколько осталось до Минабелла?’ они говорят — ‘столько, сколько мы прошли от той горы до этого места’. Если вы их попросите определить пространство временем, они крупно ошибутся, о верстах, лье, километрах они не имеют ни малейшего представления…
Итак, нам суждено еще одну ночь мотаться на седле, подаваясь дальше и дальше в глубь Абиссинии.
Поход протрубили в 4 1/2 часа пополудни и в 5, имея солнце на закате, тронулись в путь. В мундирах было нестерпимо жарко, но имея в виду холодную ночь, выступить в рубашках было бы рискованно. Равным образом я отдал приказание отправить бурки и чай на запасных мулах следом за конвоем.
Дорога пошла каменистым подъемом и пошла по пустыне, поросшей кое-где мимозами. Солнце спускалось ниже и ниже, далекие горы утопали в фиолетовом тумане некоторое время догорающий закат освещал кремнистый путь, но вот по пурпуру неба побежали синие тона, дали померкли и исчезли и темная африканская ночь вступила в свои права. Под ногами, по сторонам, впереди ничего не видно. Едешь, доверяясь инстинкту мула, или лошади, едешь, еле различая впереди белый след дороги. Из мрака вырастают темные фигуры людей и вьючных мулов опережаемого каравана, как привидения проносятся они мимо и опять пустыня…
В 8 1/2 часов мы подошли к местности, называемой Чоба, у крутого и тяжелого подъема на гору. Здесь ночевал французский караван и наш 30-ти-верблюдный караван Эфенди Диаба, вышедший 2-го января из Харара и шедший на Эрер. Во мраке ночи видны были освещенные изнутри палатки, стол с шандалами, костры и стадо верблюдов — уголок Европы, затерявшийся в дебрях африканских плоскогорий.
Начинается ужасный подъем. Именно ужасный. Идешь пешком и тянешь за собою подбившуюся лошадь. Громадные камни преграждают путь. Кругом ничего не видно. Натыкаешься коленями на камень, падаешь, ощупываешь место кругом и напарываешь руку на колючки мимозы. Каждый шаг неверен, каждый шаг грозит падением и ушибом. Гора кажется бесконечной. Крупный пот от инстинктивного страха упасть и разбиться катится со лба и падает на подбородок. Полчаса мы карабкаемся на гору, идем минут десять по плато и опять опускаемся и поднимаемся. За спиной, на востоке появляется луна. Сначала она, красная и большая, бессильная рассеять ночную мглу, но вот ее лучи бросили тень, вот стали видны камни и черные кусты и вдруг вся дорога, вся окрестность засверкала под серебристыми лучами.
Идти долго. Мы проходим одно плато за другим. На плато дорога мягкая, черноземная, кругом видны стебли желтой травы, потом каменистый спуск, такой же подъем и опять плато.
Луна поднимается выше и выше, горизонт красен от зарева далекого пожара, звезды мягко мигают на темно-синем небе.
В 2 1/2 часа ночи мы вышли на прекрасную мягкую дорогу, влево виднелись строения старинного абиссинского монастыря, дорога была обсажена невысокими кактусами, за которыми тянулись поля сжатой машиллы и ячменя. Здесь и там показались круглые абиссинские хижины, обнесенные плетнем. Вдали чернелось большое селение Минабелла.
Мы стали на пыльном поле сжатого хлеба и из собранной соломы развели огонь. Положение было самое жалкое: палатки, бурки, чай — опоздали. Оставалось греться у высокого пламени костра, да ожидать рассвета…
Странные люди абиссинцы. Вся деревня видела наш приезд, все слышали о нас и никто не пришел пригласить нас согреться в его доме, переждать холодный туман под теплой кровлей. А. между тем, нельзя сказать, чтобы они совсем не знали гостеприимства. Наш передовой отряд, посланный неделю тому назад в Куни, встретил от правителя этого города, Ато Врили, самый любезный прием. Им была поставлена палатка, постланы лучшие шамы, подан горячий обед. А тут -почти враждебное отношение.
По утру стал стягиваться караван. Из деревень пришли абиссинские женщины и принесли на продажу яйца, кур, инжиру, дабо (черные лепешки из полусырого теста, толщиной пальца полтора, значительно вкуснее кисловатой и необыкновенно грязной инжиры), ячмень и тэллу (род кваса мутно-желтого цвета, противного на вкус).
Начался торг. Необразованность и грубость абиссинцев сказывались на каждом шагу.
— ‘Что стоит инжира?’
— ‘Быр ‘ (талер).
—‘Дабо?’
— ‘Быр’.
— ‘Гебс?’ (ячмен).
— ‘Быр’.
— ‘Курица?’
— ‘Быр’.
Все стоит быр. Да иначе и быть не может. Эти люди, живущие всего в 100 верстах от столицы Эфиопии, знают одну монету — быр. Малики принимаются неохотно. Правда, за мелкую монету еще ходит ‘амульё’, — бруски соли, величиной и формой напоминающие точила, наших косарей, можно еще вести торг и на патроны. Всякий норовит воспользоваться случаем прихода ‘али’ и сорвать лишнюю копейку, надуть и обсчитать при рассчете.
После трудных ночных переходов дни проходят медленные, скучные. Спать жарко, но работать, охотиться почти нельзя — все кости ломит, все болит, все требует покоя хотя на несколько часов.
Многие мулы каравана пришли только 29-го к ночи и несчастные владельцы их провели тяжелый день без вещей.
Пятница, 30-го января. От Минабеллы до Годабурка — 22 версты (3 1/2 часа). Солнце встало в 6 часов утра и вместе с солнцем поднялись и мы. Небо затянуто серыми тучами, утро серенькое, теплое. Кругом далекий горизонт желтых полей и синеющие горы. В 7 ? мы уже тронулись по пыльной дороге между высоких зеленых изгородей абиссинских деревень. Мы в Шоа. Кругом обширные плато, то поросшие невысокой мимозой с синевато белыми стволами, то покрытые травой, желтой, погорелой, то засеянные машиллой, или гебсом (ячменем). Одно плато кончается, начинается другое. Крутой каменистый, трудно проходимый подъем а за ним широкая терраса, по которой вьется пыльная черноземная дорога. Здесь и там зелеными оазисами темнеют деревни. Крестьянская рабочая жизнь кипит кругом. Там на желтом от соломы склоне, по ячменю крутятся друг возле друга две пары тучных волов. Зерно выдавливается из под их ног, они ходят без при-вязи, слушаясь лишь голоса хозяина и молотят хлеб под твердыми копытами. Там зерно кидают вверх и дуновением ветра относит пыль и шелуху. У абиссинцев нет ни ветряных, ни водяных мельниц: они растирают зерно в ручную, между двумя камнями. Иногда отдельно от деревень стоит большая круглая хижина, на конической крыше которой укреплены несколько страусовых яиц — это абиссинская церковь. Абиссинец — воин не знает никаких украшений. Вся жизнь его походы, усмирения, покорения. Благодаря выдающимся качествам абиссинского пехотинца, эти войны до сего времени были удачны и это много повредило просвещению Абиссинии. У большинства, я не говорю про передовых абиссинских людей, взгляд на европейца такой же, как на галласа, данакиля, тигрийца. В своем пробковом шлеме, ботинках, гетрах, неспособный взбегать на высокие горы, он не заслуживает уважения абиссинского солдата, притом он так напоминает ненавистного трусливого ‘итали’, что на коленях просил пощады после Адуи, что бежал от грозных криков ‘айгуме’! Итальянцы оказали плохую услугу цивилизации страны и европейцам своим неудачным вторжением. Все европейское теперь подвержено критике и пользу телефонов, дорог, хорошей обработки земли видят только такие люди, как негус, да некоторые из расов.
Абиссинец не желает работать — он предпочитает жить плодами своих побед. Вот почему бедны эти церкви, затерянные среди полей, вот почему нет здесь ни банановых, ни кофейных плантаций…
А жаль. Этот чернозем должен родить чудные злаки, это палящее солнце создано для того, чтобы здесь зрели золотистые бананы, наливались яблоки и груши.
В 10 3/4 часов утра по крутому, усеянному глыбами камня, склону, мы прошли на берег узенькой горной речки, где и стали биваком. Вечером к начальнику миссии приехал правитель Бальчи Ато Павлос.
Ато Павлос невысокий, кругленький человек с жиденькой черной бородой, курчавыми волосами, большими выразительными глазами и первый из абиссинцев, которого я вижу с испорченными зубами. В 1896 году он был с расом Маконеном в Италии и несколько отшлифовался. Одет он во все белое, на нем такая же шама, как была и на фитаурари Асфао, тонкая, полупрозрачная. Он довольно хитро смеется и задумчиво смотрит куда-то вдаль, пока переводчик передает разговор.
Начальник миссии высказал ему свое неудовольствие по поводу дерзкого поведения купцов.
— ‘Что делать!’ мягко улыбаясь и как бы глазами прося прощения за купцов, сказал Ато Павлос.
— ‘Здесь, у вас люди из Годжама, из Тигре, самые скверные люди, совсем незнакомые с цивилизацией. Я уверен, что те, которые родом из Габеша (Абиссинии), не доставляли беспокойства послу Царя Московского’.
И при этом тонкая улыбка при слове ‘цивилизация’, легкое подчеркивание в себе человека, бывавшего в Европе.
При нем курьер Менелика принес письмо на имя начальника миссии и письмо негуса купцам. Письма написаны на белой бумаге, тонкой, почтовой, с печатью абиссинского императора вверху, посредине. В письме начальнику миссии император еще раз высказывает свое нетерпение увидеть Московского посла.
Письмо купцам весьма грозное. Чтение его производит сильное впечатление на всех наших крикливых возниц… ‘Если вы не будете исполнять повелений друга моего, посла Москова, если вы его не повезете так, как он хочет, то я вас!’…
Последнее выражение заставило купцов растерянно переглянуться и стать на колени. Дело в том, что люди, которым негус сказал ‘я вас!’ считаются вне закона, за малейшую провинность их можно арестовать, посадить в тюрьму и даже казнить. ‘Я вас!’ или выразительный знак пальцем по шее, ставят человека в крайнюю опасность для жизни.
Ато Павлос, по прочтении писем, становится еще любезнее, он обещает устроить наш 30-ти — верблюдный караван на мулов и просит начальника миссии не беспокоиться ни о чем, но все доверить ему. Он уезжает затемно. Впереди идет слуга с фонарем, сзади на муле едет Ато Павлос. Они черной тенью проходят мимо нас и исчезают на крутом горном склоне.
После отъезда его становится как-то спокойнее, этот маленький сановник внушил к себе доверие, мы не боимся за наш груз, за громоздкие ящики с Царскими подарками, которые нужно перевалить через Менджар.
31-е января, суббота. От Гадабурка до Шонкора четыре часа пути — 18 верст. Наш путь сегодня — крутой подъем по скалистой горе, каменная тропинка, вьющаяся по узкому карнизу над отвесною плоскостью. Мы поднимаемся на 7500 футов над уровнем моря. Назади видны громадные желтые плато Иту, горы, за которыми бежит широкий Кассам, темные перелески мимоз, деревушки, тонущие в зелени молочайных растений. Прямо внизу узкий ручей Гадабурка с его каскадами, бассейнами, будто нарочно выдолбленными в сплошном горном массиве, а под ногами громадные каменья, громоздящиеся один на другой в беспорядке, преграждающие путь, ломающие копыта лошадям и мулам. Мы все идем пешком, перебираясь с камня на камень, спотыкаясь, едва не падая и тянем за собой несчастных лошадей. Целый час длится этот подъем, наконец, еще несколько ступеней и мы на песчаной ровной площадке — мы на Менджаре…

XXI.

К Аддис-Абебе.

Общий характер Абиссинии. — Перегрузка каравана. — Церковь в Бальчи. — В гостях у тысяченачальиика. — Ранжировка конвоя, — Неудачная охота. — У стен Аддис-Абебы.

Вся современная Абиссиния состоит из ряда горных плато, подымающихся одно над другим террасами. Только Харарский округ являет собою ряд скалистых горных цепей, покрытых дремучим девственным лесом и нагроможденных хаотически по всем направлениям. За Харарским округом, да за лесным Черчером идет пологий спуск к Авашу, перерезанный кое-где глубокими балками с отвесными берегами — это Данакильская степь. В глубокой котловине, шумя, ворча и пенясь бежит дикий Аваил, за ним опять степь, идущая постепенно вверх — это вторая терраса за Хараром. На краю ее широкий Кассам переливается с камня на камень, а за ней скалистый подъем, равнина с глубокими балками, с хребтами горных массивов, громоздящимися там и тут по выгорелой степи. На полпути до Менджара еще подъем, новая терраса и, наконец, крутые отвесные стены у Бальчи за Гадабуркой. По мере удаления от богатых высокими травами, роскошной растительностью, хребтов Харара, полей Черчера, травы становятся ниже и ниже, роскошные бананы, кокосы, лианы, померанцы, лавры и смоковницы сменяются жалкой и чахлой мимозой с длинными белыми иглами вместо листьев… На Менджареи тех нет. Широкая, бесконечная степь, море низенькой жалкой чахлой травки, ряд округлых холмов, неглубоких балок с шумящими по ним ручьями, словом, наша степная Русь — лежит куда только глаз хватает. Черная пыльная дорожка, кривые столбы телефона уходят в горизонт, ныряют по холмам и снова выходят. Там и сям, по вершинам видны зеленые изгороди и круглые конические крыши абиссинских хижин. И так до самой столицы Габеша — Антото.
На краю Менджара, у самого обрыва вниз, лежит селение Бальчи. Десятков пят круглых домов, сбившись по шести-семи под одну общую ограду, расположились в беспорядке вправо и влево от большой дороги.
Здесь у самой дороги большой двор абиссинской таможни. Посреди двора сарай, составленный из трех хижин, сплетенных вместе и облепленных глиной — склад всевозможных вещей. У стены штук триста верблюжьих седел положены рядами, подле двух — колесная железная повозка, единственная во всей Абиссинии — имущество m-sieur Лагарда, официального представителя Франции при дворе негуса.
Здесь сгружали под наблюдением Ато Павлоса свой груз наши данакили и здесь же шло формирование нового каравана.
В Бальчи есть старинный монастырь. Он лежит шагах в ста к северу от дороги. Мы попросили разрешения осмотреть его, абиссинцы охотно исполнили нашу просьбу. Через плетневую калитку прошли мы в ограду, где в маленькой роще устроено абиссинское кладбище. Над могилами на трех—четырех жердях положены плетневые щиты. Иные могилы обозначены лишь молодым отростком молочая, или кустом. Никто не знает имен этих черных покойников, они умерли и земля поглотила их навсегда. Посредине стоит круглая церковь. Большой коридор образован с внешней стороны стеной из камыша, неплотно сбитого, а с внутренней стеной из глинобитного сырцового кирпича, черного цвета с четырьмя грубыми кипарисными дверями и несколькими маленькими окошечками, прикрытым ставнями.
Внутри квадратный с закругленными углами алтарь, весь расписанный иконами al fresco. Как и в Хараре, так и здесь все контуры обведены черной краской и иконы лепятся одна возле другой, отделенные узенькими рамочками, разрисованными бледно-зелеными листочками. Иконы-картины большие и маленькие, продолговатые вдоль, продолговатые вверх, квадратные, изображают сцены из евангелия, ветхого завета, жития святых и позднейшей истории Абиссинии.
Вот Успение Божьей Матери: Богоматерь с белым лицом кладется в гроб, закрытый пеленой, кругом на желтом ярком фоне, лиловые лица апостолов, с большими миндалевидными глазами, вот Мария помазывает ноги Христа драгоценным миром, а сзади апостолы повернули свои лица с черными остроконечными бородками и оживленно ‘осуждают’ Марию, вот Христос идет по зеленой воде, по которой плывут громадные белые рыбы, а апостол Петр пытается сойти на воду и не может. Громадный воин на вороном коне, взвившемся на дыбы, копьем поражает длинноносого и красного бородатого Юлиана Отступника и тут же рядом Христос и два разбойника распяты на крестах и воин в португальской куртке копьем поражает Христа под ребро. Вот два черных человека с лицами en face, a ногами в профиль, нарисованными одна за другой, черной пилой пилят череп Георгию Победоносцу, пила дошла уже до носа и желтым треугольником врезалась в лицо Святого, а грушевидные капли крови текут по его одежде, далее ему киркой обтесывают лицо, кладут в котел и, как сказал мне сопровождавший нас тысяченачальник, ‘приготовляют из него тэчь’. Над рядом квадратных картинок, изображающих мучения ‘Георгиса’, сам Георгий на белом коне копьем убивает двухголового льва с двумя змеями вместо хвостов. Рядом с Богоматерью абиссинской работы, приклеена прямо на икону маленькая олеография французской работы, изображающая печальную Божию Матерь с прекрасным лицом и опущенными глазами. И так странно видеть это красивое женское лицо среди розовато-лиловых ликов других икон. Внизу громадный черный черт с хвостом и когтистыми крыльями протягивает страшные лапы кверху, над ним страшный суд и, что удивительно — все праведники белолицые, а грешники — чернокожие — странное для абиссинцев унижение паче гордости, впрочем, скоро объяснившееся тем, что абиссинцы себя не считают за чернокожих! Пониже икон — картины: возвращение Менелика с похода. По желтым пескам пустыни под двумя зонтиками едет Менелик, сзади него царица Таиту. Отряд кавалерии скачет с поднятыми вверх копьями, кругом идет пехота с ружьями Гра на плечах. В углу два квадратика: слон, пронзенный копьем, и лев, пробитый насквозь двумя копьями — охотничьи подвиги негуса. В каждой из четырех стен есть особые врата, высокие двустворчатые двери, сделанные каждая створка из одной громадной доски, безобразно обтесанной и неровно опиленной, — абиссинцы не умеют работать из дерева. Подле ворот лежат конические барабаны, употребляемые при богослужении, и бряцала, в виде жестяных щипцов, в которых свободно бегают несколько маленьких жестянок, звуком напоминающих звяканье цепей нашего кадила…
В церковь нас провожал тысяченачальник. Узнав, что московские гости осматривают храм, пришел старик-священник с сухим бритым лицом и коротко остриженными волосами, сильно смахивавший на католического патера. Слабым голосом, напоминающим возгласы старичков-священников наших церквей, он произнес нам благословение, которое мы выслушали с непокрытыми головами, и потом вышли за ограду.
Тысяченачальник пригласил нас завтракать. Дом его находится во дворе таможни и состоит из круга, образованного земляной стеной, в круг вписан квадрат. Оставшиеся сегменты образуют двое сеней, спальню и кухню — квадрат — столовая, приемная, гостиная — все что угодно. На стенах несколько карабинов Гра, ружье Гра-Кропачек с подствольным магазином, копья, серебряный щит, пожалованный расом Маконеном за храбрость, наборная уздечка и две картинки с конфетных коробок французского производства. Нас усадили на возвышение, покрытое коврами, немолодая женщина, в грязной, длинной рубахе, подпоясанной веревкой, поставила перед нами довольно изящно сработанный столик, сплетенный из гладкой соломы. На него поместили круглую корзинку с тягучими блинами инжиры, подали четыре стеклянных стакана, в которые сейчас же налили мутный тэчь, а грязный слуга, абиссинец, руками принес разогретую провяленную баранину с кусками прозрачного, как янтарь, желтого сала. Двое совершенно голых мальчика, лет двух-трех, стояли, выпучив безобразные, животы и таращили на нас черные глаза с коричневыми белками. В двери смотрели любопытные ашкеры. Хозяин притворил эти двери, сделанные из тонких камышинок, прикрытых грубо-обделанной бычачьей кожей. В хижине стало темно. Голые дети, грязная шама хозяйки, два-три клиента, со стоическим хладнокровием смотревшие на московских геразмачей, пьяный аромат тэча, кислая инжира и вонючая баранина — все это не могло возбудить особенного аппетита, но мы, поручики К-ий, А-и, я и классный фельдшер С-н из приличия ели руками жесткую отвратительную баранину, мокали ее в красный перец и закусывали сырой инжирой, запивая все это пресным и пряным тэчем.
— ‘Бузу малькам’, говорит кто-либо из нас, обращаясь к хозяину, — ‘черт знает какую пакость едим’, добавляет тут же по-русски, хозяин приветливо улыбается и кланяется в пояс. По лицу его расплывается довольная улыбка. Около часу сидим мы у тысяченачальника. Тем временем Ато Павлос считает и сдает ящики новым караванщикам.
Из Бальчи мы проехали в Шонкора, где стали биваком на берегу ручья, протекающего в неглубокой балке. Бивак был без дров. За дровами надо было посылать за 15 верст. Разогревали воду для чая на соломе, траве и кизеках…
1-е февраля. Воскресенье. Дневка в Шонкора. Начальник миссии решил 1-е февраля простоять на дневке, чтобы дать время подтянуться новому каравану, сформированному Ато Павлосом в Бальчи.
Офицеры разошлись на охоту и вскоре две желтые антилопы, трофеи поручика Д-ва, украшали нашу кухню. Доктора принимали больных, я занялся ранжировкой своего конвоя и подбором его по мастям. У меня теперь было: пять лейб-казаков, в их числе один трубач, пять атаманцев (один сопровождал караван доктора Щ-ва), в их числе один трубач, два уральца (один при караване доктора Щ-ва) и четыре артиллериста. Лошади у меня оказались следующих мастей: шесть серых, одна рыжая, три гнедых, две вороных, и четыре караковых — вот и подбирай как знаешь! Люди в разноцветных мундирах, лейб-казаки в красных, атаманцы в голубых, уральцы в малиновых и артиллеристы в черных…
Решаю в Аддис-Абебу въезжать в колонне по четыре. Впереди — два трубача на белых лошадях, за ними четыре лейб-казака на серых, четыре атаманца на рыжей и гнедых, два уральца на вороных и четыре артиллериста на караковых. При указании полковника А-ва подбор довольно удачен, тень выходит, но лошади абиссинские, а это, я думаю, не требует комментарий. Немного поводил конвой в шеренге, подранжировал его, потом лошадей пустил пастись в табуне, а людей занял гимнастикой, чехардой, борьбой на стенку и бегом в запуски с переправой через речку. После этого переклеймили мулов, наложив им с левой стороны под гриву букву Р, пересмотрели мундиры, амуницию, выстирали палатку, подбрили сзади по казачьи волосы, глядишь, а уже солнышко спускается за крыши абиссинской деревни — близка безлунная ночь, время пригонять табун, чистить и мыть животных, задавать корм.
День дневки прошел за работой незаметно, наступила ночь. Завтра с утра опять пойдем через эти холмы, желтеющие сухой травой.
2-е февраля. Понедельник, от Шонкора до Чофа-Денса, 3 ? часа, 19 верст. Мягкая черноземная дорога бежит между полей с сухой травой, опускается в балки, снова подымается и мы углубляемся в Абиссинию. Вправо и влево по холмам видны галласские деревни. Местами поля покрыты зрелой сухой пшеницей и ячменем.
— ‘Ваше высокоблагородие’, восклицает восхищенно толстяк Недодаев, — ‘да никак взаправдашняя пшеница!’ он бежит в поле и рвет пучок колосьев — ‘пшеница и есть!’ ‘Ну, значит, на масляной блины будут. И пшеница! Только низковата’.
Поля обработаны плохо. Целина чуть тронута маленькими плугами, а кругом сухая трава, растущая пучками между мелких черных камней. На пути переправляемся через три речки. На третьей прекрасное место для бивака. Большие смоковницы и мимозы растут по луговому берегу, дальше подъем, сажени на две, еще версты две по полям и четвертый звенящий ручей, на берегу которого растет громадная смоковница. Здесь было место нашего бивака. Топлива опять не было. Галласские женщины принесли в одних и тех же корзинах лепешки кизека и дабо, но на походе это все равно — Абиссиния отучает от брезгливости.
В одиннадцать часов утра наши палатки поставлены, мулы и лошади пущены в табун, лагерная жизнь входит в свое обычное течение.
Около двух часов дня я лежу на своей жесткой койке и читаю газету от 2б-го декабря. Вдруг в палатку мою таинственно просовывается черная голова.
— ‘Гэта!’ тихо говорит незнакомый мне абиссинец, — ‘дуккуля алле’. (Господин есть газели).
Я вскакиваю с — постели и бросаю газету.
— ‘Уадет?’ (где)
— ‘Безик’. ‘Мольто’. (Здесь, много).
Я одеваю фуражку, хватаю трехлинейку и выхожу. Мы идем, т.е. идет только абиссинец — легкой свободной походкой, я бегу за ним, скользя по сухой траве, путаясь в стеблях. Мы проходим берегом реки, прыгаем через глинистые болота, переходим через реку и попадаем на равнину, кое-где покрытую мимозами.
— ‘Базик-арат ‘ (здесь четыре), говорит абиссинец.
Но газели успели давно скрыться. Напрасно мой проводник вытягивает шею и таинственно говорит, ‘базик-мольто’, их нет ни под мимозами, ни в густой траве. Мы спускаемся к берегу и идем вдоль по реке. Газелей нет. Но я уже не жалею потерянного времени. Болотистый ручей, поросший густыми и высокими камышами переходит в горный поток, с шумом несущийся по каменистому руслу. Дойдя до отвесной вылощенной скалы ручей падает с саженной вышины прозрачным каскадом, рассыпается в бездну брызг, словно расплавленное серебро, летящих во все стороны. А внизу глубокий бассейн, полный зеленоватой влаги, прозрачной и холодной. Какие то неведомые рыбы ходят по дну, серая цапля, с длинной шеей стоит в траве, кусты нависли перистыми ветвями над водой, уголок полон зеленой тени, влажной прохлады, шумящей тайны. Я сел на берегу и долго любовался на каскад и иные каскады, каскады исскуственные, каскады далекого Петергофского Монплезира вспоминались мне.
Я пришел с охоты с пустыми руками. Поручик Д-ов убил газель, доктор Б-н и поручик А-и принесли много пернатой дичи.
Послезавтра мы становимся в виду дворца негуса у Шола. Наш лагерь, как на ладони будет виден из окон императорского дома. Я произвел осмотр обмундированию конвоя. Да, четырехмесячный поход сильно потрепал нашу казенную справу. Сапоги хоть выбрось. От жары кожа потрескалась, третьи подметки отстали, каблуки сносились! Никакая вакса их не выручит. Рейтузы выгорели и стали почти белыми, рубашки протерлись от ремней амуниции до дыр, белые каски загрязнились, фуражки смялись, козырьки потрескались… Нет! в таком виде абиссинский негус не увидит представителей русской гвардии, это почтенный боевой вид, но это не истинный вид щеголя гвардейца. Предписываю завтра же вынуть из сундуков новые рубашки, сапоги, шаровары и фуражки, а эти сдать в сундуки впредь до возвращения. Выдал ваксу, помаду для чистки меди и завтра же начнем приводить себя в столичный вид.
Близость окончания далекого похода привела всех в веселое, радостное настроение, омрачившееся болезнью полковника А-ва. С ним повторились пароксизмы давнишней кушкинской лихорадки. Последние переходы полковник А-ов едва ехал, делая частые привалы и подолгу отдыхая где-либо у дороги на голой земле. Здоровье его третьего дня было очень плохо, только теперь ему стало несколько легче.
3-го февраля. Вторник. От Чофа-Денса до Акаке. 5 1/2 часов 30 верст. Утро пасмурное, холодное. Все небо покрыто серыми тучами, ветер шумит в горах. Около семи часов тучи стали разрываться, сквозь дымку их показалось лазурное небо, блеснуло на минуту робкое солнце, не жгучее африканское, а несмелое тихое, чисто петербургское солнце, блеснуло и скрылось, словно застыдилось, словно устало оно три месяца подряд палить наши лица.
Мы идем под этим пасмурным небом по полям, по чернозему, кое-где распаханному первобытным абиссинским плугом, состоящим из большого гвоздя, прикрепленного к дышлу с парным ярмом, в которое впряжены горбатые быки. Мы идем пять с половиной часов. В конце перехода переводчик и наши слуги приходят в заметное оживление.
— ‘Аддис-Абеба! Аддис-Абеба!’ говорят они, указывая вдаль.
Но прозрачная даль пуста. Две большие горы соединены друг с другом невысоким хребтом. На горы легли какие то темные пятна — то — тени ли это разрозненных облаков, кидаемые высоким солнцем, уже торжествующим свою победу над тучами, или это дремучие леса, или погорелые луга, или кучи хижин — разобрать нельзя. Мы на высоте 7,700 футов, редкий воздух дрожит и трепещет, дали исчезли, все ясно, но Аддис-Абебы не видно.
— ‘Вон! между гор ‘ — говорит переводчик, ‘темное пятно — это и есть Антото’.
Но черных пятен много. Жадный взор ищет по горам и холмам высоких колоколен, церквей, белых дворцов, причудливых зданий столицы эфиопского царства. Темные пятна ничего не говорят, да и кругом не слышно, не чувствуется биение пульса столицы, дорога, поля так же пустынны, деревни так же разбросаны и бедны… ‘Новый цветок ‘ (Аддис-Абеба — в переводе — новый цветок) не благоухает, не дает знать о себе, даже и на три часа расстояния.
А между тем гонцы приносят известия что сам Менелик в подзорную трубу следит за шествием российского посольства, что в часе от Аддис-Абебы на поле у Шола разбиты уже четыре палатки для его членов, что все Антото волнуется в ожидании торжественного в езда.
Около часа пополудни, перейдя две довольно глубокие реки мы останавливаемся у Акаке, на обрывистом берегу широкого ручья.
До завтра, — завтра в трех верстах от Аддис-Абебы уже начнется праздник торжественной встречи.
4-е января, среда. От Акаке до Шола. 12 верст — 2 часа. Мы перенесли свой лагерь еще ближе к Антото, перенесли с тою целью, чтобы завтра сократить до пределов возможного движение в парадной форме, по церемониалу, в столицу эфиопской империи. Наш бивак разбит на ровном поле желтой травы с безукоризненной правильностью. Коновязь, за ее срединой палатка конвоя, далее линия офицерских палаток, за ней столовая и кухня. Палатки начальника миссии поставлены впереди и сбоку и перед его приемной парные часовые заняли пост.
Хлопотливый день. Почистили и помыли коней, начистили ремни, наборы, пригнали амуницию, проверили холостые патроны и нет, — нет да и ходили на пригорок посмотреть на Антото.
На склонах холмов видны были кучки темных круглых хижин, разбросанные здесь и там, красная крыша дворца, две три белых постройки выделялись между ними. Ни улиц, ни кварталов, ни стен, ни капитальных построек, — столица солдатского народа не блистала городским видом…
В 4 часа к начальнику миссии приехал m-sieur Ильг. Швейцарец родом, он более двадцати лет провел в Абиссинии при дворе негуса и занял при нем роль министра иностранных дел и верховного церемониймейстера. Это статный бородатый немец, лет 45-ти, и, надо полагать, хитрый и лукавый царедворец.
Он приехал, чтобы договориться о церемониале завтрашнего въезда. Было решено, что движение с бивака начнется в 8 часов утра, когда к лагерю прибудет отряд войск, m-sieur Ильг и начальник гвардии императрицы, которые проводят жену начальника миссии в предназначенную ей палатку, затем, через полчаса, дедьязмач Иосиф в месте с г. Ильгом прибудут вновь в лагерь, чтобы проводить русского посла во дворец негуса. Официальная встреча должна была произойти верстах в двух от города за рекой. При въезде по просьбе начальника миссии абиссинские войска не должны были мешаться с нашим конвоем и членами миссии, дабы более оттенить европейцев. В виду общего утомления походом первая аудиенция не должна была долго длиться.
В 5 часов пополудни m-sieur Ильг удалился.
Тихий вечер наступил. Последний вечер на биваке, последний вечер в наскоро разбитой палатке. Пурпурный закат золотил далекие горы и на фоне их виднелись скромные хижины аддис-абебских жителей. Ни звука, ни шороха. Не залают собаки, не перекликаются протяжно сторожа, не видно огней большого города, не слышно шума голосов. Тихо все. Не верится, что это цель нашего путешествия: не верится, что завтра мы увидим героя-властителя могущественнейшей африканской державы, что завтра приподнимется занавес и мы будем очевидцами роскошнейшей феерии, что завтра мы вступим в таинственное Антото, станем участниками такой жизни, которую вели, вероятно, наши предки тысячу лет тому назад… Завтра…

XXII.

Первая аудиенция у негуса.

Приготовление к выезду. — Конвой жены начальника миссии. — Войска негуса в парадной форме. — Приемный зал дворца Меиелика. — Передача письма. — Наш лагерь. — ‘Дурго’ от негуса.

Ранним утром, 5-го февраля, все в русском стане оживилось. Спешно грузили последние вещи на мулов и отправляли их из лагеря, валили палатки, чистили лошадей: готовились к парадному в езду. В 7 часов утра Икэ приняло необычный праздничный вид. Пестрые мундиры конвоя, щегольская форма офицеров гвардии, эполеты врачей: — так странно было видеть все это на беспредельном поле желтой травы, обрамленном далекими голубыми горами.
To и дело слышались восторженные восклицания черных слуг, подававших то ту, то другую принадлежность парадного снаряжения.
— ‘Ойя-гут!’, слышишь в одном конце пискливый голос Габриэса, слуги поручика Д-ва, — ‘ойя-гут!’ говорит и наш молчаливый Уольди.
Все принарядилось. Переводчик Габро Христос сменил свою полуевропейскую одежду на белую шелковую рубашку и белоснежную шаму с красной широкой полосой, слуги тоже оделись в шелковые ткани, поделали повязки на головы, вместо шляп, и приняли праздничный вид.
К 8-ми часам конвой выстроился пестрой линией против палатки начальника миссии. Г. Власов поблагодарил казаков за примерную службу в далеком походе и поздравил с прибытием к столице в Абиссинии.
Погода была, как на заказ. С утра ни облачка, голубое небо светлым куполом покрыло всю окрестность. Желтый холм, отходя отрогом от центра гор скрывал от нас дорогу на Аддис-Абебу.
И вот в 8 ? часов утра, за холмом, где протекал неширокий ручей по каменистому ложу, где стояло два одиноких дерева, раздались жалобные звуки флейт-ампилей, стали слышаны голоса и громадная полоса черных ашкеров вдруг надвинулась из-за возвышенности. Их, этих ашкеров, было более тысячи человек. Они шли широким фронтом, в несколько шеренг, одетые в праздничные белые шамы, с ружьями на плечах. Десятки палок с абиссинскими флагами возвышались над их головами, красные, желтые и зеленые языки мотались в воздухе, на темно-синем небе Африки. Там и сям в этой белой толпе видны были офицеры в боевых плащах лемптах. (Лемпты одеваются поверх шамы, и имеют форму паука или осьминога, это несколько широких лент с узором на конце, мотающихся по плечам и по спине офицера). И каких, каких цветов были эти лемпты! Каких оттенков! Европейская палитра бедна, красками, язык не найдет слов, чтобы описать дикую красоту этих пестрых одеяний. Черные, атласные и рядом ярко-зеленые, малиновые, фиолетовые, розовые, пестрые самого невозможного рисунка, расшитые золотом и серебром. Сзади особо отличившиеся ашкеры несли их щиты, обделанные золотом и серебром. С правого бока висели длинные кривые сабли в сафьяновых ножнах, на плече лежали ружья: — целый лес стволов. И шумя и крича, каждую секунду меняя сочетание пятен, подобно стеклам калейдоскопа, толпа эта надвинулась, окружила, покоем зашла вокруг палатки. Начальник гвардии императрицы в длинном атласном черном плаще, многочисленными складками спадавшее чуть не до земли, выехал вперед на разубранной цветным сафьяном и золотым набором серой лошади и криком отдал приказание. Пестрые лемпты забегали. Длинные трости прогулялись по головам и спинам не успевших подравняться солдат, ампили запели жалкие ноты, без мотива, без склада, и из середины толпы выдвинулся m-sieur Ильг во фраке и за ним начальник гвардии царицы Таиту. Жена начальника миссии, сопровождаемая своей горничной подъехала к ним. Ашкеры, от имени царицы, поднесли ей четыре букетика цветов в зеленых граненых стаканах и подвели роскошно убранного мула.
Смолкшие было флейты снова затянули пискливую музыку, толпа раздалась, раздвинулась, потом снова сомкнулась, причем лемпты образовали еще несколько удивительно пестрых пятен и затем с говором и шумом удалились за холм, уводя с собою и г-жу Власову.
Мы остались ожидать своей очереди.
Прошло томительных полчаса. И вот из-за той же горы показался быстро идущий мул m-sieur Ильга, за ним ехал геразмач Иосиф, придворный переводчик Менелика, а дальше бежало несколько ашкеров. Минута нашего отъезда настала. Начальник миссии сел на своего парадного мула, конвой рысью выскочил вперед и построился no четыре, офицеры стали позади г. Власова и Ильга и мы тронулись.
За холмом, на желтом поле, несколько верст шириною, у дороги на Аддис-Абебу, стояли войска Менелика. Дядя императора рас Убие выехал навстречу послу Московского Государя. Рас Михаил, зять Менелика, в простой одежде, инкогнито, первые сановники города, в парадных одеяниях находились при нем. Впереди всех, группой, окруженные офицерами в лемптах и львиных гривах, с солдатами, с ружьями, с примкнутыми штыками стояли расы. Подле них были музыканты с длинными деревянными и медными трубами, похожими на наши пастушеские, и с маленькими флейтами. Гвардия императора с ружьями, окутанными красным кумачом, отдельной кучкой собралась около раса Убие. А кругом, громадным покоем, шеренг в пять, беспорядочных, невыранжированных, стали солдаты. Море черных голов, лес ружейных стволов, колеблющиеся белые шамы парадно одетого войска, красные полосы на них и пестрые лемпты, особо отличившихся воинов. Там и сям виднелись всадники на лошадях, гремящих наборами, на седлах с вальтрапами из шелка самого причудливого рисунка. Шелк, атлас и бархат, что может быть ярче, чуднее этого материала!? Сколько дикого вкуса в этой пестроте, сколько жизни в этих красках, что кричат и бьют по глазам, но и ласкают в то же время. Не видишь черных лиц, не видишь босых ног, не слышишь говора или шума. Мелькнет фигура с львиной гривой, торчащей на голове, в леопардовой шкуре, грациозно накинутой на плечи поверх блестящей белой, полупрозрачной шамы, с длинной саблей в красных сафьяновых ножнах, мелькнет и исчезнет в толпе шеститысячного войска.
Всадник на большом муле, в голубой атласной накидке, в шелковом шишаке на голове, с золотым щитом на левой руке, выдвинется из рядов и опять затрут его белые шамы, пестрые лемпты…
Говор многих тысяч людей, крики начальников, ржание коней… Мы подъехали к этой толпе… и вдруг засвистали нежные флейты, заныли трубы, будто громадный медный хор начал настраивать свои инструменты. Дедьязмач Убие приблизился к послу и подвел ему парадного мула, подарок негуса. Громадное животное, вороной масти, было поседлано абиссинским седлом, накрытым роскошным суконным, малиновым чепраком, расшитым разноцветными шелками, и сверх чепрака красивой голубой попоной, испещренной мелкими цветочками. Массивный золотой ошейник свешивался от ушей красавца мула. Ашкер взял его и по приказанию г. Власова повел впереди конвоя. Войско раздалось перед нами, передвинулось, перебежало и двумя громадными толпами, вытянувшимися в линии впереди и сзади нас, пошло на город. В середине, между двух линий солдат, идущих в затылок один другому, ехали мы.
Прямо перед конвоем шли музыканты. Трубы завывали, на смену им пищали флейты, и снова выли трубы. Толстогубые трубачи галласы и мальчишки флейтщики старались изо всех сил. А впереди, шумя и сверкая пестрыми пятнами плащей и головных платков, играя на солнце золотым набором сбруй, щитов и копий шли солдаты. Их было тысяч шесть.
Шеренги эти расстраивались, обращались в кучки, когда приходилось перебегать через крутые балки, через каменистые ручьи и снова строились, поощряемые криками начальников, ударами тонких и длинных палок. Войско таяло, разбегаясь при входе в улицу и снова появлялось, едва площадь давала место. Из-за земляных и камышовых заборов на нас смотрели хладнокровные лица: ашкеры сановников, солдатские жены в сероватых рубашках с массой складок у груди и с напуском на пояс, голые дети, дворяне в черных суконных накидках: — ни тени любопытства: — холодная гордость выражалась на их лицах. Мы поднялись на самый высокий холм Аддис-Абебы и в узкие ворота круглой каменной стены въехали во двор дворца негуса…
Представьте себе, что с шумом и свистом взвился занавес Мариинского театра и вы увидали перед собой апофеоз красивого обстановочного балета. На темно-синем небе, картинно окруженный зелеными деревами виднелся круглый дворец негуса. Грубые каменные ступени вели к громадным дверям. На ступенях, в красных чалмах стоял оркестр негуса и управляемый русским капельмейстером, играл ‘Боже, Царя Храни’. У крыльца в богатых костюмах столпились первые сановники абиссинской империи, ближе, в круглом каменном бассейне, чуть бил фонтан.
От входа до дворца, кривой линией стала артиллерия негуса. 70 итальянских горных орудий, 280 артиллеристов в пунцовых чалмах и полосатых вязаных фуфайках Красного Креста, черные барабанщики, сидящие на уступе каменной стены и пестрая толпа офицеров и солдат, залитых ярким экваториальным солнцем…
Нет! никакое электричество не даст такого света, никакой декоратор не напишет такого прозрачного неба, нигде не найдется нескольких сотен богато одетых статистов!
Такие картины можно видеть только там, где яркое солнце играет роль электротехника, где полновластный император собирает толпы актеров, где война дает платье, где мужчина-воин — первое лицо в стране.
И среди этой театрально одетой толпы, солидными, серьезными и величаво красивыми казались наши блестящие гвардейцы, на чудно подобранных конях въезжавшие во двор.
При грохоте барабанов, под торжественные звуки русского гимна слезли мы с лошадей и мулов и вошли во дворец… Новый эффект, эффект бьющий по нервам, эффект, заставляющий задуматься, забыться, отрешиться на мгновение ото всего, что было, что осталось там, назади, в далекой Европе…
Триста лет ухнуло куда-то в бесконечность. Нет Петербурга, нет железных дорог, нет Германии, Франции, с которыми мы заключаем союзы, трактаты, договоры… Есть какие-то отдаленные немцы, с которыми приятно вести умные беседы, которые ‘зело опытны’ во многих делах. Тишайший царь Алексей Михайлович мудро правит Московским государством, то ссорясь, то мирясь с патриархами, устрояя царство. Теперь у него торжественная аудиенция — принимаются почетные послы, прибывшие с немецкой стороны. Бояре и рынды, дети боярские и духовные лица собрались вокруг Московского Царя и слушают мудрые слова Государевы…
Да так должно было быть!… Мы — те немецкие послы, что капля за каплей вносили европейскую цивилизацию в Рус, а царь Менелик, принимающий нас теперь с ласковой улыбкой гостеприимного хозяина, поборник цивилизации, не чуждый европейских обычаев, но поборник мягкий, опасающийся ломки и крутых мер, не Царь ли это государства Московского, лет триста тому назад?
Мы в большом круглом зале дворца. Соломенный высокий потолок подперт многими кипарисными четыреугольными столбами, без живописи, без резьбы. Простые веревки натянуты по всем направлениям. На веревках висят драпировки, но они теперь собраны и зал весь перед нами. Таинственный полумрак разлит по залу’ В глубине, в громадной нише квадратный деревянный балдахин с крышей в форме четырехгранной пирамиды, с крестом на верху. Старые шелковые драпировки, шитые золотом подвешены к столбам, трон обложен темно-малиновым бархатом, шитым золотом и негус сидит в нем, закрытый подушками со всех сторон. Видна его груд, увешанная орденами, видна голова, повязанная белым платком и темные руки, положенные на подушки. На груди блестит русский орден Св. Александра Невского. Трон тонет в полумраке глубокой ниши. Там видны ликомакосы (телохранители негуса, мерно колышутся белые и черные конские гривы-опахала, в руках искусных эльфинь-ашкеров. У ног негуса), на ступенях трона, в немом молчании, задумчивые и преданные лежат первейшие его сановники и советники — дядя его, рас Дарги и главный судья Афа-Негус. По левую сторону трона стоит правитель Тигре — рао Микаэль, дедьязмач Убие, начальник императорской гвардии, далее в львиных гривах геразмачи и кеньазмачи, у входа, в цветных пестрых лемптах тысяченачальники и баламбарасы.
Правее трона, в парадной форме стоят члены французской миссии с m-sieur Лагардом, министром резидентом во главе. Ближе к негусу стали геразмач Иосиф и m-sieur Ильг.
На мягких разноцветных коврах, покрывавших весь пол громадного зала, было поставлено золотое кресло для русского посла и стулья для членов миссии.
Все заняли места по старшинству. Конвой вошел с обнаженными шашками и стал против императора.
Смолкли последние шаги, затихли разговоры в толпе придворных.
Российский Императорский посланец вручил кисейный, поверх золотой парчи, конверт с письмом. Императора негусу. Конвой взял на караул, на дворе загрохотали пушки и звуки русского гимна еще раз сквозь стены донеслись в полутемный зал дворца.
Приподнявшись с почтительной, довольной и радостной улыбкой, обеими руками принял негус письмо единоверного ему властелина полу-мира и передал его своему ликомакосу…
Потом представили членов миссии. Император пожал сердечно руку г. Власову и тихо стал с ним разговаривать…
Он справился о здоровье Российского Императора, о здоровье посла и членов миссии, о том, благополучно ли прибыли все? не было ли затруднений в дороге?…
При каждом вопросе ласковая улыбка освещала его лицо, из-под черных губ сверкали белые зубы, и все его широкое, доброе лицо, опушенное черной бородкой, озарялось.
Аудиенция длится полчаса.
Мы уходим из зала, садимся на мулов и, сопровождаемые тысячами войска, идем в наш лагерь. По дороге мы заезжаем в собор Аддис-Абебы, а затем пробираемся через ручей на холм, где воздвигнуты высокие плетневые стены и где разбито четыре больших круглых абиссинских палатки. Это место выбрано для русской миссии самим негусом. Менелик несколько раз приезжал сюда и наблюдал за работами по постройке забора.
Место выбрано прекрасно. Вся Аддис-Абеба, с командующим ею дворцом негуса, как на ладони. Внизу бежит ручей, сзади высокие горы. Чудный вид, прекрасный воздух.
Для устройства лагеря, для забот о русской миссии назначен Азач Гезау, невысокий, чернобородый ‘большой человек’. Он нас проводил на место лагеря, он же явился под вечер во главе бесконечной процессии черных солдат и женщин — он принес дурго от императора — ‘немножко на первый раз’, как сказал он, хитро улыбаясь г. Власову. Это немного было: пять громадных быков, 20 баранов больших и 16 маленьких черных барашков, 300 блинов инжиры и 200 хлебов ‘фурно’ (по форме французская булка, по вкусу пеклеванный хлеб), 13 гомб тэча и 9 гомб масла…
Долго, долго в этот вечер я не мог заснуть. И виделось мне доброе, темное лицо правителя Эфиопской империи, первобытный блеск его двора, слабые проблески зарождающейся новой культуры…
А ночь была тихая, прохладная. Мирно спала разбросанная кучками домов Аддис-Абеба, спало на горе над ней старинное Антото и только наши слуги, купцы и забаньи (часовые) абиссинского караула крикливо переговаривались между собой…

XXIII.

Геби.

Устройство лагеря в Аддис-Абебе. — Поездки с визитами. — Характер города. — Дворец Менелика-Геби. — Поднесение Императорских подарков негусу, — Беседа с Менеликом, — История воцарения Менелика. — Война с Италией, — Русский Красный Крест. — Почему русские дороги Менелику. — Царица Таиту. — Ее история. — Поднесение ей подарков. — Рас Дарги, — Геразмач Убие. — Афанегус. — Аббуны, Петрос и Матеое. — Ичигэ. — Характеристика их.

6-го и 7-го января мы устраиваемся. Большая круглая палатка отдана под помещение конвоя. Посередине у столба врыт в землю стол, кругом налажены нары. Бывшая палатка конвоя, ординарная, двускатная обращена в цейхгауз. Из ящиков поделаны шкапы, в которые по звеньям сложены мундиры и шаровары, подле средней стойки сделана пирамида для ружей, наконец, рядом, у забора, под навесом, устроены мастерские, плотницкая и швальня. За неимением сарая, лошади принуждены мерзнуть по ночам на коновязи. Первые дни заниматься их выездкой не приходится: много работы по починке амуниции и устройству лагеря.
8-е и 9-е января сопровождали начальника миссии по визитам. За г. Власовым всякий раз ездит по очереди одно звено. Вместе с начальником миссии делает визиты полковник А-в и вместе с очередным звеном езжу по приказанию начальника миссии, как начальник конвоя, и я. Это дает мне случай близко познакомиться как с самой Аддис-Абебой, так и с ее обитателями.
Назвать Аддис-Абебу городом, даже в африканском смысле этого слова, — немного смело, сказать, что это лишь резиденция негуса, значит оскорбить ее. Это — зародыш города, зародыш столицы нарождающегося великого африканского государства.
Аддис-Абеба — ряд холмов, разделенных узкой и мелкой речкой с каменистым руслом. На холмах построены круглые глинобитные дома, окруженные земляными или хворостяными заборами. Кругом забора целый ряд маленьких то тростниковых, то соломенных хижин — это солдатский бивак. Женщина шоколадного цвета с красивыми темными глазами, с курчавыми волосами в грязной рубашке ниже колена, ниспадающей на пояс многочисленными складками, с полуобнаженной грудью стоит в дверях — это солдатская жена. Внутри хижины висит ружье Гра, иногда кожаный круглый щит, или кривая сабля в сафьяновых ножнах и обладатель ее сидит на мешке, завернувшись в темную от грязи шаму. Чем больше таких хижин, тем важнее лицо, живущее в центральной хижине, за забором.
Улиц нет. Дорога, протоптанная то среди поля, то между хижин, пыльная и широкая, вдруг каменистой тропинкой сбегает вниз в ручей, с камёшка на камень переходит через него, подымается почти отвесно вверх и идет снова, широкая и мягкая по изумрудному лугу. По лугу бродят ослы, мулы и лошади, на канавке, прорезывающей луг, расположилось несколько женщин и стирает грубые шамы своих мужей.
Чем больше углубляешься в город, тем лучше становится дорога, через водопроводные канавы местами перекинуты мосты, покрытые землей, положенной на жерди, за плетнем видна громадная плантация ярко-зеленых кустов. Это ‘геша’, обладающее хмельными свойствами, из которого приготовляется ‘тэчь’ и ‘тэлла’.
— ‘Императорская плантация’, говорит переводчик.
Кусты по склону холма взбегают наверх и подходят к высокой круглой каменной стене.
Это ‘Гэби’, дворец негуса. Гэби состоит из круглого забора, сложенного из белого камня и имеющего несколько ворот. За забором идут дворы, образованные другим круглым забором и сараями, расположенными по радиусам и вмещающими в себя мастерские негуса. Тут и грек Захарий, золотых дел мастер, и садовник и оружейная мастерская, и плотницкая, и патронный завод, и ‘тэче-варня’ и булочная — словом все, что нужно императору, тут же помещается императорская гвардия и пажи — ‘эльфин-ашкеры’ (слуги спален). Дворики, образованные мастерскими, грубо мощены остроконечными булыжниками и соединяются между собой. За второй стеной ряд таких же двориков и, наконец, в центре — дворовые постройки.
Негус любит строиться и у него много каменных круглых и квадратных домов в один и два этажа. Время от времени при дворе своем он устраивает обеды, на которые может придти всякий, без различия звания и состояния, при одном условии принести с собою камень. И в воскресенье, 8-го февраля, когда я сопровождал начальника миссии по визитам, я видел целые толпы людей, которые направлялись в Гэби, и каждый из них нес по большому известковому камню.
Из этих камней построен громадный круглый тронный зал, в котором происходят приемы послов и выходы, — построен дворец императрицы, столовая и внутренние покои.
Гэби — детище Менелика. Это его затея, любимое его местопребывание, здесь проводит эфиопский монарх, дни свои, занимаясь государственными делами, следя за европейской политикой, за развитием техники, за успехами науки и искусства.
Во вторник, 10-го февраля, при поднесении царских подарков, мне удалось несколько короче познакомиться с императором Эфиопии.
В понедельник начальник миссии запросил императора, не может ли он принять его во вторник в 4 часа дня.
Рано утром, во вторник, заведующий двором и работами m-sieur Ильг, запиской уведомил г. Власова, что Менелик желает принять Императорского посла в 10 часов утра, совершенно запросто, наедине и пришлет за ним к 9-ти часам утра конвой.
В 9 часов утра, во вторник, наш конвой в обыкновенной форме при караульной амуниции выстроился у ворот двора в ожидании абиссинского конвоя. Негус прислал около 200 человек ашкеров в белых шамах под начальством одного кеньазмача, и около половины десятого, предшествуемый пестрой линией абиссинцев, сопровождаемый секретарем и конными казаками, начальник миссии на дареном парадном муле, покрытом абиссинским набором, отправился к негусу.
Сзади несли подарки.
Глубоко обдумывали в Петербурге каждую вещь, которую от имени Государя единоверной России отправляли в далекую Абиссинию. Подарки состояли из тех предметов, которые нужны в Абиссинии, ценятся там, любимы в стране черных христиан (Вот эти подарки —
1) Портрет Государя Императора в золотой раме, писанный пастелью — должен был запечатлеть в памяти негуса драгоценные черты северного Монарха и Друга.
2) Трехствольное охотничье ружье работы Зауера, отделка Шафа, с золочеными стволами и золотой розеткой с государственным русским гербом, украшенным бриллиантами и рубинами. Два ствола 12-го калибра — дробовые, третий нижний нарезной под берданочный патрон.
3) Сабля дамасской стали, в ножнах кованого золота, усыпанных бриллиантами и рубинами с рукояткой слоновой кости и вензелем Государя Императора на клинке.
4) Большой абиссинский щит из литого серебра с отделкой золотом и эмалью, с большим государственным русским гербом посредине.
5) Абиссинский боевой плащ (лемпт) из драгоценной парчи.
6) Седло голубого бархата, расшитое золотом и шелками с таким же вал трапом.
7) Серебряные сервизы — один для тэча, другой для кофе.).
Император ожидал русского посла один в своем тронном зале. M-sieur Ильг и геразмач Иосиф находились при нем в качестве переводчиков. Человек 15 слуг было подле императорского трона.
Менелик был одет в шелковую белую с лиловыми полосками рубашку и поверх нее черный, обшитый позументом плащ. На голове была белая кисейная повязка.
Он пригласил нас троих садиться на приготовленные для того три венских стула.
Посланник осведомился о здоровье Джон-Хоя (Его Величества).
— ‘Икзегар истылли (покорно благодарю), тихо ответил негус и спросил о здоровье Государя Императора.
Потом пошел шаблонный разговор о погоде, о страшном ветре, дующем эти дни в Аддис-Абебе, посланник просил разрешения поднести те дары, которые Государь Русский посылает негусу, как знак своей дружбы и уважения.
— ‘Ишши’ (хорошо), тихо произнес Менелик.
Я подаю негусу ружье и объясняю его устройство. Я показал ему, как вкладывать патроны, как стрелять верхними и нижним стволами. Механизм, устройство ружья, сильно заинтересовали Менелика, он зарядил его, потом вынул патроны и осмотрел затвор — ‘очень интересная вещь’ — сказал он.
Потом г. О-в подал негусу шашку, затем щит, лемпт, седло и другие подарки.
Щит и лемпт возбудили особенное внимание Менелика. Долго рассматривал он Российский герб, спрашивал значение каждого отдельного губернского герба. Он взвешивал на руке и любовался дорогой парчою золотого лемпта. Глаза его сверкали — он был тронут. He ценность подарков тронула его, а потрясло его душу, что Великий Белый Брат, Владыка Севера, подумал о нем, живущем в глуши африканских гор и прислал ему те вещи, которые ценятся в Абиссинии, которыми можно похвалиться, показать, вынести… О нем думали, о нем заботились.
— ‘Кто же дал вам форму плаща’? спросил негус.
— ‘Поручик В-ич’.
— ‘Да, он должен знать эти вещи’, тихо сказал Менелик. ‘Передайте Его Величеству, что я тронут и очень благодарю за подарки’.
Он еще раз окинул взглядом все эти предметы, сверкающие золотом и драгоценными каменьями, и приказал убрать их.
— ‘Что нового придумали в Европе?’ спросил негус
— ‘Теперь заняты подводной лодкой и управлением воздушных шаров’, отвечал г. Власов.
— ‘Как же лодка идет под водой? Ее не видно?’
— ‘Ее совершенно не видно’.
— ‘Но тогда в ней темно?’
— ‘Она имеет свой собственный свет’.
— ‘Да’.
— ‘Еще делают опыты над полетом в любом направлении по воздуху. Нынешним летом молодой норвежец Андре полетел на таком шаре к северному полюсу’.
— ‘Я слышал… Что же, достигли того, что можно лететь против ветра?’
— ‘Нет еще’.
— ‘А что, Восточно-Сибирская дорога окончена?’, спросил вдруг Менелик.
— ‘Почти. Осталось провести только участок через владения Китая. Иначе пришлось бы делать большую Дугу’.
— Д это знаю, я смотрел на карте’…
Негуса многое интересовало. Возобновив вопрос о северном полюсе, он вспомнил, что границы России близки к северу, что в России должны быть холода. Затем он спросил, что едят в таких холодных землях, где зерно не родится и где нет хлеба… Он многое читал. Ему переводят все интересное из европейских газет, но, конечно, лучше всего расспросить человека бывалого.
Аудиенция длится около часа. В боковую дверь входит седой старик в простой шаме — это дядя императора, рас Дарги — он пришел обедать к Менелику. Скоро полдень — мы откланиваемся и уходим.
Стариной стародавней пахнет от этих дворов, от простых каменных стен, за которыми теснятся ашкеры конвоя. Начальник миссии просил через г. Ильга, чтобы ради него не тревожили солдат, что его все знают и ему конвоя не нужно…
— ‘Вы этим стесните императора’, сказал г. Ильг, ‘Абиссиния страна бедная. При всем желании негуса особенно почтить вас он не может этого сделать. Дайте ему возможность хотя отличить вас посылкой солдат’.
Мы ушли и замкнулись за нами высокие кипарисные двери нового дворца и царь царей остался один.
И скорбная дума легла на его умное чело. Задумался он о той далекой стране, где люди умеют делать такие прекрасные вещи, где кроме копья и меча, кроме рук и ног работает еще великая мысль человеческая. И окинул он бедный город, что раскинулся кругом по холмам, окинул грязные шамы своих подданных, бедные хижины, пыльные улицы и задумался… Да, много работы, много труда еще нужно, чтобы все это устроить, чтобы дать просвещению возможность широкой волной вливаться в темное государство…
Одно горе — помощников нет…
Менелик сын шоанского негуса Хайле Малакота родился в 1845 году. Молодость его прошла бурно. На одиннадцатом году жизни он был свидетелем разгрома Шоа, отец его был убит, управление Шоа было отдано дяде его Ато Аяле, а сам он с другими родственниками Хайле Малакота был уведен в плен. Виновником разгрома был Эфиопский император Феодор. До мальчика Менелика дошли слухи о распре между его дядями, Шоа было разделено, но через четыре года Феодор вернулся наказать мятежников, второй его дядя Ато Сейфу был убит и в Шоа стал править Ато Безабы. Десять лет проходит под управлением Ато Безабы. He одна черная голова падает под ударом палача, a в тиши двора растет мальчик. Ни по одежде его, бедной и грязной, ни по немытому телу нельзя узнать в нем царского сына. Но кровь негуса течет в нем. Тихий и робкий на словах, добрый и простодушный на вид юноша Менелик обладал характером твердым, духом несокрушимым, ясным и светлым умом. К нему привязался раб Феодора — Вальде Тадик, и вот вдвоем они бегут через пустыню, кормясь Христовым именем, рискуя каждую минуту, в соседнюю область Уоло. Сын правительницы Уоло был у Феодора в заточении и она, желая смягчить участь своего сына, выдав Менелика Феодору, приказывает надеть на него цепи. Новые оковы. Опять пребывание на грязном земляном полу, в холодной хворостяной хижине, опять раздумье и недоуменье, что делать и как делать? Но судьба за Менелика. Его час еще не пробил. К правительнице Уоло приходят люди от Феодора и приносят страшное известие: ее сын убит по приказанию Феодора.
Чувство мести закипает в матери, она приказывает расковать Менелика и с конвоем отправляет его в Анкобер. Ато Безабы в это время был на границе, офицеры и солдаты собираются вокруг Менелика и он, опираясь на военную силу, провозглашает себя негусом. Ато Безабы спешит в Анкобер, но войско не повинуется ему и переходит на сторону Менелика. Ато Безабы пленен…
Попадись он другому правителю, попадись Менелик ему — было бы новое заточение и может быть казнь. Но Менелик благороден: ‘Ты непочтительно обошелся с царем — ты должен заплатить за это’, и, взяв 2,000 талеров с Безабы, он прощает его…
Проходит еще два года. При дворе Феодора смуты растут, Магдала падает и царь кончает жизнь самоубийством. Вся Абиссиния раздроблена на целый ряд отдельных княжеств, всюду вражда и взаимное недоверие. Эфиопский престол свободен и Менелик предъявляет на него свои права. Ho у него есть соперник. Правитель Тигре дадьязмач Касса в 1872 году коронуется в Магдале под именем Иоанна IV. Менелик не признает его и заводит сношения с Англией и Италией, занявшей в это время Асаб и завязавшей оживленные сношения с шоанцами. Но даже и Менелику трудно было бороться с императором Иоанном IV. Это был царь фанатик христианства. Подобно Менелику он понимал слабость Абиссинии в ее раздробленности и смутах. Единое государство, единая вера всюду, во всей Абиссинии — вот мечты этого замечательного правителя. Империю должны составить четыре королевства — Тигре, Годжам, Уоло и Шоа. Четыре епископа должны насаждать веру Христову среди магометан и язычников, четыре короля должны повиноваться ему одному.
В 1881 году он идет на Анкобер против Менелика. И Менелик смиряется, с камнем на шее, в знак покорности своей, он является в стан императора и Иоанн прощает его и назначает королем Шоа.
В том же году Иоанн короновал негусом Годжамским раса Адаля под именем негуса Текла Хайманота.
Тигре, Годжам и Шоа объединены.
Но честолюбие его же королей губит его. Менелик. устраивает заговор против Иоанна, входит в сношение с Теклой Хайманота и надеется на помощь Италии.
Это было как раз в то время, когда в Италии живо интересовались делами на восточном побережье Африки. Начавши свои чисто коммерческие дела в 1869 году, когда итальянское пароходное общество Рубатина купило у Адальского султана порт Адаль и территорию до Рахэты, Италия в 1881 году захватила все владение Рахэтского султана в свои руки, в 1883 году просила разрешение у Аусского султана о провозе товаров через его владения и в 1883 же году заключила торговый договор с негусом Шоа — Менеликом.
Средствами не стеснялись. У Рахэтского султана просили разрешение поставить флаг. Рахэтский султан, дикарь в полном смысле этого слова, не отказал и приставил даже солдата, чтобы поднимать и опускать этот флаг, когда проходят мимо суда. — Итальянцы сочли это достаточным, чтобы считать побережье Рахэты своим. Так шли и дальше. Но за Ауссой, где вместо пастушеских, языческих или полу магометанских племен пришлось столкнуться с весьма древней шоанской культурой дело пошло не так легко…
Но уже страсти разгорелись, новыми владениями, получившими наименование Эритреи, заинтересовались и целый ряд путешественников жизнью заплатил за свои попытки проникнуть в глубь страны (1881 г. — Джулиети, 1884 г. — Бианки, граф Порро, Киорини). По их кровавым следам двинулись целые отряды…
Император Иоанн, считая неправильным занятие итальянцами Массовы, послал раса Алулу и при Догали уничтожил отряд из 500 итальянцев…
Я прошу припомнить мое описание сомалийской пустыни, темных ночей, жажды и миражей и не винить сурово итальянских солдат, впервые столкнувшихся с этой природой. В суконных плащах и штиблетах, в суконных кепи, они изнемогали от жары, голода и жажды, теряли рассудок, забывали об опасностях от врага, окружавшего их со всех сторон. Но эти жертвы, которых знали и жалели по далеким итальянским деревням, только разжигали желание продвинуться дальше за пески и каменистые горы. Шли новые войска, посланник Италии граф Антонелли подбивал Менелика против Иоанна и потихоньку снабжал его оружием. В тоже время возмущали и Теклу Хайманота, негуса Гаджама против эфиопского императора. Иоанн отозвал Алулу из Эритреи, пошел в Годжам для наказания уже возмутившегося Текла Хайманота и заставил его смириться, затем он думал идти на Менелика, но с запада из долины белого Нила нахлынули махдисты, Иоанн пошел против них и 11-го марта 1889 года при осаде Метаммы погиб…
Менелик, узнав о смерти Иоанна, отправился в Гондар и короновался там негусом негасти — императором, разбил своего бывшего союзника Текла Хайманоту и начал округлять свои владения. В 1887 году покорился Харар, в 1892 году Уоло…
Между тем, в то время, как воинский клич ‘айгумэ’ раздавался по лесистому Черчеру и Уоло, Эритрея незаметно росла и белый европейский неприятель надвигался вглубь страны и былой друг и союзник грозил стать врагом.
Армии Африки приходилось помериться с армией Европы, — штыку противопоставить копье, пуле — быстроту ног… Шансы были бы не равны и вот, чтобы усилиться, чтобы получить необходимые ружья — Менелик находит нового союзника в лице Франции и получает от нее ружья и патроны… В 1895 г. начинается война с Италией, надолго подорвавшая авторитет белого человека среди черных христиан. 17-го февраля 1896 г. произошел беспримерный в летописях колониальных воин, бой под Адуей — Италия замкнулась в Эритрее а голова Менелика была покрыта славой великого полководца, опытного военачальника. Начальники областей, расы, покорились ему, но зорко нужно следить, постоянно иметь в виду честолюбие их и мудро управлять, незаметно делая нововведения, не раздражая ни войска, ни сановников…
Кровь и измена кругом… Кому верить? у кого просить помощи в трудные минуты жизни? Текла Хайманота был другом во время заговора против Иоанна, но первый пошел в момент воцарения против Менелика.
В пророчестве Рагуила Атье Задынгылю сказано, что царь с севера будет с царем Эфиопии одна душа и одно сердце (‘От Энтото до р. Баро’, поручика A. K. Булатовича, стр. 149)…
— Кто этот царь?
Когда наступали тяжелые минуты в Гэби, когда озабоченный смотрел негус, как по улицам носили умерших и полуобнаженные плакальщицы, в грязных рубашках меланхолично выли, прославляя умершего, когда калеки солдаты просили хлеба у ворот Гэби, a лихорадки мучили солдат славных армий, когда кругом, собирались враги, а друзья за каждую услугу требовали уступок, с далекого севера доброй волей великого русского Царя пришли московские ‘хакимы’. Умирающие стали вставать с постели, больные, лежавшие до сего времени без движения, быстро поправлялись. ‘Не нам, не нам, а имени Твоему’, работали русские. Им не нужно было земель, им не нужно было наград или почестей. В московском круглом доме, отведенном им негусом, в квадратных русских палатках, тихо, но настойчиво работали они на пользу человечеству. Их не интересовало ни обилие золота в Каффе, ни громадные слоновые клыки, ни плодородие Абиссинии и ее тучные стада — бескорыстно служили они своему делу и слава их стала далеко разноситься за пределы Аддис-Абебы, она летела с каждым новым выздоровевшим в провинцию, приходила в тихое Гэби и интриговала Менелика. И он ходил сам в скромные русские палатки, он смотрел как под рукой русского хирурга вынимались кости, пули, осколки, снарядов. Имена генерал-майора Шведова, докторов Бровцына, Родзевича, Бобина, русских фельдшеров и санитаров долго будут жить в памяти абиссинцев
Кто же надумал прислать эту помощь в Абиссинию, кто подумал о ‘малых сих’? Великий Властитель севера — русский Царь. И с именем русского Царя в Абиссинии составилось понятие бескорыстия, дружбы и христианской добродетели. ‘Франции’, ‘Али’ — это были белые, которые могут повредит, это не христиане, но понятию абиссинца. Христиане — одни русские… ‘Вы, как ангелы, говорил нам старик епископ ‘Ичигэ’ — ‘вы христиане и мы христиане… братья… ангелы’…
Новое русское посольство, прибывшее 5-го февраля 1898 года в Гэби, до глубины души потрясло негуса… ‘Врат ‘ — это ему пишет русский Монарх… Несколько раз Менелик заставлял переводить французское слово ‘frere’… Когда нужно было собрать шеститысячное войско на встречу посланнику российского государства, не нужно было просить расов — они сами рвались навстречу. Рас Микаэль в одежде простого офицера встал в ряды встречного отряда… Чувство спокойствия чувство глубокой любви и преданности было у абиссинцев, этих гордых своими победами над европейцами воинов…
Русский царь прислал подарки… Но главное он опять послал своих врачей. Менелик откровенно говорил начальнику миссии: ‘не мне, императору, нужен врач, но нужен он моим бедным подданным, не покидайте их без своего надзора!’…
И другие послы привозили подарки. Но их дары лежат по ящикам в роскошном дарохранилище негуса, a подарки русского Царя он всенародно вынес 18-го февраля, на праздник св. Георгия Победоносца, одел золотую саблю, а ружье и щит приказал по абиссинскому обычаю слугам нести впереди себя…
Несмотря на свой 51 год, негус имеет бодрый и здоровый вид. Как большинство великих Монархов, он питает страсть к архитектурным постройкам. Два, три раза в неделю он лично ездит в леса смотреть как рубят деревья для его нового дома. Время от времени он дает обеды, на которые допускаются только те, кто принесет ему хотя один камень для постройки. Когда сопровождаемый сотнями ашкеров он идет на прогулку, он заезжает в каменоломню и приказывает каждому солдату взять по камню.
Из мелких животных он очень любит собак… Часы своего досуга он посвящает беседе с m-siur Ильгом, лучшим своим другом, но в сношениях с иностранцами он и ему не доверяет. При переводе всегда присутствует для проверки геразмач Иосиф…
Умный и знающий государственные дела, много испытавший в молодые годы Менелик счастлив в браке своем. В лице царицы Таиту император нашел и верного друга и нелицемерного советника и красивую женщину.
Подобно тому, как прошлое воина царя полно кровавых приключений, прошлое красавицы царицы имеет прелесть романа.
Императрица родом из Тигре, внучка известного раса Вальде Георгиса. Ее красота, а главное ум и тот женский такт, который делает женщину прелестной до глубокой старости, доставили ей еще до Менелика многих мужей. Первый ее муж дадьязмач Уанди жив и теперь, но при дворе не бывает.
Она покинула Уанди для того, чтобы выйти замуж за дадьязмача Вальде Габриеля. Здесь она попала ко двору, была замечена императором Феодором, но не ответила ему взаимностью Феодор убил своего соперника-мужа и взял Таиту к себе. Но и тут она сказалась больной и была закована в цепи. По смерти Феодора на ней женился кеньязмач Закаргачо, а в 1881 году с ней обвенчался церковным браком Менелик — ей тогда было 30 лет от рода (родилась в 1851 году).
Быть может, чопорным европейским дамам, предпочитающим тайную измену открытому и благородному разводу, такая жизнь покажется недостойной императрицы.
Ho это в обычае страны, где 8-ми — 12-ти -летние девочки имеют иногда уже до двух мужей!…
От Менелика у Таиту нет детей. Ее дочь (единственная) от первого брака замужем за расом Мангашей.
На Менелика, говорят, эта женщина имеет влияние, Ей с посольством нашим было послано от Государя Императора: громадное серебряное блюдо, более двух пудов весом, с крышкой литого серебра, серебряный кувшин и таз для умыванья, портрет Государыни Императрицы Александры Феодоровны, роскошный парчовой старинный русский убор Царицы, усеянный самоцветными камнями, серебряный сервиз, несколько штук по 40-60 аршин каждая, парчи, шелка, атласа и бархата и громадный персидский ковер, для поднесения этих подарков была испрошена аудиенция на 11-е февраля.
В 9 часов утра начальник миссии со своей супругой на мулах отправились в Гэби.
Императрица приняла их в своем тронном зале. Это обширная круглая комната с двумя громадными дверями, прорезанными с двух противоположных сторон. Стены оклеены простыми серыми обоями, пол устлан мягкими коврами. Влево от входа на возвышение устроено два трона. Правый, повыше — для негуса, левые пониже — для царицы Таиту. Расшитый золотом бархат сбегает тяжелыми складками вниз. На возвышении между двух шитых золотом подушек, поджав под себя, по-турецки, ноги, в белой длинной рубашке, такой же, как носят все абиссинки, сидела императрица. Лицо ее: было закрыто до глаз полотенцем. Волосы, чуть вьющиеся, но не курчавые, короткие, были открыты, большие, осмысленные, чудные глаза освещали все лицо. И ум, и любовь, и страсть, и нега, и сознание собственного достоинства светились в этих глазах.
Цвет кожи на лице смуглый, но не черный, она не-высокого роста и довольно полная женщина.
Она была одна, без мужа.
У подножия трона, в грязной рубашке, сидела седая, отвратительная старуха, несколько слуг ‘эльфинь-ашкеров’, несколько мальчиков было у трона — и никого больше… Насколько свободна жизнь простых абиссинок, настолько замкнута жизнь знатных особ.
Против трона стояли старинные столовые часы французской работы тут же были приготовлены два стула для посланника и его супруги.
Императрица подала руку m-me Власовой и поклонилась начальнику миссий.
— ‘Как вы доехали? He было ли вам жарко?’ послышались обычные вопросы светского разговора.
Переводчиком служил m-sieur Ильг. Начальник миссии испросил разрешение передать подарки Государя Императора и стал подавать их один за другим. С полным сознанием собственного достоинства приняла она блюдо, умывальник, долго не могла оторвать глаз от портрета Государыни Императрицы Александры Феодоровны.
Но вот двое слуг на носилках, устланных ковром, поднесли покрытый скатертью парчовой костюм, скатерть приподнята и во всем блеске показалась драгоценная парча, сверкнули самоцветные каменья… Женщина проснулась в императрице, Таиту осталась царицей, ни возгласа, ни какого-либо знака восторга, но тихо сползло полотенце, прикрывавшее лицо, и смуглая красавица склонилась над костюмом.
— ‘Маляфья’ говорят тихо губы.
— ‘Oh comme c’est beau’, переводит Ильг. Маленькие руки трогают материю.
— ‘Оденьте его на мальчика’.
M-sieur Ильг обращается на минуту в горничную и обличает одного из пажей в парчу и камни.
Императрица в восторге. Она поворачивает мальчика направо, налево, трогает камни.
— ‘Это платье я одену в праздник Георгиса’.
И она сдержала свое обещание. 18-го февраля внимание абиссинской знати было привлечено чудным царским убором Таиту.
Когда же за платьем стали подавать куски парчи, бархата и шелка и раскладывать их перед царицей, Таиту пришла в совершенный восторг. Она трогала ногтем парчу и шелк, как бы желая испытать их, выдергивала нитки и смотрела их на свет.
— ‘Очень хорошо’…, сказала она. ‘И раньше мне дарили куски материи, но раньше это были маленькие кусочки, из которых ничего нельзя сделать — теперь же! о, какая масса! я все, все могу сделать, что хочу!!’…
Через полчаса посланник откланялся императрице, аудиенция была кончена…
Первым сановником в Аддис-Абебе в настоящее время считается дядя Менелика рас Дарги. Этот старик, пользующийся большим влиянием на императора, каждый день из своего далекого дома приезжает обедать в Гэби.
Он живет на окраине Аддис-Абебы, на небольшом холме. По неширокой тропинке подъезжаешь к высокому забору из жердей — это двор раса Дарги. Несколько грязно одетых ашкеров толпится на дворе. Домоправитель, старик в белой с красным шаме, встречает у двери и ведет нас во второй двор, там поставлен новый круглый каменный дом с окнами из кипарисового дерева, с круглым крылыиом и высокими дверьми. Двор не прибран — тут торчит сухая желтая трава, там насорено сеном, навален навоз, щепки. По ступеням, сделанным из необтесанного камня, подымаешься на крыльцо, с крыльца попадаешь в обширный круглый зал. Посередине, на жестяном квадратном подносе горят щепки, которые то и дело кидают особо приставленные слуги. Против этого своеобразного камина на ‘альге’ — четыреугольной рамена ножках, с натянутыми на нее ремнями, покрытой коврами и подушками, сидел рас. Он ожидал русского посла, так как в Абиссинии есть обычай всегда уведомлять вперед о своем прибытии, без этого вы рискуете быть не принятым.
Два стула и две маленькие скамеечки были предложены нам. Мы уселись и начался обычный светский разговор — ‘как доехали’, ‘здоровы ли’, ‘какая холодная погода’.
— ‘У вас, впрочем, холода еще больше’, сказал Дарги.
И пошел пересказ о русских морозах.
Хозяин поманил пальцем управителя, шепнул ему несколько слов и нам подали четыре стеклянных стакана, наполненных мутным желтым тэчем. Мы должны были выпить натощак по полстакана, потом поднялись, пожали руку Дарги и вышли во двор.
От раса Дарги мы поехали к геразмачу Убие, потом к расу Микаэлю.
Геразмач Убие живет на биваке — он гость в Аддис-Абебе. Если комната раса Дарги, дяди императора, первого сановника абиссинской империи, выглядела такой спартанской, без единого украшения, без тени комфорта, то помещение Убие было еще проще. Такая же круглая постройка, альга, накрытая коврами. тот же тэч, мутный, пряный, противный в большом количестве, даже разговор такой же точно, вялый, неопределенный.
Спросите любого сановника в Абиссинии, каково положение дел в стране, где Маконен, где войска Тассамы — ваш вопрос сочтут за величайшую бестактность и вы можете быть уверены, что вам не ответят. Эти воины от рождения отлично умеют держать свою тайну, тайну своей родины — и поневоле тянется скучный светский разговор о погоде, о пути, расспросы о стране…
Среди Аддис-Абебы, на невысоком холме, окруженном банановыми кустами, стоит дом главного прокурора Абиссинии, восьмидесятилетнего старика Афанегуса.
Те же привратники, те же слуги в белых шамах, та же альга. Афагенус лежал на ней больной и унылый. Это старик, способный оживиться, когда его затронут за живое. Когда то это был адвокат, хорошо знающий закон, с твердым характером и чисто-горидическими способностями. В те времена сам Менелик правил судом. Во всех своих приговорах он встречал энергичного противника в лице Афанегуса. Наконец, этот вечный протест надоел императору — ‘так будь же ты суд ей!’ воскликнул Менелик и сделал Афанегуса верховным судьей.
Афанегус женат на молодой, красивой абиссинке и очень ревнив. Он изъявил желание посмотреть конвой начальника миссии. Шесть рослых казаков вошли в зал и дружно гаркнули: ‘здравия желаем, ваше превосходительство’. Эго очень понравилось Афанегусу и он просил разрешения угостить их тэчем.
От Афанегуса нам предстояло сделать визиты духовенству Аддис-Абебы, трем епископам, двум, привезенным из Александрии коптам-абунам Матеосу и Петросу и одному абиссинскому Ичигэ.
У абуны Матеоса во дворе разбит сад. Широколистные бананы кидают вверх бледную зелень, вдоль. песчаных дорожек растут сухоцветы и лупинусы, от высокого кипариса пахнет миром и тишиной монашеской жизни. Привратник доложил о нашем приходе и жестом, нелишенным грации, пригласил нас войти. Приемный зал абуны был полон народа. Прямо против входа на альге, накрытой бархатным покровом, расшитым золотом и весьма напоминающим наши плащаницы, между двух подушек сидел… самый обыкновенный греческий монах. Полное, белое лицо, черные кудри, сбегающие волнами к ушам, черная борода и усы, холеные, лоснящиеся от ухода, на голове черный платок, подобный нашему клобуку, и темная, шитая золотом одежда… У его ног, на полу, отдельными кучками сидели священники и слуги абуны Матеоса и совершали трапезу. Шамы были повязаны поперек плеч, что очень напоминало наших дьяконов. Слуги ели молча, священники, сидевшие у самых ног абуны, тихо шептались. Служители вносили стеклянные графинчики с тэчем и раздавали каждому по одному, и обедавшие, загибая кверху темные шеи, пили этот тэч. Большие блины инжиры и корки хлеба быстро расходились по рукам.
— ‘Вам не помешает это угощение?’, спросил абуна.
— ‘Они кончают’.
Мы ответили, что очень рады видеть абуну, занятого добрым делом.
— ‘Это у меня каждое воскресенье’, сказал абуна и приказал задернуть занавески.
Тонкая белая материя разделила зал на три части, в двух крайних пило угощение, в середине сидели мы.
Начался разговор такой был и у Афанегуса и у раса Дарги. Через минуту нам подали прекрасный тэч. Сваренный на меду, почти прозрачный тэч абуны Матеоса не имел того противного привкуса, который он обыкновенно имеет. При прощании абуна подал нам квадратный крест ажурной работы, усеянный самоцветными камнями, и мы, и казаки конвоя, по желанию Матеоса, приложились к нему.
Другой абуна Аддис-Абебы, Петрос, живет в бедном, деревянном доме. Он гость здесь — настоящее его местопребывание — Анкобер.
Это тоже черноволосый монах, плохо говорящий по-абиссински. Он извинился за простоту своей хижины, потом порылся где-то подле себя и подал начальнику миссии три лимончика. Большие, на выкате, глаза его загорелись, он говорил с жаром и про свою бедную жизнь здесь и про надежды уехать скоро в Иерусалим.
Ичигэ живет так же, как и абуны. У него темно-коричневое лицо и руки, седая борода. Это веселый, не без некоторого юмора, старик, угостивший нас отвратительным вареным чаем, поданным в маленьких кукольных чашечках.
Этим лицом заканчивались наши посвящения туземной абиссинской знати, со всеми познакомились, всех узнали… и, как Гэби со своими солидными каменными постройками, окруженное каменной стеной, с фонтаном, садами и мастерскими неизмеримо выше стоит бедных домов сановников императорского двора, так и личность Менелика, ‘царя царей, льва колена Иудова’, ярко горит над всеми. Его зоркий пытливый ум старается смотреть дальше, глубже, провидеть будущее его родной империи. Его все интересует, все занимает. Старый его знакомый генерал-майор Шведов послал ему фотографии коронования Государя Императора, Исаакиевского собора, парада войск на Марсовом поле, его самого. Подробно расспрашивал Менелик о каждом камне собора, о порядке коронования и, узнав, что русский Император сам возлагает на себя корону — Менелик радостно воскликнул: ‘также, как и я!’ Всякое сходство с Россией ему льстило. Ни французы, ни англичане, ни итальянцы его не интересовали, а как в России? что в России? — это было ему и интересно, и важно и, если что-либо в далекой холодной России было похоже на Абиссинию — это его трогало и восхищало…
Скромный молчаливый воин Маконен, быть может, один понимает своего государя. Он давно уже обзавелся хорошим домом, он давно следит и интересуется всем, что делается вне его родины. Остальные придворные Гэби просты и бесхитростны. Их жизнь течет мирно и спокойно, из темного эльфиня они проходят на альгу, где ведут беседы со своими клиентами, оттуда к негусу, или в свое имение, а когда короткий африканский день окончится, они идут снова в темный эльфинь, в объятия своей законной или незаконной жене. Охота или поход перервут на минуту их мирный жизненный строй, а потом снова полу дремотные споры, усыпляющий тэч и мягкая альга.

XXIV.

Абиссинское войско.

Вербовка армии. — Солдатская жена. — Понятия о службе. — Числительность армии. — Роды оружия. — Военная иерархия. — Одежда и снаряжение начальников. — Награды за воинскую доблесть, — Передача воли начальника. — Понятия о дисциплине. — Пехота. — Одежда и снаряжение пехотинца. — Вооружение. — Тактика пехоты. — Походные движения, — Бой. — Преследование. — Кавалерия. — Лошади, — Конское снаряжение — Одежда. — Манера езды. — Обучение, — Тактика. — Артиллерия. — Крепости. — Причина победы над Италией, — Презрение к Европе. — Уважение к русским.

В Абиссинии нет армии, как нет и мирных жителей. Всякий абиссинец с юношеского возраста и до глубокой старости — солдат. Жена его — солдатская жена и дети-дети солдата и будущие воины. Абиссинец родится с мыслью о войне, все детство проводит в походах, видит богатство, красоту и довольство только от войны, любит войну и считает ее исключительным своим занятием. Строить дома, обрабатывать землю, даже торговать, унизительно для истинного абиссинца — он может только воевать, быть в походах, охранять особу своего начальника.
Природа наделила абиссинца прекрасными военными качествами: абиссинцы храбры, горячи в деле, выносливы на ходьбу, на жару и на холод, обладают почти исключительными способностями бегать по горам, не задыхаясь, неприхотливы в пище и обладают зорким метким глазом…
Абиссинец служит по вольному найму своему начальнику. С ним вместе он совершает походы, за него борется и за него умирает. Есть солдаты негуса Менелика, раса Маконена, раса Уольди, есть абиссинские солдаты у французского резидента, при каждом из Членов русской миссии были свои наемные солдаты. Солдаты раса Маконена исполняют приказания, получаемые ими только от имени своего раса, сам Менелик в них не властен, мой, ваш ашкер повинуются мне, вам и больше никому. Тот, кто нанял, кто зарегистровал, тот и начальник.
Благодаря такому понятию о военной службе, Абиссиния еще долгое время будет государством феодальным. В настоящее время все вице-короли признали своим негусом, или императором, Менелика и повинуются ему, но войска повинуются только своим расам.
Абиссинский солдат дешево обходится своему королю. Ему нужна одежда, вооружение и продовольствие, а затем редкие подарки за выказанную храбрость или особо верную службу. Право перехода от одного раса к другому не преследуется. Правда, перешедший уже не может вернуться назад, но на новом месте его принимают охотно.
За абиссинским солдатом повсюду следует его подруга жизни. По большей части это его гражданская жена, реже церковная и еще реже любовница. Только самые молодые холосты. Она стирает одежду своего мужа, растирает дурру в муку, варит рис, печет инжиру, несет запасные патроны, в бою своим визгом в тылу армии вдохновляет на победы. Вы всегда узнаете ее, стройную и довольно красивую, одетую только в длинную рубаху из необыкновенно грубого и грязного холста, когда-то белую, узнаете ее, потому что она подойдет к вам и, скромно потупив глаза, попросит… патронов…
Или вы увидите ее у отверстия соломенной хижины, величиной не больше собачьей конуры, чистящую винтовку и поющую жалкую песню без слов и без музыки.
Эти жены и пегие, белые с желтым, длинношерстные собаки — непременная принадлежность абиссинского войска.
Сказать, сколько в Абиссинии солдат, очень трудно. Числительность армии колеблется ежегодно. Есть поход, война — и почти все мужчины покинули свои бедные хижины и ушли со своим расом, нет войны — и мирно ходят вчерашние ашкеры за ненавистным плугом, чутко прислушиваясь, не пахнет ли порохом, не затевается ли где-либо новый поход. Есть солдаты, которые всегда остаются при своих расах, подобно нашим действующим войскам, есть солдаты, которые являются по первому призыву своего раса, так сказать Landwehr Абиссинии и, наконец, в минуту опасности для отечества, вся Абиссиния встанет, как один человек — это ее Landsturm, или ополчение. Я полагаю, что действующие и резервные войска в месте должны составить до полумиллиона ружей, но предупреждаю, что всякая цифра будет голословна.
Абиссинские войска по роду оружия делятся на пехоту, ездящую на мулах пехоту, кавалерию и артиллерию. Специально инженерных войск нет, как нет и вспомогательных войск, военных врачей и пр.
Пехота по численности составляет большую часть войска, ездящая на мулах пехота есть только у раса Уольди в количестве от 7.000-8.000, кавалерия состоит из специально абиссинской и из вольных дружин, галасских конников, наконец, артиллерия около 70 итальянских горных орудий находится в корпусе раса Мангаши в армии Менелика.
Все эти войска собираются в армии числом от 10,000 до 100,000 человек, управляемые самим расом. В помощь себе рас имеет: начальника авангарда или ‘фитаурари’, начальника правого крыла, или ‘кеньазмача’, начальника левого крыла или ‘геразмача’ и начальника тыльного отряда, или ‘уобо’. Каждый из этих начальников и в мирное время пользуется большою властью, управляет какою-либо областью, городом, получает от своего раса имения и рабов для их обработки. Большинство этих должностей переходят от отца к сыну, и из них -то и образовалось абиссинское дворянство.
В мирное время эти лица ходят сопровождаемые несколькими десятками солдат, надевают чистую шаму, иногда носят серую фетровую плантаторскую шляпу, длинную саблю и револьвер. Их телохранитель носит перед ними ружье. Почти всегда это люди, отличившиеся в бою, а потому они имеют или щит, обделанный серебром или золотом, или львиную гриву на лбу, или леопардовый лемпт. Они редко ходят пешком, но почти всегда ездят на богато украшенном муле, имея впереди себя лошадь. Это те люди, на которых лежит и мобилизация вверенных им тысяч, и снабжение их оружием, и сбор подати с земледельцев галласов, получение таможенной платы с купцов — словом, в мирное время это высшие административные власти округа.
Под ними находятся тысяченачальники, сотенные, или баламбарасы, и пятидесятники, или баши. Всякий абиссинский солдат может храбростью добиться этих чинов, да и не только этих, но и звания геразмача, кеньазмача и даже фитаурари… Тысяченачальник, баламбарас и баша имеют чистую белую шаму с красной полосой поперек, богатый атласный или шелковый лемпт, щит, саблю, револьвер и ружье.
Под ними идут более мелкие начальники, или шумы, только чистотой своих костюмов выделяющиеся среди солдат.
Абиссиния военная страна. Военная служба, личная храбрость дают здесь и положение в обществе, и красивый костюм, и богатого мула и, как следствие всего этого, самое дорогое для абиссинца — почет и любовь женщин.
Хотя в Абиссинии и есть в настоящее время пять степеней ордена звезды Эфиопии и столько же степеней ордена Печати Соломона, но ордена эти созданы преимущественно для иностранцев и, если я не ошибаюсь, из абиссинцев их имеют только рас Маконен, рас Уольди, геразмач Иосиф и рас Дарги, да и куда бы их навесил полуголый абиссинский солдат?! Но храбрость в бою награждается расом или самим негусом пожалованием особых украшений на костюм. Заслуженный воин получает, прежде всего, щит, который всюду носит перед ним особый ашкер. Щит круглый, выпуклый, около полуаршина в диаметре, украшенный серебром, если он пожалован расом, и золотом, если его дал сам негус. Затем, жалуются боевые плащи или лемпты. Они бывают просто шелковые, атласные, шелковые, шитые золотом, простые из шкуры леопарда и леопардовые, отделанные золотом: это они-то и образуют при сборе абиссинского войска ту чудную пеструю картину, что чарует и ласкает глаз. За особые подвиги жалуется золотой или серебряный убор на мула или на лошадь, шелковая попона и шитый шелком, цветной суконный чепрак. Высшая храбрость награждается пожалованием львиной гривы, которая надевается в высокоторжественные дни на голову наподобие венчика.
Подвиги, оказанные в мирное время, как-то: убийство льва или слона, не остаются без награды. Всякий, убивший этих животных, обязан представить львиную гриву и слоновые клыки негусу, так как эти предметы составляют собственность государства, но не частных лиц. За каждого убитого льва от негуса жалуется тонкая золотая цепочка, около вершка длиною, для ношения в левом ухе. Убивший слона имеет право в течение года носить особую пышную прическу на голове.
Удивительно красив и картинен абиссинский военачальник в парадном своем уборе. Золотистые длинные волосы льва, словно огненный венчик, сверкают на солнце, отчетливо рисуясь каждой отдельной прядью на черных курчавых волосах их обладателя. Лицо полно благородной энергии, силы и мужества. Две, три золотых цепочки, знак, что обладатель не терял зря мирных своих досугов, висят из темного уха. Поверх шамы накинут лемпт из чудного меха черной пантеры с серебряным позументом по краю и пышным аграфом на цепке у шеи. Тонкая шелковая белая рубашка опоясана ремнем со многими патронами и револьвером на тонком черном шнурке. Босая нога опирается большим пальцем на тонкое стремя. Красные сафьяновые ножны кривой и длинной сабли, заткнутой за пояс, торчат с правого бока. Седло, покрыто суконным, шитым цветными шелками вальтрапом, уздечка расшита золотыми и серебряными бусами по цветному сафьяну, на шее звенит массивный серебряный ошейник с бубенцами, а жирный круп мула накрыт цветной шелковой попоной. Сам мул не идет, а плывет в крутом сборе, чуть колебля широкую и блестящую жирную грудь свою и сверкая умными глазами.
Впереди ашкер с магазинкой Гра-Кропачека, за ним ашкер с златокованым щитом, так и сверкающим на солнце, и сзади еще человек сто солдат в бело-снежных шамах, с ружьями Гра на плече. Это ли не торжество победителя! Это ли не награда храброму за труды и лишения войны…
Абиссинское войско не имеет точного деления на полки, батальоны и роты, но тем не менее некоторое подобие такого деления есть. Армия какого-либо раса знает его и знает тех кеньазмача, геразмача и тысяченачальников, которые под ним состоят. Каждый солдат знает своего шума, или башу, но число солдат у шумов неопределенно — от 10 и до 100.
Передача воли начальника делается исключительно приказаниями, которые разносятся или ашкерами, или, чаще, непосредственно выкликиваются старшим начальником и повторяются всеми младшими. Я видел сигнальные трубы в корпусе Уольди Георгиса, слышал заунывные звуки их, но я не думаю, чтобы это были правильно организованные и понимаемые всеми сигналы. Может быть, еще они имели значение при подъеме войска с бивака, сборе его после боя и проч., но перестроений или передвижений делать по ним было бы нельзя, в виду своеобразного понимания абиссинцами воинской дисциплины.
По нашему закону, воинская дисциплина состоит в точном и строгом соблюдении всех правил, предписанных военными законами. Но так как в Абиссинии еще нет военных законов, то и дисциплина опираться на них не может. Абиссинский солдат своеобразно разумеет повиновение начальнику. Всякий воин у абиссинцев ‘знает свой маневр’ и действует по своему разумению, на свой риск и страх. Начал ник дает только общую задачу, указывает цель, которой нужно достигнуть, а затем бой разыгрывается почти помимо его воли.
Во время адуанского сражения один из офицеров раса Маконена — Марк, залегая во главе 30 человек в стрелковой цепи против итальянских башибузуков, заметил, что они намереваются занять холм, лежащий между ним и итальянской позицией и имевший командующее значение на этом участке позиции. Имея приказание раса атаковать итальянцев после подготовки огнем, Марк обратился к своим солдатам с предложением перебежать на этот холм.
— Перебежимте вперед, сказал он, иначе башибузуки займут холм и нам плохо будет.
— Чего перебегать-то, и здесь хорошо, ответили одни солдаты.
— А и то перебежим, говорили другие.
— Трусы! собаки негодные! чего боитесь, там место для боя много лучше. И Марк вскочил и побежал к холму, за ним сорвались и другие. Позиция была занята и башибузуки отступили.
Рас Маконен ‘сильно ругался’, по свидетельству Марка, управляя боем. Личный пример, понимание всеми пользы того или другого движения — вот что заставляет перестраиваться, передвигаться войска. Солдат идет на самую смерть за начальником, если он понимает только цель своей жертвы. Жизнью он не дорожит, в ней слишком мало для него приманок.
Но сам негус не заставит его пойти туда, где, по его мнению, нечего делать. Абиссинское войско не пойдет сражаться там, где климат нездоровый, где, по его мнению, не стоит воевать. Он готов умирать от пуль и сабель неприятеля, но не от лихорадки. Он приготовит пищу, постирает одежду начальнику, разведет бивачные огни, если нужно, выкопает ров, но только в том случае, если сам своим солдатским умом признает это нужным и полезным. При русской миссии было 12 человек солдат при офицере, данных ей из армии раса Маконена для сопровождения. Когда часть ящиков была покинута в Дэру, я обратился к офицеру с просьбой отрядить нескольких ашкеров для скорейшей отправки вещей. Офицер отказался, сказав, что солдаты ни за что не исполнят его приказания. Они назначены лишь для личной охраны миссии, но не для понуждения купцов. Точно также они остались равнодушны к тому, что купцы бросились на слугу начальника миссии — так как они охраняли только начальника миссии. Не всякое приказание исполняется. При перестроениях всякого рода немаловажную роль играют длинные и тонкие жерди, которые имеются в руках у каждого начальника. Вслед за приказанием, начальник, который всегда на муле, кидается и бьет по головам нескольких офицеров, те бьют солдат и желаемый порядок устанавливается. Но солдаты из строя кричат на начальника — это не то жалоба, не то прямо брань.
Наружного чинопочитания я солдат не заметил. Правда, в Абиссинии всюду есть известные правила приличия, которые по отношению к старшим начальникам соблюдаются и в войске, так не принято громко говорить с начальником, но говорят в полголоса, почти шепотом, при разговоре с начальником рот всегда прикрывают углом шамы, чтобы скверное дыхание подчиненного не коснулось лица начальника, наконец, при встрече с кеньазмачем или другим старшим начальником солдаты кланяются ему в пояс, но все это относится только до высших сановников. Перед баламбарасом же солдат будет хладнокровно лежать на земле и отвечать крайне грубо и неохотно.
До сих пор мы видали абиссинские войска только обороняющими свои интересы, когда у каждого солдата была вполне понятная ему идея обороны своего дома, своих полей. Ходили еще абиссинцы в походы на галласов, харарийцев и пр., тут каждый шел из-за добычи — и дрались хорошо. Но не думаю, чтобы абиссинские солдаты были хороши, как борцы за идею, менее осязательную для каждого из них.
Если европейские армии состоят преимущественно из пехоты, главным образом, потому, что содержание пехоты дешевле обходится для страны, нежели содержание какого-либо другого рода оружия, то в этом отношении Абиссиния далеко опередила другие державы, потому что содержание ее пехоты почти ничего не стоит государству.
Абиссинский пехотинец по боевым своим качествам близок к идеалу. Среднего роста, пропорционально сложенный, худощавый, с широкою грудью, на прочных мускулистых ногах, пятка которых покрыта такой кожей, которую ножом не разрежешь — он пройдет всюду и везде во всякое время года, днем и ночью. Семьдесят, сто верст в день-это обыкновенный переход для абиссинского пехотинца, семь, восемь верст в час — обычная скорость движения. По горам, по острым и твердым каменьям, по топкому и липкому чернозему, через заросли колючих мимоз, он идет одинаково скоро и легко. Ему не нужны обозы. Спит он, прикрывшись шамою и, в лучшем случае, войлочным бурнусом, сшитым наподобие нашей бурки, все — два-три блина инжиры, горсть рису, немного красного перцу и чесноку, редко-редко сырого бараньего мяса или мяса быка. Как все дети пустыни, он обладает зорким глазом и легко ориентируется даже и на совершенно незнакомой местности. Стрелки абиссинцы недурные, но на небольшую дистанцию, дальше постоянного прицела не пошли и почти никто не знает установки и употребления прицельной рамки. Любимое развлечение их — метание копий (употребляют обыкновенно тоненькую камышовую палочку) и стрельба в цель — бутылку, черепок, белый камень…
Одежда пехотинца состоит из длинной до колена рубахи, коротких и довольно узких полотняных штанов и белой шамы. Головного убора и сапог не полагается. В обыкновенное время все эти вещи сомнительной чистоты и серо-желтого цвета, на парад и в бой все это или надевается новым, или ослепительно белым от хорошего мытья и сушки.
Вооружение состоит из ружья, обыкновенно 4-х -линейной винтовки, у большинства системы Гра, но есть и итальянское Ветерли и Генри-Мартини, я видал также винтовки Винчестера, магазинки Гра-Кропачека с подствольным магазином и простые охотничьи двустволки.
Холодное оружие имеется не у всех и состоит из длинной и кривой сабли в красных сафьянных ножнах, заткнутой за пояс с правой стороны. Клинок французской работы и очень плохого качества. У некоторых есть итальянские сабли в железных ножнах, или штыки от французских или итальянских ружей.
Каждый солдат имеет пояс из широкого куска сафьяна с гнездами для патронов, патронов носится от 36-50. Офицеры и старшие начальники, кроме ружья, которое носит их слуга, имеют при себе револьверы. Я видел револьверы всех систем — Мервина, Смита-Вессона и др.
В армии раса Уольди есть пехота, посаженная на мулов. Вооружение и снаряжение ее такое же, как обыкновенной пехоты, но скорость движения до 12-15 верст в час. Говорят, что ее только 7-8 тысяч. Запасов фуража она с собой не возит, но довольствуется подножным кормом и реквизициями.
Строев, как мы их понимаем, абиссинская пехота не имеет. Первоначальным построением, для получения приказаний, для сбора, после сражения, перед началом движения, является подковообразный строй, причем люди становятся в 3 — 5 шеренг. Если отряд невелик, то становятся в развернутом строе в две-три шеренги, ни равнения, ни ранжира не держат. Ружья держат почти все на плече, впрочем, при встречах я видел некоторых солдат, которые держали их отвесно перед собою, в роде как бы ‘на караул’.
На походе все это сильно растягивается. Каждый знает, куда он должен прийти и когда, а затем соображает свой путь по-своему. Идут толпою, то и дело переходя в бег, разговаривая, перекликаясь, бранясь. Останавливаются, чтобы вынуть мимозу, засевшую в ногу, чтобы оправиться, выпить воды, зайти в хижину и добыть молока или тэча, ни у кого не спрашиваясь, а потом догоняют бегом, иногда несколько верст подряд. Среди солдат видны слуги, ведущие в поводу мулов своих господ, ослы с палатками, мукой и патронами, лошади, солдатские жены, нередко с детьми, привязанными за спиной или сосущими грудь, даже во время движения. Позади всего гонят баранов. Тишины нет. Все говорит на трескучем абиссинском языке, будто все бранятся между собой. Начальники на мулах подгоняют палкой солдат.
— Мынну, мынну? (сокращенное мындерну — что такое?), слышно то и дело и тонкая жердь свистит по голым затылкам…
На бивак становятся кругами. Палатка начальника, кругом палатки офицеров, кругом их сделанные из соломенных снопиков хижины солдат. Покой охраняется часовыми ‘забанья’, которые лежат, вроде наших секретов, и дремлют, одним ухом чутко прислушиваясь к ночной тишине.
От бивака до бивака идут иногда по 18 часов подряд. На биваке пекут на маленьких жаровнях инжиру и, если начальник подарил, режут быка или барана и руками рвут сырое, еще дымящееся мясо.
Для боя делается особое словесное распоряжение. Впрочем, и без него всякий знает свое место. Это казачий ‘вентерь’ — пешком, ряд пехотных лав, растянувшихся наподобие бесконечного мешка или рыболовной сети. Строятся задолго до позиции противника, верст за пять, а затем по примеру, приказанию, крику начальника бегут, поощряя себя криком: ‘Айгумэ! Айгумэ!’, кричат — одни, ‘А-ля-ля-ля-ля-ля!’, кричат другие, третьи называют имя начальника, вспоминают имя Божие, имя Богоматери. Бегут долго. Залягут за горой, куда не хватают неприятельские пули и снаряды, и опять бегут. быстро, как только позволяют бежать легкие горца, ноги вечного пешехода. Бегут, несмотря ни на ядра, ни на, пули. Подбежали шагов на двести и все залегли. Никого не видно. Каждый нашел для себя камень, куст, пучок травы, ствол дерева. Начинается огонь. Патрон берегут. Каждый выстрел наверняка, каждая пуля несет смерть. И вот ряды неприятеля поредели… время атаки…
Абиссинская атака ужасна, непереносима для западноевропейских нервов. Это шумный ураган, полный воплей, визга, надвигающийся с ужасающей быстротой, Бьют чем попало: штыком, прикладом, саблей, — пронеслась одна лава, охватила с флангов, наткнулась на, резервы, бросилась к обозам, а за ней уже летит другая, третья, четвертая, пятая…
Крик, ругань, проклятия. Белые шамы развеваются по ветру, черные ноги прыгают через камни, глаза горят… Это не люди, это звери, нападающие на добычу…
Дрогнул враг, побежал… Его преследуют по пятам, преследуют днем и ночью, не отстают, гонят по степи, через реки и горы. Берут в плен, расстреливают, колят.
После боя у Челенко абиссинцы гнали хараритов, не переставая, 10 часов, на плечах ворвались в городские ворота и остановили свое преследование только тогда, когда жалкие остатки армии Абдула-Аги вместе с ним самим не бросили оружия к ногам разъяренного победителя.
Деятельную роль при преследовании играет кавалерия.
Абиссинская конница состоит частью из абиссинцев, частью из галласов добровольцев и образует дружины в несколько сот человек.
Абиссинцы плохие наездники. Вся их езда основана на равновесии. Лошади арабские, нервные, небольшие. Вследствие того, что езда, или вернее, скачка на них начинается с двухлетнего возраста, при крайне скудном питании, редкие из них к четырем-пяти годам достигают полного развития. Большинство узкогрудые, беззадые, с разбитыми ногами. Конское снаряжение состоит из ленчика с путлищами и стременами, потника, нагрудника, пахвов, мундштука и недоуздка. Все лошади не кованы.
Ленчик деревянный с широкими и плотными палицами, с двумя луками. Передняя круглая, довольно высокая, задняя плоская, чуть поданная назад. К палицам пристроены два нешироких ремня путлищ, с небольшими грушевидными стременами, выгнутыми из проволоки в мизинец толщиной. Спереди путлищ прикреплены короткие приструги с куском проволоки в полпальца толщиной, выгнутой в форме четыреугольника и привязанной за один угол к ленчику. К этим пряжкам привязывается единственная подпруга седла из сыромятного ремня в палец шириною. С левой стороны она привязана наглухо, с правой пропускается в пряжку, как в блок, и подтягивается сейчас за передними ногами лошади. Снизу к ленчику прикреплена шкура барана так, что, будучи согнута, она ложится шерстью на спину лошади. Спереди на луку надеваются ремни подперсья, на груди все три ремня соединены металлическим кольцом и нижний ремень пропускается в подпругу. Пахвы прикреплены наглухо к задней части палиц и лежат по обеим сторонам крупа, сходясь под хвостом. На ленчик накладывается плоский суконный, шелковый или ситцевый, смотря по состоянию всадника, матрасик, который посредине имеет прорези для лук и свешивается по бокам лошади до колена всадника.
Мундштук железный, состоит из усиков, к которым прикрепляется повод, ложечки с заостренным концом и кольца, заменяющего цепку. Он очень узок и строг. Я видал лошадей с перерезанным языком и с совершенно отрезанной железом кольца нижней губой. Повод, круглый, плетеный из множества тонких ремешков, наподобие казачьей нагайки, и очень короткий — он едва достигает холки лошади и оканчивается сплетенной из ремней же ручкой. Оголовье сшито из широкого, пальца в три, ремня, выложенного красным и зеленым сафьяном, украшенным золотыми и серебряными бусами, к оголовью прикреплены широкие налобник и нахрапник и узенький подщечный ремешок. Между налобником и нахрапником, по лобовой кости положен широкий, вырезанный узором, цветной ремень.
Но щеголь ‘фарассанья’, особенно, если он еще притом начальник, этим не ограничивается. На шею лошади, сейчас за ушами, вешается широкий ошейник, весь усеянный золотыми и серебрянными таблетками, бусами и цепочками, внизу звенит бубенчик или маленький колокольчик, все ремни уздечки проложены золотом или серебром. Негус жалует за храбрость наборы из металла на нагрудник и на пахвы, круп накрывается шелковым покровом, расшитым золотой канителью. Все гремит и звенит на коне. Бедная лошадь с ее чистыми формами забыта под пестрыми красками богатого убора, ее глаза грустно глядят в промежутки между широкими и пестрыми ремнями оголовья, и вся она нервна от боли во рту, играет слабыми больными ногами, неся далеко в отделе пышный хвост…
Всадник одет пышнее, чем пехотинец. На его плечах всегда болтается какая-нибудь пестрая тряпка, на подобие лемпта, или шкура леопарда, или просто овчина с длинным рыжим мехом. На правом плече висит ружье Гра или другой системы, тут же заткнута за пояс длинная и кривая сабля в сафьяновых ножнах, а в руке, всегда наготове, для потехи, две длинных и прочных трости, которые, играя, абиссинцы мечут друг в друга. Только вольные галласские дружины сохранили дротики, как оружие, абиссинцы же давно перешли к ружьям и саблям.
Вся езда абиссинской кавалерии основана на равновесии, или, как говорится, абиссинцы сидят ‘на честном слове’. Как все народы Востока, они садятся на лошадь с правой стороны, вставляя в стремя лишь один большой палец ноги. Положение корпуса отвесно на всех аллюрах, скорее даже с легким уклоном назад, нежели вперед. Абиссинец ездит шагом, собранным манежным галопом, не различая ног, и в карьер. Ездят очень смело и держатся в седле крепко шенкелями, а не шлюссом. Лошади на своих ужасных мундштуках весьма поворотливы. Абиссинский всадник не держит все время повода в руке, но хватает его только тогда, когда ему надо повернуть или остановить лошадь. Лошадь подается вперед неохотно — всадник все время работает шенкелями, на галопе же и на карьере его ноги имеют вид весел быстро идущей лодки. Рысью почти не ездят, предпочитая в таких случаях спешиваться и бежать, ведя лошадь за тоненький чумбур, привязанный к оголовью снизу ганашей.
Абиссинские всадники не обучаются верховой езде, но предполагается, что всякий абиссинец умеет, ездить верхом. Единственным упражнением абиссинской конницы является довольно популярная игра в ‘гукс’. Игра эта состоит в метании тоненьких и длинных палочек друг в друга, как на карьере, так и с остановки. Мечут очень ловко. Всякий раз палочка падает у ног противника. Выпущенную трость поднимают, сгибаясь с седла, но всякий раз останавливая для этого лошадь. На лошадь садятся тяжело, всегда при помощи стремени, я никогда не видел, чтобы абиссинец прыжком сел в седло, и адъютантский, и драгунский прыжки казаков русской миссии их приводили в изумление. Посадка и манера езды однообразна. Пустив лошадь в галоп, всадник поддерживает ее на этом аллюре поводом и шенкелями обеих ног. Лошадь произвольно меняет ноги (крестит), чаще же идет неправильным галопом, кидая почти одновременно обе ноги вперед и сильно садясь назад, — такой аллюр считается особенно красивым. Увидав другого всадника, абиссинский кавалерист выпускает свою лошадь в карьер и потрясает в руке своими палочками, приглашая тем самым к игре в гукс. Обогнав противника, он разом останавливает лошадь и кидает один дротик назад, a затем снова скачет, поощряя своего коня ударами шенкелей и взмахами курбача (плети).
Походные движения конница совершает вперемежку с пехотой. Всадники едут на мулах, а лошадей, на-крытых уборами, слуги ведут сзади вповоду. По приходе на ночлег, лошадей расседлывают и пускают пастись вместе с мулами. Редко привязывают к деревьям и никогда не треножат. Когда абиссинцы увидали, как мы надеваем треноги на наших лошадей и мулов, они пресерьезно нас уверяли, что животные наши поломают себе ноги. Ни на походе, ни на биваке кавалерия ни сторожевой, ни разведывательной службы на лошадях не несет.
И в бою роль абиссинской конницы маловажна… Она никогда не отважится атаковать противника, но лишь преследует опрокинутого и обращенного в бегство пехотой неприятеля. В бою конницу употребляют для выполнения тех хитроумных стратагем, на которые так падки абиссинские начальники. Строй всегда рассыпной, подобно казацкой лаве. Появившись неожиданно где-нибудь на фланге противника, конный отряд останавливается и назойливо начинает обстреливать его, стреляя с коня, и вызывает тем на передвижение, выгодное для пехоты. Как скоро противник двинется для отражения конницы — эта последняя дает тыл и исчезает в горах, чтобы снова собраться и грозить нападением с противоположной стороны. Ни команд, ни сигналов при этом нет, но все кричит и галдит, подавая свои советы, давая указания и приказания.
Если есть удобное дерево, то не брезгают спешиванием. Лошадей привязывают по двадцати, по тридцати к дереву и храбро наступают на неприятеля с флангов или с тыла, обстреливая его ружейным огнем. Но как скоро противник обратил на них внимание, все кидается ‘наутек ‘ к лошадям, садятся, как попало, кто на чью лошадь поспел, саблями режут чумбуры и ускакивают во все стороны.
Абиссинская конница в бою — это надоедливая муха, которая садится то тут, то там, не причиняя вреда, но беспокоя и изводя неприятеля. Это прототип казацкой лавы, пожалуй, это даже сама лава, но лава, лишенная присущей казакам смелости, энергии и дисциплины строя.
Но, как только дрогнут ряды неприятеля и испуганные ревом и визгом атакующих пехотных цепей подадутся назад неприятельские стрелки и начнется отступление, так со всех сторон, со всех концов появится абиссинская конница. Она насядет на неприятеля и рубя, и коля, и стреляя, и топча конями, догонит его и будет гнать, пока не истребит или не заберет в плен всех без остатка.
Тут не жалеют лошадей, не берегут их сил. Лошадь слишком дешева (16-30 талеров) в Абиссинии, чтобы думать об ее сохранении. Арабская кровь закипает в эти минуты в измученном животном и оно часами скачет, надрывая легкие и калеча о камни свои слабые ноги. Цель оправдывает средства, а цель добить противника — весьма важна…
Абиссинская артиллерия состоит из нескольких десятков (70-100 орудий) итальянских горных 2-х -дюймовых пушек. Абиссинцы прониклись со времен итальянской кампании глубоким уважением к этому роду оружия, но увы, овладеть искусством орудийной стрельбы им еще не удалось. Напрасно почти каждый день за Аддис-Абебой упражняются в стрельбе из пушек — толку мало. To чеку не вынут, то снаряд положат задом на перед, то не рассчитают заряда, почти каждый день случаются на опытном поле несчастия от неумения обращаться с орудиями.
Попросить европейцев научить стрелять — гордость мешает. Один из представителей европейской державы предложил Менелику прислать инструкторов артиллерийского дела. ‘Нельзя’, сказал государь, ‘конечно, это было бы очень хорошо, но после итальянской войны наши ни за что не станут ничему военному учиться у европейцев’…
Рас Мангаша, владелец большинства орудий, во время итальянской войны приказывал целить не в группы, но в отдельных людей. И когда, наконец, после многих выстрелов ему удалось попасть в отдельного человека и прострелить его насквозь — он очень был доволен и повелел на прицеле сделать зарубку и всегда стрелять по этой зарубке. Подобных курьезов можно привести много. Вот почему артиллерия до сего времени не роздана по корпусам, но стоит во дворе Гэби и употребляется лишь для салютов, да для небезопасных опытов.
Инженерных войск, сапер, понтонеров абиссинцы не имеют. Немногочисленные укрепления, которые они раскидали по границам, построены без планов, пехотными солдатами, а чаще пленными. Это высокий тын, укрепленный жердями, выходящими из него под углом в 45R и имеющими заостренные концы. За тыном каменная стена с узкими бойницами для ружей. В других постройках абиссинцы не нуждаются. Лучше всякого инженера укрепила их природа высокими, трудно доступными горами. Звериная тропинка для абиссинца великолепный путь, а все реки Абиссинии легко проходимы в брод.
Абиссинское войско и полководцы его, негус Менелик, рас Маконен, рас Алула, рас Мангаша, рас Уольди стяжали себе всемирную известность победами своими над итальянцами в 1895 и 1896 годах.
Так ли велики и так ли замечательны были эти победы, как об них писали и пишут? Да, это были первые поражения, которые понесла белая армия от черных, это были первые победы дикарей над цивилизацией.
Но можно ли абиссинцев в военном деле считать дикарями? Можно ли сравнивать дух армий — одной, сражающейся за целость своих домов, за свою свободу, за родные, горячо любимые поля, за родину, и другой — подневольной, пришедшей завоевывать чужую, неинтересную, бедную Землю?
Дикарь прежде всего безоружен. Вот сомали, данакили со своими копьями, дротиками и железными ножами — дикари, и было бы удивительно, если бы они победили армию, вооруженную скорострельными винтовками. Абиссинцы имели те же итальянские ружья, что и их противник, имели и французские Гра, с которыми были основательно знакомы. Перевеса на стороне оружия не было, как не было перевеса духовного. He были итальянцы сильнее и дисциплиной. У абиссинцев, правда, мало толку в бою, много крика, споров, но все-таки есть кто-то, кого слушают, есть какая-то и весьма правильная притом традиция боя. Застигнутые под Адуей врасплох, итальянцы потерялись, доверие к начальникам пало и жидким, легко применяющимся к местности стрелковым цепям абиссинцев они противопоставили грузные, тяжелые каре. Баратьери, Альбертоне, Дабормида и другие итальянские офицеры забыли, что такой способ обороны, как залпы, хороши против полудиких племен, совсем не знающих или мало знающих, что такое огнестрельное оружие. А вед абиссинцы уже десять лет тому назад с ружьями в руках разбили хараритов, уже три года вели борьбу с Италией, а раньше — все междоусобные войны их шли с огнестрельным оружием. Было значит время примениться к нему. Что могли сделать эти никому ненужные залпы по абиссинцам, еле заметным в сухой желтоватой траве Адуанского поля?
Абиссинцы дрались в превосходном числе, дрались, отлично зная местность, сытые, опьяненные видом начальников, лично подававших пример храбрости, то бранью, то обещаниями наград, побуждавших идти вперед и вперед. Измученные тяжелым походом, в сукне и грузных башмаках, голодные итальянские солдаты смотрели на окружавшие их незнакомые горы, усеянные каменьями, из-за которых то и дело мелькали белые шамы и в их головах являлось одно смутное сознание, что и бежать-то некуда.
Конечно, будь во главе их волевой человек, способный передать таинственную духовную силу свою подчиненным, он бы воспользовался безвыходностью положения и перешел бы в наступление, и кто знает, в чью пользу решилась бы адуанская битва, но Баратьери был человек медлительный и нерешительный, без авторитета, без магнетической силы на своих солдат.
Вся кампания итальянцев велась в оборонительной, так сказать, системе. Идут вперед пока нет сражения, чуть сражение — оборона, нерешимость и следствие — поражение. А между тем абиссинцы не так уж страшны… Их нужно давить волей и духом, они бегут целями, их надо атаковать сомкнутыми ротами, эскадронами, рвать эти цепи, хватать резервы, идти туда, где отчаянно визжат солдатские жены… Они идут 70-80 верст в день, идите 100, 120 и они удивятся и сдадут.
Кого уважают они теперь из европейцев. Одних русских, потому что одни русские оказались сильнее их волей и духом. Русские врачи ковыряли своими белыми руками в вонючих гнойных ранах абиссинских солдат, до которых абиссинец, считая это ‘кефу’ (скверным), не прикоснулся бы ни за что. Гнойные раны заживали и солдат возвращался в строй. Русский кавалерист поручик Б-ч метался по Абиссинии, производя разведки с быстротой и энергией, превосходящей абиссинские, и вот его прозвали ‘огонь человек’, ‘телеграф человек’ и начали уважать.
‘Уважать белого воина’ — это очень, очень много для абиссинца.
Заставь итальянцы себя так уважать, как это заставили ‘московы’, может быть и война сложилась бы иначе и кличка ‘али’ была бы менее позорна.
Сильно интересует Европу еще вопрос об итальянских военнопленных. Их нет более в Абиссинии.
Три, четыре остались в Хараре по доброй воле — пекут булки, торгуют коньяком и материями, все остальные в прошлом году вернулись домой. Конечно, их положение было очень тяжело. Но надо отдать справедливость Менелику — он все сделал, чтобы смягчить их участь.
He его вина, что бедная его родина не обладает достаточным числом домов для размещения европейцев, что не мог он их снабжать обувью и одеждой. Да, эти солдаты своей прекрасной родины много перенесли в плену. Они ходили босиком, ели одну инжриру, покрывались лохмотьями, заедались насекомыми, но они вернулись все-таки такими же мужчинами, как и пошли, никаких гнусных операций с ними не делали и все, о чем так много говорилось — неправда…
Это было раньше, в первые экспедиции белых, когда пленных задерживали навсегда, когда было фактическое рабство…
Абиссинская армия могла бы и должна бы была теперь быстро прогрессировать. Но победа над Италией вскружила ей голову и как не хочет абиссинская артиллерия учиться стрелять из пушек, так и сами абиссинцы ничему не желают учиться у презренных ‘али’ — европейцев…
Пройдут года — может быть, новое столкновение с европейцами окажется менее удачным для Абиссинии и тогда народ познает то, что заботит теперь абиссинских передовых людей, что как ни хороша самобытная, вековая культура, но далеко ей до европейской, и тогда начнется серьезный перелом в жизни Абиссинии
А может быть Абиссиния дождется своего Петра Великого…

XXV.

Аддис-Абеба.

Положение Аддис-Абебы, — Базар, — Лавки европейцев. — Жизнь в Аддис-Абебе — Богослужение — День абиссинца. — Течение абиссинской жизни. — Рабы. — Зачатки цивилизации.

Аддис-Абеба расположена по течению извилистого, обильного притоками горного ручья Хабана, на высоте 8,300 футов, и окружена со всех сторон крутыми и отвесными горами. Это всхолмленное плато, покрытое красным глинистым черноземом, поросшим жидкой желтой травой. По окраинам гор кое-где высятся кипарисы и смоковницы — остатки давнишних лесов, да мелкие кусты дикого кофея, олеандра, лавра и лимона, густой порослью покрыли склоны. Мутная и бурливая в дождливое время, тихая и прозрачная в засуху, Хабана течет с северо-запада на восток, дает бездну изгибов, принимает в себя тысячу мелких речек и болотистых ручьев и, не став от этого полноводнее, уходит в горы. Дно ее покрыто камнями, неглубокое, колеблется от 1-го до 5-ти футов, берега крутые, отвесные, то образованы каменными скалами, то полукруглым наплывом чернозема. Здесь и там крутая лестница- тропинка сбегает к броду, покрытому большими и малыми камнями — это дорога, или, если хотите, улица.
В центре, на самом высоком холме, окруженное круглой белой стеной, лежит Гэби, на север от него, через речку, на соседнем холме виден темный забор и дерев я императорской кладовой, а вокруг по склонам покатого холма располагается ежедневный базар, или ‘габайя’. Здесь на четырех столбах стоит соломенная вышка для начальника базара, или шума, а кругом этой вышки с утра и до вечера кишит толпа черного народа. И кого-кого вы не встретите тут! Вон солидный кеньазмач, с черной бородкой клином, закутавшись с подбородком в снежно белую шаму, медленно выступает, сопровождаемый толпой ашкеров, вот красавица жена Афанегуса на пышном муле, с двумя конными ашкерами позади, пробирается в толпу, она приехала купить чеснок и перец для хозяйства, но ручаюсь, что ее не так привлекают эти покупки, да и для хозяйства они не нужны, как хочется поболтать вволю с продавщицами, что собрались со всех деревень. Новостей и не перечтешь, не запомнишь, столько расскажут Мариам и Фатьма. Там кража случнлась — будут звать ‘либечая’, Ато-Павлос в поход снаряжается, а рас Маконен, слышно, скоро назад будет в Аддис-Абебу, то-то праздник будет!…
Ручаюсь, если вы попали на базар, она и вас не пропустит, чтобы не окинуть темным взглядом миндалевидных своих глаз и не подарить многообещающей улыбкой.
А вот закованный преступник вместе со своим поручителем тянет жалобную песню, вымаливая амулье на выкуп. Маленькая девочка с платком вокруг бедер вместо платья и братишка ее без всяких признаков одежды бредут, неся на плечах по две соли — размен на целый талер, видно мать их послала, чтобы делать мелкие закупки, вот и ашкеры в чистых рубахах — это ашкеры негуса, а там дальше, более грязные, то будут ашкеры абун, или кого-нибудь из расов. А. сколько женщин! Тут и черные галласки из деревень, с пышными обнаженными бюстами, тут и худые, коричневые, полуголые данакильки с браслетами у плеча и на ногах, с длинными волосами и диким взором и абиссинки в. серых рубахах, совершенно скрывающих их смуглое — тело, с волосами, то в мелких кудрях, то выстриженных под гребенку, тут и священники, и купцы, и наш русский капельмейстер верхом на рыжей кляче и итальянский ашкер в ярко-зеленой чалме и синей суконной накидке… и все говорит, кричит, бранится на всех языках Африки, под безоблачным голубым небом…
У самой дороги расположились краснорядцы. Прямо на земле постланы циновки и на циновках лежат штуки белой материи — местного производства, на рубахи, шамы и панталоны, и английская ткань на палатки, и готовые шамы с зеленым, красным и синим кантами, и бурочный черный войлок, и сшитые_ из него бурнусы, конусы с. отверстием для головы, обшитым кожею, и патронташи из сафьяна, и патроны Гра, и циновки из соломы, и целые громадные кожи быка и шкуры барана, а рядом торгуют мелочью — тут и шведские спички — тринадцать коробок на соль, и чеснок, наложенный в изящные круглые корзинки из тонкой соломы, и эти корзины, целые столы из соломы, и перец, и темные гомбы тэча, или тэллы, веники гэша, мешки ячменя, дурры, муки пшеничной и муки дурры, даже готовые блины инжиры, А дальше седла, уздечки, вьючные седла, ленчики, стремена, мундштуки. Тут же бродит монах, предлагая купить переплетенные в кожаный переплет, в шелковом мешке, рукописные песни Давида с картинками, раскрашенными красной, зеленой, желтой и синей красками, он же продает и медный ажурный крест, и церковные бряцала… За узкой тропинкой, пересекающей габайю, идет оживленный торг сеном, шестами для построек, хворостом, дровами — тонкими сучками, долинными палками бамбука и даже верблюжьим и конским навозом. Тут же меняют талеры на грязные серые бруски соли или на талеры и полуталеры Менелика. А дальше, под горкой, пригнано штук триста ослов для продажи. Тут и старые ослы, и совсем молодые, мохнатые, пузатые ослики, дальше мулы ждут своих покупателей, а внизу, под горой, у ветвистого и раскидистого дерева, целая шеренга кавалеристов торгуют худых и заморенных коней… Совершенная ярмарка, где-либо на юге России! Такой базар бывает по субботам, но и в прочие дни он немногим меньше. Постоянно толпится здесь две, три тысячи народа, стоит крик, шум и разговоры. Это место заменяет собою и клуб, и газету, и место отдохновения. Отсюда исходят все сплетни, сюда же приходят известия из таинственного Гэби.
Внизу под горой, на западной ее стороне приютились за высокой хворостяной оградой уютные домики французских колонистов Савуре и Трулье. У них вы найдете все, что вам нужно — и ружья Гра, для вооружения ваших слуг, и патроны, и машинное масло по 1 рублю за флакон, и варенье 1 рубль 25 копеек фунт, и печенье Феликса Потена в Париже, и коньяк, и ром, и вино, и табак, и гвозди, и сапоги, словом весь, мелкий обиход европейца, всего понемногу. Но Трулье и Савуре жалуются на застой торговли, только и живут наезжими европейцами, абиссинцы же ничего не покупают. За их домами несколько хижин, дальше широкая пыльная дорога между полей желтой травы, дорога к таинственному Нилу.
Торговля Аддис-Абебы, однако, не заканчивается габайей, да двумя французскими магазинами. Подле дома абуны Матеоса, за мостиком, перекинутым через искусственный ручей, находится лавка армянина. Здесь торгуют сукном, цветными шелками, шарфами, кумачом, ситцем и всякой мелочью. Торговля идет тоже не Бог весть, как блестяще, лавка стоит под замком и хозяин жирный, толстый и седой, в грязном халате, появляется лишь при виде покупателя и, кряхтя и охая, идет отворять свой магазин. По дороге к Гэби живет булочник, что печет вкусное фурно — вот и все торговые заведения столицы эфиопской империи…
Между Гэби и рынком, в лощине, насажена гэша в саду с каменной белой стеной, видны плантации сахарного тростника и банановый сад. На соседнем холме большая церковь с густой и зеленой рощей кругом, потом опять балка, крутая, с каменистым, почти отвесным спуском и таким же подъемом, дом Ичигэ, окруженный бездной построек, хорошенький домик m-sieur Ильга, с соломенной белой крышей, ни дать, ни взять, усадьба малороссийского помещика, потом туда, на север, длинное ровное поле, поросшее изумрудной травкон, и большое и роскошное именье m-sieur Лагарда, французского резидента. Тут ни длинный, почти по-европейски устроенный дом, крытый соломой, и двор для ашкеров, наполненный соломенными хижинами, и громадный сад, и огород, сбегающий к мутной Хабане.
За домом французского резидента высокая, почти отвесная гора и на ней белая церковь, окруженная массой черных приземистых хижин, в беспорядке липнущих к ней — это старинный город Антото.
Если от дома Лагарда пойти вниз по Хабане, то вы встретите дорогой бездну прачек и мужского, женского пола. Без мыла они полощут шамы и рубахи в реке, купаются тут же и сами и все вперемежку, или в задумчивой и степенной позе голые сидят на берегу на желтой траве перед разостланным бельем в ожидании, когда солнце его высушит, дальше на линии Гэби по правому берегу двор нашего ‘Красного Креста’ и русский госпиталь и по левому, в версте от реки, у самой горы, вы увидите хворостяной забор, русский флаг на шесте над ним и чистые белые палатки — это русский посольский двор. За ним деревенька, несколько палаток наезжих купцов и бесконечные желтые поля, уходящие на восток
Разве можно назвать городом это собрание усадьб, соединенных тропинками, эта кучка деревень и построенных между ними помещичьих домов и круглых церквей со звездами из страусовых яиц вместо крестов?
Город, без улиц, без домов, с одними хижинами… И тем не менее это город, город будущего и притом громадный город, как и сама Абиссиния государство, которое еще будет настоящим государством…
Жизнь в Аддис-Абебе подчинена известному режиму. Едва только солнце медленно спустится за фигурные горы далекого запада, как всякое движение прекратится на тропинках, по балкам и в ручьях. Черные сомалийцы: полицейские, в синих итальянских плащах и с ружьями и палками в руках одни по повелению негуса бродят по городу и забирают под стражу всех, кто осмелится выйти после заката на улицы города. Их сажают в темную и грязную караулку, где приходится провести время в сомнительном обществе воров и бродяг до утра, когда по допросу обер-полициймейстера, все того же Азача-Гезау, одни будут выпущены на свободу, другие заточены в тюрьму.
За час, или за два часа до восхода солнца, медленные и монотонные удары церковных колоколов будят уснувший город. По всем церквам начинается служба. Если есть праздник, то при сумерках начинающегося дня можно видеть, как из ворот Гэби выходит медленная процессия солдат и начальников, выстраивается вдоль стен в ожидании выхода Менелика, а потом следует за ним в одну из церквей.
В полумраке сырого храма слышно пение священников, видны их белые фигуры, подпрыгивающие в священном танце, раздаются резкие звонки бряцал. Толпа окружает алтарь, лица у всех сосредоточены, полны молитвенного напряжения. Мало кто понимает происходящее перед ним, школ нет в Абиссинии, церковные обряды известны лишь одному духовенству, но все одинаково сурово слушают носовые звуки пения, мерные удары барабана, звон струн и позвонки бряцал, образующих странную таинственную, мрачную музыку.
Атмосфера в церкви от толпящихся молящихся, от запаха немытых шам, пота и масла становится удушливой. Выйдешь на паперть, там толпятся в ожидании найма полуголые галласские плакальщицы, да двое, трое нищих калек, точь в точь, как у нас на Руси, жалобными голосами просят милостыню у прохожих.
Ограда заключает пять, шесть громадных смоковниц и кипарисов, несколько бананов и диких кустов. От кустов этих, покрытых мелкими лиловыми цветочками, идет пряный аромат. Голубые дрозды маленькой дружной стайкой перелетают с ветки на ветку, громадная ворона, вдвое больше нашей, с белым воротником под клювом, с резким карканьем носится над кустами, жук ползет по траве — все полно мира и тишины в этом маленьком садике.
Солнце поднимается выше, девять часов скоро. Утомительная служба кончена, вельможи садятся на мулов и сопровождаемые ашкерами разъезжаются по всем концам Аддис-Абебы, бедные, простые граждане, ашкеры без дела, расходятся по своим хижинам и начинаются занятия.
Кто идет на габайю продавать, или покупать, кто на муле со своим азачем (приказчиком) и двумя, тремя ашкерами, вдет в именье смотреть, как медленно ходит за парой волов, запряженных в ярмо, военнопленный галлас, как бегают и резвятся в табуне мулы и лошади, а у кого именья нет по близости, тот ложится на альгу в парадном зале своем и смотрит, как помещающиеся здесь же мулы жуют сено, и слушает доклад своего домоправителя. Доклад этот не-сложен: курицы снесли несколько яиц, ашкер Уольде Тадик ушел и нанялся к другому, унеся новую только что подаренную ему шаму, галласка военнопленная родила мертвого ребенка, у соседа украли ружья, Афа-Негус прислал ‘либечая’ искать вора…
Либечай одно из странных и любопытных явлении далекой Эфиопии. Это мальчик 12-ти — 15-ти лет, непременно невинный, который употребляется для розыска вора. Его приводят в дом, где совершена кража, поят каким-то наркотическим питьем, после чего он впадает в полусознательное состояние, встает и движется вперед и вперед, прямо в дом вора, на, постель которого он ложится. Если на пути встретится вода, то чары кончаются и либечая надо снова поить на берегу ручья. Вера в могущество силы либечая так велика, что вор, прослышав о том, что позвали либечая, обыкновенно подкидывает украденные вещи владельцу.
Так было и у нас. На третий день по приходе нашем в Аддис-Абебу все столовые ножи офицерского собрания оказались украденными. Позвали Азача-Гезау, тот послал за либечаем. Через несколько часов все ножи были подкинуты к воротам нашего дома…
Доклад домоправителя кончен. Начинается томительное ожидание обеда. Уже жена два раза проходила через зал смотреть, как опытный в сем деле ашкер разрезает жирного барана, а служанки проносили пряный тэч в тыквенных выгнутых гомбах, а до 11-ти часов все еще далеко. По счастью пришел ашкер от соседа, сосед собрался навестить, и спрашивает позволения.
— ‘Конечно! Жду! Проси!’
Хозяин идет распорядиться о тэче, из каких-то дальних закромов выползают приживальщики клиенты, старик, с провалившимся носом, толстый и жирный мужчина, прогоревший купец и какой то отставной монах.
Они садятся на полу рядом с хозяином и хранят суровое молчание. Они лица без речей, им говорить не полагается.
Приходит сосед. Толпа ашкеров наполняет двор. Сосед в тонкой шаме, приветлив и любезен.
— ‘Дэхна-ну?’
— ‘Дэхна-ну’.
Низко кланяясь, говорят они друг другу. Шамы закрывают рты, согласно этикета.
— ‘Доброе утро’.
— ‘Добрый день’.
— ‘Все здоровы?’
— ‘Благодарю’.
— ‘Все хорошо?’
— ‘Слава Богу’.
Гость садится тут же на ковре. Наступает молчание.
Хозяин подманивает пальцем домоправителя и говорит ему что-то на ухо. Домоправитель исчезает и через несколько минут ашкеры приносят стаканы с тэчем. Разговор немного оживает, даже вдается в политику. Незнакомые с картой, они говорят о географическом положении государств, о предполагаемых походах, войнах, разделениях. Хозяин старый воин вдается в воспоминания.
Наступает время обеда. Слуги приносят громадную жаровню с полусырым бараньим мясом, инжиру и снова тэч.
Гость и хозяин едят до отвалу.
От сырого мяса, тяжелой инжиры и пьяного тэча хочется спать. Хозяин посматривает на гостя, гость и сам понимает, что надо делать — он громоздится на мула и едет домой. Хозяин идет в темные сени, где на широкой альге уже постлан пушистый ковер, купленный у армянина. Он кладет руку под голову и вскоре засыпает тяжелым, пьяным сном.
Все спит в Аддис-Абебе. Спит хозяйка дома, спят ашкеры по соломенным хижинам, спят их жены на соломе, на голой земле, спит весь день гонявшаяся за воронами мохнатая собака. На рынке еще идет жизнь, там ходят покупатели, но и те спешат домой.
Солнце подымается выше и выше, его лучи льются отвесно на конические крыши, потом оно спускается к дому Трулье и длинные тени ползут от деревьев. Четвертый час дня: хозяин просыпается, лениво кутаясь в шаму выходит на крыльцо и, щуря свои заспанные глаза, глядит, как возятся его ашкеры на дворе, как военяопленные галласки толкут деревянным пестом в деревянной ступе ячмень или дурру, глядит в полусне на красное небо, что становится все ярче и ярче, глядит, как лиловые тени ползут по крутым горам и темная ночь спускается над долиной. Шакалы начинают свой унылый концерт и темный город вновь погружается в тяжелый сон…
Когда развившиеся от сырого мяса глисты начнут мучить абиссинца он принимает ‘куссо’, особое растение, и официально объявляет себя больным. Он ложится на альгу, принимает скучный вид и окруженный своими клиентами ожидает спасительного действия лекарства.
А потом опять та же монотонная жизнь, из церкви в именье, на альгу, а потом созерцание природы у дверей хижины и снова альга и сон…
Рождение ребенка не приносит с собою тех радостей, с которыми оно встречается в Европе. Ребенок не надежда, не гордость семьи, не забота ее. Он является как то неожиданно и всегда неприятен отцу, лишающемуся из-за него на некоторое время семейных радостей, составляющих половину его существования. Пока идет период молочного питания, ребенок треплется в простыне за спиной у матери, нередко на ходу питаясь молоком.
Ho едва только пройдут эти тяжелые месяцы, как ребенок забыт. С грязным платком на бедрах, если это девочка и совершенно голый, если это мальчик, новый член абиссинской семьи влачит жалкое существование, то катаясь в навозе между мулов, то воюя с петухами и курами, то дружа с мохнатой собакой. И какие, какие болезни перенесет он за это время. Сколько накожных сыпей и язв найдете вы на его коричневом теле. К 10-ти годам у него являются друзья — это его братья и сестры, нередко от разных матерей. К этому времени его начинают одевать и смутные мечты родятся в его курчавой голове. О чем мечты? Конечно, о войне, о том, чтобы быть ашкером, потом офицером, генералом и убить много, много ненавистных Али.
И свадьба проходит без особого торжества, жених берет невесту, платит за нее родителям и, сопровождаемый подругами ее, вводит ее в свой дом. Молодая жена работает на мужа, сопровождает его в походах, но живет под постоянным страхом быть покинутой, или замененной…
Наступает старость, смерть. Мертвеца закутывают в белую шаму и несут на носилках в церковь, где вокруг его гроба будет плясать и петь духовенство и полуобнаженные плакальщицы с воем и приседаниями проводят его до могилы.
Труп закопают у дороги, подле других могил, ряд неровных плит четыреугольником обозначат положение тела покойника. В головах поставят еще две плиты стоймя, и могила без насыпи, без цветов, скоро забудется в безбрежной унылой пустыне.
Вся жизнь идет, как тяжелый однообразный будень, как серый день, как африканский бесконечный дождь. Поколения сменяют поколения, военные грозы волнуют, видоизменяют страну, а ни одна летопись не рассказывает нам тайн былой жизни. Древние храмы так же просты и убоги, как храмы современные, нет причудливых обелисков, таинственных пирамид, нет ни статуй, ни картин. День за днем бегут, как волны мутной Хабаны, унося время в бесконечность, и жизнь проходит, не оставляя черты, не оставляя следа, бесплодная, ненужная миру жизнь.
И развивается философский взгляд на вещи, исчезает представление о времени, о пространстве, нет страха смерти.
Когда осужденный на смерть преступник видит сурово опущенные вниз (pollice verso) большие пальцы рук у седых судей абиссинского ареопага и читает в этом приговор к смерти — он не бледнеет, не теряется. Низко кланяется он своим судьям и отдается в руки палача. И хоть бы тень страха!!
И так же бесстрашно несутся абиссинские дружины навстречу огню, под удары сабель, под пушечные выстрелы, им, среди их серой жизни — смерть не страшна…
И среди этого скучного, серого существования есть, однако, заветная мечта о иных светлых веселых днях — это мечта о войне.
Война прерывает этот тяжелый, почти мучительный сон, накопленная годами энергия вдруг просыпается, все принимает оживленный вид, начинается мобилизация, a затем идут веселые мечты о лемптах, чинах и почете.
Война для абиссинца является чем-то таким радужным, веселым, интересным, о чем стоит поговорить и помечтать. Война единственное средство разбогатеть и из подневольного ашкера выбиться в начальники…
Есть в Абиссинии, и особенно в Аддис-Абебе, еще люди… Их руками воздвигнуто белокаменное Гэби, они оплели хворостяным забором место нашего лагеря, они делали столы для аптеки и госпиталя, они приносили дурго, пригоняли нам коз и баранов, они работают на плантациях гэши, настаивают ароматный тэч, погоняют тучных быков на богатых абиссинских нивах — это военнопленные галласы.
Я видел их на императорской каменоломне. Тысяч шесть народу от 20 до 60-ти — летнего возраста, худого, изморенного, измученного работой, голодного, работало здесь, то выламывая камень, то перенося его на голых плечах к месту постройки. Все кости просвечивали сквозь их шоколадное тело, глубоко запали голодные животы, грудь выдвинулась вперед, а худые костистые ноги передвигались с медленным упорством. Обрывки грязных, грубых, серых тряпок висели у кого на плечах, у кого на бедре, не прикрывая их жалкой наготы.
Когда Менелик приехал сюда, окруженный своей свитой, часть поклонилась ему до земли и криком ‘аля-ля-ля-ля-ля’, — приветствовала его, другая более озлобленная, более недовольная, побросав каменья, кинулась к нему с криками ‘абьет, абьет ‘ (жалоба, жалоба). Страшно было смотреть на эти полускелеты, проникнутые мучительной мольбой, жалобной просьбой.
Палки ашкеров быстро восстановили порядок. Галласы взялись за каменья и рабочая жизнь, приостановившаяся было на время проезда Менелика, вошла в свою череду-череду от восхода до заката, без отдыха, не покладая рук…
И все-таки это лучшее, что мог сделать гуманный властитель Эфиопии для мятежных племен. Традиции требовали полного рабства — его нет в Абиссинии. Покоренные галласы работают определенное число лет, отбывают свою каторгу, а потом получают свободу. В их деревнях есть свои старшины, они имеют свои участки, свой скот, своих лошадей.
Великий негус капля за каплей вносит гуманитарные идеи в понятия абиссинцев и не круто ломает жизнь полудикого горного племени.
Прогресс, который летит и мчится в Европе, захватил в мощное течение свое и далекую Абиссинию. Миссия за миссией, посольство за посольством едут ко двору бедного, но могущественного африканского монарха. Рядом с домом Ильга воздвигся дом Лагарда, рас Маконен для своих наездов выстроил чистый и изящный дом европейской постройки, оклеил стены обоями, достал стулья, салфетки, — скатерти, за ним обстроился рас Уольди и капля за каплей вливается просвещение. При мне во всей Аддис-Абебе нельзя было найти ни одной свечи, а приехавший путник должен был ночевать в палатке ожидании, пока негус не отведет ему дом — круглую хижину, где придется спать на голой земле рядом с мулами и другими животными, а уже на обратном пути я застал в Джибути караван, долженствовавший пополнить лавку Трулье и молодого юркого француза, отправляющегося в Аддис-Абебу, чтобы устроить там отель.
И может быть, когда шумные улицы заменят пустынные тропинки, когда мосты повиснут над Хабаной, жизнь перестанет там быть такой монотонной и самый вид ее желтых холмов не будет так мучительно тоскливо поражать сердце и ум.

XXVI.

Наша жизнь в Аддис-Абебе.

Ученья конвоя, — Джигитовка. — Свободное время, — Прощальный визит негусу. — Деятельность русского госпиталя. — Обеды у врачей. — Вечера на посольском дворе.

Звезды начинают бледнеть, сырость после вчерашнего ливня проникает в палатку и за хворостяной оградой шакалы дают свой утренний концерт. Пять часов утра — конвойный двор просыпается, теперь нет уже того подавляющего количества верховых лошадей, офицерских, вспомогательных и грузовых мулов, когда каждый казак смотрел за 4-5 животными, а 15-ти саженная коновязь была плотно уставлена лошадьми и мулами.
Офицерские мулы живут при офицерах, грузовые, конвойные и запасные отправлены на траву под надзор Азач-Гезау и ранним утром на коновязи стоят и дрожат в ожидании солнца семнадцать лошадей и одиннадцать мулов. День идет по расписанию и начинается с чистки.
В мою холодную, но уютную палатку доносится характерное шурханье щетки, выколачивание скребницы о камень и восклицания — ‘тпру, да стой ты непокорная!’ но кто этим чисто казарменным возгласам, так напоминающим утро на Обводном канале, присоединяются еще и новые благоприобретенные чисто африканские ‘тау! тау!’.
— ‘Ступай собирай лошадей на водопой’, басит фейерверкер Недодаев, толстяк малоросс, любимец абиссинцев.
Водопой шагах в трехстах. Это маленькая река с каменистым руслом, что бежит через Аддис-Абебу. На водопой ведут попарно — лошадь и мул. Затем чай и хлеб фурно. В семь часов утра начинается конное ученье.
Наш манеж не блещет ни красотой, ни удобством — это чуть покатая ровная полянка шагов сто длиною и сорок шириною. Смена из четырнадцати человек подобрана довольно пестро: передняя шеренга лейб-казаки на серых лошадях и уральцы на вороных — задняя атаманцы и артиллеристы на гнедых и караковых.
Лошади на повод мягки и понятливы, но весьма немногие идут в поводу. Ни шенкеля, ни даже хлыст не заставили этих зацуканных, задерганных на остром мундштуке лошадей принять повод. Но пока идет сменная езда, пока лошади описывают вольты, пока голубые вторые нумера сходятся, расходятся и переплетаются с красными первыми — все идет хорошо.
Собравшаяся кучка черных зрителей в грязных шамах и подштанниках, сидящая на земле у края манежа и состоящая наполовину из ашкеров и ‘фарассанья’ (кавалеристов), громкими возгласами ‘ойя гут’ — ‘малькам москов’ выражает свое удовольствие. Езда взводом (всего в семь рядов), когда из развернутого строя, идущего рысью, галопом вылетают пестрые ряды и снова строятся по три, по шести, в тишине и молчании, спешивание на полевом галопе, батовка и рассыпной строй производят громадное впечатление. Но вот подходит время джигитовки…
Я люблю смотреть джигитовку, когда круглый и сытый степной маштак, распустив косматую гриву и пышный хвост по ветру, мчится по зеленому полю, а красавец казак, заломив голубую фуражку свою на темные кудри, плавно сгибается назад и порывистым движением пальцев и кисти хватает брошенный платок и, поднявши, рубит и колет своим палашом… Я люблю смотреть, когда степной конь, ничего не боясь, по прямой линии мчится вперед, а казак, стоя на алой подушке ногами, фланкирует длинным копьем. Там удалая казачья лошадь, смелый и лихой казак слились в одно целое, поняли друг друга и друг с другом соединились…
Но когда слабым галопцем, еле бросая жидкое тело свое и изнемогая под русским богатырем, скачет абиссинская кляча и казак, спрыгнув с нее, валит лошадь своей тяжестью, когда слабогрудая, беззадая обезноженная варварской выездкой лошадь не может помочь своему хозяину и каждую минуту хочет остановиться — грустно, тяжело, и жутко смотреть на такую джигитовку. Жалко таких молодцов, как Терешкин, Любовин, Крынин, Архипов, Изюмников, Щедров и не отставшие от казаков лихачи Недодаев и Полукаров.
Пришлось сократить джигитовку, пришлось выбрать надежнейших людей и лошадей, а из остальных составить группы…
Конное ученье кончено. Усталые лошади бредут на коновязь…
Час перерыва и пеший строй и гимнастика. Со смехом и шутками идет чехарда, стена валит стену. — ‘Недодай, навались! Духопельников не сдавай’… Одиннадцатый час — солнце высоко, люди идут на работы. Знаток абиссинского языка уралец Сидоров седлает коня ехать на ‘габайю’. Мягкий баритон его разливается по двору целой абиссинской речью, с которой он обращается к конвойным слугам Адаму и Вальгу.
Кривошлыков из кипарисных досок мастерит шкап, остальные забрали лопаты и идут за дерном.
Как неуютен, пуст и уныл казался мне наш конвойный двор, когда мы приехали после тысячеверстного перехода. Трава желтая, неровная, кочки и грязь…
А теперь, когда у пристена приютилась круглая палатка, когда разобранные по мастям лошади выровнялись на коновязи, а моя палатка стала в углу, когда передняя линейка выложена дерном, а образ Спасителя спокойно и кротко смотрит на прибранные койки, когда тихая рабочая жизнь идет кругом, сколько уютности, чувства дома за этим забором, сколько удобств, несмотря ни на дождь, ни на грязь…
А дожди таки нас помучили. С 15-го февраля каждый день свинцовые тучи бродят по небу, глухой гром гремит в горах и дождь от трех часов и до полуночи иногда льет на сухую землю! Какой дождь! ровный, крупный, продолжительный… Ослабнет на минуту и пойдет моросить до полуночи… Это малый период дождей.
После полудня на конвойном дворе тишина, только плотники, под навесом из зеленых ветвей, стругают толстые кипарисные доски. Горничная жены начальника миссии, мисс П-р, типичная англичанка, приходит учиться русскому языку. Ей смертельно скучно в эти часы, когда солнце высоко стоит над головами и вся Аддис-Абеба замирает в полуденном сне.
— ‘Это шкап’, слышен голос в промежутке визга пилы и стука молотка.
— ‘Сскап’, раздается мелодичный возглас английской мисс.
— ‘He сскап, а шкап’.
— ‘Шкап’…
— ‘Ну вот’.
— ‘А это?’
— ‘Долото’.
— ‘Долёто’, повторяет англичанка. Плотники смеются.
— ‘Это она не к вам пришла, а к нам’, говорят у мулов люди, навешивающие торбы.
— ‘Сказали, к нам. Она завсегда к нам ходит’. Разговор продолжается и вдруг неожиданно для обеих сторон переходит на абиссинский язык. Оказывается познания казаков и мисс по — абиссинские больше чем ее по-русски, а казаков по-английски. Развлечение лингвистикой длится полчаса. А вечером чтение уставов, вспоминание начальников, словом — беседа… После вечерней уборки в сыром от дождя воздухе звенит и замирает тоскующей нотой казачья песня:
‘Поехал казак на чужбину далеко,
На добром коне вороном…’
Перекличка и заря назначены в восемь часов. Прозвучала молитва за Царя и за Россию и тихо кругом. Все спит — только часовой безмолвно ходит взад и вперед, да мерно жуют сено мулы и лошади…
И так день за днем.
24-го февраля, однообразная скучная жизнь нашего лагеря нарушилась немного. Пришла почта и с прочими пакетами принесла приказ по лейб-гвардии казачьему полку от 23-го января, которым ‘за отлично усердную службу, терпение и выносливость при переходе через Сомалийскую пустыню и горы’ младший урядник Еремин произведен в старшие, трубач Терешкин в младшие урядники и казак Могутин в приказные.
Надо было видеть радость этих славных моих сотрудников — и не только их, но и всего конвоя. Я отдал приказ в конвой и его на другой день читали все по очереди. Как читали! От доски до доски, от номера до предполагаемого наряда. Умилялись, чуть не плакали. Один читает, другие слушают, кончил, другой берется за чтение, а слушателей не убавляется. Дошла очередь до Терешкина, дочитал он до подписи: ‘полковой адъютант’, прочел слово ‘граф’, повторил еще и еще раз ‘граф! граф!’ и заплакал.
Милые, далекие имена! Только русский солдат способен так любить своего начальника. Все после обеда приказ ходил по рукам и едва доходили до подписей, как слышался захлебывающийся голос Терешкина, — ‘граф! граф! дайте мне посмотреть на его подпись’.
Под вечер лейб-казачий приказ был повешен на почетном месте под образом на центральном столбе палатки.
В этот день полковник A-в по случаю отъезда в командировку внутрь страны и я, по случаю предстоящего отправления моего в Россию с бумагами, являлись негусу. Менелик принял нас в небольшом квадратном здании, построенном из белого камня. Кипарисная лестница на два марша вела в комнату, устланную коврами с несколькими маленькими окнами и кипарисным досчатым потолком со многими щелями. Джон-хой сидел на альге, покрытой парчой, опираясь на подушки, положенные с обеих сторон. Небольшая свита людей в белых шамах его окружала. Негус подал руку все нам. Полковник А-в преподнес Менелику маленькую берданку с патронами и распиленные снаряды, — гранату, шрапнель и картечь горного двухдюймового орудия. Устройство снарядов живейшим образом заинтересовало негуса. Он спрашивал о каждой детали устройства дистанционной и ударной трубок, несколько раз он заставлял m-sieur Ильга переводить вторично то, что ему было неясно, задавал вопросы с своей стороны, стараясь усвоить и запомнить обращение с этими предметами.
Наша аудиенция длилась около получаса. По объяснении устройства снарядов его величество изволил пожелать полковнику А-ву и мне счастливый путь, и откланялся нам, подав опять каждому руку. Вместе с нами удалилась и свита, негус, начальник миссии и m-sieur Ильг, оставшись втроем, приступили к деловому разговору…
В полутора верстах от посольского двора, за речкой, на особо отгороженном месте находятся постройки русского ‘Красного Креста’. Здесь по глиняным хижинам, крытым соломой и напоминавшим несколько дома поместился врачебный персонал миссии и офицеры-поручики К-й, Д-ов и А-и, здесь же в круглой абиссинской палатке была общая столовая, а позади ее в квадратных русских палатках был устроен русский госпиталь в Аддис-Абебе.
Начало действий госпиталя не было оповещено ни газетами, потому что их нет в Аддис-Абебе, ни герольдами, ни публикациями, а между тем с первого же дня, едва только Б. Г. Л-в в сарае с прогнившим полом над глубокой ямой поставил свои весы и разложил порошки, воды и коренья, едва только чистенький набор пил, ножей и щипцов сверкнул на окне у Н. П. Б-цына, как толпы больных повалили в ворота русского двора.
‘Прибыли московские хакимы’, эта весть облетела всю Аддис-Абебу, раздалась по окрестным деревням, проникла за высокое Антото, долетела до таинственной Каффы. И отовсюду пошли больные. Одного укусила змея, другого третий год мучит старая адуанская рана, третий страдает лихорадкой. Габро Христос и Хейле Мариам не успевают переводить, им помогают уже говорящие немного по-абиссински Л-ов и С-он и под палящими лучами полуденного солнца, не имея времени присесть, с раннего утра и до трех часов, до дождя работают русские врачи. Вез помощников, без санитаров, одни, не зная отдыха. И кроме этого амбулаторного приема, почти каждый день приходится выезжать в город по визитам. Классный фельдшер С-он ездит массировать царицу Таиту, д-р Л-ий пользует старика Афа-негуса. Сильна вера у абиссинцев в русских врачей, в русскую науку и, благодаря ей самые тяжелые больные чувствуют себя лучше. На дворе ‘Красного Креста’ весь день кипит работа. Б. Г. Л-ов ни на минуту не может отлучиться из аптеки: доктора завалили рецептами…
И так до вечера.
В шесть часов вечера, шлепая по глинистой грязи тропинки, верхом на мулах, приезжают жители посольского двора полковник А-ов, поручик Ч-ов и я. За обедом всегда есть кто-нибудь из абиссинцев. Чаще всего чернобородый и хитрый азач Гезау, иногда молодой и красивый азач (приказчик) императрицы, в черном атласном бурнусе, кто-либо из кеньазмачей. Докторам принесли дурго от Таиту, от Афа-негуса — кур, яйца, тэч, инжиру…
— ‘Азач Гезау араки москов?’
— ‘Ишши’.
Абиссинские гости больше пьют, нежели едят. Пить — это легче. Есть — надо уметь пользоваться ножом, вилкой, ложкой, а как пить всякий знает. Араки москов и чай москов — любимое угощение. Едят еще охотно варенье, леденцы, пастилу.
Наше меню довольно однообразно — суп из мяса быка, или из баранины, яичница, куры, баранина и чай с хлебом фурно. Изредка на сладкое появлялись блины с вареньем, но, вследствие отсутствия в Аддис-Абебе белой муки, это бывало редко.
Дождь льет, не переставая, все время обеда. Раскаты грома гулко отдаются в горах, становится холодно, сыро. Мы, живущие в палатках, на минуту забываем о не-зримом населении домов ‘Красного Креста’ и завидуем докторам, они жалеют нас и после обеда, накинувши на плечи клеенчатые плащи, мы едем через шумную Хабану домой. Ничего не видно, даже уши мула, скрылись в темноте и о них скорее догадываешься, нежели видишь их.
Сверкнет среди туч длинным ослепительным зигзагом молния, осветит на минуту извилистую тропинку, раскисшую и размокшую от дождя, сухую траву по сторонам, кусты дикого кофе, камни, далекие горы и опять темно. Еще темнее даже. Привычный мул и тот шалеет на минуту и останавливается, потом, разобравшись, медленно бредет, выбирая дорогу между камней, скользя и увязая по колено. Мы не видим ни дороги, ни спусков, ни подъемов, ни нашего усеянного камнями брода, ни нор шакалов и гиен — да и не нужно видеть — мул видит, смотрит и заботливо выбирает дорогу между камней и кустов — бросьте повод и доверьтесь ему. Через четверть часа езды сквозь частую сетку дождя видны огни посольского двора. В сыром воздухе плачевно звучит кавалерийская зоря. Люди собраны на молитву в палатке.
Зайдешь к поручику Ч-ву в его круглую абиссинскую палатку, сядешь на ящик и промокшая палатка, озаренная одинокой свечей (свечей в Аддис-Абебе нет и потому мы экономны), стол, уставленный закоптелыми гомбами с чаем, жестянки печенья, банки из-под варенья вместо стаканов, вся незатейливая обстановка офицерского бивака покажется такой уютной и приятной. Радушный хозяин сидит в тужурке за столом, тоже на ящике, секретарь О-ов из ананасного консерва и харарского рома мастерит жжонку и за стаканом чая распаренного Уольди, идет беседа. Какие светлые планы строятся здесь среди мрака африканской ночи, сколько храбрости выказывается всеми, сколько веселья и той молодой энергии, которую ни за какие деньги не достанешь, ни за что не купишь. Право, наш чай в Аддис-Абебе по вечерам бывал веселее ваших чинных петербургских five-o’clock-ов…
Расходились за полночь. Я уверен, что мы трое, жители посольского двора, надолго сохраним теплое сердечное воспоминание о наших тихих Аддис-Абебских вечерах.
Вернешься ‘домой’ в палатку, зашнуруешь ее и заснешь крепким сном на жесткой постели, под буркой, прислушиваясь к визгу шакалов, уханью гиены, да одиночным выстрелам неутомимого их истребителя конвойца Габеева.
А там опять, завтра утром — у нас чистка, конное и пешее ученья, гимнастика, на дворе ‘Красного Креста’ — бесконечный прием больных и раненых…

XXVII.

Ученье конвоя в присутствии негуса. Устройство палатки для негуса. — Дождь. — Ночная тревога. — Приезд Менелика. — Учение конвоя. — Завтрак Менелика. — Тосты во дворце. — Награждение меня орденом звезды Эфиопии 3-й степени. — Аудиеиция у негуса. — Характеристика людей конвоя.

Дожди шли, не переставая, регулярно, каждый день. Глинистая почва набухала все более и более и показать хорошо джигитовку при таких условиях было с каждым днем затруднительнее. Несчастные калеки лошади с трудом исполняли простые эволюции наших учений, ежеминутно скользя и спотыкаясь своими слабыми ногами. Двое казаков уже выбыло из строя. Под Любовиным перевернулась лошадь в то время, когда он нагибался, чтобы достать земли, сидя задом наперед, Недодаеву — мул расшиб колено… Откладывать смотр дальше была рискованно, к тому же начальник миссии предполагал, в скором времени отправить меня с весьма нужными депешами в Петербург, а между тем эфиопский император не только не из являл никакого желания посмотреть, что делают ашкеры в московском лагере, но не собирался, по-видимому, отдавать визит посланнику.
Весьма осторожно был спрошен об этом m-sieur Ильг и ответил, что его величество давно всем этим интересуется, но ожидает приглашения от русских’…
Приглашение состоялось и негус назначил днем своего приезда 28-е февраля, субботу. Уже с 26-го числа, мы занялись приготовлениями. Нужно было убрать палатку для негуса, а как ее убрать, когда в Аддис-Абебе. нельзя достать ни кумачу, ни полотна, никаких других декоративных принадлежностей, пришлось украшать ‘царскую ставку’ собственными средствами. 26-го и 27-го февраля плели гирлянды. Кипарисы, лавры, лимоны, кофе, дикий виноград, азалия, смоковница пестрели то темно-зелеными и гладкими, словно полированными листами, то нежной перистой зеленью ласкали глаз.
Круглая конвойная палатка была вынесена на поле. Гирлянды обвили ее с боков, упали звездочкой сверху от центрального столба. К гирляндам привязали казачьи русские полотенца, в промежутках повесили леопардовые шкуры, постелили драгоценные ковры, остатками кумача обвили столбики, повесили консульский и абиссинский флаги, укрепили ёлочные украшения, случайно оказавшиеся у нашего любезного Б. Г. Л-ова — и палатка вышла на славу. Она и в Красном Селе была бы не последней, а для Африки была и прямо хороша.
И только мы кончили работу, как полил африканский дождь. Небо покрылось темными тучами, молния длинными зигзагами прорезывала их, а в горах грохотал и эхом перекатывался гром. Потоки грязи поползли на лагерь, на палатки, стали мочить наши вещи, зашумела мутная Хабана, земля стала скользкой, холодной…
Что палатка? что ковры? что все убранство наше? вот мысли, которые волновали меня и моих сотрудников казаков, И едва только около полуночи дождь перестал и серебристые звезды проглянули из-за разорванных туч — я побежал на поле — слава Богу — дождь шел полосой и хотя земля и намокла немного на нашем лугу, но не поползли ковры, украшения не были тронуты, оставалось подсвежить гирлянды новыми листочками.
Рано утром, 28-го февраля, m-sieur Ильг прислал записку с уведомлением, что негус извиняется, он не может быть ранее 10-ти часов утра. Ему привезли лес и он должен принять его лично…
Без четверти 10 конвой, имея в передней шеренге 5 лейб-казаков и двух уральцев и в задней четырех атаманцев и трех артиллеристов, всего 14 человек (двое в командировке, один больной — Недодаев и один пешком для, помощи и подачи оружия и проч.), стал развернутым фронтом, лицом на Аддис-Абебу, правым флангом к палатке.
Начальник миссии, гг. офицеры и врачи в парадных мундирах в пешем строю собрались у палатки. Все взоры были устремлены на холм Гэби. Видны были рабочие галласы, собиравшие камень по пути негуса. Погода, пасмурная с утра, становилась лучше, показалось солнце, облака обратились в барашков, становилось тепло. И в половине одиннадцатого там, у ворот Гэби, показалась белая толпа. Эта толпа быстро приближалась. Вскоре стал виден над белыми шамами ашкеров малиновый атласный зонтик, несомый слугами над негусом.
Царь царей Эфиопии приближался.
Не скрою, волнение охватило меня. Я не боялся смотра, я был уверен в своих молодцах казаках, но всякий кавалерист поймет меня — как показать лихость и удаль русских ‘фарассанья» на безногих, слабосильных конях? Как джигитовать на лошадях, которые падают под всадниками? — Я надеялся лишь на Бога, на его милосердие, надеялся, что он не посрамит русского лихого воинства перед дикарями…
И вот на крайнем флагштоке взвился абиссинский флаг. Конвой салютовал ему тремя залпами, потом вынули шашки и замерли в ожидании.
Менелик был в серой фетровой шляпе с широкими полями, атласном черном бурнусе с золотым кантом, шелковой белой рубашке с лиловыми полосками и коричневых кожаных туфлях. Сзади него несли щит и ружье в красных чехлах, впереди альгу и подушки. Куда бы Менелик не ехал, его трон ему всюду сопутствует…
Над ним колыхался малиновый зонтик, прекрасный гнедой мул горделиво выступал, звеня серебряной сбруей, сверкая дорогим убором. Менелик слез с мула, сделал несколько шагов к конвою и внятно произнес — ‘здорово ребята’…
— ‘Здравия желаем, ваше императорское величество!…’, прогремел ответ казаков.
Тысячная свита ашкеров заняла место по краям луга. Офицерские палки просвистали в воздухе и порядок установился.
Мы прошли мимо негуса развернутым фронтом с вынутыми шашками, заехали налево кругом, слезли и изготовились к джигитовке.
Первым скакал я, стоя на двух лошадях.
За мною лейб-казак Еремин соскакивал и вскакивал на карьере. Дальше на более слабых лошадях рубили шашкой и кололи пикой, уралец Сидоров и лейб-казак Могутин увозили растянутого между ними атаманца Алифанова, изображавшего раненого, причем Могутин отстреливался, прекрасно перепрыгнул через лошадь и сел с правой стороны в седло уралец Изюмников, соскакивал и вскакивал Щедров и Терешкин, Любовин стрелял, сидя задом наперед, и, наконец, стоя на седле проскакал Полукаров.
Джигитовка произвела сильное, потрясающее впечатление на негуса. Еще в начале он все восклицал ‘ойя гут!’, потом и этого не делал, только за голову хватался и смотрел, смотрел жадными, любопытными глазами за каждым жестом, каждым движением казаков. Он спросил, какие это лошади — русские? и крайне удивился, узнав, что это абиссинские лошади.
Потом началась манежная езда. Красные и голубые мундиры съезжались, разъезжались, то сходились все вместе, то рассыпались. Путанная смена, разученная, как балет. шла без запинки.
Я начал с того, что пропустил всю смену справа по одному на две лошади дистанции шагом мимо негуса. Каждый казак, проезжая мимо, называл свою фамилию. Потом пустил смену рысью и, когда все были вытянуты в линию перед негусом, скомандовал ‘вольт’… Чистота и одновременность исполнения удивили негуса.
— ‘Эти лошади на мундштуках?’, спросил Менелик.
— ‘Нет, на уздечках, это лучше сохраняет лошадь!’
— ‘Сколько лет служит у вас лошадь?’, — ‘Десять, пятнадцать лет’.
— ‘О, нет!? Наши едва два года выдерживают’. Тем временем я повернул смену по три номера
через манеж галопом, потом построил рядами, вынул шашки и сделал сквозное прохождение на галопе. Первые номера рубили бок, вторые парировали.
Это вызвало шумное одобрение со стороны абиссинских солдат. Я собрал взвод, скомандовал ‘врознь, марш’ и, когда все рассыпались далеко по полю и попрятались за холмами, по балкам, я собрал смену в карьер по знаку, в немую, отвел ее в сторону и: произвел взводное сомкнутое учение. Делали заезды взводом, вытягивались рядами, строились по три, по шести, восстановляли фронт и делали повороты. Потом я отвел взвод на рысях в край луга, спешился с батовкой коней, рассыпал цепь стрелков, открыл редкий огонь, начал делать перебежки по полувзводно, участил огонь, собрал взвод бегом, обстрелял воображаемую кавалерию залпами, кинулся бегом по коням, рассыпал лаву, атаковал прямо перед собой, переменил фронт направо и атаковал под прямым углом к первоначальному направлению, собрал взвод и повел его полевым галопом на Менелика и в пяти шагах от его ставки спешил и выровнял. Ученье было кончено.
— ‘Спасибо, ребята!’ сказал негус. Дружно ‘рады стараться!’ — было ответом.
— ‘Я полагаю, сказал Менелик, ‘как это должно быть хорошо и красиво, когда кавалерии много!’
И опять я подметил тот же грустный взгляд, брошенный им на его полуголых ашкеров. Он сел на мула, свита заволновалась, раздвинулась и Менелик поехал к ставке начальника миссии. Казаки на рысях обогнали его и выстроились пешком у входа.
Во время завтрака негуса казаки пели. Тоскливая, полная широкой грусти песня казачья сменялась веселым припевком с залихватским присвистом, с бубном и треугольником.
Менелик и его свита только и говорили о виденном им ученье. ‘Как хорошо вы спешились и бросили лошадей в поле, и отчего они у вас такие смирные, у нас они сейчас бы разбежались!’
И опять при этом ‘у нас’ — легкий вздох. Да, трудно бороться с закоренелой рутиной, с обычаями, въевшимися в плоть и кровь Абиссинии.
Менелик пробыл около часа в палатке посланника, лотом отправился во дворец. Я с конвоем догнал его и пристроился к его свите. Негус видимо был тронут этим вниманием. Он еще два раза благодарил казаков за ученье и через m-sieur Ильга просил заехать к нему во дворец. Во дворце мы спешились и нас провели в маленький зал, где был приготовлен простой деревянный стол, без скатерти, и 18 венских стульев. M-sieur Ильг попросил нас садиться, всех и казаков, и меня, и нам подали по стакану чудного тэча. Совершенно прозрачный, с чисто медовым вкусом, тэч негуса не был нисколько противен. Мы выпили за здоровье негуса, m-sieur Ильг и геразмач Иосиф провозгласили от имени Менелика тост за здоровье Государя Императора, мы выпили и откланялись радушным хозяевам…
Впечатление, произведенное нашим ученьем на абиссинских офицеров и генералов было громадно. Под казаками лошади не только скакали, как они скачут, при игре в гукс и под абиссинскими фарассанья, но ходили и шагом, и рысыо, равнялись в рядах, словом, вполне повиновались воле всадника.
Европейцы со слов абиссинцев пустили слух, что это были не солдаты, а наездники, набранные из цирка. Солдаты, по их мнению, не могут вскакивать и соскакивать с лошади на карьере. Абиссинские фарассанья на другой день пробовали на площади Аддис-Абебы своих коней, но заезженные на строгом мундштуки несчастные лошади то метались без толку карьером, то, круто осаженные, садились на задние ноги и хрипели, картинно изогнув длинные шеи свои. Все это было не то, и
Ha другой день после джигитовки, 1-го марта, под вечер к нам в лагерь прибыли геразмач Иосиф и торжественно от имени Менелика нацепил мне на грудь офицерский крест Эфиопской звезды 3-й степени.
2-го марта я являлся последний раз к негусу по случаю получения ордена и предстоящего отправления курьером в Россию.
— ‘Довольны ли вы Абиссинией?’, спросил меня негус.
Я ответил утвердительно.
— ‘Когда вы приедете в Россию’, тихо сказал мне негус, ‘забудьте все то худое, что вы видели здесь, и помните только хорошее’.
Я обещал исполнить это и, кажется, я сдержал свое обещание.
— ‘Если вы увидите Императора, передайте ему мое маленькое письмо. Я дам вам его сегодня же. Во сколько дней вы думаете добраться до Харара?’
— ‘Шесть, семь дней’.
— ‘Невозможно… Впрочем, что для русских невозможно!? Желаю вам счастливого пути. Я дам вам бумагу и прикажу, чтобы вам всюду оказывали приют, как бы мне самому. Приезжайте еще раз, не забывайте нашей бедной страны!’
Аудиенция была окончена. Я откланялся и вышел во двор.
В воротах меня нагнал m-sieur Ильг и передал мне открытый лист для моего путешествия и письмо геразмачу Банти. И то, и другое было написано на клочках простой писчей бумаги в четверть листа, вверху имелось изображение печати негуса, а внизу будто напечатанный текст. Письмо к Банти было без конверта.
Я. вышел на улицу. День был серый, тоскливый. Грустное чувство уносил я в сердце своем. Мне жаль было покидать эту бедную страну, простого и доброго императора. Вокруг сопровождавшего меня казака была толпа. Смотрели оружие, седло, расспрашивали об учении, О джигитовке.
— ‘Даже надоели, ваше высокоблагородие, сказал мне Авилов, ‘облепили, как мухи. Ружье покажи, шашку вынимают, мундир трогают — чудные люди, ничего не видали’.
Я приехал домой. И на дворе мне стало грустно. Жалко было преданных мне славных казаков. Всякий послужил — сколько мог.
Красавец бородач Духопельников… Сколько раз сердил ты меня, врываясь в палатку во время писанья с самыми пустыми вопросами, или путая мои распоряжения относительно мулов. Ты был лучшим украшением конвоя, представитель чисто русской красы и богатырской силы. Немного резонер и сторонник казачьей рутины. С какой грустью остриг ты свои чудные каштановые волосы… Ты презирал абиссинцев, как только может презирать их истинный казак!
Старший урядник лейб-казачьего полка Еремин, от выступления из Петербурга и до моего отъезда, был ровен. Служил исправно, до конца сохранил свои длинные волосы, гордость донца, и в свободное время не прочь был пойти на охоту.
Трубач урядничьего звания Терешкин — я достаточно писал об нем. Таких людей больше не встретишь… Жил все время бирюком, в шалашике в стороне от прочих. Любил всех тою широкою русскою любовью, которая не знает критики. Любил товарищей до слез, офицеров до обожания, мула, лошадь до самозабвения, черных слуг ласкал и подкармливал, думал о них и, болея душою за них, холодными ночами отдавал им свое платье. Бессознательно полагал душу свою за други своя. А посмотрели бы вы на него, когда на сером коне впереди всех ездил он по Аддис-Абебе. Папаха на боку, длинные волосы завиты, черная бородка расчесана, каблук оттянут, колено плотно лежит в седле и сурово глядят эти добрые серые, чуть грустные глаза… Воин суровый!… А ведь мухи не обидит…
Казак Могутин мало переменился со времени выхода из Петербурга. Немножко с ленцой, любил поспать. Только охота его и оживляла.
Казак Любовин тоже остался той же непонятой другими натурой. Ему бы писать, читать, с умными людьми разговаривать, не понимают — просты наши казаки. Повар Захарыч его понимал, с ним он мог изливать горечь души своей. Любознательный, начитанный он всем интересовался, все старался усвоить и объяснить себе. К черным относился покровительственно, дарил им деньги, рубахи, все готов был отдать им… Джигитовал отчаянно. Прослышит про опасность — ‘пошлите меня, ваше высокоблагородие’, а как пошлешь, когда у человека повышена нервная система, когда он видит иногда то, чего нет… С другими людьми конвоя сходился только в вопросах пения. Тут ему равного не было. Да и не мудрено — баритон имел удивительный, знал и ноты. Как они пели бывало трио с Полукаровым и Недодаевым: ‘Где друзья минувших лет’, чувствительно, тонко… С пониманием, с полным сознанием собственного достоинства. Слушает их, бывало Терешкин, слушает, да и плюнет — ‘о, чтоб вам проклятым!’ Одно горе не любил Любовин грубой солдатской работы, коня или мула почистить, винтовку смазать, сапоги навести ваксой. Трудно ему было и со старшими ладить…
Таковы были люди лейб-казачьего звена. Атаманцы, ‘лапотники’, были попроще, но, пожалуй, за то посильнее тем русским духом, из-за которого русского солдата мало, что убить надо, но надо еще и повалить.
Старший второго звена старший урядник Авилов, как ушел тихим и скромным слепым исполнителем чужой воли, так таковым и остался. Во всякой вещи был аккуратен до мелочей. Звено свое он держал на товарищеской ноге, без начальственного крика, да иначе и нельзя было его держать: уж больно хорошие были люди.
Трубач урядник Алифанов, тихий, скромный, безответный труженик. Так и вижу его робкую улыбку в черную густую бороду. Он да Терешкин понимали душой ту внутреннюю дисциплину, что сильнее всякой другой, только Алифанов не имел того бодрого и лихого вида, как Терешкин, не далось ему это. Военной жилки не хватало. День и ночь за работой и когда он спал только! Тому сапоги починить, этому вальтрап сшить, мундир поправить, там от офицеров работу принесли, там на часы гонят. Образец Толстовского непротивления злу, все сделать, все претерпеть во имя долга и присяги.
Приказный Крынин, ловкий, лихой и расторопный казак, красивый бородач, глубоко презирает абиссинцев, страстный охотник. Поручик Д-ов его просто ненавидел. Встанет до свету и всю окрестность исходит с Кривошлыковым. На гиену ночь просидит, за козой по горам весь день проходит и бьет все из трехлинейки.
Про казака Архипова достаточно сказать, что он старовер. В опасную экспедицию — первый — умирать все единственно. Носит в сердце своем далекий догмат, изображенный на расшитой рубашке двумя буквами Л. А. (Лукерья Архипова). Любит дом и семью, но глубоко верит в предопределение. Один из тех людей, что замерзнет на посту, с факелом кинется в пороховой погреб. В настоящее время (22-го марта 1898 г.) находится в экспедиции с полковником А-вым в долине Белого Нила.
На долю голубоглазого и розового приказного Демина, ростом косая сажень, выпала трудная доля сопровождать в продолжение двух месяцев караван доктора Щ-ева. Тихий и безответный, он там в скучной обстановке тихо идущего каравана был на своем месте.
Казак Кривошлыков, охотник, плотник, столяр, оружейник, кузнец, был одним из тех людей, которые не от мира сего и которых строевая лихая казацкая служба тяготит. А работник он был на диво. Художник в душе, человек, любящий сторожить природу, он все досуги свои посвящал охоте. А досугов было немного. Был у него уголок на московском дворе в Аддис-Абебе под хворостяным навесом, где наверно осталась частица его души. Там я видел его целыми днями и в будни и в праздники, с пилой, долотом и топором. Оттуда выходили изящные двери, красивые шкапы и столы… Там чинились ружья, там делалось все, что нужно на весь конвой, на всех офицеров, на все русское посольство.
‘Sidaroff! Sidaroff! Moskow asker Sidaroff’, слышится на нашем дворе с утра и до ночи. ‘Позовите-ка Сидорова, я хочу купить эту шкуру’. Кумир черной прислуги, знаток разговорного абиссинского языка, постоянно бравый и веселый уралец Сидоров всегда рисуется мне окруженным черными. ‘Тоже люди’, философски замечает он по адресу своей черной компании. И уже слышишь его ‘мындерну’? — ‘амыст быр иеллем малькам — это ваше высокоблагородие нестоящая вещь — пять талеров просит — я вам и за три достану!’. Вся его служба текла в переговорах с абиссинцами, в поездках на ‘габайю’ за покупками, в дрессировке слуг.
Маленький черный уралец Изюмников — скромен и тих. Его нигде не увидишь. Но холеный мул его сверкает от хорошего ухода, лошадь содержана прекрасно, оружие в порядке. Джигитовал отлично, ездил хорошо. Другой уралец Панов с Деминым в командировке при караване доктора Щ-ева. Захватил, бедняга, в Гильдессе, свирепую местную лихорадку, да, слава Богу отдышался.
Я положительно не могу говорить о донских артиллеристах Щедрове и Мазанкине порознь — до того они похожи друг на друга и характером, и лицом, оба рослые, красивые, чернобородые, оба исполнительные и серьезные, оба молчаливые, за то между моими регулярными артиллеристами — малороссом толстяком, уроженцем Донецкого округа слободы Тарасовки Недодаевым и рязанцем Полукаровым разница громадная. Недодаев тоже любимец черных, добряк, полный здорового малороссийского юмора, любит похвастать, охотник и прекрасный старший команды, аккуратен и добр. Большой любитель пения, он в этом сходится с Полукаровым. Безбородый и безусый Полукаров, говорящий нежным тенором, поклонник регулярной езды, чистого строя, без примеси охоты, сотрудник Кривошлыкова в плотницком ремесле. Говорит, растягивая слова, любуясь своим чистым русским рязанским говором. Дошло дело до джигитовки. — ‘Ну, конная, как же?’ говорю им — ‘покажем!’ — и показали! Недодаев на репетициях на карьере сизо делал, Полукаров. стоя, скакал — и разве нужно для этого казачье седло со смертоубийственной передней лукой?!
Все были хороши мои люди, и привязался я к ним и полюбил их и, если было что тяжелое, когда лунной ночью покидал я посольский двор, так это были те 16 человек, с которыми бок о бок прожил я пять с половиной месяцев, которых узнал и полюбил за это время…
Были еще у меня мои друзья, которым я кинул полный слез прощальный взор. Это наши сотрудники лошади и мулы. He их вина, что условия, в которых протекала их молодость, исковеркали, испортили их они служили, как могли и на смотру не испортили дела.
Набитых испорченных нами лошадей не было, не было и набитых мулов. Но все это только благодаря той заботливости, с которой снабдили лучшими потниками своих людей гвардейские казачьи полки и батарея. A иначе глухой деревянный ленчик, невозможность вклиненному на многие часы в разогретую солнцем кожаную подушку всаднику поправить отекшие ноги, неизменно сказались бы на спинах животных при походе в оба конца в 2000 верст через высокие и крутые горы.
2-го марта кончилась моя служба в миссии, как начальника конвоя, и начиналась моя кавалерийская курьерская поездка из Аддис-Абебы в Петербург в 30 дней…

XXVIII.

Поездка курьером из Аддис-Абебы в Джибути.

Сборы в путь. — Покупка мулов. — Проводы. — Мои слуги и мулы. — В хижине Ато Павлоса. — Пожар в степи, — Встреча с войсками раса Маконена. — Ночлег в хижине. — Земляные блохи. — У monsieur Drouin. — Харар ночью. — У геразмача Банти. — Верблюды и арабы. — Мой новый караван. — Сомали. — Непрерывное движение в течение четырех суток, — Джибути, — Monsieur Albrand.

В конце февраля месяца начальник миссии предложил мне отправиться в Россию в качестве курьера с депешами. Я должен был в 14-15 дней проехать до Джибути, там сесть на пароход и, через 28 дней со дня выезда из Абиссинии, быть в Петербурге. Предложение было слишком заманчиво с точки зрения кавалерийского спорта, слишком лестно для меня и я его с радостью принял.
Мне нужны были мулы для моего маленького каравана. Каждую субботу на габайю пригоняют животных для продажи. 22-го февраля я с Уольди отправился искать там животных. День был пасмурный, тоскливый, черные тучи нависли в горах, нет-нет, да и накрапывал дождь. Толпа народа в несколько тысяч человек покрывала скаты холма. Начальник базара, ‘шум’, с вышки озирал площадь и наблюдал за порядком. Пройдя через ряды продавцов холста, чеснока, перца, сена, дерева, дров, мы подошли к целым табунам ослов, миновали их и вышли на край габайи, на местную конную площадь. Внизу у широкой дороги, под деревом жалось лошадей тридцать, выведенных на продажу. To и дело кто-нибудь из фарассанья проскакивал по дороге шагов сто и круто осаживал лошадь. Несколько выше, тут и там под деревьями, у жердяного забора императорских складов стояли продавцы мулов. Хороших крупных, широких с просторным шагом мулов не было совсем. Были посредственные, годные под вьюк, но и за тех просили бешенные деньги, 80 — 100 талеров.
— ‘Ты не найдешь здесь хороших мулов’, сказал мне Уольди, которому надоело мокнуть под дождем.
— ‘Почему?’
— ‘Потому что, если ‘шум ‘ базара со своей вышки увидит, что привели рослого и красивого мула — он отбирает его сейчас же по казенной цене на конюшню негуса. Никто потому и не ведет на базар мулов’.
— ‘Но как же достать тогда хороших животных?’
— ‘Погоди. Иди домой — я пойду по домам и скажу, чтобы приводили мулов на продажу, может быть и достанем хороших’.
Опять это абиссинское ‘погоди’, это ожидание у моря погоды целыми месяцами, непонимание догмата — время — деньги.
Печальный, обескураженный возвращался я домой. Вдруг вижу толпу людей: в середине едет на караковом муле абиссинский начальник, перед ним ведут громадного серого мула, широкого, рослого, как лошадь, под богатым седлом, в расписной уздечке, под попоной. Я невольно залюбовался на этого мула. Мне бы такого! думал я.
— ‘Геза? (купишь?)’ обратился ко мне тысяченачальник.
Ладно, думаю, ‘геза’, — если на базаре за плохеньких мулов просили 100 талеров, так к такому-то и приступа не будет! Однако спросил: ‘сынты быр?’ (сколько талеров?).
— ‘Семьдесят’.
Я и торговаться не стал. Посмотрел зубы — пять лет, ноги целые, шаг громадный, проезд удивительный. Вынул деньги и отдал. Мул оказался строгий, пугливый, но сильный и крепкий. Седлать было трудно, но зато ехать легко и приятно.
— ‘Мне Менелик другого подарит’, сказал тысяченачальник.
— ‘А разве это его подарок? ‘
— ‘Да, он мне его сегодня подарил’.
На другой день стали приводить мулов. Приводили целыми десятками, но таких, как эта серая кобыла, названная мною в честь полковой казенной лошади ‘Липой’ — не было. Купил мохнача, ширококостного мерина, неказистого с виду, но очень сильного, — окрестили его ‘Медведем ‘, переводчик Iohannes продал мне гнедого мерина круглого как огурчик, хорошо выкормленного и сильного, — названного мною ‘Репешком’, да одного мула, вороной масти, мне дал до Харара полковник А-ов.
Итак мой караван был готов. Я хотел ехать с одним слугою, но пробная мобилизация показала, что с одним слугою будет много возни со вьючкой и я решил взять второго, пешего.
В субботу, 28-го февраля была джигитовка, в понедельник, 2-го марта, я по приказанию начальника миссии сдал конвой поручику Ч-кову, закончил отчеты, выдал казакам деньги и был совершенно готов к выступлению. Задержка была за письмом Менелика. Оно было дано для перевода m-sieur Ильгу и он его еще не прислал. На вечер 2-го марта мы, все офицеры, были приглашены на обед к посланнику. В уютной палатке тихо и мирно пообедали, прислушиваясь к грому, то и дело перекатывавшемуся в горах, не обошлось дело без тостов, пожеланий, давали письма, поручения, посылки. Разошлись около 10-ти часов вечера. Перевода все еще не было. Я должен был выехать в 3 часа ночи, но если перевода не будет, то мой отъезд откладывался на четверг 5-е марта.
Грустный, печальный вид имела моя разоренная палатка. На столе, в бутылке, одиноко горела свеча, походная койка, без бурки, без простынь, без подушек в углу, на сыром земляном полу набросаны обрывки бумаг, вьюки, ружья. Ночь светлая от последней четверти луны, от ясных южных звезд, глядит в откинутую полу палатки. За воротами видны горы, покрытые жидкой сухой травой, кусты кофе, азалеи. Жутко ночью ехать в пустыню, одному, без человека, с которым можно было бы побеседовать, отвести душу. От плохого ли харарского рома, от волнения ли, от хлопотливых ли сборов последние дни, но голова нестерпимо болит, робость закрадывается в душу и в тайниках ее зарождается смутная надежда, почти желание, хотя бы отсрочки этой курьерской поездки.
Ho впереди Россия, прекрасная и величественная, ни с чем несравнимая, впереди родина, родной язык, родные лица, славный полк. Несколько дней напряжения, несколько дней лишений, голода и жажды, а там опять привычная атмосфера, комфорт европейца, который начинаешь ценить, только проживши пять месяцев под полотном палатки, только загоревши под жгучим солнцем, только узнавши, что такое плохая вода. Впереди Россия, которая мерцает полярной звездой над горою, которая манит и влечет, дает силы, твердость, энергию…
В 11 часов секретарь миссии передал мне пакет. с бумагами, трубач Алифанов зашил его в леопардовую шкуру, сверху покрыл холстом, наложили печати, пришили помочи и я прилег часа на два заснуть.
Я проснулся в четверть третьего. Никто из казаков не спал. Они помогали моим слугам вьючить и седлать мулов, был слышен разговор, возгласы. Ко мне зашли проводить меня поручик Ч-ов и секретарь О-ов. Ехать ужасно не хотелось. ‘Липа’ металась по двору, на ней, ухватившись за ее уши, висел Недодаев, a Кривошлыков гонялся сзади с уздечкой, ‘Медведь’ ударил Терешкина задними ногами в живот и бедный казак стонал во дворе. Видны были в полумраке только фигуры, лиц не было видно. Возились со вьючкой долго. Наконец, в 3 часа 15 минут утра, 3-го марта, я сел на ‘Липу’ и тронулся в путь. Ч-ов и О-ов проводили меня до ворот, казаки конвоя — до нашего манежа, дальше простились, гулко отозвалось в пустынных горах русское ‘счастливого пути’, и я остался один.
Во главе моего каравана, на красавце ‘Графе’ в шелковой чалме и белой новой шаме едет на абиссинском седле, положенном на бурочный потник, мой старший слуга Вальгу.
Вальгу — абиссинец со всеми достоинствами и недостатками абиссинца: он ленив, любит поспать, горд своим званием ашкера, недурно умеет вьючить и очень немного понимает по-русски: он служил в конвое от Джибути до Аддис-Абебы. Он вооружен двустволкой с 24-мя патронами, снаряженными картечью.
За ним цепочкой, привязанные один к другому, идут вьючные мулы.
Впереди — ‘Медведь’ — на нем походные сумы кавалерийского образца, взятые из Кавалергардского полка. В них: две смены белья, две фланелевые рубашки, вицмундир и полная форменная амуниция, запасная пара сапог, шпоры, три пачки трехлинейных патронов, 18 револьверных патронов, три фунта пятериковых свечей, 10 коробок серных спичек, посылка, фото-графии полковника А-ва, бумага, перья, чернила, частная корреспонденция, швейная принадлежность, принадлежность для чистки винтовки и охотничьего ружья, ножик, вилка и ложка, две эмалированных кружки, два маленьких чайника из эмалированного железа и складной фонарь. Поверх вьюка привязаны: топор, четыре коновязных кола, канат, резиновое ведро, брезент и в нем бурка и старый вицмундир. Вес 3 пуда 5 фунтов. Сзади ‘Медведя’ привязан второй вьючный мул — ‘Репешок’. На нем сумы из грубой сыромятной кожи, сработанные мне казаками в 14 часов. В них: 12 солдатских галет, 4 хлеба фурно, 7 банок консервов щей фабрики Гегингера в Риге, 6 фунтов шоколада, банка какао, полфунта чаю, 3 фунта сахару, 2 баночки клюквенного экстракта и полбутылки коньяку и сверху сверток с тремя шкурами леопарда. Вес 37 пуда.
Третьим грузовым мулом был вороной мул, которого я должен был сдать в Хараре Ато-Уонди. На нем было три мешка ячменя — весом все три 3 1/2 пуда.
За караваном ехал я на казачьем седле, одетый в каску, фланелевую рубашку, синие суконные шаровары, высокие сапоги русской шагрени, имея на спине пакет с казенной почтой, трехлинейную винтовку через плечо, шашку на поясной портупее, на которую были надеты револьвер, нож и пятнадцать трехлинейных патронов.
Сзади шел второй слуга абиссинец Фатама, одетый также, как и Вальгу, вооруженный кавалерийским карабином Гра и двенадцатью патронами в поясном патронташе.
От лившего вечером дождя черноземная дорога намокла, раскисла, расплылась и мулы на некрутых спусках и подъемах слегка скользили, но шли бодро, весело, без понукания.
По тропинке спустились в балку, перепрыгнули через болотистый ручей, поднялись на холм и выбрались на харарскую дорогу. Через двадцать пять минут прошли Шола, место нашего последнего бивака, на рассвете были у Акаке. Здесь я слез и пошел пешком. Но идти было трудно. Жирная черноземная грязь налипала громадными комьями на сапоги, ноги скользили и разъезжались. Предрассветный ветерок потянул холодом с гор, в недалекой балке завизжал шакал, ему отозвался другой, третий и целый хор вскоре приветствовал пробуждение дня. Стали попадаться люди. Две старухи абиссинки, мальчик с ослом, старик ашкер. Восток побледнел, раздался, золото широко разлилось по небу, потом оно снова побледнело, из синего стало бледно-голубым и солнце медленно выплыло из-за гор. Я оглянулся назад. Далеко за холмами, на грязно-желтом фоне погорелых полей, видны были белые постройки Гэби, церквей и темные точки абиссинских хижин. Еще несколько верст и Аддис-Абеба скрылась из вида.
Я иду без отдыха. Отекут, устанут ноги на казачьем седле, слезешь и идешь пешком верст пять, шесть, пока не заноют колени, а там опять садишься и едешь, едешь. В полдень, не слезая с мула, съел полфунта шоколада — завтрак, выпил воды у Чофа-Денса и затем дальше и дальше.
Солнце близко к закату. Мулы идут значительно тише. Минута тянется за минутой, долгая, скучная… В 5 часов 45 минут вечера я приехал на место своего первого ночлега, в деревне Бальчи, пробыв в дороге 14 часов 30 минут и пройдя 82 версты. Встречные абиссинцы сказали мне, что Ато-Павлоса нет дома, что он уехал в имение у Тадеча-Мелька. Я поехал к его дому, помещающемуся во дворе абиссинской таможни, вызвал домоправителя и показал свой открытый абиссинский лист.
Старик домоправитель долго смотрел на бумагу с изображением печати негуса. Между тем, собралось человек пять, шесть любопытных ашкеров, пришел секретарь Ато-Павлоса я стал в полголоса разбирать письмена ‘ураката’ (Уракат — бумага, письмо, паспорт).
Чтение кончилось… Домоправитель поклонился мне и повел во двор. Мулов расседлали, развьючили, осмотрели спины — наминок нет. Жесткие подпруги казачьего седла растерли немного живот у ‘Липы’, остальные мулы благополучны.
— ‘Иффалигаль гэбс, ункуляль, инжира’ (Мне нужно овса, яиц и хлеба), сказал я.
— ‘Быр’ (Быр — талер), был короткий ответ.
Я вынул два талера и дал старику. Через четверть часа принесли сено, овес, десяток яиц и штук семь блинов инжиры. Между тем старик домоправитель Ато-Павлоса с трудом переваривал мысль и соображал, кто я такой? ‘Москов ашкер’ ли я только, или ‘баламбарас’, а то и сам — ‘кеньазмач москов’. Ашкеров при мне только двое, но есть и шашка, и револьвер, и три ружья. На всякий случай открыл передо мною громадные двери сырой таможни и предложил ночевать внутри, но на меня оттуда пахнуло такой затхлой могилой, столько крыс пробежало по полу, что я предпочел ночевать на крыльце. Мне устроили постель из двух ящиков, покрыли их соломенными циновками, я положил брезент и бурку и ложе было готово.
Тем временем три абиссинские женщины принесли мне дурго от имени Ато-Павлоса — корзину инжиры, гомбу тэча, корзиночку красного перца и мешок овса. Я из приличия отведал тэчу, взял один блин инжиры, a остальные отдал слугам. Вальгу вскипятил воду, сварил яйца и подал мне. Я выпил четыре стакана чаю, съел пяток яиц и лег на жесткую постель, подложив под голову седло. Темная ночь была на дворе. Зарница сверкала в горах. Гроза надвигалась. Усталости не было, голова не болела, но какой-то сумбур мыслей или, вернее, полное отсутствие всякой мысли. Мозг ловит впечатления, глаза воспринимают картины, они проносятся мимо, но не оставляют следа, не дают воли фантазии. В 8 часов вечера полил тропический дождь, я убрал седла и ружья под навес и заснул крепким сном…
4-го (16-го) марта, на второй день пути, я проснулся в час ночи. Зажег походный фонарь с холстом вместо стекол и принялся будить слуг… О! как неохотно, как тяжело они вставали. Вальгу долго не мог вскипятить воду, Фатама еле поднялся. Хотел выступить в 2 часа ночи, но провозились долго со вьючкой и могли выйти еле в 3 часа 46 минут утра. От Бальчи начинается бесконечный спуск, крайне крутой и обрывистый с шоанского плоскогорья в данакильскую степь. Спускались пешком. На полудороге вьюк на ‘Медведе’ сполз, остановились и очень долго оправляли его, почти полчаса. Внизу в Годабурка были в 5 часов 10 минут утра. До Минабеллы, куда прибыли в 10 часов утра, мулы шли хорошо, но дальше начали приставать. Мул Ато-Уонди несколько раз ложился. Фатама подбился, напоролся на камень и отстал. Балки, обрывы, трава и мимозовые рощи, покрытые нежной весенней зеленью, благоухающие тонким ароматом цветов тянутся бесконечно. Воды нет. И когда ее нет, начинает особенно хотеться пить. К 4-м часам дня жара и жажда сильно мучают. Все мысли сосредоточены на воде. Хочется теперь в Неву, купаться, пить полным ртом, иметь изобилие воды, хочется чаю, лимонаду, вина…
За каждой балкой ожидаешь увидеть голубую ленту Кассама, услышать шум воды о каменья… Но проходят часы, а Кассама все нет…
Наконец, в 6 часов 10 минут вечера прибыл к Тадеча-Мелька, пробыв в дороге 14 часов 25 минут и сделав 75 верст.
Напоил мулов, стреножил их, привязал еще кроме того к раскидистой мимозе, задал им овес. Пообедал консервами, напился чаю, расстелил бурку, положил под голову седло и заснул среди тишины пустыни крепким сном. Но спал недолго. Беспокойство за мулов, чтобы они не отвязались и не ушли, меня мучило. Я просыпался каждые полчаса. Но все было тихо. Кассам катил покойно свои волны, далеко, далеко ухала гиена, да мулы терпеливо жевали овес.
На третий день пути 5-го (17-го) марта я выступил в 4 часа утра. Усталость была больше, чем предыдущие дни, необыкновенно хотелось спать, ехал в полузабытьи. Верстах в пяти от Кассама на крутом и каменистом спуске ‘Липа’ перевернулась подо мной и я скатился с нее по камням с высоты двух аршин, по счастью, никаких повреждений не получил, ушиб только колено и ссадил обе руки.
Местность меняется с каждым часом пути. Иду по степи покрытой желтой, сухой травой. Нигде ни деревца, ни куста, ни тени. День очень жаркий, все время парит. Но дорога ровная, мягкая, мулы идут охотно. С мула Ато-Уонди снял половину груза и моя цепка мулов идет словно маленький поезд, весело и бодро. В 2 часа 10 минут подошел к Авашу. На броде кипела необыкновенная жизнь, отряд войска тысячи в три человек под начальством кеньазмача Вальде Георгиса, из корпуса раса Микаэля, нес из Харара винтовки. Солдаты шли в полном беспорядке. Вот двое идут, неся каждый по два ружья, потом несколько верст все пусто, и вдруг голов триста ослов, сопровождаемых солдатами, везет каждый по 8-10 ружей. Потом опять одиночные люди, маленькие кучки людей, ослов, лошадей со вьюками, солдат с женами и без жен и опять партия, человек в триста, четыреста.
Весь брод покрыт людьми и животными. Кеньазмач Вальде Георгис, его тысяченачальник и трубач со старой позеленевшей медной, итальянской трубой, наблюдают за переправой. Любопытными глазами смотрел он, как я завтракал шоколадом, потом подошел ко мне и вынул шашку.
— ‘Малькам!’ сказал он, пробуя ее.
Я показал ему ружье, объяснил устройство магазина, он вынул револьвер из моей кобуры и стал сравнивать с своим.
— ‘Шита (продай)’, сказал он.
— ‘Иеллем, шита. Москов ашкер иеллем шита тынниш табанжа’ (Нельзя продать. Русский солдат не может продать револьвера).
— ‘Москов’.
— ‘Ау’.
Он приветливо и радостно протянул мне руку. — ‘Москов малькам. Христиан москов’.
Я показал ему свой абиссинский паспорт, помощник его прочел текст, мы пожали еще раз руки друг другу и расстались. Он остался на берегу наблюдать за полуголыми ашкерами. переправлявшимися через реку, я погрузился в мутные волны стремительного Аваша.
Мои слуги необыкновенно пристали. Вальгу болтался в седле и каждую минуту задремывал, Фатама еле шел. He было никакой возможности пройти до Лагаардина, как я хотел первоначально, и я решил заночевать опять в пустыне на ручье Качим Уоха.
Я стал на ночлег в 4 часа 10 минут пополудни, пробыв в пути 12 часов 10 минут и пройдя 69 верст.
Пока слуги мои расседлывали мулов и разводили огонь, я выкупался в свежей воде степного ручья, потом пообедал консервами, зажег фонарь и часов в 8 уже заснул крепким сном, несмотря на отчаянную атаку моего тела муравьями, мухами и блохами. Среди ночи я почувствовал необыкновенную теплоту вокруг себя. Я открыл глаза. Кругом меня все пылало. Степной пожар захватил меня. Брезент и бурка, на которых я спал, горели. Я вскочил и первым делом взглянул на казенную почту, бывшую у меня под головой. Огонь дошел, по счастью, только до моих ног, бумаги были целы. Насилу мог я добудиться своих слуг и при их помощи залил пожар. Сгорел фонарь, фунт свечей, хлеб, часть шоколада, соль, ружейная принадлежность, угол бурки и часть брезента. Подсчитав убытки от пожара, я стал собираться в путь. Спать не было возможности, все тело горело от укусов насекомых, к тому же накрапывал дождь. Грустно седлали мы мулов, в полной темноте, мокрые от дождя. В 1 ч. 45 мин. ночи я был уже в пути. Это был четвертый день по моем отъезде. Мулы шли вяло, тихо, делая не более четырех верст в час. Ночь была темная, ехать было трудно, сильно клонило ко сну. Чаю я утром не пил, так как дождь помешал развести огонь и теперь голод и жажда мучили меня. На рассвете я подошел к спуску у Ардага и в 10 ч. 20 м. утра, был остановлен таможенными ашкерами в Лагаардине. Начинался Харарский округ. Полуголый чиновник, лежа в соломенной хижине без дверей, потребовал ‘уракат’, посмотрел, увидал печать царя царей Эфиопии и успокоился. Мы тронулись дальше. Около полудня в горах, нас захватила сильная гроза. Все промокло на мне. Обе рубашки, шаровары, сапоги. Но взошло солнце, дождь перестал и опять все высохло. В 3 ч. 30 м. дошел до Чофа-на-ни и решил стать на ночлег в абиссинской деревне. В этот день пробыл в пути 13 часов 45 минут и прошел 53 версты. В Чофа-на-ни шума нет, поэтому пришлось искать гостеприимства у жителей.
— ‘Быр’, — вот ответ на все наши вопросы. За право приютиться в вонючей, грязной хижине, полной насекомых, пришлось заплатить два талера, за пятнадцать яиц талер, за инжиру — талер, за овес для мулов талер, итого за плохой ночлег и ужин из нескольких яиц пришлось отдать пять талеров, т.е. стоимость лучшего номера в любом Петербургском отеле! А мой ‘номер ‘ представлял из себя круглую хижину, без окон, с земляными стенами, земляным полом и хворостяной крышей. Диаметр хижины шесть шагов. У стены поставил ‘Липу’ и ‘Графа’, рядом легли слуги, по средине на маленьком возвышении развели огонь и тут же, на грязном, полу покрытом животными отбросами полу, на бурке, поместился и я.
Голый ребенок бродил по избе, абиссинка-мать в грязной рубашке толкла дурру в деревянной ступке, ее муж и еще двое абиссинцев, принесшие дурру для мулов, яйца и инжиру, сидели на корточках у огня. В дверях толпились дети, женщины, собаки. Я прогнал всю эту публику, напился чаю, съел несколько яиц и лег. Но заснуть, несмотря на усталость, не мог. Насекомые повели правильную атаку на мое тело, снова заныло оно от свирепых укусов и проворочавшись часа три на земле, я в час ночи разбудил своих слуг и в 3 часа 40 минут утра покинул негостеприимную хижину. Путь был тяжелый. Глинистая почва набухла от дождя, мулы еле шли. Три раза мочил меня в пути дождь. Бесконечно медленно проходилась станция за станцией. В 7 ч. 10 м. утра я был у Куркура, в 10 ч. 15 м., в Бурома и к 5 ч. 30 м. достиг Шола.
Темнело. Наступала ночь. Горизонт быть весь закрыт темными тучами они, эти тучи, повисли на вершинах гор, засели между дерев ее густого леса. Гром перекатывался в горах, сверкала молния, с минуты на минуту надо было ожидать нового проливного дождя. Предстояло провести ночь в сыром лесу, на голой земле, в сырости травы и кустов. А на мне и так все было мокро, и так, я чувствовал себя вполне угнетенным от мокроты, грязи и тяжелой ночи.
И вдруг при свете догоравшего дня, на опушке густого леса, я увидел несколько палаток.
— ‘Нагадий’ (купцы)? спросил я.
— ‘Француз’, было ответом.
И через минуту приветливый, любезный и добрый бородач Drouin, строитель Аддис-Абебского телефона, пожимал мне руку и тащил в свою палатку. На одну ночь я стал человеком. Я ел бараний суп, кур, баранину, мы пили чаи, какао, говорили о Париже, о деле Зола — Дрейфуса, перебирали новости, бывшие два месяца тому назад. Я достал свой коньяк, Drouin перешел на политику. Сидевший у него правитель Черчера кеньазмач Дунка снисходительно улыбался, глядя на расходившегося парижанина… Я заснул первый раз раздетый, правда, на голой земле, но зато на подушке, покрытый одеялом.
В этот день я был в пути 13 часов 50 минут и прошел 63 версты.
На другой день, в воскресенье, 8-го (20-го) марта, я выступил в 5 час. 25 мин. утра. Фатама пристал совершенно. Я передал ему мула Ато-Уонди, а овес сгрузил, рассчитывая становиться по деревням. Пошли с места широким проездом, но вскоре начались крутые горы и пришлось спешиться. Утром было холодно. Сырой ветер пронизывал насквозь, днем стояла необыкновенная жара. В 11 час. 40 мин. прошел Кефу, в 2 ч. 45 мин. был в Бурка и в 6 час. 15 мин. в сумерках подошел к Дэру, где и решил заночевать у галласов. Опять началась старая история-ночлег — быр г. яйца — быр, ячмень — быр. Опять мулы, костер, толпа, галласов в грязной хижине, опять постель на земляном полу и блохи, блохи! Насилу выгнал галласов, напился чаю и прилег отдохнуть.
В этот день был в пути 12 часов 50 минут и: прошел 80 верст.
Спать я не мог. От бездны насекомых все тело было, как в огне. Я поднялся в 11 часов ночи, разбудил слуг и в 12 часов 30 минут, несмотря на, полную темень, по горной и лесной дороге пустился в. путь. Слуги устали страшно. У них не было догмата, который влек бы их вперед и вперед, чувство долга, мало понятное этим дикарям, не заставляло их собирать последние силы и идти несмотря ни на что. Вальгу, толстый, разъевшийся в конвое, привыкший спать по-абиссински, еле передвигался, худой и некормленый полунищий, долгое время ашкер без места, Фатама выглядел каким-то монахом-аскетом. Его глаза глубоко ввалились, щеки опали, страшно было смотреть на него, вот-вот умрет…
Дороги не видно. Темные деревья теснятся кругом, ночь полна ароматной тропической влаги. Местами, среди густой зелени, мелькнет огонь, вокруг костра сидят купцы, край палатки озарен красным светом и в высокой траве, задумчиво развесив уши, стоит осел. И картиной волшебной сказки веет от этих, заночевавших в лесу купцов, чем-то давно прошедшим кажется этот караван, этот огонь, белые шамы и темный лес… На темно-синем небе сверкают звезды — и они будто особенные, декоративные, будто тоже выхвачены с картины волшебной сказки, помещены здесь только ради красы дивного пейзажа. Робкая газель, трепеща, прячется в зеленой листве, минуту слышен шорох и опять тишина, нарушаемая лишь стуком копыт по каменьям…
Небо словно мигает. To раздается широкое, ясное, полное ярких звезд, и сейчас же померкнут звезды снова темно. Лес и горы тянутся бесконечной чередой, И вот на востоке дали бледнеют — 5 час. 45 мин. утра, мы проходим прогалину у Челенко.
Рассвет наступает быстро, дали проясняются. На опушке леса среди камней сверкает белый человеческий череп. Кто умер здесь? Жертва ли это войны, араб, или харарит, сраженный саблей абиссинского фарассанья, или сам абиссинец, попавший под удачный выстрел арабской пушки, или просто несчастный купец, ограбленный и убитый во время ночлега. И грустно глядят черные впадины и в улыбку оскалились белые чистые зубы. Стадо павианов идет с водопоя. Громадный вожак с длинной и седой гривой впереди, рычит и оскаливается на вас. Пулю ему в спину, и все стадо с воем и лаем уносится в горы и прячется за камнями и стволами деревьев. Попадаются люди. В лесу у Урабиле отряд войск раса Микаэля несет ружья, галласские женщины с обнаженными грудями гонят ослов, в полях кипит работа, собирают машилу — вторая жатва поспела. В 1 ч. 32 мин. пополудни я был в Лого Корса. Надо торопиться. С закатом солнца закрываются ворота старинного города и меня не пропустят. Я еду рысью. В 4 ч. 5 м. пополудни достигаю озера Хоромайя и здесь, со временной телефонной станции, прошу геразмача Банти отдать приказание открыть мне ворота хотя бы ночью.
Темнеет. Далеко на горизонте видно зарево степного пожара, внизу под горою чуть белеют дворец Маконена и Харарский собор. В 7 часов вечера, трижды опрошенный городской стражей, я въехал в узкие, темные улицы Харара…
Я не знаю, присутствовал ли я при чудной сказке, или сама жизнь стала сказкой, но чем-то особенным, каким-то волшебным востоком веяло от этих тесных улиц, полных темной картинной толпы. Никто не спал. Вся жизнь шила на распашку под темно-синим пологом неба, при мягком свете узкого лунного серпа, при мерцании ярких звезд. ‘Шопот, робкое дыханье…’, запах востока, ладана и каких-то трав, и знойная страстная ночь.
И в такой атмосфере, пропитанной неуловимой таинственностью, я подъехал к воротам дома геразмача Банти. Сквозь щели ставень замелькали огни, меня просили подняться наверх, и геразмач принял меня, полулежа на ковре.
Я подал письмо негуса к Банти, послали за секретарем, сам геразмач читать не умеет. Конверт вскрыли, все встали, один ашкер с жестяной лампочкой, без стекла, подошел к секретарю и секретарь на ухо Банти торжественным шепотом прочел письмо Менелика. Банти и я сели и в комнате, пустой, без мебели, с четырьмя ружьями висящими в углу, воцарилось молчание. Ожидали переводчика. Слуга принес стакан тэча и его поставили передо мной на пол, накрыв шелковым платком.
Пришел абиссинец, говорящий по-французски.
Разговор не вязался. После обычных вопросов о дороге, о здоровье, не о чем было говорить. Я был утомлен. Геразмач хотел спать, я откланялся и вышел, сопровождаемый ашкерами Банти. Меня провели через площадь с львиными воротами к старому дворцу раса Маконена. Я очутился во дворе, образованном четырьмя каменными постройками. Стража в белых шамах дремала у входа. Два молодых человека, с самыми любезными улыбками на лице, кинулись мне навстречу, их шамы, белые и тонкие, сквозили насквозь, как кисея, белоснежные рубашки и панталоны были не по абиссински чисты. С правого бока торчали длинные, кривые сабли, в красных сафьяновых ножнах. Они были полны желания услужить мне.
— ‘Шум раса Маконена’, отрекомендовался один, ‘шум раса Маконена’, отрекомендовался другой.
— ‘Шум негуса Москова’, — в тон им ответил я. — ‘Где мои мулы?’
Шумы схватили меня один за руку, другой под руку и повлекли через двор. С одной стороны двора помещалась конюшня. Это была громадная каменная постройка, высокая и просторная. Там, при свете масляной лампочки, кидавшей причудливые трепетные тени по стенам, Вальгу и Фатама расседлывали моих мулов. Сено уже было задано, за овсом послали при мне.
— ‘Ничего не надо покупать, все от раса’, сказал один шум.
—‘Все от раса’, повторил ему другой. И они снова потащили меня через двор в отведенное мне помещение. Это была просторная и высокая комната. С одной стороны было сделано глиняное ложе, накрытое коврами — постель для меня.
Я послал Вальгу за хлебом и яйцами, а тем временем маленькая процессия женщин принесла мне несколько корзин, покрытых красным кумачем — дурго для меня, инжира, тэч и перец.
Я подарил этим женщинам два талера, дал по стеклянному крестику шумам и, в ожидании чая, прилег на ковре.
В открытую громадную дверь был виден двор, весь залитый лунным светом. Белые фигуры проходили мимо, появлялись и исчезали. Откуда-то сверху слышалось пение. Пела женщина. Короткий грустный мотив ее песни повторялся без конца, он журчал и переливался, как лесной ручей между камнями, кончался и снова начинался, полный тихой жалобы. И всю ночь я слышал эту короткую, непрерывно повторяемую песню. Я не знаю ее слов, но я слышал в ней безответную скорбь, жалобы на навеки загубленную жизнь.
И чудилось мне, что я сказочный Иван Царевич, на ковре-самолете прилетевший в волшебное царство. И эти щеголеватые шумы с их кривыми саблями и громадная конюшня и зал, в котором лежал я, все это было так необыкновенно, так пестро и ярко, несмотря на тусклое освещение, что не верилось, что это жизнь, a казалось, что это сон, какой-то чудесный, полный фантазии кошмар… В этот день я был в пути 18 часов 30 мин. и прошел 101 версту.
Вторник 10-го (22-го) марта я посвятил на приведение в порядок своего дорожного инвентаря. Купил фонарь, продал геразмачу мулов, с условием доехать на них до Гильдессы, нанял верблюдов. Мулов проедал по 40 талеров, трех верблюдов нанял по 20-ти талеров за каждого. Навестил Ато-Уонди, повидал Ато-Маршу, был с визитом у Банти и поблагодарил его за помещение и за присланное дурго. В среду хотел выехать в три часа утра, но назначенный сопровождать меня до Гильдессы переводчик раса Маконена, Марк, опоздал и я мог выбраться только в шесть часов. Вальгу так устал, что я его рассчитал и отправил в Аддис-Абебу, Марку дал ‘Липу’, сам сел на ‘Графа’, на мула Ато-Уонди посадил Фатаму и широким проездом, а местами и рысью, пошел через Гилдесские горы. В 1 ч. 16 мин. пополудни я достиг Беляу, в 3 ч. 45 м. я уже был в Гильдессе.
Рыночный торг был в разгаре. Толпы черного люда передвигались с места на место. Между ними сновали юркие арабы, пронося свертки цветных тканей. Безобразные старухи галласски сидели, поджав ноги, поставив подле корзинки с перцем, инжнрой и луком.
Марк отыскал гильдесского шума и мне отвели для ночлега навес. Едва внесли мои вещи, как навес наполнился абиссинцами. Мне сообщили, что в Гильдессе стоят лагерем англичане, пили мой чай, ели галеты. Шум послал за верблюдами. Черные тучи разразились дождем и крыша из жердей начала протекать — я снова промок и грустный сидел, ожидая верблюдов.
Пришли англичане и позвали меня к себе обедать. Это было тем более кстати, что шум в дурго принес мне баранью лопатку и предлагал ее есть сырою, так как жарить было не на чем. Я провел вечер у англичан и поздней ночью вернулся под свой жидкий навес, лег на ящики и заснул тревожным сном. В дороге я был 9 ч. 45 м. и прошел 62 версты.
Выступить я хотел в три часа ночи, но разве можно это было сделать с абиссинцами? Один спал, другого не могли найти, третий не мог проснуться. Едва в шесть часов утра доискались арабов, верблюдо-вожатых. Их двое — Ахмет и Месхем. Ахмет назначен за старшего, но Месхем его плохо слушается. Месхем недавно женился и никак не может расстаться с женою. Начнет вьючить и вдруг вспомнит что-то и побежит в свою хижину и долго его нет. А время идет. Ленивое солнце показывается из-за гор, терпение покидает меня. Я осматриваю последний раз моих мулов. Ни один не побит, ‘Липа’ немного сподпружена вследствие жестких подпруг казачьего седла. Милые животные отслужили мне верой и правдой. ‘Граф ‘ протягивает свою мягкую мордочку и ржанием прощается со мной.
Время ехать. Араб выводит первого верблюда, я сажусь на своего, поседланного поверх арабского седла казачьим ленчиком, и мы трогаемся. Впереди Ахмет, пешком, ведя верблюда за веревку, сзади его я на верблюде, потом верблюд. Месхема. Сам Месхем побежал прощаться с женой, да так и пропал. Мы двигаемся медленно, шаг за шагом, постепенно углубляясь в пустыню. В 10 часов 10 мин. прошли Арту, в 12 часов, среди пустыни остановились, задали корма верблюдам и отдохнули один час. Затем снова тронулись рысью, верблюды бегут неохотно, то и дело сбиваясь на шаг. В семь часов вечера пришли в Дебаас. Я напился чаю, съел консервы и в 10 часов 16 минут мы продолжали путь. Ночь была темная, холодная. Я часто задремывал от усталости, едешь и спишь, часто даже сны видишь, пока какой-нибудь толчок не разбудит. Проснешься и опять то же синее небо, серые мимозы и желтый песок. Иногда встречались сомали — два, три, вооруженные копьями и мечами.
— ‘Где твой абан?’ дерзко скрашивали они.
Я снимал с плеча трехлинейку и говорил — ‘вот мой абан!’ Арабы взводили курки своих Гра и сомали исчезали в темноте. И снова дремотное забытье, дочти полусознательное состояние. В 5 часов 30 м. утра дошли до Биа-Кабобы, в 12 часов дня остановились на отдых у Дагаго. Здесь в песчаных ямках нашли несколько стаканов мутной и грязной воды. Утолили ими жажду, я лег спать на останках своей бурки, а арабы принялись варить кашу. В три часа дня мы уже тронулись в путь.
В 4 часа 46 мин. мы пришли в Хагогинэ, и в 5 часов 30 мин. в глухой и пустынной местности, под раскидистой мимозой, стали на ночлег. За эти два дня мы были в пути 34 часа, из которых отдыхали 7 часов и прошли 140 верст.
Путешествовать одному по Сомалийской пустыне можно совершенно безопасно, при соблюдении лишь некоторых мер предосторожности. Нужно быть хорошо вооруженным, никогда не становиться на ночлег у воды, по возможности менее спать ночью и не разводить на ночлеге огня. Идти возможно быстро — так, чтобы сомали не могли рассчитать место вероятного вашего ночлега. При соблюдении всего этого, вы очень мало рискуете. Мои арабы отлично понимали это.
Под мимозой воцарилась тишина. Поели сухого хлеба, запили водой, постелили одеяла, я свою бурку, и заснули под ажурными ветвями мимозового куста. Я почти не спал. Верблюды, бывшие подле меня, распространяли удушливое зловоние, воздух был полон сырости. Бурка, рубашка, все пропитывалось холодной росой, и я чувствовал эту холодную сырость во всем теле.
В 4 часа утра поднялись и в 5 часов 30 мин. тронулись в путь. Было необыкновенно сыро, холодный ветер дул с юга. Вся одежда, все белье было мокро от росы. Это был последний, самый тяжелый и самый опасный переход.
Усталые верблюды шли медленным шагом.
И поддаваясь их движению приходилось с каждым шагом, нагибаться и разгибаться, испытывать качку корабля пустыни. Арабы тянули однообразную песню, без мотива, без слов, повторяя бесчисленное число раз один и тот же слог. Холодная ночь сменялась жарким днем. Все пылало под отвесными солнечными лучами. Черные камни отражали зной, песок его удесятерял, а солнце лило и лило свои раскаленные лучи. Мокрота от росы сменялась мокротою от пота. Часы тянулись бесконечно. Мысли путались, терялись, порою я впадал в бессознательное состояние и так, инстинктивно держась в седле, проходил несколько верст. Голод и жажда мучили чрезвычайно. В 9 часов 50 мин. утра подошли к Мордале и здесь остановились на 4 часа, a затем от 1 часа 20 мин. дня шли непрерывно день и ночь до 10-ти часов утра, когда дошли, наконец, до Баяде. Здесь первый раз после трех дней пути развели огонь. Но вода оказалась так насыщена солями, что я еле-еле принудил себя выпить два стакана чаю. Есть совершенно не хотелось. Заснувши на бурке около 2-х часов, я в 1 час дня тронулся дальше. По прекрасной дороге за Баяде я пошел рысью почти до самого Гумаре. На каждой цепи гор, за каждым холмом, ожидал я увидеть, озаренное последними солнечными лучами, море. Но солнце село за далекие горы, дорога стала чуть видна, черные тучи закрыли узкий серп луны и звезды, а моря все не было. А я его так страстно ждал! И чудился мне в легком ветерке аромат воды, неуловимый запах моря. Но море было далеко… Я спускался в каменистые балки и снова поднимался, я всходил на темные горы, а все не было видно огней. Измученные арабы дремали на вьюках, верблюды еле шли. Я слез и пошел пешком. И долго, долго я шел, пока ноги не отказались служить, пока плечи не заныли под тяжестью ружья…
В 8 часов я увидел вдали огни Джибутийских маяков, в 11 часов 30 мин. прошел мимо пропитанного ароматами цветущих померанцев, гранат, белой акации и мимозы, сада Амбули и в 12 часов 30 мин. я достиг до отеля ‘des Arcades’ в Джибути. Я был почти в Европе.
Этот переход длился 43 часа, в том числе 6 часов 60 м. отдыху у Мордале и Баяде и пройдено 161 верста, а всего за 12 дней, с 3-го по 15-е марта, пройдено 886 верст, на что употреблено 192 часа 55 мин. на дорогу и 119 часов 45 мин. на остановки, а всего 13 суток 40 минут.
Я был разбит, устал, но я мог бы еще и еще форсировать свои силы. На другой день я много ходил и изумлялся тому, как сильно разрослось и расширилось Джибути за те четыре месяца, что я не был в нем. Четыре новых ресторана и одна гостиница, аптека и до 30-ти новых каменных домов. Целые кварталы каменных домов возникли в несколько месяцев. Железная дорога отошла на 25 километров от города, отели были полны инженерами, ни где не было свободных комнат. M-sieur Albrand поместил меня на веранде.
Но теперь мне было все равно.
19-го, утром, я отплывал на пароходе ‘Natal’ в Марсель, а оттуда прямо в Петербург. Мое путешествие по Африке было окончено…

XXIX.

Возвращение казаков из Абиссинии.

Сборы в путь. Через Данакильскую степь, — Опять на Pei-ho. — В Одессе, — В казармах.

В начале июня месяца пришло в Аддис-Абебу давно ожидаемое известие о разрешении отправить лишнюю часть конвоя домой. Начались сборы.
— Ну, уезжайте скорее, чего засиделись, шутливо выпроваживал своих, коренастый Могутин, решивший остаться дослуживать в Абиссинии, — без вас просторней будет.
— Ладно, соскучитесь!…
— Чего скучать-то, и так надоели!…
Сборы пили весело. К 16-му июня все было готово и вот 16-го конвой собрался на площадке последний раз проститься с Аддис-Абебой. Пришел начальник миссии, поблагодарил казаков за верную службу, пожаловал часы старшему команды уряднику Духопельникову и пожелал счастливого пути. Дружно ответили казаки на приветствие и стали прощаться со своими товарищами. Тут уже никто не выдержал, плакали все, не от горя расставания, а от наплыва чувств, от вида абиссинцев, плачущих и целующих руки у ‘москов ашкеров’. Даже коренастый, сажень в плечах, казак Могутин и тот дал волю слезам. Но прозвучал сигнал, проигранный Терешкиным, прозвучал в последний раз до самой России и караван стал вытягиваться узкой ленточкой по грязноватой аддис-абебской дороге.
Наступал период ливней, время, когда горные тропинки становятся непроходимыми, идти нужно было через Данакильскую степь, однообразную равнину, пресеченную кое где песчаными руслами рек. В это время года, вода, сбегавшая с гор наполняла эти русла и страдать от жажды не приходилось. За то летние жары давали себя: чувствовать. Раскаленный воздух дрожал, вызывая тысячи фантасмагорий, отбивая аппетит, расслабляя все тело. Шли маленькими переходами, развлекаясь по пути охотой, которая в степях Данакиля поистине царская. Не редким гостем на ночном биваке был сам царь зверей, своим страшным рыканием производивший переполох между мулами, заставлявший настораживаться охотников — и потом исчезавший в темноте южной ночи. Стада антилоп, газелей и зебр бродили кругом, большие дрофы, маленькие степные курочки и цесарки часто были украшением офицерского и казачьего стола. Ели все вместе — обед, приготовленный казаком артиллеристом Мазанкиным и страдавший отсутствием приправ. A по ночам над утомленным и спящим крепким сном караваном совершал свой обход часовой. Ему нельзя было спать. Данакильская степь, не вполне подчинившаяся Менелику полна кровавых подвигов полуголого племени Исса.
Почти два месяца шли пустыней и, наконец, в начале августа подошли к Джибути. В первых числах августа пришел сюда пароход общества ‘Messageries maritimes’: тот самый ‘Pei-ho’, на котором в ноябре месяце прошлого года конвой прибыл в Африку.
Если бы казаки могли говорить по-французски, они много порассказали бы чудесных вещей своим друзьям матросам на ‘Pei-ho’. Встреча была самая сердечная. Обнимались и целовались чисто по-братски, затем в каюте 3-го класса состоялся франко-русский обед, где тосты ‘Vive la France!’ сменялись тостами ‘Vive la Russie!’ Казацко-французский alliance достиг бы гораздо больших размеров, если бы не качка. Уже пожалованная Менеликом конвою медалька на трехцветной ленточке, желто-зелено-красной с изображением его портрета с одной стороны и льва с другой, по очереди украшала грудь французских матросов, а казаки в уголку ‘репетили’ марсельезу, когда удары волн стали зловеще бить в бока парохода и французы тревожно поговаривать — ‘са danse’… Число обедающих уменьшилось и ‘alliance’ застыл в форме трогательной дружбы.
Через пять дней ‘Pei-ho’ прибыл в Порт-Саид, где пришлось провести почти неделю в ожидании русского парохода. Нетерпение увидеть родные берега стало общим. В Порт-Саид сделали кое-какие закупки белья и платья, а затем тронулись дальше.
Большое впечатление произвели казаки в Одессе, когда, сопровождаемые двумя абиссинскими мальчиками слугами поручиков А-ди и Д-ва, с обезьянами на плечах, прошли на северный вокзал. Маленькие уморительные ‘тоты’, с белыми бакенбардами вокруг забавной мордочки, кричали и прыгали доверчиво на плечах своих хозяев, спасаясь от невиданного ими шума и движения. Лихой и развязный Габриес, слуга поручика Д-ва, так бесстрашно ходивший за своим господином на льва, тут оробел окончательно и жался к ‘москов ашкерам’. Наконец, сдали багаж и разместились. Поезд тронулся. ‘Домой! домой!’ раздались крики и красные и синие фуражки показались в окнах.
24-го августа в девятом часу вечера почтовый поезд варшавской железной дороги с обычным опозданием на два часа подходил к дебаркадеру. Дул холодный, пронизывающий насквозь ветер, моросил мелкий дождь, было грязно и сыро. Толпа пассажиров стояла на дебаркадере, сновали носильщики, раздавались свистки. Поезд замедлил свой ход и остановился. В казачьем отделении все сняли фуражки и перекрестились. ‘Слава Богу! приехали’…
Как весело и радостно скомандовал мне ‘смирно’ Духопельников и как дружно ответили на приветствие казаки!
— ‘Ну выгружайтесь, да и домой, там поговорим’. От л.-гв. Казачьего Его Величества полка была выслана подвода за вещами. На нее живо свалили ручной скарб, подушки и шинели, Мазанкин забрал своего ‘Мишку’, обезьяну, взятую еще на пути в Абиссинию из Харара, и пошли по городу. Как она располнела и выросла и как привыкла к казакам. При малейшем испуге сейчас же кидается к своему кормильцу, вцепляется в его густые волосы или бороду, и усаживается на плече, сознавая там свою безопасность. Так и теперь в темноте и сутолоке вокзала, ‘Мишка’ спаслась на плече Мазанкина и так и пропутешествовала до самых казарм.
В казармах, в помещении первых сотен обоих полков был приготовлен для казаков ужин, поставлена водка, пиво, пироги, хлеб и горячие щи с мясом. Из казаков никто не ложился после переклички. Все собирались кругом славных путешественников и смотрели на них, будто желая увидеть в них какую-либо перемену. Но перемены было мало. Некоторые похудели в лице, но в плечах еще шире стали, да взгляд, веселый, радостный теперь, сделался глубже, осмысленнее. Нелегка была их работа, много пришлось применить на практике того, чему учились в теории, многое пришлось выдумать вновь.
Все поработали в эти 10 месяцев похода, все потрудились на славу русского оружия и на славу Тихого Дона. Правда, не было случая им выказать свою храбрость в честном бою, но разве 10-ти -месячное напряженное состояние, 10-ти -месячный караул и поход в то же время, поход со всеми его лишениями не стоят одной лихой атаки или схватки с неприятелем? И разве меньше нужно храбрости, чтобы постоянно ожидать опасности, жить под нею, нежели встретить ее лицом к лицу? Имена этих казаков в наше мирное время, как ни как, составят украшение историй полков, их пославших в далекую Абиссинскую экспедицию.

XXX.

Заключение.

Пьеса кончена. Занавес закрыл от публики персонажей пьесы, окончивших свои роли, и они, снявшие грим, переодевшиеся, разошлись по разным концам. Но пьеса произвела известное впечатление, она еще живет в сердцах и умах публики и до тех пор, пока сон не заставит забыть волнения сыгранной драмы, она составляет предмет разговоров.
Мой дневник, как начальника конвоя, окончен. Конвой разошелся. Казаки Архипов и Щедров с полковником Артамоновым уехали в долину Белого Нила, напоить своих мулов водою священной реки, поручик Ч-ов после поездки в страну Бени Шонгуль в июле месяце прибыл в Петербург, поручики К-ий, Д-ов и А-и вместе с казаками Духопельниковым, Любовиным, Авиловым, Кривошлыковым, Пановым, Изюмниковым, Мазанкиным и Полукаровым вернулись домой.
Врачи подняли милосердное знамя ‘Красного Креста’ и ведут бескровную войну с болезнями в своем госпитале, все на своем месте, все за работой…
Но я слышу вопросы: ‘Ну что Абиссиния?’ ‘как Менелик?’ те короткие вопросы, которые требуют короткого ответа и которые не удовлетворишь моим широковещательным дневником.
О! прошу прощения за этот дневник. Только самое искреннее желание сказать правду об этой таинственной стране, побудило меня взяться за перо, к которому не привыкла моя рука, имевшая до сего времени лишь повод и шашку. Я писал все, что видел и только то, что видел. Я не строил гипотез, не думал о том, отчего и почему, потому что считал и считаю это вне своей компетенции. Я старался записывать виденное мною тут же, сейчас, пока впечатление свежо, краски ярки и жизненны. Потому я прошу прощенья за слог, за образы, иногда, быть может, совсем не литературные. Я всегда прошу помнить, что многое писано под широким и звездным африканским небом, в холоде ночи на столе, мокром от росы. Другое писалось в тесной палатке, под шум дождя, в луже воды, прошу помнить, что тишина моего кабинета нарушалась криками черных, ревом верблюдов и ослов, ржанием мулов. В самых патетических местах моего писанья в палатку просовывались, то кудластая голова вахмистра Духопельникова, то полное, усатое лицо Недодаева, и меня отрывали иногда на многие часы от работы. Я писал, усталый от тяжелого перехода по жаре, писал после охоты, измученный ходьбой по камням, или по скользкой, траве… Сколько смягчающих вину обстоятельств… И так я виновен в дневнике перед вами, виновен, — но заслуживаю снисхождения…
‘Ну что Абиссиния?’ ‘Как Менелик?’ Абиссиния — это сказка. Как давно в детстве вы слушали рассказы о том, как ‘жил-был царь в некотором царстве и в некотором государстве’, как у этого царя было три сына, как он вел чудесные войны с невиданными воинами — так в Абиссинии, то под зноем полуденного солнца, то в прохладе ночи, при чудном сиянии звезд, вы чувствуете, что присутствуете при волшебной сказке… И эти дремучие леса Харарского округа, громадные горы, эти золотистые от травы равнины, причудливые цветы, голубые птицы, громадные и безобразные иркумы, быстрые страусы, испещренные пятнами желтые леопарды, полосатые зебры — разве похоже это на нашу ординарную европейскую жизнь? И черный народ, живущий, как птицы небесные, не сея и не собирая в житницы, народ, не имеющий догмата жизни, не имеющий ни жилищ, ни семьи — разве это не сказочный народ, служащий лишь аксессуаром для подвигов героя сказки. А герой сказки, это добрый гуманный царь Менелик, воевода герой, подобный Ивану Царевичу, рас Маконен, волшебник m-sieur Ильг и послы иноземных держав.
Абиссиния лет на 400 опоздала своим развитием против Европы, крайне любопытно поэтому посетить ее, посмотреть эту феодальную роскошь князей — расов и бедноту им подвластных крестьян.
Менелик уже понял свою отсталость, он спешит завести драгоценные для него сношения с Европой, но сам еще не видел Европы, а только слышал про нее. Рас Маконен, бывший в Италии, уже знает, что такое европейская жизнь, он стремится ей подражать. Как боярин Артамон Сергеевич Матвеев в былые времена не чуждался иноземных обычаев, так и рас Маконен дорожит европейскими порядками… Рас Уольди, еще два, три… а там — сказочные богатыри, там защитники вечного сонного тэча и мирной жизни Абиссинии, не смягченной иноземным влиянием — там суровый рас Дарги, полусумасшедший Афа-Негус, там тысячи против десятков…
Умрет Менелик. Кто взойдет на его престол? Какая кровавая распря поднимется в этом сказочном царстве и кто воспользуется этой распрей…
От Джибути идет железная дорога. Громадные европейские караваны тянутся вглубь страны. Джибути изменилось в четыре месяца — Абиссинии не узнаете через четыре года.
Но пока это — сказочная страна, со сказочным добрым и гуманным царем…

Приложение I (к стр. 6).

Укладка вещей в поход.

А. Вещи, уложенные в небольшие ящики, идущие на мулах и верблюдах до Аддис-Абебы.
1. Полное парадное снаряжение.
2. Вицмундир с шароварами.
3. Третья пара сапог (если ехать более чем на год, то полезно иметь на каждые 6 месяцев по паре).
4. Замшевые перчатки и галстук.
5. Белая гимнастическая рубаха с погонами.
6. Вальтрап с подушкой.
7. Комплект знаков отличий и кокард.
8. Подарки для абиссинцев.
Б. Вещи, уложенные в ящики разной величины и формы, идущие до порта Джибути.
1. Белые фуражки с назатыльниками.
2. Две гимнастические рубахи.
3. Одна пара сапог (вторая).
4. Одна шинель.
5. Ременная амуниция.
6. Седло с полным снаряжением, с переметными сумами и набором.
7. Шесть конских подков, две пары на передние ноги и одна пара на задние. Все эти подковы были сделаны по мерке, снятой с копыт абиссинских лошадей, подаренных негусом Менеликом Государю Императору.
8. Тренога (вещь необходимая).
9. Железные коновязные колья для устройства коновязи (весьма пригодились. Полезно взять железные цепи к недоуздкам).
10. Копья для пик.
11. Конские щетки и скребницы.
12. Трехлинейная винтовки, у артиллеристов револьверы.
13. Шашки.
14. Патронов боевых по 120 патронов на казака.
15. Холостых патронов по 14 штук.
16. По 18 боевых револьверных патрона на каждого артиллериста.
17. Два охотничьих ружья, 3 фунта пороху, 5 фунтов мелкой дроби, 5 фунтов средней и 5 фунтов картечи (не хватило).
В. На руках казаки имели следующие вещи,

а) На себе.

1. Одна белая фуражка.
2. Куртка верблюжьего сукна, сшитая, как австрийская, с карманами по бокам и сборками сзади.
3. Суконные синие шаровары.
4. Высокие сапоги.
5. Бурка.
6. Финский нож на брючном ремне. Этот костюм казаки носили во время проезда на пароходе вне жарких стран. Он заменял им статское платье.

б) Для жарких стран казаки имели:

7. Гимнастическую рубаху без погон.
8. Белые холщевые брюки, по 2 пары.
9. Парусиновые ботики.

в) В мягких чемоданах из непромокаемой черной парусины было уложено:

10. Башлыки.
11. Войлоки для подстилки (кошмы).
12. Галстуки, по одному,
13. Куски мундирного и приборного сукна для починки.
14. Подстилочный холст.
15. Подошвы и опойка для сапог.
16. Ружейная и револьверная принадлежность.
17. По четыре исподние рубахи.
18. По четыре пары нижних брюк.
19. По три пары шерстяных носков.
20. По три пары нитяных носков.
21. По две пары полотенец.
22. По четыре портянки.
23. По одной паре теплых перчаток.
24. Валенки, обшитые кожей.
25. Виксатиновые накидки.
26. Платяные и сапожные щетки.
27. Сумка с мелочно. В ней: шило, наперсток, молоток, ножницы, складной нож, щипчики, иголки, нитки, дратва, пуговицы, крючки для мундиров, пуговки для нижнего белья, по 5 фунтов серого мыла, по три куска мыла для лица и для рук (оказалось мало), гребенка, зеркало, сапожные гвозди, деревянные и железные, бритвы, кисточка, мыльница и оселок.
28. Четверть фунта зеленого мыла.
29. Две ложки.
30. Три банки ваксы (оказалось мало).
31. Одна банка лака для чернения амуниции.
32. Мазь для чистки меди (путц-помада).
33. Спички.
34. Книжка для дневника.
35. По шести тетрадей бумаги (мало).
36. Лимонная кислота.
37. Металлический стакан.
38. Стеклянная водоносная баклага, обшитая соломой (оказалась непрактична. Простая бутылка от лимонада обшитая, войлоком, много удобнее).

г) На весь конвой в особых чемоданах было взято:

39. Плотничный и паяльный инструмент.
40. Ковочный инструмент.
41. Два медных котла с крышками для варки пищи.
42. Два чайника.
43. Три компаса.
44. Три циркуля.
45. Трое часов.
46. Евангелие, молитвенник, огниво с фитилем, клетчатая бумага для съемки, чернильница, перья и карандаши.
47. Песеннический инструмент.
48. Сигнальная труба.
49. Складень с иконой.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека