Потому ли, что передо мной выгоревшее от бездорожья поле, потому ли, что нет горизонта и долго еще не будет, — я вспоминаю каштановые леса Тосканы и ломаную линию апеннинских Альп.
Линия очертила на небе фигуру лежащего человека — голова на юге, ноги на севере, руки сложены на груди покойно. Человек занял весь горизонт, и эту горную цепь местные жители так и называют — Человеком. По утрам, когда воздух прозрачен, а солнце еще не вышло из-за гор, можно видеть и глаз Человека, говорят, что время и ветры просверлили большую гору,— но издали мы видим не гору, а только надбровную дугу в покое лежащего Человека.
Путь к Человеку многодневен и труден, но если бы и решиться пойти к нему на поклон — он раньше исчезнет, рассыпавшись горными вершинами, скатами, долинами и каштановыми лесами: не узнать, что было грудью, что казалось сложенными руками, что пологом, закрывшим ноги. Между бровью и подбородком — сколько часов пути по звериным тропам и высохшим руслам горных ручьев? Никто этого не знает.
Мы жили в небольшом горном селенье, как бы на сером острове среди каштанового моря. Дом припаялся к дому, улица сбегала лесенкой, и весь островок увенчивала прекрасная площадь, на которой уже не первый век высился ливанский кедр. Было в селенье все, что считается нужным для счастья людского: старый храм, замок, почта, трактир, муниципия и лавочка, где продавались туфли, копченая колбаса, керосин и открытки с видами.
Однажды на площади выстроили кафедру и украсили ее трехцветными флагами. В воскресенье, напившись кофе из больших чашек и прослушав мессу, все мы, местное население, высыпали толпой на площадь, и тогда, дважды оступившись на шаткой лесенке, взошел на кафедру толстый мужчина с большой окладистой бородой, в пиджаке, мягкой рубашке и большом рыжеватом галстуке, потому что он был кандидатом республиканской партии. Сам он был нездешний и приехал на автомобиле из Лукки.
Попробовав, прочны ли доски кафедры, он сразу замахал руками и стал говорить — а мы слушали. Он знал, что наше селенье клерикальное и монархическое, а потому он доказывал нам, что республиканская партия не против монархии, а скорее, напротив, за нее, раз монарх хороший. Таким образом, нет никаких препятствий выбрать его, тем более, что это для нас очень выгодно, если же выбрать его противника, монархиста, человека хотя и богатого, но отвратительного по нравственным качествам, то это будет для нас прямо гибелью. Мы не знали ни его, ни его противника и потому внимательно слушали, покуривая и сплевывая на сторону. Он нас очень хвалил, называя лучшими гражданами Италии, и вытирал лоб и губы клетчатым платком.
Тут же на площади был кабачок, около которого шумела толпа. В кабачке два человека раздавали какие-то бумажки с обязательством выкупить их по пяти лир за каждую, если на выборах пройдет противник говорящего с кафедры. И вообще они говорили, что в наших интересах выбрать монархиста, потому что он родом из нашего селенья, хотя и жил долго в Америке, где составил капитал. Главное дело — никому не будет отказа в мелком кредите, а мост через наш ручей он поправит на свой счет сейчас же после выборов.
Мы покуривали, совали в карман бумажки и слушали, что говорил адвокат из Лукки и что сулили агенты другого кандидата. Адвокат из Лукки, надорвав голос, указывал пальцем на кабачок и заклинал нас не поддаваться на жульничество и не верить ласкам и обещаниям. Республиканская партия такая мощная, что в два счета построит нам самый отличный мост и проведет воду в дома, что очень удобно. И вообще приятно будет увидать, как вскоре после выборов селенье наше расцветет и начнет благоденствовать. И речь свою он закончил восклицанием: ‘Да здравствует Италия, да здравствует республика, да здравствует монархия’. Спутники кандидата захлопали в ладоши, очень его одобрив, как человека лояльного и беспристрастного. Мы расступились и проводили его глазами до автомобиля, а агенты, выйдя из кабачка, кричали ему вслед: ‘имброльоне’, т. е. жулик. Сами они, кроме бумажек, раздавали и наличными, когда видели, что избиратель почтенный, не обманет.
После мы читали, что республиканец провалился, а избрание монархиста было опротестовано за то, что слишком уж открыто раздавались деньги.
Все это происходило на площади, которая с одной стороны оканчивалась обрывом, а под обрывом шумело каштановое море вплоть до горизонта, где лежал Человек. Когда кафедру разобрали и унесли, площадь опять стала красивой, а ливанский кедр могучим. Им очень гордилось наше селенье.
И вот, по тропинке, мы спустились в самую гущу каштанового леса. Было позднее лето, круглые мохнатые коробочки лопались и выбрасывали нам на голову блестящий коричневый орех с белым пятном. Было очень прохладно и сразу — и тихо и шумно, потому что лес был полон говора листьев и щебета птиц.
Мы вышли рано утром, а к полудню дошли до горного монастыря. Другого такого монастыря, вероятно, нет на свете. Он врезался в отвесную скалу, по самой середке. Внутри вместо одной из стен была гранитная скала, неровная и необтесанная. Кроме камня, в монастыре ничего не было, и камень не был шлифован. Издали монастырек был похож на камею — вырезать его и вставить в оправу. Монахов было очень мало, и все они улыбались, точно жили тут так себе, ради красивой шутки, для декорации, может быть, так и было. Вода у них была: из скалы бежал ручей прямо через одну из комнат.
Был очень стар этот монастырь, — ведь сейчас таких красивых шуток не делают: и дорого, и не к чему, и охотников нет. Если бы еще близко от большого города или железной дороги, а то некому было и приехать сюда полюбоваться — места далекие и глухие.
Монахи ничем нас не угостили, кроме ключевой воды. Они не выделывали ни шоколаду, ни ликера, как в других монастырях, где есть эвкалиптовые рощи. И у них не было музея. У них вообще ничего не было, кроме каменных постелей и изумительных картин природы. Вот где легко стать святым, если только не сбежишь раньше, чем над головой начнет светиться венчик.
В другой раз, помню, мы посетили недалекую от нас коммуну, которая называлась Барга ди Кастельвеккио. Она замечательна тем, что жил близ нее в своем домике прекрасный итальянский поэт Джованни Пасколи, года два перед этим умерший1. Поэт — профессор — учитель. Но, прежде всего и больше всего, поэт, настоящий, чистый, чуждый города, хотя был он, кажется, болонским профессором. В стихах своих он передавал пенье птиц и шум каштанов. Как жаль, что нет у меня под рукой его книжек: его стихи звучат мелодично даже для незнающих языка Тосканы.
Когда мог и сколько мог — он жил в своем маленьком имении, вдали от жилья, в стороне от селенья. Здесь, в домике, он и умер на руках сестры, которая делила с ним старость и одиночество. Когда он устал жить и сомкнул глаза, — она похоронила его в той комнате, где он работал, и обратила комнату в домашнюю капеллу. Рядом, за стеклянной дверью, была ее комната, в которой она осталась жить навсегда.
Каждый день, на закате (но ведь нужно знать закаты горной Тосканы) она садилась за рояль и играла реквием и любимые пьесы покойного брата. В этот час и домик, и сад, и все места, куда доносились звуки рояля, наполнялись поэзией, миром и великой святостью: замолкали люди и даже птицы, которых он так любил.
В саду, на наружной стене комнаты, где покоился прах Джованни Пасколи, где покоится он и сейчас, сделана надпись на мраморной доске. Когда-то я списал ее, но сейчас помню только первые слова, обращенные к плющу, которым обвит весь домик. Это — слова самого поэта, он просит оставить плющ свободно расти и окутывать стену, потому что это — плющ покоя и забвенья.
Я никогда не видал гробницы более красивой и более трогательной. Создать ее могла только нежная и до гроба верная дружба. Ни один поэт не спит так мирно. Это не смерть — это сон.
В наших пеших странствиях по каштановому морю мы забредали в заброшенные часовни и маленькие церковки безлюдных приходов. В редкой из них не было нечаянных радостей — деревянной статуи с облупившейся краской, осыпавшейся фрески, а чаще всего — литого горельефа одного из братьев Делла-Роббиа или их учеников. Эти чудеса мало кому известны, так как покоятся они в глуши, далеко от торного пути иностранцев и художников, время и людское невниманье охраняют их от славы и разрушенья. Перед ними не теплятся вечные лампады, их не испещрили карандашные подписи путешествующих варваров, из них никто не делает доходной статьи. Такие же заброшенные чудеса я встречал только в далеких местечках Абруцц, и рад, что видел их до знаменитого землетрясенья, разрушившего так много. Но в мрачных и строгих Абруццах нет для них такой ласковой зеленой рамки, как в каштановых морях и озерах северной Тосканы. Да, потому и вспоминается так живо Тоскана (какое приятное слово для русского уха!) и ее удаленные от центра места, и горное селенье, и монастырь, похожий на камею, и увитый плющем домик, где осиротела муза, что сейчас за выгоревшим полем горизонт закрыт жалкими деревьями и домиками, построенными наспех, в расчете перепродать подороже купленный участок.
На свете прекрасного много. Если, закрыв глаза, мысленно проследить пути, когда-то пройденные, — делается грустно и тревожно, потому что все это не вернется и не увидится снова, а и увидится — уже не с прежним чувством. Есть одна страна, полная красот, о которой мы вспоминаем редко и неохотно, боясь надолго нарушить нужное для жизни спокойствие духа (одним для жизни, другим для доживанья). Но есть еще другие страны, на ласку щедрые и обиды не причинявшие. Одной из них долго была для меня Италия, — это было давно. Там велик выбор для отдыха мысли и сладких воспоминаний, и среди них одно из сладчайших — краса апеннинских Альп и безбрежное, покойное, бесшумное зеленое каштановое море Тосканы.
ПРИМЕЧАНИЯ
Каштановое море (1928, 11 сентября, No 2729)
1 Пасколи, Джованни (1855—1912) — итальянский поэт.