О Борисе Зайцеве, Осоргин Михаил Андреевич, Год: 1926

Время на прочтение: 5 минут(ы)

М. А. Осоргин

Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре
Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.
Без малого лет двадцать тому назад прислали мне из Москвы в Рим какой-то ‘Сборник рассказов и стихотворений’, и в нем я прочел рассказ ‘Волки’ Бориса Зайцева, автора, совершенно мне неизвестного.
Оторванный от России, с которой связывала только литература, я ревниво относился к каждой печатной строке и к каждому новому имени. Рассказ ‘Волки’ поразил меня своим особым языком, и простым и изящным и очень русским. И природа в нем была русская, неподдельная, настоящая, наша. Имя Зайцева я тогда же отметил в своей памяти и стал ждать.
Спустя год-два, думается, в 1908 году1, мы познакомились в Риме, у меня, на шестом этаже, где из окна виден был Ватикан, купол Петра и пустыри Прати-ди-Кастелло, теперь сплошь застроенные высоченными доходными домами. Борис Константинович был тогда уже видным молодым писателем. Италию он смотрел впервые и, конечно, был в нее влюблен. Любовь оказалась такой крепкой и прочной, что он, который в римской аптеке вместо ‘пургативо’ (очистительное) просил дать ему ‘пургаторио’ (чистилище), тремя годами позже уже переводил Дантов ‘Ад’ прекрасными строками, по странной случайности до сих пор не напечатанными2.
С той поры пути наши так часто скрещивались — в Италии, в Москве, снова за границей, вплоть до сегодняшнего рабства под игом одной консьержки, — что трудно мне, даже и в юбилейный день, говорить о Борисе Зайцеве как об объекте литературной критики и об общественном достоянии. На потолке комнаты моей стучат сейчас его каблуки, на столике прерванная партия в шахматы, а в ушах басок его сдержанного и заразительного смеха. Но и другому уступить честь печатного приветствия не хочется: хочется самому найти слово.
Учтут и оценят его книги, определят характер его таланта, наметят ему, уже ‘маститому’, место в русской литературе. Одни вознесут, другие укоротят его славное писательское имя, для одних он окажется недостаточно пряным, других заласкает чистотой образов и убежденностью своего последнего, примиренно-религиозного уклона. За один день юбилея — сколько будет высказано о творческой личности Зайцева мнений, восхищенных, сдержанных, любезных, казенных. Все это — дело других, над моей головой стучат его каблуки, и мое перо просит строк более интимных.
Я вижу Бориса Зайцева в обстановке, представить которую могут немногие из его читателей, — а ведь не мешает им знать, как и в каких условиях пишутся и волнующие и умиротворяющие строки ‘Голубой звезды’, ‘Дальнего края’, ‘Улицы св. Николая’, Я вижу Бориса Зайцева, русского писателя и недавнего маленького помещика, за прилавком нашей промороженной насквозь ‘Книжной лавки писателей’, где он отвратительно упаковывал книги (всегда забывал перекрутить снизу веревочку) и очаровательно беседовал с покупателями и откуда бережно уносил заработанный фунт масла и выданную в паек редкую и приятную книжицу. Дни прошлые и потому счастливые, дни холода и голода, дни тесной деловой дружбы за прилавком ставших приказчиками и хозяйчиками философов, критиков, беллетристов, профессоров.
Пайковая селедка, дымящая печурка, валенки, очередь за молоком для дочурки, стоянье за прилавком, работа на нашем маленьком книжном складе — и вдруг счастливо украденное время для заседания в италофильском нашем кружке ‘Студио Италиано’, где холод не мешал возрождать любимые образы и делиться тем, что дала нам близость общей любовницы — Италии. Все в сборе — Муратов, Грифцов, Дживелегов, покойный ныне Миша Хусид3, а в публике — толпа итальянских воздыхателей. Дорогим визитером приехал А. Блок прочесть свои итальянские стихи, — лишь за несколько месяцев до смерти. Так в дни холода и голода мы грелись солнцем воспоминаний о стране солнца.
Я вижу Бориса Зайцева в его дрянных комнатешках в переулке Арбата, ‘улицы святого Николая’, в постели, в смертельной схватке с сыпняком, в то время косившим Москву. Помню наш общий страх, наши напряженные ожидания кризиса и нашу радость, когда жизненность ли нашего друга, или бесконечная любовная самоотверженность его жены, или Бог, которому оба они верят и вверяются, — победили страшную болезнь. В какое время! В каких неописуемо тяжких условиях жизни!
Я помню и еще дни, стократ более тяжелые дни семьи Зайцевых, о которых не могу и не смею писать здесь. Дни, нашедшие позже в творчестве Зайцева, в отрывках ‘Улицы св. Николая’ и в ‘Золотом узоре’ изумительное по кристальности и по высоте чувства отражение. И по высокой примиренности, свойственной лишь высоким душам.
Я вижу Бориса Зайцева в нашем московском писательском кругу, на посту председателя Всероссийского союза. На его имени легко объединились, — как ни разнороден был уже и тогда состав Союза. Лишь болезнь и отъезд за границу для лечения заставили нас освободить его от почетного звания. В те дни Союз еще сохранял свою независимость и отстаивал свои автономные права. По отъезде Зайцева мы не выбирали нового председателя вплоть до того времени, когда почти весь президиум подвергся высылке за границу.
Я вижу Бориса Зайцева среди немцев, среди итальянцев, среди французов. Нынешним летом сто поклонов просила меня передать ему и семье его синьора Луиза, толстая хозяйка дома в маленьком приморском местечке средней Италии. Где-нибудь в его писаниях или уже отразилась или готовится отразиться фигура этой честной и добрейшей женщины, которая посылала в Россию, в тягчайшие дни, нансеновские посылки детям своих былых русских жильцов — эмигрантов царского времени. Борис Зайцев не проходит мимо людей, не запомнив их черт, другому незаметных и непамятных. Перечитывая его книги, я неизменно вижу и косого синьора Ладзаро Гуэрра, падроне флорентийской гостиницы, и шарообразного Анджело, под кличкой Пикколь-Омо, из закрытого ныне римского кабачка ‘Рома Спарита’, и кавийскую прачку Орманду, и многих, кто и мне случайно попадался в долгих итальянских блужданьях, — нередко шли мы одними тропинками.
Отступив памятью назад, вижу Бориса Константиновича в ‘Конторе Аванесова’. В Москве знают, что это за контора, и дрожат при ее имени4: предварительная камера Особого отдела при ГПУ, тогда еще — Всероссийской Чека. Туда он попал вместе со многими членами арестованного Комитета помощи голодающим. Вот неподходящая к тюрьме фигура! Человек, всегда чуждавшийся политики и менее всего боевик. Все койки заняты были людьми отборными — профессорами, писателями, инженерами, врачами, экс-министрами, — цветом полувоскресшей ненадолго московской общественности. Решили, ради отвлечения от тревожных мыслей, читать лекции — каждый по своей специальности: по финансам, по экономике, по иностранной политике, по естествознанию, даже по холодильному делу. Борису Зайцеву досталась, конечно, современная литература.
Ему не удалось окончить первой своей лекции, так как явился солдат и вызвал его на выпуск: ‘Который Зайцев, собирай вещи на волю’. Никогда и никто, ни раньше ни после, не поражал солдата-чекиста, как сделал это Борис Зайцев, вежливо и деловито попросивший разрешения подождать с выпуском на волю и дать ему возможность закончить лекцию. И ничьему освобождению не радовались мы так, как освобождению этого совершенно ненужного тюрьме человека, слишком уж не от мира борьбы политической.
Эта прекрасная аполитичность Бориса Зайцева, столь ценная в писателе-художнике, объединит в эти дни в чествовании его людей самых различных лагерей и политических окрасок. Аполитичность не означает отсутствия определенных политических взглядов или равнодушия к судьбе своей страны, менее всего можно сказать это о Борисе Зайцеве. Она означает лишь то, что перо этого писателя не служит временному и не приносит живого образа в жертву публицистике. Пусть несогласны с этим покойный Андрей Соболь и здравствующий Антон Крайний5, — но у художника не только свои пути и средства, но и свои задания. Можно резко лично расходиться с Зайцевым в оценке политических событий, — но никогда ни одна строка его творений не оскорбляет наших мнений и оценок, не вступает с нами в спор, лишающий силы и убедительности произведение искусства. И точно так же, неверующий, я всецело могу принять и воспринять религиозный пафос, которым проникнуты последние писания Зайцева, — настолько он далек от того, чтобы навязывать мне свою веру или ханжески требовать от меня молитвы его Богу. Я не знаю большего достоинства в писателе-художнике и, говоря откровенно, не знаю среди современников другого писателя, о котором твердо мог бы сказать то же.
Уже одна эта писательская чистота, эта неспособность говорить языком профанов, эта свобода от тенденциозности и от злобы дня ставит Бориса Зайцева на большие высоты современной литературы. Лишь эту несравненную по ценности черту я хочу отметить особо здесь, предоставляя другим быть судьями его таланта и счетчиками его достижений.
Мне остается просить юбиляра не поставить мне в вину этих случайных, беглых и, быть может, слишком интимных строк.

ПРИМЕЧАНИЯ

О Борисе Зайцеве
(1926, 9 декабря, No 2087)

1 Борис Константинович Зайцев (1881—1972) утвердительно называет 1908 г. См,: Зайцев Б. Мои современники / Сост. Н. Б. Зайцева-Соллогуб. Вступит. статья Б. Филиппова. Лондон, 1988, С. 129.
2 Перевод на русский язык ‘Божественной комедии’ Данте, осуществленный Б. К. Зайцевым ритмической прозой, был издан в Париже (1961).
3 Хусид, Михаил Михайлович (ум. 1923) — историк искусства, критик.
4 Аванесов, Варлаам Александрович (1884—1930) — советский государственный деятель, с 1920 г. один из руководителей Всероссийской Чрезвычайной Комиссии.
5 Антон Крайний — псевдоним русской писательницы и критика Зинаиды Николаевны Гиппиус (1869—1945).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека