Картинки из тюремной жизни, Конопницкая Мария, Год: 1898

Время на прочтение: 25 минут(ы)

КАРТИНКИ ИЗЪ ТЮРЕМНОЙ ЖИЗНИ.

Маріи Конопницкой.

(Съ польскаго).

I.
По книг
.

Былъ осенній день. Солнце заходило, и тихій лазурный воздухъ весь искрился золотомъ. Около трехъ часовъ пополудни передъ зданіемъ тюрьмы остановился возъ съ капустой.
— Во-ро-та!… Во-ро-та!..— протяжно крикнулъ сидвшій на немъ парень въ красной вязаной блуз и самодльномъ полукафтан.
Однако, воротъ никто не торопился отпирать.
— Во-ро-та!— снова крикнулъ парень и выругался, потому что лошади уже начинали нетерпливо ворочаться. Нсколько минутъ все было тихо. Ворота не отпирались.
— Надо громче!— флегматично промолвилъ солдатъ, стоявшій у будки на часахъ.
— Во-ро-та!..— заревлъ парень во всю мочь.— А тпрр!.. Ты куда?— прибавилъ онъ, стегнувъ кнутомъ пристяжную. А чтобъ тебя!..
Онъ соскочилъ на землю, обернулъ возжи вокругъ колка и принялся стучать кулаками, словно тараномъ, въ ворота.
Внутри, за сводчатыми воротами, раздавалось громкое эхо, однако, долгое время никто не появлялся.
Наконецъ, зашлепали чьи-то тяжелые шаги, и вмст съ лязгомъ ключа, повернувшагося въ замк, послышался рзкій, сердитый голосъ:
— Чего стучишь? Чего стучишь? И чего попусту руки обиваешь? Коли надобно отворить, такъ и безъ твоего стуку отворю!
— А чтобъ васъ, съ такимъ отпираніемъ!.. А тпру!.. А тпру!..— кричалъ парень, снова подбгая къ лошадямъ, которыя поворачивали возъ въ сторону.
Онъ схватилъ возжи и, махая кнутомъ надъ лошадьми, въхалъ въ ворота, створы которыхъ съ трескомъ ударились о стны, а изъ воротъ — во дворъ до половины воза. Дальше прохать онъ не могъ, потому что дорогу ему загородили ящики съ картофелемъ. Въ тюрьм длались запасы на зиму, и это обстоятельство вызвало нкоторую суетню на обыкновенно тихомъ тюремномъ двор.
Эта суетня сильно занимала арестантовъ, которые какъ разъ въ это время были выпущены въ садикъ на посл-обденную прогулку. Собственно говоря, эта была не прогулка, но скоре круженіе взадъ и впередъ и взаимная толкотня, такъ какъ мста было очень мало, а арестантовъ человкъ сто слишкомъ. Не больно походило на садъ и то, что носило названіе садика. Въ одномъ изъ угловъ двора, окруженнаго стнами тюрьмы, низкая деревянная ршетка огораживала небольшой клочекъ земли, раздлявшійся двумя перекрещивающимися дорожками на четыре равныхъ прямоугольника. Самая длинная тропинка, изгибаясь въ углахъ садика, тянулась подл самой ршетки и вела къ калитк, противъ которой въ противоположномъ углу стояла такъ называемая бесдка, въ род круглаго, просвчивавшаго, сколоченнаго изъ узкихъ досокъ сарая, съ четырьмя скамейками и поддерживавшимъ стропила столбомъ внутри.
Нсколько молодыхъ деревьевъ качали на солнц своими послдними золотыми листочками и, хотя не было ни малйшаго втерка, листочки эта тихо падали на поросшія сорной травой грядки и тропинки, плотно утоптанныя ногами арестантовъ. На перекрестк дорожекъ расло нсколько кустовъ блдно-лиловыхъ астръ, которыя, казалось, поворачивали свои звздчатые глаза за тми жалкими фигурами, которыя бродили по тропинкамъ.
Арестанты ходили группами по два, по три, едва не наступая другъ другу на пятки. У большинства изъ нихъ была впалая грудь и согнутыя спины, на которыхъ срые арестантскіе халаты висли, словно на вшалкахъ.
Наиболе характеризующая арестанта черта — это его вншность. При нкоторомъ навык можно по ней съ перваго взгляда угадать продолжительность отсиженнаго наказанія, точно такъ же, какъ узнаютъ возрастъ лошади по ея зубамъ.
Однолтніе рзко выдляются своей походкой, жестами, манерой, съ которой они обыкновенно держать свою, всегда выпрямленную голову и съ какой носятъ свою срую одежду, даже какимъ-то особеннымъ образомъ поворота съ одной дорожки на другую.
У двухлтнихъ спина всегда сгорблена, и шея словно вылзаетъ впередъ изъ-за воротника.
Походка, жесты, свойственные каждому арестанту въ отдльности, становятся однообразны, и только самымъ сильнымъ удается сохранить свой собственный обликъ еще и на третій годъ. По истеченіи этого срока, вс уподобляются другъ другу. Человкъ перестаетъ существовать, какъ индивидуумъ, онъ обращается въ срой, безцвтной, безформенной массы, которая называется населеніемъ тюрьмы. Ноги арестантовъ длаются искривленными, узкими, поставленныя одна возл другой ступни раздвигаются подъ угломъ, все боле приближающимся къ прямому, выгнутыя впередъ колни часто дрожатъ, походка длается тяжелой, медленной, движенія — неуклюжими, вялыми, а руки, сверхъестественно вытянутыя и какъ бы выдвинувшіяся изъ суставовъ, безсильно свшиваются по обимъ сторонамъ тла. Но, удивительное дло, подобному преобразованію поддаются, главнымъ образомъ, мужчины. Женщины, почти вс, долгіе годы ненарушимо сохраняютъ свою индивидуальность, и только самыя старшія, уже посл многократныхъ возвратовъ въ тюрьму, подвергаются нивелирующему вліянію тюремной жизни.
За жестами и осанкой слдуетъ цвтъ лица. Въ первые годы онъ бываетъ блднымъ, смуглымъ и даже иногда румянымъ, поддается моментальнымъ измненіямъ краски и вообще иметъ боле живой, теплый оттнокъ. На второй годъ онъ блекнетъ и желтетъ очень быстро, кожа становится боле худой и сухой и мертвенно-блдной, какъ пергаментъ, за третій — на лицо падаетъ какая-то зеленоватая тнь, особенно около рта, ушей и глазъ, изрдка желтый, оливковый цвтъ преобладаетъ надъ зеленымъ, преимущественно на вискахъ и на лбу, который иногда такъ лоснится, будто онъ намазанъ жиромъ. Въ слдующіе годы лицо арестанта становится какимъ-то измятымъ, принимаетъ землистый цвтъ и является превосходнымъ документомъ въ пользу того тезиса, который гласитъ, что человкъ созданъ изъ глины и изъ персти земной. Этимъ измненіямъ подвергается и большинство женщинъ наравн съ мужчинами.
Третья, характерная во вншности арестанта, черта — это выраженіе глазъ, взглядъ. У однолтнихъ онъ обыкновенно — подвижной, бгающій, безпокойный, лихорадочный. Онъ то зажигается и гаснетъ мгновенно, то горитъ искрами мимолетныхъ волненій, тревогъ, помысловъ, то вдругъ омрачается глубокой тнью, и зрачки изъ срыхъ длаются зелеными, изъ голубыхъ — черными. На второмъ году зрачки узника блекнутъ, длаются мутными, стеклянными и выглядятъ такъ, какъ стоячая вода въ грязной ям. На третьемъ — мутный взглядъ съ каждымъ днемъ становится все мутне, глаза деревенютъ и словно закругляются въ орбитахъ, а въ глубин ихъ кроется выраженіе апатіи или зврской злобы. Съ теченіемъ времени это развивается до идіотизма въ первомъ отношеніи, до настоящей обезьяньей пронырливости — во второмъ. Идіотское выраженіе глазъ вполн согласуется съ какъ бы заплеснввшимъ лицомъ арестанта, и эти об черты обыкновенно встрчаются рядомъ. Но бываютъ и исключенія, и когда на глинистомъ, измятомъ лиц зрачки вдругъ загораются мрачнымъ, красноватымъ огнемъ, это страшное зрлище, оно обыкновенно предвщаетъ какую-нибудь катастрофу.
Вотъ такимъ-то именно горящимъ взглядомъ смотрлъ въ отпертыя, едва виднвшіяся изъ одного угла садика, ворота сравнительно еще молодой арестантъ, цвтъ лица и вншность котораго, однако, обнаруживали въ немъ долголтняго арестанта.
По виду можно было судить, что онъ уже сидитъ, по крайней мр, года четыре или пять лтъ. Но онъ, вроятно, отличался исключительно крпкимъ организмомъ, и его бритая голова, возвышаясь надъ всми остальными, до сихъ поръ еще прямо и ровно держалась на плечахъ.
Въ настоящую минуту арестантъ слегка нагнулся къ ршетк, широко раздутыя ноздри, казалось, жадно вдыхали въ себя воздухъ съ улицы, на ше вздувались толстыя жилы, а изъ-за полуоткрытыхъ губъ виднлись мелкіе, острые и чрезвычайно блые зубы. Одну руку онъ засунулъ за халатъ и рубаху на грудь, словно хотлъ почувствовать живое тло или, можетъ быть, прижать рукою сердце, которое сильно и глухо колотилось въ груди.
Другой рукой онъ держался за ршетку, чтобъ легче устоять на искривленныхъ, явно дрожавшихъ въ эту минуту ногахъ.
Боле проницательный наблюдатель легко могъ бы угадать, что арестантъ переживаетъ тотъ критическій моментъ, когда страданіе еще не переломило воли и энергіи и становится доле просто невыносимымъ, невозможнымъ. Только до сихъ поръ,— больше ни за что!— словно кричитъ что-то въ душ человка, который дошелъ до такого критическаго состоянія, а уголовное законодательство никакъ не можетъ достаточно широко разсмотрть, никакъ не можетъ достаточно проницательно уловить этого психическаго момента.
Державшійся за ршетку и съ какой-то хищнической жадностью наклонившійся ко двору арестантъ былъ извстенъ всмъ подъ именемъ Цыгана.
Звали его Цыганомъ товарищи, сторожа, звали его такъ въ канцеляріи, даже въ книг, въ которой записывались заработки, онъ фигурировалъ подъ этимъ именемъ, со временемъ совершенно даже забыли, было ли у него когда-либо другое, да и самъ онъ, казалось, совсмъ не помнилъ этого.
Онъ остановился, остановились и т, что шли съ нимъ рядомъ и позади него: остановились и повытянули шеи, повыставили головы, одни подымались на цыпочкахъ, другіе толкали стоявшихъ передъ ними, иные переступали съ ноги на ногу на одномъ мст, какъ длаютъ запертые въ клткахъ зври. Взгляды ихъ сосредоточивались въ двухъ пунктахъ. Одни глядли на возъ, на лошадей и на капусту, другіе на кормилицу секретаря, которая, съ уснувшимъ ребенкомъ на колняхъ, сидла на порог флигеля, качаясь изъ стороны въ сторону и напвая монотоннымъ голосомъ одну изъ тхъ мелодій, которымъ шарманки сообщила широкую популярность. Подл нея, съ лоханью въ рук, стояла Янова, кухарка, и тоже смотрла на возъ. Неподалеку игралъ сынишка дворника. Капуста въ этомъ году уродилась отлично. Ея большія головы, одн — продолговатыя, порастрепленныя, зеленоватыя, съ слегка подерганными краями, казалось, лопались и раскрывались, какъ чашечки тюльпана, не будучи въ состояніи сдержать напора своихъ внутреннихъ листьевъ, другія — лоснящіяся, блыя, плоскія, плотно обтянутыя серебристыми листьями съ жилками, горделиво и важно лежали на возу, издали сверкая, словно комы снга, и рзко скрипя при малйшемъ треніи. Между ними тамъ и сямъ, на открытыхъ кочерыжкахъ, торчали легкіе, пустые, грязно коричневые кочаны капусты, ничего не стоющіе и добавленные на рынк для полнаго счета.
Т, что смотрли на няньку, имли возможность любоваться не мене прекраснымъ зрлищемъ. Двка была молодая, статная и ея полныя формы красиво обрисовывались подъ легкой ситцевой юбкой и такой же кофтой. Тяжелая, свтлая коса спадала у ней низко на затылокъ, а маленькій розовый платочекъ не закрывалъ блой, слегка загорвшей отъ солнца шеи. Ея мрное покачиваніе изъ стороны въ сторону придавало ей какую-то томную прелесть.
Но не на няньку и не на капусту смотрлъ Цыганъ. Его горящіе глаза, прежде устремленные на раскрытыя ворота, бгали теперь по всему двору, быстрымъ взглядомъ окидывали двери и окна тюрьмы, отмряли разстояніе садовой калитки отъ ящика и ящика отъ воза и, наконецъ, съ какой-то дикой проницательностью впились въ лицо караульнаго, который, повернувшись бокомъ къ арестантамъ, стоялъ передъ бесдкой и велъ съ кмъ-то спокойный разговоръ, отъ времени до времени побрякивая ключами, въ знакъ своего присутствія и бдительности.
Между тмъ въ ворота възжалъ второй возъ капусты.
— Эй, позжай-ка!.. Позжай-ка дальше!— послышался крикъ.
— А куда я теб поду?— гаркнулъ въ отвть парень въ красной блуз, который отсчитывалъ теперь только четвертую сотню.— На голову?.. Не видишь, что ящикъ стоитъ? Ослпъ ты, что ли?..
— Тпрр… тпрр…— послышалось въ воротахъ и возъ остановился на половин дороги, такъ что на улиц остались только колеса.
Оба парня начали громко совщаться, какъ бы повернуть ящикъ, такъ, чтобы возы могли въхать во дворъ.
— Ой, Богъ ты мой!— вдругъ промолвила кухарка,— такъ мн чтой-то въ глазахъ мигнуло, ровно бы наша свинья… Сбгай-ка, Ося, въ хлвъ, погляди-ка, аль не вылзла тамъ свинья куда… Только живо, однимъ духомъ!
Мальчикъ вмигъ вернулся.
— Чего ей тамъ было вылзать? Такъ нажралась, что съ мста не столкнешь… Повалилася на солому, да лежитъ, а поросята при ней ровно піявки висятъ.
— А таки мн чтой-то срое мигнуло промежъ коней. Вонъ тутъ!— показывала кухарка, останавливаясь подл узкаго прохода, какой образовался между ящикомъ и возомъ.
— При видлося вамъ, да и только, — возразила нянька, снова затягивая свою однообразную псенку.
— А какъ же!.. Что мн привидлось? Нешто я пьяна, что ли? Вотъ хоть побожиться, срое что-то промежъ коней проскочило… Собака — не собака, свинья — не свинья, чтобъ я такъ здорова была!.
Въ это мгновеніе караульный обвелъ глазами группу арестантовъ и не замтилъ возвышавшейся обыкновенно надъ другими черной головы Цыгана.
— Цыганъ!.. Гд Цыганъ?..— заревлъ онъ, подскакивая къ наполовину отворенной калитк.
Арестанты оглянулись другъ на друга. Цыгана не было.
— Да это жъ, видно, не кто иной, какъ онъ самый, негодный, улепетнулъ въ ворота подъ возомъ,— проговорила кухарка, всплеснувъ руками.— Вотъ-те Христосъ, видла я его. Такъ и прошмыгнулъ у меня передъ глазами… А я еще думала, что свинья.
— А чтобъ васъ!— крикнулъ караульный, схватившись за голову.
На двор поднялась суматоха. Арестантовъ вмигъ погнали въ корридоры: на улицу пустилась погоня за бглецомъ.
— Лови!.. Держи!..— раздалось сначала вблизи, а потомъ все дальше и дальше.
Въ ста шагахъ отъ тюрьмы лежалъ срый халатъ, у стны, нсколько дальше валялась шапка.
Теперь уже не было сомннія въ томъ, въ какую сторону бжалъ Цыганъ. И, дйствительно, черезъ нсколько минутъ Филиппъ, отецъ Оси, увидлъ, какъ Цыганъ въ рубах и портахъ мчался, сломя голову, едва касаясь земли ногами.
Раздался крикъ: это перекликнулись гнавшіеся за бглецомъ, а онъ еще скоре пустился бжать отъ этого крика, словно у него вдвое прибавилось ловкости.
Но злополучная звзда его заставляла его бжать все по прямой линіи, на глазахъ погони. Онъ летлъ стрлою и, какъ стрла, все прямо впередъ. Это его погубило.
Крики гнавшихся за нимъ слышались все ближе, а разстояніе, которое отдляло его отъ нихъ, уменьшалось съ каждой минутой.
Вдругъ онъ упалъ и, хотя почти въ ту же секунду вскочилъ съ земли и снова мчался дальше, видно было, что силы его истощаются.
Еще нсколько минутъ бжалъ онъ, все медленне, медленне, наконецъ, словно чувствуя самъ, что не убжать ему, онъ вдругъ повернулся и остановился лицомъ къ лицу съ погоней.
Онъ былъ страшенъ. Глаза горли, какъ два зажженные факела, лицо вытянулось какъ у мертвеца, зубы оскалились, точно онъ собирался кусаться, у рта показалась кровавая пна. Филиппъ нагналъ его первый. Цыганъ схватилъ его за горло, потрясъ въ воздух и швырнулъ на мостовую, точно пукъ соломы. За Филиппомъ подбжали и другіе. Бглецъ отчаянно сопротивлялся. Онъ кусался, царапался, колотилъ ихъ руками по головамъ, билъ ногами — онъ былъ въ бшенств.
Но вотъ они насли на него вс шестеро или семеро, точно на дикаго кабана и, поваливъ его на землю, придавили ему колнями грудь, раскровянили его всего, разодрали за кусочки рубаху на немъ и такъ истерзали, что пришлось потомъ, какъ трупъ, нести его за рукахъ въ тюрьму.
Когда онъ очнулся въ ‘темной’ {Тюремный карцеръ.}, весь дрожащій и мокрый отъ вылитыхъ на него ведеръ холодной воды, его потребовали въ канцелярію. Но не усплъ еще смотритель приссть и закурить сигару, которая должна была служить ему для того, чтобы нкоторымъ образомъ сгладить непріятное впечатлніе предстоящаго свиданія и еще только посасывалъ ее, поворачивая пухлыми пальцами между толстыми и красиво очерченными губами, когда на порог, подъ предводительствомъ тюремнаго сторожа, остановилась важная депутація: она состояла изъ однихъ только рецидивистовъ и самыхъ старшихъ преступниковъ.
Двое служителей, между тмъ, поддерживали подъ руки Цыгана, который не въ силахъ былъ держаться за ногахъ, весь дрожалъ и ежеминутно отиралъ потъ съ блднаго, какъ полотно, лица.
Смотритель нахмурился и, надувъ щеки, устремилъ вопросительный взглядъ на дверь. Трое изъ депутаціи подошли къ зеленому столу и поцловали ‘его благородіе’ въ руку.
— Ну, что скажете?— спросилъ задобренный этимъ проявленіемъ покорности начальникъ.
— А вотъ хотимъ просить милости вашей, ваше благородіе,— проговорилъ Вевюра, рецидивистъ, который уже сломалъ себ зубы на тюремномъ хлб,— чтобы мы это, значитъ, могли Цыгана сами по себ судить. Всхъ онъ насъ осрамилъ и всхъ насъ передъ вашимъ благородіемъ, отцомъ нашимъ, грязью замаралъ. Не будетъ ужъ теперича никакой свободы честному арестанту, и всему конецъ будетъ. И такъ больно ужъ тяжко намъ было (у двери послышался громкій вздохъ оставшихся тамъ депутатовъ), а теперича будетъ еще тяжеле.
— Ой, тяжко-то, тяжко!— перебилъ пискливымъ голоскомъ стоявшій ближе всхъ Жеглярекъ.
И опять раздался у порога еще боле громкій вздохъ депутатовъ.
— Такъ мы пришли вотъ просить, упрашивать ваше благородіе, отца нашего и благодтеля, чтобъ намъ дозволить самимъ наказаніе ему опредлить, по нашему разумнію и по справедливости…
— Ну,— колеблясь проговорилъ смотритель, — это ладно, да только что вы думаете съ ними сдлать?
— Да избить, ваше благородіе,— отвтилъ Вевюрка тономъ искренняго убжденія въ томъ, что это — превосходное средство.— На эдакого, ваше благородіе, шельму только и есть, что плеть. Да что онъ, ваше благородіе? На — перво онъ тутъ попался да будетъ теперь намъ всмъ, какъ соръ въ глазу? Ваше благородіе безпокоить будетъ? Отца родного, матери не уважилъ, тюрьмы не уважилъ, что жъ такому, коли не плеть?.. Да онъ и плети хорошей не стоитъ. Кабъ онъ пропалъ! Тьфу!
Тутъ ораторъ сплюнулъ, и эта реторическая фигура побудила къ новымъ вздохамъ депутатовъ, стоявшихъ у порога.
Смотритель барабанилъ пальцами по столу. Онъ находился въ крайне щекотливомъ положеніи. Съ одной стороны, ему улыбалась такая развязка этой непріятной исторіи, съ другой, однако, онъ нсколько сомнвался относительно легальности такого ея оборота. Къ счастью, онъ припомнилъ, какъ недавно читалъ гд-то, что въ Америк преступники иногда сами наказываютъ своихъ провинившихся товарищей. Это сразу успокоило его и даже сообщило его мыслямъ возвышенный и гордый полетъ. Онъ почувствовалъ себя иниціаторомъ новыхъ идей въ обществ, идей изъ Новаго Свта. Онъ чувствовалъ себя гуманистомъ въ широкомъ смысл этого слова.
И онъ надулъ свои недавно выбритыя щеки, выставляя этимъ на показъ свой красивый подбородокъ, и съ видимымъ удовольствіемъ попыхтлъ нсколько разъ.
Цыганъ между тмъ опустилъ голову на грудь и закрылъ потухшіе глаза. Вс мускулы дрожали на его страдальческомъ лиц. Казалось, онъ сейчасъ упадетъ въ обморокъ.
— Это ладно,— повторилъ смотритель, — только чтобъ наказаніе не было легче того, какое бы я самъ ему назначилъ.
Онъ сказалъ это только для того, чтобы что-нибудь сказать, онъ хорошо зналъ, что выдаетъ Цыгана въ тяжелыя, неумолимыя руки.
— Ужъ вы, ваше благородіе, на насъ положитесь — поклонился Вевюра.— Ужъ мы съ нимъ такъ расправимся, что другу и недругу закажетъ. Ужъ мы ему…
Онъ не кончилъ. Смотритель поднялся съ кресла.
— Яковъ!— обратился онъ къ сторожу,— вывести его имъ на верхній корридоръ! Да пускай и другіе знаютъ на будущее время. А потомъ ко мн его, сюда, въ канцелярію, я ему совсть-то расшевелю.
Яковъ повернулся налво кругомъ, служители подтолкнули Цыгана, а депутація приступила къ церемоніи цлованія руки ‘Его Благородія’, который только теперь могъ свободно закурить сигару и просмотрть газеты.
Черезъ минуту съ верхняго корридора донесся пронзительный, протяжный крикъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Однимъ изъ самыхъ пріятныхъ занятій смотрителя было расшевеливать совсть арестантовъ. Въ его распоряженіи имлся цлый запасъ нравоученій въ высоко-религіозномъ и общественномъ дух, цлый рудникъ трогательныхъ предостереженій, цлая сокровищница красиво-закругленныхъ фразъ и назидательвыхъ правилъ. Въ этомъ заключалась его главная спеціальность, это было для него предметомъ настоящаго дилеттантизма. И длалъ онъ это все по вдохновенію, безъ всякой предварительной подготовки, просто импровизировалъ. При подобной импровизаціи онъ и самъ былъ чрезвычайно взволнованъ, а его слегка дрожащій голосъ и отуманенные влагой глаза невольно вызывали раскаяніе у всхъ, которые уже признались въ своей вин.
Въ виду этого, онъ считался, въ глазахъ высшаго начальства, истинно полезнымъ человкомъ, а такое призваніе его заслугъ вызывало въ немъ еще большую охоту къ изощренію своего краснорчія.
На этотъ разъ, однако, краснорчію г-на смотрителя не представилось случая развернуться во всей его сил. Цыганъ тотчасъ посл экзекуціи лишился сознанія, а потомъ у него сдлалась жестокая горячка, такъ что пришлось въ эту же ночь перенести его въ лазаретъ.
Тамъ пролежалъ онъ недлю — другую, харкалъ, кашлялъ, стоналъ, жаловался на колику то въ груди, то въ спин и страшно исхудалъ. Но наконецъ онъ слзъ съ своей койки и, сгорбленный, постарвшій, боле похожій на тнь, чмъ на человка, поплелся въ свою камеру. Но тутъ ему вдругъ сдлалось хуже. Онъ весь дрожалъ въ лихорадк, кровь хлынула у него горломъ, и на третью ночь онъ умеръ за разсвт, ни однимъ стономъ не разбудивъ ни одного изъ своихъ сосдей.
Теперь только начали втихомолку перешптываться, что Beвюра ужъ больно много ему ‘набавилъ’. Особенно молодые ‘новички’, которыхъ рецидивисты обыкновенно презираютъ и притсняютъ, возмущались по своимъ угламъ.
Между тмъ, въ канцеляріи готовился рапортъ, что вотъ, молъ, такой-то и такой-то арестантъ отъ горячки, что-ли, или отъ лихорадки умеръ. Смотритель какъ разъ диктовалъ вышеупомянутыя слова своему помощнику, какъ тотъ вдругъ произнесъ:
— А когда его срокъ долженъ былъ кончиться?
— Ну, такъ наизусть не запомнишь,— отвтилъ ‘его благородіе’,— да вдь это все по книг у насъ считается. Яковъ, подай-ка книгу!
Яковъ подалъ книгу въ черномъ переплет, секретарь началъ ее перелистывать.
— А это что?— воскликнулъ онъ вдругъ, взглядывая на смотрителя и указывая ему пальцемъ число въ книг.
Смотритель небрежно повернулся и посмотрлъ черезъ плечо — посмотрлъ и, какъ ужаленный, вскочилъ съ кресла и впился взглядомъ, полнымъ ужаса, въ лицо секретаря. Такъ нсколько мгновеній безмолвно стояли эти два человка, пронизывая другъ друга глазами.
— Чортъ подери!— воскликнулъ, наконецъ, смотритель, совершенно забывъ о присутствіи Якова.— Вдь срокъ-то его уже окончился недли дв передъ тмъ его побгомъ.
Онъ простоялъ еще съ минуту и, какъ окаменлый, смотрлъ передъ собою.
— Чортъ его зналъ!— крикнулъ онъ наконецъ, кидаясь въ кресло. Больше объ этомъ уже не было рчи.
Въ теченіе нсколькихъ, послдовавшихъ за этимъ, недль двери канцеляріи почти не закрывались. Съ самаго утра изъ камеръ начинаютъ раздаваться стуки.
— Чего тамъ?— нетерпливо спрашиваетъ сторожъ.
— Отворяй-ка, отворяй! Въ канцелярію надо.
— Ну, что?— спрашиваетъ смотритель арестанта, входящаго, въ сопровожденіи сторожа, въ канцелярію.
— А вотъ, ваше благородіе, пришелъ я узнать о срок моемъ, потому, можетъ, ужъ вышелъ мн срокъ-то.
— Что еще за новости!— говоритъ въ смущеніи ‘его благородіе’,— вдь срокъ теб два года, а ты всего полтора сидишь.
— Да, оно-то какъ-бы и такъ, ваше благородіе, да только вотъ хотлось бы узнать точно, какъ въ книг…
Смотритель закусываетъ красныя, толстыя губы, чтобы не разразиться бранью.
Черезъ минуту — та же исторія. Черезъ четверть часа — опять. Десять, пятнадцать, двадцать человкъ сразу валятся въ дверь, вс зовутъ сторожа, вс хотятъ идти въ канцелярію. Яковъ бгаетъ отъ двери къ двери, теряя голову, кричитъ, проситъ и, наконецъ, самыхъ настойчивыхъ ведетъ въ канцелярію.
— Ваше благородіе, пришли мы узнать сроки наши, можетъ, ужъ кончились…
— Пошли къ чорту съ вашими сроками!—кричитъ уже вн себя смотритель.— Не дадутъ человку даже отдохнуть спокойно.— Это было какъ разъ посл обда.
— Да намъ бы только книгу посмотрть. Я грамот умю.
— И я.
— И я.
Смотритель чувствуетъ себя совсмъ разбитымъ. Онъ велитъ Якову подать книгу, показываетъ пальцемъ числа, растолковываетъ. Арестанты недоврчиво киваютъ головами. Одинъ изъ нихъ притворяется, что читаетъ. Наконецъ, они выходятъ, для того, чтобы вернуться завтра, послзавтра, черезъ недлю.
О, бдный Цыганъ! Это была твоя месть!

II.
Онуфрій.

1.

Я уже собралась-было уходятъ, когда Янъ Запартый, младшій сторожъ съ перваго этажа, задыхаясь, вбжалъ въ канцелярію.
— Ваше благородіе!— воскликнулъ онъ, становясь во фронтъ на порог.— Подъ пятымъ бунтъ! Осмолецъ такъ колотитъ Онуфрія, что его отогнать нельзя.
— Какъ это нельзя!— крикнулъ смотритель, вскакивая съ кресла.— Ступай за Яковомъ, мямля, если самъ не умешь справиться, и привести мн ихъ обоихъ сюда! Сію минуту! Слышишь?
— Слушаю съ!— отвтилъ, вытянувшись въ струнку, сторожъ и исчезъ за дверью.
Смотритель стоялъ еще нсколько мгновеній лицомъ къ двери. Глаза его горли, грозно нахмурились брови на прекрасномъ бломъ лбу, кровь ударила ему въ голову, онъ весь задыхался отъ гнва. Черезъ минуту, однако, онъ овладлъ собою, вздохнулъ и, процдивъ сквозь зубы ‘дубина!’, слъ и началъ поглаживать пухлой, сверкающей перстнями, рукой синеватый гладко выбритый подбородокъ и расправлять густые бакенбарды въ об стороны. Онъ сдерживался, но видно было, что ему это стоитъ труда. Онъ не любилъ, чтобы подобныя дла происходили въ присутствіи постороннихъ, и недовольно бросилъ на меня съ своего кресла нсколько быстрыхъ, косыхъ, довольно рзкихъ взглядовъ.
Между тмъ, въ корридор раздались тяжелые шаги, и въ канцелярію вошелъ старшій сторожъ Яковъ, онъ толкалъ передъ собою маленькаго, нахохлившагося, какъ птухъ, арестанта, съ сухимъ смуглымъ лицомъ и дерзкими глазами, сверкавшими яркимъ краснымъ огонькомъ. Достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, что онъ весь еще разгоряченъ отъ борьбы, отъ которой его оторвали. Кулаки у него были сжаты, жилы на лбу вздулись, какъ веревки, колни дрожали, ноздри расширялись и сжимались, а острые рдкіе зубы сверкали изъ-за губъ, какъ у будольга.
За Яковомъ вошелъ огромный парень въ сромъ, арестантскомъ, разодранномъ на груди халат, съ большой, глубоко всунутой въ плечи, бритой головой. Лицо у него было широкое, рябое, сильно распухшее, и вся его громадная, тяжелая, съежившаяся фигура напоминала быка, оглушеннаго ударомъ обуха.
Когда онъ вошелъ, онъ согнулъ свои обвернутыя онучами ноги, засунулъ локти за спину и держа обими руками на обнаженной, поросшей рыжими волосами, груди свою арестантскую шапку безъ козырька, вперилъ глаза въ землю и началъ трясти большой, какъ бы вдавленной въ туловище, головой.
Это былъ молодой парень, ему, можетъ быть, еще и тридцати лтъ не было, но исхудалъ онъ страшно. Словно что-то грызло его и высасывало изъ него всю кровь. Это не было то медленное, характерное истощеніе организма, какому подвергаются уже долго посидвшіе арестанты и рецидивисты, но какое то быстрое, неудержимое разрушеніе, отъ котораго, помимо своего исполинскаго сложенія, онъ такъ ослаблъ, что, казалось, тронь его пальцемъ, и онъ упадетъ на землю и разсыпется въ прахъ. Выраженія его лица нельзя было назвать ни безсмысленно-тупымъ, ни угрюмымъ, на немъ лежала печать какого-то глубокаго, безграничнаго горя, и сильный непобдимый страхъ передъ чмъ-то сквозилъ во всхъ его чертахъ. Несмотря на то, что оно теперь все распухло отъ ударовъ, которые только что надавалъ ему Осмолецъ, видно было, что это лежавшее за немъ выраженіе — постоянное, что оно было на немъ и прежде и будетъ посл, всегда, всегда. Ожесточенія отъ только-что происшедшей драки — ни слда. Напротивъ, раза два-три великанъ взглянулъ на Осмольца такъ, какъ будто онъ былъ ему благодаренъ за то, что видитъ его передъ собою. Это былъ какой-то особенный типъ, который меня сильно заинтересовалъ.
Конвой замыкалъ Запартый, его круглые, выпученные глаза свидтельствовали о напряженіи всхъ его умственныхъ способностей для точнаго исполненія приказаній его благородія.
— Осмолецъ!— произнесъ смотритель своимъ сильнымъ, звучнымъ голосомъ.— Ты что жъ это опять? Доиграться хочешь?
Маленькій смуглый арестантъ выступилъ на середину комнаты.
— Я ничего, ваше благородіе…— смло возразилъ онъ.
Уже по одному этому движенію и по тону его голоса я угадала, что это рецидивистъ, старый, ловкій пройдоха.
Его благородіе смотрлъ на него съ снисходительностью, какая бываетъ здсь удломъ только давнихъ и хорошо извстныхъ арестантовъ.
— Какъ это ничего? Что ты это тамъ за бунты въ камер производишь?
— Я, ваше благородіе, никакого бунта не длаю, только спать мн надобно было. Спать должонъ каждый.
Онъ уже немного остылъ, но голосъ его еще былъ рзкій, свистящій, такой, какой бываетъ у человка, измученнаго борьбой. Онъ, видно, хорошо чувствовалъ, что правда на его сторон и смотрлъ смло, прямо въ лицо смотрителю. Смотритель нахмурился.
— Запартый!— рзко спросилъ онъ, обращаясь къ сторожу.— Что это тамъ опять за безпорядки?
Сторожъ, и такъ вытянувшійся въ струнку, еще глубже втянулъ въ себя животъ, выставилъ впередъ грудь, приставилъ одну ногу къ другой, проглотилъ слюну и, быстро моргая вытаращенными глазами, проговорилъ:
— Тамъ не оказалось никакого безпорядка, ваше благородіе!
— Не оказалось!— дерзко передразнилъ его Осмолецъ, наклонивъ голову и зажмуривая лвый глазъ.— А откуда это теб извстно, что не оказалось?
— О, Господи! Господи!— вдругъ простоналъ дважды Онуфрій и устремилъ впередъ блуждающій взглядъ.
Но никто не обратилъ на это вниманія.
— Попробуй-ка, сударь,— продолжалъ Осмолецъ,— хоть одну ночь проночевать на моихъ нарахъ, такъ теб сейчасъ покажется!
На лиц великана Онуфрія появилось выраженіе невыносимаго страданія. Голова его тряслась все сильне. Осмолецъ, между тмъ, совершенно повернулся къ Запартому.
— А я теб, сударь, скажу, что коли я здсь сижу, такъ я, значить, казенный арестантъ’ и долженъ тутъ имть все, что мн надобно, потому здсь все на меня изъ ‘казны’ идетъ! И да, и мундиръ, и спанье, и все изъ казны на меня идетъ! Знаешь ты это?
Такъ говорилъ онъ, повернувшись лицомъ къ сторожу, но въ то же время дерзко сверкая глазами въ сторону смотрителя. Мн была превосходно знакома эта тактика длать косвенные упреки, ссылаясь за казенное положеніе. Ею обыкновенно пользовались опытные арестанты и всегда съ успхомъ. Яковъ, старый сторожъ, тоже, видно, зналъ ее хорошо и равнодушно глядлъ въ окно, украдкой нюхая табакъ, между тмъ какъ Запартый едва сдерживалъ злобу и весь киплъ негодованіемъ. Однако, онъ не смотрлъ на Осмольца, но влпилъ свои глаза въ смотрителя, какъ бы передавая ему на разсмотрніе все, что онъ слышалъ отъ Осмольца. Его благородіе, глубоко погрузившись въ кресло, слегка сдвинулъ брови и, по своей привычк, барабанилъ пальцами по столу, при этомъ его красивые глаза поднимались и опускались, окидывая всю картину долгимъ, какъ бы затуманеннымъ взоромъ. Казалось бы, что онъ разсянно слушаетъ разсужденія Осмольца, что мысли его заняты другими, въ сто разъ боле важными, длами.
— А во-вторыхъ,— продолжалъ Осмолецъ,— сидишь тутъ, слава Богу, ужъ третій разъ, такъ, небось, знаешь, что къ чему надлежитъ. Что воровство — то воровство, что разбой — то разбой! Въ одномъ — иная политика, а въ другомъ — иная политика. ‘Кажинный’ иметъ свою амбицію! И у сторожа есть своя амбиція, и у его благородія есть своя амбиція, и у меня опять-таки есть своя амбиція. Коли я укралъ, такъ укралъ, это дло мое, это мн не впервой! А съ этакимъ разбойникомъ, супостатомъ водиться мн не пристало! Ты еще, сударь, на третій бокъ только переворачиваешься, какъ Онуфрій, ровно ошаллый, по ночамъ мечется, чтобъ онъ околлъ! Намеднись вотъ схватилъ у сапожниковъ свчу сальную и словно ‘громницу’ {Громницей называется освященная восковая свча.} подл наръ зажегъ. Того и гляди, какъ подпалить когда-либо всю тюрьму!
Нахмурился смотритель и, немного поднявъ голову, сердито взглянулъ на Запартаго изъ подъ сдвинутыхъ бровей. Сторожъ стоялъ, словно аршинъ проглотилъ, и тоже смотрлъ въ лицо его благородію. Что касается стараго Якова, такъ тотъ съ глубокимъ вниманіемъ разсматривалъ клочекъ паутины надъ печкой и держалъ два пальца въ табакерк. Это была необыкновенно комичная картинка.
— А ноньче,— говорилъ Осмолецъ, утирая рукавомъ ротъ,— такъ цлехонькую ночь стоналъ, словно его кто рзалъ! Невтерпежъ прямо! Ляжешь себ на нары, такъ и уснулъ бы, и спалъ бы себ спокойно, потому совсть-то у тебя совсмъ чистая, а этакой ‘душегубецъ’ и ‘окаянный’ такъ и самъ не спитъ, и другому не даетъ! Только какъ погасишь свтъ, такъ онъ теб тутъ ужъ и ноетъ, будто что-то стоитъ передъ нимъ. А я виноватъ, что стоить что-то передъ нимъ? Я за нимъ не ходилъ! Человкъ, слава Богу, самъ свое наказаніе иметъ и свое отсиживаетъ, а до иныхъ никакого ему дла нтъ! Кабы я надъ всякимъ разбойникомъ хныкать зачалъ, я бъ ужъ давно лопнулъ!
— Господи! О, Господи!— снова глухо простоналъ Онуфрій, но никто не обратилъ на это вниманіяю
— А коли ты, сударь, такой умникъ — закончилъ Осмолецъ свою рчь,— такъ отведи-ка Онуфрія въ особое отдленіе, тогда въ номер никакихъ бунтовъ и не будетъ! Потому тамъ только одни порядочные люди сидятъ и баста! Понимаешь?
Онъ даже взялся за бока и прислъ. Это, очевидно, переходило уже границы обыкновеннаго безстыдства: старый Яковъ сплюнулъ въ сторону и съ шумомъ растеръ слюну сапогомъ.
— Ну, ну!— воскликнулъ, морщась, смотритель.— Не будь такъ смлъ! Не знаешь ты, что ли, что у меня за драки — ‘темная’? Ежели тебя кто обижаетъ, такъ на то у тебя есть канцелярія! Я на то здсь! А самому командовать тутъ нельзя!
Осмолецъ кинулъ исподлобья на смотрителя быстрый взглядъ. Онъ, какъ видно, не ожидалъ такого тона.
— Ступай въ камеру и чтобъ мн тамъ было тихо! Понимаешь?
— Понимаю, отецъ родной и благодтель! Понимаю!
Осмолецъ, вздохнулъ, нсколько разъ потянулъ носомъ, утеръ кулакомъ глаза, въ которыхъ что-то не видать было слезъ, и отошелъ къ порогу.
Запартый, между тмъ, поочередно напрягая вс свои мускулы, съумлъ наконецъ принять самую безупречную въ канцелярскомъ стил позу. Онъ выглядывалъ точь-въ-точь какъ эпилептикъ въ припадк конвульсій. Онъ даже уже не моргалъ глазами, потому что они у него остановились, какъ деревянные, вперившись въ лицо его благородія.
За-то у стараго Якова они были полузакрыты, какъ будто бы онъ, утомленный знакомымъ ему зрлищемъ, задремалъ, голова его тоже нсколько опустилась, такъ что онъ напоминалъ старую клячу, которая, хоть будучи и въ упряжи, пользуется малйшей остановкой, чтобы свсить свою старую голову и вздремнуть на минутку.
А тамъ, у порога, съ неподвижно устремленными въ землю глазами, стоялъ огромный Онуфрій, въ своемъ сромъ разорванномъ халат, все сильне прижимая шапку къ широкой обнаженной груди. Онъ, казалось, совершенно не видлъ и не слышалъ того, что длалось вокругъ него въ канцеляріи: онъ только покачивалъ головою въ об стороны и высоко поднималъ брови на пожелтвшемъ и преждевременно изборожденномъ морщинами лбу, точно онъ удивлялся чему-то и отъ чего-то внутренно ужасался. Потомъ онъ опять начиналъ трястись и стоналъ, какъ тяжело больной человкъ.
Осмолецъ, проходя мимо него, сжалъ руку въ кулалъ и ногтемъ большого пальца толкнулъ его въ бокъ. Онуфрій встрепенулся и взглянулъ на него помутившимся взглядомъ, на его лиц, выражавшемъ смертельную муку, не отразилось ни малйшей тни недоброжелательства. Онъ сейчасъ же опять устремилъ глаза въ землю и поднялъ брови съ выраженіемъ безграничнаго удивленія.
— А ты чего тамъ? Не можешь тронуться съ мста?— произнесъ посл короткой паузы смотритель.— Въ землю вросъ, что ли?
Осмолецъ опять толкнулъ его.
— Ну, пошелъ! Что ты тутъ какъ столбъ стоить, когда отецъ нашъ милостивый и опекунъ дорогой съ тобою говоритъ? Благодари его благородіе!
Но Онуфрій, вмсто того, чтобы подойти къ креслу, какъ стоялъ, такъ и повалился у двери на колни и, поднявъ об руки, началъ трясти ими, восклицая сдавленнымъ голосомъ:
— И не дрогнулъ! И не пикнулъ, бдняжечка! Только разъ я его… а онъ и не дрогнулъ! И не вздохнулъ! О, Господи! Господи, Господи!
Онъ всплеснулъ руками надъ головой, сплелъ пальцы и съ глухимъ стукомъ ударился лбомъ о полъ и страшный, похожій на ревъ быка, вопль потрясъ желтыя стны канцеляріи. Смотритель отшатнулся съ кресломъ отъ стола, хотя его отдляла отъ Онуфрія почти вся длина комнаты и нервно поблднлъ. Онъ былъ впечатлителенъ и не любилъ сценъ, переходящихъ за предлы обыкновеннаго, нжно-чувствительнаго лиризма.
При вид этого Осмолецъ снова сдлалъ нсколько шаговъ на середину комнаты и, наклонившись съ фамильярнымъ видомъ къ смотрителю, проговорилъ:
— И не скотина ли это, ваше благородіе? И это жъ такъ по цлымъ ночамъ идетъ! У святого терпнія бы не хватило!
— Не вздрогнулъ!.. Не пикнулъ!.. Ровно пташечка… Ровно пташечка…— съ глухимъ сдавленнымъ стономъ повторялъ Онуфрій.— О, мое дитятко, дитятко ты мое! О, Господи! Господи! Господи!
На лицо смотрителя набгала зловщая тнь. Пальцы его съ увеличивающейся быстротой барабанили по ручк кресла, а брови грозно сдвинулись надъ пылавшими гнвомъ глазами.
Нсколько мгновеній длилось молчаніе.
Запартый, который въ ту минуту, когда Онуфрій повалился на колни, нсколько было вышелъ изъ своей позы, снова вытянулся до невозможности, а старый Яковъ, высунувъ свою шею изъ синяго, обвязывавшаго ее платка, поднялъ голову къ его благородію и насторожился.
Такъ смышленая лягавая собака смотритъ въ глаза своему хозяину въ ожиданіи, когда онъ моргнетъ глазомъ или махнетъ пальцемъ.
— Въ ‘темную’ его!— скомандовалъ его благородіе.
Въ одно мгновеніе Онуфрій вскочилъ на колни и протянулъ къ нему руки.
— Ваше благородіе!— воскликнулъ онъ.— Ваше благородіе! Будьте милосерды! Прикажите розгами высчь, языкъ завяжите, кушать не давайте, руки и ноги закуйте, только не садите въ ‘темную’! Не садите въ темную, будьте милостивы! Онъ тамъ изъ каждаго уголочка на меня глядитъ… Ваше благородіе! Смилостивьтесь, не садите!
Выраженіе смертельнаго ужаса застыло на его широкомъ распухшемъ лиц, крпко сжатыя руки трещали въ суставахъ и конвульсивно подергивались, протягиваясь съ мольбой къ его благородію, глаза раскрывались все шире, голосъ хриплъ. Наконецъ, Онуфрій на колняхъ поползъ къ креслу, повторяя:
— Пожалйте, ваше благородіе! Будьте милостивы!..
Онъ ползъ медленно, тяжело, съ трудомъ влача за собой толстыя, обернутыя въ тряпки ноги, какъ будто большую, большую тяжесть.
Зрлище было такъ ужасно, что и я невольно сложила руки и протянула ихъ къ несчастному.
Тогда смотритель всталъ и произнесъ сухимъ голосомъ:
— На двадцать четыре часа!
У порога засуетились, сторожа, при помощи Осмольца, схватили огромнаго парня, вытолкнули его, и дверь закрылась, тяжелые шаги удалявшихся постепенно стихали въ длинномъ тюремномъ корридор.

2.

За нсколько недль передъ вышеописанной сценой въ канцеляріи, въ одной изъ городскихъ газетъ появилась слдующая статья:
‘Въ Варшавской судебной палат вчера, при общемъ засданіи, избиралось сенсаціонное дло объ убійств купца N., владльца магазина колоніальныхъ товаровъ въ X., совершенное въ сентябр текущаго года.
Дло это, посл допроса обвиняемаго и свидтелей, представляется въ слдующемъ вид:
Года два тому назадъ, купецъ N принялъ къ себ въ услуженіе Онуфрія Сенка, родомъ изъ деревни Виташицы *** узда, *** губерніи, вторый, посл истребившаго его деревню пожара, пріхалъ въ городъ искать заработка. Допрошенные свидтели единогласно утверждаютъ. что Онуфрій Сенкъ свои обязанности исполнялъ добросовстно, врно охранялъ господское добро, былъ человкъ трезвый, честный и спокойный.
Чтоже касается личности самого купца N., то они разсказываютъ, что онъ къ прислуг своей относился очень строго, плохо питалъ ее и обижалъ при уплат вознагражденія. Свидтели, между которыми есть и много прежнихъ слугъ убитаго, говорятъ еще, что ни одинъ изъ нихъ не могъ больше трехъ мсяцевъ выносить этой службы, а были и такіе, которые бросали ее черезъ нсколько дней посл поступленія. Вслдствіе все возрастающей придирчивости и вспыльчивости купца N., который, будучи холостымъ, самъ велъ у себя цлое хозяйство, ему было очень трудно достать слугъ, и Онуфрій принужденъ былъ исполнять всю работу и дома, и въ лавк, даже готовилъ обдъ и прислуживалъ при стол своему хозяину. Больше всего тяготили его эти дв послднія обязанности: купецъ, какъ только, бывало, Онуфрій ему въ чемъ-либо не угодитъ, кидалъ въ него то стаканъ съ водой, то вилку, то тарелку съ супомъ, такъ что сосди уже привыкли всегда видть бднаго парня съ обжогами, съ синяками и шишками на голов и лиц. Вс удивлялись, почему это Онуфрій, несмотря на то, что хозяинъ плохо платилъ ему, плохо кормилъ его и ежедневно такъ скверно съ нимъ обращался, все-таки остается у него и не ищетъ себ другого мста. Многіе, которымъ хорошо были извстны честность и трудолюбіе Онуфрія, даже брались подъискать ему хорошее мсто, но Онуфрій не хотлъ уйти отъ купца. Бывало, посл каждой новой жестокой выходки хозяина, сидитъ онъ, бдняга, на двор на крылечк и горько плачетъ, но, какъ только купецъ позоветъ его, онъ тотчасъ утираетъ слезы и снова принимается за работу. Тайна этой выносливости и терпливости заключалась въ необыкновенно сильной привязанности парня къ двнадцатилтнему Юлію, мальчику, служившему въ лавк, сирот, который, хоть и его, какъ Онуфрія, ужасно оскорблялъ купецъ, не могъ, однако, никакъ оставить своего мста, потому что онъ былъ отданъ туда своимъ опекуномъ, приходившимся родственникомъ купцу N. Одинъ изъ свидтелей разсказываетъ, что онъ неоднократно видалъ, какъ мальчикъ съ плачемъ бросался на грудь Онуфрію и какъ тотъ утшалъ, ласкалъ и цловалъ сиротку, какъ онъ даже на руки его бралъ, какъ маленькаго ребенка. Они и спали вмст въ кухн, а когда случалось Онуфрію получить свое ничтожное жалованье, онъ отдавалъ сапоги мальчика въ починку, хоть самъ ходилъ только въ деревянныхъ башмакахъ или покупалъ ему шапку, а то еще, бывало, стиралъ по ночамъ грязныя рубашки Юлія и отдавалъ ихъ дворничих выгладить, платя ей за это нсколько копеекъ. Мальчикъ-сиротка тоже всмъ сердцемъ привязался къ парню, и когда, бывало, увидитъ, что Онуфрій плачетъ надъ своей долей, онъ принесетъ ему то нсколько кусочковъ сахару, то немного изюму, кинется ему на шею и цлуетъ его до тхъ поръ, пока Онуфрій не утшится.
Въ воскресенье, шестого сентября, т. е. въ тотъ день, когда совершено было убійство, Юлій съ утра ушелъ, по обыкновенію, къ своему опекуну, а Онуфрій приготовилъ обдъ и подалъ его на столъ. Хозяинъ его находился въ этотъ день въ исключительно скверномъ настроеніи и, подъ предлогомъ, что супъ пересоленъ, кинулъ въ лицо парню оловянную чашку съ горячимъ супомъ, а потомъ, покушавъ остальной обдъ, онъ прилегъ отдохнуть на кушетк, стоявшей въ столовой. Онуфрій между тмъ выплакался, обмылся и безъ всякаго злого умыслу пришелъ убирать со стола. Но, когда онъ увидалъ своего мучителя спящимъ, въ немъ вдругъ закипла злоба и горечь, онъ схватилъ большую гирю, стоявшую въ углу комнаты на десятичныхъ всахъ и, ударивъ ею спящаго въ голову, убилъ его на мст. Какъ разъ въ эту минуту въ комнату вошелъ возвратившійся отъ опекуна Юлій, увидвъ трупъ, который упалъ съ кушетки на землю, онъ громко вскрикнулъ. Онуфрій безсознательно кинулся къ нему, схватилъ мальчика за горло и гирей, которую онъ еще держалъ въ рук, стукнулъ его въ голову. Кровь и мозгъ высоко брызнули на стну, а мальчикъ, какъ стоялъ, такъ и повалился, успвъ только одинъ разъ крикнуть. Прибывшимъ на мсто катастрофы черезъ нсколько часовъ представилось слдующее зрлище:
На полу, подл кожаной кушетки, лежалъ купецъ N., мертвый, а подл двери — мальчикъ сирота, растянувшись на полу, съ растреснутымъ черепомъ.
У ногъ мальчика лежалъ въ безпамятств Онуфрій, еще сжимая злополучную гирю въ рук.
Онъ не сопротивлялся, когда его арестовали, и сейчасъ же признался въ совершенномъ имъ двойномъ убійств. Ему 25 лтъ, онъ отличается необыкновенно сильнымъ сложеніемъ и громаднымъ ростомъ. Когда ему показали на суд испачканную кровью одежду убитаго мальчика, онъ зашатался и упалъ безъ чувствъ. Публика чрезвычайно заинтересована этимъ сенсаціоннымъ дломъ, о дальнйшемъ ход котораго мы не преминемъ увдомить нашихъ читателей’.

3.

— Ну, что съ Онуфріемъ?— спросила я однажды старика Якова, встртивъ его на лстниц.
Яковъ посмотрлъ на меня, подумалъ, вынулъ табакерку и, погрузивъ въ ней свои сухіе мозолистые пальцы, проговорилъ:
— И-и-и!— Какой ужъ тамъ Онуфрій! Вчера недля минула, какъ мы его схоронили.
— Неужели? Онъ умеръ?
— Умеръ.
— Отъ какой болзни?
— Болсти-то,— отвтилъ Яковъ, медленно отряхая табакъ,— такъ настоящимъ манеромъ не было никакой. Вдь ему и фершалъ піявки ставилъ, и г-нъ докторъ порошки ему давали, такъ колибъ была какая болсть, такъ бы показалась. А тутъ ничего!
Онъ понюхалъ табаку, зажмурилъ глаза, потянулъ носомъ и продолжалъ:
— Такъ ему дурь какая-то въ голову пришла, что и померъ.
— Чтожъ это такое было?
— Чтожъ могло быть? Бда была да и только!
Онъ оглянулся налво, оглянулся направо и потомъ заговорилъ:
— Въ это-отъ послднее время такъ ужъ онъ и въ номер не сидлъ, потому другіе арестанты съ нимъ выдержать не могли, а всякій разъ давай его лупить, и пойдетъ драка. Покуда, наконецъ, его благородіе въ каморк его отдльно посадили, тамъ, гд у сапожниковъ прежде кожи складывались. Какъ это его благородіе отдльно его посадили, такъ онъ тутъ вшаться задумалъ. Ну, ладно. Только какъ это мы его отрзали и на недльку въ темную пошелъ, такъ ужъ онъ бол за это не хватался. Да только и такъ никакого съ нимъ толку добиться нельзя было. Днемъ еще туда, сюда, но лишь Господь Богъ ночь пошлетъ, такъ это мой Онуфрій сейчасъ и дуритъ. Ходитъ себ, знай, руки складываетъ, да болтаетъ что-то, да стонетъ, да плачетъ, такъ что ажно жутко станетъ человку, слушаючи. И просится, просится, чтобъ его назадъ въ номеръ отвести. Какъ же тебя — грю — въ номеръ назадъ отвести, коли — грю — тамъ тебя другіе арестанты колотятъ? А пущай меня колотятъ — гритъ — пущай и до смерти заколотятъ, только бъ я тутъ не сидлъ. Да только его благородіе приказали, чтобъ его въ каморк оставить. Такъ гляжу я это разъ черезъ окошечко, что въ двери, а мсяцъ на неб таково ясно свтитъ, и вся эта самая каморка ажно блая была отъ свту, гляжу: Онуфрій то мой въ углу, спиной къ стн прижавшись, въ одной рубах, ровно святой угодникъ, стоить, руки сложилъ и передъ собой держитъ, ноги подъ нимъ, ровно въ лихорадк, трясутся, а самъ-то онъ таково-то молится, таково-то плачется — ну, точно кто тамъ стоялъ бы передъ нимъ.
— О, мое дитятко — гритъ — о, мое миленькое! И чего ты тогда вышелъ въ недобрый часъ? О, мое дитятко родное! Вдь я жъ тебя убить не хотлъ! Вдь я жъ тебя, ровно душу свою, любилъ!
Гляжу я, глаза вытаращилъ, никого въ каморк нту, а онъ себ знай трясется да молится.
— О, дитятко ты мое, прости ты меня — гритъ — прости ты мн твою смерть невинную! О, мое дитятко дорогое — гритъ — голубчикъ ты мой миленькій!
Я къ нему: Онуфрій! Что съ тобой? А онъ ничего, только глядитъ на меня, ровно полоумный. Такъ я къ его благородію. Такъ и такъ, ваше благородіе, такъ и такъ — грю — что ужъ значитъ посл этого самаго вшанья пожалть его надо! Такъ его благородіе идутъ, смотрятъ, такъ и есть, все правда. Парень въ одной рубах стоитъ и дрожитъ, ровно осина въ лсу. Такъ его благородіе, потому у нихъ сердце очень доброе, сейчасъ мн приказали свчу взять, зажечь и Онуфрію ее въ фонар въ каморк поставить. Тогда только и улегся, бдняга.
Онъ смолкъ, понюхалъ табаку и черезъ минуту продолжалъ:
— Да только ему и такъ не полегчало. Кушать ему подашь, такъ три дня стоитъ, пока не заберешь, ну, и отдашь поросятамъ г-на секретаря. Такъ парень исхудалъ, что одна только кожа на костяхъ торчала, и такъ почернлъ, ровно земля матушка. Ну, вотъ, подъ конецъ взяли его въ лазаретъ. Какъ это его въ лазаретъ взяли, такъ тутъ мой Онуфрій въ конецъ извелся. Лежать — не лежалъ, хворать,— не хворалъ, только такъ все ему въ голов морочилось, по цлымъ днямъ молитвы читаетъ, въ грудь себя колотитъ, а ужъ какъ вечеръ придетъ, такъ себ что-то въ углахъ повысмотритъ и съ тмъ, мальчикомъ, что убилъ онъ его, значитъ, словно съ живымъ разговариваетъ, и разно такъ его называлъ, что и отцу родному лучше не придумать. Вонъ такъ разъ ночью и померъ, бдняга, на колняхъ въ углу стоя. Осипъ, чернявый этотъ, изъ лазарета, что его вмст съ Семеномъ на койку изъ этого самаго угла снесъ, сказывалъ, что такой былъ легкій, ровно снопъ вымолоченный… Ажно дивились.
Онъ засунулъ два пальца въ табакерку и, набравъ порядочную щепотку, отряхалъ ее понемногу и взвшивалъ въ пальцахъ.
— Ну, а что Осмолецъ?— спросила я еще.
Старикъ не сразу отвтилъ, онъ оглянулся налво, оглянулся направо и, понюхавъ табаку, нсколько разъ потянулъ носомъ.
— И-и-и… Что такому Осмольцу сдлается!— произнесъ онъ наконецъ.— Этакому Осмольцу бды никогда не будетъ! Третій разъ ужъ тутъ сидитъ, такъ ужъ, небось, вс порядки знаетъ.

М. Т.

Міръ Божій‘, No 7, 1898

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека