Как Иван ‘провел время’, Подъячев Семен Павлович, Год: 1912

Время на прочтение: 38 минут(ы)

С. Подъячев

Как Иван ‘провел время’

С. Подъячев. Избранные произведения.
‘Московский рабочий’, 1951

I

Иван лежал на печи ‘головами’ в темный угол, ногами наружу и с тоской на сердце слушал, что делалось внизу в избе.
В избе было шумно. Бабы — жена его, Макрида, и ее золовка, его сестра, старая, горбатая девка, — перекорялись между собой, называя одна другую не по имени, а по кличкам: золовка называла Макриду ‘мокрым хвостом’, а та ее ‘сукой горбатой’.
Спор и ругань у них затеялись давно, еще с утра, ‘до свету’, из-за лампадок. Каждая из них зажигала свою собственную и ставила перед своими богами. Нынче как раз был праздник — Крещенье… Поднялись рано… Макрида не успела за недосугом первая зажечь свою, и этим воспользовалась золовка. Пока Макрида копошилась на дворе, делая там что-то около скотины, она взяла свой ‘стакашик’, служивший лампадкой, налила из полбутылки масла, оправила фитилек и, ‘затеплив’ его, поставила на угольник, где стояли боги, ее и макридины, перед своей иконой Иоанна Крестителя, отодвинув немного в сторону макридину Казанскую.
Придя со двора в избу и увидя это, Макрида обозлилась и закричала:
— Ты что ж это, а? Сука ты мозговая! Горбыль ты нетесаный!.. Что ж это ты надо мной насмешки-то строишь?
— Каки насмешки?
— Да кто ж тебя просил мою икону-то отодвигать, а? Да нешто она, матушка, не достойна? Нешто она хуже твоей-то, а? Перед своей, небось, зажгла, а мою в сторону… Не-е-е-ет, врешь!..
Она полезла к иконам и, отодвинув золовкина Иоанна Крестителя, поставила свою Казанскую так, как она стояла до этого.
— Ты бы ее, матушку, догадалась, сука ты горбатая, взять да к порогу бы вон шваркнуть! — сказала она, зажигая, в свою очередь, свой фитилек. — Ишь ты, хозяйка выискалась!..
Золовка заплакала, заругалась, закричала и, обозленная вконец, схватила свою икону, поставила ее в угол на подоконник, перед ней поставила лампадку и, воя, принялась класть земные поклоны.
Когда началась ссора, Ивана дома не было: он был в церкви у заутрени, а лежавший на полу старший его сын Мишка, учившийся в школе последнюю зиму, наблюдал эту сцену, выглядывая из-под дерюжины, и смеялся, зажимая левой рукой рот.
Придя домой из церкви, Иван застал ругань в самом разгаре. Бабы до того обозлились и иссквернословились, что еще немного — и они, как кошки, вцепились бы друг в дружку.
— Дуры вы, чертовки, — сказал он, выслушав со слезами кричавшую и жалующуюся на золовку жену. — Дубье проклятое! У людей праздник, в церковь идут, а у нас с раннего утра своя служба…
— Да чиво ж она озорничает? Икону мою взяла отшваркнула, а свою поставила на это место.
— Дуры вы! — повторил Иван. — Бить вас надо… одно с вами средство… надоели вы мне, собаки!..
Он кое-как, на скорую руку, хмурый и сердитый, пообедал и полез на печь отдыхать…

II

Но отдыхать не пришлось. Бабы не унялись и продолжали переругиваться, хотя и не так злобно, как прежде.
В люльке, висевшей на длинном очепе, почти посреди избы, кричал годовалый ребенок, на которого Макрида, занятая перекорами, не обращала внимания. Этому крику вторил Мишка, принявшийся учить уроки, заданные на рождественские праздники.
Он сидел, зажав обеими ладонями уши, и учил из священной истории, громко, как дьячок с клироса, выкрикивая: ‘У Иакова было двенадцать сыновей: Рувим, Симеон, Левий… Все они называются патриархами или праотцами. От них произошел народ еврейский…’
Иван слушал и думал про себя.
‘Ни к чему это… ‘народ еврейский’. На кой он нам пес?! Учили бы считать как на счетах, и все такое… А это все одно: выйдет из училища — и забыл, и пока жив будет — не понадобится…’
— Мишк, а, Мишк! — закричал он, — Ми-й-й-шка!..
Мишка, занятый делом, с закрытыми ушами, не слыхал. Макрида толкнула его и сказала:
— Отец кличет… оглох… зачитался. А чего читает — не поймешь…
— Ты что, тять, а? — спросил Мишка, подняв голову от книжки и глядя на печь.
— Ты бы, сынок, задачи делал, — сказал Иван, — счету бы учился, — как можно… вникал бы, а это что?.. Это от тебя не уйдет!..
— Да, ишь ты какой, не уйдет! — воскликнул Мишка. — Завтра батюшка придет спросит… Не выучи-ка ему, он те задаст!.. Пропишет по первое число!.. Задачи я знаю… Давай, любую сделаю.
— Ну, ну, — согласился Иван,— учи, делай, как складнее.
Мишка зажал уши и опять принялся за урок. Бабы притихли. Иван закурил и лег навзничь, прислушиваясь к голосу сынишки и думая, что скоро его надо будет отдавать в Москву в ученье к знакомому мастеру башмачнику. Дело это уже решено. Хозяин мастер брал парнишку, как только года ему выйдут, себе в ученье на четыре года.
‘Выучится, — думал Иван, стараясь делать так, чтобы были только одни хорошие мысли, — человеком будет… Кусок хлеба. Когда хошь, в случае чего, пошел прямо на дело… Не то, что вот я… Поди я места искать: ‘Чего ты знаешь?’ — ‘Ничего…’ — ‘Ну, и ступай к чорту, ты нам не нужен…’ Ну, и иди дрова колоть, аль навоз рыть… Может, бог даст, пойдет малый на дело — сам хозяйствовать будет… Здесь сидеть в деревне, всю жисть, что ли, вот как я сижу?.. Ворочай сдуру-то… ломай… Вот она, земля-то, возьми ее, гложи!.. Велика ль от нее корысть-то?.. Вот теперича у меня две души, по новому положенью, собственные… что хочу, то и делаю… мои!.. А что мне две души? У меня вот еще, окромя Мишки, сын… Еще, может, будут… растет семья… вертись на двух-то душах, перевертывай ее с боку на бок, а все нет ничего… все никакого себе просвету не видишь… все вроде нищего живешь. Праздник вот, сходить бы куда, провести время… Куда итти? Некуда! Чаю напиться, в трактире посидеть — пятачка нет… Валяйся вот на печи, парь вшей, слушай вон, как дуры лаются… Ишь, зачали опять, со-о-обаки!..’
Действительно, притихшие было бабы снова сцепились. Ивану надоело слушать, стало невмочь. Унять их словами, он знал по опыту, что не может — не слушают, а еще как-нибудь поступить построже, как у других: ‘в рыло’ или ‘за хвост, да об угол’, он стыдился… Человек он был вообще смирный, кое-что понимающий, не совсем ‘серый’, учившийся когда-то давно в той школе, где теперь учится его сын. Он не забыл грамоту и сейчас очень любознателен, любит читать ‘ведомости’ и книжки…
— Уйти куда-нибудь,— сказал он и слез с печи.
— Ты куда это снарядился-то? — спросила Макрида, видя, что он надевает полушубок. — Что ты от дому-то повадился бегать?.. Каки-таки дела у тебя завелись, а? Ты быка-то бы хлопотал продать… Чего он стоит, корм жрет? Корми не дорми, а цена все ему одна…
— Успеешь нарядиться-то, было бы во что! — сказал Иван, сердито хмурясь. — Что ж, вас тут слушать, собак, как вы грызетесь с утра до ночи?.. Вы мне всю голову вскружили, проклятые!
— А ты бы, хороший хозяин дому, взял бы да унял сестрицу-то свою! Что ты ей волю-то больно дал, а? Сидела бы уж, коли бог убил, смирно… ела бы хлеб, благодарна бы была, что кормят!.. А она, накося, кто-ста я?.. Я вот ей, коли уему не дашь, когда-нибудь горб-то сшибу поленом!.. Я ее выучу, суку! Вы-ы-учу! Будет она у меня по одной половичке ходить… бу-удет! Я ей когда-нибудь, дождется, из души три души сделаю! Истинный господь!..
— Накося, вот чего не хошь ли? — закричала позеленевшая золовка. — Накося, выкуси, мокрохвостая! Я те самое топором зарублю… тронь только!
Иван надел шапку, плюнул, выругался и вышел, хлопнув дверью.

III

Он вышел на крыльцо и остановился здесь, не зная, куда итти.
Село было большое — в две слободы, с трактиром, казенкой, волостным правлением, школой, но смотрело своей убогой, точно оборванец-пропойца на морозе, стройкой до крайности тоскливо и печально. Хороших изб было мало, и они резко выделялись среди плохих, еще больше оттеняя своим видом их убогость.
Там, где стояла Иванова изба, третья от края, все было тихо… тихо было и дальше. Только оттуда, где были казенка и рядом трактир, доносились глухо и как-то жалобно звуки гармоники.
Около трактира и казенки постоянно, в праздник и будни, толкался народ. Трактир, низкое, грязное, старое, смрадное строение, постоянно был полон.
Трактирщик, пожилой человек, похожий на поджарого голодного волка и с глазами, как у волка, по прозвищу ‘Чалый’, торговал прежде, до открытия казенок, водкой и старался всеми способами приучать к себе народ. Дела у него шли ходко. Он не стеснялся и, помимо денег, брал все, что ни принеси.
Какие-то бесприютные оборванцы служили у него ‘из-за хлеба’ за половых и за работников. Сам он не стоял за буфетом (для этого у него был человек), а сидел за столом поблизости и постоянно с кем-нибудь пил чай, вливая его в себя, как в бездонную бочку, и зорко наблюдал за тем, что делалось в трактире. Как только его волчьи глаза замечали, что какой-нибудь пьяный чересчур ‘расплелся’ или зашумел, он поднимался с места, подходил к нему, молча и необыкновенно серьезно, просто брал за шиворот, вытаскивал за дверь на улицу и здесь, с каким-то особенным зверским удовольствием, дав обязательных, как он выражался, ‘три раза по рылу’, прогонял от трактира прочь, ‘указывал дорогу’.
У него была при трактире и лавка, которой заведывала жена его, такая же, как и он, поджарая и готовая за деньги продать душу.
В лавке этой обмеривали, обвешивали, ‘всучали’ втридорога самый дешевый и дрянной товаришко. Редкий из покупателей не был должен в эту лавку. Редко кто мог постоянно брать ‘на чистые деньги’ и выбирать товар по желанию. Должники поневоле молчали и брали, что дают, выслушивая еще вдобавок попреки и ругательства.
Иван тоже был должен в лавку рубля два, и поэтому давно уже не был в трактире, куда ходил, бывало, почитать листок.
Листок этот, засаленный, измятый, он обыкновенно прочитывал весь с начала до конца и постоянно вслух, не стесняясь тем, есть или нет около него слушатели. Он с одинаковым интересом читал своим монотонно-глухим голосом и хронику, и думские отчеты, и объявления.
Плохо знавший грамоту трактирщик часто садился около него и, наклонив немного на бок голову и глядя исподлобья своими волчьими глазами, внимательно слушал, интересуясь больше всего ‘почем? как цена?’ да еще Думой.
Дума, впрочем, интересовала его не тем, что там говорилось и делалось (на это он давно махнул рукой), а тем, ‘за что люди такие деньги получают?’ Он никак не мог примириться с тем, что депутатам платят по десять рублей в день.
— За что? — спрашивал он. — А?.. Скажи ты мне на милость, за что? За каки дела, а?.. Десять целковых на день, а!.. Уму надыть рехнуться… Вот бы меня туды — нажил бы копейку!.. Десять целковых, а!.. Сидит, дурак, с позволенья сказать, трет своей н-естоящей-то головой кресло, молчит, слова сказать боится, рта разинуть, а ему за это красная… Грязной бы метлой оттуда, ей-богу! Дума, хы!.. На кой она?.. Кака от нее польза? С Думой ли, без Думы ли — жизнь наша все одна, перемен нету.
И, рассердившись и ‘кидая’ по сторонам глазами, сейчас же переходил на свой любимый предмет:
— Думщики-выдумщики! Вот тоже взять казенку эту, чтоб она провалилась в преисподнюю вместе с тем, кто ее и выдумал-то! Кака от нее, скажи ты мне на милость, тоже польза, а? Насмешка над народом, боле никаких!.. Жри, как сукин сын, на улице из горлышка за свои за кровные-то!.. Придет праздничек христов — заперто. Где бы, глядишь, выпил на досуге для праздника, ан нет — тпрусь, бычок, а то продам — заперто! А бывалочка-то, а? Пришел эта, сел за стол, все честь-честью, не по-собачьи, не украдкой, выпил, закусил, чайку попил, посидел… Любота, глядишь, как время-то провели!.. А теперича… тьфу! Глотнет из горлышка украдкой, аки вор какой, очумеет, лезет на стену… А, да что уж говорить-то, дери их чорт!..
Сам Иван пил водку редко и умеренно. Делал он так не потому, что она ему не нравилась, а потому, что действовала на него как-то не так, как на других, а совсем иначе. Из кроткого, смирного, не любившего много говорить человека он делался зверем, начинал кричать, ругаться, приставать ко всякому, лезть туда, куда в трезвом виде его нельзя было затащить насильно, а проснувшись утром, ничего не помнил и испытывал большую душевную муку и стыд, когда ему, трезвому, рассказывали про его безобразия. Дня два-три он стыдился и показываться на улицу, думая, что все глядят на него, говорят про него и осуждают.
Несколько раз в душе он давал себе слово не пить вовсе, но не сдерживал слова: хотя и редко, но ‘ошибался’, и еще больше после этого страдал.
На него по временам как-то неожиданно, ни с того ни с чего, как он сам выражался, ‘накатывало’ что-то такое, чего он не мог объяснить… Какая-то не скука, а что-то гораздо худшее — невыносимая душевная боль, от которой все, начиная с самого себя, казалось противным, чужим и ненужным. В это время он ходил, как помешанный, ‘очумелый’, как говорила жена, и готов был наложить на себя руки…

IV

Стоя на крыльце, слыша сквозь стену, как дома после его ухода еще пуще начали ругаться и кричать бабы, бесцельно поглядывая по сторонам, не зная, куда итти, Иван вдруг почувствовал, что к нему ‘подкатывает’. Он испугался и, желая ободрить себя, встряхнулся, повел плечами, точно желая сбросить что-то, и проговорил:
— Чего это я на себя напускаю-то?.. Авось, чай, никого не убил, не украл… Чего всамделе?.. Пойду вот к куму, посижу, поговорю, а завтра, бог даст, за работу возьмусь… дровишки в город свезу… дурь-то, глядишь, и сойдет… Пойду к куму.
Он спустился с крыльца и, пройдя по тропинке на дорогу, отправился по ней вдоль села в гору, туда, где были трактир, казенка, волость и школа.
Кум жил неподалеку от школы. Изба его — старая, черная, обложенная на зиму для тепла осокой — стояла рядом с небольшим, недавно построенным, крытым железом домиком, в котором проживал вдвоем с женой разбогатевший в Москве и теперь приехавший ‘на спокой’ к себе на родину мужик Семен Филатыч Шмаков.
Этот Семен Филатыч от безделья и имея деньги ‘пил мертвой чашей’. Иван был ‘вхож’ к нему и, когда Семен Филатыч бывал в своем виде (что, впрочем, случалось редко), подолгу и по душам беседовал с ним…
‘Посижу вот у кума, — подумал Иван, проходя мимо домика, на подоконниках которого виднелись горшки с геранью и висели кисейные занавески,— зайду сюды… давно не был…’
Поровнявшись с избой кума, он свернул с дороги и по тропинке прошел к воротам, выходившим сбоку на улицу. Толкнув калитку, он вошел сначала на низкий, полутемный двор, а затем по ступенькам на мост и отворил дверь в избу.
— Ишь ты, со свету-то не видать ничего! — сказал он.— Живы ли вы тут? Здорово живете, с праздником! А где ж кум-то?..
— Вон он на печке… возьми его! — сердито и неохотно ответила кормившая грудью ребенка худощавая, с тонкими губами, некрасивая баба.
— Ты, что ль, кум? — раздался с печки голос.
— Я, с праздничком!
— Спасибо… И тебя также.
— У кого-нибудь праздник, — сказала баба. — Люди празднуют, а у нас все одно, все горе да забота… Не прохлебаешь!..
Она подхватила на руки насосавшегося ребенка и положила его в качку.
— У нас все одно, — повторила она, — не до праздников… Живем, как оглашенные, просвету себе не видим.
— Что такое? — спросил Иван — Аль что вышло?..
Баба промолчала и сердито начала качать качку так, что ребенок стал в ней подскакивать и громко закричал.
В это время с печки спустился хозяин, Терентий, не старый еще, но какой-то общипанный мужик, с выражением не то испуга, не то глупости на лице.
— Здорово, кум! — сказал он осипшим голосом. — Что скажешь хорошенького?.. Садись… А у меня, друг, опять не слава богу.
— Что такое?..
— Да что, родной, с коровой что-то попритчилось… третьи сутки пошли, не пьет, не ест… аки стень стала… щепа!.. Спаси бог, боюсь, не издохла бы, вон как надысь у Антохи… Что станешь тоды делать! Петля… зарез!..
— С чего ж это она? — спросил Иван.
— А бог е знает, — вступилась в разговор баба,— все была ничего, все веселая, а тут на поди, сразу, точно кто напустил, ей-богу!
— Думаю, не мышино ли гнездо съела, — сказал Терентий. — А боле-то с чего ж ей?..
— Ты к ветирану съездил бы в город, — сказал Иван, — привез бы его, а то, спаси бог, всамделе издохнет… беда!
— Ну его, твоего ветирана-то, — сказал кум и махнул рукой,— знаю… ну его! Привези его, а он дорогой, господи благослови, налакается, пьянее вина будет… его надыть лечить, а не ему!..
— Так как же быть-то?
— Воля божья!.. Мазал я ей язык и в глотку вливал дегтю чистого… думал, не оттянет ли, мол… Нет, гляжу, все в одном положении, нету легше. К бабушке вон она вечор ходила… Та, говорит, ишь, быдто с глазу… сглазил недобрый человек по ненависти, ишь… Кто их знает, может, и взаправду.
— Ну, это пустое, — сказал Иван. —Заболела, да и все, мало ли бывает?.. Бог даст, поправится.
— Не жрет ничего… хлеба давал — не берет, рыло воротит, на дух не надо… Ты пойдем-кась, взглянь, что с ней делается… Пойдем-кась, посмотри. Стень одна от нее осталась… устав один, — повторил он, надевая какую-то куртушку. — Не встать ей… не подняться!.. Пойдем-кась, погляди, может, ты что не присоветаешь ли…
Они вышли из избы на двор. Вслед за ними, бросив ребенка, вышла и баба.
Корова помещалась в самом заднем углу двора, в обгороженном слегами месте.
Когда мужики подошли, она лежала, уткнувшись мордой в навоз, и тяжело и редко сопела.
Коровенка была малорослая, горбатая, заморенная — ‘кожа да кости’.
Кум перелез через слеги и, нагнувшись, погладил ее за ушами. Корова не сделала ни одного движения.
— Что, матушка, а? Что ты?… Встань, эвася! Что это ты? Ну, ну, поднимайся!— говорил он, лаская ее…
— Нет уж, видно, не встанет, — сказала баба, — нет уж.
Она заплакала вдруг жалобно и горько.
— Стельна она… телиться ей скоро, — сказала она, плача. — Ан вот!
Между тем кум обошел корову кругом и, взяв ее за хвост начал поднимать.
— Но, матушка, встань, подымайся!.. Да но, господь с тобой!.. Что это ты, Христос с тобой, а?..
— Не мучай ты ее, — сказала баба, — все одно уж!..
— Прирезать бы, — сказал Иван, — по крайности — мясо, говядина…
— Больную-то?
— Наплевать! Продать можно… А как издохнет, тогда и вовсе в овраг стащить задаром.
— Нет уж, господь с ней, — сказала баба, — может, я так поправится. Отойдет, может, господь даст.
— Навряд… мой совет — прирезать…
— Жалко! — сказал кум.
— Жалко, чудак, люди мрут… знамо жалко, и ничего не поделаешь… Прирезать, говорю, продать мясо можно… Польза, чудак, а то так бросить…
— Само собой!
— Не дам резать, — вступилась баба, — не дам. Пущай издыхает, не дам! Ну вас к шуту, советчики! Ступай, свою режь.
— Да ведь я для вас же,— сказал смутившийся Иван,— вас жалеючи… Мне все одно.
— Все одно, — передразнила его баба, — как же, оно и видно! Чужая-то болячка не больна… Легко сказать: прирезать!.. У меня, небось, дети. Вон ребенок в люльке, тянет меня, а како у меня молоко, с чего ему быть-то? Кровь мою сосет!.. Думала, отелится, посажу на рожок… ан вот господь-то!..
Она заплакала еще пуще и тоже перелезла через слеги.
— Родимая ты моя, матушка, кормилица! — заговорила она. — Сглазил тебя недобрый человек… Сама я, дура, виновата… Догадала меня нелегкая позвать тетку Федосью. ‘Поди, — говорю, — родная, глянь на мою белянку, как, мол, она, по-твоему, причиняет ли? Как, мол, думаешь, когда должна быть?’. Посмотрела она, обошла вокруг, пощупала. ‘Скоро’, — говорит. Вот тебе и скоро! С этого раза и заболела, и с того самого, родной ты мой, начала мытиться. Я думала, так, мол, что-нибудь, ан нет, гляжу: хуже и хуже, хуже и хуже… Я к баушке: поглядела та, на воду пустила шарик, говорит: ‘С глазу… сглазила, — говорит, — женщина…’ Ну, тутатко-то уж я и поняла… тутатко-то я сразу поняла, чьи это шутки… уж тутатко-то я самое себя… уж тутатко-то я!..
Иван слушал:
— Божья воля! — сказал он.
— Само собой! — согласился кум, стоя около коровы к какими-то посоловевшими, точно у пьяного, глазами глядя на нее. — Плачь теперича, не плачь, ничего не поделаешь… Крышка! Печать гербова!
— Тебе что, — набросилась вдруг на него жена, — тебе, знамо, не жалко… По-твоему, хучь и мы-то бы все передохли, ты и глазом-то не моргнешь… радехонек будешь… Тебе что?.. Вот только и думаешь, как бы налопаться в казенку сбегать!.. Только и заботы у него… Напьется, нажрется — на печку! А я рвись на все части, как, прости, господи, каторжная какая!
— Ну, запела, чинарейка!..
— Не любишь! Не нравится, а? Чего рыло-то воротишь? Правду баю.
— А ну тебя к лешему с правдой-то твоей, язва… Пойдем, кум, в избу курить.
— Нет уж, я пойду, — сказал Иван, — недосуг мне… мне надо по делу… Так я к вам завернул, на минутку, живы ли, мол, ан, ишь, у вас дела-то… Ну, дай бог… авось, бог милостив, поправится. Прощайте покедова!
— А то зайди, посиди, — сказал кум.
— Нет уж, в другой раз когда…
— Ну, как хошь… с богом.

V

Иван опять по тропочке прошел на дорогу.
Сверху по улице, от трактира, ему навстречу шел молодой малый в короткой куртке. В руках у него была большая с ремнем через плечо гармонья ‘ливинка’. Он шел, играл на ней и пел.
Иван остановился послушать,
Колечко мое.
Золотая проба,
Буду Ваньку любить
До самого гроба! —
напевал малый и это же самое повторял на гармонии.
Поровнявшись с Иваном, он остановился, приподнял левой рукой шапку и сказал:
— Здорово, дядя Иван! Чего стоишь, на морозе ждешь?
— Да так вот стою, — ответил Ивган. — Не знаю, кудя итти.
— Ступай к Чалому, — сказал малый, — там народу — страсть!..
— Много? — переспросил Иван.
— Страсть… сесть негде… все столы заняты…
— А ты что ж ушел?
— Да что ушел… денег нет — уйдешь…
Он опять так же поправил на голове шапку и, отойдя от Ивана шагов на пять, заиграл и громко запел.
‘Ишь ты, — сказал про себя с какой-то затаенной завистью Иван, — ему и горя мало, весело! И я ведь допрежь когда-то так же вот хаживал, тоже было дело… а теперича вот… н-да!’
Он постоял еще с минуту на дороге, озираясь по сторонам, сам не зная, чего нужно, чувствуя только, что у него на сердце лег какой-то тяжелый холодный камень и давит его с каждой минутой все сильнее и сильнее.
‘Пойду к Филатычу, — подумал он, — посижу, может, не разгуляюсь ли. Что это, господи, со мной делается такое?.. Свет белый не мил!.. Экай карактер подлый — сам себе не рад!.. Пойду!’
Он повернул назад и направился к новенькому, крытому железом, веселому с виду домику.
Взойдя на крыльцо, он хотел было постучать, да увидал, что дверь не заперта, и вошел так.
Постояв немного в светлых и чистых сенцах около обитой новой клеенкой двери, послушав и ничего не слыша, дернул за скобку и отворил дверь. На двери по ту сторону был приделан звонок, который громко и как-то по-чудному часто задребезжал.
Иван очутился в кухне, где все было грязно и неряшливо. Он остановился у порога и подождал, слушая.
— Кто тама? — раздался откуда-то из-за глухой перегородки женский сердитый голос.
— Я.
— Да кто я-то?
— Я… Иван… Цыдилин Иван.
— А-а-а!.. Сейчас!..
Дверь отворилась, и на пороге показалась толстая, рыхлая баба.
— Матрене Васильевне, — поклонился Иван,— здравствуйте… с праздником!..
— Спасибо, — ответила женщина и, отойдя от двери, тяжело и грузно опустилась на табуретку. — Ох, родной ты мой, какой уж праздник… грех один!
— Семен Филатыч, а? — спросил Иван.
Баба вместо ответа махнула рукой так выразительно, что Иван сразу понял, в чем дело.
— Давно ли? — спросил он.
— За неделю до рождества начал… жрет и жрет, жрет и жрет. А я-то через это каку муку несу!.. Истинный господь, ни одна мученица того не видала, что я вижу! Поди, вон на него погляди, полюбуйся.
— Да что ж мне ходить? Беспокойство одно!
— Ничего… поди… может, он с тобой-то как-нибудь не образумится ли?.. Измучил меня! Лается, лежит, как собака на цепи… Пойдем-кась!
Она поднялась с табуретки и, отворив дверь в комнату, сказала:
— Иди… ничего… Оставь шапку-то здеся… положь вон на стол…
Иван вошел в комнату. Здесь тоже все было не прибрано и в беспорядке. На столе стоял самовар и грязная посуда. По стенам висели, как попало, фотографические карточки и две картины в золоченых багетовых рамах, изображавшие: одна — Иоанна Кронштадтского с крестником, а другая — какую-то ‘баталию’ из русско-японской войны.
Комната разделялась перегородкой на две половины, и из другой половины, где спали хозяева, слышался храп и сопенье. Там в настоящую минуту находился ‘сам’ загулявший Семен Филатыч.
Третья неделя подходила к концу, как он запил.
Сначала он уходил в трактир, к Чалому и пил там на народе, теперь же ослаб, не мог уходить и ‘жрал’, по выражению жены, у себя дома, валяясь с утра до ночи на грязной постели, страшный, совершенно потерявший ‘лик’ человеческий, и осипшим, глухим, точно в пустую бочку, голосом сквернословил.
Около его ‘логовища’, как говорила жена, стояла табуретка, а на ней бутылка, стаканчик ‘лафитничек’ и соленые огурцы.
Через самые короткие промежутки времени он наполнял ‘лафитничек’, выпивал, жевал огурец, плевался и начинал приставать к жене, служившей мишенью для его ругательств.
Ругались они, собственно говоря, оба (жена тоже не оставалась в долгу) и, ругаясь, называли друг дружку на ‘вы’. ‘Вы, Семен Филатыч’, ‘Вы, Матрена Васильевна’.
Со стороны как-то чудно и смешно было слушать их.
Не успел Иван путем перекреститься в передний угол на висевшую там с четырьмя лампадами ‘божью благодать’, как из спальни раздался знакомый ему голос:
— Матрена Васильевна, встаньте передо мной, как лист перед травой… На-а-е-лейте!..
— Пойдем-кась, — сказала Матрена Васильевна, — погляди, полюбуйся, каков он есть.
— Вот к вам Иван Григорьевич пришел, — сказала она лежавшему на боку Семену Филатычу, войдя вместе с Иваном ‘в спальню’, — с праздником пришел поздравить.
Семен Филатыч вытаращил налитые кровью полоумные ‘бельмы’ на Ивана и, помолчав, зарычал:
— А-а-а, Иван!.. Ванька жулик! Че-е-ерная сотня… а-а-а! Водки хошь?.. Выпей, выпей, жулье!..
— Да будет вам, — начала жена, — что вы над собой делаете-то? Кого вы удивить-то этим хотите? Никого вы этим не удивите, себе только вред. Вы встаньте-ка, поглядите на себя в зеркало… на кого вы похожи стали… на всех зверей похожи стали!..
— Замолчать! — выслушав ее и еще больше тараща глаза, закричал Семен Филатыч, — я приказываю за-а-а-мол-чать!.. Вы кто такие, а? Кто вы, я вас русским языком спрашиваю?.. За-а-а-молчать! С кем вы разговариваете, понимаете ли вы? За-а-а-молчать! Эй, Ванька, выведи ее, пожалуйста, вон!..
— Сволочь вы, сволочь паскудная! — стоя около кровати и качая головой направо и налево, как маятник у часов, заговорила жена, — падаль!.. До чего сами себя допустили, а? И как это только не лопнет утроба ваша подлая?.. И из див-то диво, как вы не подохнете только, ей-богу! Вы бы то подумали: кто за вас дело-то делать станет, а? Что у вас тысячи положены, что ли?.. Постыдились бы… диви молоденькие!..
— Молчать! Я приказываю за-а-а-молчать! Вы исполняйте свои супружеские обязанности, вот ваше дело!.. А вы их исполняете, а? Я у вас спрашиваю: исполняете?
— Чиво?
— Ни ‘чиво’, а отвечайте: исполняете, а? Вы перед святым престолом и евангельем что говорили?.. Забыли, кому клялись? Для этого нас царь небесный соединил, а? Для разврату-с, а? Я стар для вас стал… не ублаготворяю вас… подмастерье Мишка для вас скуснее-с, а? Отвечайте на вопрос!
— Мучители вы! Когда только, — не дождусь я той минуты блаженной, — издохнете вы?..
— А-а-а, издохнете! А-а-а, вот оно что, по-о-нимаем! По-о-нимаем-с! Теперича мы поняли, на чем свинья хвост носит… гм! Н-да-с! А за эти слова мы вот как-с!..
Он спустил ноги с постели и хотел подняться, но не смог. Жена, зная по опыту, что он хотел встать и ‘шпокнуть’ ее, и видя также, что он не может этого сделать, все-таки отодвинулась от достели подальше и сказала, глядя на него с нескрываемым презрением и ненавистью:
— Падаль!.. Протухли все насквозь! Весь дом заразили!
— Подойдите сюды, — тараща глаза и стуча кулаком по краю кровати, закричал Семен Филатыч. — Я вам приказываю: подойдите! Исполняйте свои супружеские обязанности!
— Тьфу! На кой вы мне нужны?.. Тьфу! — она плюнула по направлению к кровати. — Постыдились бы человека-то, бессовестные!
Семен Филатыч наполнил ‘лафитничек’ и сказал, обращаясь к Ивану:
— Лопай, жулье московское!.. Японец!..
— Покорнейше благодарю… Неохота что-то… давно не употреблял-с…
— Лопай, — повторил Семен Филатыч, — я велю… без разговоров!..
— Выкушай, Иван Григорьевич, — сказала жена, — ничего… кабы совсем не пил, а то, вить, употребляешь.
— Карактер у меня, Матрена Васильевна, подлый… Как выпил одну — пошла рвать-с, до тех пор, покедова до конца не дойду, — не брошу. А главная причина того боюсь: что выпимши сделаю, — опосля, поутру, не помню. Словно вот не я это делал, а кто-нибудь за меня другой… Чужой весь делаюсь, ей-богу-с! Скверная натура… нехорош я пьяный…
— А кто хорош-то?.. Все одинаковы… Вон он, — кивнула она на мужа, — на что он похож?
— Лопай! — опять закричал Семен Филатыч.
Иван взял в левую руку ‘лафитничек’, правой перекрестился и, сказав: ‘С праздником, будьте здоровы!’ — швырнул из него себе в глотку.
‘Эх, напрасно!.. Не надо бы, — шепнул ему кто-то спрятавшийся где-то далеко, на самом дне его души, — не надо бы!..’
— Закуси, — сказал Семен Филатыч, — возьми огурчик… Я все огурцом… святое дело.
— Покорнейше благодарим… Много довольны-с!
— Ешь — не жалко! Ты зачем приполз-то больше?..
— Да так зашел… Ни за чем… Думаю: зайду с праздником поздравить… время провесть… вытти ведь некуда нашему брату, истинный господь…
Семен Филатыч, пока он говорил, уставился на него своими страшными ‘бельмами’, и, когда он кончил, закричал:
— Жулик ты… пошел к чорту! Ты к кому пришел-то, а? Ты думаешь, не понимаем, а? Не-е-ет-с, мы отлично понимаем… К жене ты к моей пришел… живешь ты, сукин сын, с ней… она таких лошаков обожает… я стар для нее стал… По-о-нимаем-с!
— Сволочи вы, сволочи проклятые! — со слезами в голосе заговорила обиженная жена. — Мошенники вы, как были, так ими и остались!.. Когда только вы подохнете-то, захлебнетесь-то когда? При чужом человеке такие слова! Другой подумает: взаправду, мол, такая… Да что я вам, с бульвару, что ли, досталась, а?
— Что с них взять? — сказал Иван. — Не в своем разуме… сами себе не рады.
— Да, не в своем! Толкуй, не в своем! Небось, вон головой об стену не стукается… Не понимает он!.. Все он, разбойник, мучитель, понимает!.. Что, неправду говорю-то, а? — обратилась она к мужу. — Чего глазищи-то свои совиные вылупили?.. Посмотрите на себя в зеркало, на чорта стали похожи на болотного… ополоумели…
— Изыди! — не слушая ее, обращаясь к Ивану, крикнул опять Семен Филатыч. — Сгинь! Изыди!..
— Что вы человека-то гоните?.. Постыдились бы!..
— За-а-а-молчать!..
— Тьфу, плешивые черти!.. Пойдем, Иван Григорьевич, в залу. Ну их к шуту!.. Подохли бы здеся… Захлебнулись бы, дай, господи!
— За-а-а-молчать, подкладни…
— Тьфу! — плюнула жена и, повернувшись, вышла из спальни.
— Иди сюды, Иван Григорьевич! — крикнула она из другой комнаты.
Семен Филатыч опять, как и давеча, намеревался было встать на ноги и, повидимому, пойти вслед за женой, да опять так же, как и давеча, не смог этого сделать и, обозлившись, сделавшись сразу еще страшнее, принялся сквернословить на чем свет стоит. Наругавшись досыта, он повалился ничком на постель и громко, на весь дом, начал выкликивать, как какая-нибудь кликуша в церкви, когда ее подтаскивают ‘к святым дарам…’
Видя это, Иван на цыпочках, потихоньку, боясь, чтобы он не увидал его, выскочил из спальни в ‘залу’, где у окна на стуле сидела хозяйка и, задумчиво глядя на улицу, грызла подсолнухи, выплевывая скорлупу на пол.

VI

— Рыдают-с, — шопотком сказал Иван, — жалости слушать…
— Чорт с ним! — равнодушно ответила она. — Сейчас заснет… захрапит… развязывай супонь… продерет бельмы-то, опять за это же самое… Надоел пуще собаки бешеной… Не подыхает, да и все тут!.. Хорошие вон люди, посмотришь, мрут, а этакие вот дьявола живут и пропасти-то на них нету, и смерть-то их не берет!.. Да ты присядь, чего стоишь-то?.. Сейчас самовар подогрею.
— Покорничи благодарим!.. Мы уж пили, сюда итти, — соврал зачем-то Иван, присаживаясь осторожно на стул. — Натопчу я вам здесь, — добавил он, взгляднув на свои валенки.
— Наплевать!.. Забота!.. Ишь у меня как… прибраться-то и то недосуг… сам не дает… Да и то сказать: для кого прибираться-то? Кто нас видит-то? Кто к нам ходит-то? Живем, прости, господи, как черти какие… и есть все и всего много, а все не в удовольствие. Водочки выкушаешь?.. Я бы с тобой за компанию рюмашку кувыркнула, а?..
— Покорничи благодарим… выпил уж я… достаточно…
— Ну, чего ты выпил, — ребенок больше выпьет… Сейчас я… посиди один пока… сейчас я… Я рада до смерти, зашел ты… оглохла тут одна-то… Только и слышу матюги одни… Вот, слышишь, захрапел… ишь завозил носом-то… тьфу! А проснется — опять: ‘давай! наливай!..’ Уж я так четвертную и держу постоянно… жри хучь в три горла!.. Думаю: авось, бог даст, может, облопается, издохнет собака.
Она вышла. Иван зевнул в руку и сидя взглянул на себя в зеркало, висевшее напротив.
Взглянул и сейчас же отвернулся. Ему сделалось как-то неловко и показалось, что из зеркала выглянуло на него не его лицо, а чье-то другое, — укоризненное и сердитое, которое видит и знает все, что он думает и делает.
Опять, как и давеча, когда пил с Семеном Филатычем, у него далеко, на дне души, тихо, но настойчиво шептал неприятный для него и мучительный голос: ‘Брось, не пей, худо будет! Знаешь, небось, свой характер-то!.. Иди домой, пока время’. И вместе с этим далеким и мучительным голосом он слышал другой, приятный и веселый, который бодро и как-то радостно твердил: ‘Наплевать, эка штука, выпью, все пьют! А люди-то слаще тебя, что ли? Не пей, пожалуй, сдуру-то,— никого не удивишь… Нам одна отрада водочки выпить… Не на свои опять же пью, не убыток, добрые люди угощают, стало быть, стою…’
Пока он рассуждал так сам с собою, стараясь заглушить тот далекий, настойчивый и мучительный голос, шептавший ему не пить, вошла хозяйка, держа в левой руке графин с длинным горлышком, наполненный водкой, настоенной на сушеной малине и имевшей благодаря этому приятный нежно-розовый цвет.
Поставя графин на стол и улыбнувшись Ивану, тоже в свою очередь как-то конфузливо улыбнувшемуся, вышла опять и возвратилась, неся две тарелки с закуской.
— Уж извини,— сказала она, ставя тарелки на стол,— что есть, не взыщи…
— Помилуйте, много довольны! напрасно беспокоитесь…
— Ну вот, какое беспокойство, подумаешь!.. Я рада, в кои-то веки раз!
Она подошла к шкапчику со стеклянными дверками, стоявшему в углу, где была посуда, и, открыв его, сказала:
— Тебе какую? Я тебе побольше… вот этот, а себе рюмку.
Она сняла с полки стаканчик, формой похожий на ‘лафитничек’ Семена Филатыча, но только побольше, и узенькую на длинной ножке рюмку.
— Что тебе из рюмки-то? — ставя их на стол и опять улыбнувшись, сказала она. — Не девка… На-ко вот, выкушай, и я с тобой одну за компанию.
— Ох, уж пить ли мне?.. Не надо бы вовсе, — сказал Иван, принимая задрожавшей вдруг рукой из ее рук стаканчик, — не надо бы… боюсь я…
Матрена Васильевна засмеялась.
— Не укусит, небось!.. Экий ты какой робкий!.. Да уж пей, пей, авось не помрешь!
— Это точно, что не помрешь, — ответил Иван и, поддержав немного около губ стаканчик, вдруг, сразу широко открыв рот, ‘кинул’ туда водку.
— Закуси… вон колбаски-то пожуй..
— Благодарим-с! Я когда пью, почесть совсем не закусываю… замычка у меня такая…
— Вот это-то и нехорошо… А ты закусывай больше… ешь, оно тебя и не возьмет. Это я на малине настояла водку-то, — кивнув на графин, добавила она, — не так, думаю, разит… скуснее!.. Как, по-твоему, ничего, а?..
— На что уж лучше, царю пить-с!.. На все вы, гляжу я, мастерицы, все у вас есть, всего достаточно, в изобилии…
Матрена Васильевна вздохнула.
— А все не в коня корм, все не в удовольствие,— сказала она и добавила, помолчав: — Через злато, милый, слезы-то льются, скучно живем… сладкий кусок, а он в глотку не идет. Ну, а ты как живешь? — спросила она, опять вздохнув. — Хлеб-то давно покупаешь?..
— Давно!.. Что уж говорить, плохо живу… В дому у меня беспорядок… бегаю вот из дому-то, время вот провожу у добрых людей…
— Что так?
— Бабы мои меня съели… Каждый божий день война промеж их… Крик, ругань… Измучали, истинный господь! Нынче вот для праздника затеяли… рвут одна другую… плюнул, ушел!..
— А ты унял бы!
— Где унять! Как унять? Слов не слушают, а драться, например, я трезвый не стану, потому — совестно. Ну, как выпимши приду, наору… Так ведь это что ж для них, наплевать!
— Детей-то много ль?
— Да пока четверо… Старшего-то вот в ученье надо… в башмачники отдам…
Хозяйка помолчала, что-то думая, уставясь глазами в одну точку. Потом тяжело вздохнула и, наливая еще в стакан Ивану водки, сказала:
— У меня теперича тоже сын-то какой бы был!.. Работник уж был бы, помощник, кабы…
Она не договорила то, что хотела сказать, и, махнув рутой, добавила:
— Кушай!
— С чего ж это он помер-то? — спросил Иван, на этот раз уже не ломаясь, без отговорок взяв стаканчик. — Простудился, знать… от простуды?
— Какой, родной, от простуды! Не от простуды, а от побоев. Вон чорт-то, прости ты меня, господи, не для праздника сказано, заколотил в гроб… все печенки отбил… так и зачах… стаял, как сосулька под крышей. А какой был ребенок-то!.. Бывало, ‘маманя, скажет, маманя, за что меня папенька бьет? Я, скажет, я ни-ничего, ни-ни’…
Она опять махнула рукой и не договорила, захлебнувшись слезами.
За перегородкой, в спальне, завозился на своем ‘логовище’ Семен Филатыч и вдруг закричал:
— Опять ты!.. Да воскреснет бог!.. Изыди, сатано! Изы-ы-ди!
— Черти это ему представляются, — сказала хозяйка, — чертей видит… Сам, прости, господи, чорт, черти и лезут.
— Бывало, — продолжала она, немного помолчав, — в Москве жили… каку я с ним муку видала… Запьет вот эдак-то, а у нас мастерская, народ ходит, заказчики—срамотища!.. Раз одного заказчика, француза какого-то, прибил с пьяных глаз… А уж в мастерской-то что, бывало, творил — ужасть! Жить мало кто стал… поживут недельку — ‘давай ращет…’ Дошло дело, всех московских заказчиков растерял… Кому охота… ноне пьян, завтра пьян, скандалист… Не стало работы… обходить стали добрые люди. Тут уж, я вижу, дело плохо, сманила его сюда. Все одно, — куда ж он теперича годен стал?.. Только ему и сидеть здеся у вас в берлоге… Никто не видит!..
— Хорошо у вас, знаю я, допрежь дело шло, — сказал Иван, — ходко…
— Мало что допрежь… допрежь он не такой был… в те поры мы и денег-то нажили, а кабы не нажили, то теперича сума бы нам… по миру ходить бы… Допрежь-то он пил, а все не так… и карактер другой был… А вот как пришла энта проклятая забастовка-то, с этих пор и зачертил… Что было-то в те поры — ужасть!..
— Думали, дело-то лучше будет, — сказал Иван, — ан вышло хуже… тяжельше жить стало.
— Чего уж! Натерпелась я в те поры с ним… одурел мужик совсем… закружился. Откуда только, дивлюсь я, и тогда и теперича дивлюсь, дух в нем этот взялся?.. Что, кабы ты слышал, орал-то!.. Веришь, не сойти мне с этого места, царя самого крошил на чем свет стоит… А уж этих господ, — она махнула рукой, — уж их-то… только, бывало, и слов: ‘Бить их, мошенников… всех передушить, дармоедов’!.. Чего уж, от самого господа бога в те поры отшатнулся… Владычицу вон самое — и тае ругал. Волос, бывало, дыбом встает слушать его. Как только царица небесная терпела, допускала… Всее мастерскую в те поры перебаламутил… Связался с каким-то… ходили к нему… Он куда-то бесперечь бегал… По цельным дням пропадал… Так и думала, так и ждала: застрелят его где-нибудь, нет — цел остался!
А потом, как прошло все это, утишилось, — опять помолчав немного, продолжала она, — угомонили их, дьяволов, забастовщиков. Он и закрутил… и запил, милый ты мой, мертвой чашей… С тех пор вот и страдаю с ним… Постарел, одурел… сладу нет… зверь, а не человек! Живем вот теперича здеся, чисто в лесу… ни к нам кто, ни мы куда… проживаем вот деньги готовые, пока есть… Выпей еще…
Она наполнила стаканчик. Иван выпил. В это время ‘в спальне’ что-то загремело, стукнулось об пол и сейчас же вслед за этим из спальни в залу не вышел, как обыкновенно, на ногах, а вылез на четвереньках сам Семен Филатыч и пополз по полу к столу, где сидел Иван с хозяйкой. Не доползя немного до стола, он остановился, поднял голову, посмотрел, засмеялся и вдруг, не меняя позы, начал кружиться на полу, тявкать по-собачьи и кричать:
— Караул! Караул!..
Захмелевший Иван со страхом вскочил и отодвинулся в угол к двери, не зная, что делать.
— Караул! — орал Семен Филатыч. — Ограбили! Караул! Жулик пришел… ограбили! Караул!
— Полноте бесноваться-то, опомнитесь!.. Семен Филатыч, что это вы сами себя до чего допустили?! — говорила жена, тоже, повидимому, испугавшаяся, кружась около него.
— Караул! — все так же орал Семен Филатыч, не слушая ее, и вдруг как-то сразу, легко и свободно, точно его кто-то подхватил под руки и поднял, встал на ноги и, схватив со стола графин, пустил им в жену.
Она как-то успела отвернуться, и графин, ударившись о стену, разлетелся на мелкие части. Тогда Семен Филатыч схватил вилку и бросился к Ивану.
— Е-е-е-рничать! — закричал он. — А-а-а… ерничать! По чужим женам… гы, гы… черная сотня!..
— Убьет! — закричала Матрена Васильевна, — беги!..
Не помня себя от страха, с ужасом, видя какое-то звериное и необыкновенно страшное лицо Семена Филатыча, Иван бросился в дверь в кухню, а оттуда сломя голову, пробежав по сенцам, выскочил на улицу.

VII

— Вот так провел время! — проговорил он, выбравшись на дорогу. — Н-да! Пырнул бы вилкой-то с пьяных-то глаз, что с него взять?..
‘Ну, теперь куда, домой, что ли?’ —спросил он сам у себя и, спрашивая, знал, что домой он теперь не пойдет, а пойдет ‘путаться’ по селу и лезть, куда не надо.
От выпитой водки в голове у него шумело, и он начал чувствовать в себе какую-то особенную, хорошо знакомую ему нахальную смелость. Первая ступенька, через которую трудно было перешагнуть, осталась позади, и теперь ему нужны были люди, с которыми надо поговорить, рассказать, что-то, поспорить, пожаловаться на свою долю…
На улице между тем стало смеркаться и сильно морозило. Тонкий и бледный серп месяца высоко висел на ясном небе. Резкий и холодный ветер дул с севера, переметая дорогу и курясь, как дымок, по верхушкам сугробов. Бабы с ушатами на салазках возили из колодца воду. Кое-где скрипели ворота, хлопали калитки, слышались человеческие голоса.
— Пойду к учителю, — сказал Иван, — попрошу у него почитать… Про Мишку скажу, чтобы построже с ним поступал… задавал бы задач побольше. Скажу: ‘Учи, мол, делу, что требуется, а вы, мол, чему учите-то? Жалованье только ваше дело задаром получать!..’ Пущай его сердится, а мне наплевать, сердись — не сердись, такой же будешь, не слиняешь… На наши денежки-то проживаешь. Много вашего брата к нам приставлено, не знаешь, кого бояться… Плюнуть некуда — везде начальство…
Он поправил обеими руками на голове шапку и пошел, размахивая на ходу руками, совсем другой, чем давеча, походкой по дороге вдоль села в гору, туда, где было училище, чувствуя, как ‘нахальная’ смелость все больше и больше входит в него и словно толкает и кричит ему: ‘Чего ты, аль не такой же человек… чего боишься-то?.. Наплевать… Эка штука… чай, видали… да пра, ей-богу… всякого бойся, как мышь какая, — аль заяц…’

VIII

Он подошел к школе, к длинному, низкому, похожему на сарай строению, и остановился у крыльца покурить.
Около крыльца все было залито, обледенело и сильно пахло. На крыльце около какого-то чудного полукруглого фронтона, неизвестно зачем сделанного, была прибита доска с надписью, что дом этот ‘Гуляевская земская школа’…
Квартира учителя находилась в этом же здании и выходила окнами не на улицу, а на двор с противоположной стороны. Для того чтобы попасть в нее, надо было обойти кругом за угол и войти с другого крыльца, еще более старого, чем то, которое выходило на улицу. Иван так и сделал. Постояв и покурив ‘досыта’, так что еще сильнее закружилась голова и стало саднить в горле, он обогнул угол и направился к крыльцу учителевой квартиры.
Между тем, пока он шел от Семена Филатыча, пока стоял и курил, на улице совсем смерклось. Откуда-то с запада, из-за леса, надвинулась тихо и осторожно, точно цепляясь лапами за небо, боясь упасть, темносвинцовая туча, от которой сделалось еще темнее и печальнее…
Взойдя на крыльцо и постояв немного около обитой рваной и грязной рогожкой двери, Иван дернул за скобку и вошел в квартиру учителя.
У учителя были гости. Он справлял день своего рождения.
Учитель этот, Евграф Николаевич Светозаров, пожилой, лет за сорок человек, был холост. Сеял он в этой школе ‘разумное, доброе, вечное’ лет пятнадцать и имел при себе кухарку-работницу, с которой ‘спутался’, и появлявшихся иногда, время от времени, младенцев — ‘плоды любви несчастной’ — отправлял в Москву вместе с матерью, где она, откормив шесть недель своего и кстати уж чьего-нибудь ребенка, возвращалась обратно.
— Чего тебе, — философски-нравоучительно говорил ей папаша,— отсидишь, откормишь за милую душу. Не двадцать же пять рублей платить?.. Сама посуди, ты баба умная, где их взять-то?.. Не из чего ведь… Отсидишь и не увидишь, как…
— Чорт ты, — говорила ему на это ‘умная баба’, — носач проклятый! Ты ступай сам посиди!.. Каково мне, ты-то бы подумал, с ним таматко расставаться-то?.. Как таматко с нашей сестрой обращаются, ты бы посмотрел!.. Одно, говорю, расставанье не дай бог никому… Разбудят нас, баб, в четыре часа утра, а то и раньше: ‘Роднушки, вставайте!..’ ‘Роднушками’ таматко нас зовут, тысь родные матери… ‘Вставайте, такие-сякие, прощаться’… Так что тутатко в те поры происходит! Ужасти!.. Ума помраченье! Другая так и обомрет, повалится, как сноп… А слез-то! Владычица!.. А вам что, кобелям?.. Вам, знамо, только с рук спихнуть… вам не жалко…
— Да уж будет, будет! — утешал ее учитель. — Ну, как не жалко? Жалко и мне, да ничего не поделаешь, связа одна… а ты не серчай… ты у меня баба золотая, цены тебе нет, ей-богу, не вру. Вот погоди, поеду двадцатого в город за жалованьем, шаль тебе привезу… носи, не жалко! Баба ты — дорого стоишь!
И, действительно, баба эта старалась для него изо всех сил… ‘блюла’ его хозяйство, как зеницу ока. Учитель был человек хозяйственный, держал корову, выкармливал свинью, завел кур, уток, индюшек и заботился обо всем этом гораздо больше, чем о вверенном ему стаде ребятишек. У него ничего не пропадало даром, все шло в дело. Мальчишки-ученики, приносившие с собой на обед хлеба, по его приказанию, не уносили обратно домой оставшиеся корки и объедки, а кидали их в корзинку, стоявшую для этой цели в сенцах. Кусочки эти шли поросенку.
Школьный сторож Степан, за свой длинный нос прозванный Рулем, старый, кривой, бывший крепостной человек, приставленный к школе, ненавидящий ребят, называвший их ‘вольницей проклятой’ и ‘сукиными детьми’, презирал учителя, ругал его, когда бывал выпимши, скверными словами и частенько бегал жаловаться к священнику.
— Ваше высокопреподобие, — говорил он, задыхаясь, — что ж этта такоича значит, а? Доколе? Заездил меня, анафема, на работе… измучил, чтоб ему издохнуть, хуже пса какого!.. Что ж, я к нему рази приставлен-то, на него ворочать, а? Я к школе приставлен… Мне впору за вольницей за этой, извините, за проклятой смотреть… у меня от нее голова кругом идет… Вы ему, ваше высокопреподобие, будьте отец родной, скажите…
— Да это, Степан Федрыч, не мое ведь дело, — говорил батюшка, — я ему не начальник.
— А кто же ему начальник?.. Шут, что ли, прости ты меня, господи, с рогами?.. Какой он учитель, чему, с позволения сказать, он учит, а? От него грех один, зараза… Живет вон, извините, с мазихой… волю ей дал… Она надо мной командует… ‘Принеси дров, принеси воды, навяжи метлу, почисти у коровы’. Фу ты, подлая ты тварь! Да что ж, я каторжный, что ли?! А намедни что говорит! ‘Тебя, гыт, надыть намахать… на спакой, гыт, тебе время… ты становишься… да опять, гыт, ругательник, матершинник, непочтительный… собака, гыт, ты бешеная, а не человек…’ А!.. Каково это, ваше высокопреподобие, выслушивать-то, а? От кого?
— Н-да, — соглашался батюшка, — действительно, неприятно… А как быть-то?..
— Вот и я про это же про самое говорю: как быть? Намахать их обоих отседа помелом… У-у-читель! Какой он учитель?.. Дарма, истинный господь, деньги получает… А вас-то нешто он почитает? Ни на эстолько вот не почитает!.. Намедни я, грешный человек, стоял под окном слушал, как они с отцом дьяконом вас чихвостили, волос дыбом встает, истинный господь!..
— Ругали?
— И-и-и — страсть!..
— Гм!
— А вы бы, ваше высокопреподобие, бываете в городе-то, шепнули бы таматко в управе-то кому следует… Глядишь, с ваших-то слов, господь бы послал, и намахали бы… ей-богу!.. Какой он учитель!.. Ему свиней только выкармливать — вот его дело, да ребят в гошпиталь отправлять… Опять вон с чимаданом ходит, канарейка-то… Тьфу!..

IX

Дверь из кухни в комнату, где были гости, была закрыта, и оттуда доносился шумный разговор и взрывы смеха.
В кухне были учителева сожительница и сторож Руль, которого она пригласила помочь ей, потому что, как она выражалась, ‘у меня не двадцать рук’ и ‘не разорваться мне’. За труды посулила, когда уйдут гости, ‘дери их чорт’, напоить его водкой. Руль с большой охотой согласился и теперь, находясь в кухне, то и дело с азартом доливал и подогревал небольшой самовар.
— Ты что? — спросила у Ивана работница, стоя около скамейки с засученными по локоть руками и чистя большую, издающую сильный и острый запах селедку.
— Сам-то дома? — спросил Иван.
— Дома… гости у него… А тебе на что он?
— Да так… Кто ж это у него?
— Все тут, — вступился в разговор Руль, — вся шайка… Дьякон, хвершал, писарь, приказчик с барского двора — вся шатия!.. Тебя вот только нету, — добавил он, улыбаясь,— хотели послать, а ты вот, вишь, сам догадался, пришел… Садись… присядь… Закуривай… на кисет — верти.
— Чего садиться-то? — со злостью сказала работница.— Ишь, у нас повернуться негде… Ходят не во-время, диви для этого дня не было.
— Да я, барыня-сударыня, не к тебе пришел!.. Чего ты, больно…
— Да и он тебе не товарищ… Завтра приходи… гости теперича…
— А что мне гости твои?.. Эка невидаль!.. Писарь, фершал… небось, и мы люди… Пришел, стало быть, надо… Не к тебе… К тебе, знамо, не пошел бы!
— Правильно! — сказал Руль. — Садись. Он, небось, сейчас выйдет… то и дело сюда выскакивает… Там у них, — он кивнул на дверь, — война идет… Порт-Артур берут… и водка, и пиво — валяй велела… Гляди, ужо отца дьякона, не миновать, придется за ноги вытаскивать… Небось, радешенек, дорвался… Ишь, ржет, жеребец стоялый! Рюмкой-то не пьет, а все стаканом… Выпьет стакан, оботрет на лысине пот, другой ему давай… Не скоро споишь чорта, здоров! Потом она у него, знать, выходит, не иначе…
— Натура такая… впился….
— Не иначе так… другому подохнуть бы, а он — ничего. Я раз, братец ты мой, какая штука, — начал было он, закурив трубку, да не докончил, потому что в это время дверь из комнаты отворилась, и в кухню вскочил учитель.
— Давай селедку-то, — шопотом сердито сказал он. — Копайся тут… Кор-о-о-ва!..
— Что мне, разорваться, что ли? — в тон ему ответила кухарка. — У меня, чай, не двадцать рук… Вас, чертей, много, а я одна…
— Ну, ну, разговаривай!.. Поговори еще!..
— А что ж ты мне?.. Наплевать-то я на тебя хотела…
Учитель промолчал.
— Евграф Николаевич, — сказал Иван, поклонившись, — с праздником!..
— А-а-а! — воскликнул учитель, обернувшись. — Иван… ты что, брат, а?.. Что хорошенького скажешь?
— Да так… зашел вот… хотел насчет почитать спросить… День вашего рожденья! — добавил он, поклонившись опять,— поздравляю… Дай, господи, пожить с нашей доли поболе.
— Спасибо, спасибо, брат! Только уж извини, мне теперь некогда с тобой заниматься… гости у меня… Приходи завтра… Не могу тебя сейчас принять…
— Известно, где же нам? — сразу почувствовав обиду и злость, произнес Иван. — Где нам, дуракам, чай пить?.. Нешто мысленно!..
— Правильно! — поддакнул Руль.
— Погоди, — посмотрев на Ивана и, вероятно, заметив его злость, сказал учитель. — Я сейчас… постой…
Он повернулся и ушел из кухни в комнату.
— К разу попал, — сказал Руль, обращаясь к Ивану, — банка тебе… сейчас вынесет…
— На кой она мне чорт? — все больше и больше чувствуя злость, произнес Иван, — что я, христа-ради пришел, что ли?..
— Эва, чудак! — воскликнул Руль. — Дают — бери, а бьют, так беги…
Иван промолчал. В это время дверь отворилась, и в кухню снова вошел учитель, держа в руке большой чайный стакан, наполненный водкой.
— На-ко, — сказал он, подавая стакан Ивану, — тяпни!..
Иван молча, сердито сдвинув брови, смутно понимая, что делает нехорошо, и все больше и больше сердясь, принял этот стакан и сразу, не отрываясь, выпил весь до дна.
— Вот и отлично, — воскликнул учитель, — итти домой веселее! Еще не хочешь ли?
— Спасибо! — едва переводя дух, вымолвил Иван. — Много довольны… гостей угощай… спасибо, уважил!
— Да ты никак сердишься, а? Чудак, не могу же я тебя к ним пригласить!.. Обидятся… скажут: ‘Вот привел’!..
— Где уж нам! — как-то сразу опьянев, ответил Иван,— где уж!.. Вы — господа, а мы — сволочь… Гм! А ко мне вон, небось, придешь, у порога не подношу, за стол сажаю!
— Да будет тебе! Хошь, еще поднесу — и ступай с богом.
— Чего ему подносить-то? — вступилась в разговор работница.— Будет с него… подали баранку — ступай вон!.. Поднесешь ему, а он нажрется, будет здесь валяться, как падаль какая… блявать начнет, а я подчищай за каждым чортом. Видали мы эту падаль-то…
Иван обернулся к ней и посмотрел. Она глядела на него прищурясь и скалила зубы. Иван почувствовал сразу, как у него что-то прихлынуло к горлу и стало душить. Он весь затрясся и, захлебываясь, стараясь выговорить: ‘Я падаль… так я падаль’, размахнулся и ударил ее кулаком по лицу…
— О-о-о-х! — охнула она и упала на пол, уронив скамейку.
— Вот тебе падаль! Вот тебе падаль! — зарычал Иван не своим голосом, превратившись сразу в какого-то страшного зверя и забывая все. — Я тебе покажу падаль!.. Я тебе покажу!.. Убью!..
— Хо-хо-хо! Ох, хо-хо-хо! — заржал довольный Руль. — Ловко!..
Учитель схватил обезумевшего, ругавшегося Ивана сзади за руки и начал толкать в дверь.
— Сволочи вы все-то тут! — орал Иван, упираясь. — Я зачем пришел? Ты думаешь, вина твоего не видал?.. Я так пришел… думал поговорить… думал время провесть… А вы вона!.. Сволочи!..
Ему вдруг стало так горько и обидно и жалко самого себя, что он заплакал.
— Иди, иди, иди! — кричал учитель, толкая его сзади…
— Не толкайся… пусти!.. Пусти, говорят! Я и так уйду — без толканья…
— Уходи! Уходи! Уходи! Ну тебя к чорту!.. У меня гости…
— А-а-а, гости!.. У тебя гости, а я, стало быть, не гость.., не человек я… мужик… конфузно! Ко мне, небось, придешь — мне не конфузно…
— Приходи трезвый…
— А-а-а, трезвый! А-а-а, трезвый… А ты знаешь — может, не я пью-то, а горе мое пьет!.. Сладко мне, сладко!.. Ты не толкайся! — закричал он еще шибче, вырвавшись и грозя кулаком. — Помни… помни, сволота проклятая!.. Провалиться бы вам всем тут, дармоедам!..
Он, шатаясь, вышел, хлопнув за собой дверь.

X

На улице было темно, холодно, ветрено. Но Иван не чувствовал холода. Его душили злобные слезы. Пароксизм дошел до высшей степени, и им овладело настоящее дикое и страшное бешенство.
Он остановился перед окнами школы на улице и, плача и грозясь кулаками в окна, выкрикивал на всю улицу ругательства…
Он долго стоял так и ругался, изливая свою злобу. Потом повернулся и, спотыкаясь в потемках, не переставая бормотать ругательства, отправился вверх по улице, туда, где был трактир.
Выходя из квартиры учителя, он не успел или не мог застегнуть полушубок и теперь шел нараспашку, прямо навстречу холодному, сильному ветру.
Все окна трактира, выходившие на улицу, были освещены, а около и дальше в поле было темно, холодно, печально, страшно.
Иван подошел к двери и с трудом отворил ее.
Трактир был переполнен народом. ‘Гости’ шумели, точно пчелы в улье. Вонючий, удушливый смрад, похожий на туман, стоял в воздухе.
Хозяин Чалый сидел на своем обычном месте, около стойки, и по обыкновению ‘пил’ чай. С ним сидел какой-то толстый, с черным лицом и глазами навыкате мужик, одетый в серую новую поддевку. Оба они о чем-то, близко подсев друг к другу, негромко разговаривали. На столе стояла на тарелке какая-то закуска и лежал фунт баранок, нанизанных на широкую рыжую мочалку.
Увидя вошедшего Ивана и, очевидно, сразу поняв, в каком он состоянии, Чалый нахмурил сильнее, чем они были всегда, брови и отвернулся немного в сторону, делая вид, что не замечает его.
Иван подошел к столу и, не снимая с головы шапку, сказал:
— Почтение!.. Приятного аппетиту… с праздником!..
Чалый повел на него глазами и, немного помолчав и все больше хмурясь, сказал:
— Сыми колпак-то! Не видишь бельмами икону-то?.. Аль указать?..
Иван покорно и торопливо сдернул с головы шапку.
— Что больно грозно? — сказал он и улыбнулся.
— А ты где это нажрался?.. С какой такой с радости?.. Долги отдавать вас нету, а на вино находится!
— В гостях был.
— Ну, и сидел бы там, в гостях-то!.. А сюды за каким рожном приполз?..
— Стало быть, надо, — сказал Иван, глядя на него и чувствуя, как утихшая было злоба снова охватила его сердце. — Жалко, место просижу. У учителя был — и то не гнали,— зачем-то соврал он, — дьякон там, гости… порядочные люди, не тебе чета… А ты что за гусь?..
Чалый опять тяжело посмотрел на него из-под нахмуренных бровей и, помолчав и побарабанив по столу короткими пальцами с обгрызанными ногтями, сказал:
— Шел бы ты домой от греха…
— О-о-о! — задорно воскликнул Иван, — А то что будет?.. Ударишь, что ли?..
— Нехорошо будет, — сказал Чалый и, отвернувшись, начал говорить что-то сидевшему с ним мужику.
— Чайку бы ты мне велел собрать, — сказал Иван, — а?
— Мы задаром чаем не торгуем.
— Отдам.
— Давай!
— Сичас нету.
Чалый засмеялся.
— Нету, а в трактир идешь?.. За каким ты, говорю, чортом в трактир идешь, а?.. Прохвосты! Много вас тут… шатия чортова! Коли хошь сидеть — сиди смирно… Может, кто и напоит задаром, а у меня этой привычки нету. Отойди от стола,— твердо и властно добавил он, — не лезь, у меня дело…
— Ну, ладно… ладно, помни, — с еще более охватившей его злобой сказал Иван, отходя от стола, — помни!..
Чалый посмотрел на него, хотел что-то сказать, да раздумал, ничего не сказал, а только как-то передернул плечами, и, вздрогнув, точно ему сразу сделалось холодно, опять торопливо заговорил с мужиком.

XI

Иван отошел от стола и остановился в проходе посреди трактира, оглядывая гостей.
Ему хотелось выпить. Он чувствовал, что не дошел до дела, не совсем еще озверел, и что все тот далекий, осторожный голос нет-нет, да и шепчет ему: ‘Брось, уйди, нехорошо’…
‘Занять бы у кого на косушку, — с тоской и злобой думал он, оглядываясь кругом, — да не даст ни один чорт!..’
— Иван Григорьич! — окликнул вдруг его кто-то с того конца, из полутемного угла, — ты что стоишь? Иди сюда, дело есть.
Иван пошел на голос, туда, откуда его окликнули, и, подойдя к столу, стоявшему в самом заднем углу, увидал, что за столом сидят двое… один, тот, который его окликнул, телятник, барышник Осип, а другой — какой-то огромного роста, незнакомый ему, косматый мужик.
— Ты что бродишь? — с улыбкой спросил Осип. — Аль потерял что?.. Садись!
— Чего садиться-то?.. Денег нет, — ответил Иван. — Хотел у того, вон, чорта спросить, не дает… провались он, анафема!
— Садись, садись, — не переставая улыбаться, сказал опять барышник, — найдем и денег, коли надо…
Он помолчал немного, глядя на Ивана, скаля белые ровные зубы, и спросил, понизив голос:
— А что, я слышал, будто ты быка продаешь?
— Купить хошь? — спросил Иван, садясь рядом с косматым мужиком. — Продаю.
— Много ль ему время-то?
— Летник… бык хороший.
— А цена как?
— Давай три красных.
— Эк ты, очумел!
— Ничего не очумел, а так точно. Мне в городе Попов, не глядя, четвертной билет давал с моей только доставкой… да я не отдал. Мне пока нужды нету, сена хватит… додержу до весны — каки деньги схвачу.
— Нужды нету, а продаешь! Чудак, будет тебе арапа-то строить. Жевать-то, чай, что-нибудь надо!.. Знаем мы!.. Другому поди расскажи, как ты женился, а мы знаем… Ну, хошь двадцать, а? Не глядя, а? Сичас задатку дам, угощу.
Иван задумался и потом, проведя рукой по лицу, как-то еяло и неохотно сказал:
— Баба там… как она… посоветоваться.
— Что ж тебе баба?.. Баба — баба и есть… ты хозяин, твое добро.
— Так-то так, — согласился Иван и вдруг почувствовал, что его точно озарило. В пьяную голову неожиданно вошла мысль, от которой он сразу повеселел.
‘Чего я… — подумал он. — Возьму задаток… наплевать… а опосля скажу: ‘Пьяный, мол, был, ничего не помню’. Пущай судится… и на суде скажут: ‘Не видал, мол ты, с кем дело имел. С пьяным дело не делают!’
— Дешево, — сказал он, — прибавь.
— Ладно, полтинник накину… Двадцать, значит, с полтиной, а? Так, что ли?..
— Угощенье твое.
— Да уж это самой собой. Стало быть, по рукам?
— Да уж что с тобой делать?.. Бык-то хорош… жалко!..
— Да и цена-то хороша. Много ль тебе задатку-то?.. На целковый… будет? Послезавтра приеду — все получишь.
Иван промолчал. Барышник достал из кошелька рублевку и, подавая ее Ивану, сказал, обернувшись к своему соседу, косматому мужику:
— Дядя Руф, гляди, вот даю целковый задатку за быка… коли что — будь свидетель.
— Ладно… вижу, — осипшим голосом и как-то точно с трудом вымолвил дядя Руф, — вижу… небось, дело видимое.
— Так-то оно так,— сказал барышник, — а все-таки для всякого случая… для верности, тоись… Ну, вы посидите чуток, — поднявшись с места, добавил он, — а я пойду насчет того-с… Дакась чайник-то… вроде как за кипятком.
— Ты тому чорту-то не говори, — кивнул Иван по направлению, где сидел Чалый, — ну его к чортовой матери!
— Чего нам говорить? Это дело до него не касаемое.
— Ему везде касаемое… ко всякой дыре затычка.
Барышник взял со стола чайник и пошел к стойке, где сидел Чалый. Подойдя, он наклонился к нему и стал что-то говорить. Чалый слушал и раза два исподлобья боком посмотрел туда, где остался с косматым мужиком Иван.
‘Обо мне говорит, — подумал Иван и про себя засмеялся. — Небось, рапортует — быка, мол, продал… хы… дери вас чорт. Ладно… продал кто-нибудь за меня… получай… ты вина-то неси, а там увидим…’

XII

Барышник принес в чайнике водки и на закуску селедку, разрезанную на куски и положенную вместо тарелки на толстую синюю ‘сахарную’ бумагу.
— Вот, — сказал он, положив ее на стол, — закусить взял… штука важная… пятилтынный…
— Врешь? — усомнился дядя Руф. — Что больно дорого?..
— Сичас издохнуть, не вру! Поди спроси.
— Да мне что?.. Я так… Наливай-ка дерьма-то, — добавил он, кивнув на чайник. — Много ль?
— Бутылку.
— Ну, на троих в самый раз… достаточно… так точно будет… накладай… Небось, трое-то стронем, и кнута не надыть… эх, хе, хе! И, сукины мы, погляжу я, ребята, дети… ей-богу… Дома вон у меня, можно сказать, не похвалюсь, вша одна да клоп, а я водочку. Н-да! А все отчего? Все с нужды, с неприятностей… Нету ничего — и пью, а будь всего достаточно — не стал бы… Сидел бы дома… любота! А то… эх, хе, хе!..
— Верно, — согласился Иван, — за коим бы чортом я сюды пошел… с тоски идешь… Думаешь, как-никак время провесь… смерть ведь так-то, как мы-то дома-то…
— Да уж что толковать, надо бы хуже, да нельзя. Накладай!— опять сказал он барышнику.
Барышник налил чашку.
— Таскай, — сказал он Ивану, — кушай…
Иван выпил и не стал закусывать, а сейчас же торопливо свернул курить и начал жадно и часто глотать дым. Барышник налил Руфу и потом себе.
— Повторить, что ли? — спросил он, выпив.
— На-а-ливай, — сказал Иван, — чего тут чикаться-то!
Барышник налил по другой. Иван опять не стал закусывать и вскоре сделался пьян.
Все — вся обстановка, все люди, бывшие в трактире, шум, вонь — все приняло в его глазах другое положение. Мысли одна за другой, беспорядочные, дикие, бешено закружились в голове, как какие-нибудь листья или снежинки в бурю. Глаза посоловели, а белки совсем залились кровью и стали страшны.
Злоба и к себе и ко всем опять охватила его всего, и он начал кричать, ругаться, приставать к барышнику.
— Ты думаешь, я тебе быка продал, а? — начал он.— Как же, продал!.. А этого не хошь?.. Накося, выкуси… кровопийца! Обманул человека… дискать, пьян… Эка ты!.. Накося, вот чего, не хошь ли, — подставил он к его лицу кулак, — а не быка!.. На дурака напал, думаешь… расплелся, мол… Я тебе, чорту, голову оторву!.. Рочагом убью, приди только на двор!..
— Полно, Иван Григорич, будет тебе, — уговаривал его барышник, — ладно… будь по-твоему… нехорошо… чего кричишь — сам не знаешь… Вон хозяин глядит… нехорошо!
Ивану только этого и надо было. Чаша переполнилась. Слово ‘хозяин’ сразу взорвало его и направило мысли в другую сторону. Он забыл про барышника, про быка и закричал, стукнув кулаком по столу:
— Какой хозяин?.. Жулик-то энтот?.. Грабитель-то?.. ‘Мы чаем задаром не торгуем’, — передразнил он Чалого, вспом-ня его слова. — Сволочь!.. Забыл, сколько я тебе перетаскал сюды, а? Конца краю нет!.. Чаю за пятачок жалко… Да мне нешто чай нужен? Я так, время провесь пришел, посидеть, потому итти больше некуда, везде гонют… Какого чорта сам-деле!.. Разбойник! Привык разбойничать-то… не наскакивал еще на человека… погоди — наскочишь… нарвешься… сшибут тебе голову-то твою… мошенник!.. В Сибири тебе место… каторжник!..
В трактире все смолкло. Все с любопытством смотрели на Ивана и ждали, что будет. Чалый сидел и делал вид, что эти слова к нему не относятся. Он сдерживал себя, хотя это, по-видимому, было ему трудно. Лицо его покраснело, а положенная на стол рука со сжатым кулаком нервно тряслась и вздрагивала.
— Ты думаешь, я тебя боюсь, что ли? — кричал Иван, все больше и больше озлобляясь своими собственными словами. — ‘Кто я… я хозяин’… Мошенник! Пастух ты, а не хозяин! Отдай мне, подлец, за дрова… отдай! Какую ты имел праву с меня скидку сделать, а? Забыл, дьявол? Подавись… подавись, на, жри… на… на!..
Он схватил со стола чайную чашку и хлопнул ее об пол.
— На, жри!..
Чалый молча поднялся, повел плечами, зевнул и, не торопясь, прошел от своего стола к Ивану.
В трактире совсем стало тихо. Что-то жуткое и страшное было в спокойной фигуре Чалого.
— Ты что же это, а? — как-то шопотом и с хрипотой в горле произнес он, подойдя к Ивану. — Ты что ж это, а? — повторил он. — Ты спасуду бить, а? Скандалить?.. Ты покупал ее, а?..
Говоря это, он вдруг протянул левую руку и схватил Ивана за горло. Иван сразу захрипел и вытаращил глаза, как удавленник.
— Ты что же это, а? — опять повторил все те же слова Чалый и, не торопясь, точно он делал что-то такое, самое простое, привычное и обыкновенное, размахнулся правой рукой и ударил Ивана по лицу.
— Вот тебе чашка! — сказал он, скаля зубы. — А вот тебе и другая! — добавил он, повторяя удар. — Я тебя выучу… я тебе покажу… вот тебе третья! — он ударил еще. — А теперича поди-кась сюды… я тебе укажу дорогу… Пойдем!
Иван хрипел и делал усилия вырваться, но не мог. Чалый, точно клещами, своими пальцами сдавил ему горло и поволок по проходу между столами, мимо молчавших гостей, к двери…
— Стяпан! — крикнул он, подтащив его к двери и остановившись, тяжело дыша и сопя носом, — поди-кась, открой… неспособно мне!..
Обтрепанный здоровенный малый — половой — подбежал к двери, отворил ее настежь и, посмеиваясь, сказал:
— Па-а-жалте!
Чалый выволок Ивана за дверь на улицу, оттащил немного от трактира в сторону на дорогу и, рыча, как зверь, и задыхаясь от злобы, стал бить его руками и ногами в бок и куда попало…
— Будет помнить, — сказал он, возвратясь в трактир в усаживаясь на свое место, — я давно до него добирался!..
Никто ему ничего не ответил. Все молчали…
На другой день сторож с барского имения, проезжая на лыжах по овиньям, наткнулся на Ивана.
Он лежал без шапки, уткнувшись руками и лицом в снег, не нуждаясь больше в том, как и где ‘провесть время’.

ПРИМЕЧАНИЯ

‘Как Иван ‘провел время’. Впервые было напечатано в журнале ‘Современник’ (1912 г., кн. 2), затем вошло в собрание сочинений Подъячева.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека