К восприятию романа М. Е. Салтыкова-Щедрина ‘Господа Головлевы’
(Заметки)
В читательском восприятии романа М. Е. Салтыкова-Щедрина ‘Господа Головлевы’ (1875—1880) в наши дни проявились некоторые существенные особенности, свидетельствующие как о новых запросах читателя, так и о новых возможностях прочтения этого произведения великого сатирика.
Во-первых, роман, как правило, вызывает у современного читателя, и в частности в среде университетского студенчества, сильные эстетические впечатления.
Во-вторых, он нередко вступает в переклички с произведениями современной прозы. Так, в книге В. Пелевина ‘Чапаев и Пустота’ (2000) читатели не раз усматривали своеобразное следование Салтыкову-Щедрину. В частности, в том, как разработан писателем нашего времени во многом щедринский концепт ‘пустоты’, по-щедрински же соединяющий в себе предметно-бытовые и метафорические значения.
Современным роман Щедрина воспринимается еще и потому, что это роман социальный. Напомним, жанр ‘Господ Головлевых’ сам автор характеризовал вполне определенно, называя ‘общественным’. Сегодня понятие ‘социальное’, ‘общественное’, ‘идеологическое’ наполнилось неизмеримо более сложным содержанием сравнительно с тем, каковое в нем прочитывали во второй половине XIX века или в веке XX.
Наконец, Иудушка, главный герой произведения, больше не пугает и не поражает читателей своей крайней необычностью. Читатель романа все чаще оказывается готов разделить мнение выдающегося актера, сыгравшего Иудушку на сцене, И. М. Смоктуновского, высказанное в устной беседе и в главном состоящее в том, что Салтыков-Щедрин писал не про какого-то чудовищного человека, стоящего особняком среди людей, но про каждого из людей.
В историко-литературных исследованиях последних лет в наибольшей степени актуализированы три аспекта изучения романа. ‘Господа Головлевы’ продолжают рассматриваться в контексте русского семейного романа и семейных хроник.1 Иудушка изучается в статусе ‘ментального героя’. Но наиболее новым и перспективным среди исследовательских подходов считается сопоставительное соотнесение ‘Господ Головлевых’ с евангельским — шире — библейским текстом. Названы и описаны многие из библейских образов, сюжетов, цитат, реминисценций, которые намеренно, даже подчеркнуто и открыто писатель ввел в роман.
Подробнее других разработана в научной литературе тема ‘блудного сына’. Она признана сквозной в романе. Отмечено, что все герои произведения — в той или иной мере ‘блудные сыновья’, их судьбы раскрываются в ключе библейской притчи о блудном сыне. Этот евангельский текст, как показано исследователями, наделен в романе ролью архетипической.2
Однако усилия ученых, предпринятые в этом направлении осмысления романа, не только не приблизили, но еще более отдалили ‘событие понимания’ произведения.
Причины достаточно очевидны: художественные функции библейского ‘слова’ в ‘Господах Головлевых’ объясняются не из художественных интенций и решений автора, а из внетекстовых представлений исследователей. Впрочем, существуют только два варианта объяснений.
Первый связан с традициями русской критики XIX века и наследовавшей эти традиции историко-литературной наукой XX века. Любой элемент текста Салтыкова-Щедрина в данной традиции объяснялся под знаком того, что ‘Господа Головлевы’ — сатирическое произведение, автор которого только ‘разоблачает’. В силу традиции и в статье современного автора ‘Библеизмы в структуре образа Иудушки Головлева’ художественная роль библейских реминисценций усматривается в том, что они обнаруживают ‘уровень культуры пореформенного поместного дворянства’, показывают »практическую’ жизнь Священного писания’ и контраст между нравственным смыслом источника и, с другой стороны, ‘приземленно-бытовым и даже ханжески-циничным его наполнением в устах ‘пустослова’ Иудушки’.3
Другое, новое и продуктивное, направление объяснения художественных смыслов, извлекаемых Салтыковым-Щедриным из ‘цитирования’ священных текстов, располагается в области православной филологической критики. В работе такого рода — статье И. А. Есаулова ‘Категория соборности в русской литературе (кпостановке проблемы)’ — мы читаем: ‘…удивительное финальное ‘пробуждение совести’ Порфирия Головлева… совершается в духе православного представления о человеке’.4 Здесь намечен, действительно, еще не пройденный в науке путь интерпретации романа. Приведенное положение исследователя верно, но во многом потому, что оно очевидно. Герои ‘Господ Головлевых’, и по авторской воле, и в силу естественных условий их бытия, принадлежат миру православной культуры. Далее неизбежны вопросы. Можно ли утверждать, и на основании каких художественных фактов, что совесть Иудушки ‘пробудилась’ настолько, чтобы привести его к прощению? Можно ли найти в романе доказательства одной из основополагающих мыслей статьи И. А. Есаулова? Звучит же она так: ‘Центральный момент поэтики романа — возможность искупления вины героем и прощение его, связанное с этим искуплением. Прощение, несомненно состоявшееся в финале, имеет подчеркнуто новозаветный характер’.5 Аргументы в пользу высказанной автором мысли в статье есть, обусловлены они общей идеей, утверждаемой исследователем, — идеей соборности русской культуры. Какое, впрочем, отношение эта идея имеет к поэтике романа? Если признать оба названных И. А. Есауловым элемента поэтики романа (‘искупление’ и ‘прощение’) центральными, надо отказаться от воззрения на роман как на ‘общественную’ драму (взгляд и Салтыкова-Щедрина) и не видеть в Иудушке трагического героя, а из спектра эстетических переживаний, вызываемых романом, исключить чувство причастности к высокой трагедии. Читательская рецепция, необходимо уточнить, в противовес критике постоянно закрепляет устойчивость охарактеризованных ниже впечатлений.
Оставаясь в рамках имманентного анализа произведения, попытаемся показать сущностные стороны высокой трагедии в ‘Господах Головлевых’ и определить одно из условий восприятия романа в качестве эстетического объекта.
* * *
Во второй главе ‘Господ Головлевых’, носящей заглавие ‘По-родственному’, центральными событиями становятся смерть брата Павла, захват Иудушкой его имения и капитала. Павел умирает в одиночестве, более других не желая видеть Иудушку. Но ‘кровопивец’ явится перед ним и буквально приблизит его смерть.
Характерен контекст явления предателя перед Павлом: ‘Покуда это происходило, Павел Владимирыч находился в неописанной тревоге. Он лежал на антресолях совсем один и в то же время слышал, что в доме происходит какое-то необычное движение. Всякое хлопанье дверьми, всякий шаг в коридоре отзывались чем-то таинственным. Некоторое время он звал и кричал во всю мочь, но, убедившись, что крики бесполезны, собрал все силы, приподнялся на постели и начал прислушиваться. После общей беготни, после громкого говора голосов вдруг наступила мертвая тишина’.6
Романное многоголосие в этом фрагменте текста образует особый предмет изображения. Первая фраза — классический образец повествования от всеведущего автора. Уже вторая, сохраняя авторитетность авторского знания, обращает читателя к точке зрения героя, к его положению в доме, в пространстве — ‘совсем один’, к его способу осознания совершающегося — ‘слышал’, далее — ‘кричал’, ‘начал прислушиваться’. ‘Мертвая тишина’ — образ мира, данный с точки зрения и автора-повествователя, и героя. В соответствии с этим все последующие переживания героя нельзя именовать субъективными, принадлежащими лишь Павлу. Салтыков-Щедрин фиксирует состояние одинокого больного человека, находящегося в неописуемой тревоге, в мертвой тишине соприкоснувшегося с таинственным.
Взор такого человека, естественно, обращен к образу, к Богу. Но реалистически мотивированная игра света и тьмы вокруг образа делает сверхреальностью лишь пугающие тени: ‘Что-то неизвестное, страшное обступило его со всех сторон. Дневной свет сквозь опущенные гардины лился скупо, и так как в углу, перед образом, теплилась лампадка, то сумерки, наполнявшие комнату, казались еще темнее и гуще. В этот таинственный угол он и уставился глазами, точно в первый раз его поразило нечто в этой глубине. Образ в золоченом окладе, в который непосредственно ударяли лучи лампадки, с какою-то изумительной яркостью, словно что-то живое, выступал из тьмы, на потолке колебался светящийся кружок, то вспыхивая, то бледнея, по мере того как усиливалось или слабело пламя лампадки. <,…>, Павел Владимирыч всматривался-всматривался, и ему почудилось, что там, в этом углу, все вдруг задвигалось. Ему казалось, что эти тени идут, идут, идут… <,…>, Он не слыхал ни скрипа лестницы, ни осторожного шарканья шагов в первой комнате, как вдруг у его постели выросла ненавистная фигура Иудушки’ (VI, 83—84).
‘Фигура Иудушки’ материализовала тени, движущиеся от образа. ‘Человеку’ явился не Бог, не спасение, а предатель Иуда. Сцена безупречно мотивирована психологически, с точки зрения героя. Однако высказывание, если учесть голос автора-повествователя, выстроено и с тем смыслом, что появление Иудушки из ‘образа’, из ‘глубины’ читается как материально-объективный факт.
Тема Бога, пославшего в мир Иуду, в творчестве Салтыкова-Щедрина будет поднята и через шесть лет после написания романа ‘Господа Головлевы’. В сказке ‘Христова ночь’ (1886) воскресший Христос в праведном гневе обращает к жизни даже не Иуду, а ‘безобразную человеческую массу, качающуюся на осине’ (IX, 40). Бог не позволяет Иуде смертью избавиться от гнетущей его измены. Иуда вновь проклят и отправлен к людям. Мораль сказки дана в слове от автора: ‘И едва замерло в воздухе слово воскресшего, как предатель встал с земли, взял свой посох, и скоро шаги его смолкли в той необъятной, загадочной дали, где его ждала жизнь из века в век. И ходит он доднесь по земле, рассевая смуту, измену и рознь’ (IX, 41). Из этого следует, что даже намека на прощение здесь не появляется.
И в романе, и в сказке Христос, Иуда и человек поставлены близко друг к другу, соединены в неразрывную тройственную связь. В трагедии три героя.
Тексты, в которых также присутствует обозначенная тема, могут составить не одну большую книгу. Опыт подобной богословско-литературной антологии недавно был осуществлен С. А. Ершовым, подготовившим издание под заглавием ‘Книга Иуды’.7 В нее вошли труды отцов и учителей церкви (Оригена Александрийского, св. Ефрема Сирина), апокрифы, литературно-богословские эссе (профессора Московской духовной академии М. Д. Муретова), сочинения писателей (К. Брентано, А. Франса, Д. Мережковского, Л. Андреева, В. Розанова и др.). В предисловии к ‘Книге Иуды’, в которой участвуют Христос, Иуда и человек, отнесена к ‘тайне Боговоплощения и искупления грехов человечества’.8
Для русской литературы такой смысл трагедии стал очевидным в XX веке Д. Мережковский, например, заключает свои рассуждения на эту тему характерными выводами: ‘…камни в Иуду надо кидать осторожнее — слишком к нему близок Иисус’,9 ‘камни в Иуду надо бы кидать осторожнее: слишком, увы, близко к нему все человечество. Только в себя заглянув бесстрашно-глубоко, мы, может быть, увидим и узнаем Предателя’.10
Роман ‘Господа Головлевы’ не упомянут в ‘Книге Иуды’. Возможно, это произошло потому, что в традиции восприятия романа сложилось представление, согласно которому автор ‘заземлил’ своего героя, подал его историю как социально-бытовую, сосредоточил внимание читателя на ‘подлом’ быте, а это как будто бы не имеет отношения к высокой трагедии.
Однако сейчас уже очевидно, что подобная поэтика способна не затемнить, а обнаружить масштаб трагедии. Подтверждение можно найти, обратившись ко многим эпизодам романа. В частности, в описании предсмертного состояния старшего брата Иудушки Степана. На бытовом уровне автор-повествователь говорит об одном из проявлений белой горячки, наступающей после запоя. Но не только, здесь передано состояние брошенного, одинокого, гибнущего человека, сознание которого оказывается пущено в беспредельность: ‘Нужно дождаться ночи, чтобы дорваться до тех блаженных минут, когда земля исчезает из-под ног и вместо четырех постылых стен перед глазами открывается беспредельная светящаяся пустота’ (VI, 53—54). Образ ‘светящейся пустоты’ трудно назвать только бытовым. В эпитете ‘беспредельная’ есть смыслы, соотносимые с семантическим полем ‘безудержности’ и ‘безобразия’, свойственных русскому человеку, не знающему себе предела, теряющему его, и в этом смысле ‘бытовые’. Но сохранены в этом эпитете и смыслы, позволяющие интерпретировать ‘беспредельность’ как ‘бесконечность’, в высоком романтико-метафизическом ключе.
Низкий быт и высокая трагедия, пустословие и творчество, реальность и фантазия, беспредельность и точка, свет и тьма, грех и прощение, Иуда и Христос — ни одно из этих противоречий не разрешается в романе Салтыкова-Щедрина в линейной перспективе. Тему прощения ведет за собой тема греха, бытие Иудушки взывает к Христу. Важно не то, как прощен Иудушка: совершенно или нет. Важна сама трагическая неразъятость греха и прощения, устойчивая неизменность этой антиномии.
Само наличие неснятых противоречий является знаком того, что роман ‘Господа Головлевы’ следует воспринимать как художественное произведение, продолжающее пушкинскую, ‘онегинскую’ традицию, — ведь именно в романе Пушкина впервые появились такого рода противоречия как осознанный художественный принцип. У Салтыкова-Щедрина изменилось содержание противоречий, но принцип их неустранимости остался неизменным. Неснятые, неснимаемые противоречия образуют в романе качество глубины.
Лексическое значение слова ‘глубина’ в XIX веке, о чем свидетельствует словарь В. Даля, определилось в противоположных направлениях: первое — ‘высота’, в обратном смысле — ‘пропасть’, ‘бездна’.11 Трагедия бытия в ‘общественном’ романе ‘Господа Головлевы’ оттого и воспринимается как вечная трагедия, что намечена в пределах между бездной и высотой, совершается, говоря словами самого писателя, ‘где-то в пространстве’.
Подчеркнем, что ‘глубина’ как качество романа XIX века особенно заметна на фоне простой или замысловато сделанной ‘пустоты’, культивируемой в современном художественном сознании. Имеется в виду, конечно, не оценочное, а субстанциональное значение слов ‘глубина’ и ‘пустота’.
1 См.: Павлова И. Б. Тема семьи и рода у Салтыкова-Щедрина в литературном контексте эпохи. М., 1999.
2 См. об этом: Колесников А. А. Переосмысление архетипа ‘блудного сына’ в романе Салтыкова-Щедрина ‘Господа Головлевы’ //Писатель, творчество: современное восприятие. Курск, 1999. С. 38—52.
3Самосюк Г. Ф. Библеизмы в структуре образа Иудушки Головлева // Литературоведение и журналистика. Саратов, 2000. С. 102.
4 Есаулов И. А. Категория соборности в русской литературе //Евангельский текст в русской литературе XVIII—XX веков. Петрозаводск, 1994. С. 47.
5 Там же. С. 50—51.
6Салтыков-Щедрин М. Е. Господа Головлевы // Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 10 т. М., 1988. Т. 6. С. 83. Далее ссылки на это издание в тексте с указанием тома и страницы.
7 См.: Книга Иуды. Антология. СПб., 2001.
8Ершов С. Трагедия и драма Иуды Искариота // Там же. С. 5.
9Мережковский Д. Иуда предатель // Там же. С. 74.
10 Там же. С. 75.
11Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1989. Т. 1. С. 357.