Йог, Белый Андрей, Год: 1918

Время на прочтение: 16 минут(ы)

А. Белый

Йог

* Предисловие к повести ‘Человек’, являющей собой хронику XXV века.

Белый А. Собрание сочинений. Серебряный голубь: Рассказы
М., ‘Республика’, 1995.

1

Иван Иванович Коробкин1 был служащим одного из московских музеев, заведуя библиотечным отделом без малого сорок уже лет.
Летом, зимами, осенями и веснами появлялось бессменно в музейной передней согбенное, старое тело его, летом — в белом сквозном пиджаке, с преогромнейшим зонтиком и — в калонгах, зимой — в меховой порыжевшей енотовой шубе, в обтертом пальто — мозглой осенью, и весною — в крылатке.
Чмокая губами и расправляя клочкастую бороду, кряхтел он на лестнице: приподымался медлительно, постепенно осиливая все двадцать четыре ступеньки, ведущие в уже набитое битком посетителями помещение читального зала, раскланивался с обгонявшими его посетителями, которых не знал он и вовсе, но которые его знали давно, разумеется, все.
Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, откладывал их, и — отмечал карандашиком.
Иногда принимался он озирать сослуживца и отрывал его вдруг от дела произнесением весьма полезных сентенций, напоминающих изречение Ломоносова:
Науки юношей питают2.
При этом же он начинал потирать свои руки, откинувши голову и расплываясь в довольной улыбке, за минуту суровое и сухое лицо его, напоминающее портреты поэта и цензора Майкова3, становилось каким-то сквозным, просиявшим и — детским:
— ‘Иконография, молодой человек, есть наука!’ — провозглашалось среди гробовой тишины помещения, прилегающего к читальному залу, но когда ж молодой человек, отрываясь от дела, приподымал свою голову, видел он: суровое и сухое лицо, напоминающее портреты поэта и цензора Майкова.
Говорят, что однажды Иван Иванович Коробкин, прогуливаясь по музейному дворику, обсаженному деревцами, воскликнул:
— Рай, господа, в сущности говоря, ведь есть сад… — Мы в саду.
— Собственно говоря, мы в раю…
Говорят, что черты его блеклого лика преобразились нежданно: и в них проступила такая непререкаемость, что прогуливавшемуся с Иваном Ивановичем помощнику управляющего музеем на миг показалось: Иван Иванович, восхищенный силой до выспренной сферы небес, переживает невыразимые сладости, как о том он рассказывал вечером Аграфене Кондратьевне.
— Знаете ли, Аграфена Кондратьевна, Бог его знает, кто он такой, мало ли, чем может быть он… Не масон ли он, право, и поставлен на службу-то он ведь покойным Маевским, а про Маевского говорили в старинное время, что он был масоном… И перстень какой-то такой на своем указательном пальце носил.
Иван Иванович Коробкин знакомств не водил, не сближался ни с кем, пробовали к нему захаживать в гости, и — перестали захаживать, однажды застали его, выходящим из собственного помещения в Калошином переулке4 с огромнейшим медным тазом, прикрытым старательно чем-то, что же, думаете вы, оказалось в сем тазе? Не отгадаете: черные тараканы.
Да!
Иван Иванович Коробкин, насыпавши сахару в таз, наловил тараканов туда, у Ивана Ивановича завелись тараканы, переморить их не мог он (был мягкой души человек), он придумал их выловить в таз, и из таза выпустил их&gt, предварительно отнеся в переулочек.
Тот или иной сослуживец не раз замечал на себе испытующий взгляд старика из-под синих огромных очков, и замечал он желание: высказаться об интереснейшем, но загадочном обстоятельстве, не обращали внимания на стариковские странности. Так бывало уже много раз, то Иван Иваныч высказывает внимание к избранному им лицу без всякого повода, а то вдруг — охладеет: и тоже — без повода.
И замечали еще, что моменты внимания к кому бы то ни было совпадали обычно с какой-либо крупною житейскою неудачею этого кого бы то ни было, — неудачею, о которой Иван Иваныч не мог вовсе знать в эту пору, наоборот: при счастливом стечении обстоятельств кого бы то ни было становился придирчивым он, так, однажды, во время спора Н. Н. Пустовалова с Н. Т. Косичем он вмешался в их спор, и, неприлично сорвав Иустовалова, вынул он свою медную луковицу, поглядев на секундную стрелку, заметил:
— Я бы вам, Николай Николаевич, дал бы шесть минут сроку для обоснования вашего мнения… Итак-с, слушаю: первая минута…
— Минута вторая…
— Минута третья…
От такого вмешательства в спор все смешались, и — спор был проигран, с лицом, напоминающим поэта и цензора Майкова, уважаемый Иван Иванович отвесил цитату:
— Наука есть серия фактов: гипотетический примысел науке вредит… Спор же есть игра примыслов и раздуванье гипербол.
— Почитайте ‘эвристику’, то есть учение об искусстве оспаривать мнения.
Замечательно, что один из участников спора через сорок шесть дней получил наследство, и — службу оставил.
Чиновники избегали Ивана Иваныча, в сущности, обстоятельств его долгой жизни не знали они, было ему уже за семьдесят лет, прослужил он в музее лет сорок, поступил же на службу вполне он сложившимся, появлялся в наших краях из Тавриды5, поставил его на работу покойный Маевский, известнейший деятель Николаевской, давно отошедшей, эпохи.
Знали подлинно, что Иван Иваныч Коробкин — эпоха, и знали еще: проживает в Калошином он переулке, над двориком многоэтажного серого дома, откуда является неизменно на службу: осенями — в пальто, летом — в сквозном парусиновом пиджаке, с преогромнейшим зонтиком, зимами — в выцветшей енотовой шубе.
В этой старой енотовой шубе видали его, пробегавшим зимою по Знаменке6 в вьюгу, в серебряный клубень снежинок, парчою ложившихся у ограды огромного Александровского училища7.

2

Появлялся Коробкин в Калошином переулке в без двадцати пяти минут пять часов, и уже в пять часов ровно сидел он в удобном протертом и кожаном кресле: в удобнейших туфлях, отделанных мехом, переменив сюртучок — на точно такой же (поплоше) — перед столом, сплошь заваленным рукописями и книгами, книги были особого сорта: лежал фолиант преогромных размеров в пергаментном переплете: ‘Principia rerum naturalinm, sive novorum tentaminum phenomena mundi elementaris’8. Или — ряд томов ‘Сионского Вестника’9.
Были разбросаны всюду приятные томики, вроде: ‘Письма С. Г.’ без обозначения автора, и рукою Ивана Иваныча была сделана к ‘Г’ приписка ‘амалея’, и выходило ‘Гамалея’.
На стене, над письменным столиком, Иваном Ивановичем вывешивались листочки с начертанным собственноручно волнующим лозунгом дня: каждый день для Ивана Иваныча имел собственный лозунг, по утрам, перед отправлением на службу, Ивап Иваныч Коробкин себе избирал лозунг дня, и под лозунгом этим он жил этот день, все иное им отмечалось:
‘Довлеет дневи злоба его’…10
Злобою же дня для Ивана Ивановича обыкновенно служили: изречение Фомы Кемпийского11: ‘Читай такие книги, кои более производят сердечного сокрушения, нежели занятия’ … Или латинские лозунги. И так далее, далее.
При пробужденьи, до выбора лозунга упражнялся Иван Иваныч, минут эдак десять, в сосредоточеньи мысли, он при этом брал очень простую, легчайшую мысль, например — о булавке, поставив булавку перед умственным взором своим, обыкновенно продумывал он все, касающееся булавки, избегая тщательно посторонних ассоциаций и промыслов, упражнение на языке Ивана Иваныча называлося первым правилом: правилом умственного контроля, а все то, что было связано с выбранным лозунгом, на языке Ивана Ивановича называлося вторым правилом: инициативою к действию, было еще у Ивана Иваныча третье, четвертое, пятое правило, но о них распространяться не стоит, говорят: у Ивана Иваныча был такой по наследству доставшийся дневничок, и его-то вот проводил в свою жизнь, исполняя все правила на протяжении тридцати с лишним лет, и притом с такою ловкостью, что сослуживцы Ивана Ивановича не подозревали о подлинном роде занятий его, по отношению к которому безупречная служба в музее была только маской, скрывавшей мудренейшие упражнения в чисто нравственной сфере: Иван Иванович был собственно йог, а не служащий.
Чудаки такие доселе живут среди вас, благородные граждане, вы их видите ежедневно, вы с ними находитесь в непрестанном общении, не проницая их рода занятий, и — наблюдая лишь странности.
За Иваном Ивановичем, несомненно, водилася странность: он три с лишним года не произнес личного местоимения ‘я’, так искусно лавируя, что никто бы не мог его уличить, если бы в эти три с лишним года спросили Ивана Иваныча:
— А скажите-ка, вы читали сегодня газету, — то Иван Иванович ответил бы: ‘да, читал’, вместо того, чтобы ответить: ‘да, я читал’. Это правило воздержания от употребления личного местоимения ‘я’ называлося им: правилом укрепленья самосознания. За три с лишним года Иван Иваныч Коробкин приобрел очень крупную власть в употреблении личного местоимения ‘я’. И потом уже, когда помощник управляющего музеем усумнился однажды в целесообразности расстановки музейских предметов по плану Ивана Ивановича, Иван Иванович заметил ему:
— Свое дело Я знаю.
И так сказал, что помощнику управляющего показалось: перед ним расступилися стены, и он пролетел непосредственно в тартарары с своим собственным планом.
Вечером разглагольствовал он:
— Знаете ли, Аграфена Кондратьевна, все на свете бывает… Говорят, есть масоны, про Маевского говорили, что он есть масон, перстень он там какой-то носил. Может быть, среди наших знакомых, — ага! — разгуливают преспокойно они, только мы их не знаем.
Правила упражнения приводили Ивана Ивановича в те особые состояния сознания, которые он разделял на, так сказать, три сферы: 1) на концентрацию мысли, 2) на медитацию, 3) на контемплацию, заимствуя терминологию эту от средневековой школы монахов из монастыря св. Виктора12.
Концентрация приводила его в состояние ясности мысли, граничащей с яснозрением, медитация вводила всю душу его в круг поставленной мысли. А контемплация?..
Но мы лучше опишем ее.

3

Прижав свои руки к коленам и вытянувшись па кожаном кресле, вперялся в какой-то ему одному понимаемый мысленный ход, проницающий все его существо, этот мысленный ход вызывал остроту состояний сознаний, сопровождался порослью новообразованных ощущений семидесятилетнего, иссохшего тела.
Вокруг рук начинались пожары каких-то секущих биений, биения ощущалися мыслями, излитыми внутрь рук, так что мыслили руки, и — раскрывалася голова, как бутон в лепестковую, пышнейшую розу, и лопасти мозга протягивались в ощущенье, как руки вокруг головы, выхватывая из космического пространства добычу мыслей людей, окружавших Ивана Иваныча, отчего могло показаться, что этот последний умеет проглатывать мысли.
Иван Иваныч раскидывал над собою какие-то руки из рук, и эти руки из рук начинали кружиться: его уносили.
И знакомые абрисы книг, полок, шкапчика, столика, комнаты становились сквозными какими-то, и сквозь них проступала какая-то новая жизнь всекипящего мира, в нем самом, вне его все вскипало, крутилось, дымилось в каких-то летающих струях, все какие-то искрометы, парчи, пелены из тончайших светящих субстанций, крутясь, расширяясь без меры, себя ощущал, как кипящий клубок своих мысленных струй.
Многокрылый, меняющий очертание, он снимался с себя самого, чтобы броситься в всекипящее море существ, представляющих: искрометы, парчи, пелены из тончайших, светящих субстанций, в которые проливались: парчи, пелены из тончайших светящих субстанций Ивана Ивановича.
Так он мог, из себя изливаясь, вливаться в кипящую жизнь обстающих существ, изливался из существа в существо, мог он внятно восчувствовать душу того иль другого из обитателей дома в Калошином переулке, и даже: восчувствовать душу, — ну, например, Милюкова13, Винавера14, Карла Либкнехта15, а может быть, души: Бисмарка16, Биконсфильда17, Наполеона18 и Ганнибала19, среди кипятящихся, колесящих, светящих, теплящих образований, куда погружался он, были, конечно, и деятели давно отошедшей эпохи.
Многое мог подсматривать он в этом мире, но он не мог обложить внятным словом узнания, и попытайся он обложить внятным словом узнания, — внятное слово должно б непременно распасться и стать — венком слов: метаморфозою словесных значений, тысячемыслием тысячезвучий, таящихся в нем: быть невнятицей.
В этой невнятице проживал много лет.
И оттого-то: привычка к молчанию или привычка обмениваться с окружающими при помощи прописей составляла естественный обиход неестественной жизни.
Иван Иванович Коробкин, перекипая от образа к образу, выносился за образы, и колесящее образование его ритмов (душевных колес) растворялось в безбрежности истекающими кругами (кольцами ряби на озере), и в безобразном таяло, тут субстанция его состояний сознания уподоблялася мировой пустоте, он же сам — пустота, немота, безглагольность, бездвижность — взирал на свой собственный вспыхнувший центр пустоты, как на ты, стоящее посередине души его, это ты принимало напечатление Неизвестного, казавшегося исконно Известным, Кого мы забыли, напечатление Неизвестного, казавшегося исконно Известным, кого мы забыли, гласило:
— Дни текут!
Се, гряду!
И когда возвращался в себя, находя себя в кресле (в удобнейших туфлях), то он ощущал невероятную радость тепла, разлитого посредине груди.
Вот что есть контемплация!
Иван Иванович Коробкин доподлинно знал: времена — накопились, бессрочное — принадвинулось, будут — новые дни, подымается новая эра, и с грохотом гибнет величие великолепной культуры, но под обломками старого новые всходы встают.
Иван Иванович Коробкин всем сердцем любил малолетних, он знал — среди детей будут дети, про Ивана Ивановича распространяли нелепые слухи о том, что он был убежденнейшим не то чтобы мистиком, а… так сказать… гностиком, — апокалиптиком20, не то социалистом, не то хилиастом21.

4

Среди музейных своих сослуживцев он вел себя как человек старомодный, чуждавшийся всякой политики, даже боявшийся политической жизни, более всего он чуждался кадетов, деятели, принадлежащие к партии народной свободы, при редких беседах с Коробкиным, заявляли решительно, что Иван Иваныч Коробкин отъявленный ретроград, так, однажды философ-кадет развивал в помещении музея свой взгляд на идеальное государство, где принцип гуманности будет настолько расширен, что даже в тюрьмах будут предложены заключенным усовершенствованные способы развлекать себя и друг друга.
Тут Иван Иваныч прервал собеседника:
— Все-таки, будут тюрьмы?
На что тот ответил:
— А как же?
— А я полагал, что человечество проникнется явственным сознанием принципов справедливости и гуманности.
— Нет: тюрьмы будут… Но сидящие в заключении будут слушать симфонии. За стеною им будут наигрывать фуги Баха и сонаты Бетховена.
Но Иван Иваныч, сморкаясь, с лицом неприятным, сухим, напоминающим поэта и цензора Майкова, оборвал философствующего:
— А уж я предпочитаю тюрьму с насекомыми, и — без звуков Бетховена.
Так попал в ретрограды он.
Кроме того, Иван Иваныч Коробкин отрицал неизбежность войны в год войны, патриотическое одушевление не охватило его, и он полагал, вопреки очевидности, что из-за маленького и полудикого народца не стоило поднимать столько шуму, этим подал он повод всем думать, что втайне германофильствует он: о правительстве он молчал и о Распутине не выражался, февральская революция не обрадовала его.
Но по мере того как, кипя, расплавлялась Россия, и от нее отлетали осколками — Польша, Финляндия, Латвия, Белоруссия, Кавказ и Украина, по мере того как надрывался от крика негодования музей, а обитатели дома в Калошином переулке испытывали волнение и лишалися аппетита и сна, по мере того как в Москве залетали столбы буро-желтой, глаза выедающей пыли и закрутились бумажки, по тротуарам, бульварам и скверам в огромном количестве заковыляли откуда-то появившиеся инвалиды, по мере того как все более и более искривлялись трамваи от виснувшей на них бахромы из друг друга давящих, толкающих тел, — Иван Иваныч к удивлению всех стал испытывать чувство неизъяснимейшего и приятнейшего волнения, глаза его становились все лучистей и кротче, а старческий рот начинал чаще складываться в улыбочки.
Что такое происходило в сознании Ивана Иваныча, — трудно было понять: точно он радовался уничтоженью России.
По вечерам он заглядывался из своего окошка на зори, а летом (в июне 1917 года) он даже однажды в день праздничный появился на даче у Аграфены Кондратьевны, у той самой, которая… или верней: у которой… Но дело не в этом, а в том, что, гуляя с помощником управляющего музеем по полю, он оглядел всю окрестность, и деловито заметил:
— Ага!
— Да, да, да!
— Воздух чист и лучист!
С той поры сослуживцы заметили: средь прописей, изрекаемых им, появились новые прописи.
Проходя в библиотечное помещение и просматривая записки, он вдруг начинал неестественно улыбаться и потирать свои руки, взглянув на него, можно было подумать, что дух его выпивал ароматный, старинный напиток: то, чего никто не испил, но это только казалося. Иван Иваныч Коробкин, воспользовавшись праздничным днем, после длинного ряда годин, побывал на природе.
Иногда, перебирая записки, он схватывался за сердце, как лица, страдающие сердечным неврозом, но это не был невроз, это были: непроизвольные погружения ума в трепетавшее сердце, скатывался, как жемчужина, в чашу сердца, производя колебанья поверхности крови, сказали бы вы:
— Сердце екнуло!
И вот с екнувшим сердцем — екнувшим несвоевременно (в помещении музея) — Иван Иваныч Коробкин теперь обращался к его окружающим сослуживцам своим не с обычной сентенцией, вроде:
— Иконография, господа, есть наука.
Обращался к его окружающим сослуживцам он с фразою, странно звучащей:
— Да, да, да — воздух чист и лучист.
Но говорил, разумеется, он не о воздухе музейного помещения, явно пронизанном пылью, и не о воздухе уличном, ни даже он разумел воздух поля, что касается воздуха, о котором некстати так возглашал Иван Иваныч Коробкин, то этот воздух был страны ежедневных его путешествий в страну мысле-чувств, та страна — мысле-чувствия — была воздухо-светом, и состояние этого воздуха волновало Ивана Иваныча: он отчетливо видел, как до революции эта страна замутнела, поблекла, как облака душных дымов врывалися в здесь играющий свет, лишь со времени революции замечал он отчетливость атмосферы (все клубы удушливых дымов спустилися, осадились на внешности нашей жизни, производя в ней развал: так прибитая дождиком пыль осаждается на поверхность предметов, оставляя на ней свои пятна, а воздух, очищенный, лучезарнее светится).
К этому состоянию атмосферы и относились слова:
— Воздух чист и лучист!
Около двадцатых чисел июня 1917 года он, раз появившись в музейской передней с огромнейшим зонтиком, в парусиновом пиджаке, но в калошах, — передавая огромнейший зонтик швейцару, заметил:
— Да, да…
— Дни текут, Ферапонт Семеныч, текут…
— Утекают от нас…
— Времена накопляются.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Были тяжкие июльские дни22: содрогалась Россия.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Перед октябрьским восстанием, когда Иван Иваныч Коробкин явился в музей уже в старом, осеннем пальто (не в крылатке), он стал вдруг приглядываться к молодому, недавно в музей поступившему деятелю одной из тогда сформированных партий, приподнявши очки, он порой стал постаивать перед ним, покачивая седой головой — с невероятным сочувствием, из-под седых тяжелых бровей невероятным сочувствием пронизывали огромные очи Ивана Иваныча сослуживца, и точно охваченный вздохом, который давно начался и не мог все окончиться, он однажды высказывал почти вслух свои мысли:
— И вот, молодой человек, надвигается незакатно-бессрочное, и — да-с! — обрывал он себя.
И, протирая очки, возвратился к бумагам, переменилось лицо его, напоминавшее в очень редкие миги лицо пророка Иеремии в изображении Микеланджело23.
Молодой человек через несколько дней был убит в перекрестном огне пулеметов.

5

Мы забыли сказать про одно очень важное обстоятельство в жизни Ивана Иваныча: ежедневно в без пятнадцати минут десять Иван Иваныч Коробкин кончал свои счеты со днем и пропускал все события дня перед собою в обратном порядке: от последнего мига до мига своего пробуждения, после этого мысль его и внимание приобретали какую-то особую стойкость и силу, в без пяти минут одиннадцать он ложился.
Вытянувшись на спине и закрывши голову, он лежал без движения, мысленный винт в голове, развивая спираль, острием упирался в семидесятилетние кости черепа, отчего череп лопался и содержимое головы Ивана Иваныча в ощущении вытягивалось в неизмеримость, сначала казалось ему, что его голова есть голова, на которую надета тиара, потом, что тиара срасталася с головой и вытягивалась в невероятно огромную башню, в это время пятки Ивана Иваныча ощущали себя внутри льющихся ощущений в безмерности удлинившихся и друг с другом слившихся ног, сначала Иван Иваныч Коробкин отчетливо чувствовал пятки свои на уровне, скажем, колен (окончания ног выпирались за пятки), потом у себя в животе.
Наконец, Иван Иваныч Коробкин испытывал тело свое точно вписанным в некое огромное тело, из излетных биений, — от сердца до горла, словом: чувствовал себя самого — внутри себя самого, как пигмей в теле гиганта, так чувствует, вероятно, себя случайно забредший усталый и засыпающий путешественник в невероятно огромной, пустой и покинутой всеми башне, явственно ощущалось при этом, что стены башни — небесный покров, нами видимый днем, ощущалося, что небесный покров — не что иное, как кожный покров нас самих, иль, вернее: покров какого-то огромного тела, внутри которого выкристаллизовались — кости, кожа, вероятно, себя сознает так кристаллик в сосуде по отношению к раствору, его осадившему.
В минуты же перехода ко сну Иван Иваныч Коробкин отчетливо ведал, что наше тело есть тело, вписанное в другое огромное тело, внутри которого и сложилось оно, что это тело есть небо, что каждый из нас путешествует с своим собственным небом (если бы цыпленок в яйце мог бы бегать внутри яйца, он катил бы яйцо, переступая лапками по внутренней стороне скорлупы), так небо, с которым мы ходим, ведь есть скорлупа, обведенная вокруг головы. Одновременно Иван Иваныч Коробкин себя находил внутри кожи и вне ее (внутри кожи огромного тела и вне кожи обычной).
Тут усилием воли сжимался в себе и ощущался теперь силовой, яркой точкою, все рвущей, испытывал сотрясение, тело, лежавшее средь простынь, точно щелкало, как стрючок, и Иван Иваныч Коробкин получал возможность передвигаться по огромнейшей башне (от сердца — чрез горло — к отверстию темени), он себя ощущал перебегающим внутри башни — по лестнице: от ступеньки к ступеньке (от органа к органу), и выбегал на террасу великолепнейшей башни (вне тела физического и вне тела стихий).
Тут оказывался он окруженный небесным пространством, блистающим звездами, но особенность этих звезд состояла в том, что они быстро реяли, точно птицы, при приближеньи к террасе, где их созерцал, освобожденный от тела, Коробкин, они становились многонеристыми существами, и они изливали из центра, как перья, фонтаны огней, и одно существо — звездо-птица (звезда Ивана Ивановича) опускалась к нему, обнимала клокотавшим пожаром лучей (или крылий), и — уносила, чувствовался кипяток, обжигавший всю сущность Ивана Иваныча, ощущения рук переходили в ощущения крыльев звезды, обнимавшей его и зажигавшей пожары, и Иван Иваныч Коробкин сквозь все пролетал в искрометы, парчи, пелены из тончайших светящих субстанций — искрометами, пеленами, парчами пространства светящих субстанций — в Ничто, посередине которого возникал Тот же Старый, Забытый Знакомец, исконно встречающий нас — говорит:
— Се гряду!24
Так Иван Иваныч Коробкин отчетливо узнавал в нем старинного Небожителя, руководящего втайне поступками Ивана Иваныча, наполнявшего свето-воздухом вдохновенное существо его жизни.
Обыкновенно Иван Иваныч Коробкин во время таинственных, сокровенных бесед с этим Тайным Учителем жизни впадал в бессознательность, и важнейшие части бесед оставались невнятны ему самому.
Но в последнее время беседы с Учителем принимали во сне отпечаток необыкновенной отчетливости, с необыкновенной отчетливостью сознавал он: десятилетья блуждала в туманах земных оболочка его для того, чтобы час тот настал, когда в миг вожделенный и в день полновременный могла б встать она, как пророк, над собранными толпами: бросать в толпы слова, принадлежащие не ей, а Учителю, говорящему сквозь нее, как сквозь трубы:
— Спешите!
— Пора…
— Мы построим огромнейший храм…26
— Времена — накопляются…
— Вихри сплелись…
— Разрушаются наши дома…
— Расплавляется твердая почва…
— И воды потоков охватят вас всех.
— Се — гряду!
В один знойный июньский денек 1918 года, когда собиралися митинги на окраинах города, подготовлялось убийство посланника Мирбаха27, все заметили, что Иван Иваныч Коробкин, придя в помещение музея, не прикасался к делам, напоминая лицом и осанкой пророка Иеремию в изображении Микеланджело.
По окончании службы Иван Иваныч Коробкин без двадцати минут пять оказался в трамвае, везущем к окраине города, в нем — созрело решение.

6

Под открытым небом шел митинг.
Говорилось о свободе, и — о возможности перевернуть жизнь по-новому, говорилося о любви и о равенстве: братстве народов.
И тогда-то над толпою встал он, кто молчал много лет, ожидая в уединении своей кельи того лучезарного дня, когда будут растоплены скрепы жизни, и — будет возможность: сошествия Духа в сердца.
Из-под седых и тяжелых бровей его взоры толпу проницали невыразимой любовью: из-под хохота, восклицаний, насмешек раскачивалась вдохновенная голова, напоминающая пророка Иеремию в изображении Микеланджело, прозвучали слова: лебединою песнью хрустального времени, показалось на миг, что придвинулось невозвратное что-то, и на словах его, проструившихся струями в души, расплавилась самая жизнь, золотой тканью образов (отблесков Духа), летя в изначальность.
На мгновение почувствовал всякий, что в глубине существа его начался легкий вздох, и не мог он окончиться, и над толпою простерся тот именно, кто столько лет вырастал.
Если бы в это мгновение у кого-нибудь из толпы вдруг открылись глаза до возможности прозирать сквозь покровы иллюзий, обставших нас всех, тот увидел бы: — стародавний седой Небожитель, Учитель, взмываясь как птица, крылами из далей духовного мира низринулся вниз, в неживую дыру, образующую пробоину в мире духовном, — низринулся в пространство Ничто, и увидел бы тот, у кого открылась возможность прозреть на мгновение, как в пространства Ничто из земной, отуманенной сферы, вдруг вырвалася душа произносящего перед толпой изречение Ивана Иваныча (вырвалось из темени собственной головы) и — произошло соединение человека и духа, в то время как — земное семидесятилетнее тело, восстав над толпой, произносило слова, принадлежащие не ему, а Учителю, проговорившему сквозь него, как сквозь трубы:
— Спешите!
— Пора…
— Мы построим огромнейший храм!
— Времена накопляются…
— Вихри сплелись…
— Разрушаются наши дома…
— Расплавляется твердая почва.
— И воды потоков охватят вас всех…
— Се — грядет!

7

Иван Иваныч Коробкин отчетливо видел, с трибуны, кровавые страсти, как головы рыкающих леопардов, в огромной толпе, видел: желтые лица, налитые чела, враждебные очи, разорванные оскалом уста.
И он понял отчетливо: преображение не свершится еще, будущее, приподнявшись из недр разряженной стихии, отступило. И — Гостя не приняли.
Понял он и ошибку свою: разоблачение до сроков духовных печатей.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Было видно, как старый, измученный человек устремил пред собою потухшие очи, повитые пепельным бархатом отгорающих молний: так уголь, еще полыхая внутри, начинает сереть хладным пеплом с поверхности, очи, как пепел, развеялись перед гудевшей толпой, а бессильное тело, слезая с трибуны, как будто валилось в огромную ночь, сопровождаемое насмешками.

. . . . . . . . . . . . . . .

По переулкам и улицам спящего города, возвращаясь к себе, семенило бессильное тело, жующее ртом, нахлобучив на лоб полураздавленную шляпу с нолями, а из-под серой, проломленной шляпы, печально уставяся в лужу, вращало своими бессильными бельмами образованье из плоти, напоминающее лицом — лицо цензора и поэта А. Майкова: в гробе.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Между тем: подлинный Иван Иваныч Коробкин, поднявшийся на террасу огромнейшей башни, стоял, опершись на перила, и созерцал

ПРИМЕЧАНИЯ

Рассказ написан в августе 1918 г. и впервые опубликован в том же году в воронежском журнале ‘Сирена’ (No 2—3). Печатается по тексту этого издания.
1 Фамилия, имя и отчество героя рассказа — Иван Иванович Коробкин — те же, что и у главного героя романного цикла ‘Москва’, написанного позже. Кроме внешнего сходства их сближает и общая вера в могущество любви, и осознание своей миссии быть провозвестником основанного на любви счастливого будущего человечества. Прообразом героя рассказа послужил, наряду с отцом писателя — Н. В. Бутаевым (1837—1903), — русский философ Николай Федорович Федоров (1828—1903), чья проповедь ‘общего дела’ привлекала заинтересованное внимание Белого. Об Иване Ивановиче Коробкине, как герое будущих произведений, Белый, судя но его позднейшим воспоминаниям, впервые рассказал Вяч. Иванову еще в 1909 г. в связи с накопившимися у него ‘психологическими и сюжетными зарисовками на тему ‘старая, рассыпающаяся Москва’ (Проблемы творчества. С. 12—13). Уместно высказать предположение, что фамилия Коробкин засела в памяти Белого в связи с одной из достопримечательностей старой Москвы — ‘домом Коробкина’ (Остоженка, д. 27), который был расположен рядом с хорошо известным зданием Коммерческого училища, в котором родился историк С. М. Соловьев, и неподалеку от частной гимназии Л. И. Поливанова, в которой учился Белый.
2 Строка из ‘Оды на день восшествия на престол Елисаветы Петровны 1747 года’ М. В. Ломоносова.
3 Майков Аполлон Николаевич (1821—1897) — поэт, переводчик, длительное время, подобно герою рассказа, работал библиотекарем, более сорока последних лет жизни был цензором.
4 Один из арбатских переулков Москвы, находящийся между Сивцевым Вражком и Арбатом.
5 Название Крымского полуострова после его присоединения к России (1783).
6 Улица в центре Москвы между Арбатской площадью и Кремлем.
7 Имеется в виду здание основанного Александром II Александровского военного училища на углу Арбатской площади и Знаменки, построенное в 1863 г.
8 Основания естественных вещей, или Феномен новых испытаний стихийного мира’ — книга шведского философа-мистика Эмануэля Сведенборга (1688—1722).
9 Ежемесячный журнал, издававшийся в Петербурге в 1806 и 1817—1818 гг.
10 Матфея. 6, 34.
11 Фома Кемпийский (1379/80—1471) — голландский монах, мистик и писатель.
12 Монастырь, основанный в Париже в 1108 г. и получивший широкую известность благодаря своей мистической школе философии.
13 Милюков Павел Николаевич (1859—1943) — историк, публицист, один из основателей конституционно-демократической партии, редактор газеты ‘Речь’, в 1917 г. — министр иностранных дел Временного правительства.
14 Винавер Максим Моисеевич (1862—1926) — адвокат, один из основателей конституционно-демократической партии.
15 Либкнехт Карл (1871—1919) — один из основателей коммунистической партии Германии.
16 Бисмарк Отто фон Шёнхаузен, князь (1815—1898) — немецкий политический и государственный деятель, 1-й рейхсканцлер германской империи в 1871—1890 гг.
17 Биконсфильд, граф (Дизраэли Бенджамин) (1804—1881), премьер-министр Великобритании в 1868 и 1874—1880 гг., лидер консервативной партии, писатель.
18 Наполеон I (Наполеон Бонапарт) (1769—1821) — французский полководец и государственный деятель, император в 1804—1814 гг. и в марте — июне 1815 г.
19 Ганнибал (247 или 246—183 до н. э.) — карфагенский полководец.
20 Сторонник религиозно-духовного учения, претендующего на знание особого таинственного смысла Библии, нередко противоположного прямому. Особо часто в своих пророчествах гностики прибегали к толкованию Апокалипсиса.
21 Верующий в тысячелетнее царство Христа на земле.
22 Июльская демонстрация 1917 г, в Петербурге была подавлена войсками Временного правительства.
23 Имеется в виду фреска в Сикстинской капелле.
24 См.: Откровение. 22, 12: ‘Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам его’.
25 См.: Откровение. 8, 9, 11.
26 Имеется в виду Иоанново здание в Дорнахе, переименованное в Гетеанум. Основано Р. Штейнером как мировой антропософский центр. Белый принимал активное участие в возведении этого антропософского храма-театра, находясь в Швейцарии в 1914—1916 гг.
27 Немецкий посол в Москве граф Вильгельм Мирбах (1871—1918) был убит 6 июня 1918 г. чекистом — левым эсером Я. Г. Блюмкиным с целью срыва Брестского мирного договора.
28 Основан во имя Смоленской иконы Божьей Матери на юго-западе Москвы в 1524 г. При нем существует известное московское кладбище, где покоится прах Андрея Белого.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека