Из воспоминаний о В. Е. Евгеньеве-Максимове, Розанова Л. А., Год: 2001

Время на прочтение: 14 минут(ы)
НЕКРАСОВСКИЙ СБОРНИК. XIII
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, ‘НАУКА’, 2001

Л. А. Розанова

ЛИНИЯ ЖИЗНИ
(ИЗ ПИСЕМ В. Е. ЕВГЕНЬЕВА-МАКСИМОВА И ВОСПОМИНАНИЙ О НЕМ)

Мое личное знакомство с известным ученым Владиславом Евгеньевичем Евгеньевым-Максимовым состоялось поздней осенью 1947 года. Кроме моих научных устремлений этому способствовали два авторитетных человека.
Когда я стала аспиранткой кафедры русской литературы Ленинградского педагогического института имени А. И. Герцена, мой научный руководитель профессор Василий Алексеевич Десницкий, узнав о моей любви к Некрасову и желании заниматься его творчеством, сказал: ‘Разыщи Евгеньева-Максимова, передай ему, что я тебя прислал: он тебе даст, если не изменишь Некрасову, больше, чем я’. Другим советчиком был младший брат маститого ученого, тоже филолог, с которым судьба свела меня еще в студенческие годы, — Дмитрий Евгеньевич Максимов. ‘Вам непременно надо познакомиться с братом, он собирает всех некрасовцев, — порекомендовал Дмитрий Евгеньевич. — Я расскажу ему о Вас’.
О Владиславе Евгеньевиче я кое-что знала сама еще до этих разговоров: по части опубликованных работ о Некрасове, по личным впечатлениям. С самых первых аспирантских дней, дабы набраться ума-разума, я стала ходить на открытые заседания (их тогда проводилось множество) в Ленинградский университет и Пушкинский Дом. Среди других слышала и несколько выступлений Евгеньева-Максимова. Они захватывали силой убежденности в величии и значимости родной литературы, влюбленностью в писательское слово, богатейшей аргументацией, какой-то особой манерой общения с аудиторией. Привлекал и внешний облик: красивый голос, звучащий, как рояль, прекрасная дикция, прямая могучая фигура, белые усы и бородка, белая голова.
О таком впечатлении писал Д. Е. Максимов: ‘Мой старший брат часто и успешно выступал перед большими аудиториями как лектор. Достаточно сказать, что в лазаретах перед ранеными во время второй мировой войны он, оставшись в блокадном Ленинграде, прочитал едва ли не 1000 лекций. Лекции его были очень колоритны, ярки и эмоциональны. Слушателям казалось, будто в лекторский зал входит вместе с ним какой-нибудь седовласый, гривастый сотрудник ‘Современника’ или ‘Отечественных записок». {Макашов Д. Е. О себе. (Автобиографическая заметка) // Факт, домысел, вымысел в литературе. Межвузовск. сб. научн. тр. Иваново, 1987. С. 167.}
И вот однажды, в перерыве какого-то заседания, набравшись храбрости, я подошла к этому человеку в вестибюле Пушкинского Дома и представилась. Он внимательно, с живым интересом посмотрел на меня, по-расспрашивал, затем погладил меня ласковой, теплой рукой по голове и раздумчиво сказал: ‘Ну что же, начнем…’. С того дня его забота обо мне как молодом исследователе оказалась неусыпной. В. Е. Максимов пригласил меня участвовать в работе его Некрасовского семинара, торопил с созданием проспекта задуманной кандидатской диссертации (‘Историко-революционные поэмы Н. А. Некрасова — ‘Дедушка’, ‘Русские женщины»). Проспект утверждался на кафедре В. А. Десницкого, в Герценовском институте, и Владислав Евгеньевич был первым его читателем и критиком. По его совету я дважды прочла фрагменты диссертации в его семинаре и сделала доклад в Некрасовском музее на Литейном. И хотя я имела умного, много знающего, требовательного руководителя, В. Е. Евгеньев-Максимов добровольно считал себя ответственным за результат моих штудий.
Семинар имел смешанный характер: студенты-старшекурсники, аспиранты, молодые ученые, сотрудники начавших организовываться некрасовских музеев. Теперь, когда судьба даровала мне возможность самой около сорока пяти лет руководить своим Некрасовским семинаром, я понимаю плодотворность такого смешения. В лице Владислава Евгеньевича перед нами предстала незыблемая вершина. Видели мы идущих рядом коллег и в какой-то степени соперников. Знали о более юных, подпиравших нас. В этой творческой лаборатории осуществлялся процесс роста, собирались силы и для предстоящих некрасовских конференций, и для работы над двенадцатитомным собранием сочинений Некрасова, и для будущих монографий.
В те годы старостой семинара была Татьяна Фролова, студентка-старшекурсница, благотворно влиявшая своей обязательностью, предусмотрительностью и мягкостью на разные аспекты наших взаимоотношений. Проходили все наши встречи в квартире Владислава Евгеньевича на Васильевском острове. Не ограниченные временем, шли они долго и, главное, сосредоточенно, без отвлечений.
После непременного доклада кого-либо из участников и его обсуждения говорили о ходе чьих-то работ (часть ‘семинаристов’ уже готовила к публикации тексты Некрасова и комментарии к ним для Полного собрания сочинений и писем, кто-то отчитывался за сделанное как соавтор Евгеньева-Максимова по общей книге), делились планами. Передавались — в порядке подготовки к следующему занятию — рукописи, назначались встречи.
И в этой второй части наших встреч, как, безусловно, и в первой, Владислав Евгеньевич оставался опытным кормчим. Он во что-то вмешивался, что-то уточнял, дополнял, показывал, а кому-то снова и снова читал стихи. ‘Снова’ потому, что стихами он открывал занятие, стихи оказывались важным моментом при анализе докладов, стихами он встречал опоздавших (последнее нередко выпадало на долю Зары Минц, впоследствии известной исследовательницы творчества А. А. Блока).
В текстах Некрасова, которые Владислав Евгеньевич, мне кажется, все знал наизусть, он мгновенно разыскивал афоризмы и суждения, какими-то внутренними линиями связанные с нашими конкретными ситуациями. Диапазон произносимого был весьма широк, начиная с мало известного афоризма ‘И в том лишь нет надежды вновь, В ком навсегда застыла кровь’ (из стихотворения ‘Новый год’) и включая любимое разными поколениями читателей утверждение ‘Люби, покуда любится, Терпи покуда терпится, Прощай, пока прощается…’ (из стихотворения ‘Зеленый шум’). И каждый раз он произносил выбранные строки так, что они звучали по-новому.
Открытое, одухотворенное лицо нашего руководителя еще более оживлялось, когда на занятия приходила одетая в черное, строго-сдержанная Ольга Владимировна Ломан, создательница и в течение нескольких десятков лет хранительница некрасовского очага в доме на Литейном. Ее неизменно деловая информация, ее немногословные точные ответы на вопросы не просто запоминались и дисциплинировали слушателей, а вызывали желание незамедлительно, независимо от времени года отправиться на Литейный, постоять перед входной дверью, перед которой переводили дыхание, испытывали волнение многие из прославленных писателей, с трепетом подняться по лестнице и пережить в любом месте мемориальной квартиры ни с чем не сравнимое чувство прикосновения к родному миру, его тайнам, величию…
В спецсеминаре началось знакомство с часто выступавшими на занятиях Моисеем Михайловичем Гином и Александром Мироновичем Гаркави, которым всего несколько лет спустя довелось сказать свое слово, определить свою нишу в изучении творчества Некрасова. Постоянно вспоминается, как настойчиво рекомендовал мне Владислав Евгеньевич поближе сойтись с А. М. Гаркави, посмотреть и обдумать открытые им художественные и литературно-критические выступления Некрасова. Александр Миронович доверил мне все свои тогда еще рукописные материалы, а встречу занял рассказом о том, как и почему начальный вариант своей диссертации он написал на первом году аспирантского обучения, теперь же занимается ее совершенствованием и более важными перспективными разысканиями.
Всех нас покорила научная основательность М. Гина. Не столько на занятиях, сколько при возвращении с них (ходили мы тогда в основном пешком) он излагал нам, по сути дела, целые главы своих будущих книг.
Вызванная однажды моим выступлением полемика о периодизации творчества поэта оставила меня и Гина на разных полюсах. А Владислав Евгеньевич, так показалось мне, еще подливал масла в огонь и поощрительно улыбался спорившим. Лишь годы спустя я поняла, почему: стоял серьезнейший вопрос о том, знал ли Некрасов творческие кризисы. И всем хотелось найти истину. {Разница позиций спорщиков в этом вопросе стала их ‘вечной’ спутницей. См., к примеру, статьи Л. А. Розановой ‘Исторические взгляды Н. А. Некрасова, отражение их в творчестве’ (О Некрасове. Ярославль, 1958. Вып. 1. С. 7—61) и M. M. Гина ‘О периодизации творчества Некрасова’ (Известия АН СССР. Сер. лит. и яз. 1971. Т. XXX. Вып. 5. С. 434-435).}
Гин легко ориентировался в море фактов, легко составлял из них убедительные доказательства. Никто не сомневался в его превосходстве над нами, но хотелось и нам узнать больше. В связи с его выступлениями наш наставник не раз употреблял — в качестве похвалы — теперь ставшую расхожей, а тогда казавшуюся откровением фразу: ‘Факты — воздух ученого’. К тому же она соответствовала основному стержню его собственной научной работы: никто не открывал такого количества некрасовских текстов, фактов жизни, обстоятельств литературной борьбы, быта, как он, Евгеньев-Максимов.
У Владислава Евгеньевича встретила я и Анатолия Федоровича Тарасова, молчаливого, отчаянно смелого, молодого, но успевшего пройти войну человека, который взялся поднимать полуразрушенную Карабиху (усадьбу Некрасова под Ярославлем) и более сорока лет жизни отдал возведению этого живого памятника во славу поэта и отечественной культуры. Он был так целеустремлен к этому служению, к этому делу, что возникшая еще в юности робость перед ним не оставила меня до последней встречи в Карабихе, в начале 90-х годов, когда Анатолий Федорович уже ушел на пенсию. Я была у него дома, в квартире в одном из усадебных флигелей…
Не называя еще имен других участников семинара тех лет, скажу лишь о том, что от щедрого ума и души Большого человека возросло целое поколение некрасоведов, давших соотечественникам основные, помимо трудов первопроходцев, книги о Некрасове, по которым выучилось множество студентов-филологов и сформировались миллионы поклонников великого поэта и великой поэзии.
Сам Владислав Евгеньевич безоговорочно относится к первопроходцам и зачинателям. Результат его нелегкого научного поиска, главные мысли, чувства выражены в его опубликованных трудах. Их идеи прямо или косвенно восприняты преобладающим большинством исследователей русской демократической литературы. Здесь хотелось бы сказать о другом, оставшемся за границами книг, а именно — о цельности его натуры и о том, что в отношениях с нами, с семьей, в быту проявлялись его подлинный демократизм, его верность некрасовским идеалам Добра и Любви.
Вспоминается, как отмечали один из дней его рождения. Шли обычные трудовые будни. Алиса Михайловна (жена Владислава Евгеньевича) еще накануне попросила меня прийти пораньше — помочь. Утром в комнате, служившей столовой, раздвинули и без того большой прямоугольный стол, скатертью накрыли лишь часть его: ‘Если одновременно придет много людей, накроем весь’. Поставили в одной из селедочниц посыпанную колечками репчатого лука селедку. На другую положили соленые огурцы. В хлебницу — кусочки ржаного хлеба. В старинном штофе поставили ‘сладкой водочки’. Штоф окружили гранеными стопками, похожими на те, какие я давным-давно видела у своей бабушки. С края поставили тарелки, положили вилки.
Первым пришел, очевидно, с утренних занятий, профессор университета Григорий Абрамович Бялый. Поздравив именинника и звучно, не комкая фраз, произнеся свои пожелания, он потер замерзшие руки, вскинул брови, выпил стопку водки и взял кусочек хлеба и огурца, не воспользовавшись тарелкой, — видимо, оценив неординарность застолья. Он пробыл с полчаса и ушел в явно хорошем расположении духа. В таком духе шел весь прием. Поздравлявших было немало, но они приходили один за другим, будто загодя распределили свое время. Не знаю, всегда ли было так. Однако на меня тот день рождения произвел самое благоприятное впечатление: было душевное общение между именинником и поздравлявшими, когда они искренне могли высказать самое сокровенное, ритуал праздника соблюдался, но никого не изнурял ни шумом, ни обилием яств. К тому же далеко не здоровому Владиславу Евгеньевичу даже из самых скромных угощений мало что позволялось. Иногда, устав, он на несколько минут выходил — тогда Алиса Михайловна или я становились собеседницами гостя, с благодарностью принимали литературные новости, информацию о делах в университете и городе.
‘Закрыла’ день шумная стайка семинаристов. После хором произнесенной здравицы они рассказали о веселой картинке в стенгазете филфака. На ней изображалось, как Владислав Евгеньевич катил перед собой целый поезд детских колясок и сокрушенно вопрошал: ‘Когда же это кончится?’. Дело в том, что у нескольких его аспиранток появились младенцы. Поздравляя молодых мам, он дарил им коляски — и печалился, так как при этом важном для каждой семьи событии нарушались, увы, сроки выполнения диссертационного исследования.
Около шести вечера Алиса Михайловна удовлетворенно сказала: ‘Пожалуй, все. И Владислав Евгеньевич, по-моему, доволен’. Были довольны этим особенным днем и мы, его очевидцы и участники, воспринявшие его и как факт, и как своего рода урок…
В бытовых вопросах Владислав Евгеньевич нередко был детски непосредствен и, вместе с тем, очень неприхотлив. Вспоминается трогательная история, случившаяся в Прибыткове, под Ленинградом, где Евгеньев-Максимов в послевоеннные годы проводил свой летний отпуск. За годы войны и разрухи все пообносились. Ему, работавшему с людьми, требовался хороший новый костюм. И вот в Прибытковском сельпо появилось черное сукно по 120 рублей за метр (в Гостином ряду тогда же стало продаваться трико для мужских костюмов по 400 рублей за метр, однако Владислав Евгеньевич счел его приобретение для себя непозволительной роскошью). Сукно было куплено (‘без очереди’, — удовлетворенно уточнял Владислав Евгеньевич, рассказывая историю костюма), доставлено местному портному. И осенью, радуясь своей удаче, этот сверхскромный человек щеголял в обновке.
Наши семинарские занятия проходили в домашнем кабинете. Скромен был этот кабинет ученого, где все определялось возможностью сосредоточенно работать. Большой, с высоким потолком, с приглушенно-зеленоватыми стенами, всегда казавшийся темным. За пять лет, что я там бывала (аспирантские и после), в нем ничего не менялось. Располагались мы на стульях, поставленных полукругом. Каждый из нас оказывался спиной или боком к двери. Владислав Евгеньевич чаще всего сидел за просторным письменным столом. Иногда он выходил в полукруг. Но и в этом случае между ним и нами сохранялось порядочное расстояние.
Никаких бумажных Гималаев на столе не было: видимо, все укладывалось или в ящики стола, или в стоявшие углом, по двум стенам, двухстворчатые высокие дубовые шкафы. Смотревшие на нас их стеклянные створки были изнутри затянуты какой-то темной материей. После кончины Владислава Евгеньевича часть этих шкафов (пять или шесть) ‘переселились’ в квартиру его младшего брата. От него я не раз слышала, что первым их владельцем был отец, Евгений Дмитриевич, ‘общественный деятель крупного масштаба’, участник ‘хождения в народ’, одно время — сельский учитель, в последние годы жизни — профессор Ленинградского института народного хозяйства. {Сведения взяты из эссе Д. Е. Максимова ‘О себе’, с. 166—167.}
Долгое время неизвестным для нас участником занятий было еще одно живое существо — собака. Сначала она не подавала никаких признаков своего присутствия. Узнали мы о ней случайно, когда Владислав Евгеньевич попросил посмотреть, что делает Кадо. За ширмой, куда пришлось заглянуть, стояла железная кровать с выгнутыми спинками (так делалось в начале XX века). А на байковом серо-коричневом одеяле, вытянув морду и лапы в сторону закрытой тем же одеялом подушки, возлежала недовольная Кадо. Даже сейчас помню, как меня, выросшую в семье охотников, где собак держали в конурах на улице, удивила эта вольность. Но тут же пришло в голову, что Кадо был любимой собакой Некрасова, что ему разрешалось гостить в лучших комнатах — и все стало ясно. Правда, эта Кадо, скорее всего, была беспородная: небольшая и некрасивая, гладкошерстная, темно-палевая, местами светлая, золотисто-коричневого цвета.
Внезапная болезнь не позволила мне представить диссертацию своевременно. Я уехала из Ленинграда без защиты. Состоялась она в самом конце 1952 года. В. Е. Евгеньев-Максимов выступал первым оппонентом: ‘А разве могло быть иначе?’ — рассудил он. Однако его безоговорочное намерение сопровождалось рядом условий со стороны Алисы Михайловны. Как его, страдающего хроническими болезнями, доставить к месту защиты, чтобы не простудить? Такси исключалось из боязни инфекции. Как подняться на четвертый этаж, где была выделена аудитория для защиты? Первый этаж здания занимали хозяйственные помещения, второй — лаборатории, третий уже высок. И т. д.
На защите, едва начав выступать, Владислав Евгеньевич забыл о своих недугах, сначала встал за импровизированную кафедру, а потом вышел на авансцену, величественно-красивый, произнес торжественно оду в честь Некрасова-художника и человека, в честь его подвига в формировании нескольких поколений соотечественников. Лишь после этого он целеустремленно и тщательно проанализировал мою работу.
Надо было видеть, как его слушала переполненная аудитория! Кое-кому пришлось даже стоять вдоль стен и в проходах. Большая часть людей пришла сюда, разумеется, не ради меня, интерпретатора. Нынешний по минутам расчлененный и просчитанный регламент защиты тогда еще не соблюдался. Говорил Владислав Евгеньевич долго, убеждающе, красиво — и зал не шелохнулся.
Вторым оппонентом весьма полемично и по отношению ко мне, и по отношению к Владиславу Евгеньевичу выступал Александр Иванович Груздев, незадолго до того начавший заведовать кафедрой русской литературы в Герценовском институте. Когда я отвечала ему, отстаивая свое мнение и не соглашаясь с рядом его замечаний, В. Е. Евгеньев-Максимов удовлетворенно кивал мне головой.
Из выступлений неофициальных оппонентов запомнилась развернутая речь, которую в одобрение и согласие с моими суждениями произнесла аспирантка Евгеньева-Максимова Инна Александровна Битюгова, занимавшаяся поэмой ‘Русские женщины’.
Впечатлениями своими (или какой-то их частью) от прочтения моей работы В. Е. Евгеньев-Максимов поделился, можно полагать, с братом. Он тоже пришел на защиту, скромно сел неподалеку от двери в аудиторию. Однако и среди множества присутствующих не заметить его было невозможно: такой же большой, державшийся прямо, как и Владислав Евгеньевич, внимательно слушавший. После защиты он не просто поздравил, а одобряюще высказал несколько перспективных суждений, например о необходимости большего внимания исследователей к осознанной установке Некрасова-поэта на изображение нравственной высоты борцов и подвижников, на отражение богатства русского мира именно в образах персонажей.
Существовавший в родительской семье культ Некрасова, культ истинного демократизма, сказывался в настроениях и деятельности братьев Максимовых долгие и долгие годы, жил вместе с ними. В одном из писем (от 20 мая 1972 года) Дмитрий Евгеньевич писал: ‘Рад я и тому, что Вы часто ссылаетесь на моего брата. У нас с ним разные дороги в ‘науке’, но мне грустно, когда его игнорируют: ведь в наших истоках есть общее: запоздалые и, м[ожет] б[ыть], фантастические слезы о Некрасове и обо всем его мире. И кроме того, в облике и писаниях брата было то человеческое начало, которое не часто проявляется в других более острых филологах и их работах’. У Владислава Евгеньевича этот культ Некрасова приумножился, расширился и в осознанном формировании Некрасовского ‘братства’ из людей следующих поколений.
Если же вернуться к диссертации, то можно сказать о том, что в течение нескольких лет после защиты я хранила тот ее машинописный экземпляр, где на полях нечасто, но размашисто, или простым, или цветным карандашами Владислав Евгеньевич оставил свои ‘говорящие’ пометки. Годы спустя при одной из встреч с А. И. Груздевым я рассказала ему об этом экземпляре. Он выразил желание посмотреть заметки. Естественно, я привезла этот экземпляр. Мы вместе полистали текст рукописи с этими ‘говорящими’ пометками, обсудили их, подивились тонкости проникновения маститого ученого в результат первых проб, в чужой и, конечно, далеко не совершенный замысел. Увидев искренний и глубокий интерес Александра Ивановича к пометам, я подарила ему этот экземпляр.
Наделенный собирательской страстью, результаты которой направлялись не к себе, а к славе русской литературы, В. Е. Евгеньев-Максимов не ‘потерял’ меня в многослойном потоке дел, забот, болезней. Более того, он решил ввести меня в круг активных некрасоведов, а потому взялся за кропотливейшее руководство работой над моей первой научной статьей. Называлась она ‘О некоторых жанровых и композиционных особенностях формы историко-революционных поэм Некрасова ‘Дедушка’, ‘Русские женщины». Свет она увидела во втором выпуске ‘Некрасовского сборника’ (Л., 1956. С. 269—296). Впрочем, тема ее возникла не сразу. С этим и связаны хранившиеся у меня более сорока лет четыре письма Владислава Евгеньевича. Хранились они потому, что в них — личность ученого, его беззаветная любовь к Некрасову и его неудержимое стремление приумножить клан некрасовцев. А еще в них — великолепная школа для любого, начинающего свой путь в науке. В них же запечатлены отражения звены-шек моей жизни, они оцениваются мудрым человеком, открывающим хорошее и ошибочное в моих мыслях, поступках. Много раз перечитывала я эти письма ‘для себя’, перечитывала студентам и аспирантам. Из их содержания, начиная с датированного 18 февраля (1952) письма, явствует, что были и другие (я уехала из Ленинграда в конце августа 1950 года). Но другие, увы, не сохранились. Если на те, теперь утраченные, письма я медлила с ответом, он разыскивал меня через младшего брата: упоминания об этом есть в адресованных мне письмах Дмитрия Евгеньевича. Итак, предлагаем письма Владислава Евгеньевича.

18/II <1952>

Дорогая Л. А.!
Никакой немилости у меня к Вам нет и быть не может. Хотя иногда бывает досадно, что Вы так затягиваете свою диссертацию.
Сборник, о котором я Вам писал, это — т. II ‘Некрасовского Сборника’ ИРЛИ АН СССР. Если не знакомы с т. I, — то познакомьтесь!..
Я — стар и болен (достаточно ли Вы это учитываете?), а кроме того, переобременен делами. Прочитать Вашу диссертацию скоро не смогу, а статья для сборника понадобится скоро.
Предложите несколько тем на выбор. Ведь Вам нетрудно это сделать. Должен только Вас предупредить, что нам уже предложена (отнюдь не моей аспиранткой, у которой еще ничего не готово… {Набранное курсивом здесь и далее подчеркнуто в подлиннике.}) статья ‘Историко-революционные поэмы Некрасова’. Я предложил автору ее переработать. Думаю, что, считаясь с размерами (2—2.5 печ. л.), он остановится на ‘Кн. Волконской’. {В вып. 2—3 Некрасовского сборника статьи о ‘Кн. Волконской’ не появлялось.} Вы, думается, могли бы написать о ‘Дедушке’ или ‘Кн. Трубецкой’. А то остановитесь на какой-либо иной теме, относящейся к данному кругу вопросов, но теме уже не монографического характера. Вам виднее. Прошу только об одном — торопитесь!
Пишите по адресу: Л<енин>град, В<асильевский> о<стров>, Тучкова наб., 2, ИРЛИ АН СССР, Ольге Владимировне Ломан (секретарь редакции).

Преданный Вам В. Евг. М-в.

* * *

16/V-1952

Многоуважаемая Людмила Анатольевна!
Поздравляю Вас с ‘прибавлением семейства’ — событие радостное. Вместе с тем напоминаю Вам о Некрасовском Сборнике (т. II). Я ожидал от Вас присылки большой статьи для него, а Вы почему-то (не в связи ли с рождением ребенка?) не торопитесь. Сроки сдачи сборника в изд<ательст>во несколько отодвинулись. У Вас есть еще месяц сроку. Обработайте несколько глав в самостоятельную статью. Да не ленитесь писать мне.
Неужели моя давняя и искренняя симпатия к Вам останется без всякого ответа? Когда-то Вы писали мне проникнутые искренним дружелюбием письма. Неужели все это, без остатка, отошло в прошлое?! Не мешало бы кой-что написать о себе и о своей личной жизни.
Ваш очень старый, увы, забытый друг

Вл. Евг. Максимов

* * *

24/VII-1952

Дорогая Людмила Анатолиевна! Какое неудачное слово Вы употребили по моему адресу — ‘прибедняетесь’! Вы очень молоды, а потому Вам органически чужда психология очень старого и очень больного человека. Иначе Вы не стали бы обвинять меня в том, что я ‘прибедняюсь’.
Впрочем, это так, между прочим. А главное в другом. Мне только что переслали Вашу статью. Даже беглого (покамест) просмотра было достаточно, чтобы убедиться в том, что статья хорошая и для ‘Некр<асовского> Сб<орника>‘ подойдет. {Отнеся статью Л. А. Розановой к группе историко-литературных, учецый писал Н. Ф. Бельчикову, тогда возглавлявшему Институт русской литературы: ‘…они, на мой взгляд, сомнения не вызывают’ (Письма Н. Ф. Бельчикова к Евгеньеву-Максимову. Публикация З. Ф. Бельчиковой и Л. А. Розановой. Некрасовский сборник. Л., 1988. Вып. Х. С. 213).} Конечно, вопрос о принятии и неприятии статей решаю не я один, но думаю, что статья не возбудит сомнений и у других членов редакции. Впрочем, подождем, что скажут рецензенты. А от своего имени я могу только благодарить Вас.
В январе 1953 года у нас состоится 4-ая Всесоюзная конференция некрасоведов. Было бы весьма желательно, чтобы Вы подготовили к ней доклад. Если он будет (в чем я не сомневаюсь) так же удачен, как и присланная статья, — напечатаем его в III т. ‘Некрасовского Сборника’.
Когда же Вы будете защищать диссертацию? Поторапливайтесь! По моим сведениям, кроме Вашей, заканчиваются уже две диссертации о ‘Русских женщинах’.
Шлю привет Павлу Вячеславовичу. {Куприяновский Павел Вячеславович — с 1949 года заведующий кафедрой литературы и декан филологического факультета в Ивановском государственном педагогическом институте. Проходил аспирантуру в Ленинградском государственном университете под руководством сначала С. Д. Балухатого, затем — Д. Е. Максимова, занимался историей журнала ‘Северный вестник’. Возможно, интерес к журналистике, а может быть, и страсть к книгам стали одним из оснований для его сближения с Евгеньевым-Максимовым.} Правда ли, что он стал очень важен?
Желаю всего наилучшего Вам и Вашему семейству.
С почтением В. Евг. Максимов.

* * *

4/IX-1952

Дорогая Людмила Анатолиевна!
Мне чуточку полегче (ради Бога, не думайте, что, говоря о своей болезни, я опять ‘прибедняюсь’!), и я еще раз, — на этот раз более внимательно, — просмотрел Вашу статью. Впечатление прежнее: статья — дельная, и должна, по моему мнению, войти в ‘Сборник’ (эти вопросы в конечном результате решает редакц<ионная> коллегия с участием рецензентов — этого не забывайте!). Все же, прежде чем получу отзыв рецензента, считаю небесполезным сделать несколько (не слишком существенных) замечаний.
1). К стр. 2: не согласен, что Некрасов ‘отступает от ист[орической] правды в оценке восстания’, стремясь ‘показать декабристов, близкими массам’. Сцена восстания говорит не о близости народа, а о непонимании народом происходящего — ‘едва ли сотый понимал…’. По Некрасову, близкими народу декабристы стали уже в изгнании (это замечание существенно).
2). К стр. 5: определение жанра поэмы чересчур общо, желательно развить и уточнить.
3). К стр. 6: неужели Вам нравится такое выражение: ‘Синтез общественно-значимого и лично-значимого события’?
4). На стр. 12—13—14—15—16 и на стр. 25—26 слишком много места занимают пересказы. Их следует подсократить!
5). К стр. 41—42: не учитываете того, что образ ‘лирич[еского] героя’ проглядывает и в тоне повествования, и в том, что автор иногда явно присоединяется к мнениям своих героев, например: ‘Спасибо вам, русские люди…’ Это следовало бы отметить.
Из этих замечаний только 4-ое, думается, должно повлечь за собой некоторую переработку, остальные легко реализовать вставкой, изъятием, переделкой 2—3 фраз.
Сделайте эти исправления, не дожидаясь отзыва рецензента.
Теперь о другом!
Для меня совершенно непонятно, почему Герценовский институт тянет с ответом. Приезжайте в Л[енин]град поскорее, и мы быстро утрясем это дело! Ведь можно, кроме Герценовского, защищать в Покровском или в Университете. И там и здесь я Вам в случае чего помогу. Дмит<рий> Евг<еньевич>, я убежден, с своей стороны сделает все, что в его силах <...>. {Защита состоялась в Педагогическом институте им. А. И. Герцена.}
Собираю материал уже для III т. Сбор<ника>. Шлите еще одну статью.

Преданный Вам
В. Евг. Максимов.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека