И. А. Крылов в воспоминаниях современников, Крылов Иван Андреевич, Год: 1878

Время на прочтение: 175 минут(ы)

Крылов И. А. в воспоминаниях современников

Крылов И. А. в воспоминаниях современников / Вступ. статья, сост., подгот. текста и коммент. А. М. Гордина, М. А. Гордина. — М.: Худож. лит. 1982. — 503 с. (Серия литературных мемуаров)
М., ‘Художественная литература’, 1982

Редакционная коллегия:

В. Э. ВАЦУРО (редактор тома)
Н. К. ГЕЙ
Г. Г. ЕЛИЗАВЕТИНА
С. А. МАКАШИН
Д. П. НИКОЛАЕВ
В. Н. ОРЛОВ
К. И. ТЮНЬКИН
Вступительная статья, составление, подготовка текста и комментарии А. М. ГОРДИНА, М. А. ГОРДИНА

СОДЕРЖАНИЕ

А. М. Гордин, М. А. Гордин. Крылов: реальность и легенда

ВОСПОМИНАНИЯ, ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ, РАССКАЗЫ

А. С. Пушкин. Из Материалов к ‘Истории Пугачева’. Записи устных рассказов, преданий, песен. Показания Крылова (поэта)
Из ‘Table Talk’ (Исторические анекдоты)
Из ‘Дневника’
Из статьи ‘О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова’
Е. Н. Львова. Иван Андреевич Крылов
П. В. Алабин. К биографии И. А. Крылова
А. Т. Болотов. Из книги ‘Памятник претекших времян, или Краткие исторические записки о бывших происшествиях и о носившихся в народе слухах’
И. Е. Лобанов. Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова
Из заметки ‘Обед у книгопродавца А. Ф. Смирдина 19 февраля 1832 г.’
Ф. Ф. Вигель. Из ‘Записок’
Я. К. Грот. Из ‘Дополнительного биографического известия о Крылове’
С. П. Жихарев. Из ‘Записок современника (Дневник чиновника)’
Из ‘Воспоминаний старого театрала’
А. П. Глушковский. Из ‘Моих воспоминаний’
Н. И. Гнедич. Из статьи ‘Письмо о поездке в Гатчино 1815 года’
В. М. Княжевич. Из заметок, писанных в 1820 году
Д. Н. Свербеев. Из ‘Записок’
В. А. Оленина. Иван Андреевич Крылов
Из ‘Записных книжек’
Из ‘Примечаний к басням И. А. Крылова’
А. А. Оленина. Из ‘Дневника (1828-1829)’
А. П. Керн. Из ‘Воспоминаний о Пушкине’
Ф. Г. Солнцев. Из записок ‘Моя жизнь и художественно-археологические труды’
Ф. А. Оом. Из ‘Воспоминаний’
А. Г. Венецианов. (О Крылове)
П. А. Каратыгин. Из ‘Записок’
А. М. Каратыгина. Из ‘Воспоминаний’
Из воспоминаний ‘Мое знакомство с Пушкиным’
А. Е. Асенкова. Из воспоминаний ‘Картины прошедшего (Записки русской артистки)’
М. Ф. Каменская. Из ‘Воспоминаний’
П. А. Вяземский. Из статьи ‘Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева’. Приписка
Из статьи ‘Жуковский. — Пушкин. — О новой пиитике басен’. Приписка
Из неоконченной статьи ‘О смерти И. А. Крылова’
Из ‘Записных книжек’
К. А. Полевой. Из ‘Записок о жизни и сочинениях Н. А. Полевого’
П. А. Плетнев. Иван Андреевич Крылов
Из очерка ‘Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова’
B. И. Собольщиков. Из ‘Воспоминаний старого библиотекаря’
М. П. Погодин. Из ‘Дневника’
Из книги ‘Год в чужих краях’
М. А. Корф. Отрывочные заметки и воспоминания об И. А. Крылове
A. О. Смирнова-Россет. Из ‘Автобиографии’
B. П. Завелейский. Из записок ‘Выдержки из моего дневника на память’
И. Т. Лисенков. Из ‘Воспоминаний в прошедшем времени о книгопродавцах и авторах’
Н. М. Колмаков. Рассказы об И. А. Крылове
Из ‘Очерков и воспоминаний’
А. В. Никитенко. Из ‘Дневника’
А. И. Андрианенко. Об И. А. Крылове
А. Н. Муравьев. Из книги ‘Знакомство с русскими поэтами’
Н. М. Еропкина. Воспоминания об И. А. Крылове
Е. А. Карлгоф. Из записок ‘Жизнь прожить — не поле перейти’
П. П. Каменский. Из очерка ‘Крылов’
Л. И. Трефолев. Крылов и Пушкин по рассказам ярославцев
П. И. Иваницкий. Из ‘Дневника’
И. И. Панаев. Из ‘Литературных воспоминаний’
В. Г. Белинский. Из статьи ‘Иван Андреевич Крылов’
Н. В. Гоголь. Из статьи ‘В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность’
И. С. Тургенев. Из ‘Литературных и житейских воспоминаний’
Из рецензии ‘Крылов и его басни. Пер. В. Р. Рольстона’
В. Ф. Кеневич. Рассказы об И. А. Крылове
Из очерка ‘Иван Андреевич Крылов’
Из ‘Библиографических и исторических примечаний к басням Крылова’

ИЗ ПИСЕМ

Н. М. Карамзин — И. И. Дмитриеву
П. А. Вяземскому
А. И. Тургенев — Н. И. Тургеневу
А. И. Нефедьевой
А. Я. Булгакову
B. А. Озеров — А. Н. Оленину
А. Н. Оленин — В. А. Озерову
П. М. Волконскому
Н. И. Гнедич — К. Н. Батюшкову
А. П. Зонтаг
К. Н. Батюшков — Н. И. Гнедичу
А. Е. Измайлов — И. И. Дмитриеву
Ю. А. Нелединский-Мелецкий — дочери
Н. М. Языков — брату
А. С. Грибоедов — С. Н. Бегичеву
П. А. Вяземскому
П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу
А. А. Бестужеву
А. С. Пушкину
В. Ф. Вяземской
Д. П. Северину
А. С. Пушкин — П. А. Вяземскому
А. А. Бестужеву
А. А. Дельвигу
М. П. Погодину
И. Т. Калашникову
П. А. Катенин — А. С. Пушкину
А. П. Бочков — А. А. Ивановскому
А. А. Шаховской — Н. М. Загоскину
С. Т. Аксакову
Н. В. Гоголь — А. С. Данилевскому
С. П. Шевыреву
В. А. Жуковскому
П. А. Плетнев — В. А. Жуковскому
М. А. Коркунов — Издателю ‘Московских ведомостей’
B. Г. Белинский — В. П. Боткину
К. С. Аксакову
А. П. Керн — П. В. Анненкову

Приложение

Из ‘Материалов для биографии И. А. Крылова, собранных В. Ф. Кеневичем. Лев Андреевич Крылов, брат баснописца’
Комментарии
Указатель имен

КРЫЛОВ: РЕАЛЬНОСТЬ И ЛЕГЕНДА

I

В первой половице XIX века одним из самых читаемых писателей в России был, несомненно, Иван Андреевич Крылов (1769-1844). Басни его расходились в десятках тысяч экземпляров — тиражи по тому времени неслыханные.
На протяжении почти четырех десятилетий Крылов находился в средоточии литературной и общественной жизни России. Мы видим его на почетном мосте в кругу Державина и адмирала Шишкова в ‘Беседе любителей русского слова’, он свой человек в доме сановника и мецената Оленина, собиравшего у себя цвет тогдашней литературы. И, вместе с тем, он участвует в тех же литературных сходках, что и молодые поэты-вольнодумцы, он постоянный вкладчик ‘Сына отечества’, а потом и ‘Полярной звезды’ и ‘Северных цветов’, его общества ищут Пушкин и Жуковский, Грибоедов и Мицкевич. Его еще застали на литературных вечерах и с умилением и внимаyием разглядывали Белинский и молодой Тургенев…
Басyи Крылова стояли в ряду самых значительных достижений русской литературы. Издание каждой новой книги его басен становилось событием в духовной жизни страны. В литературных спорах его имя — на первом плане. Оно неизменно занимает важное место в критических обзорах русской литературы, начиная от статей Бестужева середины 1820-х годов и до статен Белинского середины 1840-х годов. Полемика по поводу значения и места крыловских басен в русской словесности — среди центральных эпизодов литературной борьбы тех лет.
Крупная и необычная фигура Крылова была одной из самых заметных в тогдашнем Петербурге. Даже те из современников, кто не разделял общего восхищения крыловскими баснями, отдавали должное его обширному уму и оригинальному острословию. У большинства современников его беспримерная известность и забавные чудачества вызывали почтение и удивление.
Свидетельства современников о Крылове — порой отрывочные, а в некоторых случаях весьма обстоятельные, — будучи собраны вместе, дают нам понятие о стиле поведения, живом облике писателя, его образе жизни.
Правда, свидетельства мемуаристов о Крылове по большей части относятся ко второй половине его жизни, в основном к последним двадцати-тридцати годам. Оттого, собранные вместе, эти мемуары представляют собой не столько отрывочную биографию, сколько мозаичный портрет Крылова — автора басен.
Рассказы мемуаристов о его ранних годах и молодости основаны главным образом на немногих сведениях, почерпнутых у самого Крылова. Но сведения эти были весьма скудны, потому что говорить о себе и, в частности, о временах своей юности, Крылов не любил.
И в этом отношении он также уникален. Нет другого значительного русского писателя, который, прожив долгую жизнь, умудрился бы столь же мало рассказать о себе окружающим.
Он не оставил не только записок, но и ни одной автобиографической строки. В течение последних шестидесяти лет он вообще но писал в прозе ничего, что позволило бы судить о фактах его жизни, настроениях, житейских и литературных воззрениях. Правда, он иногда писал письма (сохранилось около тридцати его писем), но и среди них нет серьезных, в какой-либо мере ‘исповедальных’ документов. Все это либо деловые бумаги, либо светские, либо откровенно шутливые послания.
И при этом Крылов всячески уклонялся от помощи своим биографам. ‘Незадолго до его последней болезни, — рассказывает П. А. Плетнев, — из Парижа присланы были к щепу для поправки листы, на которых печаталось его жизнеописание для биографического словаря достопамятных людей. ‘Пусть пишут обо мне, что хотят’, — сказал он, откладывая бумаги, и, только уступив усиленным просьбам бывших при этом свидетелей, внес туда несколько заметок’. Какого сослуживец Крылова по Публичной библиотеке литератор М. Е. Лобанов прислал поэту его биографию при записке: ‘Вот ваша биография, написанная Каменским, почтенный И. А. Прочтите и поправьте или вымарайте, что заблагорассудите’. Крылов отвечал: ‘Прочел, ни поправлять, ни выправлять ни времени, ни охоты нет’.
Понятно, что это упорное нежелание Крылова рассказывать о себе, это нежелание оставить потомкам какие-либо автобиографические материалы, придает особую цепу воспоминаниям о нем современников. Наряду с произведениями самого поэта и немногочисленными, по большей части служебными, документами, рассказы и упоминания о Крылове в дневниках, воспоминаниях и переписке знавших его людей служат единственным литературным материалом, на основании которого мы можем строить свои представления о личности поэта.
Многие из современников Крылова прекрасно понимали, сколь важны окажутся их свидетельства для будущих поколений. Среди мемуаристов, так или иначе соприкасавшихся с интеллектуальной жизнью Петербурга крыловского времени не много нашлось таких, кто бы не говорил о своих встречах с баснописцем. Рассказов и упоминаний десятки. Все характерное и яркое, что смогли подметить они в Крылове, старательно передали нам авторы замечательных дневников и записок той эпохи — С. П. Жихарев, Ф. Ф. Вигель, П. А. Вяземский, А. П. Керн, А. В. Никитенко, И. И. Панаев, И. С. Тургенев.
Своеобразная фигура поэта появляется на страницах многих воспоминаний о литературной, театральной и художественной жизни этого времени.
Вскоре после смерти. Крылова два близко знавших его литератора пишут биографические очерки о нем, в которых значительное место занимает чисто мемуарный материал. В 1845 году П. А. Плетнев — поэт, критик, профессор университета — публикует в издававшемся им ‘Современнике’ очерк под заглавием ‘Иван Андреевич Крылов’. В 1847 году в ‘Сыне отечества’ появляется очерк М. Е. Лобанова — ‘Жизнь и сочинения И. А. Крылова’.
Новые мемуарные очерки, заметки, записи рассказов появляются и в середине, и в конце XIX века. Последнее, вероятно, свидетельство современника о Крылове — рассказ А, И. Андрианенко — был записан в 1907 году.
Свидетельства о баснописце знавших его людей — и тех, кто был с ним едва знаком, и тех, кто встречал его изо дня в день много лет подряд, — это почти всегда описание внешней стороны его жизни. Никто из современников не мог с полной уверенностью судить о задушевных мыслях и чувствах этого человека. Крылов старательно преграждал доступ любопытствующим в свой внутренний мир. ‘Близко сойтись, подружиться с Крыловым никому не удалось, — утверждает современник. — Он все сторонился, ежился, уходил в себя и убегал от всякого сближения. Какое-то недоверие, какая-то боязнь людей’. ‘В домашнем быту и обхождении Иван Андреевич был отменно радушен, приятно разговорчив, но искренен редко…’ — вторит другой. ‘…Душу… он умел прикрывать от неуместного любопытства какою-то апологической оболочкой, как раковиной, защищавшей его от житейских смут и бурь’, — говорит третий. События его внутренней жизни надежнее всего прикрывали многочисленные анекдоты о самом себе, которые он постоянно рассказывал окружающим. Циклы этих анекдотов постепенно складывались в ‘легенду’. И ‘легенда’, мнимая биография, подменяла собой биографию истинную…
Те из современников, кто в меру своего таланта добросовестно и внимательно описал внешнюю сторону крыловской жизни, тем самым уже сослужили хорошую службу истории русской культуры. Впрочем, были среди них и такие, кто стремился проникнуть за ‘фасад’, объяснить себе и другим загадку крылов-ского характера.
‘Личность Крылова вся отразилась в его баснях, которые могут служить образцом русского себе на уме… — писал В. Г. Белинский. — Человек, живой по натуре, умный, хорошо умевший понять и оценить всякие отношения, всякое положение, знавший людей, — Крылов тем не менее искренно был беспечен, ленив и спокоен до равнодушия. Он все допускал, всему позволял быть, как оно есть, но сам ни подо что не подделывался и в образе жизни своей был оригинален до странности. И его странности не были ни маскою, ни расчетом, напротив, они составляли неотделимую часть его самого, были его натурою’. Белинский ощутил глубокую внутреннюю цельность крыловской натуры при внешней острой ее противоречивости. Явные ‘несообразности’ личности Крылова поражали многих его современников. Перед ними был поэт, при жизни признанный великим и народным, наделенный высокообразованным умом и мудрым знанием жизни, в своих стихах давший удивительно верный и беспощадный портрет эпохи. Вместе с тем это был человек, исполненный гордого самоуважения (‘Ни перед кем главу не приклонял’, — замечает, например, В. А. Оленина) и обладавший незаурядной волей (‘…твердой воли и терпения у него был запас огромный, удивительный’, — пишет М. Е. Лобанов). Наконец, это был человек, по-своему, но весьма активно участвовавший в литературной и общественной борьбе — постоянно, на протяжении десятилетий. И все это уживалось в нем с невозмутимым спокойствием, видимым равнодушием к делам и заботам дня, откровенным недоверием к каким бы то ни было надеждам и стремлениям, а также с многочисленными анекдотическими ‘странностями’, которые Крылов и не думал скрывать.
Вот этот-то непонятный окружающим скептицизм и забавные чудачества в воспоминаниях о поэте зачастую выходят на первый план, заслоняя очевидную, но трудно постижимую суть крыловской натуры — ее колоссальный духовный потенциал. Из неумения, а порою нежелания, видеть истинные мотивы поведения Крылова возникла и развилась ‘крыловская легенда’.
Воспринимая личность поэта в совершенно отчетливой исторической перспективе, мы сегодня можем гораздо увереннее, чем люди, лично знавшие баснописца, судить о ‘загадке’ его жизни. Сегодня возможно достаточно определенно наметить связь судьбы Крылова с важнейшими духовными проблемами эпохи и, исходя из этого, заново осмыслить мемуарный материал, который нам оставили современники поэта.

II

Весьма скупо, по все же охотнее, чем о других этапах своей жизни, Крылов рассказывал о своем детстве.
Первым, кто записал рассказ Крылова о его ранней поре, был Пушкин. Запись эта имела прямое отношение к работе Пушкина над ‘Историей Пугачева’. Всего несколькими чертами, которые Крылов мастерски отобрал, а Пушкин сумел оценить и передать читателю, обрисованы и обстановка в осажденном Оренбурге, где находился с матерью малолетний Крылов, и характер будущего поэта.
В пушкинской ‘Истории Пугачева’ фигурирует капитан Андрей Прохорович Крылов, отец Ивана Андреевича. Судя по тому, что сообщают о нем историки и что явствует из документов его службы, это был мужественный и умелый офицер. В капитаны он выбился из рядовых. При этом остался бедняком, без всякого состояния и связей. Сохранилось весьма любопытное прошение Андрея Прохоровича на имя его генерала, где он жалуется на несправедливость начальства. Несмотря на долгую и самоотверженную службу, его всегда обходили чинами и награждениями. Можно предполагать, что именно обида заставила капитана Крылова бросить военную службу и определиться к штатским делам в должности председателя Тверского губернского магистрата.
Восьмилетнего сына своего Андрей Прохорович определил подканцеляристом в Калязинский уездный суд, а затем в Тверской магистрат. Поначалу мальчик лишь числился в службе, по вскоре ему пришлось и в самом деле являться в присутствие и переписывать бумаги. Много лет спустя Крылов, рассказывая об этом, сознавался, что был нерадивым чиновником. День и ночь занимаясь чтением, он часто пренебрегал ради книг службою. Между тем повытчик его был человек грубый и сердитый и не только журил его за пустые и бесполезные занятия, то есть за чтение, но, застав за книгою, иногда бивал его по голове и по плечам, а сверх того жаловался отцу, который также наказывал его. Впрочем, Андрей Прохорович оставил в наследство сыну сундук с книгами. По тем временам в чиновничьей среде даже небольшая библиотека была редкостью.
Отец умер, когда Крылову не исполнилось еще десяти лет. Существенную роль в воспитании мальчика сыграла его мать. В. А. Олениной Иван Андреевич говорил, что мать его была женщина неграмотная, но гениальная. О некоторых ее простых и мудрых приемах воспитания Крылов рассказывал писательнице Е. А. Карлгоф. Она выспрашивала Крылова о его ранних годах, составляя биографию Ивана Андреевича для детского журнала ‘Звездочка’.
Тверские сверстники поэта не оставили достоверных воспоминаний о его детстве. Товарищи его игр могли быть сыновьями мелких чиновников и мещан — из этого круга тогда редко выходили люди образованные и пишущие.
Однако в Твери Крылов оказался связан и с иной средой. В богатом доме помещиков Львовых ему разрешено было слушать уроки домашних учителей. Можно не сомневаться, что сознание собственных незаурядных способностей и унизительное положение ‘кухаркиного сына’ в немалой степени формировало характер юного Крылова. Воспоминания Е. Н. Львовой о том, как в доме ‘благодетеля’ мальчика заставляли прислуживать за столом, следует сопоставить с рассказом С. П. Жихарева о встрече Крылова с Ф. П. Львовым (родственником тверских ‘благодетелей’ и бывшим сотоварищем) в литературном мире Петербурга. По прошествии четверти века ‘кухаркин сын’ сделался прославленным писателем и мог себе позволить иронически поглядывать на чиновного Ф. П. Львова, ставшего лишь автором посредственных стишков.
Видимо, та же редкостная уверенность в собственных силах позволила тринадцатилетнему Крылову, не спросись начальства, уехать из Твери в Петербург в намерении радикально изменить свою судьбу. Сохранился рапорт тверского чиновника, занимавшегося поисками пропавшего подканцеляриста: ‘…Пристав Никифор Иванов представил, что посылан он был от департамента в квартиру к подканцеляристу Ивану Крылову, который числился больным, для проведывания, есть ли ему от болезни облегчение, но и в квартире его не получил, от бабки его Крылова Матрены Ивановой ему приставу объявлено, что он подканцелярист Крылов отлучился отсюда в Санкт-Петербург в нынешнем году зимним временем, а которого месяца и числа, о том она на упомнит’ {‘Материалы для биографии И. А. Крылова’. — ‘Северная пчела’, 1846, No 292.}. Приказано было разыскать подканцеляриста Крылова и по этапу вернуть его в Тверь. Только тогда, когда до столицы дошел этот приказ, Крылов известил тверского наместника что поступил на службу в петербургскую Казенную палату и формально просил отставить его от прежней должности.
Вполне вероятно, что не по летам умный и бойкий на язык мальчик, к тому же сирота, нашел себе влиятельных покровителей. В числе их мог быть, например, С. И. Маврин, под началом которого состоял одно время Андрей Прохорович Крылов и который затем служил петербургским вице-губернатором и начальником Казенной палаты. В 1777 году с Андреем Прохоровичем Крыловым служил в Твери прокурором ‘верхней расправы’ губернского суда Р. Е. Татищев. Ко времени поступления Ивана Крылова в петербургскую Казенную палату Татищев служил уже в столице и притом в учреждении, непосредственно связанном с Казенной палатой. И позднее Крылов был в дружеских отношениях с семейством Татищевых, в частности, с одним из младших братьев Р. Е. Татищева. Можно предполагать, что связи эти восходят еще к тверским временам.
Отрывочные мемуарные свидетельства, относящиеся к первым годам пребывания Крылова в Петербурге, говорят главным образом о его связях с театром. Несколько раз повторяют мемуаристы крыловский рассказ о его первом драматическом сочинении — комической опере ‘Кофейница’, — которую он в конце концов продал типографщику Брейткопфу. Другой повторяющийся рассказ — о чтении Крыловым его первой трагедии ‘Клеопатра’ тогдашнему премьеру русского театра, замечательному актеру, режиссеру и переводчику И. А. Дмитревскому. Встречающиеся тут же воспоминания о дружеских — и притом достаточно тесных — отношениях мальчика-драматурга с прославленным актером позволяют догадываться о необычной судьбе юного Крылова в театральном миро столицы. Благодаря блестящему остроумию и очевидному поэтическому таланту провинциальный юноша быстро сделался любимцем актерской компании. Крылов близко сходится и с другими выдающимися людьми петербургской сцены — в частности, с П. А. Плавильщиковым и С. Н. Сандуновым. В течение пяти-шести лет он становится автором нескольких оригинальных драматических сочинений и переводов. Директор императорских театров П. А. Соймонов явно покровительствовал начинающему автору, одобрил его пьесы и заказал ему перевод французской оперы. Кроме того, будучи также начальником Горной экспедиции, Соймопов берет Крылова к себе на службу.
Однако столь счастливо начавшиеся отношения Крылова с театром вдруг резко обрываются.
В мемуарах Глинки, Плетнева, Греча мы находим отголосок устного предания, объясняющего предысторию весьма громкого общественного скандала, которым закончилась ссора молодого Крылова с театральным начальством.
Мемуаристы упоминают о том, что приехавший в столицу Крылов сблизился со знаменитым драматургом Я. Б. Княжниным, пользовался его расположением и даже жил у него в доме, а затем написал комедию ‘Проказники’, в которой изобразил его литературным вором (дав ему имя Рифмокрад) и представил в самом неприглядном виде его семейную жизнь. Вполне вероятно, что покровительство и наставления Княжнина могли стать тягостны для Крылова, жаждавшего независимости и не желавшего долго ходить в учениках. В такой ситуации любое неосторожное слово Княжнина, неудачная шутка по поводу приниженного положения молодого писателя в театре могли прозвучать для Крылова как кровное оскорбление. Но во всей этой истории важно не только то, о чем говорят мемуаристы, по — не менее — то, о чем они умалчивают, о чем по знают или не смеют сказать.
Дело в том, что, сочинив своих ‘Проказников’, Крылов прямо принес их Соймонову. Генерал поначалу пьесу одобрил. Однако вскоре к нему пришел Княжнин, которому каким-то образом стало известно об оскорбительной комедии. Он потребовал от Соймонова не допускать крыловский ‘пасквиль’ на сцену. Соймонов пригласил Крылова и сказал, что не позволит на театре ‘личностей’. По всему видно, что разговор этот окончился начальственным гневом. Соймонов отменил постановку других крыловских пьес, в том числе и тех, для которых уже была написана музыка. У Крылова отобрали разрешение на бесплатное посещение спектаклей. Обо всем этом мы узнаем из поразительного документа — письма-памфлета, адресованного Крыловым Соймонову. Письмо это Крылов размножил, и в списках оно разошлось в публике. Весьма дерзкий, издевательский тон, в каком губернский секретарь Крылов позволяет себе разговаривать с генералом Соймоновым, по тем временам, конечно же, был вещью неслыханной. Столь же смелой была мысль восемнадцатилетнего юноши в своем споре с театральным начальством апеллировать к публике. Говоря об отвергнутых Соймоновым своих пьесах, Крылов заявляет: ‘…Я твердое предприял намерение одной публике отдать их на суд. А как я некоторым образом должен ей дать отчет, почему мои творения не приняты на театр, то я думаю ваше превосходительство, дозволите милостиво припечатать мне сие письмо при моих сочинениях…’ {И. А. Крылов. Соч. в 3-х томах, т. III, M., 1946, с. 341. В дальнейшем все ссылки на сочинения Крылова даны по этому изданию.} Разумеется, Крылов прекрасно знал, что опубликовать издевательское письмо Соймонову ему никто но позволит. Но сама эта ироническая угроза демонстрировала готовность юного писателя любой ценой отстаивать свою независимость и достоинство.
В связи с таким настроением юного Крылова только и можно вполне понять его беспощадную и на первый взгляд недопустимо жестокую борьбу с Княжниным. Если театр представлялся Крылову ‘школой нравов’, то писатель — в особенности писатель-драматург — учителем нации. Княжнин в 1780-х годах претендовал на роль первого драматурга эпохи. Однако в своем творчестве Княжнин разрушал тот строгий стиль драматической ‘притчи’, который создал Сумароков и которому во многом следовал в своих ранних драматических сочинениях Крылов. Помимо того, Княжнин по натуре не был проповедником и бойцом, его личность явно не совпадала с тем идеальным образом писателя, который сконструировала просветительская литература. Вот потому-то деятельность Княжнина и могла представляться Крылову не только бесполезной, но вредной и прямо враждебной делу истинного просвещения.
Разумеется, способ действий Крылова надо оценивать исторически. Людям XVIII века свойственны были крайности — как в их стремлениях, так и в привязанностях, и во вражде. Сатира ‘на лицо’ но считалась тогда чем-то зазорным, но была излюбленным литературным приемом, пронизывавшим всю литературную борьбу того времени. Учитывая это при оценке моральной стороны поведения Крылова, следует также принять во внимание, что на стороне дерзкого ‘мальчишки’ в его конфликте с Княжниным оказались многие видные деятели тогдашней русской словесности и театра. В частности, столь зрелый и достойный человек, как И. А. Дмитревский, по утверждению Княжнина, но только одобрил, но и собственноручно правил ‘Проказников’.
Тотчас после ссоры с Княжниным и Соймоновым Крылов бросает службу и становится профессиональным писателем.
‘…Во время юности Крылова, — замечал в статье о баснописце В. Г. Белинский, — бросить службу и жить литературными трудами, весьма скудно вознаграждавшимися, завести типографию и быть вместе и автором, и почти наборщиком своих сочинений — это означало не прихоть, а признак высшего призвания’ {В. Г. Белинский. Иван Андреевич Крылов, — Полн. собр. соч. в 13-ти томах, т. VIII. М., 1955, с. 588.}.

III

Скудость воспоминаний о молодом Крылове не в последнюю очередь объясняется тем, что история его бурной юности была не вполне удобна для изложения в печати даже и в середине XIX века. Публичное оскорбление, нанесенное им генералу Соймоyову, стало лишь началом длинного ряда поступков, которые в совокупности складываются в удивительное по своей политической и литературной дерзости поведение.
В 1789 году двадцатилетний Крылов на средства издателя и литератора И. Г. Рахманинова, известного переводчика Вольтера, печатает сатирический журнал ‘Почта духов’. В этом ему содействует молодой писатель А. И. Клушин.
Племянник Рахманинова, С. П. Жихарев, в ‘Записках современника’ передает свой разговор с Крыловым и Державиным о литературных связях своего дяди. Для нас в рассказе Жихарева весьма важна одна переданная им фраза Державина: ‘Да, кстати, о Клушине: скажите, Иван Андреевич, точно ли Клушин был так остер и умен, как многие утверждают, судя по вашей дружеской с ним связи?’ Этот вскользь брошенный Державиным вопрос дает полное понятие о репутации молодого Крылова в литературном мире Петербурга. Мнение о достаточно известном тогда писателе Клушине — его стихи и повести появлялись в журналах, на столичном театре шли многие его пьесы — в конце концов, определялось в литературной среде именно дружбой его с Крыловым. Такая дружба уже сама по себе давала патент на ум и ‘остроту’.
Что касается политической репутации Крылова тех лет, то мы напрасно стали бы искать прямых указаний на этот счет в воспоминаниях современников. Даже и много лет спустя политические ‘заблуждения’ молодого Крылова выглядели не столь невинно, чтобы о них можно было говорить вслух. Единственное, пожалуй, исключение тут — упоминание о крыловской ‘Почте духов’ в ‘Секретных мемуарах’ Карла Массона, служившего секретарем у великого князя Александра Павловича в конце екатерининского царствования. Книга вышла на французском языке в Париже. В ней Массон называет крыловский журнал периодическим изданием, ‘самым колким из всех, какие когда-либо осмеливались публиковать в России’. При этом секретарь внука Екатерины, будущего Александра I, ошибочно называет автором ‘Почты духов’ А. Н. Радищева, о книге которого он наслышан. Тут существенна вовсе не степень осведомленности французского мемуариста, но представление о журнале Крылова в придворных сферах, где черпал свои сведения Массой. Кое-кто здесь равнял ‘Почту духов’ с крамольным ‘Путешествием из Петербурга в Москву’. И на то были некоторые основания — обе книги роднит моральный и политический радикализм их авторов. Хотя Крылов и не проповедовал революцию, как Радищев, но сатира его столь остра, обличения столь беспощадны, что крупнейшие отечественные филологи в течение нескольких десятилетий всерьез относились к свидетельству Массона, полагая возможным участие Радищева в составлении некоторых писем ‘Почты духов’ {См.: ‘А. Н. Радищев. Материалы и исследования’. М.-Л., 1936.}.
Первый крыловский журнал прекратил свое существование внезапно — на восьмом, августовском, номере. Быть может, тут сыграли свою роль события июля 1789 года — во Франции началась революция. Последний номер ‘Почты духов’ получил цензурное разрешение только в апреле следующего года.
Впоследствии современник событий, известный библиограф и журналист В. Г. Анастасевич в своей записной книжке пометил: ‘Княжнин также был другом Ивану Андреевичу Крылову и едва ли оба не были в руках Степана Ивановича Шешковского, обер-полицмейстера… Ив<ан>, Андр<еевич> Крылов (служит в <нрзб.> департаменте) издавал ‘Почту духов’ в 3-х частях. 3-я запрещена’ {См.: Ю. М. Лотман. О третьей части ‘Почты духов’ И. А. Крылова. — В кн.: XVIII век. Сб. 3. М.-Л., 1958, с. 511-512.}.
И. Г. Рахманинов, опасаясь преследований, покидает столицу и увозит типографию в свое тамбовское имение. В 1791 году Крылову удается основать собственную типографскую компанию, пайщиками которой становятся также Клушин и актеры Дмитревский и Плавильщиков. Компания получает наименование ‘Крылов с товарищи’. В 1792 году Крылов и Клушин приступают к изданию журнала ‘Зритель’, в 1793 году его сменяет журнал ‘Санкт-Петербургский Меркурий’.
Об этой эпохе жизни поэта мемуаристы также не могли или не смели много говорить. Самое существенное из сказанного ими — несколько невнятных упоминаний о столкновениях Крылова-журналиста с верховной властью. М. Е. Лобанов, между прочим, сообщает: ‘Одну из моих повестей, говорил мне Иван Андреевич, которую уже набирали в типографии, потребовала к себе императрица Екатерина, рукопись не воротилась назад, да так и пропала’.
Из документов, опубликованных уже в конце XIX века, известно, что в мае 1792 года по личному указанию фаворита императрицы и первого тогда сановника в государстве П. А. Зубова в крыловской типографии полиция произвела обыск. Искали повесть Крылова под заглавием ‘Мои горячки’. Рукопись оказалась на руках у приятеля Крылова, капитан-поручика Преображенского полка П. М. Скобельцына. Отобрав повесть, полицейский чиновник доставил ее петербургскому губернатору, а тот — Зубову. Быть может, читала ее и Екатерина. Но какова дальнейшая судьба этой повести неизвестно. Что же касается напечатанных Крыловым в ‘Зрителе’ восточной повести ‘Каиб’ и сатирических ‘похвальных речей’, то они резкостью тона и дерзостью политических выпадов не уступают и самым смелым письмам ‘Почты духов’.
Возникает вопрос: отчего власти, пристально следя за деятельностью оппозиционера-литератора, не пресекли ее немедленно? Можно предполагать, что у Крылова и Клушина нашлись влиятельные заступники. В числе их, вероятно, была президент Академии наук и литературной Российской академии княгиня Е. Р. Дашкова. Она напечатала в ‘Российском феатре’ — собрании лучших русских пьес, издание которого она сама задумала и сама осуществляла, — все пьесы Крылова (кроме первой его трагедии ‘Клеопатра’). По ее распоряжению с лета 1793 года ‘Санкт-Петербургский Меркурий’ печатался в академической типографии. Но уже осенью того же года, когда разразился скандал из-за трагедии Княжнина ‘Вадим’, напечатанной Дашковой в ‘Российском феатре’ и сильно разгневавшей Екатерину, Дашкова впала в немилость и вскоре вынуждена была просить об отставке, а у Крылова и Клушина отняли их журнал.
Есть сведения, что Екатерина пожелала сама побеседовать с издателями ‘Санкт-Петербургского Меркурия’. Видимо, следствием этой беседы и было прекращение литературной деятельности молодых писателей. В середине октября 1793 года Клушин подал просьбу о разрешении ему уехать на пять лет в Германию для продолжения образования. И как раз на октябрьском номере приостановилось издание журнала. До весны 1794 года Крылов и Клушин оставались в Петербурге. В марте и апреле были разосланы подписчикам два последних номера ‘Санкт-Петербургского Меркурия’. В одном из них Крылов напечатал стихотворение ‘К счастию’. Впоследствии библиограф И. П. Быстров, служивший вместе с Крыловым в Публичной библиотеке, рассказывал: ‘Однажды я принес к Ивану Андреевичу ‘Зрителя’ и ‘Меркурия’… Я обратил внимание его на стихи ‘К счастию’: ‘Иван Андреевич, за что это вы пеняете на фортуну, когда она так милостива к вам?’ — ‘Ах, мой милый, со мною был случай, о котором теперь смешно говорить, но тогда… я скорбел и но раз плакал, как дитя… Журналу не повезло, полиция и еще одно обстоятельство… да кто не был молод и не делал на своем веку проказ’… Это подлинные слова Ивана Андреевича’.
Редактором последних номеров ‘Санкт-Петербургского Меркурия’ числился молодой литератор И. И. Мартынов. В своих записках он глухо упомянул об этом эпизоде: ‘Около половины сего <1793> года Клушин, по желанию его, уволен в чужие края. Императрица Екатерина Великая пожаловала ому на сие путешествие жалованье за пять лет вперед, по 300 рублей, всего 1500 рублей, и с тех пор он, неизвестно мне, куда уехал, а Крылов также уехал к какому-то помещику в деревню. Таким образом, издание ‘Меркурия’ легло на меня’ {И. А. Мартынов. Записки. — В кн.: ‘Памятники новой русской истории’. Сб. исторических статей и материалов, издаваемый В. Кашпиревым, т. II. СПб., 1872, отд. II, с. 88.}.
Клушин получил деньги и напечатал по этому поводу благодарственную оду императрице. Крылов, видимо, денег не брал и отправился в провинцию. Молодого писателя постигла суровая кара — ему запрещено было заниматься его кровным делом. Правда, его не сослали, не посадили в крепость. Но на то были особые причины. Прежде всего — вскоре после суда над Новиковым императрица, вероятно, не хотела нового громкого процесса. Во-вторых, — и это еще важнее — Крылов но призывал к бунту, как Радищев, он не состоял в связи с тайным масонским орденом, как Новиков. Он всего лишь язвил, издевался над порядками в стране и над самой верховной властью. Преступление его было явным, по судить за него оказалось крайне затруднительно. Ведь открыто принять его сатирические фантазии на свой счет значило удостоверить их сходство с действительностью. Вместе с тем просто упрятать Крылова в каземат без суда и следствия также было неудобно — в свои двадцать четыре года он уже пользовался в столице значительной известностью. И не только в актерском и литературном мире. Плетнев говорит о молодом Крылове: ‘Ему не было уже чуждо и высшее общество столицы…’
В самом деле, из разрозненных, случайных свидетельств мемуаристов постепенно вырисовывается поразительно широкий диапазон дружеских связей и знакомств Крылова.
В. А. Оленина говорит о дружбе Крылова с Г. Р. Державиным и его первой женой.
А. И. Герцен в ‘Былом и думах’ пишет о своем отце, И. А. Яковлеве, что тот уважал только двух писателей — Державина и Крылова. ‘Державина за то, что написал оду на смерть его дяди, князя Мещерского, Крылова за то, что вместе с ним был секундантом на дуэли Н. Н. Бахметева’ {А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 8. М.. 1956, с. 88.}. Приглашение в секунданты предполагает достаточно близкие, приятельские отношения. Следовательно, Крылов оказался своим человеком в кругу блестящих гвардейских офицеров — и Яковлев, и Бахметев служили в Измайловском полку. Первый впоследствии стал известным московским барином, второй — генералом.
Адмирал Ф. П. Литке в своих записках и неопубликованном дневнике упоминает о давнем знакомстве Крылова и своего дяди Ф. И. Энгеля {Архив АН СССР ЛО, ф. 34, он. 1, No 2. Дневник Ф. П. Литке,}. В конце 1780-х годов Ф. И. Энгель — гвардейский офицер, служивший в штабе генерал-аншефа князя И. В. Репнина. У того же Репнина в начале 80-х годов состоял на службе и ближайший приятель Крылова А.И. Клушин.
На протяжении долгого времени Репнин принадлежал к ‘партии наследника’. В близких отношениях с ‘малым двором’ Павла Петровича находились и офицеры братья Бенкендорфы. С семейством одного из них — И. И. Бенкендорфа — Крылов был дружен много лет.
О знакомстве Крылова с семьей Татищевых уже шла речь. Три брата Татищевы в 80-х годах служили в гвардии. Василия Евграфовича Татищева вместе с Крыловым называет в числе старинных приятелей Ф. И. Энгеля упомянутый уже адмирал Литке. Имя В. Е. Татищева встречается в письме Крылова госпоже Бенкендорф в 1795 году.
Таким образом, Крылов был связан в Петербурге с довольно широким кругом гвардейских офицеров. Некоторые из них в царствование Павла сделали головокружительную карьеру. Так, Энгель стал статс-секретарем императора, а приятель Крылова Преображенский офицер П. М. Скобельцын, перескакивая через чины, в два года из капитан-поручика сделался генералом и шефом полка.
В воспоминаниях современников мы находим указания на то, что Крылов и сам был лично знаком с наследником престола и его женой. Плетнев говорит, что Крылов был рекомендован в секретари князю С. Ф. Голицыну императрицей Марией Федоровной. Произошло это в начале 1797 года — вскоре после вступления Павла на престол. Должпо быть, новая императрица знала Крылова и прежде, если рекомендовала его в личные секретари столь высокопоставленному лицу, каким в тот момент был Голицын.
Историк М. П. Погодин записал в дневнике со слов Крылова рассказ о встрече писателя с императором Павлом, которому поэт преподнес свою трагедию ‘Клеопатра’. Произошло это, вероятно, в начале 1797 года в Москве.
Поднесение ‘Клеопатры’, сюжет которой мог явно ассоциироваться у современников с нравами двора Екатерины, было уместно тогда, когда воспоминание о екатерининской эпохе оставалось еще достаточно свежо, а Павел еще не оттолкнул от себя своих просвещенных почитателей.
Однако по какому случаю молодой журналист Крылов мог войти в соприкосновение с великим князем Павлом Петровичем? Уже шла речь о том, что ‘Почту духов’ заметили и читали при дворе. И особенно пристальное внимание в этом кругу должна была привлечь появившаяся на страницах журнала фигура ‘юноши, вступающего на царство’, то есть наследника престола. О нем говорится, что он был несправедливо лишен своих царственных прав. Хотя Крылов уверял своих читателей, что дело происходит в столице Великого Могола, читатели прекрасно понимали, что подразумевается тут Петербург. Можно предполагать, что молодой публицист, посмевший выступить в защиту обиженного наследника престола, ‘российского Гамлета’, пользовался сочувствием сторонников Павла. Сближение Крылова с ‘партией наследника’ — косвенным образом на это указывает запись Погодина и сведения, сообщенные Плетневым, Литке и другими мемуаристами, — может кое-что объяснить в загадочной истории молодого писателя. В конце 1780-х и начале 90-х годов значительная часть радикальной оппозиции екатерининскому режиму строила свои политические планы в расчете на близкую смену монарха. В Павле надеялись обрести истинно просвещенного государя, готового взяться за перестройку общества на новых началах, разумных и гуманных. Надо сказать, что для таких надежд были известные основания. Павел Петрович в молодости представлялся современникам вовсе не тем человеком, каким его увидели на престоле. В глазах оппозиции, безусловно, в пользу наследника говорила его явная ненависть к екатерининским порядкам. Сочувствие вызывало и его опальное положение при дворе императрицы.
Представляется весьма вероятным, что просветительские иллюзии молодого Крылова выросли не на пустом месте, но в значительной степени были связаны с надеждами на просвещенное правление Павла.
Реальность павловского царствования, сокрушив эти надежды, предопределила и тот резкий внутренний перелом, что повернул и жизнь, и творчество Крылова в совершенно новое русло.

IV

Чем сильнее было увлечение Крылова просветительскими идеями, чем глубже была его вера, в возможность разумного преобразования тогдашней русской жизни, тем острее и болезненнее оказалось разочарование. Сомнения в осуществимости великих целей, провозглашенных учителями-философами, вероятно, зрели в нем постепенно. Взрослея, он ясное видел, что жизнь никак не хочет подчиниться литературе, а люди слишком часто поступают вопреки собственным намерениям и здравому смыслу. Политические события павловского царствования подтвердили худшие опасения.
С середины 1790-х годов Крылов надолго отдаляется от общественной и литературной жизни столицы, уходит из литературы, почти ничего не пишет и живет главным образом в провинции. Он становится карточным игроком, затем поселяется в качестве ‘компаньона’ в доме богатого вельможи князя С. Ф. Голицына, потом служит при Голицыне чиновником в Риге.
Несомненно, эта резкая перемена в его образе жизни и занятиях, этот его разрыв с собственным прошлым подразумевает весьма серьезные основания. Перед нами опять уникальный поворот писательской судьбы: на гребне литературного успеха и известности, став наряду с первыми писателями эпохи, Крылов в свои двадцать пять лет перестает писать и явно вынужден вновь погрузиться в безвестность, вернуться в разряд обыкновенных, заурядных людей. И эти резкие, эти отчаянные действия наперекор самому себе — своим недавним намерениям, своему призванию — обнаруживают масштабы той духовной драмы, которую пережил он в те годы.
И об этом периоде крыловской жизни мемуаристам мало что известно. Сам Иван Андреевич поведал о ‘годах странствий’ лишь несколько ‘анекдотов’. Один из них — самый характерный — он, видимо, повторял особенно часто, и анекдот этот приведен в воспоминаниях современников о Крылове несколько раз. Речь идет о том, как, живя в поместье Татищева, поэт задумал ‘испытать быт первого человека’, то есть дикаря.
Его эксперимент продолжался до тех пор, пока не вернулся хозяин имения. Тогда Крылову пришлось вновь покориться общественным приличиям.
Очевидно, за этой явно шутливой попыткой Крылова вернуться к ‘естественному состоянию’ стоит многое. Тут далеко не просто причуда. В. А. Оленина, рассказывая об этом эпизоде, заметила: ‘Трудно было быть беспритворнее оригиналом, как был Крылов, ибо все пробы он на себе делал’. Действительно, едва ли не центральной чертой крыловской натуры было соединение в одном человеке достаточно высоких духовных стремлений и сугубо трезвого, практического подхода к жизни, понимания того, что все системы и теории ничего не стоят, если их нельзя испробовать на себе. И эксперимент, проделанный Крыловым в имении Татищева, был для него не чем иным, как способом расстаться с одним из самых существенных представлений Просвещения — представлением о возможности освободить естественную, неиспорченную природу человека из-под коры цивилизации.
Тогда же, в середине 90-х годов Крылов насмешливо писал о поклонниках идиллического ‘золотого века’:
А все-таки золотят этот век,
Когда труды природы даром брали,
Когда ее вещам цены не знали,
Когда, как скот, так пасся человек.
Поверь же мне, поверь, мой друг любезный,
Что наш златой, а тот был век железный…
‘Послание о пользе страстей’
Осознав постепенно практическую неосуществимость тех высоких идеалов, которые он хотел внедрить в русскую жизнь, Крылов со свойственной ему жестокой трезвостью теперь готов согласиться, что как ни плох его век, он, может быть, все-таки лучше всех предыдущих. Судя по всему, он теперь потов принять окружающую жизнь и с ней примириться. Но он при этом странным образом — и вполне добровольно — выбирает для себя в этой жизни такую роль, в которой было труднее всего прийти в согласие с ее порядками. Скитаясь по городам и весям без определенных занятий, живя приживалом в доме богатого вельможи, Крылов должен был весьма остро ощущать как раз разлад с действительностью, ощущать ее враждебность свободе и достоинству человека. Ясно, что истинного примирения между ним и его веком так и не произошло. Отказавшись от своих юношеских мечтаний, приняв свой жизненный удел как неотвратимую реальность, Крылов, тем не менее, с ним не смирился. Не на словах, но на деле он постоянно, день за днем, практически противопоставляет свою человеческую значительность и внутреннюю свободу — ничтожеству и несвободе уготованного ему в этой жизни ‘благополучного’ существования.
Особенность крыловского поведения яснее вырисовывается при сравнении с тем, что делал в это время его ближайший друг и сотрудник А. И. Клушин. Тот, отправившись было за границу, задержался в Ревеле. Там он женился и некоторое время спустя вернулся в Петербург, поступил на службу театральным цензором. Показав себя человеком умным и деятельным, Клушин вскоре стал доверенным лицом директора театров. Он заведует репертуаром русской труппы, на сцене идут его новые пьесы. В своем ‘Дневнике чиновника’ С. П. Жихарев передает слова Крылова о Клушине: ‘…Мы с ним были искренними друзьями до тех пор, покамест не пришло ему в голову сочинить оду на пожалование Андреевской лепты графу Кутайсову…’ — ‘А там поссорились?’ — ‘Нет, не поссорились, по я сделал ему некоторые замечания на счет цели, с какою эта ода была сочинена, и советовал ее не печатать из уважения к самому себе. Он обиделся и но мог простить мне моих замечаний до самой своей смерти…’ В то время, когда Клушин благоденствует и сочиняет оду временщику, камердинеру Павла I графу Кутайсову, Крылов мыкается по чужим людям и, между прочим, пишет убийственную сатиру на императора — шутотрагедию ‘Трумф, или Подщипа’.
Здесь уже вполне выразилось насмешливое недоверие к людской природе, которым проникнуты и крыловские басни.
Младший современник поэта, Ф. Ф. Вигель, рассказывает о том, как в детстве, живя воспитанником у князя С. Ф. Голицына, познакомился с Крыловым. Иван Андреевич давал уроки младшим сыновьям князя и нескольким жившим в доме детям, в том числе Вигелю. Мемуарист изображает Крылова человеком необыкновенно умным, но ‘холодным’ — расчетливым и равнодушным к окружающим людям. Вигель рассказывает, как Крылов в присутствии своих сиятельных хозяев нередко ‘трунил над собою’. Этот рассказ весьма характерен. Подобно большинству современников, писавших о Крылове, Вигель не оценил убийственной крыловской иронии, той иронии, благодаря которой ‘почтительные’ насмешки над собою в его устах превращались и в насмешки над собственной почтительностью, и заодно в насмешки над своими ‘благодетелями’. Так это было у Крылова всегда: ‘несерьезное’ отношение к самому себе переходило в прямую издевку над той системой людских отношений, которую его с детства заставляли уважать.
И точно так же обстоит дело с крыловской ‘холодностью’ и ‘равнодушием’ к жизни и к литературе, о которых с недоумением пишут многие современники. В действительности все это было оборотной стороной его всегдашнего требования не терять ‘уважения к самому себе’.
Мне чин один лишь лестен был,
Который я ношу в природе, —
Чин человека…
— писал молодой Крылов в послании Клушину.
До старости сохранив свой юношеский максимализм, он этой ‘холодностью’, этим презрительным ‘равнодушием’ отрицал враждебный ему жизненный порядок столь решительно, как это осмеливались делать лишь немногие.

V

В конце 1805 или в начале 1806 года Крылов возвратился в Петербург. Вскоре на столичной сцене с большим успехом пошли его новые пьесы. Сперва ‘Модная лавка’, через полгода — волшебная опера ‘Илья-богатырь’, еще через полгода — ‘Урок дочкам’. Посетители литературных салонов, а затем читатели журнала ‘Драматический вестник’ начали знакомиться с крыловскими баснями. В 1809 году увидел свет первый сборник ‘Басни Ивана Крылова’.
Поэт вновь входит в петербургскую литературную жизнь, причем очень быстро оказывается здесь на самом виду. Современники как будто впервые узнают о его существовании, и с этого времени он становится героем многих мемуарных записей. Об этом ‘новом’ Крылове будут вспоминать часто и охотно.
Знаменитый писатель, он вызывает у окружающих почтение — благодаря своему таланту. Знаменитый чудак, он вызывает у них улыбку — благодаря своим странностям.
Под пером мемуаристов забавными происшествиями оборачиваются едва ли не все события крыловской жизни. Многое в ней приобретает анекдотический оттенок. Дело тут, однако, совсем не в верхоглядстве или недомыслии людей, писавших о большом поэте и проглядевших серьезность и значительность его человеческой сути. Среди авторов воспоминаний о Крылове — первые писатели эпохи, признанные литераторы, известные мемуаристы, да и просто умные и внимательные люди. Вряд ли все они дружно проглядели в Крылове существенное и важное, говоря о пустяках. Нет, все эти бесчисленные свидетельства о забавных привычках, забавных суждениях и словечках, забавном поведении Крылова, этот бытовой и анекдотический характер воспоминаний о поэте — все это, несомненно, отражение некоего совершенно особенного жизненного стиля Крылова, в котором смешные странности и чудачества и были самым существенным, потому что в них-то и выражалась, в конце концов, серьезная суть его натуры. То, что в жизнеописании другого человека осталось бы незначительной частностью, в биографии Крылова выходит на первый план и оказывается именно знаком определенной жизненной позиции.
‘Трудно найти человека, которого жизнь была бы до такой степени обогащена анекдотическими событиями, как жизнь Крылова, — замечает Плетнев. — По своему характеру, привычкам и образу жизни он беспрестанно подвергался тем случаям, в которых выражаются резкие особенности ума, вкуса, добродушия или слабостей’. Всегдашняя пружина анекдотической ситуации — комически обнаженные, сжатые до нелепости жизненные противоречия — стала самым заметным двигателем крыловских поступков. В ‘резких особенностях’ его образа жизни давали себя знать непонятные окружающим, порой смущавшие их противоречия его натуры. Некоторые из современников видели, что эта цепь анекдотов, ставшая крыловской ‘биографией’, есть именно косвенное отражение необычности и даже загадочности этого человека.
Исторический анализ жизни и творчества Крылова позволяет сегодня судить о подоплеке его ‘особенного’ существования, о напряженности той непрестанно продолжавшейся внутренней работы, следствием которой были, между прочим, и крыловские ‘странности’. Разумеется, материалом такого анализа необходимо становится и свод воспоминаний современников о Крылове.
Всегдашнее свойство подобных сводов воспоминаний состоит в том, что свидетельства современников, собранные вместе, не только дополняют друг друга, но часто спорят друг с другом и этими своими несогласиями и противоречиями также рассказывают нам о своем герое. За противоречиями мемуаров порой ярче проглядывает историческая реальность, чем в сообщаемых ими фактах. Однако в крыловском случае бросается в глаза необычайное — хочется сказать подозрительное — единодушие, норой даже единообразие в изложении мемуаристами своих сведений о Крылове. Авторы воспоминаний нередко буквально повторяют одни и те же анекдоты, одними и теми же словами описывают характерные черты облика и поведения знаменитого баснописца. Это повторение каких-то основных фактов, черт, подробностей, раздающееся с разных сторон, показывает, насколько существенны эти факты и подробности в представлениях современников о Крылове. Такое ‘однообразие’ воспоминаний весьма характерно и многозначительно. Похоже, что речь идет не о живом человеке, изменчивом и многообразном, но о литературном персонаже или театральной роли.
Перечень чуть ли не всем ведомых и чуть ли не всеми повторяемых ‘особенностей’ крыловского стиля жизни являет нам и то, что мемуаристы относят к достоинствам и доблестям Крылова, и — гораздо подробнее — то, что они полагают его ‘человеческими слабостями’. Суть тех крыловских качеств, в которых можно видеть черты великого писателя, — ‘веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться’ (слова Пушкина о Крылове-поэте). Суть тех безобидных на первый взгляд странностей и ‘слабостей’, благодаря которым Крылов слыл великим чудаком, — в явном пренебрежении некоторыми общепринятыми условностями, резком выпячивании прозаической стороны своей жизни, ‘низкого быта’ — то есть как раз того, чем великий поэт, казалось, должен был пренебрегать.
Подробно обрисованные мемуаристами крыловские ‘слабости’ — это в первую очередь его знаменитая лень, неряшество, неумеренность в еде.
Окружавшие его люди, конечно, видели, что менаду высокими стремлениями Крылова-поэта и достаточно странным образом жизни Крылова-чудака существует явное противоречие. Однако, будучи в своей поэзии мастером комических ситуаций, баснописец в глазах современников постепенно срастался с вымышленным им рассказчиком басен, сам становился как бы литературным персонажем. В конце концов этот персонаж получил даже свое собственное имя — ‘дедушка Крылов’. Таким образом, внешне противоречие разрешалось в комическом ключе, в жанре анекдота: Крылов приобщался к литературе и растворялся в ней.
Так создавалась ‘крыловская легенда’. Будучи не только ее героем, по и главным создателем, Крылов неизменно направлял сюжет ‘легенды’ по определенному руслу, неизменно ‘задавал’ свой собственный образ, диктуя окружающим его восприятие. Между прочим, он ввел в ‘легенду’ фигуру своего антагониста — графа Хвостова. (Столь популярная в начале XIX века литературная маска Свистова или Графова сперва была придумана именно Крыловым.) Неумный чудак, плоский моралист и бездарный поэт должен был оттенять фигуру умного чудака, лукавого насмешника и искусного писателя. Воспоминания сохранили нам целую серию крыловских анекдотов о Хвостове.
‘Крыловская легенда’ была литературным выражением того неустранимого противоречия между личностью и средой, которое разрешалось в повседневных поступках, в образе жизни, в судьбе Крылова.
Читая свод воспоминаний о Крылове, мы рядом со свидетельствами лености и сонливости поэта находим столь же убедительные рассказы о том, каким живым и деятельным человеком он был. Оказывается, его ‘лень’ странным образом соединялась с постоянной и напряженной духовной работой… Он писал басни — писал их довольно много, иногда по две-три в месяц. Кроме того, как удостоверяют очевидцы и подтверждают черновики, он работал над стихами весьма упорно, перебирая нередко десяток вариантов одной строки. Правил он басни и от одного издания к другому, а издания выходили часто — в среднем каждые три-четыре года. Крылов много читал — и старых писателей, и новинки. Он знал несколько- языков — французский, итальянский, немецкий. В возрасте пятидесяти лет выучился древнегреческому языку и читал в подлинниках Гомера, Плутарха, Геродота, Платона. Затем стал учиться читать по-английски.
При всей своей любви к покою он был удивительно подвижен и даже, можно сказать, непоседлив. Воспоминания близко знавших его людей дают ясное понятие о распорядке его жизни. Утро проводил он в должности или дома — за романом, в разговорах с приятелями. К обеду отправлялся в Английский клуб, где оставался отдохнуть, оттуда ехал в гости, а иногда сперва в театр, а оттуда уже в гости и домой. Возвращался к ночи, часто за полночь.
Тот же Плетнев, который уверяет, что неподвижность была первой потребностью Ивана Андреевича, рассказывает, с какой охотой отзывался он на приглашения: ‘…Не было человека менее спесивого на зов, как наш поэт… Он почитал себя в отношении к другим какою-то общею, законною добычею’. Как явствует из мемуаров современников, Крылов был посетителем едва ли не всех литературных салонов и кружков Петербурга 1800-1840-х годов.
И если повсюду, где являлся поэт: в Английском клубе, в литературном собрании, в великосветской гостиной, на приятельском обеде, — являлся он грузным, сонным, а то и просто спящим, то нельзя не видеть, что эта сонливость была для него некой формой общения с окружающими, ответом на постоянное внимание к его особе. ‘…Был скрытен, особенно если замечал, что его разглядывают, — пишет В. А. Оленина. — Тут уж он замолкал, никакого не было выражения на его лице и он казался засыпающим львом’.
Крылов был человеком завидного здоровья и обладал прекрасным аппетитом. Но свою способность поглотить двойной или тройной обед он тоже явно выставлял напоказ, как и прочие свои ‘слабости’. Он не только много ел, он чрезвычайно много говорил о своем ‘обжорстве’ и вообще о еде. В характерных воспоминаниях Н. М. Еропкиной перед нами развертывается своего рода блестящий спектакль, в какой умел и любил превращать Крылов всякий званый обед, даваемый в его честь. И недаром здесь же приводятся рассказы Крылова о таких как будто значительных событиях его жизни, как знакомство с царским семейством или — тем более — его литературный юбилей, рассказы, которые сводились к описанию поданных за обедом блюд. За добродушной шутливостью опять же проступает невнятная мемуаристке безжалостная крыловская ирония.
К началу 1800-х годов относится неоконченная комедия Крылова ‘Лентяй’, герой которой, испытывая отвращение к служебным и прочим делам, целые дни проводит в постели. Тогда же были написаны фарсовые пьесы — шуто-трагедия ‘Трумф, или Подщипа’, комедия ‘Пирог’, волшебная опера ‘Илья-богатырь’, — в которых Крылов комически обыгрывает низкие страсти своих героев, прежде всего их зависимость от собственного желудка. Затем он начинает культивировать те же самые литературные мотивы в своем повседневном быту.
Однажды Батюшков шутя предсказал в стихах, что Крылов умрет за обедом. Современники впоследствии утверждали, что почти так оно и случилось.
В биографии Крылова вошло, будто причиной его последней болезни стала съеденная им по неосторожности тяжелая еда. Сам он перед смертью якобы винился в этой неосторожности. Однако не так давно был найден следующий документ, опровергающий традиционную версию смерти Крылова: ‘Свидетельство. Дано сие в том, что состоявший на пользовании моем господин действительный статский советник и кавалер Иван Андреевич Крылов действительно страдал воспалением легких (Pnevmonia nota) и волею божию 9-го сего ноября нынешнего 1844 года помер от паралича в легких. В чем и удостоверяю. С.-Петербург, ноября 11-го дня 1844 года. Доктор медицины и коллежский асессор Ф. Галлер’ {‘Русская литература’, 1967, No 1, с. 143.}.
Казалось бы, людям, близко знавшим Крылова, должно было стать известно, чем он болел и отчего умер. Но в глазах современников Крылова реальное в его биографии столь тесно переплеталось с легендарным, что часто они не отличали одно от другого.

VI

Необходимой составной частью ‘крыловской легенды’ постепенно стало представление об ‘умилительной благонамеренности’ Крылова и его дружбе с царским семейством. Рассказы о том, как благоволил к Крылову двор и как сам он был ‘предан престолу’, подчас заслоняли воспоминания о гонимой авторе ‘Почты духов’ и язвительном авторе ‘Трумфа’.
Между Крыловым и царским двором в действительности существовали достаточно сложные отношения. Еще с середины 1800-х годов посредником в этих отношениях стал А. Н. Оленин — сановник и страстный любитель литературы, стремившийся быть представителем русской словесности у престола. Оленин, под началом которого Крылов служил в Публичной библиотеке, как мог заботился о придворной карьере баснописца. Для Крылова здесь, несомненно, главным были не чини, не ордена, по пенсия. Важнее было для него то, что в качество ‘придворного’ поэта он оказывался на виду у всей столицы, у всей России, он становился лицом почти официальным. И вот, пользуясь этим своим весьма высоким положением, он мог тем нагляднее демонстрировать целому свету свое ироническое презрение к окружающей действительности, свое несогласие и несовместимость с ее приличиями, прежде всего светскими, придворными.
То, что сообщают современники о визитах Крылова во дворец, — это еще одна обширная серия анекдотов о крыловской неопрятности, прожорливости, неловкости, тут есть анекдоты и вовсе ‘неприличные’. Суть крыловского поведения при дворе — некая ироничная двусмысленность. Он и тут как будто являет совершенную почтительность к власть имущим, но за нею постоянно кроется насмешка.
Это ироническое отношение к правителям страны высказывалось не только в поведении Крылова, но — не менее отчетливо — и в его баснях. Вяземский писал: ‘Крылов был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас… Но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме… Басни и были именно призванием его, как по врожденному дарованию, о котором он сам даже как будто не догадывался, так и по трудной житейской школе, чрез которую он прошел. Здесь и мог он вполне быть себе на уме, здесь мог он многое говорить, не проговариваясь, мог под личиной зверя касаться вопросов, обстоятельств, личностей, до которых, может быть, не хватало бы духа у него прямо доходить’. Многие современники утверждают, что почти все или даже все крыловские басни были написаны по определенному поводу — как отклик на некий случай, как эпиграмма на некое лицо. Из указаний и намеков мемуаристов мы ясно можем видеть, что по крайней мере несколько басон воспринимались современниками как эпиграммы на правительство и верховную власть. Так, например, В. А. Оленина на экземпляре крыловских басен возле басни ‘Рыбья пляска’ пометила: ‘Во время графа Аракчеева. Когда он <Крылов> сначала написал эту басню, было написано вместо последних четырех стихов:
Тут Лев изволил
В грудь лизнуть,
А сам отправился
В дальнейший путь!
Ему приказано было переделать эдак’.
Действительно, сохранившийся первый вариант басни оканчивался строками, повествующими о ‘пляшущих’ на сковородке рыбах:
‘Да отчего же, — Лев спросил, — скажи ты мне,
Они хвостами так и головами машут?’ —
‘О, мудрый царь! — Мужик ответствовал, — оне
От радости, тебя увидя, пляшут’.
Тут, старосту лизнув Лев милостливо в грудь,
Еще изволя раз на пляску их взглянуть,
Отправился в дальнейший путь {*}.
{* И. А. Крылов. Соч., т. III, с. 172.}
И Крылов был вынужден переделать басню именно потому, что в фигурах царственного Льва и плута Мужика, поставленного старостой над ‘водяным народом’, слитком очевидно угадывались Александр I и Аракчеев. Как явную сатиру на царя цензура запретила крыловскую басню ‘Пестрые овцы’. Насмешки над царем и его окружением современники усматривали в баснях ‘Воспитание Льва’, ‘Туча’, ‘Булат’ и других. Что касается цикла басен, связанного с событиями Отечественной войны 1812 года, то и здесь весьма важным моментом было ироническое развенчание Александра I и противопоставление ему Кутузова.
Современник рассказывает, что, когда императрица Мария Федоровна попросила поэта прочесть любимую его басню, Крылов выбрал ‘Листы и Корни’ — заключенное в басне насмешливое сравнение ‘верхов’ и ‘низов’ в стенах царского дворца и высказанное прямо в лицо придворным и самой императрице, конечно же, приобретало резко иронический смысл.
Вообще народность, демократизм крыловской поэзии были явным вызовом существующему порядку вещей — прежде всего самодовольному чувству превосходства людей ‘просвещенных’ над ‘простым народом’. Всегдашняя крыловская издевка над несостоятельностью житейских представлений большинства образованных людей очень ярко проступает и в баснях 1812 года. В частности, крыловский ‘Волк на псарне’ воспринимался читателями не только как сатира на завоевателя, но и как ироническое предостережение тем, кто, казалось, склонны были идти на мировую с Наполеоном. Ведь не кто иной, как Александр I, за пять лет до того заключил союз с французским императором и думал преуспеть в мировой дипломатической игре. Ухищрениям тонких политиков в данном случае противопоставлялось ‘простонародное’, грубое действие. Именно как совет и дальше вести дело ‘попросту’ воспринял басню Кутузов, читавший ее войскам после сражения под Красным.
Несмотря на то что власти хотели выдать Крылова за ‘своего’ поэта, в обществе он отнюдь не имел репутации ‘карманного стихотворца’. Более того, молодые вольнодумцы, будущие декабристы, осуждая существующий порядок, видели в Крылове своего союзника. Среди нелегальной литературы, воспитывавшей революционный образ мыслей, был крыловский ‘Трумф’. Шуто-трагедия разошлась по рукам во множестве списков. ‘…Ни один революционер не придумывал злее и язвительнее сатиры на правительство, — утверждал декабрист Д. И. Завалишин. — Всё и все были беспощадно осмеяны, начиная с главы государства до государственных учреждений и негласных советников’ {Д. Завалишин. Записки. СПб., 1906, с. 105.}. Что же касается крыловских басен, то и в них нетрудно было обнаружить ироническую соль. ‘…Его каждая басня — сатира, тем сильнейшая, что она коротка и рассказана с видом простодушия’, — писал А. А. Бестужев в 1823 году в статье ‘Взгляд на старую и новую словесность в России’ {А. А. Бестужев-Марлинский. Собрание стихотворений. Л., 1948, с. 106.}. И несомненно, знаменитая реплика Загорецкого в ‘Горе от ума’ относительно басенных насмешек ‘над львами, над орлами’, которые ‘хотя животные, а все-таки цари’, подразумевала именно крыловские басни. А. И. Герцен в одной из своих статей рассказывает, что в конце николаевского царствования некий цензор требовал запрещения ряда басен Крылова как произведений политически опасных.
В свои зрелые годы Крылов, конечно, уже не надеялся что-либо изменить в строе окружающей жизни, но при этом он и не мирился с ним. Пожалуй, лучше, чем кому-либо другому, политическое кредо Крылова было известно его ближайшему приятелю поэту Н. И. Гнедичу. По словам Гнедича, Крылов, ‘убеждаясь очевидностями’, соглашался с тем, что ‘существующий порядок соединен с большим злом’. Но при этом утверждал, ‘что другой порядок невозможен’. Эта характеристика политических понятий Крылова верна лишь отчасти. Гнедич знал то, чего не знали многие другие, — ему было известно о беспросветном политическом пессимизме и скептицизме его ‘соседа’. Но и Гнедич не понял иронической сути жизненной позиции Крылова: утверждая невозможность каких-либо изменений к лучшему, Крылов вместе с тем отнюдь не принимает наличествующие условия человеческого существования как достойные или хотя бы терпимые. Отнюдь нет, он ежеминутно противопоставляет себя этому заведенному порядку вещей, непрестанно оказывает ему своего рода сопротивление. И именно неприятием окружающей жизни объясняется острый интерес ‘хомяка’ Крылова к событиям текущей политики. Этот интерес глубоко сказался в его баснях, а также и в некоторых странных на первый взгляд его поступках.
14 декабря 1825 года Крылов пришел на Сенатскую площадь. Разумеется, он прекрасно понимал смысл событий. Но как он отнесся к ним? На этот вопрос нет однозначного ответа. М. Е. Лобанов, сопровождавший Крылова на площадь, а также В. А. Оленина, видевшая в тот день Крылова в доме своего отца, приписывают ему неодобрительные и даже резкие слова в адрес восставших. Но, во-первых, тут надо учитывать интерпретацию крыловских слов глубоко монархически настроенными мемуаристами. Во-вторых, Крылов наверняка не слишком верил в успех декабристов, как не верил и в благотворность задуманного ими переворота. Естественно, что в его отзывах о бунтовщиках звучали скептические ноты. Но гораздо важнее другое — реальное поведение Крылова на Сенатской площади. Он не увещевал дерзкую ‘чернь’ и не объяснял народу законность присяги Николаю, как это делал в то утро Карамзин. Судя по тому, что рассказывает Лобанов, Крылов попал на площадь в разгар событий. В это время восставшие отбивали атаки правительственных войск, гремели залпы, в любую минуту мог разразиться жестокий бой. Как рассказывает Оленина, Крылову кричали из рядов: ‘Иван Андреевич, уходите, пожалуйста, скорей!’ Но Крылов пробрался к самому каре, он смотрел на Кюхельбекера в военной шинели. Как ни мало мог он верить в успех восставших и, главное, в разумность их дела, но все же у него, радикала 1790-х годов, с тем порядком, который хотели свергнуть декабристы, были свои, старые счеты…

VII

Воспоминания о Крылове написаны по большей части литераторами, и потому мы чаще всего видим здесь его именно в кругу литераторов. Длинный ряд свидетельств этого рода открывают записки С. П. Жихарева, где перед нами только что вернувшийся в столицу Крылов, читающий в доме Державина и в квартире Шаховского свои первые басни. Тут же мы видим его в кругу театралов, актеров, драматургов.
Крылов — автор чрезвычайно популярных в первые десятилетия XIX века комедий — неизменно появляется на страницах театральных мемуаров эпохи.
Будучи центральной фигурой оленинского кружка, Крылов вступает в сложные литературные отношения как с приверженцами А. С. Шишкова, так и с членами ‘Арзамаса’. Неверно было бы сказать, что он занимал промежуточную позицию между двумя литературными лагерями. Его позиция была совершенно самостоятельной и независимой. Он избрал в литературе свой, третий, путь. И мы находим в записках Жихарева свидетельства горячей привязанности к Крылову такого активного ‘беседчика’, каким был князь Шаховской. А из воспоминаний Вигеля, Плетнева, Олениной, Вяземского явствует, что Крылов сделался своим человеком и в кругу арзамасцев. В частности, мы видим его среди завсегдатаев на литературных собраниях у Жуковского. И не кто иной, как Крылов, вступился за юного Пушкина, напечатав эпиграмму на критиков его поэмы ‘Руслан и Людмила’.
Вместе с тем во всех литературных партиях у Крылова были и ожесточенные противники. И сам он порою выказывал свое ироническое отношение к теоретикам разных лагерей. Так, ужо в 1808 году Крылов пишет басню ‘Парнас’, которую приняли на свой счет сторонники адмирала Шишкова. Когда в следующем году И. А. Дмитревский предложил принять Крылова в Российскую академию, ‘шишковисты’ забаллотировали его кандидатуру — против нее голосовали тринадцать академиков, за — только два. Литературный скандал расширился и страсти закипели, когда К. Н. Батюшков, неизменный поклонник крыловской поэзии, обидевшись за баснописца, сочинил и пустил по рукам свое ‘Видение на брегах Леты’. Здесь среди множества поэтов-классицистов, комически утопающих в водах забвения, один Крылов оказывается бессмертен. Батюшковское ‘Видение’ было предвестьем будущей словесной войны между ‘Беседой любителей русского слова’ и ‘Арзамасом’. И весьма показательно, что в истории этого конфликта немалое место занял спор о Крылове.
Спор этот стал еще более актуален позднее — в середине 1820-х годов. Отголоски тогдашней острой полемики мы находим в воспоминаниях Лобанова и Плетнева. Подробно пишет о ней Вяземский. В это время творчество Крылова противопоставлялось уже не поэзии Сумарокова или графа Хвостова, как было прежде, по поэзии И. И. Дмитриева. И роли тут переменились: критические суждения о крыловских баснях высказывали теперь ‘карамзинисты’. И резче всех — ‘арзамасец’ Вяземский: ‘Крылова уважаю и люблю как остроумного писателя, по в эстетическом, литературном отношении всегда поставлю выше его Дмитриева… Скажу более, Крылова ценю выше казенной оценки так называемых его почитателей. Чему большая часть из них дивится в нем? Что выдало ему открытый лист на общенародное уважение? Плоскости, пошлости, вредящие его истинному достоинству’. А в письме Пушкину осенью 1825 года Вяземский объяснял подоплеку своего литературного предпочтения — стиль Крылова он воспринимал как следствие определенной жизненной позиции. В позднейшем очерке о Крылове (добавление к статье ‘Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева’, написанной в 1823 году) Вяземский упрекал автора басен ‘Сочинитель и Разбойник’ и ‘Огородник и Философ’ в некоей ложной тенденции. Вяземскому виделась в этих баснях уступка невежеству и чуть ли не поощрение гонений на литературу и науку. Нетрудно доказать, что иронический пафос этих, как и всех других, крыловских басен совсем иной. Суть его в характерном для эпохи разочаровании в просветительских иллюзиях, решительном отрицании всяческих ‘головных’ теорий и злой издевке над неоправданной самоуверенностью разума. И сама ироническая острота этой насмешки показывает, как долго и как болезненно переживал Крылов свое разочарование в способности отдельных людей и всего общества, в котором он жил, согласовывать благие намерения и практические действия.
В жарком споре о Крылове наиболее принципиальным и последовательным оппонентом Вяземского стал Пушкин. В статье ‘О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова’ Пушкин писал: ‘Конечно, ни один француз по осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев’.
Суть иронического крыловского миросозерцания Пушкин оценил как никто. В отличие от Вяземского, этот скептический и сугубо ‘практический’ — мужицкий — взгляд на вещи его не шокировал. В крыловском реализме Пушкин увидел спасительное недоверие к словам — теориям, мечтам, утопиям, — за которыми не стоит несомненная действительность. И не случайно в своей иронической поэме начала 1830-х годов, впервые столь широко вводившей в русскую поэзию ‘низкий быт’, жизнь ‘как она есть’, — поэмой этой был ‘Домик в Коломне’ — Пушкин откровенно опирается и на крыловскую традицию. Мало того что в первоначальном варианте вступления к поэме на протяжении нескольких строф Пушкин несколько раз использует крыловские образы и обороты, тем самым отсылая читателя к крыловским басням, — вся поэма шутливо сопоставлена с притчей и заключена иронической ‘моралью’. Отвечая здесь же на упрек Вяземского в адрес Крылова, чьи басни представляются ему ‘бранью из-за угла’, Пушкин по-своему оценивает смысл иронической жизненной позиции:
Читатель, можешь там глядеть на всех,
Но издали и смейся то над теми,
То над другими. Верх земных утех
Из-за угла смеяться надо всеми.
И в другой своей иронической поэме ‘Езерский’ Пушкин опять же несколько раз перефразирует и дословно цитирует крыловские строки.
Из воспоминаний А. П. Керн, из рассказа А. П. Савельевой, переданного Л. И. Трефолевым, из записей В. А. Олениной мы узнаем о достаточно близких личных отношениях двух поэтов, об их явной взаимной симпатии. Знаменательно упоминание Лобановым ‘обмолвки’ Крылова, который на литературном обеде в лавке А. Ф. Смирдина поднял тост за Пушкина, хотя ‘по старшинству’ следовало сперва назвать Жуковского. В то же время не только одобрение, но высокая степень уважения слышится в голосе Пушкина, когда в своем дневнике он передает смешной экспромт Крылова. По словам А. П. Керн, Крылов определил личность Пушкина одним словом: ‘гений’. А Пушкин на вопрос Бестужева, почему в России нет гениальных писателей, отвечал: ‘Во-первых у нас Державин и Крылов…’ Таким образом, к числу гениальных писателей из живых своих современников Пушкин относил лишь Крылова.
Надо сказать, что борьба вокруг поэзии Крылова имела не только литературный, но и общественный смысл.
В 1838 году, когда возникла мысль отметить семидесятилетие Крылова, тотчас обнаружились различия в понимании значения крыловского юбилея. Власти и ‘рептильные’ литераторы желали превратить сочиненного ими же ‘благонамеренного’ Крылова в назидательный пример для либеральной, строптивой словесности. Писатели пушкинского круга — Жуковский, Вяземский, Одоевский — увидели здесь возможность продемонстрировать общественное значение литературы. Речь шла о знаке высокого уважения не вельможе или полководцу, но поэту, достигшему всенародной славы одной лишь силой слова. Гречу и Булгарину, вознамерившимся взять на себя роль устроителей юбилея, пришлось вовсе отказаться от участия в его подготовке. Ни тот, другой не присутствовали на празднике. Впоследствии в своих мемуарах Грреч пытался изобразить скандальное неучастие в крыловском юбилее как простую случайность.
Обращаясь с торжественной речью к Крылову во время праздника, Жуковский счел нужным рядом с его именем поставить имя Пушкина. Разумеется, это не могло понравиться ни давнему врагу Пушкина министру просвещения Уварову, ни шефу жандармов Бенкендорфу. Имя Пушкина напоминало о достоинстве и независимости литературы. По распоряжению Уварова газеты не должны были ничего печатать о крыловском юбилее без особого разрешения. Когда же по случаю юбилея решено было выбить памятную медаль, Жуковскому пришлось вести долгую переписку с Бенкендорфом.
Тотчас после смерти баснописца общественная борьба вокруг его имени разгорелась снова. В ‘Северной пчеле’ появились воспоминания Булгарина, который со свойственной ему наглостью набивался в ближайшие друзья к Крылову. В ‘Отечественных записках’ Булгарину отвечал В. Г. Белинский. ‘…Подобные толки, — писал он, — напоминают всегда басню Крылова, в которой паук, прицепившись к хвосту орла, взлетел с ним на вершину Кавказа да еще расхвастался, что он, паук, приятель и друг ему, орлу, и что он, паук, больше всего любит правду…’ {В. Г. Белинский. Иван Андреевич Крылов. — Полн. собр. соч., т. VIII, с. 587.}
Пространным ответом на булгаринскую трактовку личности Крылова были также мемуарно-биографические очерки Плетнева. Если Булгарин изображал баснописца благоденствующим чиновником, осыпанным монаршими милостями, то Плетнев, хотя и сдержанно, но настойчиво говорит о внутреннем неблагополучии судьбы Крылова: ‘Казалось, перед любознательным, тонким и светлым умом его открылись все пути к бесконечной деятельности литератора. Но он и своею поэзиею занимался только как забавою, которая скоро должна была наскучить ему. Безграничное искусство не влекло его к себе. Деятельность современников не возбуждала участия… Странное явление: с одной стороны, гений, по следам которого уже идти почти некуда, с другой — недвижный ум, шагу не переступающий за свой порог’.

* * *

В русской литературе не много найдется писателей, чей личный обиход, весь образ жизни так непосредственно был бы связан с их творчеством, как это было у Крылова. Для него жестокий скептицизм, презрительная ирония стали вместе и стилем существования, и стилем творчества. Лукавая насмешливость его басен как бы продолжалась, прямо переходила в его поступки, тогда как его повседневное поведение и обычная манера говорить ‘притчами’ и ‘апологами’ естественно выражалась в его стихах.
Белинский очень точно заметил, что поведение Крылова — оригинальное и странное — не было ни притворством, ни маской. В нем открывалась суть его натуры, не менее ярко проявлявшаяся и в его баснях. И потому-то для понимания творчества Крылова и для верной оценки его места в русской культуре той эпохи столь необходимо пристальное знакомство с личностью баснописца.
Появление первого свода воспоминаний современников о великом поэте в известной степени облегчит такое знакомство и еще раз укажет на истинные масштабы личности и творчества Крылова.

А. М. Гордин, М. А. Гордин

ВОСПОМИНАНИЯ

ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ

РАССКАЗЫ

А. С. ПУШКИН

ИЗ МАТЕРИАЛОВ К ‘ИСТОРИИ ПУГАЧЕВА’. ЗАПИСИ УСТНЫХ РАССКАЗОВ, ПРЕДАНИИ, ПЕСЕН

ПОКАЗАНИЯ КРЫЛОВА (ПОЭТА)

Отец Крылова (капитан) был при Симонове в Яицком городке. Его твердость и благоразумие имели большое влияние на тамошние дела и сильно помогли Симанову, который вначале было струсил. Иван Андреевич находился тогда с матерью в Оренбурге. На их двор упало несколько ядер, он помнит голод и то, что за куль муки заплачено было его матерью (и то тихонько) 25 р.! Так как чин капитана в Яицкой крепости был заметен, то найдено было в бумагах Пугачева в расписании, кого на какой улице повесить, и имя Крыловой с ее сыном. Рейнсдорп был человек очень глупый. Во время осады вздумал он было ловить казаков капканами, чем и насмешил весь город, хоть было и не до смеху. После бунта Ив. Крылов возвратился в Яицкий городок, где завелася игра в пугачовщину. Дети разделялись на две стороны: городовую и бунтовскую, и драки были значительные. Крылов, как сын капитанский, был предводителем одной стороны. Они выдумали, разменивая пленных, лишних сечь, отчего произошло в ребятах, между коими были и взрослые, такое остервенение, что принуждены были игру запретить. Жертвой оной чуть было не сделался некто Анчапов (живой доныне). Мертваго, поймав его в одной экспедиции, повесил его кушаком на дереве. — Его отцепил прохожий солдат 1.
11 апреля 1833

ИЗ ‘TABLE TALK’ {*}

{* Застольные разговоры (англ.).}

(ИСТОРИЧЕСКИЕ АНЕКДОТЫ)

У Крылова над диваном, где он обыкновенно сиживал висела большая картина в тяжелой раме. Кто-то ему дал заметить, что гвоздь, на который она была повешена, не прочен и что картина когда-нибудь может сорваться и убить его. ‘Нет, — отвечал Крылов, — угол рамы должен будет в таком случае непременно описать косвенную линию и миновать мою голову’.

ИЗ ‘ДНЕВНИКА’

1834

22 декабря

Ценсор Никитенко на обвахте под арестом, и вот по какому случаю: Деларю напечатал в ‘Библиотеке’ Смирдина перевод оды В. Юго, в которой находится следующая глубокая мысль: Если де я был бы богом, то я бы отдал свой рай и своих ангелов за поцелуй Милены или Хлои. Митрополит (которому досуг читать наши бредни) жаловался государю, прося защитить православие от нападений Деларю и Смирдина. Отселе буря. Крылов сказал очень хорошо:

Мой друг! когда бы был ты бог,

То глупости такой сказать бы ты не мог.

Это все равно, заметил он мне, что я бы написал: когда б я был архиерей, то пошел бы во всем облачении плясать французский кадриль.

ИЗ СТАТЬИ ‘О ПРЕДИСЛОВИИ Г-НА ЛЕМОНТЕ К ПЕРЕВОДУ БАСЕН И. А. КРЫЛОВА’

Г-н Лемонте, входя в некоторые подробности касательно жизни и привычек нашего Крылова, сказал, что он не говорит ни на каком иностранном языке и только понимает по-французски. Неправда! — резко возражает переводчик в своем примечании 1. В самом деле, Крылов знает главные европейские языки и, сверх того, он, как Альфиери, пятидесяти лет выучился древнему греческому. В других землях таковая характеристическая черта известного человека была бы прославлена во всех журналах, но мы в биографии славных писателей наших довольствуемся означением года их рождения и подробностями послужного списка, да сами же потом и жалуемся на неведение иностранцев о всем, что до нас касается 2.
В заключение скажу, что мы должны благодарить графа Орлова, избравшего истинно-народного поэта, дабы познакомить Европу с литературою севера. Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naivete bonhomie) есть врожденное свойство фрацузского народа, напротив того, отличительная черта в наших правах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов.

Е. Н. ЛЬВОВА

ИВАН АНДРЕЕВИЧ КРЫЛОВ

Иван Андреевич Крылов жил долго в доме у Николая Александровича Львова, где он был принят двенадцатилетним мальчиком по бедности, отец его был бедный тверской дворянин и, не имея возможности воспитывать сына своего Ванюшу дома, отдал его Петру Петровичу Львову, который умным мальчиком занимался, учил чему мог, а между тем, как Ванюша вырос и сделался расторопным молодым человеком, всегда был чисто и пристойно одет и как в доме Петра Петровича людей было мало, то часто, как гости бывало приедут, то кто-нибудь из хозяев и скажет: ‘Ванюша, подай в гостиную поднос с чаем’, и Крылов ловко исполнял желание хозяев и получал благодарность от доброго и умного Петра Петровича. Потом Крылов отправлен был в Петербург и уже там известен стал всей России своими прелестными баснями. Часто посещал он и наш дом, хотя решительно никогда не упоминал о доме Петра Петровича, может быть очень, самолюбие его страдало, вспоминая, что он служил там иногда как лакей, и не мудрено, что он никогда об этом и не говорил, но всегда был в доме Федора Петровича Львова самый близкий человек, почти всегда у нас читал он свои новые басни и любил часто у нас обедать, потому что простой наш стол и нецеремонный прием всегда ему правились.
Вскоре после моей свадьбы, как-то раз Иван Андреевич Крылов пришел к нам обедать, покушал всего с обыкновенным своим аппетитом, потому что любил покушать, подали мне делать салат, я взяла плетеную бутылочку, в которых, бывало, всегда привозили из Италии масло, понюхала ее и говорю буфетчику: ‘масло не хорошо’. Но как другого достать было долго, я принуждена была с этим же маслом сделать салат, и Крылов мне сказал: ‘Вы еще молодая хозяйка, примите мой совет, вашего салата я уже не возьму, потому что вы сказали: масло не хорошо, а я бы, очень может быть, сам бы и не заметил, хорошая хозяйка прежде обеда пересмотрит все или прикажет доверенному человеку это сделать, уже поздны замечания, когда уже гости за столом! Точно так же хорошая хозяйка и не совсем удачное блюдо порочить не должна, гости, если и заметят, как гости деликатные, промолчат, а другие бы и не приметили, если бы хозяйка сама не заставила бы их приметить’,

П. В. АЛАБИН

К БИОГРАФИИ И. А. КРЫЛОВА

Г. Кеневич в биографическом очерке И. А. Крылова (‘Вестник Европы’, кн. II, 1868), рассказывая юность нашего славного баснописца, говорит между прочим: ‘В то же время посетила юношу и любовь, как видно сильная, но безнадежная. Как видно из стихов, написанных им в то время (до 1800 года), какая-то Анета, оставшаяся неизвестною для биографов, заставила нашего юного сатирика пролить немало слез и исписать очень много бумаги’.
Действительно, из стихотворений Крылова, напечатанных в 1793 году, заветное имя Анеты упоминается в трех, а исключительно ему посвящено два стихотворения, кроме того, из оставшихся ненапечатанными стихотворений поэта четыре почти всецело относятся к этому имени.
Вчитываясь в эти поэтические вздохи, мы составляем себе некоторое представление как о существе, которым увлекся Крылов, так и об его отношениях к этому существу. Так, мы видим, что таинственная Анета была очень хороша собою (‘Изображение Анеты эскизом’. Полное собр. сочин. И. Крылова, 1847) 1. Мы видим, что она жила в деревне, с которою Крылов расстался, чтобы переехать в мрачный гроб природы — в город (‘Отъезд из деревни’, Idem.), что Анете было 15 лет, когда в нее влюбился Крылов (‘Послание к другу моему’, Idem., стр. 24), что любовь к этой девушке пересоздала его, уничтожив его угрюмость, согрев его сердце, нарушив его душевное спокойствие (Idem.), что он, едва прошла неделя со времени первого с нею знакомства, перестал узнавать себя, перестал дичиться женщин, а, напротив, стал болтлив и весел, даже стал заниматься собою (Idem.). Далее мы видим, что, не имея денег, необходимых в его положении, чтобы иметь возможность являться щеголем к прелестной Аппушке, которая хотя и умна, но все-таки женщина — он умел занимать деньги (Idem., стр. 27), что он, прежде искренний поклонник беспечной лени, чуждый честолюбивых помыслов, прельщавшийся одним только чином — чином человека, причем
Его достойно сохранить
Считал одной неложной славой 2, —
теперь, чтобы сделаться достойным Анюты, хочет стяжать славу другого рода и опять надеть мундир, чтобы, как он говорит,
…Луч величья моего
Привлек ко мне Анюту милу,
Чтоб зная цену в нем и силу,
Сдалась бы всею мне душой
И стала б барыней большой,3
наконец, что он жаждал богатства, чтобы иметь возможность окружить свою Аннушку довольством и забавами. Затем мы можем понимать из послания ‘К Анете’ (‘Похищенные волоски в перстень’) 4, что Ивану Андреевичу отвечали взаимностью и что разлука с любимым существом была для него невольная, слишком тяжелая, необходимость (‘Мой отъезд’), что разлука эта хотя и была для него источником тяжких душевных страданий, но сила любви его была так велика, что самая смерть казалась ему желанной — лишь бы увянуть на груди обожаемой Анеты! Вот все понятия, какие мы можем составить себе из сочинений И. А. Крылова относительно воспеваемой им Анюты. Однако ж, из этих немногих и неопределенных данных, сближая их с фактами, известными нам из напечатанных биографий Крылова, мы можем заключить, что Анета — жительница деревни, что Крылов, пользуясь ее взаимностью, желал соединить свою судьбу с ее судьбою, но по обстоятельствам, от него не зависевшим, не мог осуществить своего желания и должен был ее покинуть, что он и впоследствии страдал по пей, наконец, что эту любовь его должно отнести ко времени между 1790 годом, когда он вышел в отставку из кабинета ее величества5, и 1793 годом, когда он уже печатал свои стихи, упоминая в них об Анете, в издававшемся им, вместе с Клушиным, журнале ‘Санкт-Петербургский Меркурий’.
К последнему заключению нас приводят следующие соображения.
До 1790 года любовь к Анете — деревенской жительнице — не могла овладеть Крыловым, приехавшим пятнадцати лет из Твери в Петербург и занимавшим до того года ничтожные служебные должности, с самым незначительным содержанием, исключавшим всякую возможность поездок в провинцию. Между тем для биографов Крылова осталась неисследованного жизнь его с 1790 года по 1801-й, когда он уехал секретарем к рижскому военному губернатору, из этого периода времени на 1790 и 1791 годах даже не осталось следа, как говорит Плетнев, литературных занятий Крылова, а в 1793 году он уже писал об Анете, следовательно, приняв в соображение, что в 1792 году Крылов уже занимался литературою в Петербурге, издавая журнал ‘Зритель’, мы заключаем, что его знакомство с Анетой должно отнести именно к 1790-1791 годам6. Но определив, к какому времени должно отнести знакомство Крылова с Анетой, мы все-таки ни из сочинений Ивана Андреевича, ни из его биографий не можем заключить: кто была Анета? где она жила? и существовала ли она в действительности или была не что иное, как плод поэтической фантазии Крылова?
В наших воспоминаниях сохранились данные, отвечающие на эти вопросы и проливающие некоторый свет на рассматриваемый эпизод жизни Крылова, оставшийся неразъясненным его биографами, и потому мы спешим поделиться этими небезынтересными данными с почитателями таланта славного баснописца, так как этот эпизод заслуживает особенного внимания и имел, вероятно, весьма серьезное значение в нравственной жизни поэта.
Лет 25 назад мне сделалось известно, кто эта таинственная Анета, как можно заключить из напечатанных биографий Крылова, единственное существо, озарившее его жизнь счастьем любви разделенной, и в то же время невольная виновница его тяжких душевных страданий — его первая любовь, которой он остался верен всю свою жизнь.
Орловской губернии, в г. Брянске, жил на покое тамошний небогатый помещик и домовладелец города, отставной коллежский советник Михайло Васильевич Константинов, служивший до выхода в отставку в коллегии иностранных дел. Он умер, кажется, в 1852 или 1853 году, оставив после себя одну старшую дочь, Елену, так названную в честь единственной дочери нашего знаменитого Михаилы Васильевича Ломоносова — Елены (род. 1749, ум. 1772), как известно вышедшей замуж в 1767 году за придворного библиотекаря, надворного советника Константинова. Если мне не изменяет память, Михайло Васильевич (Константинов) был родным племянником этого зятя нашего великого поэта, в честь которого он и носил свое имя.
Не станем распространяться о М. В. Константинове, одном из интересных обломков старого времени, о человеке, несмотря на глубокую старость не оставлявшем занятий литературою и наукой до могилы и сохранившем в теплом сердце своем почти до последних дней самое светлое и живое воспоминание о своем прошлом, о замечательных людях, в среде которых, по своему родству с Ломоносовым и по служебным отношениям, он вращался во все продолжение своей многолетней жизни в Петербурге, — о событиях, которых он был свидетелем во время полувековой своей службы. Упоминаем об этой почтенной личности здесь потому только, что в его доме мы познакомились с жившею у него в семействе родной его племянницею — Анною Алексеевною Константиновою.
Дочь протопопа, местного помещика и дворянина, Анна Алексеевна в юности блистала красотою, следы которой можно было еще распознать во время нашего с нею знакомства, в ее очах, немало проливших слез на веку своем, в очерках ее кроткого лица, покрытого тогда более чем восьмидесятилетними морщинами. Но если под дыханием времени совершенно уже увяла былая красота Анны Алексеевны тогда, когда мы ее знавали, зато сохранила всю свою прелесть ее чистая душа, всецело бывшая преданною богу, зато почтенная старушка эта, проводившая остаток жизни в посте и молитве, до последних дней семьи, ее приютившей, оставалась ее отрадою и утешением во всех пережитых этою семьею тяжких скорбях.
Это-то прелестное существо всем пламенем первой страсти полюбил И. А. Крылов во время своего пребывания в Брянском уезде, где он познакомился с семейством Анны Алексеевны, в этом-то существе, кротком и чистом, нашел он самую глубокую взаимность. Молодые люди решились навсегда соединить свою судьбу. Крылов формально просил руки Анны Алексеевны, но… несчастное но… он был беден, безвестен, не имел приличного служебного положения, ее родители были тщеславны, гордились своим родством с Ломоносовым, считали в своей родне генералов, Анна Алексеевна была еще очень молода — красавица, — для ней искали партии более блестящей и отказали Крылову. Он уехал в Петербург. Анна Алексеевна плакала, тосковала, по ее собственным словам, таяла как воск — родные стали бояться за ее жизнь, сжалились и изъявили согласие на брак ее с Крыловым, Она сама и родители ее поспешили написать об этом счастливом изменении обстоятельств Крылову и звали его в Брянск играть свадьбу. Но… опять это несчастное но… от Петербурга до Брянска не так было близко тогда, как теперь. Крылов ответил, что у него нет средств приехать в Брянск, а потому он просил осчастливить его — привезти невесту в Петербург, где может быть немедленно устроена свадьба. Такой ответ оскорбил и рассердил родителей Анны Алексеевны, и они решительно отказали Ивану Андреевичу, прекратив затем всякие с ним сношения.
Тем это дело и кончилось для света, но не для любящих сердец. Они остались верны друг другу всю жизнь. Крылов страдания свои изливал в поэтических стонах и на всю жизнь остался холостяком, Анна Алексеевна плакала, молилась, всю жизнь сохранив святую любовь к своему избраннику, отказалась от представлявшихся ей прекрасных партий и осталась девицею.
В последний раз мы видели Анну Алексеевну в 1864 году, когда уже ей было более 85 лет. Не знаем, жива ли она доселе, а если жива еще, то мы сожалеем, что настоящих строк не сделали известными раньше — до празднования столетнего юбилея Ивана Андреевича. Ни Академия наук, ни Общества, торжествовавшие этот день, памятный для ревнителей отечественной славы, не оставили бы, вероятно, без привета ту, которая в свое время кроткими лучами благодатного света озарила горизонт жизни нашего знаменитого поэта, которая принесла в жертву чистой любви к нему все дни свои.
Прибавить ли?., да имеем ли мы права не прибавить?.. После смерти М. В. Константинова и всей семьи его (кроме несчастной его дочери Елены, пораженной болезнями) Анна Алексеевна продолжала жить в доме М. В. — в большой нужде.
Полагаем, нашему Обществу вспоможения литераторам и ученым не поздно будет и теперь собрать необходимые справки, жива ли еще Анна Алексеевна и если жива, то в каком она находится положении?

А. Т. БОЛОТОВ

ИЗ КНИГИ ‘ПАМЯТНИК ПРЕТЕКШИХ ВРЕМЯН, ИЛИ КРАТКИЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАПИСКИ О БЫВШИХ ПРОИСШЕСТВИЯХ И О НОСИВШИХСЯ В НАРОДЕ СЛУХАХ’

За несколько лет до сего, при случае издавания в Петербурге журнала ‘Российского Меркурия’, прославились в нашем ученом свете два молодые россиянина: Крылов и Клушин 1. Как при конце сего журнала упомянуто было, что они, по воле императрицы, отпущены путешествовать в чужие край, то все и почитали их теперь находящимися в путешествии и ожидали от них таких же любопытных описаний, как от Карамзина 2, но в том вся публика обманулась. Они остались и не поехали <...> 3 Что касается до одного из них, а именно Клушина, то он низкого происхождения: подьяческий сын, из Твери, ничему порядочно не учен. При открытии наместничества был, с пятью другими, определен для разбора старых архивных дел провинциальной канцелярии и, по молодости, был так дерзок, что отдавал в ряды купцам целые подлинные дела, в архиве бывшие. Судье какому-то случилось увидеть в рядах сии акты. Началось следствие, и Клушин попал в беду. Надлежало его осудить и дело решить бывшему тогда наместником князю Николаю Васильевичу Репнину. Он, видя его молодость и примечая в нем редкие способности, взял его к себе в канцелярию и от наказания избавил. Тут и находился он долго, и в ней от писания привязался к книгам, чтению и сам собою и слогу и всему, и поэзии, и даже французскому языку научился и сделался потом изрядным бонгутистом и сочинителем4. Он попал потом каким-то образом в Петербург, и там вместе с Крыловым издавал ‘Меркурия’, и сделался известен. Но все в низком чине и все еще каким-то канцеляристом. Думать надобно, непостоянство мешало ему произойти в люди, как и езде его в чужие края воспрепятствовало, все полученные на то из казны деньги он ухлопал и теперь находится в нужде в Орле, где у него есть брат каким-то судьей, но также человек бедный. Он упражняется и теперь, денно и ночно, в литературе и сидит на письме и книгах и отговаривается, что будто для того не ездил еще в чужие земли, что хочет научиться и немецкому языку, которому и действительно сам собою учится. Словом, — человек странный, молодой и с редкими достоинствами и дарованиями, и рожден к наукам, но без призрения.

М. Е. ЛОБАНОВ

ЖИЗНЬ И СОЧИНЕНИЯ ИВАНА АНДРЕЕВИЧА КРЫЛОВА

Недавно еще жил посреди нас муж высоких достоинств, осанистой наружности, которого белые волосы хотя и напоминали о многих годах, им прожитых, но которого сила, крепость и дородство, казалось, предвещали ему исключительное долголетие. Для смерти нет сильных: мы видим уже его могилу. — Мир праху твоему, знаменитый Россиянин! Тебя нет, но память твоя сделалась славным наследием твоего отечества. С Ломоносовым, Державиным и Карамзиным ты перейдешь в позднейшее потомство, и имя твое вседневно будет твердиться тысячами юных, едва лепечущих уст до тех пор, пока будет во вселенной существовать язык русский.
Всякому из нас, без сомнения, приятно припомнить и рассказать что-нибудь о согражданине, которого слава разнеслась по всем концам вселенной, где только есть хотя слабое понятие о словесности. Не смею надеяться вполне изобразить его как человека и как писателя, но к повествованию других прибавлю в свою очередь то, что двадцатипятилетнее соседство, постоянная и искренняя приязнь и почти вседневные сношения с ним сделали мне известным и оставили в моей памяти.
Иван Андреевич родился в Москве 2 февраля 1768 года 1, скончался в С.-Петербурге 9 ноября 1844 года, жизнь его длилась 76 лет 9 месяцев и 7 дней. Отец его, Андрей Прохорович, служил штабс-капитаном в войске, поражавшем Пугачева, он отличался при защите города Яицка, за что и был Пугачевым заранее обречен смерти, со всем его семейством. Жена его следовала за ним в походе, где только возможно было, и в 1772 году она с детьми своими, и в том числе с четырехлетним Иваном, отправилась в Оренбург, которым злодею не удалось овладеть, но есть предание, что где-то дорогою она подвергалась опасности и, при поисках шайки этих бродяг, спасла малютку Крылова, спрятавши его в корчаге {Это рассказывал некогда один из посетителей императорской Публичной библиотеки, оренбургский помещик, человек почтенный, внушавший к себе доверенность. (Примеч. авт.)}. По усмирении пугачевского бунта, это семейство переехало в Тверь, где отец, оставивший военную службу, получил место председателя в Тверском губернском магистрате с чином коллежского асессора 2. Тут, в родительском ломе наш Крылов учился грамоте, а первым началам некоторых наук и языков в приязненном семействе Львова вместе с его детьми. Учение того времени, конечно, было ограниченное, тогда в России еще не много было средств для образования юношества, но малютка, щедро одаренный природою, во всем, к чему только прилежал, делал большие успехи. К изучению иностранных языков, как увидим впоследствии, он имел необыкновенную способность. Во французском языке первые уроки получил он от гувернера француза, жившего у тверского губернатора, потом продолжал учиться дома, сам собою, под надзором своей матери, Марьи Алексеевны, о которой он всегда вспоминал с любовью. ‘Она была простая женщина, говорил он, без всякого образования, но умная от природы и исполненная высоких добродетелей’. От нее-то, кажется, он наследовал ум и прекрасные способности, ибо отец его был храбрый, но обыкновенный человек. Он лишился его на тринадцатом году своей жизни, то есть в 1781 году 3. Любопытно то, что мать его, чуждая всякого учения, даже грамотности, вмешивалась в его упражнения и, руководствуясь одною природного логикою, нередко поправляла его ошибки. Когда он читал ей переводы, она останавливала его иногда: ‘Нет, Ваня, это что-то не так! возьми-ка ты французский словарь, да выправься-ка хорошенько’. Он исполнял приказание матери и действительно находил ошибки.
Русские книги, частию духовные, частию исторические, также и словари в небольшом количестве были в их доме, притом он доставал у знакомых, что только можно было достать в Твери, и в то время приохоченный благоразумною матерью еще с детства к чтению, то ласками, то подарками, впоследствии, с возрастом, он пристрастился к этому занятию и с жадностию читал все, что ни попадалось ему в руки 4.
На четырнадцатом году от роду (1781 г.), он поступил на службу в Колязинский уездный суд, потом служил в Тверском губернском магистрате. Переведен в С.-Петербургскую Казенную палату (1782 г.), в кабинет ее императорского величества (1788 г.), с 1790 по 1801 год он находился в отставке 5. В это время, то есть с двадцати двух по тридцать второй год своей жизни, он занимался словесностию: участвовал в издании журналов: 1) ‘Почта духов’, которую издавал вместе с капитаном Рахмановым6 в 1789 году, 2) ‘Зритель’, которого был редактором, вместе с Клушиным и другими товарищами, в 1792 году, 3) ‘С.-Петербургскпй Меркурий’, в 1793 году. В этом журнале напечатаны некоторые из его тогдашних стихотворений: оды, песни и послания. Прозаические сочинения его молодости, все журнальные статьи и, между ними, две похвальные речи, первая: ‘Как убивать время’, вторая: ‘Ермалафиду’, и повесть ‘Каиб’ — отличаются остроумием и колкостию 7. Во всех этих сочинениях и статьях сатирический ум Крылова осмеивал пороки. В введении к ‘Зрителю’ сказано, что этот журнал издается с тою целию, чтоб порок, представляемый во всей гнусности, вселял отвращение, а добродетель, изображаемая во всей красоте, пленяла собою читателя. Патриотизм Крылова, вполне развившийся в последних его двух комедиях8, уже и на двадцать четвертом году его жизни везде решительно выказывался, и русская душа его, неколебимая в своих правилах и думах, не изменившаяся в течение почти семидесятисемилетней жизни ни от каких посторонних влияний и прививок иноземных, везде и всегда искала пользы своему отечеству, и нет сомнения, что перо его немало содействовало к смягчению и укрощению нравов. ‘Одну из моих повестей, — говорил мне Иван Андреевич, — которую уже набирали в типографии, потребовала к себе императрица Екатерина: рукопись не воротилась назад, да так и пропала’ 9. Молодой ум его, вероятно, задел колким пером своим такое лицо, которое ей угодно было спасти от преследования сатиры.
В 1801 году он поступил секретарем к рижскому военному генерал-губернатору, князю Сергею Федоровичу Голицыну, и служил при нем по 1803 год. Опять вышел в отставку, вместе с уволенным князем, которого он любил, и, прожив у него несколько времени в Саратовском его поместье, возвратился в Петербург и чрез пять лет, то есть в 1808 году, определился в Монетный департамент, где А. Н. Оленин был директором. В этом году он участвовал в ‘Драматическом вестнике’, где были напечатаны многие из первых его басен10. И потом, чрез один год с небольшим, проведенный вне службы, определился, в 1812 году, в императорскую Публичную библиотеку, из которой в 1841 году вышел в отставку, в чипе статского советника, с получением всех пенсий, дарованных ему как знаменитому писателю <...>
В молодости своей, не зная еще истинного своего назначения, но кипя желанием выразить свои чувства и мысли, Крылов испытывал себя в разных и почти во всех родах словесности, но первым его опытом в стихах была басня, переведенная им на четырнадцатом году из Лафонтена, которую знатоки того времени, и между прочими И. И. Бецкий, хвалили, но время истребило ее. Потом он упражнялся преимущественно в драматическом роде.
Лет за пять перед сим я предлагал Ивану Андреевичу напечатать те из своих сочинений, которые он найдет достойными своего имени. ‘Я и сам об этом думал, — сказал он, — но ведь приняться за это — не шутка: многое или, лучше сказать, — все прежнее надобно переделать. Я был молод, все писал, что ни взбредет, бывало, в голову, много вздору. А ведь по смерти моей, может быть, все напечатают’.
Когда случалось повторять при нем какую-нибудь шутку или фарсу из прежних его комедий, он спрашивал: ‘Откуда это? чье это?’ — ‘Ваше, Иван Андреевич’. — ‘Быть не может!’ — ‘Да вот посмотрите, напечатано с вашим именем’. — ‘Я не помню ничего, это проказы молодости, это грехи прошлых лет’.
Приступая к исчислению всех его сочинений, поневоле должен я говорить и о тех его сочинениях, которые он, как попытки, как проказы молодости, вероятно, желал бы истребить из памяти человеческой, но, зная обязанность биографа и справедливое любопытство публики, я не смею умолчать о них.
В 1784 году, то есть шестнадцатилетний Крылов написал оперу ‘Кофейница’, в 3-х действиях, в прозе с куплетами, которая сохранилась в рукописи 11. Приехавши с своею матерью в Петербург, которая умно рассчитала, что способному и даровитому ее сыну лучше быть в столице, чем в губернском городе, как в отношении к службе, так и в отношении к дальнейшему его образованию, он написал эту оперу и, услышав о типографщике Брейткопфе, знатоке и любителе музыки, притом добрейшем человеке, явился к нему с первым своим сочинением, с своею ‘Кофейницею’, прося положить на музыку куплеты и дать ход этой пиесе. Брейткопф предложил ему за либретто 60 рублей ассигнациями. У автора забилось от радости сердце: это был первый плод, первая награда за его юношеский литературный труд, но, по страсти своей к чтению, он просил заплатить ему не деньгами, а книгами, и получил Расина, Мольера и Буало, что чрезвычайно его радовало и веселило престарелую его мать.
Прошло около тридцати лет после того, и судьба свела нашего Крылова с Брейткопфом, тогда статским и потом действительным статским советником, на службе в императорской Публичной библиотеке. Брейткопф, не сделавший никакого употребления из пиесы, возвратил ее автору, который не без удовольствия взглянул на знакомый ему труд его молодости <...>
Крылов, оглушенный славою Сумарокова и Княжнина, которого Рослав, представляемый знаменитым Дмитревским, гремел тогда на русской сцене, хотел испытать себя и в трагическом роде. Он написал ‘Клеопатру’ и обратился к Дмитревскому, чтобы поставить ее на театр. Дмитревский добродушно и охотно выслушал трагедию, разбирал ее содержание, ход и характеры, делал замечания на каждую сцену, излагал правила и старался передать молодому автору все, что сам знал об этом искусстве. Он хвалил то, что находил в ней хорошего, поощрял автора к новым трудам и, наконец, с кротостию дал почувствовать, что трагедия в таком виде не может быть представлена на театре, что нужно ее совершенно пересоздать и переделать. Рассказ этот о чтении с Дмитревским Крылов нередко повторял, но говорил всегда об одной трагедии, и я относил этот рассказ к ‘Филомеле’, а теперь утверждают, что это была ‘Клеопатра’. Не отвергая ее кратковременного существования, с достоверностию можно заключить, что она написана между ‘Кофейницею’ и ‘Филомелою’, то есть в 1785 году, на семнадцатом году жизни юноши 12.
Вероятно, автор охладел к ней, не имел духу переделывать, и рукопись его исчезла, как и многие другие, что увидим впоследствии <...>
‘В молодости моей, — говорил мне в последние свои годы Крылов, — я все писал, что ни попало, была бы только бумага да чернила, я писал и трагедию, она напечатана была в ‘Российском феатре’, в одном томе о ‘Вадимом’ Княжнина, с которым вместе и исчезла, да и рад тому: в ней ничего путного не было, это первые давнишние мои попытки’.
Мне посчастливилось отыскать и прочесть ‘Филомелу’, и, если бы она написана была Крыловым в зрелые его лета, я сказал бы вместе с ним: в ней ничего путного нет, но это один из опытов восемнадцатилетнего поэта, конечно весьма незрелый, но любопытный, видно, что он еще ничего более не читал, кроме Сумарокова и Княжнина, форма трагедии, язык — все ими отзывается. Не рожденный первенствовать в этом роде поэзии, он ничего не обнаружил собственного, а только, увлеченный их тогдашнею известностию, был их отголоском <...> 13
Это опыт, этюда молодого таланта. В трагедии много недостатков всякого рода, но много движения и пылу. Можно решительно сказать, судя по шагам его от ‘Бешеной семьи’ до ‘Модной лавки’, что Крылов и в драматическом роде, если б счастливая его планета не указала ему прямого его назначения, дошел бы до значительного совершенства. Так богато он осыпан был дарами природы.
‘Бешеная семья’, комическая опера в трех действиях, в прозе, с куплетами, напечатана в 1793 году, а в котором написана — неизвестно <...> 14
Язык, как в прозе, так и в стихах, здесь несколько поразвязнее, но основа и ход первой пиесы, то есть ‘Кофейницы’, естественнее этой. Жаль, что имя Крылова на ней напечатано.
‘Сочинитель в прихожей’, комедия в трех действиях, напечатана в 1794 году <...> 15
Я долго искал этой комедии и сожалею, что наконец ее нашел. Кажется, что ум и высокий талант нашего Ивана Андреевича еще не пробуждался, кажется, что он писал это впросонках и что он сам тогда не сделал еще себе и не разрешил вопроса: что хорошо, что худо.
‘Пирог’, комедия в двух действиях, в прозе (рукопись). Лет за тридцать с лишком пред сим эту комедию играли на домашнем театре, в доме А. Н. Оленина. В числе актеров между прочими был сам автор, Иван Андреевич, талантливый и в этом искусстве, и я. Но теперь я не могу хорошенько рассказать содержания этой комедии, память почти ничего не сохранила. Помнится как-то, что пирог, посланный женихом в семейство его невесты, очутился там без начинки, которая дорогою съедена плутом слугою, и что это было причиною разрыва дружбы между двумя семействами и несостояния брака. Помнится, повторяю, но уверять не смею. Может быть, когда-нибудь эта пиеса вынырнет из какого-нибудь хлама, скрывающегося на чердаках или в подвалах, но если и вовсе погибнет, утрата подобных пиес нисколько не уменьшает славы знаменитого нашего баснописца, в них не виден еще автор ‘Модной лавки’ и ‘Урока дочкам’ 16.
‘Проказники’, комедия в пяти действиях, в прозе, напечатана в 1793 году. Год сочинения не известен. В этой комедии виден уже решительный талант Крылова. Характеры, хотя почти все карикатурные, порядочно обрисованы, но отголосок ли это общества того времени или тогдашняя привычка сочинителя, — в ней множество площадных шуток и двусмыслий. Говорят, что в ней выставлен на позор целый, весьма известный, дом того времени, со всем его развратом и беспорядками. Невозможно, однако ж, чтоб в каком-либо доме, исключая, может быть, питейные, говорилось беспрестанно столько наглых намеков и двусмыслий, сколько находим в этой комедии <...> 17
В 1798 году Крылов находился в поместье киязя Сергия Федоровича Голицына, бывшего впоследствии рижским военным генерал-губернатором. По приглашению хозяина, чтоб молодые люди, находившиеся тогда в его доме, выдумывали бы какие-нибудь забавы и веселились, Крылов, будучи в самом юмористическом расположении духа, написал ‘Трумфа’. При чтении его, говорил он, все помирали со смеху. Это самое повторяется и теперь со всяким, в первый раз читающим эту пиесу <...>
Это шалость, это проказы таланта. Но рассыпать в шутовской пиесе столько веселости, столько остроты и сатирического духа — мог один Крылов! И в этом роде, каков он ни есть, в русской словесности нет ничего подобного. Создания характеров Вакулы, Подщипы и Слюняя суть создания карикатурно-гениальные 18.
После ‘Трумфа’ Крылов, служивший в Риге, при военном генерал-губернаторе, занимался наиболее делами вовсе не литературными. Жизнь каждого человека делится на разные периоды, иногда совершенно противоположные один другому. Жизнь в Риге нашего Ивана Андреевича была периодом его забав всякого рода и разгульной жизни. Тогда преимущественно любил он сипеть на пирах и играть в карты и, по собственному ею рассказу, был в значительном (до 70 000 руб.) выигрыше. Но чтение в досужные минуты всегда оставалось любимым его упражнением. В течение этих шести лет, то есть с 1801 года по 1807-й, был его литературный отдых. Может быть, некоторые мелкие стихотворения — он упражнялся и в лирической поэзии — преложение VI псалма, исполненное силы и горячего чувства, и некоторые другие были духовною его пищею в это время и поддерживали в душе его творческий огонь для будущих произведений. Опыт и чтение лучших иностранных писателей: философов, историков и поэтов, открыли и указали ему новые пути. С 1807 года, знакомый уже с тайнами искусства, он является на литературном поприще с произведениями высокого достоинства, зрелыми и глубоко обдуманными 19.
‘Модная лавка’, комедия в трех действиях, в прозе, 1807 года. <...> Эта комедия изобретена, расположена, написана истинно мастерски, множество истинно комических сцен, все действия отчетисты, язык ловкий и умный, ни одной пошлости. Остроты, шутки — веселы, забавны, умны, характеры до такой степени верпы, что кажутся живою натурою <...>
‘Модная лавка’ есть истинно оригинальная комедия, без всякой примеси подражания. Она доказывает великий комический талант Крылова и занимает место между первейшими театральными произведениями нашей словесности.
‘Илья-богатырь’, волшебная опера в четырех действиях, 1807 года <...>
Оперы, особливо волшебные, не подвержены строгим правилам, довольно, если они занимают зрителя и доставляют ему удовольствие. В ‘Илье-богатыре’ щедрою рукою рассыпано все, нужное для достижения этой цели. Игривое воображение автора, волшебства, превращения, остроты, шутки, куплеты и живость разговоров делают эту пиесу весьма приятною, и хотя она написана не по собственному выбору автора, а по просьбе А. Л. Нарышкина, бывшего тогда директором театров, однако ж служит новым доказательством разнообразного н гибкого таланта Ивана Андреевича Крылова.
‘Урок дочкам’, комедия в одном действии, в прозе, 1807 года <...>
В этой комедии Крылов осмеивает пристрастие к французскому языку, свирепствовавшее преимущественно в высших сословиях, пристрастие столь вредное государству потому, что следствием оного неизбежно бывает пренебрежение к отечественному языку и слепая любовь ко всему иностранному. Из всех русских писателей, восстававших противу этого зла, Крылов сильнее и решительнее поразил его. Изобретение в этой комедии очень удачно, ход ее занимателен, характеры верны, разговоры превосходны. ‘Модная лавка’ и ‘Урок дочкам’ имели удивительные успехи, игрались беспрестанно на театре и — что производит только могущество великого таланта — привлекли в театр для выслушания уроков автора высшее сословие публики.
Иван Андреевич еще прежде ‘Модной лавки’ написал три действия комедии в прозе ‘Ленивый’. Он читал ее в доме графа Чернышева. Замечательно, что герой комедии еще не являлся в продолжении первых трех действий, и неизвестно, в котором действии вывел бы его сочинитель. Чтение этой комедии принесло величайшее удовольствие слушателям, и автор был осыпаем похвалами, но мы не услышим ни одного слова из этого произведения, оно погибло невозвратно. Автор, уходя из дома графа, забыл измаранные свои тетради в прихожей и, подражая герою своей комедии или, лучше сказать, будучи сам образцом ему, долго не требовал ее, а когда потребовал, то узнал, что служители того дома, видя валяющиеся в прихожей измаранные бумаги, издержали их до последнего листа на обвертку свечей 20.
Еще к литературным невозвратным утратам надобно причислить две сцены из комедии в стихах, которую (помнится, в 1820 году или еще несколько позже) задумал он написать. Названия комедии не помню, да едва ли она имела название, но эти две сцены читал мне Иван Андреевич. Я только то помню, что сцены шли отменно живо, что стихи этих сцен равнялись с совершенством стихов лучших его басен. Впоследствии времени я просил у него этих отрывков, но он отвечал: ‘Не знаю, куда они делись, уж не Фенюша ли их прибрала?’
По выезде его из дома императорской Публичной библиотеки, когда уже сторожа принялись лопатами и метлами чистить его чердак, помня об этих драгоценных отрывках и еще надеясь их найти, я бросился туда, перебрал все изодранные бумаги, но их не нашел. Однако ж мой труд не был вовсе напрасен. Из изодранных лоскутков я составил 13 басен. Это первоначальные, черновые его накидки, некоторые из них в двух и трех экземплярах. Но все розыски мои о двух сценах в стихах остались безнадежными.
Таким образом испытавши себя почти во всех родах словесности, упражняясь в чтении лучших иностранных писателей и углубляясь во все изгибы и тайны отечественного языка, наконец Иван Андреевич, на сороковом году от рождения, остановился на басне <...>
Он начал переводом и подражанием Лафонтену, но заимствованное облек в русские формы, нашел новые красоты, как в вымысле, так и в подробностях. Переводы его не были удовлетворительны, он почувствовал собственные свои силы, могущество глубокого русского ума и пошел один своею дорогою, и здесь-то началась истинная слава его — и слава русской словесности. Как человек, он был умнее Лафонтена, как философ, глубокомысленнее, как поэт, несравненно выше его. Рассказ его легкий, быстрый, естественный, оживлен умными шутками, веселостию, остротою, и так приятен, что невозможно даже идеально представить себе что-либо совершеннее. Многие мысли его облечены и вылиты в такие формы, которые остаются тайнами его, тайнами гениальными. В выводах и в заключениях его часто прорывается та неодолимая сила эпиграммы, которая все обезоруживает вокруг себя. Эти-то золотые, гениальные мысли вылились уже в народ, составили его собственность, обратились в пословицы и в приговоры его суждений.
Поэзия, при всей своей очаровательности, нигде не увлекла Крылова за пределы, он дал ее своему читателю столько, сколько позволяет мудрая бережливость. И басни его, то есть истины, облеченные в приятные формы аллегории, по чистоте и нравственности сделались как бы собственностию одних детей, по в них человечество вообще находит себе полезную пишу.
Язык его в баснях есть верный отголосок языка народного, но смягченный и очищенный опытным вкусом. Он изучал его сорок лет, вмешиваясь в толпы народные, в деревнях посещая вечеринки и посиделки, а в городах рынки и торговые дворы, прислушивался к разговорам народа, а иногда, чтобы вернее изучить быт и нравы его, не гнушался — так сам он рассказывал — заходить и в те места, некогда украшаемые елкою, где в минуты разгула или бурно веселится или тихо изливается охмелевшая душа смышленого русского народа 21.
Однажды, это было в 1805 году, перечитывая Лафонтена, он вдруг почувствовал желание передать некоторые из его басен своим языком русскому народу. Работа закипела, басни готовы, и первый, радушно и искренно одобривший его начинание, — был И. И. Дмитриев, сам баснописец и превосходный литератор. Возвышенная душа его, хотя с первого уже полета, вероятно, предвидела, как высоко поднимется его соперник, не могла удержаться, чтобы не настаивать, не побуждать его трудиться в этом роде. ‘Это истинный ваш род, наконец вы нашли его’, — сказал Дмитриев. Первые басни Крылова появились в 1806 году, в ‘Московском зрителе’: 1) ‘Дуб и Трость’, 2) ‘Разборчивая Невеста’, 3) ‘Старик и Трое молодых’. ‘Я получил, — говорил издатель, кн. Шаликов, — сии прекрасные басни от И. И. Дмитриева). Он отдает им справедливую похвалу и желает, при сообщении их, доставить и другим то удовольствие, которое они принесли ему… Имя любезного поэта обрадует, конечно, и читателей моего журнала так, как обрадовало меня’. В ‘Драматическом вестнике’ (1808) были напечатаны многие басни Крылова.
В это время я познакомился с Иваном Андреевичем, казалось, он любил читать мне новые свои, прямо с станка, произведения, видя, как каждое игривое его выражение радовало меня и как искренно было мое восхищение! Он продолжал это и в последние времена, но всегда спрашивал: ‘Да не устарел ли, не ослабел ли уж я?’
Иван Андреевич любил делать первые накидки своих басен на лоскутках, с которых переписывал на листочки, поправлял и снова переписывал. Я уже сказал, что мне удалось спасти от истребления несколько таких, уже изодранных, черновых его рукописей и лоскутков. На одну из его басен есть у меня три экземпляра: самый первый, разумеется, более перемаран, следующие, постепенно, один чище другого. В каждом из них есть изменения, в печатных изданиях нахожу новые улучшения, следовательно, труд был вторым его гением: ум был изобретателем, а труд усовершителем 22. Он держался старинного правила: ‘Cent fois sur le metier remettez votre ouvrage’ {Сто раз переделай свою работу (фр.).} и проч. ‘Я до тех пор читал мои новые стихи, — говорил мне Иван Андреевич, — пока некоторые из них мне не причитаются, то есть перестанут нравиться: тогда их поправляю или вовсе переменяю’. Этот-то неутомимый труд приводит все части целого в стройность и отчетливость, размещать слова по требованию тончайшего ума и вкуса, находить язык приличный каждому действующему лицу и каждому предмету, поверять слухом течение каждого стиха, быть неумолимым критиком самого себя — делает слог писателя легким, плавным, естественным, и нам кажется, что он не стоил ему ни малейшего труда.
Кто не помнит появления первой книжки его басен и последовательного умножения? Мы все читали их с истинным наслаждением, повторяли, помнили наизусть и радовались прекрасному приращению богатств отечественной словесности. Быстро распространяясь во всех сословиях, они скоро сделались истинною потребностию народною 23.
Готовя повое издание, Иван Андреевич обыкновенно умножал его новою книжкою, заключавшею в себе более двадцати новых басен, и тогда-то, после значительного, а иногда и долговременного отдыха, более необходимого в умственных, нежели в физических трудах, являлась в ном новая деятельность, и басни, созидаемые богатым воображением, лились на бумагу, сыпались в типографию. Потом опять наступал отдых, во время которого, особливо в последние десятилетия, Иван Андреевич, некогда читавший важные сочинения, любил читать романы не по выбору, а только бы назывались романами, не пренебрегая и самых глупейших и стародавних. ‘Надобно дать отдых уму’, — говаривал он и читал их единственно для того, чтобы ни о чем серьезном не думать и не сидеть праздным. Доказательством невнимания его к этому машинальному чтению служит то, что одну и ту же книгу, читанную за несколько дней, забывшись, он снова перечитывал, и только при развязке, которая сколько-нибудь оставалась в его памяти, он восклицал: ‘Ахти, да, кажется, эту книгу я уже читал’. Несмотря на это, случалось ему и в третий раз прочитать ту же самую книгу, с тою же при конце приговоркою.
Некоторые басни Иван Андреевич заимствовал у Лафонтена, но Лафонтен не создал ни одной собственной, а все занял у Федра, Пильная, у греков, у римлян и у восточных писателей, следовательно, вымысел давно существовал, и басня была готова: все достоинство в рассказе. Правда и то, что Лафонтен смягчил сухость Федра приятным рассказом, но Крылов, идучи по следам знаменитого французского поэта, во многом превзошел его <...>
Иван Андреевич по какой-то особенной причине преимущественно любил свою басню ‘Ручей’ 24. Правда, изобретение ее обличает глубокого мудреца, а исполнение, плавность стиха, чистота языка — великого художника, и кажется, она создана более сердцем, нежели умом. Наблюдая человека и заглядывая в историю, автор видел, как трудно людям, при возрастающем их могуществе, удержаться в прежних своих границах любви и умеренности, что они большею частик’ по какому-то неизъяснимому действию их страстей, не могут устоять ни в прежних своих правилах, ни в прежних своих добродетельных наклонностях. Наш автор излагает и оплакивает эту печальную истину следующим образом.
Пастух у ручейка пел жалобно в тоске
Свою беду и свой урон невозвратимый:
Ягненок у него любимый
Недавно утонул в реке.
Это несчастие нашло сострадающих и негодующих на, виновника оного.
Услыша пастуха, ручей журчит сердито:
— Река несытая! что, если б дно твое
Так было, как мое,
Для всех и ясно и открыто,
И всякий видел бы на тинистом сем дне
Все жертвы, кои ты столь алчно поглотила?
Я чай, бы со стыда ты землю сквозь прорыла
И в темных пропастях себя сокрыла.
Упреки кончены этими двумя прекрасными стихами. Защитник несчастного, еще слабый в способах, теперь вникает в самого себя и изливает свои чувствования.
Мне кажется, когда бы мне
Дала судьба обильные столь воды,
Я, украшеньем став природы,
Не сделал курице бы зла:
Как осторожно бы вода моя текла
И милю хижинки и каждого кусточка,
Благословляли бы меня лишь берега,
И я бы освежал долины и луга,
Но с них бы не унес листочка.
Ну, словом, делая путем моим добро,
Не приключа нигде ни бед, ни горя,
Вода моя до самого бы моря
Так докатилася чиста, как серебро.
Какие прекрасные чувствования! Какие надежды в будущем!
Так говорил ручей, так думал в самом деле.
И что ж! не минуло недели,
Как туча ливная над ближнею горой
Расселась:
Богатством вод ручей сравнялся вдруг с рекой,
Но ах! куда в ручье смиренность делась!
Пожалеем и мы вместе с автором о непостоянстве природы человеческой! Что ж делается?
Ручей из берегов бьет мутною водой,
Кипит, ревет, крутит нечисту пену в клубы…
Столетние валяет дубы,
Лишь трески слышны вдалеке!
Какая сила и в ручье и в стихах! Но эта сила до сих пор кроткого, сострадательного — делается уже гибельною даже и тому, за кого прежде так великодушно он вступился.
И самый тот пастух, за коего реке
Пенял недавно он таким кудрявым складом,
Погиб со всем своим в нем стадом,
А хижины его пропали и следы.
Иван Андреевич, зная всю силу своего литературного оружия, т. е. сатиры, выбирал иногда случаи, чтобы не промахнуться и метко попасть в цель, вот доказательство. В ‘Беседе русского слова’, бывшей в доме Державина, приготовляясь к публичному чтению, просили его прочитать одну из его новых басен, которые тогда были лакомым блюдом всякого литературного пира и угощения. Он обещал, но на предварительное чтение не явился, а приехал в ‘Беседу’ во время самого чтения и довольно поздно. Читали какую-то чрезвычайно длинную пиесу, он сел за стол. Председатель отделения А. С. Хвостов, сидевший против него за столом, вполголоса спрашивает У него: ‘Иван Андреевич, что, привезли?’ — ‘Привез’. — ‘Пожалуйте мне’, — ‘Вот ужо, после’. Длилось чтение, публика утомилась, начинали скучать, зевота овладела многими. Наконец дочитана пиеса. Тогда Иван Андреевич руку в карман, вытащил измятый листочек и начал: ‘Демьянова уха’. Содержание басни удивительным образом соответствовало обстоятельствам, и приноровление было так ловко, так кстати, что публика громким хохотом от всей души наградила автора за басню, которою он отплатил за скуку ее и развеселил ее прелестью своего рассказа.
Он читал столь же превосходно, сколь превосходны его басни: непринужденно, внятно, естественно, но притом весьма музыкально, легко опираясь голосом на ударениях смысла и наивно произнося сатирические свои заключения. Более восьми лет перед кончиною он ничего не писал, а более десяти как вовсе перестал читать свои басни. Раз у меня на вечере один из превосходнейших фортепьянистов-любителей, изящно выказавши весь свой талант перед собранием и восхитивши до исступления Ивана Андреевича, в свою очередь попросил его прочитать хоть одну басню, все присутствующие подкрепили его просьбу, но Иван Андреевич отвечал: ‘Нет, мой друг, не могу, право не могу. — И вы, когда доживете до моих лет, перестанете так играть: сил не хватит!’ Это доказывает, что чтение его, как ни казалось нам легко и просто, ему стоило труда и требовало свежих душевных сил.
Читатель пожелает, может быть, знать историю каждой оригинальной его басни, то есть случаи, побудившие автора к изобретению той или другой из них. Без сомнения, случаи эти были, я и сам желал бы их знать, но эту тайну автор унес с собою в могилу. Мы знаем ключ только к некоторым, весьма немногим, но по весьма уважительным причинам не можем передать читателю 25.
Честный и разумный поборник правды, наставления давал он с кротостию, а порок преследовал нещадно, особливо взятки и взяточников, которым посвятил очень много басен, даже иногда повторяя самого себя, но правда, хотя поражает в басне не лицо, а вообще порок, встречала иногда преграды, и последняя басня его ‘Вельможа’, написанная в 1835 году, которою он заключил свое ей служение и которая оканчивается стихами:
Вчера я был в суде и видел там судью:
Ну так и кажется, что быть ему в раю!
долго оставалась в его кабинете как бы под спудом <...> 26

Издания басен Крылова

1809. Первая тетрадка, содержащая в себе 22 басни, напечатана в типографии Губернского правления — 1200 экз.
1811. Вторая, там же — 1200 экз.
— Третья, напечатанная в Театральной типографии — 1200 экз.
1815. Издание с виньетами А. Н. Оленина, в 3-х частях — 3000 экз.
1816. Издание Ильина, в 4-х частях — 1200 экз.
5-я часть особенно отпечатана — 1200 экз.
1819. Издание типографщика Похорского, в 6-ти частях — 6000 экз.
1825. Издание книгопродавца Слёпина, с картинками, в 7-ми частях — 10000 экз.
С 1830 по 1840 год книгопродавец Смирдин издавал их в разных форматах числом — 40000 экз.
1843. Последнее издание самого автора, без картинок, в 9-ти частях — 12000 экз.
Всего — 77000 экз.
Самое это число проданных экземпляров доказывает, с какою жадностию читались басни Крылова. С этим итогом, единственным явлением в нашей словесности, никакое сочинение на русском языке по может не только состязаться, но и приблизиться к нему. Немудрено: ими усладились и дети, и старцы, и простолюдины, и вельможи. Они составили в полном смысле русскую народную книгу.
Иван Андреевич Крылов как писатель, особливо как баснописец, поднялся на высоту совершенства, едва ли кому-либо досягаемую, как человек представляет в частной своей жизни много забавного, проказливого, остроумного, даже чудного. Видевшие его в обществах, в публике, имеют поверхностное понятие о человеке. Они видели в нем знаменитого баснописца, умного, просвещенного представителя отечественной словесности, но он был тогда в параде. Постараемся проследить его сколько можно ближе, в разные эпохи его жизни, и в разных обстоятельствах подметим сокровеннейшие движения страстей и души его, заглянем в домашний быт и на причуды его, и тогда мы будем иметь полное понятие о нем как о человеке.
На четырнадцатом году своего возраста, выпорхнув из родительского крова, из-под крыла доброй своей матери, не имея в нравственном отношении никакой над собою власти, он был совершенно свободен. В это время всякий молодой человек много зависит от круга товарищей и знакомых, в который он вступит, под их влиянием развиваются и дозревают его способности, улучшается или развращается его нравственность, и характер получает те резкие сгибы, которые впоследствии едва ли изгладить можно. По счастию, первые семена нравственности, посеянные любовью нежной матери, глубоко в нем укоренились, страсть к учению и образованию себя чтением, перо, пробовавшее, изливать на бумагу мысли и движения души его, — много предохраняли его от дурных сообществ, однако ж в первых его произведениях отзывается несколько, как мы уже видели, тот вкус, образ мыслей, выражения, повадки и замашки, которые он невольно заимствовал от окружавшего его общества, от литературных товарищей и друзей, но этот период его жизни мне мало известен и я не могу сообщить подробностей, кроме случайно слышанных от самого Ивана Андреевича или от коротких его знакомых.
В домашнем быту и обхождении Иван Андреевич был отменно радушен, приятно разговорчив, но искренен редко и только с ближайшими, испытанными друзьями. Он все хвалил из учтивости, чтобы никого не огорчить, но в глубине души своей не много одобрял. Некто из писателей напечатал в предисловии к плохому и везде отверженному своему сочинению похвалы, слышанные им от Ивана Андреевича. ‘Вот вам конфета за неосторожные ваши похвалы’, — сказал ему Н. И. Гнедич, но Иван Андреевич, забывши этот урок, продолжал следовать постоянной своей системе.
Есть люди, которые живут только по расчетам холодного ума, другие, напротив, движутся одним сердцем, это неполные дары природы. Совершеннейшие характеры те, в которых природа уравновесила чувствительность сердца с способностями ума. Крылов, не делавший умышленно зла, честный в высокой степени, не чуждый даже тайных благодеяний и, в полном смысле слова, добрый человек, — принадлежал более к первому разряду, и — физическая ли тяжесть, крепость ли нервов, любовь ли к покою, лень и беспечность или чуждость семейных связей были тому причиною, что его не так-то легко было подвинуть на одолжение или на помощь ближнему. Он всячески отклонялся от соучастия в судьбе того или другого. Всем желал счастия и добра, но в нем не было горячих порывов, чтобы доставить их своему ближнему.
Никогда не замечено в нем каких-либо душевных томлений, он всегда был покоен.
Не имея семейства, ни родственных забот и обязанностей, не знал он ни раздирающих иногда душу страданий, ни сладостных, упоительных восторгов счастия семейственной жизни. Сытный, хотя простой обед, и преимущественно русский, как, например: добрые щи, кулебяка, жирные пирожки, гусь с груздями, сиг с яйцами и поросенок под хреном, составляли его роскошь. Устрицы иногда соблазняли его желудок, и он уничтожал их не менее восьмидесяти, но никак не более ста, запивая английским портером. По окончании трапезы дома или в Английском клубе27, который он постоянно посещал более тридцати пяти лет, или в знакомых домах, он любил, по русскому обычаю, отдохнуть и вздремнуть. В Английском клубе долго оставалось не закрашенным пятно на степе, сделанное его головою, покоившеюся после сытного обеда. Там намеревались поставить бюст его. Вечером опять отправлялся он иногда в театр, а чаще всего в Английский клуб, где никто не обязан чиниться друг перед другом и где царствует удобность и приволье. Там он играл по временам в карты пли держал заклады при биллиардной занимательной игре. Домой возвращался в прежние времена поздно ночью, но с приближением старости постепенно сокращал ночные свои посиделки.
Бедности, крайних нужд во вторую половину жизни он не испытывал, всегда имел достаточно для своего содержания, даже по временам достаточно для выполнения некоторых своих фантазий, и чуждый, как нам известно, семейственных обязанностей, он проводил безбрачную, беззаботную, грустную в глазах доброго семьянина, но, по его образу мыслей, счастливую и спокойную жизнь. По утрам и вечерам всегда находили его обыкновенно в дырявом, изношенном халате, а иногда и в одной рубашке, босиком или в туфлях, сидящего на испачканном и истертом его тяжестию диване, с сигаркою в одной руке, которых истреблял он в день от тридцати пяти до пятидесяти, и с книгою в другой, которые в последние десятилетия он читал иногда из любопытства, как новость в русской словесности и по большей части для препровождения времени.
Прислуга его обыкновенно состояла из двух или трех женщин и кучера, а в последнее время он уже держал и лакея. Опрятностию и домашним устройством, до переезда на Васильевский остров, он не щеголял, да этого, по состоянию у нас прислуги, — и быть не может у одинокого холостяка. Сам он, по тучности и естественной лености, не мог смотреть за хозяйством, а наемные, простые бабы, удовлетворяя только первейшим потребностям человеческим, ни о чем не радеют, да и не разумеют, что такое чистота и порядок. Их дело истреблять и портить все то, что господин их, выведенный уже из терпения, заводит и по временам устраивает. Так, одна из них — Фенюша, растапливала печи греческими его классиками.
Иногда, будучи при деньгах, Крылов позволял себе, как дитя, забавные фантазии. Некогда собирал он картины и редкие гравюры, потом сбыл гравюры куда-то все до одной, картины, однако ж, сохранились у него до самой его кончины. Иногда крайняя неопрятность вдруг заменялась изысканною роскошью, после чрезмерной осторожности иногда следовала чрезмерная неосторожность. Однажды наскучила ему чернота и неопрятность его быта, он переменил почерневшие от времени рамки всех своих картин, завел новую мебель, купил серебряный, богатый столовый сервиз, пол устлал прекрасным английским ковром, купил у Гамбса лучшую горку красного дерева, за 400 руб., наставил на нее множество прекрасного фарфора и хрусталя, завел несколько дюжин полотняного и батистового белья. Показывая мне расходную свою книжку: ‘Вот посмотрите сами, — говорил он, — это стоит мне более десяти тысяч рублей’. И несколько дней все это было в порядочном виде. Недели через две вхожу к нему — и что же вижу? На ковре насыпан овес, он заманил к себе в гости всех голубей Гостиного двора, которые пировали на его ковре, а сам он сидел на диване с сигаркою и тешился их аппетитом и воркованьем. При входе каждого голуби стаею поднимались, бренчали его фарфоры и хрустали, которые, убавляясь со дня на день, наконец вовсе исчезли, и на горке, некогда блиставшей лаковым глянцем, лежала густая пыль, зола и кучи сигарочных огарков. А ковер? О ковре не спрашивайте: голуби привели его в самое плачевное состояние 28. К числу этих роскошных затей принадлежит и сад, в который однажды ему вздумалось превратить свою квартиру. Он купил до тридцати кадок с деревьями, лимонными, померанцевыми, миртовыми, лавровыми и разными другими, и так заставил свои комнаты, что с трудом проходил и ворочался между ними. Но этот эдем его, оставленный без надзора и поливки, завял, засох и в короткое время исчез.
Крылов не был охотник до туалета, чаще бывал он немытый и нечесаный, и, если, но настоянию друзей, присылавших к нему портного, заводил хорошее платье, оно недолго оставалось у него таким, некому было присмотреть ни за ним, ни за его вещами. В 1824 году, 7 ноября, в день наводнения, когда вода, беспрестанно поднимаясь, залила уже дворы, на пол-аршина и более, боясь, чтоб холостяки, мои соседи Крылов и Гнедич, сбиравшиеся обедать в гостях, не остались голодными, я велел прорубить перегородку, разделявшую наши чердаки, и, взявши их обоих, повел в свою квартиру. Вдруг вижу: на веревке висит медвежья шуба, на палец покрытая пылью и паутиною. ‘Не ваша ли это, Иван Андреевич?’ — ‘Да, кажись, моя, — отвечал он с усмешкою. — Экая Фенюша! что бы ей присмотреть за моим добром’.
Когда великодушная монархиня Мария Федоровна пригласила его, больного, погостить у нее в Павловске29 и когда он, окончивши с особенным тщанием свой наряд, шел уже к обеду ее величества и, поднявшись по лестнице, был уже у входа в залу, тогда А. Н. Оленин, который должен был представить его императрице, обратившись к нему, сказал: ‘Дай-ка взглянуть на тебя, Иван Андреевич, все ли на тебе в порядке?’ — ‘Как же, Алексей Николаевич, неужто я пойду неряхой во дворец? На мне новый мундир’. — ‘Да что это за пуговицы на нем?’ — ‘Ахти, они еще в бумажках, а мне и невдомек их раскутать!’
Иногда рассеянность его доходила до того, что он клал в свой карман вместо носового платка все, что ни попадалось в руки, свое или чужое. За обедом сморкал он иногда то чулком, то чепчиком, которые вытаскивал из своего кармана. Перчаток он никогда не носил, ни летом, ни зимою, почитая их бесполезным излишеством. ‘Я вечно их теряю, — говорил он, — да и руки у меня не зябнут’.
Он был чрезвычайно сильного сложения и щеголял как желудком, так и здоровьем. Живучи некогда в доме Рибаса, что теперь его высочества, принца Ольденбургского30, он ходил купаться в канал, омывающий с этой стороны Летний сад. Купался весь сентябрь и октябрь месяц, наконец в ноябре реки покрылись льдом, а он все-таки, скачком проламывая лед, продолжал купаться до сильных морозов.
С желудком своим иногда он дерзал на такие подвиги, которые приводят в ужас <....> Слыша жалобы молодых людей на слабость желудка, он улыбаясь говорил: ‘а я так, бывало, не давал ему потачки. Если чуть он задурит, то я наемся вдвое, так он себе как хочешь разведывайся’.
Живучи в Павловске, ласкаемый благотворительною монархинею, поправляясь в здоровье, Иван Андреевич являлся к обеду всегда с хорошим аппетитом. В первый день приглашения он сел и начал управляться с блюдами по порядку, ни о чем другом не думая. Тогда Юрий Александрович Нелединский, сидевший за столом против него, сказал ему: ‘Иван Андреевич, да пропусти хоть одно блюдо и дай императрице возможность попотчевать тебя’ <...>
Любил покушать наш Иван Андреевич! Не многие осмеливались с ним состязаться в этом деле, он выдерживал в гастрономии сильные поединки и всегда оставался победителем.
Лет за двадцать пять перед сим, приглашенный графом В. В. Пушкиным на макароны, то есть на роскошный обед с блюдом макаронов, отлично приготовленных каким-то знатоком итальянцем, Иван Андреевич опоздал. ‘Семеро одного не ждут’. — сказал граф, и сели за стол. Когда уже оканчивали третье блюдо-это были знаменитые макароны, — наш Иван Андреевич шасть в двери. ‘А! виноват! — сказал весело граф. — Так вот вам и наказание’. Он наклал горою глубокую тарелку макаронов, так что они уже ползли с ее вершины, и подал виновному. Он с честию вынес это наказание. ‘Ну, — сказал граф, — это не в счет, теперь начинайте обед с супу по порядку’, и третьим блюдом Ивана Андреевича опять была точно такая же гора макаронов, потом обед продолжался своим порядком. При конце пирования, сидя подле Ивана Андреевича, я сказал ему несколько слов о его желудке. ‘Да что ему сделается, — отвечал он смеясь, — я, пожалуй, хоть теперь же еще готов провиниться’.
Иван Андреевич, не поддаваясь теориям иностранных врачей, держался русской старины: он плотно обедал, плотно и ужинал. Некогда (лет за пятнадцать перед сим) был он на вечере у Алексея Алексеевича Перовского, который раз в неделю приглашал к себе на беседу русских писателей, перед самым ужином зашла речь о том, здорово ли ужинать? Мнения были различные: одни говорили, что они только завтракают и обедают, другие, что они прежде ужинали, но доктора им запретили ужинать. ‘А я так, — сказал Иван Андреевич, накладывая себе изрядную порцию стерляди под желе, — ужинать перестану, наверное, в тот день, с которого перестану обедать’. Он сдержал свое слово. В предсмертные дни, поевши в последний раз какой-то кашки с протертыми рябчиками, он перестал и обедать и ужинать. Знать, желудок его, неизменный слуга всей его жизни, не мог сослужить последней службы, и тем лишил нас незабвенного Ивана Андреевича 31.
Чтобы вернее изобразить его характер, я расскажу многие случаи и анекдоты, в которых всякий человек верно обрисовывается и которых я был свидетелем.
На одном литературном обеде, на который был зван Иван Андреевич и который начался залпами эпиграмм некоторых людей против некоторых лиц, Иван Андреевич, не кончивши супу, исчез 32. Я взглянул — место его пусто! Обращаюсь глазами к хозяину дома — и его место пусто. Спрашиваю хозяйку, она отвечает: ‘Ему сделалось дурно, он вышел вон’. Пришедший между тем хозяин повторил то же самое, прибавив, что Иван Андреевич, посидевши немножко на крыльце, сказал: ‘Нет, что-то нездоровится, я уж лучше побреду домой’, — и ушел. Резкие выходки прекратились, обед продолжался мирно, и вечер прошел приятно.
Я тотчас понял моего соседа и на другой день зашел к нему. ‘Вчера вам сделалось дурно, Иван Андреевич?’ — ‘Да, — отвечал он, — так что-то стошнилось’. — ‘И! полноте, Иван Андреевич, я разгадал вашу тошноту. Вам опротивели неприличные разговоры за столом, но ведь кто ж вас не знает: к чистому не пристанет нечистое’. — ‘Нет, — сказал Иван Андреевич, — все-таки лучше быть подальше от зла! Ведь могут подумать: он там был, стало быть, делит их образ мыслей’.
Но вот поступок, совсем противоположный этому.
В 14-е число, в день страшный и священный для России, поутру, ходя по залам императорской Публичной библиотеки и радуясь вместе с Иваном Андреевичем о благополучном воцарении императора Николая, вдруг слышим от прибежавших людей о тревоге, нарушившей столь священное торжество. Пораженные и изумленные такою нечаянностью, по естественному любопытству, отправились мы с Иваном Андреевичем на Исаакиевскую площадь. Видели государя на коне перед Преображенским полком, потом прошли по бульвару, взглянули издали на мятежников, и тут-то Иван Андреевич исчез. Вечером того дня, собравшись в доме А. Н. Оленина, мы передавали друг другу виденное и слышанное, каждый новый человек приносил какие-нибудь слухи и известия. Является Иван Андреевич. Подсевши к нему, я спрашиваю: ‘Где вы были?’ — ‘Да вот я дошел до Исаакиевского моста и мне крепко захотелось взглянуть на их рожи, я и пошел к Сенату и поравнялся с их толпою. Кого же я увидел? Кюхельбекера в военной шинели и с шпагою в руке. К счастию моему, он стоял ко мне профилем и не видел меня. Я тотчас назад…’ — ‘Ну, слава богу! А ведь им легко было бы схватить вас и силой втащить в их шайку’. — ‘Да как не легко? А там поди после оправдывайся, а позору-то натерпелся бы’.
Между тем принесли уже печатные листки о мятеже с именами некоторых мятежников, в числе которых с ужасом заметили мы имена некоторых литераторов, и Иван Андреевич сокрушался этим, он полагал, что это обстоятельство наведет неблагоприятную тень на русскую словесность, но опасения его не оправдались. В короткое время он сам имел счастье быть позванным к государю императору, который почтил в нем, как в представителе, русскую словесность и удостоил его благосклонной своей беседы 33.
Кому не известна эпиграмматическая острота ума его, смешанная с приятною шуткою? Ею наполнены его сочинения, но я расскажу следующие случаи.
В Английском клубе, в этом разнообразном и многолюдном обществе, он любил наблюдать людей и иногда не мог удержаться от сатирических своих замечаний и ответов. Однажды приезжий помещик, любивший прилыгать, рассказывая о стерлядях, которые ловятся на Волге, неосторожно увеличивал их длину. ‘Раз, — сказал он, — перед самым моим домом мои люди вытащили стерлядь. Вы не поверите, но уверяю вас, длина ее вот отсюда… до…’ — Помещик, не договоря своей фразы, протянул руку с одного конца длинного стола по направлению к другому, противоположному концу, где сидел Иван Андреевич. Тогда Иван Андреевич, хватаясь за стул, сказал: ‘Позвольте, я отодвинусь, чтоб пропустить вашу стерлядь!’
Нет сомнения, что Иван Андреевич некогда читал правила о басне, какие только желал читать, но на одной брошюре ‘Некоторые мысли о сущности басни’, изданной одним из плохих наших баснописцев и ему в дар присланной, которая теперь хранится у меня, написано его рукою следующее:
Полезен ли другим о басне сей урок,
Не знаю, а творцу бедняжке он не впрок!34
Он любил сам извлекать правила из самых источников и потому-то иногда заглядывал в первообразы этого рода поэзии, и потому-то иногда находили его с Эзопом в руке, скромно отвечающего на вопросы: ‘Учусь у него’. Отныне надобно учиться у Крылова.
Когда удары от прилива крови к голове начали поражать Ивана Андреевича так, что при втором ударе здоровье его сильно пострадало, доктора советовали ему прохаживаться в полуденное время. Не охотник до лекарств и докторов, в этот раз он послушался их. Летом он ходил на дачи, иногда очень отдаленные от города, например, в Приютило А. П. Оленина35. Однажды, пришедши ко мне на Карповку36, он сказал: ‘До вашего дома от Гостиного двора четыре версты и столько-то шагов’. Он имел терпение измерять шагами расстояние. Осенью и зимою, в дождливое и ненастное время, избрал он для прогулки второй ярус Гостиного двора, который он обходил каждый день пять раз кругом. Сидельцы некоторых лавок — кому они не надоедают! — докучливые крикуны, выхваляя свои товары, обыкновенно зазывают прохожих в свои лавки. Раз они жестоко атаковали Ивана Андреевича. ‘У нас самые лучшие меха, пожалуйте-с, пожалуйте-с!’ — схватили за руки и невольно втащили в лавку. Иван Адреевич решился их проучить: ‘Ну, покажите же, что у вас хорошего?’ Сидельцы натаскали ему енотовых и медвежьих мехов. Он развертывал, разглядывал их: ‘Хороши, хороши, а есть ли еще лучше?’ — ‘Есть-с’. Притащили еще. ‘Хороши и эти, да нет ли еще получше?’ — ‘Извольте-с, извольте-с’. Еще разостлали перед ним множество мехов. Таким образом он перерыл всю их лавку. ‘Ну, благодарствуйте, — сказал он наконец, — У вас много прекрасных вещей! прощайте!’ — ‘Как, сударь, да разве вам не угодно купить?’ — ‘Нет, мои друзья, мне ничего не надобно, я прохаживаюсь здесь для здоровья, и вы насильно затащили меня в вашу лавку’.
Не успел он выйти из этой лавки, как сидельцы следующей подхватили его. ‘У нас самые лучшие, пожалуйте-с!’ и втащили его в свою лавку. Иван Андреевич таким же образом перерыл весь их товар, похвалил его, поблагодарил торговцев за показ и вышел. Сидельцы следующих лавок, перешептываясь между собою и улыбаясь, дали ему свободный проход. Они уже узнали о его проказах из первой лавки и с тех пор он свободно и спокойно прогуливался по Гостиному двору и только откланивался на учтивые поклоны и веселую улыбку своих знакомых сидельцев.
Развлечением в домашнем быту служили Ивану Андреевичу некогда скрипка, чтение лучших писателей на разных языках, а в последние времена сигарки и романы. На скрипке он некогда игрывал квартеты, и этот талант усовершил он сам собою, чтением теорий и опытом, он даже хорошо изучил генерал-бас37. Летом, когда еще он жил в доме Рибаса, скинув с себя все, кроме рубашки, услаждал себя гармониею. Однажды в таком неглиже, переселившись, так сказать, мыслию и чувством в свой смычок, стоя у окна лицом к Летнему саду, где прогуливалась публика, предался он всему упоению мелодических напевов, не думая ни о публике, ни о своем костюме 38.
Но вот развлечение баснописца, вот гостеприимство его пернатой малютке. Сидя на диване против открытого окна, он забавлялся наблюдением смышлености, всех движений и приемов воробья. Воробей, почти вися на краю кровли соседственного дома, растопыривши крылья и готовый уже вспорхнуть на окно, где насыпано было корму, и довериться ласковому хозяину, приостановился при моем приходе. ‘Посмотрите, — сказал Иван Андреевич, — как он осторожен! Это старый мой приятель, он прилетает ко мне пообедать, но всегда с крайнею осмотрительностию, а теперь уже его не скоро заманишь’.
Иван Андреевич иногда преследовал свою мысль и не был спокоен, пока ее не выполнил, какого бы рода она ни была, твердой воли и терпения у него был запас огромный, удивительный, но фантастические его затеи иногда были чудные, и тому, что я теперь расскажу, едва ли бы поверили, если б первому не были еще живы свидетели, а второе не сам он рассказывал. Вот первое,
Увидевши индейца, который, между многими приятными штуками своего искусства, прекрасно играя светящимися мячиками, наконец составлял из них светлый венок вокруг своей головы, наш Иван Андреевич, восхищенный его игрою, затеял испытать себя в этом искусстве говоря: ‘Ведь индеец такой же человек, как я: почему же русскому не сделать того же, что делает индеец?’ Задумал да и за дело: достал себе таких же шаров, заперся в комнате, возился с ними несколько недель на разостланном ковре — и наконец сделался индейцем. В доказательство, что нет смертным невозможного, он показал свое искусство в одном семействе, к которому сохранил по самый гроб душевную, непритворную привязанность, разумеется, тайком, запершись (в кабинете Л. Н. Оленина), да и бросил, как и все свои опыты и затеи, бросил и никогда более об этом и не думал.
Второе относится к фантазиям молодости. Живучи в поместье графа Татищева, Иван Андреевич предавался господствовавшей тогда в нем страсти — чтению. Татищев, уезжая с семейством своим на некоторое время в Москву, дал Крылову на волю: ехать с ними или остаться в деревне. Он избрал последнее. Повар и библиотека остались в его распоряжении. Оставшись одни во всем доме, он задумал привести в действие одну из давнишних своих причуд: испытать быт первого человека. Что было причиною этой причуды, не знаю. Он отпустил себе бороду, отрастил длинные ногти и волосы — и вот похаживает по саду с книгою. Так продолжалось несколько месяцев. Раз, углубленный в чтение, слышит он близкий стук кареты, оглядывается — и что же? Граф и все его семейство перед его глазами. При этой чудной, изумительной встрече в карете поднялся шум и крик, и наш Иван Андреевич в ту же минуту исчез. Хозяин нашел его, велел выбрить, одеть его и снова покорил его общественным законам. Тем и кончились проказы 39.
Я вспоминаю еще один забавный случай, который рассказывал Иван Андреевич. Приехавши откуда-то в Москву с князем Голицыным, бывшим некогда рижским генерал-губернатором и при котором в 1801 и 1803 году он служил секретарем, он явился к обеду в одном фраке, надетом на рубаху. ‘Куда это ты девал свой жилет, братец?’ — спросил у него князь. ‘Как жилет, князь? Он на мне’. Глядь — и в самом деле нет на нем жилета. Иван Андреевич и сам не мог этому надивиться, он очень хорошо помнил, что надел его и, садясь в карету, видел его на себе. В зале поднялся хохот, всякому казалось забавным, что из-под фрака потерян жилет. А это вот как случилось. Едучи в карете в жестокий мороз, он высвободил мало-помалу свои руки из обоих рукавов и прижал их покрепче под рубахою к груди, чтобы ему было теплее, но, когда надобно было выходить из кареты, он поспешно всунул свои руки в рукава, но жилет между тем от дорожной тряски давно уже опустился и сполз на низ. Служители объявили, что жилет поднят у подъезда.
Прочитавши мои повествования, читатель может сказать: мы знаем теперь много подробностей об Иване Андреевиче как писателе, слышали об нем много забавного, частию знаем и характер его, по он все еще не вполне изображен как человек. Ведь это не похвальное слово, а биография. Неужели в нем не было страстей? Этих главных двигателей в человеке. — Как не было! и даже очень сильные! При всей философии, уме и дарованиях, он был человек, как и все, не был изъят от слабостей и даже пороков. Он был вспыльчив иногда до крайности, любил отомстить своим врагам, особливо за оскорбленное самолюбие. Вся комедия ‘Проказники’ есть не что иное, как мщение, в котором он и сам впоследствии признавался и раскаивался. Многие басни получили свое начало в этом источнике. С мирными он любил быть в мире, а с задорными смело выходил на бой с ужасным своим оружием — с сатирою. В следующем рассказе вы увидите его во всей его душевной наготе. Гнедич, переводчик ‘Илиады’, ближайший сосед, сослуживец, вседневный собеседник и добрый товарищ его, человек высокой души и светлого ума, удрученный болезнию, оставляя службу и оканчивая литературное свое поприще, удостоился получить 6000 р. пенсии от государя императора. Вдруг Крылов перестал к нему ходить, встречаясь в обществах, не говорил с ним. Изумленный Гнедич, да и все, видевшие эту внезапную в Крылове перемену, но постигали, что это значило. Так прошло около двух недель. Наконец, образумившись, Крылов приходит к нему с повинною головою: ‘Николай Иванович, прости меня’. — ‘В чем, Иван Андреевич? Я вижу вашу холодность и не постигаю тому причины’. — ‘Так пожалей же обо мне, почтенный друг: я позавидовал твоей пенсии и позавидовал твоему счастию, которого ты совершенно достоин. В мою душу ворвалось такое чувство, которым я гнушаюсь’. Пламенный Гнедич кинулся к нему на шею, и в ту же минуту все прошлое забыто.
Мы уже видели различные способности Ивана Андреевича, которыми так щедро наградила его природа, знаем и опыты и проказы его в разных родах, и твердость воли выполнить то, что он задумал, но пополним эти сведения новым, изумительным доказательством. К изучению языков он имел необыкновенную способность. Изучение французского и немецкого языка начато было в детстве, еще в родительском доме, по первого он не любил, а в последнем усилился чтением. Итальянскому языку научился он в молодости сам собою, английскому уже на 53-м году, читая с одною почтенною дамою, англичанкою40. На 50-м году жизни вдруг припала охота прочитать в подлиннике греческих писателей. Об этом завязался разговор, Гнедич возражал, что в 50 лет это трудно и поздно. Крылов утверждал, что никогда не поздно тому, у кого есть твердая на то воля, и, не сказавши более ни слова, он начал по ночам читать Библию на греческом языке, сличая с славянским переводом, которого близость делала даже и словари ненужными. Потом купил полное собрание греческих классиков и всех прочел. Это продолжалось два года, он глубоко изучил древний греческий, и никто не был участником его тайны.
Однажды, сидя в кабинете А. Н. Оленина и говоря с ним об ‘Илиаде’ Гомера, Гнедич сказал, что он затрудняется в уразумении точного смысла одного стиха, развернул поэму и прочел его. Иван Андреевич подошел и сказал: я понимаю этот стих вот так, и перевел его. Гнедич, живший с ним на одной лестнице, вседневно видавшийся с ним, изумился, по почитая это мистификациею проказливого своего соседа, сказал: ‘Полноте морочить нас, Иван Андреевич, вы случайно затвердили этот стих да и щеголяете им! — И, развернув ‘Илиаду’ наудачу: — Ну вот, извольте-ко это перевести’. Крылов, прочитавши и эти стихи Гомера, свободно и верно перевел их. Тогда уже изумление Гнедича дошло до высочайшей степени, пылкому его воображению представилось, что Крылов изучил греческий язык для того, чтобы содействовать ему в труде его, он упал пред ним на колени, потом бросился на шею, обнимал, целовал его в исступлении пламенной души своей. Впоследствии он настаивал, чтобы Иван Андреевич, ознакомившись с гекзаметром, этим роскошным и великолепным стихом Гомера, принялся бы за перевод ‘Одиссеи’. Сначала Иван Андреевич сдался на его убеждения и действительно некоторое время занимался этим делом, но впоследствии, видя, что это сопряжено с великим трудом, и, вероятно, не чувствуя особенной охоты к продолжению, он решительно объявил, что не может сладить с гекзаметром. Это огорчило Гнедича и тем более, что он сомневался в истине этого ответа. Таким образом, прочитавши все, удовлетворивши свое любопытство и наигравшись, так сказать, этою умною игрушкою, Иван Андреевич не думал более о греческих классиках, которых держал на полу под своею кроватью и которыми наконец Феня, бывшая его служанка, растапливала у него печи. Небольшой отдирок ‘Электры’, трагедии Софокла, ускользнувший как-то от ее истребительной руки, найден мною на чердаке и хранится у меня.
Отрывок ‘Одиссеи’, переведенный Иваном Андреевичем, сохранился и мне достался счастливым случаем <...>41.
Из всех привязанностей второй половины жизни Ива-на Андреевича привязанность к просвещенному и добродушному семейству А. Н. Оленина была теплее и искреннее всех. В этом семействе, некогда полном, цветущем, радушном, гостеприимном, собирались и находили приятный приют и занимательную беседу все знаменитейшие русские писатели, начиная с Державина и Карамзина, Крылов почти вседневно был тут, или на обеде, или на ужине, или только на вечерней беседе. Приятно ему было служить у такого начальника, который был ему и другом и благодетелем, и меценатом! <...> Пишущий сии строки в течение 30 лет был участником всех приятностей этого дома и без глубокого чувства благодарности не может вспоминать об этом добродушном и почтенном семействе. В нем читаны и оценены были первые поэтические его опыты, в нем находил он искреннее и теплое участие и в радостях, и в скорбях своей жизни. Мать этого семейства, почтенная Елизавета Марковна, была из числа тех редких, разумных, добродушных дам, которые, составляя счастие своего семейства, разливают его и на все их окружающее. Это была олицетворенная доброта и участие {Сказал П. А, Плотнев. (Примеч. авт.)}. В ней нашел Иван Андреевич нежнейшую мать и предан ей был с сыновнею горячностию, и знаменитый наш поэт слышал и любил слышать из уст ее ласкательное себе название: Крылышко! Крылышко любил покоиться под крылом добрейшей, благодетельной своей матери и, согретый ее заботливостью и попечениями об нем, в полноте чувств однажды сказал ей: ‘Елизавета Марковна, когда наступит мой час, я приду умереть к вам, сюда к вашим ногам’. И в самом деле, когда от прилива крови к голове удары начали его поражать так, что при втором ударе покривилось его лицо, он, больной, дотащился до их дома. ‘Ведь я сказал вам, что приду умереть у ног ваших, взгляните на меня’. Доктора были призваны, и всякая помощь была оказана больному с материнскою нежностию <...>
Но семейство это начало раздробляться, почтенные старички выбыли из мира, дети разлетелись в разные стороны, осталось одно воспоминание о прошлом, и наш Иван Андреевич, лишенный этого теплого и единственного приюта для его души, осиротел и уныл, живучи на Васильевском острове одинокий, бессемейный и неприметно дряхлеющий 42.
Иван Андреевич ни с кем не вел переписки, да и не любил писать писем, а потому, не имея в этом навыка, затруднялся при самой ничтожной записке или не отвечал на письмо. Едва ли насчитается десятка два или три писем, написанных в течение всей его 75-летней жизни 43. Тем любопытнее будет всякому перечесть его письма, в которых он свободно и шутя выказывает самого себя, врасплох дает себя подслушать и ознакомиться с письменным его слогом. Эти письма писаны им к дочери чтимого им семейства. Вот они:
1-е. 1825 года, июля 22.
‘Как изобразить вам мои чувствования, любезнейшая и почтеннейшая Варвара Алексеевна, когда я получил ваше второе письмо, мою радость, мою благодарность — мой стыд. И вы еще столь добры, что ко мне пишете и меня браните! Сказать однако ж правду, я стою и того и другого. По лени моей мало бить меня, но по чувствам моим к вам, право, я заслуживаю ваше снисхождение, ибо такую иметь привязанность, как я к вам, божусь, можно едва только найти в собаке, а в человеке редко ее найдете. Продолжайте же быть так добры по-прежнему и подсластите уже остаток жизни того, который, хотя много имеет слабостей и пороков, но с уверением может сказать, что неблагодарность никогда не заглядывает в его сердце,
Несмотря на ваш негодный ревматизм, я утешаюсь мысленно, воображая, как вы полнеете. Продолжайте, продолжайте с богом, и в добрый час, да хорошенько, так чтоб сделались оригиналом того портрета, который некогда послали вы к кузине вашей Е. П. П<олторацкой>, то-то бы я порадовался и не пожалел бы опорожнить доброй бутылки шампанского за ваше здоровье с будущими.
Намерение ваше заняться музыкой прекрасно. Я всегда утверждал, что у вас к ней врожденный талант, и сожалею, что он пропадает без действия. Сколько приятных минут вы можете доставить и себе и всем тем, которые вас любят, и в числе которых я не последний. Что же касается до вашего голоса, то я никогда не буду против. Уверяю даже, что вы можете петь очень приятно, лишь бы не погнались за большими крикливыми ариями, в них часто более шуму, нежели чувства, и видна одна претензия на превосходство, которая всегда вооружает слушателя на певца, если это не первейший талант.
Итак, вам приятно в Воронеже, что я заметил по письму вашему. Любя вас, я этому очень рад, себя любя, не совсем мне это по сердцу, ибо отнимаете надежду скоро вас увидеть, но как бы то ни было, будьте только здоровы и будьте счастливы. И тогда, если б я имел и волшебный жезл, которым махнувши, мог бы вас перенесть сюда, но как желание мое видеть вас ни велико (даже не ручаюсь, чтоб я несколько раз не хватался за жезл), только бы верно им не махнул и не потревожил вашего счастия, особливо если б вы дали мне слово, несмотря на мою лень, иногда писать ко мне. Вы не поверите, какой это для меня приятный подарок и сколько раз я перечитывал ваше письмо. Я автор, и, сказать вам на ушко, довольно самолюбив, но если б я знал, что и мои стихи перечитываете столько же раз, то бы я сделался спесивее гр. Хвостова, которого, впрочем, никто не читает.
Теперь что писать вам о Петербурге, о себе? Петербург наш похож на красавицу, которая наряжается и зевает. Что до меня, то по отпуске сего письма я, слава богу, жив и здоров, ем и сплю много, читаю вздор, пишу — ничего, и нахожу, что это довольно весело. Теперь сбираюсь к себе, в ваше Приютино, где мне никогда не может быть скучно. И, кстати: если лето находится у вас в Воронеже, то нельзя ли сделать милость отпустить к нам его на 28 дней? Вы бы очень нас одолжили Зато если случится вам нужда в холоде, дожде и склякоти, то присылайте наверное к нам: мы рады вам служить сколько угодно: такие-то мы люди добрые!
Вы собираетесь в Москву? Нельзя ли уведомить, когда вы туда поедете? Я уже несколько лет также сбираюсь туда, и только раздумывал, какое время выбрать в году. Зимой, хотя Москва и полна, но меня пугает стужа и то, что ни садов, ни гуляньев не увидишь. Летом Москва пуста, когда же ехать? Но если бы я вас там нашел, то всякое время в году мне показалось бы приятно, и божусь (только не так как честный человек), что я бы тотчас сел в дилижанс и отправился бы без дальних сборов. Право! эта мысль играет у меня в голове так весело! так приятно! я вижу, что вы смеетесь и говорите: какой вздор, где ему ехать! Пошевелится ли он? с его ленью! это пустое. — Не верьте же мне, пожалуйста, не верьте, того-то мне и хочется для того, чтоб больше вас удивить, только отпишите, а особливо, где вы остановитесь и как вас сыскать? А там увидим. Между тем, я буду. — Но не наскучил ли уже я вам? Не заболтался ли? Не пора ли перестать? но нет, совсем не пора. Передо мною целая десть белой бумаги, но я милостив и не хочу довести вас до зевоты! ведь это вам не здорово, а ваше здоровье для меня дорого, и уверен, что вы в этом не сомневаетесь! Итак, кончу на первый раз, и если получу в ответ, что вы все мое письмо вычеркнете, то жаль отменно бесконечных посланий. Мне всегда только первый шаг труден, а там меня не уймете.
Будьте здоровы и счастливы и продолжайте любить того, который от всей души, от всего сердца и помышления любит вас (honny soit qui mal y pense! {Пусть будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает (фр.).}) и будет любить, пока останется в нем сердце и память! NB. Прошу этого смелого письма, кроме Григория Никаноровича {То есть супруга этой дамы. (Примеч. авт.)}, никому не показывать, а особливо тому, кто не знает моих лет и моей фигуры. Прощайте, буде божия милость с вами.

Ваш искренний И. Крылов.

Григорию Никаноровичу свидетельствую свое почтение и низко кланяюсь, хотя воображаю, как он мучится от ревности и как на меня зол, но я душевно его люблю и прошу его, чтоб он ревновать-то ревновал, по все любил меня, чего даже смело надеюсь и в чем уверен’.
2-е. 1827 года, февраля 1, в Рим.
‘За тридевятые морями, в тридесятом царстве вспомните иногда, любезная и почтенная Варвара Алексеевна, неизменного своего Крылова. Я, кажется, слышу ваш вопрос. Да полно, стоит ли он этого?.. Конечно, стою, да, стою. Возьмите беспристрастно и взвесьте все мое хорошее и худое. Кажется, вижу, что вы на одну сторону кладете лень, мою беспечность, несдержание данного слова писать и пр. и пр. Признаюсь, копна велика и очень похожа на большой воз сена, какие я видал на Сенной площади. Но постойте, я кладу на другую сторону мою к вам чистосердечную привязанность. Может быть, она не приметна, однако ж посмотрите, как весы потянули на мою сторону. Вы улыбаетесь и говорите: точно он меня любит, ну, бог его простит!
Теперь вопрос: прощу ли я вас, что вы так надолго нас оставили и, что того хуже, не порадуете нас доброю вестью о поправлении вашего здоровья. Ездите по Италии, ездите где хотите, только ради бога выздоравливайте и возвращайтесь к нам скорей веселая, здоровая и красивая, как маков цвет. Смотрите, если долго промешкаете, — то я, право, того и гляжу, что уеду далее чужих краев, а, право, я бы еще хотел на вас взглянуть и полакомиться приятными минутами вашей беседы и видеть своими глазами и слышать своими ушами: все ли еще по-прежнему любите вы доброго своего Крылова? Что писать вам? У нас старое по-старому, а в Петербурге у нас все по-петербургски. Сегодня мы празднуем рождение вашей сестрицы Анны Алексеевны. Вы ее не узнаете: она прелестна, мила и любезна, и если б постоянство не была моя добродетель особенная, то едва ли бы я вам но изменил, но не бойтесь, обожатель в 57 {Следовательно, И. А. Крылов скончался семидесяти пяти лет. (Примеч. авт.)} лет бывает очень постоянен.
Прощайте, любезная и почтенная Варвара Алексеевна, поклонитесь от меня поласковее любезному Григорию Никаноровичу и напомните ему обо мне. А если хотите наградить меня за мое письмо, то включите и ко мне хотя строчку. Я ваши милые письма берегу как ладонку. Еще раз простите.

Ваш преданный Иван Крылов’.

3-е. 1829 года, в Москву.
‘Здравствуйте, любезная и почтенная Варвара Алексеевна. Итак, по-видимому, вы в России, в Москве, но все не в Петербурге, и я лишен удовольствия вас видеть. Для чего нет у меня крыльев, чтоб лететь в Москву! Какая бы я была хорошенькая птичка! Вы пишете к своим, чтоб я приехал, благодарю вас за милое желание, и если б это зависело от одного моего желания, то, не сомневаюсь, я бы уже давно был в Москве: ma per arrivar bisogna caminar {Но чтобы прийти, надо идти. (Ит. пословица.).}. Пословица немудреная, а очень справедлива. Со всем тем если б я знал, что вы останетесь долее в Москве, то во что бы то ни стало, а я перед вами явился бы, как лист перед травой.
Принимаясь за это письмо, я думал, что не кончу его на десяти страницах, но меня торопят. Надобно скорей его отвезти, и мысли мои (а их тысячи) так толпятся, как в праздник народ, выходя из церкви, одна другую затесняет, одна другую останавливает, а от этого ни одна вон не может выдти. Нет, лучше поскорей кончу письмо, и по первой почте a tete reposee {На свежую голову (фр.).} буду я вам писать — ясно и порядочно, нет, чувствую, что, кроме вздору, ничего не напишу.
По крайней мере, чтоб вы не думали, что я совсем поглупел, посылаю к вам трех молодых своих деток, примите их поласковей, хотя из дружбы к их папеньке. Не шутя, прочтите мои басни и скажите (если лень вам не помешает ко мне отписать), скажите чистосердечно: намного ли я поглупел, и как они в сравнении с прежними моими баснями? Ах, как я боюсь, чтоб не сделаться архиепископом Гренадским и чтоб мне не сказали: point d’homelies, Monseigneur {Довольно проповедей, монсеньер (фр.).}. Право, мне кажется, я похож на старого танцовщика, который, хотя от лет сутулится, а все еще становится в третью позицию.
Григорию Никаноровичу мой поклон, поцелуйте его за меня. Я думаю, что эту просьбу вы легко исполните. Простите, будьте здоровы и не забывайте искренно любящего вас

Крылова.

Я не смею надеяться, но если б вы написали ко мне хоть строчку, хотя уже расписку в получении басен, тем чрезвычайно меня обрадовали бы, я даже уверен, что вы в этом не сомневаетесь. — Но лень!.. ах! я это чувствую и более не смею сказать ни слова’.
Едва ли какой писатель при жизни своей имел столько приятностей, как наш Крылов, едва ли чье-либо самолюбие было так лелеяно даже до упоения, как нашего баснописца, живой, он уже наслаждался бессмертием. Критика почти не прикасалась к нему, первые басни его даже и в Москве были приняты по достоинству, В. А. Жуковский отозвался об них тогда в журнале добросовестно и уважительно44. Но если впоследствии Москва не вполне делила восторги Петербурга, вспомним, что в стенах ее жил заслуженный гражданин и знаменитый поэт, которого венок ей тяжело было уступить другому45. За некоторую ее холодность Крылов позволил себе мщение — такова была его натура — в басне ‘Прихожанин’, которую он составил из анекдота о мужике, мною ему случайно рассказанного 46.
Слава его так быстро возрастала, сатира его приняла такой грозный вид, что наконец ни один журнал, ни одна дворняжка не дерзнула тявкнуть на него даже из подворотни, а если б и нашлась такая, то услышала бы общий окрик:
Ай, Моська! знать, она сильна,
Что лает на Слона!47
Итак, решительно критики он не знал, а славе, а приветствиям и похвалам, хотя усердным, но иногда смешным и нелепым, но было конца. Что отцы и матери, встречаясь с ним, останавливались на улицах и показывали его своим детям, что в домах, где он бывал, подбегали к нему милые малютки и лепетали ему басенки, иногда так мило, так наивно, что у него слезы брызгали из глаз, это было обыкновенное дело, что на улицах иногда вовсе незнакомые ему снимали перед ним шляпы, и это не редкость. Бывали случаи, которые сильнее щекотали его самолюбие, а он — кто без греха! — не чужд был этого.
Однажды в биржевой лавке кушал вместе с ним устрицы знакомый ему какой-то генерал, украшенный тремя звездами, который, забывши дома кошелек, сказал купцу: ‘Мой друг, ты знаешь меня?’ — ‘Нет, ваше превосходительство, не знаю’. — ‘Так запиши же мое имя и квартиру и пришли ко мне за деньгами’. Иван Андреевич по окончании завтрака также сказал: ‘Ну, мой милый, и со мной беда случилась, и я не взял с собою денег’. — ‘Ничего, сударь, ничего, не извольте беспокоиться, мы подождем’. — ‘Да разве ты знаешь меня?’ — ‘Да как не знать вас, батюшка Иван Андреевич! вас весь свет знает’. Но я удержусь от подобных рассказов, они были бы бесконечны <...> 48
К довершению всех благ и радостей, обильно собранных на земле нашим баснописцем, по единодушному согласию всех русских литераторов, положено было торжествовать пятидесятилетие литературной жизни Ивана Андреевича Крылова. Мысль эта быстро пролетела по всему русскому литературному миру, все приняли ее с жарким чувством патриотизма, и она мгновенно осуществилась <...> Собрано значительное число денег, достаточное на все издержки, написаны приветствия и устроено пиршество. Эта почесть, воздаваемая в Европе знаменитым талантам, в России оказана была впервые — Крылову.
В назначенный день — это было 2 февраля 1838 года — наш семидесятилетний поэт, в сопровождении двух депутатов, пригласивших его на празднество, явился в залу Дворянского собрания, бывшую тогда в доме г-жи Энгельгардт, на Невском проспекте 49. Там ожидали его литераторы и почитатели его таланта, числом до трехсот человек. Господин министр народного просвещения граф Сергей Семенович Уваров прочитал лестный рескрипт его императорского величества и возложил на Крылова звезду ордена св. Станислава второй степени. Среди радостных объятий и приветствий, при звуках оркестра, сели за стол. Угощение началось ‘Демьяновою ухою’ и ‘Крыловскою кулебякою’. Так было сказано в литографированном, украшенном рисунками, реестре обеда, положенном перед каждым гостем.
Крылов сидел между министром народного просвещения и президентом Академии художеств Алексеем Николаевичем Олениным, членом Государственного совета. Министры, члены Государственного совета и другие высшие сановники сидели по правую и по левую сторону. Против Крылова на возвышении, среди зелени, стоял бюст его, а ниже, на столе, покрытом красным сукном, лежали все его сочинения, роскошно переплетенные и обвитые цветами и лаврами.
Главный распорядитель торжества А. Н. Оленин предложил первый тост за здравие государя императора. Второй тост предложен министром народного просвещения за здравие великого народного поэта.
Тогда среди радостных восклицаний раздался голос певца: Петров, русский Тамбурини, превосходно пропел куплеты князя Петра Андреевича Вяземского, для которых сочинял музыку граф Виельгорский. Каждый припев сопровождался жаркими рукоплесканиями всего собрания. Вот эти стихи:
На радость полувековую
Скликает нас веселый зов:
Здесь с Музой свадьбу золотую
Сегодня празднует Крылов.
На этой свадьбе все мы сватья
И не к чему таить вину,
Все заодно, все без изъятья
Мы влюблены в его жену.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
И этот брак был не бесплодный,
Сам Феб его благословил!
Потомству наш поэт народный
Свое потомство укрепил.
Изба его детьми богата,
Под сенью брачного венца.
И дети — славные ребята!
И дети все умны — в отца.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Мудрец игривый и глубокий,
Простосердечпое дитя,
И дочкам он давал уроки,
И батюшек учил шутя.
Искусством ловкого обмана
Где и кольнет из-под пера:
Там Петр кивает на Ивана,
Иван кивает на Петра.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Где нужно, он навесть умеет
Свое волшебное стекло,
И в зеркале его яснеет
Суровой истины чело.
Весь мир в руках у чародея,
Все твари дань ему несут:
По дудке нашего Орфея
Все звери пляшут и поют.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Забавой он людей исправил,
Сметая с них пороков пыль:
Он баснями себя прославил
И слава эта — наша быль.
И не забудут этой были,
Пока по-русски говорят:
Ее давно мы затвердили,
Ее и внуки затвердят.
Длись счастливою судьбою,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с милою женою,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Чего ему нам пожелать бы?
Чтобы от свадьбы золотой
Он дожил до алмазной свадьбы
С своей столетнею женой.
Он так беспечно, так досужно
Прошел со славой долгий путь,
Что до ста лет не будет нужно
Ему прилечь и отдохнуть.
Длись судьбами всеблагими,
Нить любезных нам годов!
Здравствуй, с детками своими,
Здравствуй, дедушка Крылов!
Знаменитый поэт Василий Андреевич Жуковский предложил третий тост: за славу и благоденствие России и за успехи русской словесности, и произнесенную им речь окончил следующими словами: ‘Да исполнит провидение, чтобы вы, патриарх наших писателей, продолжали многие годы наслаждаться цветущею старостью и радовать нас произведениями творческого ума своего, для которого еще не было и никогда не будет старости. Оглядываясь спокойным оком на прошедшее, продолжайте извлекать из него те поэтические уроки мудрости, которыми так давно и так пленительно поучаете вы современников, которые дойдут до потомства и никогда не потеряют в нем силы и свежести, ибо они обратились в народные пословицы, а народные пословицы живут с народами и их переживают’.
Министр внутренних дел, Дмитрий Николаевич Блудов, прочитал сочиненные на настоящий случай стихи нашего даровитого поэта В. Бенедиктова50.
В заключение князь Одоевский провозгласил тост за здравие присутствующих и благодарственную речь Крылову от имени поколения, которое училось чтению по его басням51.
Дамы, присутствовавшие на хорах, подошли к перилам с рюмками шампанского и, когда Крылов встал из-за стола и подошел к хорам, чтобы благодарить их, они осыпали его цветами и бросили ему сплетенный ими лавровый венок. Окруженный пирующими на его празднике вельможами, друзьями и всеми русскими литераторами, которые только были тогда в Петербурге, за исключением только тех, которым болезнь помешала участвовать в торжестве: честимый, приветствуемый, оглушаемый радостными рукоплесканиями, наш беловласый старец почувствовал в эти минуты сладкое и полное упоение славы, и по лицу его по временам катились слезы. Трогательно было смотреть на него, когда он, по окончании обеда, в другой зале сидел за маленьким столом и в одной руке держал свою любимицу — сигару, а другою рукою скромно накрыл свой лавровый венок. Молодые литераторы окружали седого, маститого, увенчанного славою писателя и начали просить, чтобы он каждому из них дал на память по листочку из его лаврового венка. Крылов с радушною улыбкою начал обрывать свой венок и раздавать листки просителям. Это торжество озарило последние ого годы радужными цветами, и с этого дня, обреченный бессмертию, он не написал ни слова, как бы страшась чем-нибудь омрачить столь светлую свою славу.
На медали, выбитой в честь виновника этого торжества, написано:
‘2 февраля 1838 года. И. А. Крылову в воспоминание пятидесятилетия литературных его трудов от любителей русской словесности’.
На другой стороне медали изображен профиль Крылова 52.
Оставив вместе с службою дом императорской Публичной библиотеки, Крылов жил в последние годы на Васильевском острове, в первой линии, против Кадетского корпуса53. Лучшие друзья его были в могиле, лета, а особливо тучность отяготили его, сердце осиротело, он грустил. Посещаемый литераторами, он был разговорчив, ласков и всегда приятен. Сидя в креслах, он по временам читал журналы и новости нашей литературы, а более всего продолжал истреблять во множестве сигары, добывая огонь из вазы, наполненной химическим составом, который он сам возобновлял по мере надобности. В последнее время занимала его покупка и переделка каменного дома на Петербургской стороне, близ Тучкова моста. Из этого дома вид обширный и прекрасный. Он рассказывал мне, что прямо из кабинета его будет балкон н крыльцо, ведущее в сад, и просил мимоходом заглянуть в его будущее роскошное новоселье. Я это сделал и сбирался к нему с ответом, тем более что в лице его, при последнем свидании, я нашел какое-то изменение, но внезапно получил приглашение проводить его в вечное жилище.
Он умер в осьмом часу утра, 9 ноября 1844 года, от несварения пищи в желудке 54. За несколько часов до кончины он сравнил себя с крестьянином, который, навалив на воз непомерно большую поклажу рыбы, никак не думал излишне обременить свою слабую лошадь только потому, что рыба была сушеная. Крылов в обыкновенном, ежедневном разговоре, увлекаемый своим талантом, беспрерывно говорил экспромтом сравнения, которые могли бы послужить материалом для превосходных басен. За несколько часов до кончины он велел перенести себя в кресла, сказал: ‘тяжко мне!’ — и потребовал, чтобы слова положили его в постель. Вспомнив, что напечатано им новое издание его басен, еще не выпущенное в свет, он поручил окружавшим его разослать по экземпляру всем помнящим о нем. Не я один, а, конечно, многие заплакали, получив приглашение на похороны Крылова и вместе с тем экземпляр изданных им самим басен, на заглавном листе которых, очерченном траурною каймою, было напечатано: ‘Приношение, на память об Иване Андреевиче, по его желанию’. Крылов не имел, как мы сказали, близких родственников, и в последние его минуты заботился о нем, а после его кончины распоряжался похоронами его генерал-майор Яков Иванович Ростовцов, начальник штаба военно-учебных заведений и главный начальник типографии этого штаба, в которой Крылов печатал последнее издание своих бессмертных басен 55.
С истинным христианским чувством приобщился он святых тайн, произнес слабым голосом: ‘Господи! прости мне прегрешения мои!’ и глубоко вздохнул. Вздох этот был последним вздохом незабвенного Крылова <...>
В день похорон Ивана Андреевича, 13 ноября, обширная адмиралтейская церковь святого Исаакия не могла вместить всех желавших отдать последний христианский Долг умершему. Первые государственные сановники, военные и гражданские, почтили своим присутствием память Крылова. В числе лиц, которые вынесли гроб из церкви, были генерал-адъютант, шеф жандармов, граф Алексей Федорович Орлов, и генерал от инфантерии Иван Никитич Скобелев. Потянулась похоронная процессия с Адмиралтейской площади к Александровской лавре. Народ во множестве следовал за нею. Во время отпевания, совершенного высокопреосвященным митрополитом Антонием, на голове Крылова лежал тот самый лавровый венок, которым почтили его в день пятидесятилетнего его юбилея <...> Министр народного просвещения положил в гроб Крылова медаль, которая была вычеканена в воспоминание его пятидесятилетнего юбилея, и незабвенного писателя положили в землю рядом с другом его, Н. И. Гнедичем, переводчиком ‘Илиады’ <...> Открыта во всей России подписка на сооружение памятника Крылову. Собрана уже большая сумма, которая не только будет достаточна на сооружение памятника, но еще на какое-нибудь доброе дело, в память об Иване Андреевиче Крылове 56.

ИЗ ЗАМЕТКИ ‘ОБЕД У КНИГОПРОДАВЦА А. Ф. СМИРДИНА 19 ФЕВРАЛЯ 1832 ГОДА’

…Ломоносов и Державин едва ли собрали такие плоды за их бессмертные произведения: сей последний рассказывал своим приятелям, что, желая, по просьбе супруги своей, расчистить свой сад и привести его в некоторый порядок, он слагал каждое утро, во время пудрения и хитрой того времени прически по одному небольшому стихотворению и издал их с прибавлением некоторых других под заглавием ‘Анакреонтические стихотворения’ и, продав оные за 300 рублей книгопродавцу, употребил на устройство своего сада. Ныне г. Пушкину платили по червонцу за стих, Загоскину за ‘Рославлева’ книгопродавцы дали 40 000 рублей <...>
Иван Андреевич Крылов составил изданиями своих басен до 100 000 рублей. Ныне Смирдин предлагает ему за каждую новую басню безусловно по 300 рублей и, если он напишет в месяц две басни, то будет иметь в год 7200 рублей доходу, что совершенно обеспечило бы его существование, если бы даже он и не имел других доходов. Таковы успехи словесности и книжной торговли в последнее 50-летие <...>
Г-н Смирдин, переместив свою лавку от Синего моста на Невский проспект, пригласил всех русских литераторов, находящихся в Петербурге, праздновать свое новоселье — на обед.
В просторной зале, которой стены уставлены книгами — это зала чтения, — накрыт был стол для 80 гостей. В начале 6-го часа сели пировать. Обед был обильный и в отношении ко вкусу и опрятности довольно хороший. Это еще первый не только в Петербурге, но и в России по полному (почти) числу писателей пир и, следовательно, отменно любопытный, тут соединились в одной зале и обиженные и обидчики, тут были даже ложные доносчики и лазутчики.
Некоторые литераторы не могли участвовать в обеде и обещались после. Еще не дошло до половины трапезы — является гр. Д. И. Хвостов, раздает письменные экземпляры стихов: ‘Новоселье А. Ф. Смирдина’. Греч читает их собранию, раздаются рукоплескания и крики: фора! А. Ф. Воейков читает их вторично и вторично приветствуют изумленного автора. Стихи, к удивлению, не дурны, приличны случаю, и нет в них ни одной глупости. Автор, обстрелянный в долголетних литературных походах и сатирами и эпиграммами, в сущности, не знал, что думать ему об этом приеме: верить ли чистосердечию или принять за насмешку? <...>
Между тем приехал В. А. Жуковский и присел подле Крылова.
А. С. Пушкин сидел с другой стороны подле Крылова.
Провозглашен тост: здравие г. императора, сочинителя прекрасной книги ‘Устав цензуры’ М — сказанный Гречем, — и раздалось громкое и усердное ура. Чрез несколько времени: здравие И. А. Крылова! Единодушно и единогласно громко приветствовали умного баснописца, по справедливости занимающего ныне первое место в нашей словесности.
Иван Андреевич встал с рюмкою шампанского и хотел предложить здоровье Пушкина, я остановил его и шепнул ему довольно громко: здоровье В. А. Жуковского, и за здоровье Жуковского усердно и добродушно было пито, потом уже здоровье Пушкина!
Здоровье И. И. Дмитриева, Батюшкова, Гиедича и др.
Я долгом почел удержать добродушного Ивана Андреевича от ошибки какого-то рассеяния и восстановить старшинство по литературным заслугам, ибо нет сомнения, что заслуги г. Жуковского по сие время выше заслуг г. Пушкина.

Ф. Ф. ВИГЕЛЬ

ИЗ ‘ЗАПИСОК’

…Родители мои объявили мне о намерении своем отдать меня в дом Голицыных для усовершенствования моего образования и самим везти меня туда. Мне это было очень не по сердцу, но делать было нечего <...> В первых числах февраля отправились мы в новое для меня местопребывание <...> 1
Село или местечко Казацкое, в которое мы приехали, было из числа тех имений, кои польские короли раздавали магнатам в Украине после разделения ее на русскую и польскую и по совершенном порабощении последней. Магнаты никогда в них не приезжали, жили в Варшаве или Вильне и получали с них только доходы, казацкая вольница не страдала от панского присутствия. Князь Потемкин, еще при польском правительстве, властью и деньгами приобрел все те имения, которые находились в соседстве с Новороссийским краем, по смерти его они достались его наследникам <...>
Еще не было году, что семейство Голицыных поселилось в Казацком. Мы приехали туда в сумерки. Бесконечный двор, обнесенный тыном, в глубине коего открывались деревянные барские хоромы, наскоро выстроенные, а по бокам находились шесть довольно просторных мазанок, вместо флигелей, и сад, разведенный только осенью и представляющий одни только ряды прутьев, все это, занесенное снегом, имело в глазах моих вид мрачный и угрюмый <...>
В ненастное время пернатые певцы скрываются в густоте леса: деревню и дом князя Голицына избрал тогда убежищем один весьма мохнатый певец, известный чудесными дарованиями. Я назвал его певцом мохнатым, потому что в поступи его и манерах, в росте и дородстве, равно как и в слоге, есть нечто медвежье: та же сила, та же спокойная угрюмость, при неуклюжестве, та же смышленость, затейливость и ловкость. Его никто не назовет лучшим, первейшим нашим поэтом, но, конечно, он долго останется известнейшим, любимейшим из них. Многие догадаются, что я хочу говорить о Крылове.
Он был тогда лет тридцати шести и более двенадцати известен в литературе 2. Он находился у нас в качестве приятного собеседника и весьма умного человека, а о сочинениях его никто, даже он сам, никогда не говорил. Мне это доселе еще непонятно. Оттого ли сие происходило, что он не был иностранный писатель? Оттого ли, что в это время у нас дорожили одною только воинскою славой? Как бы то ни было, но я не подозревал, что каждый день вижу человека, коего творения печатаются, играются на сцене и читаются всеми просвещенными людьми в России, если бы знал это, то, конечно, смотрел бы на него совсем иными глазами.
Собственное его молчание не может почитаться следствием скромности, а более сметливости: он выказывал только то, что в состоянии были оценить, истинyые же сокровища ума своего ему не перед кем было расточать.
Происхождение его мало известно, кажется, он должен быть сыном нового, мелкого, бедного дворянина. Природа сама указала ему путь, на котором он встретился с фортуной, потому-то он мало заботился о службе. Но в России, особливо лет пятьдесят тому назад, никак нельзя было оставаться без чипа, и его куда-то записали. Неимущий беспечный юноша, он долго не имел собственного угла и всегда гостил у кого-нибудь. Таким образом попал он к князю Голицыну и жил у него уже два года до нашей встречи. Он сопутствовал ему в армию в звании частного секретаря, надеялся за границей получить новые впечатления, приобресть новые познания, но неблагоприятный оборот, который взяли дола его патрона, заставил его с ним вместе укрыться в деревне 3.
В тучном теле его обращалась кровь не столь медленно, как ныне, в нем было более живости, даже более воображения, но уже тогда был он замечателен неопрятностью, леностью и обжорством. В этом необыкновенном человеке были положены зародыши всех талантов, всех искусств. Природа сказала ему: выбирай любое, и он начал пользоваться ее богатыми дарами, сделался поэт, хороший музыкант, математик. Скоро тяжестью тела как бы прикованный к земле и самым пошлым ее удовольствиям, его ум стал реже и ниже парить. Одного ему дано не было: душевного жара, священного огня, коим согрелась, растопилась бы сия масса, поглотившая у нас столь много наслаждений. Мы дивимся, мы восхищаемся тем, что ускользнуло от могущества плоти, что бы мы увидели, если б она могла быть побеждена!
Крылова называют русским Лафонтеном, тот и другой первые баснописцы в своей земле, но как поэт, мне кажется, француз стоит выше. Как он бывает иногда трогателен, увлекателен, например, в басне ‘Два голубя’! Читая его, никто не спросит: был ли он добрый человек? Всякий это почувствует. Если б о Крылове мне сделали сей вопрос, то я должен бы был отвечать отрицательно. Чрезмерное себялюбие, даже без злости, нельзя назвать добротой, в деяниях Крылова, в его разговорах был всегда один только расчет, в его стихах чистота, стройность и размер, везде ум, нигде не проглянет чувство, а ум без чувства то же, что свет без теплоты. Человек этот никогда не знал ни дружбы, ни любви, никого не удостоивал своего гнева, никого не ненавидел, ни о ком не жалел. Никогда не вспоминал он о прошедшем, никогда не радовался ни славе нашего оружия, ни успехам просвещения, если он и завидовал другим знаменитым современным нашим писателям, то разве втайне, был с ними приветлив, но никогда их не читал, никогда не хотел говорить о их сочинениях. Единственную страсть, или, лучше сказать, что-то похожее на нее, имел он к карточной игре, но и в ней был всегда осторожен и всегда презирал игроков, с коими, однако же, прожил век. Две трети столетия прошел он один сквозь несколько поколений, одинаково равнодушный как к отцветшим, так и к зреющим.
С хозяевами домов, кои по привычке он часто посещал, где ему было весело, где его лелеяли, откармливали, был он очень ласков, любезен, но если печаль какая их постигала, он неохотно ее разделял. Если б его спросили, какое слово в русском языке ему кажется нежнейшим, то я уверен, что он бы отвечал: кормилец мой. Что делать! видно, сердце у него в желудке, из сего источника почерпнул он большую часть своих мыслей, и, надобно сказать правду, он им нехудо был вдохновлен.
Тот, кто остается чужд житейских бурь, кто на страсти людей, благородные или пагубные, смотрит с улыбкою презрения, тот не должен иметь их слабостей, а еще менее их предрассудков. Но таковы несообразности в каждом из нас, такое несогласие бывает между рассудком и наклонностями, что не сыщется ныне человека, который бы более Крылова благоговел перед высоким чином или титулом, в глазах коего сиятельство или звезда имели бы более блеска. Положим, это следствие господствовавшего прежде мнения, под влиянием коего он вырос, и я очень далек, чтобы видеть тут что-нибудь худое, но зачем же богатство имеет равное право на его почтительную нежность? Отчего же такое жестокое невнимание ко всем, кто обижен не природой, а фортуной? Где же твердый муж? Где же философ? Надобно было видеть в Казацком его умное, искусное, смелое раболепство с хозяевами, надобно было видеть, как он сам возбуждал их к шуткам, как часто в угождение им трунил над собою.
Грустно это вспомнить, а еще грустнее подумать, что на нем выпечатан весь характер простого русского народа, каким сделали его татарское иго, тиранство Иоанна, крепостное над ним право и железная рука Петра. Часто этот народ должен трепетать перед тем, что он презирает, и если Крылов — верное изображение его недостатков, то он же и представитель его великих способностей. В простом языке его, который иногда употребляет он и в разговоре, из простых его изречений схватил он все, что показывает его глубокомыслие, и без лишних украшений, без приправы, составил из них оригинальные свои творения, как славный повар из простых, но самых свежих припасов готовит вкусный стол, который может удовлетворить прихотям взыскательнейшего гостронома. Подобно восточным стихотворцам, в коих самовластие не могло заглушить таланта, по кои не дерзают явно говорить истину, решился и он ясным мыслям своим, верным наблюдениям дать форму аполога.
Несмотря на свою леность, он от скуки предложил князю Голицыну преподавать русский язык младшим сыновьям его и, следственно, и соучащимся с ними. И в этом деле показал он себя мастером. Уроки наши проходили почти все в разговорах, он умел возбуждать любопытство, любил вопросы и отвечал на них так же толковито, так же ясно, как писал свои басни. Он не довольствовался одним русским языком, а к наставлениям своим примешивал много нравственных поучений и объяснений разных предметов из других наук. Из слушателей его никого не было внимательнее меня, и я должен признаться, что если имею сколько-нибудь ума, то много в то время около него набрался.
Обхождением его со мной я был очень доволен: правда, он напоминал мне иногда о почтении, коим обязан я ребятам, молодым князьям, моим товарищам, что мне было весьма не по сердцу, но зато маленькому англичанину Личу при мне говаривал он, что ему не следует забываться передо мной, генеральским сыном <...>
Русский театр, в первые два-три года Александрова царствования, оставался еще российским театром, созданным Сумароковым, и почти не подвигался вперед. Незадолго до приезда моего представление одной новой пьесы ‘Лиза, или Торжество благодарности’, весьма ничтожной и давно забытой, было важным происшествием и возбудило не только внимание, но и удивление публики, и автор г. Ильин удостоился чести совершенно новой, дотоле у нас неслыханной: его вызвали на сцену 4. Ободренный сим примером, другой столь нее неизвестный автор г. Федоров следующею весною вывел свою драму, другую Лизу, взятую из ‘Бедной Лизы’ Карамзина, но имел успех уже посредственный5. Недолго жалкие сии люди одни владели русскою сценой, пока не явились сперва Крылов, а вскоре потом и Шаховской и продлили цепь русских комиков, прерванную смертью Княжнина и Фонвизина и молчанием Капниста. Крылов, с которым я тогда редко и довольно сухо встречался, перестал уже жить по добрым людям н испытывал силы свои в разных литературных родах. Каждый бы ему дался, и тому служат доказательством две написанные им в это время комедии: ‘Урок дочкам’ и ‘Модная лавка’. Но чтобы на этом поприще достигнуть возможного совершенства, недоставало ему одного — прилежания. Басни избрал он не потому, чтобы почитал их единственною стезею, могущею вести его к известности и славе, а потому, что находил ее удобнейшею, легчайшею и прибыльнейшею <...> {На вопрос одного умершего ныне поэта, который спрашивал его: отчего он басни предпочел другим стихотворениям, он отвечал: ‘Этот род понятен каждому, его читают и слуги, и дети… ну, и скоро рвут’. (Примеч. авт.)}
Русским театром хочу я заключить: успехи его тесно связаны с успехами нашей словесности, и переход от одного к другой будет естественнее. Об одном, как и о другой говорил я очень мало в предшествующей второй части своих ‘Записок’, да и, правду сказать, говорить много было бы трудно: успехи обоих шли слишком медленно в первое пятилетие нынешнего века.
Пристрастие ко всему иностранному и особенно к французскому образующегося русского общества, при Елисавете и Екатерине, сильно возбуждало досаду и насмешки первых двух лучших наших комических авторов, Княжнина и Фон-Визина, как оно возбуждало их тогда и возбуждает еще и поныне во всех здравомыслящих наших соотечественниках. Если бы что-нибудь могло ему противодействовать, то, конечно, это были забавные роли Фирюлиных в ‘Несчастии от кареты’ и в ‘Бригадире’ — глупого бригадирского сынка, которого душа, как говорит он, принадлежит французской короне. Но течение подражательного потока, в их время, было слишком сильно, чтобы какими-нибудь благоразумными или даже остроумными преградами можно было остановить его, тогда как не только нам, потомкам их, едва ли нашим потомкам когда-нибудь удастся сие сделать.
Воспитанный в их школе Крылов, если можно сказать, еще быстрогляднее их на несовершенства наши, думал, что приспело к тому время, когда, в надменности нашей, при Александре, забыли мы даже сердиться на немцев и, казалось, в непримиримой вражде с революцией и Бонапарте. Он жестоко ошибся. Что могло быть веселее, умнее, затейливее его двух комедий ‘Урока дочкам’ и ‘Модной лавки’, игранных в 1805 и 1806 годах? 6 Можно ли было колче, как в них, осмеять нашу столичную и провинциальную галломанию? Во время частых представлений партер был всегда полон, и наполнявшие его от души хохотали. Конечно, это был успех, но не тот, которого ожидал Крылов. Только этот раз в жизни пытался сей рассеянный, по-видимому, ко всему равнодушный, но глубокомысленный писатель сделать переворот в общественном мнении и правах. Ему не удалось, и это, кажется, навсегда охолодило его к сцене.
Высшее общество, более чем когда, в это время было управляемо женщинами: в их руках были законодательство и расправа его. Французский язык в их глазах был один способен выражать благородные чувства, высокие мысли и все тонкости ума, и он же был их исключительная собственность. И жены чиновников, жительницы предместий Петербурга, и молодые дворянки в Москве и в провинциях думают смешным образом пользоваться одинаковыми с ними правами. Какие дуры! Спасибо Крылову, и они одобряли ею усилия и улыбались им. Что может быть общего у французского языка, сделавшегося их отечественным, с тем, что происходит во Франции? И она, грозившая овладеть полвселенною, в их глазах находилась в переходном состоянии. Таково было упорное мнение эмигранток, их воспитывавших, которое они с ними усердно разделяли. И, к счастию, они не ошиблись <...>
Переводных комедий было очень мало: по всей справедливости, Шаховской не любил их и не подпускал к нашей сцене. Водевили, если делом изредка показывались, то словом, то есть именем, тогда неизвестны были на русском театре. Зато операми заимствовались мы у всех, у французов, у немцев, а когда стали побогаче голосами, то и у итальянцев. Началось с бесконечной ‘Donauweibchen’, {‘Фея Дуная’ (нем.).} ее веселые, легкие, приятные венские мелодии не трудно было перенять нашим плохим тогда певцам, не трудно было ими пленить и наших слушателей. Все это, вместе с богатыми декорациями, беспрестанными превращениями и уморительным шутовством Воробьева, около года привлекало многочисленную публику и умножало барыши дирекции. Ее переименовали ‘Русалкой’ и сцену перенесли на Днепр, что также немало полюбилось брадатым зрителям. Когда заметили, что она им пригляделась и посещения становятся реже, то, чтобы возбудить к ней погасающую в них страсть, создали ей наследницу, вторую часть, или ‘Днепровскую русалку’. Следуя все той же методе прельщений, через некоторое время показалась третья часть под именем просто опять ‘Русалка’. Сильная к ним любовь совсем истощилась, когда показалась четвертая часть под именем просто опять ‘Русалка’, без всякого прибавления, успех ее был довольно плохой. Между русалками восстал ‘Илья-богатырь’, волшебная опера, которую написать упросили Крылова. Он сделал это небрежно, шутя, но так умно, так удачно, что герой его неумышленно убил волшебницу-немку, для соблазна русских обратившуюся в их соотечественницу <...> 7
Следствием глубоко обдуманных мер, плодом искусно начертанного стратегического плана было, в октябре месяце 1810 года, рождение ‘Беседы любителей российского слова’ 8.
Обстоятельства чрезвычайно благоприятствовали ее учреждению и началам. Мудрено объяснить состояние умов тогда в России и ее столицах. По вкоренившейся привычке не переставали почитать Запад наставником, образцом и кумиром своим, но на нем тихо и явственно собиралась страшная буря, грозящая нам истреблением или порабощением, вера в природного, законного защитника нашего была потеряна, и люди, умеющие размышлять и предвидеть, невольно теснились вокруг знамени, некогда водруженного на Голгофе, и вокруг другого, невидимого еще знамени, на котором уже читали они слово: отечество. Пристрастие к Европе приметно начало слабеть и готово было превратиться в нечто враждебное, но в ней была порабощенная Италия, страждущая и борющаяся Гишпания, Германия, которая тайно молила о помощи, и Англия, которая не переставала предлагать ее. Воспрянувшее в разных состояниях чувство патриотизма подействовало наконец на высшее общество: знатные барыни на французском языке начали восхвалять русский, изъявлять желание выучиться ему или притворно показывать, будто его знаю?. Им и придворным людям натолковали, что он искажен, заражен, начинен словами и оборотами, заимствованными у иностранных языков, и что ‘Беседа’ составилась единственно с целью возвратить и сохранить ему его чистоту и непорочность, и они все взялись быть главными ее поборницами.
Маститый Державин, который воспел все минувшие славы России, для заседаний ‘Беседы’ отдал великолепную залу прекрасного дома своего на Фонтанке 9. В этой зале, ярко освещенной, как во храме бога света, не помню сколько раз, зимой бывали вечерние, торжественные собрания ‘Беседы’. Члены вокруг столов занимали середину, там же расставлены были кресла почетнейших гостей, а вдоль стен в три уступа хорошо устроены были седалища для прочих посетителей, по билетам впускаемых. Чтобы придать сим собраниям более блеску, прекрасный пол являлся в бальных нарядах, штатс-дамы в портретах, вельможи и генералы были в лентах и звездах, и все вообще в мундирах.
Часть театральная, декорационная, была совершенство, заправлял ею, кажется, сам Шаховской. Чтение обыкновенно продолжалось более трех часов и как содержанием, так и слогом статей отнюдь не отвечало наружному убранству великой храмины. Дамы и светские люди, которые ровно ничего не понимали, не показывали, а может быть, и не чувствовали скуки: они исполнены были мысли, что совершают великий патриотический подвиг, и делали сие с примерным самоотвержением. Горе было только тем, которые понимали и принуждены были беспрестанно удерживать зевоту. Модный свет полагал, что торжество отечественной словесности должно предшествовать торжеству веры и отечества.
Наподобие Государственного совета, составленного из четырех департаментов, и ‘Беседу’ разделили на четыре разряда и, так же как у него, в каждый посадили по председателю, да еще каждому дали по попечителю. Это был сущий вздор, ибо в предметах занятий между разрядами не было никакого различия. Потом было в каждом из них по нескольку членов и по нескольку членов-сотрудников, которые составляли как бы канцелярию ‘Беседы’. Вообще, она имела более вид казенного места, чем ученого сословия, и даже в распределении мест держались более табели о рангах, чем о талантах. Попечителями были председатели в совете, граф Завадовский и Мордвинов и министр просвещения граф Разумовский, как будто на смех, четвертым посадили министра юстиции Дмитриева. Почти все вышепоименованные писатели попали в члены, коих список украшался именем Крылова, как вечерние собрания их оживлялись немного чтением его басен. В числе сотрудников находились и наш Жихарев, который тогда еще был не наш, и Греч, о котором я тогда не имел еще никакого понятия. Крылов, хотя и выдал особу свою ‘Беседе’, но, говорят, тайком подсмеивался над нею. Доказательством тому поставляют вскоре после ее открытия выданную им басню ‘Квартет’, где проказница мартышка, осел, козел да косолапый мишка спорят о местах, и автор говорит им: ‘Друзья, как ни садитесь, а в музыканты не годитесь’ 10.
Что бы ни говорили, а ‘Беседа’, может быть, не весьма с похвальными намерениями основанная, по мнению моему, была во многом полезна. Во-первых, самого Карамзина грубости Шишкова сделали несколько осмотрительнее, он указывал ему на средства дать более важности и достоинства историческому слогу (более он сделать не мог), а тот с своим чудесным умом и талантом не оставил ими воспользоваться.
Несколько молодых писателей были поудержаны от жеманства, в которое по неопытности могли бы впасть, глядя на московских вздыхателей. Наконец, покровительство и уважение, оказываемые в столице отечественной словесности правительством и высшими сословиями, имели благотворное действие на провинции и некоторым образом способствовали сближению разных состояний и согласию между ними, столь необходимо в эту памятную эпоху <...>
Еще было одно общество, но не столько литературное или ученое, сколько приятельское. Оно состояло тогда из пяти или шести человек и собиралось только отобедать, потолковать или провести вечер у мецената своего, Алексея Николаевича Оленина, о котором также не здесь, а далее должен буду много говорить. Принадлежа ко всем и ни к которой из партий или обществ, члены оленинские, даже в доме его, хлебосольном, для всех открытом, и принимая участие в общей веселости, составляли какой-то особый мир, имеющий особые мнения, особые правила. Отличнейшими или отличенными между ними были Крылов и Гнедич 11. Других не назову, кроме одного, Александра Ивановича Ермолаева, скромного, молчаливого и ученого человека по части русских древностей. Он был из числа тех людей, кои, оторвавшись от житейского, всем духом своим погружаются в любимую науку <...>
После смерти графа Строганова Оленин был назначен президентом Академии художеств и директором императорской Публичной библиотеки. Она помещена была в прекрасном закругленном здании, построенном при Екатерине на углу Невского проспекта и Садовой улицы <...> С приобретенными прежде и вновь приобретаемыми творениями число книг было довольно значительно, но все они, неразобранные, лежали грудами. Заботливый Оленин составил новое положение и новый штат для заведения сего, и они были утверждены в начале 1812 года, после того книги кое-как приведены в некоторый порядок 12. Тут нужны были ученые, а новые места, разделенные на библиотекарей и их помощников, Оленин роздал поэтам и приближенным своим. В числе первых прежде его находился один человек, который бы мог быть весьма полезен, брат генерала графа Сухтелена, Руф Корнилович, с которым путешествовал я по Сибири. Но он устарел, без брата жить не мог и, получив отпуск, отправился к нему в Стокгольм, оттуда прислал он просьбу об отставке. Его-то место втайне прочил мне Батюшков и для того желал познакомить меня с домом Олениных <...>
В ноябре (1814 г.) Алексей Николаевич и Елисавета Марковна Оленины возвратились из Приютина и открыли дом свой 13.
Я вступил в него твердою ногой, опираясь на трех поэтов, на прежнего наставника моего Крылова, на Гнедича и на Батюшкова. Подобного дома трудно было бы сыскать тогда в Петербурге, ныне невозможно, и я думаю услужить потомству, изобразив его. Начнем с хозяина. Принадлежа по матери к русской знати, будучи родным племянником князя Григория Семеновича Волконского, Оленин получил аристократическое воспитание, выучен был иностранным языкам, посылаем был за границу. Древность дворянского рода его и состояние весьма достаточное не дозволили бы, однако же, ему, подобно знатным, ожидать в праздности наград и отличий, подобно им быть знакому с одною роскошью и любезностью гостиных. Вероятно, он это почувствовал, а может быть, по врожденной склонности стал прилежать к паукам, приучать себя к трудам, он прослужил целый век и приобрел много познаний, правда, весьма поверхностных, по которые в его время и в его кругу заставили видеть в нем ученого и делового человека. Его чрезмерно сокращенная особа была отменно мила, в маленьком живчике можно было найти тонкий ум, веселый нрав и доброе сердце. Он не имел пороков, а несколько слабостей, светом извиняемых и даже разделяемых. Например, никогда не изменяя чести, был он, как все служащие в Петербурге быть должны, искателен в сильных при дворе и чрезвычайно уступчив в сношениях с ними. Также, по пословице, всегда гонялся он за всеми зайцами вдруг, но, не по пословице, настигал их: у которого оторвет лоскут уха, у которого клочок шерсти, и сими трофеями любил он украшать не только кабинет свой, а отчасти и гостиную. Он имел притязания на звание литератора, артиста, археолога, даже те люди, кои видели неосновательность сих претензий, любя его, всегда готовы были признавать их правами. Сам Александр шутя прозвал его Tausendkunstler, тысячеискусннком.
Его подруга, исключая роста, была во многом с ним схожа. Эта умная женщина исполнена была доброжелательства ко всем, но в изъявлении его некоторая преувеличенность заставляла иных весьма несправедливо сомневаться в его искренности. Она была дочь известного при Елисавете и потом долго при Екатерине Марка Федоровича Полторацкого, основателя придворной капеллы певчих и чрезвычайно многочисленного потомства. Характер имеет так же свою особую физиономию, как и лицо, и единообразие ее выпечатано было на всех детях его обоего пола, все они склонны были, смотря по уму каждого, к приятному или скучному балагурству <...> Склонность, о которой сейчас говорил я, и любовь к общежитию побеждали в Елисавете Марковне самые телесные страдания, коим так часто была она подвержена. Часто, лежа на широком диване, окруженная посетителями, видимо мучась, умела она улыбаться гостям. Я находил, что тут и мужская твердость воли, и ангельское терпение, которое дается одним только женщинам. Ей хотелось, чтобы все у нее были веселы и довольны, и желание беспрестанно выполнялось. Нигде нельзя было встретить столько свободы удовольствия и пристойности вместе, ни в одном семействе — такого доброго согласия, такой взаимной нежности, ни в каких хозяевах — столь образованной приветливости. Всего примечательнее было искусное сочетание всех приятностей европейской жизни с простотой, с обычаями русской старины. Гувернантки и наставники, французы, англичанки и дальние родственницы, проживающие барышни, несколько подчиненных, обратившихся в домочадцев, наполняли дом сей как Ноев ковчег, составляли в нем разнородное, не менее того весьма согласное общество и давали ему вид трогательной патриархальности. Я уверен, что Крылов более всех умел окрасить его в русский цвет. Заметно было, как приятно было умному и уже несколько пожилому тогда холостяку давать себя откармливать в нем и баловать. Посещаемый знатью и лучшим обществом петербургским дом сей был уважаем, по-моему, он мог назваться образцовым, хотя имел и мало подражателей <...>
Мы обыкновенно день именин Дашкова и Блудова, 21 сентября, праздновали у сего последнего, Крылов и Гнедич тут также находились за обедом. Афишка в этот день возвещала первое представление 23-го числа <1815> новой комедии Шаховского в пяти действиях и в стихах под названием: ‘Липецкие воды, или Урок кокеткам’. Для любителей литературы и театра известие важное, кто-то предложил заранее взять несколько нумеров кресел рядом, чтобы разделить удовольствие, обещаемое сим представлением, все изъявили согласие, кроме двух оленистов 14.
Нас сидело шестеро в третьем ряду кресел: Дашков, Тургенев, Блудов, Жуковский, Жихарев и я. Теперь, когда я могу судить без тогдашних предубеждений, нахожу я, что новая комедия была произведение примечательное по искусству, с каким автор победил трудность заставить светскую женщину хорошо говорить по-русски, по верности характеров, в ней изображенных, по веселости, заманчивости, затейливости своей и, наконец, по многим хорошим стихам, которые в ней встречаются. Но лукавый дернул его ни к селу, ни к городу вклеить в нее одно действующее лицо, которое все дело испортило. В поэте Фиалкиyе, в жалком вздыхателе, всеми пренебрегаемом, перед всеми согнутом, хотел он представить благородную скромность Жуковского, и дабы никто не обманулся насчет его намерения, Фиалкин твердит о своих балладах и произносит несколько известных стихов прозванного нами в шутку балладника. Это все равно что намалевать рожу и подписать под нею имя красавца, обман немедленно должен открыться, и я но понимаю, как Шаховской не расчел этого. Можно вообразить себе положение бедного Жуковского, на которого обратилось несколько нескромных взоров! Можно себе представить удивление и гнев вокруг него сидящих друзей его! Перчатка была брошена, еще кипящие молодостию Блудов и Дашков спешили поднять ее.
Это можно было почитать продолжением литературной войны между Москвою и Петербургом, некоторые подробности которой описаны мною в предшествующей части сих ‘Записок’, или, лучше сказать, возобновлением ее ибо во дни всеобщей борьбы европейских народов сия пустая возня на время прекратилась. Она должна была возгореться с новою силой, когда не оставалось ни малейшего сомнения насчет прочности европейского мира.
Победа казалась на стороне Шаховского, новая пиеса его имела успех чрезвычайный, публика приняла ее с шумным, громогласным одобрением. В тот же вечер, как нам сказывали, по сему случаю было большое празднество у петербургского гражданского губернатора Бакунина, коего супруга, сестра Павла Ивановича Кутузова, надела венок на счастливого автора.
Крылов, с которым на другой день я увиделся, сказал мне с коварной улыбкой: ‘Как быть, les rieurs sont de son cote’ {Насмешники на его стороне (фр.).}.

Я. К. ГРОТ

ИЗ ‘ДОПОЛНИТЕЛЬНОГО БИОГРАФИЧЕСКОГО ИЗВЕСТИЯ О КРЫЛОВЕ’

Между лицами, которых автор ‘Воспоминаний’ <Ф. Ф. Вигель> застал в Казацком 1, была и молодая родственница Голицыных, в то время девочка лет тринадцати, Марья Павловна Сумарокова, отец которой (племянник известного писателя) прежде служил в Преображенском полку под начальством князя Сергея Федоровича и женился на двоюродной сестре его, княжне Марье Васильевне Голицыной. Родившиеся от этого брака сын и дочь воспитывались в доме Сергея Федоровича. Отец их, будучи принужден оставить службу, находился тогда вместе с ними в Казацком. Мать этих детей была в таком болезненном состоянии, что не могла сама заботиться об их воспитании и не последовала за ними.
Памятником совместного пребывания Крылова и Марьи Павловны Сумароковой в Казацком осталось подлинное письмо его к ней, которое несколько лет тому назад было подарено ею императорской Публичной библиотеке <...> 2
На этом письмо не означено время, когда оно написано, и потому самые обстоятельства, которые в нем упоминаются, оставались до сих пор не совсем понятными {Это видно, напр., из того, что г. Лавровский в ‘Журнале Мин. Нар. Просвещения’ (февр. 1868, стр. 405) мог усомниться даже в эпохе, к которой отнесено это письмо в ‘Архиве’, и принять со своей стороны, что оно написано в 1806-м или даже в 1807 году. (Примеч. авт.)}. Чтоб разъяснить их и тем способствовать к пополнению биографии Крылова, я обращался к почтенной Марье Павловне, которая, как и другая лично знавшая его дама, Варвара Алексеевна Оленина, свято хранит воспоминание о знаменитом писателе. Считаю обязанностью передать в общее сведение то, что я слышал от М. П. Сумароковой.
Сколько ей известно, знакомство Крылова с князем Голицыным началось около времени коронации императора Павла, совершившейся в апреле 1797 года. Вскоре после этого события князь впал в немилость за неуважение к кому-то из новых временщиков и получил повеление жить в деревне. Он отправился в Казацкое, а с ним и несколько лиц, хотевших показать ему свою преданность, тогда он взял с собою и Крылова3. Поехали на Зубриловку (что ныне в Балашевском уезде, Саратовской губернии), и вот в какое время (в июле и августе 1797 г.) Крылов пожил в этом прекрасном имении, где он, страдая от комаров и мошек, искал спасения от них на высокой колокольне, и однажды найден был спящим под самыми колоколами.
В Казацкое прибыли уже в позднюю осень. Там по обе стороны барского дома было по три деревянных флигеля (а не мазанки, как говорит Вигель). В одном из них помещалась контора имения, тут же отвели комнату и Крылову. В строении, где была баня, давал он уроки двум молодым князьям и Марье Павловне, в соседнем покое (в самой бане, где полок) занимался еще ученик, его отделяли потому, что боялись его шалостей: это и был столь опасный впоследствии языком своим Ф. Ф. Вигель {Род. в 1786 году. Он был ровесник г-жи Сумароковой. (Примеч. авт.)}, во время уроков он иногда вбегал в общую учебную комнату с вопросами учителю или просто из любопытства, тут-то, вероятно, и зародилось его нерасположение к человеку, не щадившему его самолюбия (Крылов называл его вздорным мальчиком). Отец Вигеля был комендантом в Киеве, но так как в то время чувствовался недостаток в средствах для воспитания, то он охотно отдал мальчика в дом Голицыных, где жили известные нам уже по ‘Воспоминаниям’ Вигеля наставники, французы Роллень и Керлеро.
Крылов не от скуки, как уверяет Вигель, а по преданности к семейству, его приютившему, вызвался учить двух сыновей Голицынах русскому языку, к ним присоединилась и М. П. Сумарокова, которую он полюбил, хваля в ней доброе сердце и способности. За грамматикой, вспоминает она, Крылов не очень гонялся, а более упражнял ее диктовкой и переводами и поощрял к самодеятельности, советуя писать письма в виде дневника, о чем и упомянуто в указанном письме его 4. Так как в деревне не было учителя музыки, то Иван Андреевич, владея скрипкою, аккомпанировал свою молодую ученицу, игравшую на фортепиано. Иногда Крылов давал маленькие концерты для домашних, раз он играл таким образом пьесу известного в то время скрипача Шерновика, и Мария Павловна еще помнит смущение, с каким он начал играть. Карт в Казацком не являлось, сам князь любил шахматы, а Иван Андреевич предпочитал трик-трак и часто проводил за ним время с молодым князем Сергеем.
Тотчас по вступлении на престол императора Александра I, князь Голицын был вызван в Петербург и назначен лифляндским военным губернатором. Отправляясь в столицу, он взял с собою и Крылова, Марья Павловна осталась с своей тетушкой в Казацком до коронации, на которую, к сентябрю месяцу, все должны были съехаться в Москву. В этом-то промежутке времени, именно в августе 1801 года, когда княгиня и ее племянница были уже там, Крылов, находясь еще в Петербурге, и написал к своей ученице письмо, напечатанное в ‘Архиве’.
Названная в нем Прасковья Андреевна, в девицах Киевская, в замужестве Таманская {Таманский, о котором также говорит Вигель, был приемыш князя Голицына, живший уже у него, когда Сергей Федорович женился на Варваре Васильевне Энгельгардт. Он воспитывался вместе с сыновьями от этого брака. (Примеч. авт.)}, которой не забыл и Вигсль, была дочь зубриловского управляющего, няня Кузьминишна, также упомянутая Крыловым, была хотя и неграмотная, но очень умная и добрая женщина. Она всегда присутствовала, с вязаньем в руках, при уроках Крылова Марье Павловне. Наконец, в письме говорится о воробье и канарейках его ученицы. ‘Если б это, — пишет Иван Андреевич, — попалось мне где-нибудь в книге, то бы меня ни вполовину так не тронуло, для того что я бы почел это за сказку’. Место это требует некоторого пояснения. Марья Павловна была большая охотница до птиц и, между прочим, забавлялась воспитанием воробьев. Одна из таких птичек жила в ее комнате и сделалась удивительно ручною. Это было не совсем приятно княгине, которая разделяла поверье, что воробей в доме предвещает несчастье. Когда наступила весна, Марья Павловна, боясь, чтоб любимец ее не вылетел из окон, приделала к ним сетки. Но воробей в одной из них успел пробить себе отверстие и, к крайнему горю своей хозяйки, вырвался на волю. Прошло несколько недель, его считали уже пропавшим, когда раз он вдруг опять подлетел к окну, но уже не один, а с детками, выведенными им в лесу. Он не забыл своей хозяйки и сел к ней на руку. Радость была неописанная. Птичка и ее семейство были водворены в доме. Готовясь к отъезду, Марья Павловна просила свою тетушку взять с собой и воробья, но та объявила, что если он останется в ее руках, то она велит свернуть ему голову. Нечего было делать: пришлось его выпустить. Прочих птичек своих, канареек, молодая путешественница решилась увезти в Москву и в дороге, подняв окна кареты, выпускала их из клеток.
В Казацком, а не в Зубриловке, как до сих пор думали, Крылов написал свою шуто-трагедию ‘Трумф’. Эта пьеса играна в деревне, сам автор исполнял роль Трумфа, роль цыганки он нарочно придумал для любимой им ученицы 5. Здесь же была написана утратившаяся впоследствии комедия его ‘Пирог’ 6.
По свидетельству Марьи Павловны, он после того никогда не бывал уже ни в Казацком, ни в Зубриловке, последнее из этих имений он посетил только раз, как уже было замечено, по пути в Казацкое, где прожил от осени 1797 года до весны 1801-го. В этом последнем году, после коронации, следовательно осенью, поехал он с князем Голицыным в Ригу правителем его канцелярии. Вскоре, однако ж, обнаружилась его неспособность к такой должности, тем более что он полюбил карты, играя сперва в маленький банк с дамами, а потом перейдя и к большому 7. На место его был назначен в названную должность бывший при князе сведущий чиновник Сергеев, а Крылов еще несколько времени оставался в доме только как собеседник. Домашним секретарем князя он никогда не был, в Казацком Сергею Федоровичу помогал в небольшой его, по тогдашним обстоятельствам {Кн. Голицын был под надзором полиции. (Примеч. авт.)}, переписке Павел Иванович Сумароков. Нет никаких известий, по которым можно бы было заключить, что Иван Андреевич полюбил карты прежде переселения в Ригу. Известно, что князь пробыл здесь не долго, только до 1804 года {Крылов был определен к кн. Голицыну 5 октября 1801, а уволен 26 сентября 1803 года. (Примеч. авт.)}. По неудовольствиям с кем-то из подчиненных ему генералов, он стал проситься в отставку, государь его удерживал, но князь не переменил своего намерения. В следующие затем годы он проводил лето в Зубриловке, а на зиму уезжал в Москву. Г-же Сумароковой памятно особенно лето 1805 года, когда в именины князя, 5 июля, отпразднована была, при множестве съехавшихся гостей, его серебряная свадьба. Но ни при этом случае, ни вообще после пребывания в Риге, Крылова в Зубриловке не было. Мария Павловна все это время оставалась в семействе Голицыных, переезжала вместе с ними, но ни в деревне, ни в Москве не видала Крылова {В 1807 году князь Голицын был назначен областным начальником милиции, после чего, в 1809-м, он был определен в Галицию, где и умер от удара (в Тарнополе) 20 января 1810 года. (Примеч. авт.)}.

С. П. ЖИХАРЕВ

ИЗ ‘ЗАПИСОК СОВРЕМЕННИКА’

ДНЕВНИК ЧИНОВНИКА

1807-й год

3 февраля, воскресенье.

Поздно вчера возвратился я от А. С. Шишкова 1, веселый и довольный. Общество собралось не так многочисленное, как я предполагал: человек около двадцати — не больше. Гаврила Романович (Державин), И. С. Захаров, А. С. Хвостов, П. М. Караганов, князь Шихматов, И. А. Крылов, князь Д. П. Горчаков, флигель-адъютант Кикин, которого я видел в Москве у К. А. Муромцевой, полковник Писарев, А. Ф. Лабзин, В. Ф. Тимковский, П. Ю. Львов, М. С. Щулепников, молодой Корсаков, Н. И. Язвицкий, сочинитель букваря, Я. И. Галинковский, автор какой-то книги для прекрасного пола под заглавием ‘Утренник’ 2, в которой, по отзыву Щулепникова, лучшими статьями можно почесть: ‘Любопытные познания для счисления времен’ и ‘Белые листы для записок на 12 месяцев’, и, наконец, я, не сочинивший ни букваря, ни белых листков для записок на 12 месяцев, но приехавший в одной карете с Державиным, что стоит букваря и белых листов для записок. Долго рассуждали старики о кровопролитии при Эйлау3 и о последствиях, какие от нашей победы произойти могут <...>
Время проходило, а о чтении не было покамест и речи. Наконец, по слову Гаврилы Романовича, ходившего задумчиво взад и вперед по гостиной, что пора бы приступить к делу, все уселись по местам. ‘Начнем с молодежи, — сказал А. С. Хвостов, — у кого что есть, господа?’ Мы, сидевшие позади, около стен, переглянулись друг с Другом и почти все в один голос объявили, что ничего не взяли с собой. ‘Так не знаете ли чего наизусть? — смеясь, продолжал Хвостов, — как же это вы идете на сражение без всякого оружия?’ Щулепников отвечал, что может прочитать стихи свои к ‘Трубочке’. ‘Ну хоть к Трубочке! — подхватил И. С. Захаров, меценат Щулепникова, — стишки очень хорошие’. Щулепников подвинулся к столу и прочитал десятка три куплетов к своей ‘Трубочке’, но не произвел никакого впечатления на слушателей. ‘Пахнет табачным дымком’, — шепнул толстый Карабанов Язвицкому. ‘Как быть! — отвечал последний, — первую песенку зардевшись спеть’. Гаврила Романович, видя, что на молодежь покамест надеяться нечего, вынул из кармана свои стихи ‘Гимн кротости’ и заставил читать меня 4. Я прочитал этот гимн к полному удовольствию автора и, кажется, заслужил репутацию хорошего чтеца. Разумеется, все присутствующие были или казались в восторге, и похвалам Державину не было конца. За этим все пристали к Крылову, чтоб он прочитал что-нибудь. Долго отнекивался остроумный комик, но наконец разрешился баснею из Лафонтена ‘Смерть и дровосек’, в которой, сколько припомнить могу, есть прекрасные стихи:
…Притом жена и дети,
А там боярщина, подушные, оброк,
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денек? —
а заключительный смысл рассказа выражен с такою простотою и верностью:
Что как на свете жить ни тошно,
Но умирать еще тошней5. ?
Это стоит Лафонтенова стиха:
Plutot souffrir, que mourir {*}.
{* Лучше страдать, чем умереть (фр.).}
Казалось, что после Крылова никому не следовало бы отваживаться на чтение стихов своих, каковы бы они ни были, однако ж князь Горчаков, по приглашении приятелей своих Кикина и Карабанова, решился на этот подвиг и, вынув из-за пазухи довольно толстую тетрадь, обратился ко мне с просьбою прочитать его послание к какому-то Честану о клевете6 <...>

9 февраля, суббота.

Сегодняшний литературный вечер у Гаврилы Романовича начался чтением стихов его на выступление в поход гвардии. На этот раз я охотно отказался бы от чтения их пред публикою — так мне они не по сердцу, но побоялся, чтоб он опять не огрел меня названием педанта, и волею-неволею провозгласил:
Ступай и победи
Никем не победимых,
Обратно по ходи
Без звезд на персях зримых! <...>7
В детстве моем я слыхал от родных, что дядя мой Иван Герасимович Рахманинов, которого я зазнал уже стариком и помещиком деревенским в полном значении слова, занимался некогда литературою и был в связи с Крыловым и Клушиным. Мне захотелось поверить это семейное сказание, и я, подсев к Крылову, спросил его, в какой мере оно справедливо. ‘А так справедливо, как нельзя более, — отвечал мне Крылов, — и вот спросите у Гаврилы Романовича, который лучше других знает все, что касается до Рахманинова. Он был очень начитан, сам много переводил и мог назваться по своему времени очень хорошим литератором. Рахманинов был гораздо старее нас, и, однако ж, мы были с ним друзьями, он даже содействовал нам к заведению типографии и дал нам слово участвовать в издании нашего журнала ‘Санкт-Петербургский Меркурий’, но по обстоятельствам своим должен был вскоре уехать в тамбовскую деревню. Мы очень любили его, хотя, правду сказать, он и не имел большой привлекательности в обращении: был угрюм, упрям и настойчив в своих мнениях. Вольтер и современные ему философы были его божествами. Петр Лукич Вельяминов, друг Гаврилы Романовича, был также его другом и, кажется, свойственником’. Вслушавшись в фамилию Рахманинова, Гаврила Романович вдруг спросил нас: ‘А о чем толкуете?’ Я отвечал, что говорим о дяде Иване Герасимовиче Рахманинове и что я хотел узнать от Ивана Андреевича о литературных трудах его. ‘Да, — сказал Гаврила Романович, — он переводил много, между прочим философические сочинения Вольтера, политическое его завещание и другие его сочинения в 3-х частях, известие о болезни, исповеди и смерти его, Дюбуа, ‘Спальный колпак’ Мерсье, издал Миллерово ‘Известие о российских дворянах’ и, наконец, издавал еженедельник под заглавием ‘Утренние часы’. Человек был умный и трудолюбивый, но большой вольтерианец. Иван Андреевич и Клушин были с ним коротко знакомы. Да, кстати о Клушине: скажите, Иван Андреевич, точно ли Клушин был так остер и умен, как многие утверждают, судя по вашей дружеской с ним связи?’ — ‘Он точно был умен, — сказал с усмешкою Крылов, — и мы с ним были искренними друзьями до тех пор, покамест не пришло ему в голову сочинить оду на пожалование Андреевской ленты графу Кутайсову…’ — ‘А там поссорились?’ — ‘Нет, не поссорились, но я сделал ему некоторые замечания на счет цели, с какою эта ода была сочинена, и советовал ее не печатать из уважения к самому себе. Он обиделся и не мог простить мне моих замечаний до самой своей смерти, случившейся года три назад’.
Между тем Иван Семенович Захаров, вынув из портфеля претолстую тетрадь, приглашал всех послушать новый перевод нравоучительных правил Рошфуко (‘Maximes’), сделанный каким-то Пименовым (вероятно, одним из его многочисленных proteges), и как ни хвалил он этот перевод, но, кажется, ни у кого не было охоты слушать его, а А. С. Шишков без церемоний объявил, что он большой нелюбитель этих нарумяненных французских моралистов, которых все достоинство заключается в одном щегольстве выражений, и что как бы ни был хорош перевод, он не может принести ни большой пользы, ни удовольствия, потому что знающие французский язык предпочтут чтение сочинения в оригинале, а для незнающих оно в переводе покажется сухим и недостаточным для полного понятия об авторе. Князь Шихматов присовокупил, что уж если дело пошло на перевод моралистов, то надлежало бы приняться не за Рошфуко и Лабрюера, а скорее за Иисуса Сираха… ‘Вот так правила! — сказал он с необыкновенным одушевлением, — вот где настоящая, полная наука общежития! И почему бы трудолюбивому и грамотному человеку не взять на себя труда перевести Сираха, выпустив из него некоторые длинноты и повторения, и не издать его особою нравоучительною книжкою? Почему бы не приспособить афоризмов этого писателя, столь простых, попятных и так глубоко врезывающихся в память, к первоначальному чтению для юношества и почему бы не наполнить ими всех азбук и даже прописей? Чего хочешь, того и просишь у этого дивного Сираха, и всякий найдет себе в нем то, что может быть ему на потребу и утешение в жизни, — от самых первых оснований премудрости, заключающейся в страхе божием, почтении к властям и любви ближнему, до самых тонких общественных приличий: все есть, и это все как превосходно выражено!..’

10 февраля, воскресенье.

‘Все это так, однако ж пора вам, князь, познакомить нас с вашими ‘Пожарским, Мининым и Гермогеном’ 8, — сказал А. С. Хвостов. — Моралисты моралистами, а поэзия поэзией, и нам забывать ее не должно. Мы отложили чтение вашей поэмы до нынешней субботы: ну так давайте ее сюда без отговорок’. — ‘Я и не думал отговариваться, — возразил князь Шихматов очень простодушно, — я сочинил мою поэму не для того, чтоб оставлять ее в портфеле, и рад таким слушателям’. Развернув тетрадь, князь приготовился было читать ее, но А. С. Шишков не дал ему разинуть рта, схватил тетрадь и сам начал чтение. Стихи хороши, звучны, сильны и богатство в рифмах изумительное: автор вовсе не употребляет в них глаголов, и оттого стихи его сжаты, может быть даже и слишком сжаты, но это их не портит. Не постигаю, как мог он победить это затруднение, составляющее камень претыкания для большей части стихотворцев. О достоинстве содержания поэмы и расположении ее судить нельзя, не прочитав ее всей от начала до конца, a tete reposee {На свежую голову (фр.).}, но видно по всему, что молодой поэт успел набить руку. Шишков читал творение своего любимца внятно, правильно и с необыкновенным одушевлением. Я от души любовался седовласым старцем, который так живо сочувствовал красоте стихов и передавал их с такою увлекательностью: судя по бледному лицу и серьезной его физиономии, нельзя было предполагать в нем такого теплого сочувствия к поэзии. Я запомнил множество прекрасных стихов и мог бы вчера безошибочно записать их, но сегодня почти все перезабыл и могу припомнить только некоторые из посвящения государю:
И род Романовых возвысив на престол,
Исторгли навсегда глубокий корень зол,
Два века протекли, как род сей достохвальный
Дарует счастие России беспечальной:
Распространил ее на север и на юг,
Величием ее исполнил земной круг,
Облек ее красой и силою державной
И в зависть мир привел ее судьбою славной.
И далее из воззвания Гермогена к народу:
Отдайте жизнь, сыны России,
Полмертвой матери своей,
Обрушьте на враждебны выи
Ярем, носящийся над ней.
Крылов не читал ничего, сколько его о том ни просили, — извинялся, что нового не написал, а старого читать не стоит, да и не помнит. Ф. П. Львов прочитал стишки свои к ‘Пеночке’, написанные хореем довольно легко и с чувством:
Пеночка моя драгая,
Что сюда тебя влекло?
Легкое твое крыло,
Чистый воздух рассекая, и проч.
Но эти стишки возбудили спор: П. А. Кикин ни за что но хотел допустить, чтоб в легком стихотворении к птичке можно было употребить выражение драгая вместо дорогая и сказать крыло, когда надобно было сказать крылья. За Львова вступились Карабанов и другие, но Захаров порешил дело тем, что слово драгая вместо дорогая и в легком слоге может быть допущено, так же как и слово возлюбленный и драгоценный вместо любезный или любезнейший, как например:
Ты зачем меня оставил,
Мой возлюбленный супруг,
И в чужбину путь направил, и проч. —
Но что касается до выражения крыло вместо крылья, то, по совести, надлежало бы изменить его, потому что птица может рассекать воздух только двумя крыльями, а на одном в воздухе даже и держаться не может. Этот спор, видимо, неприятен был Федору Петровичу, и он часто посматривал на Крылова, который как-то насмешливо улыбался.
‘А знаете ли вы, — спросил у меня Щулепников, — стихи графа Д. И. Хвостова, которые он в порыве негодования за какое-то сатирическое замечание, сделанное ему Крыловым, написал на него?’ — ‘Нет, не слыхал’, — отвечал я. ‘Ну, так я вам прочитаю их, не потому, что они заслуживали какое-нибудь внимание, а только для того, чтоб вы имели понятие о сатирическом таланте графа. Всего забавнее было, что он выдавал эти стихи за сочинение неизвестного ему остряка и распускал их с видом сожаления, что есть же люди, которые имеют несчастную склонность язвить таланты вздорными, хотя, впрочем, и очень остроумными эпиграммами. Вот эти стишонки:
Небритый и нечесаный,
Взвалившись на диван,
Как будто неотесанный
Какой-нибудь чурбан,
Лежит совсем разбросанный
Зоил Крылов Иван:
Объелся он иль пьян?
Крылов тотчас же угадал стихокропателя: ‘В какую хочешь нарядись кожу, мой милый, а ушка не спрячешь’, — сказал он и отмстил ему так, как только в состоянии мстить умный и добрый Крылов: под предлогом желания прослушать какие-то новые стихи графа Хвостова, напросился к нему на обед, ел за троих и после обеда, когда Амфитрион, пригласив гостя в кабинет, начал читать стихи свои, он без церемонии повалился на диван, заснул и проспал до позднего вечера’ <...> 9

15 марта, пятница.

Пишут из Москвы, что, несмотря на военное хлопотное время, наконец решено строить театр, к чему и приступят тотчас же после пасхи. Место для постройки выбрано у Арбатских ворот. Эта мысль хороша, потому что большая часть дворянских фамилий живет на Арбате или около Арбата. Болтливый корреспондент мой прибавляет, что вскоре по открытии спектаклей дадут в первый раз ‘Модную лавку’ Крылова, которую публика желает видеть так нетерпеливо, что заранее теперь хлопочет о местах <...> 10

5 мая, воскресенье.

Вчерашний литературный вечер А. С. Хвостова был последним из литературных вечеров, и до осени их более не будет. Гаврила Романович уезжает в свою Званку, на берега Волхова, и хочет на досуге заняться стихотворным описанием сельской своей жизни. ‘Лира мне больше не по силам, — говорит он, — хочу приняться за цевницу’. Но кажется, что он только так говорит, а думает иначе 11 при первом случае не утерпит, чтоб опять не приняться за оду: как бы человек в силах ни ослабел, он не может идти наперекор своему призванию. ‘Chassez le naturel, il revient au galop’ {Гони природу в дверь — она влезет в окно (фр.). Букв.: гони природу, она вернется галопом.}.
Я несколько опоздал к чтению и вошел в гостиную, когда оно уже началось. А. С. Шишков читал какую-то детскую повесть, одну из многих, приготовленных им к изданию н составляющих продолжение к изданным уже в прошедшем году. Разумеется, не было конца похвалам повести, а еще более намеренью автора, последнее точно стоит доброго ему спасиба от всех честных людей. Каково бы ни было достоинство повести в литературном отношении, о котором, впрочем, я ничего сказать не могу, потому что слышал ее только вполовину, но, признаюсь, нельзя было без особого уважения смотреть на этого почтенного человека, который с такою любовью посвящает труды свои детям.
За этим князь Шихматов читал свое подражание восьмой сатире Буало {De tons les animaux qui s’elevent dans l’air, Qui marchent sur la terre, ou naqent dans la mer, и проч. — Из всех животных, летающих по воздуху, ходящих по земле или плавающих в море (фр.).}. Все удивлялись, что Шихматов вдруг сделался сатириком, потому что этот род поэзии не свойствен его таланту. Однако ж сатира его имеет свои достоинства и по мыслям и по языку. Преудивительный человек этот Шихматов! Как я ни вслушивался в рифмы, но не мог заметить ни одного стиха, оканчивающегося глаголом. Особый дар и особая сила слова! {Так прежде казалось автору Дневника, и он сознается, что удивление его было безотчетно и неосновательно. Это литературный фокус-покус — одна побежденная трудность и не заключает в себе большого достоинства. (Позднейшее примеч. авт.)}
Нынче, видно, мода на сатиры: вот уж четвертая, которую удается мне слышать: Горчакова, Шаховского, Марина и, наконец, Шихматова.
После чаю Крылов попотчевал нас баснею ‘Медведь и Пустынник’, это перевод из Лафонтена, но какой перевод! Прелесть! Стоит оригинала. Медведь у него совершенно живой:
…Завидя муху,
Увесистый булыжник в лапы сгреб,
Присел на корточки, не переводит духу
И думает: постой, вот я тебя, воструху! 11
А как читает этот Крылов! Внятно, просто, без всяких вычур и между тем с необыкновенною выразительностью, всякий стих так и врезывается в память. После него, право, и читать совестно.
Собеседники делали ему множество комплиментов и между прочим чрезвычайно хвалили комедию его ‘Урок дочкам’. Лабзин заметил, что, кроме нравственной цели, которую Крылов умел развить с таким искусством в своей комедии, в ней, как в пьесах Мольера, есть величайшее достоинство совершенного отсутствия самого автора и что он умел избежать этого нестерпимого притязанья наших комиков на острословье, которым они желают выказываться сами, тогда как надобно выказывать характеры своих персонажей. ‘Жаль одного, — сказал он, — что комедия ‘Урок дочкам’ не написана стихами: тогда была бы она еще совершеннее’.
‘А почему ж бы она была совершеннее? — возразил прозаик И. С. Захаров, — ничего не бывало: эта комедия, хотя она и в одном действии, имеет все достоинства des pieces de caractere {Комедий характеров (фр.).} и легко обойдется без стихов, которыми нужно только скрашивать les pieces de circonstance {Комедий положений (фр.).}, по ничтожности их содержания и характеров действующих лиц’.
‘А потому, — подхватил Карабанов, — что острое слово в стихах скорее врезывается в память и поступки людей разительнее представляются в стихах, нежели в прозе’.
‘Избави нас бог, — сказал Шишков, — от острословия в комедиях, которое годится только для эпиграмм. Надобно, чтоб комедия возбуждала смех положением действующих лиц, а не остротами. Возьмем в пример хоть бы сцену из ‘Модной лавки’ Ивана Андреича, когда провинциал-муж находит в шкапу модного магазина, вместо предполагаемой в нем контрабанды, старуху, жену свою: в этой сцене нет ни одной остроты, а она заставляет хохотать от всей души. Но вот и другой пример. В первой сцене комедии Павла Иваныча Сумарокова ‘Деревенский в столице’, которую он читал мне на прошлой неделе, слуга на замечание помещика, что Петербург очень изменился с тех пор, как они его не видели, отвечает: ‘И сколько желтых домов! Не пересчитаешь’. Вот, пожалуй, и острота, а смеха не производит’ <...>

6 мая, понедельник.

Сегодня был на первой репетиции ‘Пожарского’ на сцене12. Автор сидел вместе с князем Шаховским и Дмитревским и что-то очень был не в духе. Яковлев не играл, а говорил, а Шушерин даже и не говорил, а бормотал себе под нос. Одна Каратыгина читала свою роль как следует, хотя тихо, но со всеми изменениями голоса. Георгия играет воспитанник Сосницкий, прекрасный мальчик лет четырнадцати. Эта репетиция только для того, чтоб актеры узнали места свои, равно входы и выходы на сцену и со сцены.
По милости Дмитревского я познакомился с князем Шаховским. Он без церемонии приглашал меня к себе, сказав, что всякий вечер бывает дома и что я ежедневно найду у него кого-нибудь из литераторов и, между прочим, Крылова, который живет с ним в одном доме и даже стена об стену.
Князь Шаховской толст и неуклюж, однако ж ходит проворно. Вся фигура его очень оригинальна, но всего оригинальнее нос и маленькие живые глаза, которые он беспрестанно прищуривает, говорит скоро, пришепетывая, и, судя по тому, что говорит, надобно полагать, что любит подсмеяться. Не понимаю, как он может с своею фигурою и своим произношением преподавать правила трагической декламации: ученики его должны во время уроков помирать со смеху <...>

9 мая, четверг.

Вчера вечером я был у князя Шаховского. Он живет у Синего моста, в доме Гупаропуло, на углу Большой Морской 13. Меня встретил высокий лакей, довольно засаленный, которого, как я после узнал, зовут Макаром. ‘Дома ли князь?’ — ‘Никак нет-с, он во французском театре, но сейчас приедет, пожалуйте: Катерина Ивановна у себя’ 14. Я вошел. Женщина небольшого роста, худощавая, лет 24, сидевшая на диване за каким-то шитьем, встретила меня очень приветливо, спросив: ‘Что вам угодно?’ Я сказал ей свое имя, прибавив, что князь приглашал меня к себе на репетиции ‘Пожарского’, назначив время по вечерам, в которые, по словам его, обыкновенно бывает дома. ‘Ах, батюшки! Да он вас дожидался еще на другой день репетиции! — заговорила вдруг Катерина Ивановна (это была она),так громко и нецеремонно, как будто мы с нею целый век были знакомы. — Ведь вы пишете стихи и сочинили трагедию, которую Петр Николаич очень хвалит’. — ‘Правда, что я пишу стихи и сочинил трагедию, — отвечал я, — но такую, которая, по мнению знающих людей и но собственному моему убеждению, не может быть представлена на театре и Кобяков в этом случае сказал наобум, потому что он даже и не читал се’. — ‘О! Да, да! Он ничего не смыслит и только побирается стишками. Вот намедни пристал к князю: сочини ему стихи в его оперку, которую он перевел с французского, ‘Les amants Protees’, вообразите, с бессмыслицей для роли Самойлова сладить не мог, {*} а когда есть время князю заниматься таким вздором? Вы не поверите, как он занят: так занят, что не имеет часу свободного времени. Петр Николаич у нас почти всякий день, приносит разные новости, в которых и половины нет правды, а впрочем, он прекраснейший человек’.
{* Во светлой мрачности блистающих ночей
Явился черный блеск от солнечных лучей,
Ужасный слышу гром в молчанье непрерывном…
Спокоен был и весь от страха трепетал…
Закрыл свои глаза и с быстротой взирал, и проч., и проч.
‘Оборотни’, опера в одном действии. (Примеч. авт.)}
Я узнал моего друга, но узнал также, что Катерина Ивановна любит поговорить.
Между тем князь Шаховской возвратился из театра вместе с Павлом Михайловичем Арсеньевым. Последний тотчас с великою радостью объявил Катерине Ивановне, что Матвей Васильевич (Крюковской) вслед за ними едет. Князь обласкал меня и просил быть у него без церемоний. ‘Только мне и отрады, — примолвил он, — что по вечерам дома с людьми грамотными’.
Вскоре приехал Крюковской и за ним князь Иван Алексеевич Гагарин, покровитель Семеновой. ‘Теперь все налицо, Катенька, — сказал князь, — как бы чаю?’ — ‘Ивана Андреича еще нет’, — отвечала она и тотчас послала сказать Крылову, что чай готов.
Мы уселись вокруг большого круглого стола, а Шаховской с Гагариным развалились на диване и закурили трубки. Крылов не замедлил явиться и сел на креслах в углу у печки. ‘Спасибо, умница, что место мое не занято, — сказал он Катерине Ивановне, — тут потеплее’.
Арсеньев завел речь о ‘Пожарском’ и начал хвалить автора на чем свет стоит: чего-чего он ни наговорил ему! Что он первый-то у нас драматический писатель, что трагедия его — первая современная трагедия в целом свете, что на нем одном теперь сосредоточены надежды всех любителей драматической поэзии и проч. и проч. Крюковской краснел и молчал, Крылов улыбался, князь Гагарин очень серьезно и с удивлением посматривал на своего приятеля, который осмеливался так превозносить пьесу, в которой не было роли для Семеновой, но князь Шаховской не выдержал и вспыхнул, как фейерверк: ‘Да помилуй, братец Павел Михайлыч! Откуда ты вдруг набрался такой премудрости, что выдаешь себя за оракула драматической поэзии и уверяешь автора в том, в чем он и сам, по совести, сознаться не может. Бесспорно, пьеса Матвея Васильича имеет свои достоинства, но чтоб она была первою пьесою в свете, так это, голубчик, вздор, а то еще и пущий вздор, чтоб один только автор ее был надеждой и опорой русской сцены. Не говоря о других, куда ж ты девал Озерова?’
‘Ну, это только так говорится’, — отвечал Арсеньев.
‘Говорится? — возразил князь Шаховской, — а зачем же на вечерах у Марьи Алексеевны (Нарышкиной) проповедуешь ты эту чепуху барыням и барышням, которые ни бельмеса не смыслят в нашей драматической поэзии? Ты сказал, а они повторять пошли: на русском театре ничего-де путного нет, кроме трагедии ‘Пожарский’. И вот пирог испечен, мнение готово! Нет, любезный, прямо просишься в мою сатиру или в комедию Ивана Адреича’.
‘Знаешь ли, князь, отчего наш Арсеньев так пристрастен к трагедии Матвея Васильича, которой, впрочем, я сам отдаю полную справедливость, хотя и не знаю, какой она будет иметь успех на сцене? Оттого что он в жизни своей не читал никакой другой пьесы, а эту как-то удалось ему выучить наизусть. Не правда ли, Павел Михайлыч?’.
Арсеньев засмеялся.
‘Смейся или нет, что правда, то правда, — продолжал князь Гагарин, — ну-ка назови еще трагедию или комедию, которую бы ты читал когда-нибудь’.
Арсеньев признался, что он точно не читывал ни одной театральной пьесы, но зато по страсти к театру все их пересмотрел на сцене.
В одиннадцать часов заехал за князем Гагариным граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин, очень толстый, но приятной наружности человек, с открытым лицом и добродушною физиономиею, он большой любитель спектаклей французского и русского и ежедневно бывает в одном из них. ‘Или сегодня у тебя неприсутственный день, — спросил он князя, — что ничего не читают?’ — ‘Да еще не размололись, — отвечал Шаховской, — и вместо пролога бранимся пока с Арсеньевым’.
Между тем Крюковской подсел к столику, на котором Катерина Ивановна разливала чай, и тихомолком болтал с нею. Из всего, что они говорили, я мог только расслышать несколько слов: ‘И сегодня были?’ — ‘Были утром’. — ‘Хорошо читает?’ — ‘Прекрасно, князь очень доволен’. — ‘А чем дебютирует?’- ‘Кажется, ‘Дидоной’ или ‘Пальмирой’. — ‘Как жаль, что я не был!’
‘А ты не слыхал, — сказал князь Шаховской графу Пушкину, — что Крылов написал новую басню, да и притаился, злодей!’ (С этим словом он вдруг вскочил с дивана и поклонился в пояс Крылову.) ‘Батюшка Иван Андреич, будьте милостивы до нас бедных — расскажите нам одну из тех сказочек, которые вы умоете так хорошо рассказывать’. Шаховской народировал сестру Ше-херазады.
Крылов засмеялся, а когда смеется Крылов, так это недаром: должно быть смешно. Он придвинулся к столу и прочитал новую свою басню ‘Оракул’:
В каком-то капище был деревянный бог
И стал он издавать пророчески ответы, ж проч.15
Собеседники слушали с величайшим удовольствием и заставили автора повторить заключение. Странное дело: мы слышали басню в первый раз, а почти все знали ее уже наизусть.
После Крылова читал князь Шаховской начало комической своей поэмы ‘Расхищенные шубы’. Содержание основано на происшествии, случившемся прошедшею зимою в немецком, так называемом Шустер-клубе: пьяный швейцар во время бала перепутал шубы и салопы приезжих гостей, отчего при разъезде произошел беспорядок — вот и все тут! Но князь Шаховской умел опоэтизировать анекдот: в его стихотворной шутке много мест достойных Буало, поэме которого (Le Lutrin {Налой (фр.).}) он, по словам его, подражать хотел. Каково-то будет продолжение, а начало, нечего сказать, прекрасно. Совет старшин клуба описан мастерски, и некоторые из них дышат жизнию.
Сам мастер гробовой Фрейтодт с умильным взором,
С улыбкой радостной, как будто перед мором! 16
‘Но скажи, пожалуйста, князь, — спросил граф Пушкин, — когда ты находишь {} время сочинять что-нибудь? По утрам у тебя должностной народ, перед обедом репетиции, по вечерам всегда общество, и прежде второго часа ты не ложишься — когда ж ты пишешь?’.
‘Он лунатик, граф, — с громким смехом подхватила Катерина Ивановна, — не поверите: во сне бредит стихами! Иногда думаешь, что он тебе что-нибудь сказать хочет, а он вскочил да и за перо, прибирать рифмы!’
Мы расхохотались, и сам князь Шаховской также.
Граф Пушкин с князем Гагариным уехали к княгине Голицыной, проименованной la princesse Nocturne {Ночная княгиня (фр.).}, потому что она не принимает у себя ранее полуночи и ночи превращает в дни, Крылов ушел спать, а, наконец, и Арсеньев с идолом своим Крюковским отправились по домам. Я также хотел откланяться, но князь Шаховской настоял, чтоб я с ним ужинал. Мы остались болтать втроем. Я рассказал ему о моей праздной службе, о моих занятиях и о страсти моей к театру, прочитал ему несколько сцен из ‘Артабана’ 17 и передал слово в слово отзыв о нем Дмитревского, которым он так сконфузил меня в бытность мою у него в первый раз. Князь Шаховской очень смеялся, Катерина Ивановна еще больше, но результат моей болтовни был для меня неожиданно счастлив: с величайшим добродушием князь предложил мне ходить во все театры, отныне навсегда, бесплатно в его кресла, которые он сам никогда не занимает, находясь всегда за кулисами.
Вот оно что! Теперь не для чего мне справляться с карманом и разбирать спектакли: ступай в любой и, сверх того, в кресла! <...>

19 мая, воскресенье.

Князь Шаховской говорил о намерении своем с будущего года заняться изданием какого-нибудь театрального журнала или газеты, в которых бы можно было помещать рецензии на пьесы, представляемые на театре, на игру актеров, разные театральные анекдоты, жизнеописания известнейших драматургов и актеров русских и иностранных — словом, все, что относится до истории театра и правил сценического искусства. Вместе с этим в состав журнала должна войти и легкая литература: краткие повести, стихи и проч. и проч. Князь Шаховской уверяет, что в этом намерении поддерживает его Крылов, который обещал печатать в новом журнале свои басни, до сих пор нигде еще не напечатанные 18. В одном только он находит затруднение: кому поручить надзор за изданием журнала и своевременным выходом книжек, потому что ему самому надзирать за этим, по недостатку времени, нет возможности. Я сказал ему, что мысль прекрасная и журнал, без сомнения, должен иметь большой успех, но прежде, нежели приступить к изданию, надобно сообразиться с средствами: достаточно ли у него на первый случай материалов и уверен ли он в своих сотрудниках, без чего может тотчас остаться, как рак на мели. Он утверждал, что в сотрудниках недостатка не будет, издержки издания предпримет на свой счет Рыкалов, содержатель театральной типографии 19, с тем чтоб ему предоставлена была вся польза от издания, и что не это его беспокоит, а только то, кто примет на себя надзор за изданием, то есть все хлопоты, корректуру и проч. Я сказал ему, что в этом случае кстати привести окончание басни ‘Ларчик’, читанной на днях у него Крыловым: ‘А ларчик просто отворялся’. Если Рыкалову предоставляется вся польза от издания, так ему и следует принять все эти хлопоты на себя. Шаховской шлепнул себя по лбу и, захохотав, сказал: ‘Il у a des gens d’esprit qui sont quelque fois bien betes’ {Некоторые очень умные люди бывают иной раз очень глупы (фр.). Перефразировка восклицаний Сюзанны из комедии Бомарше ‘Свадьба Фигаро’: ‘Как глупы эти умные люди’.}.

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО ТЕАТРАЛА’

Однажды, как-то в конце июля 1811 года, вечером сидело у князя Шаховского несколько обыкновенных его посетителей: И. А. Крылов, старик С. С. Филатьев, А. Я. Княжнин, С. И. Висковатов, П. И. Кобяков и проч. Беседа была оживленная: толковали о том о сем, разумеется, наиболее о литературе, о театре и актерах и между прочим горевали о том, что Крылов потерял первое действие начатой им комедии ‘Ленивый’. В первой сцене этого действия слуга, сочиняющий за барина письмо к его родителям, двумя стихами чрезвычайно резко обрисовал характер Ленивца:
Ну что ж еще писать?..
‘Все езжу по делам!’ — Да, ездит уж неделю
С постели на диван, с дивана на постелю 1,
читали некоторые сцены из комедии Пикара ‘La petite ville’ {Городок (фр.).}, переведенной Княжниным и доставленной князю Шаховскому при стихотворном посвящении, которое начиналось так поэтически:
Любезнейший мой князь, прими сего дитятю,
Который отыскал в тебе другого тятю,
Хотя Пикар ему был истинный отец,
Но я свернул его на русский образец, и проч.
уговаривали Филатьева отказаться от бесплодного труда над переводом Лукановой ‘Фарсалии’ в прозе и предпринять что-нибудь полезнейшее, хотя бы, например, диссертацию о Китае, который почитал он земным раем, а китайцев — образованнейшим народом в целом свете, задевали за живое Висковатова, который в своих переводах трагедий вовсе не держался подлинника и для рифм изменял не только смысл стихов, но и даже характеры персонажей, словом, досталось всем сестрам по серьгам, не исключая и самого хозяина, которому напомнили сцену в четвертой части его ‘Русалки’, когда Тарабар с Кифаром вылезают из котлов, в которых кипятил их волшебник Злорад, чихают и начинают разговор тем, что один говорит здравствуй, а другой отвечает благодарствуй! Время проходило незаметно, как вдруг вошел исторический Макар {*} с докладом о приходе какого-то Якова Григорьевича Григорьева. ‘Ах, боже мой! — вскричал Шаховской, — я было и забыл. Как я рад, как я рад! Посмотрите, господа, какое нам бог посылает сокровище! Зови, зови скорее!’ Надобно знать, что наш комик чрезвычайно легко пристращался ко всем людям, особенно же к таким, которых почитал способными для сцены и которых мог учить декламации. Вот входит Григорьев: молодой человек лет двадцати, пристойно одетый, прекрасной наружности и с открытою физиономиею. ‘Ну, что, братец, решился?’ — ‘Давно решился, ваше сиятельство’. — ‘А увольнение от службы получил?’ — ‘Нет еще, но обещают скоро уволить’. — ‘Да, похлопочи, любезный, пожалуйста, похлопочи, август на дворе, в школе начнутся спектакли, а тебе надобно сначала поиграть в школе, чтобы попривыкнуть к лампам, да почитай-ко что-нибудь из тех ролей, какие ты знаешь. Роль Тверского3 я слышал: нет ли другой?’ — ‘Разве прикажете из роли Полшгака 4, сцену с отцом?’ — ‘Прекрасно, валяй! А вот Семен Семеныч и Эдипом будет, чтоб тебе знать, к кому обращаться’. И вот переводчика Лукановой ‘Фарсалии’ поставили противу Григорьева чучелою Эдипа. Молодой кандидат на звание актера, нимало не конфузясь, вышел на середину компаты и хотел было начинать роль свою, как вдруг князь Шаховской, остановив его, закричал: ‘Подайте чистую простыню!’ — ‘А на что тебе простыня?’ — отозвался глубокий контральт из ближней комнаты. ‘Нужно, нужно, подайте скорее!’ Простыня была принесена, и князь нарядил Григорьева греком не хуже тогдашнего костюмера Бабини. ‘Это для того, любезный, чтоб видеть, как будешь ты действовать в костюме. Ну, теперь начинай’. Григорьев начал:
Итак, я осужден на вечные мученья,
Итак, не должно мне надеяться прощенья! и проч.
и продекламировал всю эту тираду ясно, вразумительно, голосом твердым, без излишней горячности и соблюдая нужную постепенность, а при стихе:
Твой кающийся сын падет к твоим ногам, —
бросился к ногам Филатьева очень ловко, не путаясь в простыне, которою был окутан, и последующую тираду:
Чтоб, чувствия свои ко мне переменя, и проч., —
проговорил, усилив голос и с еще большим одушевлением, чем прежнюю, словом, декламировал так, как иногда не удается иному и опытному актеру.
{* С. Н. Марин, известный своим остроумием, многими сатирическими сочинениями в эпоху с 1797 по 1800 год, переводом ‘Меропы’ и, наконец, многими шуточными посланиями, как-то: к Геракову, к уличному стихотворцу Патрикеевичу и проч., обессмертил слугу бывшего своего сослуживца стихотворным наставлением, кого именно впускать и не впускать в кабинет князя Шаховского:
Старинный, верный раб фамилии старинной,
Немыслящий мудрец, о ты, Макар предлинный,
Наперсник и лакей, дворецкий и швейцар,
К тебе склоняю речь, единственный Макар! и проч.,3
Макар и Семен, слуга Яковлева, которого наш Тальма называл Семениусом, в то время часто служили предметами шуток молодых весельчаков, последнему с кем-то удалось побывать на кавказских водах и он не мог наговориться о них и забыть ни виденной будто бы им за 700 верст известной горы Шат (Эльбрус), ни кизлярского вина, которое, по его сказанию, распивали там ушатами. По этому случаю Яковлев написал ему следующую кенотафию:
Под камнем сим лежит Семениус великой,
Кто невозможному служил живой уликой:
Из-за семисот верст он видел гору Шат
И залпом выпивал кизлярского ушат.}
‘Хорошо!’ — вскрикнул восхищенный князь Шаховской, ‘Хорошо’, — повторили хором все присутствующие, кроме Крылова, который никогда не увлекался и, вместо всяких возгласов, только спросил Григорьева: ‘А что, умница, ты учишься у кого-нибудь?’ — ‘Никак нет-с’, — отвечал молодой человек. ‘Ну, так и подлинно бы, князь, поскорее им заняться, а то, пожалуй, еще и с толку собьют’. Князь Шаховской просил Григорьева настоятельно хлопотать о скорейшем увольнении от должности, а между тем поручил ему выучить некоторые роли для школьных спектаклей, как-то: Лаперуза, Влюбленного Шекспира5, Солимана в ‘Трех султаншах’6 и несколько других в комедиях, в том убеждении, что ничто так не развязывает молодого актера и не приучает его к естественности, как игра в комедиях. Крылов заметил, что после школьных спектаклей всего бы лучше на Большой театр выпустить его в какой-нибудь ничтожной роли, но в таком костюме, который бы пристал к нему, хотя бы, например, в роли Видостана в двух первых частях ‘Русалки’. Князь согласился с замечанием и, отпуская Григорьева, пригласил его ходить к нему ежедневно по утрам, с тем что он будет проходить с ним все роли. ‘Да, пожалуйста, братец, — примолвил он, — не очень слушайся дурных советников, а пуще всего заруби себе на нос, что если наградил тебя талантом бог, то развить его ты должен сам постоянным трудом и прилежанием. Читай и учись’.
Этот Григорьев впоследствии был — актер Брянский.
По выходе Григорьева стали толковать о новом приобретении для русской сцены, и князь Шаховской по обыкновению не в состоянии был удержаться от своих фанатических восторгов: ‘Да, это сущий клад, сокровище! Вот увидите, что из него выйдет’. — ‘А выйдет то, что бог даст, — сказал хладнокровный Крылов, — только с этим талантом надобно поступать осторожно, мне кажется, первые два-три года не должно бы давать ему ролей слишком страстных: немудрено привить фальшивую дикцию и приучить к неумеренным и неуместным возгласам по обязанности. Этот поддельный огонь спалил не одного молодца на сцене. Малой читает мастерски, слова нижет как жемчуг, да надобно подождать, чтоб он их прочувствовал. Заставь-ка его выучить роль Тита или Тезея 7 и пусть его себе разглагольствует, пока не созреет для ролей страстных, Полиника сыграет он я теперь лучше Щеникова, но рано и опасно вверять ему такие роли’ <...>
В конце августа Григорьев, получив увольнение от службы, поступил на театр и, приняв фамилию Брянского, дебютировал в сентябре (на театре, бывшем в доме Кушелева, где теперь Главный Штаб) 8 в роли Лаперуза. Эта драматическая роль дана была ему с намерением, чтоб удержать его от излишней горячности, которая всегда почти увлекает молодых артистов и заставляет их невольно выходить из пределов благоразумия. Брянский выполнил роль хорошо и имел успех. После того он играл во многих пьесах, большею частью комедиях, и, разумеется, как прежде предположено было, Видостана в ‘Русалке’ и Солимана в ‘Трех султаншах’, которых богатые костюмы так приличествовали его красивому стану и пригожему лицу. Он начинал привыкать к сцене, ознакомился с ее условиями, стал развязнее, почти овладел интонациею своего голоса, узнал публику и через четыре месяца, то есть 6 января 1812 г., явился в роли Шекспира в комедии ‘Влюблеппый Шекспир’, в которой Яковлев был превосходен. Эта роль, хотя и комическая, но написана Дювалем для актеров трагических и собственно для Тальмы.
Брянский, несмотря на сравнение с великим нашим актером, которое его ожидало, имел отличный успех. Я помню, что он прекрасно играл ту сцену с Кларансою, в которой, проходя с нею роль, он делается недоволен ее бесстрастным выражением любви и ревности и начинает вразумлять ее, что значат страсти, любовь и ревность и как должно изображать их: ‘Ревность — адское чувство, гнетущее здесь, то есть сердце…’ Игра в этой сцене Брянского нравилась и самому Яковлеву, который был чужд зависти, принимал радушное участие в успехах молодых талантов и готов был уступать им роли, если они находили их по своим силам. Исполнив роль Шекспира, Брянский занял решительно почетнейшее место на русской сцене после Яковлева. Предсказания князя Шаховского начинали сбываться, однако ж он на этот раз последовал совету Крылова и заставлял Брянского большею частью играть в драмах, комедиях, а иногда и в водевилях <...>
Брянский был чтец по преимуществу, чтец, каких я мало встречал в жизни, и в этом отношении он чрезвычайно был полезен сочинителям и переводчикам трагедий, которые поверяли ему свои произведения: ни одно слово, ни одно выражение не пропадали даром, по замечанию Крылова, он низал их бисером и умел выказать все красоты и достоинства стихов.

А. П. ГЛУШКОВСКИЙ

ИЗ ‘МОИХ ВОСПОМИНАНИЙ’

В Театральном училище воспитанников мужского и женского пола было 50 человек 1. Из этого числа вышли знаменитые артистки, как-то: трагическая актриса Е. С. Семенова, впоследствии княгиня Гагарина, оперная актриса Дарья Максимовна Болина, вышедшая замуж за богатого дворянина Маркова, оперная актриса Софья Васильевна Черникова, впоследствии времени была женою талантливого оперного артиста Василия Михайловича Самойлова, Иван Иванович Сосницкий, талантливый и всеми любимый и уважаемый артист, он был современником вышеупомянутых артистов.
В этом выпуске были еще и другие замечательные артистки, подававшие блестящие надежды относительно успехов на сцене по тем задаткам таланта, которыми их одарила природа, но судьба повела их другою дорогою, — это были Исакова и Бельо, — одну она совсем удалила от сцены, а другая изменила своему назначению: из жриц Терпсихоры сделалась жрицею Мельпомены, перейдя из балетной труппы в драматическую <...> 2
Бельо отличалась замечательной красотой, <...> хотя фамилия ее указывает на французское происхождение, по особенности ее красоты напоминали вполне тип азиатский, она походила скорее на грузинку или черкешенку, притом она была необыкновенно легка в движениях, грациозна и пламенна, подобно им. Особенно отличалась она в цыганских плясках: когда она плясала на сцене, искры огня, одушевлявшего ее, сообщались и зрителям <...>
Поставляя на сцену оперу ‘Илья-богатырь’, ‘Модную лавку’, Иван Андреевич часто посещал кулисы и сцену во время репетиций, в это время он познакомился и сблизился с Бельо. Ментор нашего юношества, по-видимому, не был огражден от стрел Амура тою непроницаемостию, которою отличался Ментор Телемака3. Иван Андреевич убедил Бельо перейти из балетной труппы в драматическую на роли субреток и бойких барышень, и действительно, во многих комедиях она выполняла их очень удачно и даже хорошо, потому что при разучивании ролей руководителем ее был сам Иван Андреевич.

Н. И. ГНЕДИЧ

ИЗ СТАТЬИ ‘ПИСЬМО О ПОЕЗДКЕ В ГАТЧИНО 1815 ГОДА’

Приехавши в Гатчино с А. Н. Олениным, нашли мы там и любезного В. А. Жуковского, днем прежде нас приехавшего с Ю. А. Нелединским 1. Приглашенные к обеденному столу, в три часа вошли мы в залу, и, как я ни был стеснен в этом знаменитом обществе двора, где еще более, нежели в частном, беспокоили меня заботы о приличиях, где еще более думал я видеть себя смущенным, но вышла императрица, и я ничего этого но чувствовал. И за столом, когда она обратила некоторые вопросы к г. Крылову, мне уже казалось, что я скорее был бы готов на ответ, нежели наш Лафонтен, которого первый вопрос государыни нашел погруженным в безмолвные занятия священной трапезы <...>
В 8 часов мы вошли в залу вечернего собрания, и государыня по выходе своем, опять обратись приветственно к каждому из нас порознь, изъявила желание, чтобы начали чтение. Г-н Крылов начал его чтением своих басен. Многие из них были новые, а многие, по воле и назначению государыни читаны старые или в другой раз повторяемы новые. Не нужно вам описывать несомнительного их действия, но не можно было не удивляться той верности вкуса, с каким государыня замечала красоты в читанных баснях, и тому вниманию, какое она преклоняла к прекрасным стихотворениям г. Жуковского, которые читал Ю. А. Нелединский, а я имел счастие читать начало из I песни ‘Илиады’. Но всего, я думаю, лестнее было слышать нашему баснописцу, как великая княжна воспоминала наизусть некоторые стихи из басен его <...>
Во время чтения других, когда я мог быть, так сказать, посторонним свидетелем, и во время ужина, к которому не было у меня расположения, питал я душу мою мечтами и думами <...> Так я сам с собою пророчествовал, мечтая за ужином, и едва было не пропустил мимо слуха речей государыни, ко мне обращенных, насчет моего нерасположения к ужину.
— Скажите вашему соседу, — говорил мне между тем Юрий Александрович Нелединский, не стареющий любезностью ума, — скажите, чтобы он пропустил хоть одно блюдо, что государыня желает его попотчевать и не находит времени <...>
После окончания ужина императрица изъявила желание слышать еще какие-либо из басен г. Крылова и приказала автору избрать из них ту, которую сам он более всех любит. Г-н Крылов прочел басню ‘Листы и Корни’…2

В. М. КНЯЖЕВИЧ

ИЗ ЗАМЕТОК, ПИСАННЫХ В 1820 ГОДУ

Гнедич рассказывал мне, как баснописец наш И. А. Крылов совершил великий подвиг, выучившись по-гречески. Ему уже более 50 лет, известны характерные черты его: гастрономия, сонливость, рассеянность, притом и толщина его. Все это не предполагает усидчивости и терпения. Однако дело началось так: какой-то приехавший сюда француз объявил, что будет легчайшими способами учить по-гречески. Крылов, который жил об дверь с Гнедичем, приходит к последнему и сказывает, что его подговаривает генерал-майор Орлов учиться вместе. ‘Хорошо, — возразил Гнедич, — купи же себе Библию, да пусть она лежит у тебя в ящике, авось выучишься!’ — ‘И полно! будто уж я так ленив!’ Этим разговор кончился и уже никогда не возобновлялся, только раз Гнедич находит в ящике у соседа своего действительно греческую Библию в пыли и в сырости и смеючись вынимает ее: ‘Что, брат, — говорит он Крылову, — выучился по-гречески?’ — ‘Да начал было, — отвечает тот — однако твоя правда, не мне учиться’. Проходит два года. Гнедич и Крылов обедали раз у начальника библиотеки, Оленина. Крылов имел обыкновение после обеда уходить тихонько, чтобы соснуть. Только вдруг сын и дочь Оленина ведут баснописца под руки и у него несколько странная мина. ‘Что, брат, поймали?’ — говорит Гнедич, думая, что его не пустили идти домой. ‘Да!’ — отвечает тот. Вслед за тем входит Оленин с тремя фолиантами. ‘Вот вы, Иван Андреевич, спорили со мной, — говорит он Крылову, — что такое-то слово имеет одно только значение. Напротив, я нашел и другие’. Подает ему ‘Илиаду’. Крылов читает по-гречески и переводит. Гнедич думает, что это шалость, и рассказывает свою, как его просили выучиться по-английски и как он мистифировал приятелей, затвердив одну страницу. Развертывают Гомера в другом месте, Крылов читает и переводит. Гнедич смотрит на него большими глазами. ‘Пустое, все я не верю! Пожалуйте мне, — у вас Ксенофонт’. Подают Крылову, он читает и переводит. Тогда уже Гнедич не мог не поверить, и все прежние стратажемы его соседа для него объяснились. Например, как он не пускал его в свой кабинет, извиняясь, что там не чисто (что и действительно правда, ибо Крылов очень неопрятен и Гнедич еще благодарил его за это, говоря: ‘хорошо, что ты знаешь нынче стыд’), как покрывал своею расходного книгою греческие увражи и пр. Крылов и Гнедич пошли наконец к себе и тут всю ночь напролет рассуждали об этом трудном языке и о том, как успел Крылов в два года ому выучиться. Последний рассказывал, что он читал авторов обыкновенно часов до четырех ночи, и как у него были стереотипные издания, то над ними он принужден был надеть очки. Замечательно, что он свою Фенюшку выучил узнавать греческих авторов, может быть по тому, что они, от времени, а больше от неопрятности были, каждый отличительно от другого, испачканы и засалены. ‘Подай мне Ксенофонта, ‘Илиаду’, ‘Одиссею’ Гомера’, — говорил он Фенюшке, и она подавала безошибочно.
Крылова кто-то представил в Академии к награждению медалью. Комитет, которому предложение отдано было на рассмотрение, признал его достойным этой награды, но президент оставил все дело без внимания. Разумеется, что Крылов обижен, и поэтому, вероятно, при чтении 5 февраля не было ни его, ни Оленина, ни Нелединского-Мелецкого, которые были из числа членов комитета 1.
Вот черта рассеянности баснописца. Панаев послал к нему свои ‘Идиллии’ 2. Крылову хотелось, увидевшись с ним, поблагодарить его. Гнедич рассказывал, что на бульваре в разное время останавливал он троих незнакомых ему людей и приносил им свою благодарность. Наконец, в прошедший понедельник (27 февраля), в публичном чтении Общества соревнователей 3, он просил Гнедича показать ему Панаева (хотя сам знает его или, по крайней мере, несколько раз видался и говорил с ним). Гнедич для шутки указал ему на Корфа, Крылов тотчас пошел и стал благодарить его, но увидя, что тот не понимает его, узнал свою ошибку и наконец сам отыскал Панаева.

Д. Н. СВЕРБЕЕВ

ИЗ ‘ЗАПИСОК’

…Представлю здесь, как эпизод более увлекательный, знакомство мое с одной из современных передовых, эмансипированных и тогда уже женщин <...> Софьей Дмитриевной Пономаревой, урожденной девицею Позняк <...> Она умела завлечь в свою гостиную всех тогдашних литераторов, декламировала перед ними их стихотворения и восхищала своей игрой на фортепьяно и приятным пением <...> Обычными посетителями были люди известные по литературе или по искусству, даровитые и любезные в откровенной, ничем не сдержанной беседе. Такими собеседниками бывали зрелых лет люди, как-то: изредка баснописец Крылов, переводчик Гомера Гнедич, неразборчивый в своей литературной деятельности журналист Греч, издатель журнала ‘Благонамеренный’ циник Измайлов, трагики: Катенин и Жандр, закадычный друг Пушкина Дельвиг, Лобанов и Баратынский и другие, женщин не бывало ни одной <...> Изредка читал там Крылов новые свои басни еще до печати, Гнедич, один из искуснейших чтецов того времени, хотя и чересчур напыщенный, как и вся его фигура, прочел однажды в собрании всего кружка свою классическую идиллию ‘Рыбаки’, превосходное подражание Феокриту, в которой он с неподражаемым поэтическим талантом в этом роде описал светлую, как день, петербургскую ночь а плоские берега величественной Невы, окаймленные великолепными зданиями 1. В другой раз по просьбе всех прочел он нам остроумную комедию Крылова, которая тогда только что появилась в рукописи и, как переполненная злою иронией над правительством и высшим обществом, никогда не могла быть напечатана 2.

В. А. ОЛЕНИНА

ИВАН АНДРЕЕВИЧ КРЫЛОВ

Задушевный друг моих родителей, Алексея Николаевича Оленина и Елизаветы Марковны Олениной, с лишком сорок лет сряду. И мой друг и благодетель. Занимался мною с двухлетнего моего возраста, признался мне, что первое впечатление на него не было для меня выгодно. Он видел во мне слабого, крайне нервического ребенка, болезненно впечатлительного и потому преждевременно развитого, что только послужило к совершенному расстройству моих нерв при двадцатипятилетнем страдании сряду.
Я твердо ходила 9-ти месяцев, и немудрено, потому что была замечательно мала, так что и ногам почти нечего было носить. Говорила совершенно чисто с году. (Вот что такое родиться женщиной, с какого возраста начала я лепетать, пишу эти заметки памятные шестидесяти пяти лет, а язык все-таки не притупился. Память только злодейка частехонько подшучивает.) Крылов мне говорил, что во всем моем лице только и можно было видеть два огромных глаза, как два пятна.
Крылов, изучившись превосходно математике и любивши страстно естественные науки, предался также музыке: играл премило, знал отлично генерал-бас 1. Был так добр, что занялся моей музыкой и, сколько могло быть доступно моему понятию (не изучая математики), он толковал мне генерал-бас, и что хотя мало, все-таки Ивана Андреевича терпению и снисходительности в этом обязана.
Предпринимая эту записку об Иване Андреевиче Крылове, покажется, что я собою более занялась, чем им, но так как я это записываю для моих детей, то желала им передать, до какого градуса любил Крылов Олениных, прародителей и родителей тех, для кого я это пишу. И потому перейдем к Крылову.
Иван Андреевич Крылов тверской уроженец, сын бедного дворянина, который служил в военной службе, был офицером во время Пугачева, о чем всем известно тем, которые читали его биографию. О матери своей он никогда не мог хладнокровно говорить, любя ее страстно и замечая в ней необычайные способности. Можно было заметить, что он видел в ней существо гениальное между женщинами. И кажется, он не ошибался, по всему, что он мне рассказывал. Потом воротились они в Тверь, где, кажется, и умер его отец. Оставшись вдовой, не получа никакого воспитания (как в то время была участь всех бедных дворян), но будучи вхожа в мелодический дом отца Федора Петровича Львова, попросила позволить ее Ваничке учиться с их детьми, что было принято со вниманием, и вот где началось его желание к просвещению и познаниям 2.
Потом явился он в Петербург, где началось поприще слабых его сочинений, но потом он уже прославился.
Оригинальность его характера выказалась даже в молодости, о чем я поговорю дальше. Его сношения и его служба верно описаны в его биографиях.
Когда князя Голицына назначили генерал-губернатором в Ригу, он получил место секретаря, и тут начались его оригинальности. Когда сослали в ссылку князя Голицына в его деревню {Тут он сочинил и играли его пьесу ‘Трумфа’. (Примеч. авт.)}, Иван Андреевич его не покинул и с ним поехал.
Приехавши в Петербург, к несчастию, получил страсть к игре, и не столько к игре, как желание скорей обогатиться и сделаться независимым. Увы, его квартира сделалась собранием игроков. Играя хорошо, он много выиграл, но признавался мне, что он только тогда успокоился, когда у него почти все отыграли, и тогда он себе поклялся все бросить и играть только для препровождения времени в клубе. Вот время основания дружбы Крылова с Олениными и неизменной.
Теперь начинается литературное его поприще, о чем мне не следует сметь говорить. Его весь просвещенный мир слишком знает.
Он страстно любил Гнедича, что известно по стихам Гнедича к Крылову, о их дружбе. Чрезвычайно любил Батюшкова и Жуковского. Любовался поэзиею Пушкина и пестал его.
Что рассказывается о нем в биографиях — верно, кроме одного, что ему недоступны будто были чувства любви и дружбы. Первое доказывают противное тому стихи Анюте, а второе любовь страстная к матери, брата содержал втихомолку до самой того смерти 3. Беспримерная дружба к Олениным, к Гнедичу и другим.
Нрав имел кроткий, ровный, по был скрытен, особенно если замечал, что его разглядывают. Тут уж он замолкал, никакого не было выражения на его лице, и он казался засыпающим львом. О беспечности, лени и т. д. говорить нечего: слишком известно <...>

ИЗ ‘ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК»

Матушка Елизавета Марковна любила Крылова совершенно чувством матери и часто звала милый Крылочка, что не очень гармонировало с его большой и тучной наружностью. Он же часто говаривал, что он ее любит и почитает, как матерь свою, так, что она этим воспользовалась чувством и в Приютине запирала его на ключ в комнате его над баней дни на два, носила сама с прислугой ему кушанье и держала его там, покуда он басни две или три не написал.
Князь Вяземский — поэт на него написал эпиграмму, но Крылов не удостоил ответом, а написал басню ‘Проповедник’ 1.
Батюшка, Крылов, Гнедич прожили в неразрывной дружбе. Жуковский был дружен с батюшкой, Крыловым и Гнедичем.
Крылов был сын бедного тверского дворянина. Остался малолетним сиротою. Мать была почти гениальная женщина (по его словам), без малейшего образования, как было в то время. Была дружна со Львовых фамилией (отца Федора Петровича), которому обязан Петербург Развитием вкуса к музыке. О том через знаменитую скрипку сына его Алексея Федоровича Львова известного 2. Крылов, играя с ними, играл на скрипке недурно, как говорили, но знал генерал-бас превосходно и потрудился меня кое-чему поучить на этот предмет. Рисовал недурно, по понимал живопись прекрасно. Учился французскому, немецкому языкам. Выучился греческому в 50 лет, чтоб помогать Гнедичу в переводе Гомера, потом, выучившись хорошо греческому, через два года принялся за английский и в год выучился хорошо. Танцевать никак не мог выучиться и так был неловок, что учитель его танцеванья, выбившись из терпения, побежал ко Львову просить, чтоб его избавили Ванюши, что он предпочтет в тысячу раз взяться учить медвежонка маленького. Пишу по его словам.
Ездивши смотреть индейца, делавшего разные фокусы, в том числе бросал по пять-шесть мячиков кверху в одно и то же время, потом из этих пяти-шести мячиков делал венок вокруг головы, Ивану Андреевичу вздумалось добиться до того же, заперся и точно добился, по как только добился и бросил. Любопытно было видеть эту тушу (как рассказывали), бросающего вокруг своей огромной головы все мячики.
Плавал отлично, особенно умел лежать на воде.
Когда я его спросила: ‘Отчего вы не женились?’ — он мне ответил: ‘От того, фавориточка, что ту, которую бы я хотел, то за меня бы не пошла, а которая бы на это решилась, ту бы я не взял’.
Крылов был отличный математик.
Терпеть не мог латинский язык. Странно.
Крылов страстно любил его {Державина) первую жену, которую он считал гениальною, и которая как ему, так и мужу своему сделала много добра 3.
И. А. Крылов мне 12-летней стихи написал (попрекавшей ему, что он никогда ни строчки мне не написал).
Вот вам мои стихи,
Не кушайте ухи,
А что-нибудь другое,
Пожалуй, хоть жаркое,
Я гнусь пред вами как дуга
И ваш покорный я слуга.
И. Крылов
Вот как писали девочкам в наше время. Однако я обиделась, на что Крылов мне сказал: ‘Ах, фавориточка, фавориточка, да подумайте, какие же могу стихи я вам писать иные’.
Что за душа была у этого человека! Но не был откровенен, как Гнедич и Жуковский.
Один раз Батюшков поэт также меня спросил: ‘Comment croyez vous etes vous jolie’ {Как вы думаете, вы красивая? (фр.).}. Я ему отвечала: ‘Je crois non’ {Мне кажется, нет (фр.).}. Он на это мне сказал: ‘Vous faites bien, quand vous le deviendrez on vous le dira’ {И правильно, когда вы станете красивой, вам об этой скажут (фр.).}. Какая чистота души и правил были тогда. Чтобы меня утешить в обиде стихов Крылова, он у меня взял книжечку, в которой писал Крылов, и написал преуморительным французским ломаным языком: к несчастию, не могла вспомнить. А тринадцатилетней написал на картиночке, нарисованной Кипренским, в день моих именин (ангел и херувимы, воспевающие меня) —
Как светят звезды в ночь,
Так точь-в-точь,
Блестит Оленина дочь.
Крылов меня умолял никогда не иметь альбома, говоря, что мужчинам они очень противны, и очень обрадовался, как я ему сказала, что, кроме книжечки, у меня ничего нет.
Крылов, тучный, весьма некрасивый, ленивый, растрепанный, не завидной опрятности. Не словоохотлив, особливо когда он замечал, что его хотят слушать. Зато en petit comite, il etait charmant {В небольшом обществе он был очарователен (фр.).}. Превеселый, забавный и необычайно оригинален. Ни перед кем главу не преклонял. Друг был неизменный…
В известном многим Приютине жизнь текла тихая, мирная, аккуратная, простая деревенская, и казалось, по образу жизни, верст за 500 от Петербурга. По утрам обществом гуляли за грибами, черникой, костеникой и т. д., потом брусникой. Все ходили, кроме батюшки и Крылова. Вечером собирались и читали. Был издан закон что, кто уже слишком много глупого скажет, того тотчас заставить прочесть басню Хвостова, а смысл басни этой прочесть в предыдущей басне. Все было весело, радушно, довольно, дружно, просто, свободно, а между тем tant de dignite {Сколько в этом было достоинства (фр).}. Играли в разные игры, как-то: лапта, горелки, жгуты, labarre и проч., — в концы, в мячики, в волан. И не находили que се n’est ni ennuyeux, ni mesquin, ni ridicule {Ни скучным, ни мелочным, ни смешным (фр.).}. — В один вечер батюшка и матушка, будучи уже весьма за 60 лет, заметили, что игры что-то не весело шли: вдруг, как никто не ожидал, пустились наши два старичка бежать, как два шарика. Натурально, все оживилось. Вот и жизнь Приютила.
Матушка же была страстная охотница до цветов, и Приютино не что иное было, как букет цветов.
Полгода ежегодно так проводили.
Еще другой обычай, почти исчезающий: неделя настоящих русских блинов. Во время оно славились ими два дома: Г-фа Валентина Пушкина и А. Н. Оленина. У батюшки бывало до 17 разных сортов блинов, о которых теперь и понятия не имеют. И точно были превосходные, на которых особенно И. А. Крылов отличался.
Крылов приехал в Петербург четырнадцати лет. Как он с этих лет сумел себе дорогу проложить — не понимаю. Он сам мне рассказывал, как до сорока лет многие считали его простяком. В Петербурге одно время его прославили пьяницей. Одну глупую какую-то приживалку уверили, что он изувер, и она с великого ума беспрестанно спрашивала: ‘Есть бог, Иван Андреевич?’ и т. д. Его карьера началась секретарем при кн. Голицыне. Любил хорошее общество. Через батюшку был представлен царю, царицам, великим князьям и княжнам <...>
С ним был смешной случай касательно государыни. Она как-то его увидела, сидя на балконе, что он подошел на парад взглянуть. Она послала его к себе пригласить, но он не мог решиться идти, будучи непозволительно растрепан. Но она велела волею или неволею его притащить. Ей он не мог ни в чем отказать, наконец пришел и что же: чувствует, что одной ноге холодно, взглянул и увы! что же видит: сапог изорванный, носки забыл надеть и пальцы оттуда торчат. Вот вам весь тут Крылов. Но признался мне, что ему было очень неловко!
Раз он шел но Невскому, что была редкость, и встречает императора Николая I, который, увидя его издали, ему закричал: ‘Ба, ба, ба, Ив<ан> Андреевич, что за чудеса? — встречаю тебя на Невском. Куда идешь?’ Не помню, <куда> он шел, только помню, что государь ему сказал: ‘Что же это, Крылов — мы так давно с тобою не видались’. — ‘Я и сам, государь, так же думаю, кажется живем довольно близко, а не видимся’. Государь смеялся de cette repartie {Ловкому ответу (фр.).} 4.
Это на маскараде у Елены Павловны, где он, будучи Музой, после прочтения нескольких стихов, просил (разрешения) прочесть басню ‘Вельможа’, которую 2 года цензура запрещала в печать отдавать. Государь, выслушавши ее, велел на другой же день отдать в печать. И очень ею был доволен 5.
Известный анекдот насчет Крылова повторю оттого, что он сам мне его рассказывал, и что Фенюшку (отвратительную его кухарку) я лично знала. Один раз, обедавши, был он поражен дурным вкусом пирожков, открыл крышку кастрюли, и что же видит: что она вся подернута зеленью. ‘Я, — говорит, — и подумал: ведь я восемь их съел и ничего, дай я попробую и остальные восемь съесть, увидим, что будет. Съел и до сих пор живу’.
Он одно время нанимал квартиру в доме Рибаса (в и стоящее время принца Ольденбургского), окошками к Летнему саду, где канал разделяет Летний сад от дома. Он всякое утро рано в нем купался, до 13 ноября, проламывая, наконец, тучным своим телом лед, еще не совсем окрепчалый. Но дольше 13-го не мог идти, замечал, что ему это как-то начинало вредить, да и признался: ‘Больно уж холодно мне стало. Так от меня пар и шел, как в доброй русской бане’.
Сколько ни старались его опоить, никак не могли добиться. Раз он даже выиграл большой pari. Вино удаляло ему в ноги, как и батюшке, и мужу моему — и все трое не любили пить… Крылова прославили в Петербурге пьяницей, что не удивительно, судя по его беспрерывно сонной физиономии.
Минутами, когда он задумывался, у него взгляд был гениальный.
Одно время он был страшный игрок. Сам мне признался, что единственный разительный был у него порок, и что он по тех пор не был покоен, покуда не проиграл все до последнего и стал жить службой и сочинениями.
Мать и брата своего содержал до конца их жизни, но скрыто <...>
Трудно было быть беспритворнее оригиналом, как был Крылов, ибо все пробы он на себе делал. Живучи в деревне у г-фа Татищева, с кем он был в тесной дружбе, он вздумал посмотреть, каков был Адам, в первобытном его создании, хотя (при всей моей любви к Крылову) не могу себе представить, чтобы создатель подобного ему создал моделью рода человеческого. Однако пришло ему это на ум и, покуда ездили Татищевы в другую деревню, он отпустил волосы, ногти на руках и ногах и, наконец, в большие жары стал ходить in naturalibus. He ожидая скорого их возвращения из Курской деревни, он шел по аллее с книгой в руках, углубившись в чтение и в вышеупомянутом туалете. Услышавши шум кареты, он узнал Татищева экипаж. Опрометью побежал он домой, дамы кричали: ‘Kriloff est fou, ah! mon dieu, il est fon!’ {Крылов с ума сошел, а! боже мой, он сумасшедший! (фр.).} и все были в отчаянии. Он только успел добежать до своей комнаты, как Татищев к нему вбежал, спрашивая ‘Что с тобою, братец?’ — ‘Ничего, ничего, вели твоему парикмахеру поскорее меня обрить, обстричь и ногти обрезать. Я только хотел попробовать, как был Адам’. Татищев долго хохотал и, рассказывая, признавался, что он редко встречал страшнее (т. е. дурнотой) этого зрелища. Надобно думать, что Адам покрасивее его был 6.
Крылов, будучи секретарем при князе Голицыне в Риге, когда тот был там генерал-губернатором, ужасно смеялся и не терпел тамошних немцев, а разгул женского пола тамошнего не выносил.
Один раз пришли сказать князю, что Крылов так ленив, что решительно только спит все время и имеет привычку до рубашки все с себя снимать. Князь вечером неожиданно к нему пришел. Крылов, услыша Князевы шаги, спросонья вскочил in naturalibus и прямо сел к конторке. Князь, увидя его, не мог удержаться от смеху и сказал: ‘Вот люблю Крылова, вечно за своим делом, жаль только, слишком легко одет’. Он сам мне рассказывал 7.
Крылов 14 декабря пошел на площадь к самым бунтовщикам, так что ему голоса из каре закричали: ‘Иван Андреевич, уходите, пожалуйста, скорей’. И когда он воротился в батюшкин дом, его спросили, зачем он туда зашел, он отвечал: ‘Хотел взглянуть, какие рожи у бунтовщиков. Да не хороши, нечего сказать’ 8.
Для дня рождения матушки мы собрались ей сделать сюрприз и сыграть две сцены из ‘Эдипа’ Озерова. Гнедич был Эдип и, натурально, был превосходен. Полиник был мой брат Алексей. Я же была Антигона, и, так как в это время меня учил декламации мой возлюбленнейший Гнедич, который в то же время занялся и знаменитой нашей трагической актрисой Екатериной Семеновной Семеновой, мне удалось схватить не только ее декламацию, но даже и орган ее, так что Гнедич пришел в восторг, но увы! Конец не соответствовал началу. Несчастная и жалкая моя природа не могла выдержать превосходной игры Гнедича: при каждой репетиции, при конце каждой не плакала я, а рыдала. Даже у брата моего восемнадцатилетнего лились слезы, как у женщины. После четвертой репетиции я слегла так, что и не досталось даже попраздновать рождение дражайшей моей матери (которую Гнедич любил до безумия). Крылов также любил страстно матушку мою. Они оба не раз играли комедии для ее рождения. Крылов был превосходный комик9.
Крылов и Гнедич, искреннейшие мои друзья и благодетели, занимались премного мною, были замечательны своею дурнотою, оба высокие: первый толстый, обрюзглый, второй сухой, бледный, кривой, с исшитым от воспы лицом, но зато души и умы были превосходные. Гнедича батюшка прозвал ходячая душа. Крылов и Гнедич прогнили неразрывными друзьями.
Гнедич был немного чванлив.
Батюшка ежегодно два раза делал сюрпризы для матушки: в день ее рождения и в именины. Один раз затеяли чудные шарады, приготовленные: одна была Русская Баллада. В этой фигурировали, за 60 лет, известный бывший посланник Иван Матвеевич Муравьев, Крылов, Гнедич, Пушкин и другие, а главную роль играл Жуковский, натурально. Когда начали балом, Жуковский исчез, что всех смутило, но все-таки продолжали bal masque {Бал-маскарад (фр.).} в прелестных костюмах. Потом Лада, это было прелестно. Собрали красивейших из дам и девушек и представили la toilette de Venus {Туалет Венеры (фр.).}. Наконец подошло целое шарады: Баллада. Во время уже второй части искали повсюду Жуковского и нашли его наконец пишущего в батюшкином кабинете стихи на день рождения матушки — прелестные, которые бы мне очень хотелось где-нибудь напечатать…10
Фигурировали обыкновенно в шарадах и картинах Крылов, Гнедич, Жуковский, Муравьев, кн. Сергий Трубецкой, кн. Голицын (которого на смех прозвали le Marquis de Galitz) {Маркиз Голицын (фр.).}, Мейендорфы, Борхи, Полторацкие, потом Пушкин, еще позднее гр. В. Н. Панин (который необычайно был мил во всех играх). Qui l’aurait cru? {Кто бы мог подумать? (фр.).}
Крылов вечно растрепанный, грязный, нечесаный, немытый, а при всем том белье из самого тонкого полотна (в чем он был знаток) и из тонкого сукна платье. Peine perdu {Это ни к чему (напрасный труд) (фр.).} всегда было, и заметить было невозможно.
Как мил и приятен был умом и наружностью граф Сперанский. Тронутый по возвращении своем батюшкиным обращением с ним и особенно узнавши все действия его, был чрезвычайно дружествен с ним. Сперанский читал басни Крылова не хуже самого автора. Заметно было, как постепенно Крылов приходил в восторг.

ИЗ ‘ПРИМЕЧАНИЙ К БАСНЯМ И. А. КРЫЛОВА’

‘Ягненок’. Сестре Анете 1.
‘Соловьи’. Для батюшки Алек<сея> Николаевича Оленина 2.
‘Рыбьи пляски’. Во время графа Аракчеева. Когда он сначала написал эту басшо, было написано вместо последних 4-х стихов:
Тут Лев изволил
В грудь лизнуть,
А сам отправился
В дальнейший путь!
Ему приказало было переделать эдак 3.
‘Прихожанин’. На эпиграмму к. Вяземского.
Я осмелилась раз, еще в юных летах, замети гь И. А. Крылову, зачем он выбрал такой род стихотворений. Отвечал он мне:
— Ах, фавориточка: ведь звери мои за меня говорят.

А. А. ОЛЕНИНА

ИЗ ‘ДНЕВНИКА (1828-1829)’

17 июля <1828>

Когда мы возвратились из города, я после обеда разговорилась с Иваном Андреевичем Крыловым о наших делах. Он вообразил себе, что двор вскружил мне голову и что я пренебрегала бы хорошими партиями, думая выйти за какого-нибудь генерала.
В доказательство, что я не простираю так далеко своих видов, я назвала ему двух людей, за которых бы вышла, хотя и не влюблена в них: Мейендорфа и Киселева. При имени последнего он изумился.
‘Да, — повторила я, — я думаю, что они — не такая большая партия, и уверена, что Вы не пожелаете, чтобы я вышла за Краевского или за Пушкина’.
‘Боже избави, — сказал он, — но я желал бы, чтобы Вы вышли за Киселева, и, ежели хотите знать, он сам того желает. Но он и сестра говорят, что нечего ему соваться, когда Пушкин того же желает’.

А. П. КЕРН

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ О ПУШКИНЕ’

1

В 1819 году я приехала в Петербург с мужем и отцом, который, между прочим, представил меня в дом его родной сестры, Олениной. Тут я встретила двоюродного брата моего Полторацкого, с сестрами которого я была еще дружна в детстве. Он сделался моим спутником и чичероне в кругу незнакомого для меня большого света. Мне очень нравилось бывать в доме Олениных, потому что у них не играли в карты, хотя там и не танцевали, по причине траура при дворе 1, но зато играли в разные занимательные игры и преимущественно в charades en action {Шарады (фр.).}, в которых принимали иногда участие и наши литературные знаменитости — Иван Андреевич Крылов, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол и другие.
В первый визит мой к тетушке Олениной батюшка, казавшийся очень немногим старше меня, встретясь в дверях гостиной с Крыловым, сказал ему: ‘Рекомендую вам меньшую сестру мою’. Иван Андреевич улыбнулся, как только он умел улыбаться, и, протянув мне обе руки, сказал: ‘Рад, очень рад познакомиться с сестрицей’. На одном из вечеров у Олениных я встретила Пушкина и не заметила его: мое внимание было поглощено шарадами, которые тогда разыгрывались и в которых участвовали Крылов, Плещеев и другие. Не помню, за какой-то фант Крылова заставили прочитать одну из его басен. Он сел на стул посередине залы, мы все столпились вкруг него, и я никогда не забуду, как он был хорош, читая своего ‘Осла’! И теперь еще мне слышится его голос и видится его разумное лицо и комическое выражение, с которым он произнес: ‘Осел был самых честных правил!’ 2
В чаду такого очарования мудрено было видеть кого бы то ни было, кроме виновника поэтического наслаждения и вот почему я не заметила Пушкина. Но он вскоре дал себя заметить. Во время дальнейшей игры на мою долю выпала роль Клеопатры, и, когда я держала корзинку с цветами, Пушкин, вместе с братом Александром Полторацким, подошел ко мне, посмотрел на корзинку и, указывая на брата, сказал, ‘Et c’est sans doute Monsieur qui fera l’aspic?’ {А роль змеи, как видно, предназначается этому господину? (фр.).} Я нашла это дерзким, ничего не ответила и ушла <...>
Зимой 1828 года Пушкин писал ‘Полтаву’ и, полный ее поэтических образов и гармонических стихов, часто входил ко мне в комнату, повторяя последний написанный им стих, так он раз вошел, громко произнося:

Ударил бой, Полтавский бой!

Он это делал всегда, когда его занимал какой-нибудь стих, удавшийся ему или почему-нибудь запавший ему в душу. Он, напр., в Тригорском беспрестанно повторял:

Обманет, не придет она!.. 3

Посещая меня, он рассказывал иногда о своих беседах с друзьями и однажды, встретив у меня Дельвига с женою, передал свой разговор с Крыловым, во время которого, между прочим, был спор о том, можно ли сказать: бывывало? Кто-то заметил, что можно даже сказать бывывывало. ‘Очень можно, — проговорил Крылов, — да только этого и трезвому не выговорить!’ 4
В это время он (Пушкин) очень усердно ухаживал за одной особой, к которой были написаны стихи: ‘Город пышный, город бедный…’ и ‘Пред ней, задумавшись, стою…’5. Несмотря, однако ж, на чувство, которое проглядывает в этих прелестных стихах, он никогда не говорил об ней с нежностию и однажды, рассуждая о маленьких ножках, сказал: ‘Вот, например, у ней вот какие маленькие ножки, да черт ли в них?’ В другой раз, разговаривая со мною, он сказал: ‘Сегодня Крылов просил, чтобы я написал что-нибудь в ее альбом’. — ‘А вы что сказали?’ — спросила я. ‘А я сказал: ого!’ В таком роде он часто выражался о предмете своих воздыханий.

Ф. Г. СОЛНЦЕВ

ИЗ ЗАПИСОК ‘МОЯ ЖИЗНЬ И ХУДОЖЕСТВЕННО-АРХЕОЛОГИЧЕСКИЕ ТРУДЫ’

Вместе со мной занимались у А. Н. Оленина и другие молодые люди. Бывало, при окончании работы, я спрашивал Алексея Николаевича: ‘Не угодно ли еще что-нибудь приказать?’
Он несколько времени ничего не отвечал, зная, что если не дать мне занятия, то уйду домой, а потом перед обедом обыкновенно говорил: ‘Ты обедаешь у меня’.
Надобно, впрочем, сказать, что Алексей Николаевич вообще не любил садиться обедать без посторонних лиц. Он был чрезвычайно общительный и гостеприимный человек. Гостей у него постоянно было очень много: художники, литераторы, офицеры Семеновского, Измайловского и Конногвардейского полков, разные известные лица, наконец, чуть ли не все сколько-нибудь замечательные иностранцы, приезжавшие в Петербург, непременно бывали у Алексея Николаевича. О количестве гостей, посещающих семейство Оленина, можно судить по тому, что на даче Алексея Николаевича, Приютино, за пороховыми заводами, находилось 17 коров, — а сливок никогда недоставало.
Гостить у Олениных, особенно на даче, было очень привольно: для каждого отводилась особая комната, давалось все необходимое и затем объявляли: в 9 часов утра пьют чай, в 12 — завтрак, в 4 часа обед, в 6 часов полудничают, в 9 — вечерний чай, для этого все гости сзывались ударом в колокол, в остальное время дня и ночи каждый мог заниматься чем угодно: гулять, ездить верхом, стрелять в лесу из ружей, пистолетов и из лука, причем Алексей Николаевич показывал, как нужно натягивать тетиву. Как на даче, гак и в Петербурге, игра в карты у Олениных никогда почти не устраивалась, разве в каком-нибудь исключительном случае, зато всегда, особенно при Алексее Николаевиче, велись очень оживленные разговоры. А. И. Оленин никогда не просил гостей художников рисовать, а литераторов читать свои произведения, каких-либо подарков или поднесений ни от кого не принимал. Несмотря на глубокую ученость Алексея Николаевича, при нем все держали себя свободно.
В многочисленном кругу Олениных довелось мне с иными сблизиться, с другими познакомиться, третьих видеть или слышать о них отзывы. Разумеется, не о всех этих лицах я могу говорить в моих воспоминаниях. Я скажу только о некоторых.
Прежде всего упомяну, как об особенном случае, что когда приехал в Петербург известный ученый и естествоиспытатель А. Гумбольдт, то он не преминул посетить Оленина. В Петербурге рассказывали, что после вечера, проведенного в доме Алексея Николаевича, Гумбольдт заметил, что он объехал оба земные полушария и везде должен был только говорить, а здесь с удовольствием слушал 1.
У Оленина я встречался с И. А. Крыловым, К. П. Брюлловым, с А. С. Пушкиным, Гнедичем, Жуковским и с другими более или менее известными лицами.
И. А. Крылов, как я его помню, был высокого роста, весьма тучный, с седыми, всегда растрепанными, волосами, одевался он крайне неряшливо: сюртук носил постоянно запачканный, залитый чем-нибудь, жилет надет был вкривь и вкось. Жил Крылов довольно грязно. Все это крайне не нравилось Олениным, особенно Елисавете Марковне и Варваре Алексеевне. Они делали некоторые попытки улучшить в этом отношении житье-бытье Ивана Андреевича, но такие попытки ни к чему не приводили. Однажды Крылов собирался на придворный маскарад и спрашивал совета у Елисаветы Марковны и ее дочерей, Варвара Алексеевна по этому случаю сказала ему:
— Вы, Иван Андреевич, вымойтесь да причешитесь, и вас никто не узнает.
Случилось также, что Алексей Николаевич как-то пригласил Крылова к себе на дачу, в Приютино, где пробыл Иван Андреевич довольно долго. В это время Елисавета Марковна с Варварой Алексеевной велели переделать и вычистить всю квартиру Крылова, купили также новую мебель. Как отнесся к такой заботливости Иван Андреевич — мне неизвестно, по когда, недели через две, Елисавета Марковна с Варварой Алексеевной навестили Крылова, то в новоотделанной ими квартире они увидели множество голубей, которые разгуливали по мебели, столам и проч. Елисавета Марковна предпринимала и другие меры к исправлению Ивана Андреевича во внешней неряшливости, по все было напрасно, и его оставили в покое.
Таким же Крылов был и в некоторых других отношениях, например, если попадалась ему в руки какая-либо книга, то он, бывало, непременно умудрится затаскать ее, поэтому Алексей Николаевич никогда не давал ему редких или ценных изданий.
У Оленина Иван Андреевич бывал каждый день. После занятий в Публичной библиотеке, он отправлялся к Алексею Николаевичу, причем от самой библиотеки всю дорогу нанимал извозчиков и обыкновенно приходил пешком. Делал он это просто потому, что любил поговорить с простым народом. Раз как-то Крылов пришел к Оленину очень усталый. Алексей Николаевич спросил его:
— Почему ты не скажешь, что тебе трудно ходить пешком?
И сейчас же написал графу Уварову записку, что вот-де, по тучности, Иван Андреевич очень мучится, приходя ко мне пешком из библиотеки, и потому следовало бы купить ему экипаж. Уваров представил эту записку, в подлиннике, государю и его величество повелел выдать Крылову 3000 рублей ‘на экипаж’. Иван Андреевич купил лошадь и дрожки.
Крылов являлся к Олениным около 4-х часов, когда обыкновенно подавали обед. Сам Алексей Николаевич имел всегда хороший аппетит, но Иван Андреевич в этом отношении превосходил его. Например, на масленице, у Олениных приготовлялись блины различных сортов. Между прочим подавались полугречневые блины, величиною в тарелку и толщиною в палец. Таких блинов, обыкновенно с икрою, Иван Андреевич съедал вприсест до тридцати штук.
Крылов в милом семейном кружку Олениных был Довольно словоохотлив. Однажды, на масленице, Иван Андреевич пришел к Оленину раздосадованный, сердитый. Алексей Николаевич, заметив это, спросил: Что ты такой пасмурный?
— Ходил под балаганы гулять и ужасно прозяб, — отвечал Иван Андреевич 2.
— Охота тебе туда таскаться, — заметил Алексей Николаевич.
— Да нет, позвольте, — заговорил Крылов. — Я подошел к одному балагану, вышел ‘дед’, снял с головы шляпу и, показывая ее публике, спрашивает: ‘В шляпе ничего нет, господа?’ Ответили, что ничего. ‘Ну, так погодите’, — сказал ‘дед’, — поставил шляпу на перила и скрылся. Это меня заинтересовало, я решился подождать, чем кончится дело. Ждал, ждал, а ‘деда’ нет. Наконец, часа через полчаса, он вышел, приподнял с перил шляпу и, опять показывая ее публике, спросил: ‘Ничего нет в шляпе?’ Отвечают: ничего. ‘Старик’ заглянул в шляпу и преспокойно говорит: ‘А ведь и в самом деле ничего!’ Одурачил всех нас совершенно: каково, с добрых полчаса ждал я его выхода, какую-де он штуку выкинет! А штука-то самая простая.
Басни свои, как известно, Иван Андреевич писал на разных лоскутках, которые и таскал иногда с собою в кармане. Елисавете Марковне и вообще на женской половине Крылов никогда не читал своих басен, зато чуть-ли не каждую басню прочитывал Алексею Николаевичу по несколько раз, Оленин делал при этом замечания. Крылов очень серьезно выслушивал эти замечания и сообразно с ними делал поправки.
Однажды, за обедом, Оленин сказал Ивану Андреевичу:
— Ни один литератор не пользуется такой славой, как ты: твоих басен вышло более десяти изданий.
На это Иван Андреевич отвечал:
— Что ж тут удивительного? Мои басни читают дети, а это такой народ, который все истребляет, что ни попадется в руки. Поэтому моих басен много и выходит.
Крылов редко разговаривал о художествах и почти никогда не высказывал об этом своих суждений. Раз только Иван Андреевич заметил об известной картине профессора Бруни ‘Воздвижение Моисеем медного змия’, что если бы он был женат, то не повел бы жену смотреть эту картину.
— Почему же? — спросили Крылова.
— Да потому, — отвечал он, — что на ней изображены одни страдающие, а из праведных и не болящих никого нет 3.

Ф. А. ООМ

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ’

Кому не известны по преданию рассказы о доме Алексея Николаевича Оленина, этом средоточии интересов литературных и художественных? Имена Державина, Озерова, Гнедича, Батюшкова, Крылова, Жуковского для меня как бы родственные, и с ними соединены лучшие воспоминания моего детства и юношества, когда, бывало, матушка рассказывала нам о живых беседах и литературных чтениях в доме Олениных 1. Ни одно сочинение этих деятелей но части словесности не выходило в свет, не будучи прочтено предварительно в тесном кружке, собиравшемся вокруг мецената того времени.
Матушка моя присутствовала при всех этих беседах и с работою в руках прислушивалась к рассуждениям, которые так благодетельно действовали на развитие ее. Несмотря на молодость свою, она уже тогда пользовалась уважением этою кружка и была, так сказать, любимицею некоторых из ял их уже маститых в то время старцев. Так, например, Державин всегда сажал ее за обедом возле себя, а Озеров в угоду ей подарил ей ложу на первое представление его ‘Дмитрия Донского’, сам приехал в ложу и, как говорила матушка, восторгаясь игрою известной в то время артистки Семеновой, плакал от умиления.
Часто матушка вспоминала также о больших празднествах, в которых принимали участие эти деятели золотого века русской словесности и лучшие того времени художники. Так, помнится мне рассказ ее о бале, Устроенном графом Чернышовым в доме его у Синего моста (впоследствии Юнкерская школа, а после дворец в. к. Марии Николаевны), где одновременно были танцы, маскарад, театр и живые картины. Эти празднества имели особый характер, все было осмысленно и в пьесах нарочно для этого случая написанных, и в картинах, изображавших то сатиру, то аллегорию, а если вспомнить тогдашнюю страсть к классицизму и сатирическое направление, то не трудно понять и то, что в сюжетах для живых картин и представлений не было недостатка. Крылов, Шаховской, Гнедич конкурировали между собою в сочинениях для этих празднеств, и Приютино (небольшое имение, скорее дача, Олениных, за пороховыми заводами) служило обыкновенно местом, где впервые разыгрывались пьесы, написанные знаменитыми литераторами. 5 сентября, в день именин Елисаветы Марковны Олениной, ежегодно устраивались сюрпризы в театре, нарочно для того выстроенном, и матушке моей нередко случалось принимать участие и испытывать под руководством Гиеднча свои сценические способности, впрочем весьма слабые (она была слишком застенчива для игры на сцене). Празднование 5 сентября в Приютине повторялось ежегодно до кончины Елисаветы Марковны. Помнится мне, как в апофеозе, в котором участвовали Анна Алексеевна Оленина, Антонина и Лидия Дмитриевны Блудовы, и меня маленького повесили на проволоке почти голого с подрумяненными свеклою щеками и с крылышками. Такого же амура изображала Лизанька Оленина, впоследствии Мамонова, дочь Петра Алексеевича. В Приютине мы гостили ежегодно по нескольку недель. Тут нее лето проводил И. А. Крылов, ему было отведено помещение в хорошеньком доме в саду на горе, который назывался банею. Часто меня посылали будить крестного отца моего, который всегда был ласков и шутил со мною. Так иногда он объявлял мне, что встанет только тогда, когда я без ошибки скажу ему наизусть одну из басен его.
К таким воспоминаниям детства принадлежат дни, которые проводили мы у Олениных. До кончины Елисаветы Марковны мы обязательно обедали каждое воскресенье у них. Тут всегда мы встречали родственников их: Олениных, Сухаревых, Волконских (князя Петра Михайловича и сыновей его Дмитрия и Григория с женами, рожденными Кикиной и Бенкендорф), Полторацких, Мертваго и проч., Блудовых, Крылова, Жуковского, академиков и профессоров.
Иван Андреевич Крылов каждое воскресенье обедал у Олениных. Раз как-то он не явился. Ждали его, посылали в Английский клуб узнать, не там ли он, но когда пришел ответ, что его и там не было несколько дней сряду, послали узнать о его здоровье. Оказалось, что он болен. На другой день я был послан матушкою узнать о его здоровье. Застаю его в халате, кормящего голубей, которые постоянно влетали к нему в окна и причиняли беспорядок и нечистоту в комнатах. Тут он рассказал мне, что был действительно нездоров, но вылечился неожиданно, странным способом. Обедал он накануне дома. Подали ему больному щи и пирожки. Съел он первый пирожок и замечает горечь, взял второй — тоже горек. Тогда он, по рассмотрении, заметил на них ярь. ‘Ну что же, — говорит, — если умирать, то умру от двух, как и от шести, и съел все шесть. После того желудок поправился, и сегодня думаю ехать в клуб’.
Как живо помнится мне квартира, которую занимала матушка в первые годы ее службы <в Воспитательном доме)2. Комнат было всего четыре, из которых одна разделялась на гостиную, спальню и матушкин кабинет. Все они топились огромною изразцового печью, весьма красивою, с большим шаром, обвитым гирляндами, которые грациозно опускались на самую печь и по ней почти до полу <...> Мы жили пятнадцать лет в этом тесном помещении, но никому и в голову не приходило жаловаться на тесноту. Вообще требования были иные в то счастливое время. Никто не искал роскоши в обстановке, а между тем матушку навещали все старые друзья ее молодости. Так как во время наводнения родители мои лишились всей мебели, обзаводиться новою было не на что, то друзья и родственники позаботились снабдить их необходимым. У нас долгое время сохранялась мебель красного дерева в гостиной, которую подарил матушке И. А. Крылов.

А. Г. ВЕНЕЦИАНОВ

<О КРЫЛОВЕ>

Я зашел однажды к Ивану Андреевичу и обошел все комнаты, в них не было ни одной живой души, плач ребенка привел меня в кухню. Я полагал найти в ней кого-либо из немногочисленных слуг его, напротив, я нашел самого хозяина. Он сидел на простой скамейке, в колыбели перед ним лежал ребенок, неугомонно кричавший. Иван Андреевич с отеческою заботливостью качал его и прибаюкивал. На спрос мой, давно ли занимается этим ремеслом, он преспокойно отвечал: ‘Что ж делать? Негодяи, отец и мать, бросили на мои руки бедного ребенка, а сами ушли бог знает куда’. Иван Андреевич продолжал усердно исполнять обязанность няньки до тех пор, пока не возвратилась мать.
Заметив на стене его комнаты грязное пятно, позади тех кресел, на которых он постоянно сиживал, образовавшееся от частого прикосновения головы к одному месту, я посоветовал Ивану Андреевичу выкрасить комнату. Замечание мое, по-видимому, удивило его, как бы важное открытие. ‘Эх, братец, — сказал он, немного подумавши, — ведь чрез несколько дней появится новое пятно, неужто для этого всякий раз красить комнату?’ Призвав потом служанку, стал ей выговаривать, почему она не позаботится смыть пятно, когда же она возразила, что пятно будет еще хуже и больше, если его вымыть, потому что краска кругом сойдет, Иван Андреевич отвечал пресерьезно: ‘Да, правда твоя! Ну, пока мы сделаем лучше: прикрой пятно чистою тряпичкою, прикрепив ее к стене, и каждый раз, как тряпичка замарается, можешь ее вымыть’. Выдумкою этой он остался так доволен, что лицо его, прежде озабоченное, тотчас просияло особенным удовольствием.

П. А. КАРАТЫГИН

ИЗ ‘ЗАПИСОК’

В 1827 году появилась на петербургской сцене известная мелодрама Дюканжа ‘Тридцать лет, или Жизнь игрока’ и произвела необыкновенный фурор — ее давали почти ежедневно 1. В этот период времени романтизм напал серьезно угрожать классицизму. Хотя н прежде наш репертуар имел много мелодрам с бенгаликой и трескучими эффектами, но они не были опасны классическим трагедиям, и гордая Мельпомена с презрением смотрела на свою соперницу и не имела причины бояться за свою традиционную самостоятельность. Но с появлением ‘Жизни игрока’ повеяло какой-то заманчивой новизной, и вкус публики к классицизму с того времени начал заметно ослабевать. Я помню, как начало этого сценического раскола возмутило наших истых поборников классицизма: Гнедича, Катенина, Лобанова и других, как они соболезновали о жалком упадке современного вкуса, даже дедушка Крылов, который, конечно, был поэтом реальной школы, по и тот с презрением отзывался об этой возмутительной, по его словам, мелодраме. На другой день после первого ее представления он говорил моему брату:
— Помилуйте, что это за безобразная пьеса! Теперь остается авторам выводить на сцену одних каторжников или галерных преступников.
Здесь мне припомнился курьез, бывший очень давно на нашей сцене.
В одном из бенефисов знаменитой трагической актрисы Материны Семеновны Семеновой вздумалось ей сыграть вместе с оперною актрисой Софьей Васильевной Самойловой в известной комедии ‘Урок дочкам’, соч. И. А. Крылова. В ту пору они были уже матери семейства, в почтенных летах и довольно объемистой полноты. Дедушка Крылов не поленился прийти в театр взглянуть на своих раздобревших дочек.
По окончании комедии кто-то спросил его мнения.
— Что ж, — отвечал дедушка Крылов, — они обе, как опытные актрисы, сыграли очень хорошо, только название комедии следовало бы переменить: это был урок не ‘дочкам’, а ‘бочкам’ 2.

А. М. КАРАТЫГИНА

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ’

Родилась я в Петербурге 4 февраля 1802 года. Отец мой Михаил Щетрович) Колосов был музыкантом в оркестре императорских театров, матушка моя — известная пантомимная танцовщица Е<вгения> И<вановна> Колосова.
Первый пансион, куда я была отдана семи лет ох роду, содержала госпожа Неймейстер, жена домашнего врача нашего семейства. Когда мне минуло девять лет, на публичном экзамене нашем читала я басню И. А. Крылова ‘Соловей’ в присутствии самого Ивана Андреевича, который подозвал меня к себе, обнял и расхвалил меня, и, узнав, что я дочь давно с ним знакомой Е. И. Колосовой и что мать моя находится в числе родителей, присутствующих на экзамене, по окончании его подошел к ней и предсказал ей, что я непременно буду со временем хорошею актрисою, на что мать моя отвечала, что она вовсе не предназначает меня на театр <...>
Пятнадцати лет я окончила свое воспитание. Матушка моя была в самых дружеских отношениях с семействами санкт-петербургского гражданского губернатора М. М. Бакунина и А. Н. Оленина, впоследствии президента Академии художеств. У них бывали часто домашние спектакли, в которых участвовали, кроме членов их семейств, И. А. Крылов, П. А. Катенин, М. Е. Лобанов и моя мать. Мне остались в памяти два замечательные представления:] ‘Хвастуна’, комедии в стихах Княжнина, у Олениных, в которой роли хвастуна и его дяди играли в совершенстве П. А. Катенин и И. А. Крылов, 1 и у Бакуниных — ‘Модной лавки’, комедии И. А. Крылова, в которой роли Сумбурова и его жены играли сам Иван Андреевич и В, И, Бакунина неподражаемо <...>
В это время возвратилась светлейшая княгиня Екатерина Ильинишна, вдова фельдмаршала светлейшего князя М. И. Голенищева-Кутузова-Смоленского, из-за границы. Родные ее устроили для ее встречи, на Петергофской дороге в здании ‘Красного кабачка’ 2, костюмированный бал с разными сюрпризами, между прочим И. А. Крылов, в костюме шарманщика, приставив огромную шарманку к стене, предложил показывать китайские тени и выпускал из отверстия, сделанного в стене, сквозь шарманку всех участвовавших в разных сценах, которые были разыграны <...>
Мне памятно, как сыновья Алексея Николаевича Оленина снаряжали во дворец И. А. Крылова, которого желала видеть императрица Мария Федоровна. Иван Андреевич, как это современникам его всем хорошо известно, был большой неряха. Его умыли, причесали и, принарядив в новеньким мундир служащих при императорской Публичной библиотеке, привели показать Е. М. Олениной. Он подсел к нам в гостиной и, когда настало время ехать, мы спохватились о трехугольной шляпе его, которую не находили. Наконец и Иван Андреевич поднялся искать ее вместе с нами. Тут, к ужасу нашему, увидели мы на кресле, с которого он встал, какой-то блин, из которого торчал весьма помятый плюмаж. Увы! это была шляпа, на которой в продолжении получаса покоилась тучная особа его! Можно вообразить себе, какого труда стоило дать ей несколько приличный вид.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ‘МОЕ ЗНАКОМСТВО С А. С. ПУШКИНЫМ’

Впоследствии времени, уже в начале тридцатых годов, Александр Сергеевич при И. А. Крылове читал у нас своего ‘Бориса Годунова’ 1. Он очень желал, чтобы мы с мужем прочитали на театре сцену у фонтана, Димитрия с Мариною. Несмотря, однако же, на наши многочисленные личные просьбы, гр. А. X. Бенкендорф, с обычпою своею любезностью и извинениями, отказал нам в своем согласии: личность самозванца была тогда запрещенным плодом на сцене.

А. Е. АСЕНКОВА

ИЗ ВОСПОМИНАНИИ ‘КАРТИНЫ ПРОШЕДШЕГО

(ЗАПИСКИ РУССКОЙ АРТИСТКИ)’

Князь Шаховский шаг за шагом следил за развитием моего небольшого дарования и требовал, чтобы я как можно чаще бывала у него в доме… Я повиновалась ему тем охотнее, что семейство у князя было большое и потому всегда было чрезвычайно приятно и весело. Его постоянно окружали артисты, писатели и художники. Очень часто бывал Пушкин. По просьбе гостей он читал спои сочинения, между прочим, несколько глав ‘Руслана и Людмилы’, которые потом появились в печати совершенно в другом виде. Читал и другие отрывки и отдельные лирические пиесы, большею частью на память, почти всегда за ужином… Он всегда был весел: острил и хохотал вместе с нами, когда мы смеялись над его длинными ногтями. Нередко разрезывал кушанье и потчевал нас…
Бывали иногда Жуковский и Батюшков, и особенно Грибоедов, написавший тогда уже свою неподражаемую комедию… Он жил на одной лестнице с князем и потому бывал у него чаще других 1. Бывал и Крылов. Этого мы особенно любили за его простодушие…
Во время спектаклей Иван Андреевич нередко приходил на сцену потолковать о том о сем. Мне он отдавал преимущество, потому что я играла во всех его комедиях…
С ним мы в жизни встречались не раз, и он иначе не говорил мне как ты и называл просто Сашей.
Много лет спустя после первой встречи моей с Иваном Андреевичем я увиделась с ним в одном обществе, где нарочно для него был составлен музыкальный вечер и приглашены некоторые любители музыканты. Иван Андреевич присоединился к ним со скрипкой, но, сколько теперь помню, играл довольно плохо и неуклюжими движениями своими напоминал одно из действующих лиц своей басни ‘Квартет’. Я не могла удержаться, чтобы не сказать ему этого замечания после концерта, он добродушно засмеялся и слегка подрал меня за ухо.
В последний раз я видела его за два или три года перед его смертью, и у него в квартире 2. Я привезла ему билет на бенефис, *и он дал мне слово приехать. По-видимому, он был очень рад меня видеть, потому что я собою напоминала старику счастливое время его молодости и первые успехи на поприще сценической литературы. Он развеселился, помолодел духом и сделался очень любезен, показывал мне великолепную фарфоровую чашку, которую получил в подарок от государыни императрицы. Потом привел мпе на показ дочь своей домоправительницы, одетую в щегольской сарафан, и заставил ее прочитать мне по складам одну из своих бессмертных басен, не помню какую именно. Он беспрестанно останавливал ее и поправлял и с торжествующим видом объявил, что сам выучил ее читать… Вообще заметно было, что он сильно привязан к этому ребенку…3
Но это было уже последнее свидание мое с Иваном Андреевичем.

М. Ф. КАМЕНСКАЯ

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ’

Дачников Черной речки я, разумеется, помню только тех которые были коротко знакомы с отцом моим и маменькой 1.
На одном дворе с нами жил Николай Иванович Греч с женою своей, вечно больной и нервной, Варварой Даниловной, старушкой матерью, сестрою, уже зрелою девой Екатериною Ивановной, и троими детьми <...>
Через дом от нас, стена об стену с Гречем, жил тоже на одном дворе <...> друг Николая Ивановича, известный переводчик классиков, Михаил Астафьевич Лобанов, бывший в то время учителем русского языка великой княгини Александры Федоровны, с женою своею Александрой Антоновною, прелестной женщиной, которая была очень дружна с моей матерью и меня, маленькую, очень любила <...>
У Греча почти постоянным гостем был Фаддей Венедиктович Булгарин, а у Лобанова — Иван Андреевич Крылов и Николай Иванович Гнедич. Хорошо помню всех этих господ, помню именно такими, какими они были тогда. Булгарин, например, был кругленький, на коротеньких ножках, с порядочным брюшком, голова плотно подстриженная, как бильярдный шар, лицо смятое, глаза вытаращенные, как у таракана, толстые губы его плевались… с лица его не сходила задорная улыбка, и вечно он спорил и хохотал, одет был в светло-серенькое с ног до головы. Я его ненавидела маленькая потому, что он вечно меня дразнил 2. Про Греча могу сказать только то, что он мне казался великаном, он очень много говорил, на нас, детей, не обращал никакого внимания, а потому и мы были к нему равнодушны. Михаил Астафьевич Лобанов в манерах был нежен до приторности, говорил тихо и сладко. Лицом был похож на легавую собаку и даже на ходу поводил носом, точно все что-то нюхал <...>
Генерь надо рассказать, какой был тогда еще не старый и не дедушка Крылов. Грязный был голубчик, очень грязный! Чистой рубашки я на нем никогда не видала, всегда вся грудь была залита кофеем и запачкана каким-нибудь соусом, кудрявые волосы на голове торчали мохрами во все стороны, черный сюртук всегда был в пуху и пыли, панталоны короткие, как-то снизу перекрученные, а из-под них виднелись головки сапог ц желто-грязные голенища… Да, не франт был Иван Андреевич, и несмотря на это, ему все смотрели в глаза и чуть на него не молились. Всегда к его приезду m-me Греч и Лобанова старались ему приготовить к обеду что-нибудь его любимое, вкусное. Как теперь его вижу, как он сидит у Лобановых за столом, жадно ест солонину и говорит: ‘Нет, господа, это еще не решено, что лучше: солонина горячая или холодная!’
Вечерком, когда все мужчины садились пить чай под навесом, кричали там, смеялись и спорили, у Ивана Андреевича вырывались очень умные речи, но днем он все больше жевал что-нибудь да тешился с нами, ребятами. Он меня очень любил, и я ею тоже. Не знаю только, почему не нравилось ему, что я девочка. Как только, бывало, приедет, сейчас посадит меня на колени, начнет ‘тютюшкать’ и скажет мне:
— Машенька, будь мальчиком! Я не хочу, чтоб ты была девочка!
— А я не хочу быть мальчиком! — отвечу я.
А тут подвернется злодей Булгарин, вынет из кармана крокодиловой кожи огниво и начнет меня дразнить:
— Да тебя никто и спрашивать не будет, хочешь ли ты быть мальчиком или нет! Вот видишь этот ящичек, вот я его открою (он открывал огниво, и из него показывался огонь и дымок), посажу тебя туда и закрою, вот так!..
Крышка, громко щелкнув, захлопывалась. Я собиралась плакать…
— Нечего хныкать, этим ничего но поможешь. Возьму, посажу, закрою и выну оттуда мальчиком.
Я спрыгивала с колен Крылова и с ревом убегала домой.
…И ведь не раз и не два они со мною это делали, а всякий раз, как приедут на Черную речку. Добрая Варвара Даниловна Греч положила конец этому издеванью надо мною только тем, что в угоду Крылову сшила мне русскую рубашонку и штанишки, и как только он приезжал, меня выводили к нему ‘мальчиком’.

П. А. ВЯЗЕМСКИЙ

ИЗ СТАТЬИ ‘ИЗВЕСТИЕ О ЖИЗНИ И СТИХОТВОРЕНИЯХ ИВАНА ИВАНОВИЧА ДМИТРИЕВА’

ПРИПИСКА

Продолжая проверять себя, то есть прежнего я с нынешним я, после свыше пятидесятилетнего промежутка, как сделано мною в статье об Озерове, могу сказать, что в статье о Дмитриеве вообще остаюсь и ныне при тогдашних моих литературных понятиях и суждениях. Некоторые оттенки могли бы быть изменены или переправлены, но главная основа, главные краски остались бы те же. Те же встречаются и погрешности в слоге и в изложении, но характер и направление в настоящей очерке, может быть, получили развитие еще более определенное и полное, чем в очерке Озерова 1.
Если что из настоящей статьи могло сохраниться в памяти литературы нашей и отозвалось гораздо позднее в некоторой части нашей печати, то разве впечатление, что я излишне хвалил Дмитриева и вместе с тем как бы умышленно старался унизить Крылова. Всею совестью своею и всеми силами восстаю против правильности подобного заключения, признаю его ошибочным предубеждением или легкомысленным недоразумением.
В самой этой статье говорю о Крылове с искренним уважением. Говорю, например, что он боролся с Дмитриевым, переработывая басни, уже им (то есть Дмитриевым) переведенные, и что мы благодарны ему за его смелость. Далее говорю: ‘что к общей выгоде дорога успехов, открытая дарованию, не так тесна, как та дорога (то есть дорога придворная и честолюбия), на коей, по замечанию остроумного Фон-Визина, двое, встретясь, разойтись не могут и один другого сваливает’, стало быть, я признаю Дмитриева и Крылова идущими свободно друг другу навстречу или попутчиками, которые друг другу не мешают и могут идти рядом. За Дмитриевым признаю одно старшинство времени: и, кажется, этой математической истины оспоривать нельзя. У нас многие еще не понимают отвлеченной, тонкой похвалы, давай им похвалу плотную, аляповатую, громоздкую — вот это так. Нужно заметить еще, что Дмитриев в числе первых приветствовал и оценил первоначальные попытки соперника своего. Но всего этого не довольно для пристрастных и заносчивых судей наших: они хотят, чтобы я непременно свалил одного из двух и, разумеется, свалил именно Дмитриева. Но я воздержался от такого побоища, во-первых, потому что не признаю его справедливым, во-вторых, потому, что это было бы с моей стороны непростительною неприличностью. Статья моя написана была вследствие предложения мне Санкт-Петербургского Вольного общества любителей российской словесности, коему Дмитриев подарил рукопись свою и передал право издавать ее в пользу Общества 2. Уместно ли было бы при такой обстановке входить мне в подробное рассмотрение высшей или низшей степени дарования того и другого, а еще более признать неоспоримое преимущество Крылова над Дмитриевым. Как я уже сказал: такого безусловного преимущества не признаю. Каждый из них оделен превосходными достоинствами, ему сродными: вкусы могут быть различны и друг друга оспоривать, но общая нелицеприятная оценка здравой критики может и должна воздавать каждому ему подобающее. О бестактности, о нарушении первых правил вежливости, которые оказал бы я, принося Дмитриева в жертву Крылову в статье, посвященной в честь Дмитриева и в благодарность за подарок его литературному обществу, я уже не говорю: условия и законы ребяческой вежливости (civilite puerile), общежитейского приличия, сметливости, литературного и нравственного такта давно уже вычеркнуты из уложения литературного: остается мне только пред новыми законодателями виниться в моей закоснелой отсталости. Не знаю, разделял ли Крылов с другими напущенное против меня предубеждение, но в довольно долгих и постоянно хороших отношениях моих с ним не имел я повода подозревать в нем ни малейшего злопамятства. Впоследствии воспевший и окрестивший дедушку Крылова, так, что с легкой руки моей это прозвище было усвоено всею Россиею, не считаю нужным оправдывать себя далее в поклепе, возведенном на меня, а и именно, что я не умею ценить дарование великого и незабвенного баснописца нашего. Припоминаю еще одно обстоятельство, которое ставят мне в вину. Когда-то в иванов день написал я куплеты в честь именинника Дмитриева. В этих стихах упоминаю кстати о тезках его: Иване Лафонтене и Иване Хемницере. А зачем не упомянули вы и об Иване Крылове? строго и грозно допрашивает меня мой литературный следственный пристав3. Не упомянул я о живом Крылове в похвальном приветствии живому Дмитриеву по той же причине, по которой не стал бы выхвалять красоту живой соперницы в мадригале красавице, перед которою хотел бы я полюбезничать. Кто-то — право, не помню, кто именно и где было напечатано — намекает, что в басне ‘Осел и Соловей’ Крылов в стихах:
А жаль, что не знаком
Ты с нашим петухом —
имел в виду Дмитриева и меня. Уж это слишком! Усердие не по разуму. Пожалуй еще, Крылов в минуту досады мог применить меня к ослу — но и этому не верю — а решительно восстаю против догадки, что в лице петуха Крылов подразумевал* Дмитриева. Ум и поэтическое чувство его были выше подобной нелепости. Безусловный поклонник Крылова зашел уже слишком далеко. Зачем не вспомнил он стихов его:
И у друга на лбу подкарауля муху,
Что силы есть — хвать друга камнем в лоб 4.
<...> Дмитриев и Крылов два живописца, два первостатейные мастера двух различных школ. Один берет живостью и яркостью красок: они всем кидаются в глаза и радуют их игривостью своею, рельефностью, поразительною выпуклостью. Другой отличается более правильностью рисунка, очерков, линий. Дмитриев как писатель, как стилист более художник, чем Крылов, но уступает ему в живости речи. Дмитриев пишет басни свои, Крылов их рассказывает. Тут может явиться разница во вкусах, кто любит более читать, кто слушать. В чтении преимущество остается за Дмитриевым. Он ровнее, правильнее, по без сухости. И у него есть своя игривость и свежесть в рассказе, ищите без предубеждения — и вы их найдете. Крылов, может быть, своеобразен, но он не образцовый писатель. Наставником быть он не может5, Дмитриев по слогу может остаться и остался во многом образцом для тех, которые образцами не пренебрегают. Еще одно замечание. Басни Дмитриева всегда басни. Хорош или нет этот род, это зависит от вкусов, но он придерживался условий его. Басни Крылова нередко драматированные эпиграммы на такой-то случай, на такое-то лицо. Разумеется, дело не в названии, будь только умен и увлекателен, и читатель останется с барышом — а это главное. При всем этом не должно забывать, что у автора, у баснописца бывало часто в предмете не басню написать: ‘но умысел другой тут был’ 6. А этот умысел иередко и бывал приманкою для многих читателей и приманкою блистательно оправданною. Но если мы ставим охотно подобное отступление автору не в вину, а скорее в угождение читателю, то несправедливо было бы отказать и Дмитриеву в правах его на признательность пашу. Крылов сосредоточил все дарование свое, весь ум свой в известной и определенной раме. Вне этой рамы он никакой оригинальности, смеем сказать, никакой ценности не имеет. Цену Дмитриева поймешь и определишь, когда окинешь внимательным взглядом все разнородные произведения его и взвесишь всю внутреннюю и внешнюю ценность дарования его и искусства его.
Что люди, мне чужие, обвиняли меня в слабости к Дмитриеву и в несправедливости к Крылову, это меня не очень озабочивало и смущало. Я вообще обстрелян: и лишний выстрел со стороны куда не идет. Но в числе обвинителей моих был и человек мне близкий, суд его был для меня многозначителен и дорог, он мог задирать меня и совесть мою за живое 7.
Пушкин, ибо речь, разумеется, о нем, не любил Дмитриева как поэта, то есть правильнее сказать: часто не любил его. Скажу откровенно, он был или бывал сердит на него. По крайней мере, таково мнение мое. Дмитриев, классик — впрочем, и Крылов по своим литературным понятиям был классик, и еще французский, — не очень ласково приветствовал первые опыты Пушкина, а особенно поэму его ‘Руслан и Людмила’ 8. Он даже отозвался о ней колко и несправедливо. Вероятно, отзыв этот дошел до молодого поэта, и тем был он ему чувствительнее, что приговор исходил от судии, который возвышался над рядом обыкновенных судей и которого, в глубине души и дарования своего, Пушкин не мог не уважать <...> Как бы то ни было, споры наши о Дмитриеве часто возобновлялись и, как обыкновенно в спорах бывает, отзывы, суждения, возражения становились все более и более резки и заносчивы. Были мы оба натуры спорной и друг перед другом ни на шаг отступать не хотели. При задорной перестрелке нашей мы горячились: он все ниже и ниже унижал Дмитриева, я все выше и выше поднимал его. Одним словом, оба были мы не правы <...>
В старых бумагах своих отыскал я несколько заметок, в разное время набросанных о Крылове. Считаю нелишним дать им место в настоящей приписке: они могут пополнить очерк мой и досказать уже сказанное мною.
‘В Крылове не люблю мотива, направления, морали или заключения некоторых из басней его. Например басня ‘Сочинитель и Разбойник’. В ней, конечно, есть некоторая доля правды, рассказана она живо и мастерски, конец ее превосходен:
Сказала гневная Мегера —
И крышкою захлопнула котел.
Последний стих поразительно хорош, удачей и живописен. Но, признаюсь, по моим понятиям как-то неловко и не благовидно сочинителю, то есть поэту, выводить рядом на очную ставку разбойника и сочинителя, и еще с тем, чтобы отдать преимущество разбойнику пред сочинителем. Найдутся и без поэта люди, которые охотно выведут такое заключение и подпишут подобный приговор. Нам, людям пера, не подобает мирволить и потакать таким беспощадным осуждениям. По содержанию басни можно предполагать, что Крылов имел в виду Вольтера. Следующие стихи наводят на эту догадку:
И вон опоена твоим ученьем,
Там целая страна
Полна
Убийствами и грабежами,
Раздорами и мятежами,
И до погибели доведана тобой.
Но счастью для Вольтера, если есть тут Вольтер, стихи, произносимые Мегерой, довольно плохи. Но будь они и лучше, все не желал бы я видеть, что с согласия Крылова захлопнулась крышка котла над Вольтером или другим великим писателем, хотя и великим грешником. Питаю надежду, что в таком случае и сама Мегера могла найти некоторые обстоятельства, облегчающие вину того, который
Был славою покрытый сочинитель.
Заметим мимоходом, что и здесь не посчастливилось Крылову: стих не хорош и выражение покрытый славою не правильно и не живописно.
Не нравится мне, хотя и не в такой степени как предыдущая, и другая басня ‘Огородник и Философ’. И здесь как будто есть тенденция. Не рано ли у нас смеяться над философами и теми, которые читают, выписывают, справляются, как указано в басне. Правда, автор говорит о недоученном философе. Но всякий ли поймет эту оговорку? Большая часть читателей зарубят себе на памяти одну мораль басни:
Философ
Без огурцов, —
и придут к заключению, что лучше, выгоднее и скорее в шляпе дело не быть философом. Два эти стиха выражением и складом своим так и просятся в пословицы. Тем хуже.
В басне своей ‘Метафизик’ Хемницер выразил почти ту же мысль, по не так безусловно и, так сказать, осторожнее, обдуманнее и художественнее. К тому же он выводит на сцену Метафизика, над которым, по общепринятым понятиям, можно без греха и потрунить.
Крылов был вовсе не беззаботливый, рассеянный и до ребячества простосердечный Лафонтен, каким слывет он у нас. Он был несколько, с позволения сказать, неряшлив, но во всем и всегда был он, что называется, себе на уме. И прекрасно делал, потому что он был чрезвычайно умен. Всю жизнь свою, а впоследствии и дарование свое обделал он умно и расчетливо. Портрет его, оставленный нам Вигелем, в ‘Записках’ его, как и все характеристики его, более или менее пристрастен и недоброжелателен. Краски его иногда живы и верны, но почти всегда разведены желчью. Со всем тем, изображение Крылова в основе своей не должно быть совершенно лишено правды и меткости. Самая первоначальная обстановка жизни Крылова может несколько объяснить нам его самого. Он родился, вырос и возмужал в нужде в бедности, следовательно, в зависимости от других. Такая школа не всем удается. На многих оставляет она, крайней мере надолго, оттиск если не робости, то большой сдержанности. В таком положении весь человек не может выказаться и высказаться, невольно многое прячет он в себе сознательно или бессознательно. Крылов-баснописец, то есть тот Крылов, которого мы знаем и которого будет знать русское потомство, возрос позднее. В доме князя Сергея Федоровича Голицына, барина умного, но все-таки барина, и к тому же, по жене, племянника князя Потемкина, Крылов, по тогдашним понятиям, не мог пользоваться правом личного человеческого равенства с членами аристократического семейства. Он не был в семействе, а был при семействе. Он был учитель, чиновник, клиент, по в этой среде не был своп брат, хотя, может быть, и, вероятно, так и было, пользовался благоволением, а пожалуй, и некоторым сочувствием хозяев. Но, во всяком случае, тут, разумеется, было не до рассеянности, не до поэтической беззаботливости, не до возможности держать себя вольно. Нет, тут надобно было более или менее держать себя на часах, оглядываться, приглядываться к лицам и обстоятельствам. Такое умственное и нравственное воспитание оставило по себе на Крылове следы свои, они не совершенно сгладились и тогда, когда судьба и особенно дарование вывели его на дорогу более светлую и широкую. В первых авторских трудах его, не исключая и комедий, все еще значатся приметы того, что назовем литературным провинциализмом, сей провинциализм еще здравствует и встречается в печати нашей 9. В области басии Крылов внезапно переродился, просветлел и разом достигнул высоты, на которой поравнялся со всеми высшими. Но басни и были именно призванием его, как по врожденному дарованию — о котором он сам даже как будто не догадывался, — так и по трудпой житейской школе, чрез которую он прошел. Здесь и мог он вполне быть себе на уме, здесь мог он многое говорить, не проговариваясь, мог под личиною зверя касаться вопросов, обстоятельств, личностей, до которых, может быть, не хватило бы духа у него прямо доходить. Это ставим ему не в укоризпу. Каждый человек по характеру, способностям, по выдержке своей имеет свое орудие и свою определенную местность для действия. Крылов наконец нашел и орудие и место свое. Он остался им верен н владел ими ненарушимо, блистательно и благополучно.
Нам известно, что Крылов был страстный игрок в свое время, впрочем, полно, страстный ли? Как-то но верится, чтобы страсть могла пробиться в эту громадно-сплоченную твердыню. Играл он в карты, вероятно, также по хозяйственным расчетам ума. Бывал ли он влюблен? Бывал ли он когда-нибудь молод? Вот вопросы, которые хотелось бы разрешить. Правда, сказал он как нельзя милее:
Любви в помине больше нет,
А без любви какое уж веселье?
Но и это сказано скорее умом, нежели сердцем, то есть сказано в подражание Лафонтену <...>
Просвещенный любитель живописи образует картинную галерею свою не из одних произведений одного и того же мастера, одной и той же школы. Он любит и умеет ценить разнообразие кисти. И в литературе найдутся охотники, которые прочтут с удовольствием басню Крылова, но прочтут с удовольствием и басню Дмитриева. Между таковыми знавал я, например, Жуковского, Батюшкова, Дашкова, Блудова и других. Не ставлю Дмитриева выше Крылова, но не ставлю и Крылова выше Дмитриева. Сочувствия мои идут не пирамидально.
Мы готовы были признать в Крылове некоторый литературный провинциализм в первых попытках авторской деятельности его. От этой немощи он впоследствии совершенно оправился. Но в отношении житейском в обращении его все же остались на нем следы первородного провинциализма. Помню, что на одном из заседаний покойной Российской Академии кто-то из членов предложил, что не худо было бы академикам чаще собираться для совещания, чтобы придать занятиям более жизни и более прямое направление. Все согласились с этим мнением, согласился и Крылов, но с важностью прибавил к тому: ‘разумеется, за исключением почтовых дней’. Житель нового Петербурга забыл или не знал, что по новому порядку все дни недели дин почтовые и что почта отправляется во все края по нескольку раз в день. Разумеется, тут входили в соображение и лень, и испуг являться часто в академию. Но забавно было, что Крылов оставлял за собою свободными почтовые дни, он, который, вероятно, изо всех смертных наименее пользовался письменною почтою’.

ИЗ СТАТЬИ ‘ЖУКОВСКИЙ. — ПУШКИН. — О НОВОЙ ПИИТИКЕ БАСЕН’

ПРИПИСКА

Признаюсь, я не большой и не безусловный приверженец и поклонник так называемой национальности. Думаю, что и Крылов не гонялся за национальностью: она сама набежала на него, прильнула к нему, но и то не овладела им. Вот, например, случай, который доказывает, что он был более классик, нежели националист. Пушкин читал своего ‘Годунова’, еще не многим известного, у Алексея Перовского. В числе слушателей был и Крылов. По окончании чтения, я стоял тогда возле Крылова, Пушкин подходит к нему и, добродушно смеясь, говорит: ‘Признайтесь, Иван Андреевич, что моя трагедия вам не нравится и, на глаза ваши, не хороша’. — ‘Почему же не хороша? — отвечает он, — а вот что я вам расскажу: проповедник в проповеди своей восхвалял божий мир и говорил, что все так создано, что лучше созданным быть не может. После проповеди подходит к нему горбатый, с двумя округленными горбами, спереди и сзади: не грешно ли вам, пеняет он ему, насмехаться надо мною и в присутствии моем уверять, что в божьем создании все хорошо и все прекрасно. Посмотрите на меня. Так что же, возражает проповедник: для горбатого и ты очень хорош’. Пушкин расхохотался и обнял Крылова 1.

ИЗ НЕОКОНЧЕННОЙ СТАТЬИ ‘О СМЕРТИ И. А. КРЫЛОВА’

Всегда разительна и трогательна бывает эта повестка смерти, возвещающая нам, что одного из нас не стало, и призывающая нас помянуть о нем во храме божием и воздать последний христианский долг усопшему брату. Жизнь в тысячах видов своих скользит мимо нас, часто не возбуждая ни сочувствия, ни внимания нашего. Различие возрастов, общественных положений, нравов, понятий, склонностей разъединяет братское общество ближних, оно воздвигает между ними необоримые ограды. Одна смерть, поражая человека, нам и чуждого, отзывается трепетом и сочувствием во глубине души нашей, напоминает нам, что каждый человек есть наш ближний. Тем более эта повестка смерти, эти простые слова, всегда однообразные в выражении своем, имеют разительную силу и всемогущее красноречие, когда неожиданно застают они вас среди забот, страстей или развлечений жизни, когда объявляют вам, что вы, что все общество лишились человека, которого имя было известно и знаменито, которого труды, заслуги или самые наслаждения были достоянием и славою отечества. Таким глубоким чувством были поражены жители столицы, когда узнали о неожиданной кончине И. А. Крылова. Многие даже из знакомых, из приятелей его ничего не знали о кратковременной болезни его, и весть о ней дошла до них вместе с вестью о кончине его.
Уже давно Крылов редко посещал общество и вел довольно уединенную жизнь. Лета его и лень… Самое время года и прекращение сообщений между Петербургом и Васильевским островом, где он жил уже несколько лет, способствовали к тому, чтобы не приготовить многих к утрате, которая внезапно поразила нас. Во всякое другое время весть о болезни его была бы городскою, общею вестью: сотни, тысячи людей приходили бы в дом больного наведываться о здоровье его, многие из коротко знакомых, из приятелей его поспешили бы участием своим, изъявлением живейшего сочувствия доказать ему, сколь жизнь его для них была близка и драгоценна, поспешили бы усладить, развлечь страдания его и тоску предсмертной разлуки с жизнью. Но эти сотни, но эти тысячи, но многие из приятелей его могли только явиться на последний, загробный призыв его… и быть верными спутниками его от церкви св. Исаакия Далматского, где назначен был вынос тела его, до Александро-Невской лавры, где совершалось отпевание и предано тело его <земле> на кладбище, где уже покоятся Карамзин, Сперанский и другие.
Сожаление наше, что эти последние, торжественные, умилительные дни перехода от жизни к смерти совершились неведомо от нас, еще более усиливается мыслью и убеждением, что в эти дни Крылов помнил и думал об нас. Вместе с прозаическим, форменным объявлением о кончине его, сделанным по общему, установленному обряду, собственно он сам поэтически завещал нам жизнь свою, жизнь, сосредоточенную в том, что из жизни его осталось лучшего н нетленного. Трогательное и умиляющее сердце приношение! Этот загробный экземпляр басней его, которым подарил он нас, будет служить лучшим доказательством, что сердце его, которое, судя по некоторым признакам характера его и беспечности и бесстрастию всей жизни его, многим могло казаться холодным, было, однако ж, проникнуто внутренней теплотою, любовью и глубоким сочувствием к людям, с которыми он жил и памятью коих дорожил он столько, что придумал особенный способ, чтобы оставить им по себе верный, неизгладимый след.
В этом приношении есть что-то древнее, особенно поэтическое. Эта загробная книга будет для каждого из нас как бы урною, сохраняющею пепел милого и драгоценного нам человека, но пепел, проникнутый еще духом и теплотою жизни, пепел красноречивый и назидательный. В виду сей книги из немногих страниц, в которых Крылов передал всю опытность долголетней жизни своей, все заметки ума ясного, верного, все впечатления свои, нельзя не благоговеть пред этою искрою, которою бог осветил душу немногих избранных своих, пред этим даром слова, которым он ущедрил, укрепил и поставил выше других только немногих, призванных на поучение и поклонение многим. Разберем всю жизнь Крылова, эту жизнь, прошедшую чрез несколько поколений: где события ее, где следы, оставленные ею на общественном поприще? Все события ее, все плоды ее сосредоточены в нескольких баснях, которые он без усилия принес в дар соотечественникам своим, как обильное и цветущее древо приносит плод свой. Эта дань, которая не стоила ни многих, ни тяжких трудов, которая, так сказать, изливалась сама из животворного и свыше благословенного лона, поставила Крылова на высоту, не многим доступную. Сия дань, сии досуги укрепили за ним уважение и любовь многих современных ему поколений: они же передадут имя и славу его дальнейшему потомству. Россия жадно слушала слова, истекавшие из его уст, и сохранит их с признательным благоговением. Она радовалась и гордилась им и будет радоваться и гордиться им, доколе будет процветать наш народный язык и драгоценно будет русскому народу русское слово. Когда падут преграды, возносимые предубеждением и враждебным равнодушием, когда внутренняя духовная жизнь России будет доступна исследованию и изучению Западной Европы, она в числе немногих и в Крылове найдет удостоверение, что внутренняя наша жизнь зрела и совершенствовалась, что и мы имели право на внимание и сочувствие ее.

ИЗ ‘ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК’

…Крылов говорил о Шишкове как литераторе: следовать примерам его не должно, а пользоваться иными критиками его может быть полезно. Крылов обычпо одевал мысль спою обликом аполога. Шишков в этом отношении, продолжал он. похож на человека, который доказывал бы, как опасно употреблять недостаточно луженую кухонную посуду, и стал бы советовать чаще лудить ее суриком. Мы видим из общей истории, что встречаются преобразователи, к которым можно вполне применить аполог Крылова 1.
N N сказал о*** , впрочем, очень добром и почтенном человеке: ‘Он говорит пословицами, а действует виньетками’. Кстати о виньетках. Блудов сказал о новом собрании басен Крылова, что вышли новые басни Крылова, с свиньею и с виньетками.
‘Свинья на барский двор когда-то затесалась’ и пр. Строгий и несколько изысканный вкус Блудова не допускал появления Хавроньи в поэзии. Какой-то французский критик, в таком же направлении, осуждал Крылова за то, что он выбрал гребень предметом содержания одной из своих басен, вероятно, на том основании, что есть французская поговорка: грязей, как гребень (sale comme un peigne)2.
Кажется, мало известна эпиграмма Крылова на переведенную Хвостовым поэму Буало:
— Ты-ль это, Вуало? Скажи, что за наряд?
Тебя узнать нельзя, конечно, ты вздурился?
— Молчи, нарочно я в Хвостова нарядился:
Я еду в маскарад3.
Лев Пушкин (брат Александра) рассказывал, что однажды зашла у него речь с Катениным о Крылове. Катенин сильно нападал на баснописца и почти отрицал парование его. Пушкин, разумеется, опровергал нападки. Катенин, известный самолюбием своим и заносчивостию речи, все более и более горячился. ‘Да у тебя, верно, какая-нибудь личность против Крылова’. — ‘Нисколько. Сужу о нем и критикую его с одной литературной точки зрения’. Спор продолжался. ‘Да он и нехороший человек (сорвалось у Катенина с языка): при избрании моем Академию этот подлец, один изо всех, положил мне черный шар’ 4.
Известно, что в старые годы, в конце прошлого столетия, гостеприимство наших бар доходило до баснословных пределов. Ежедневный открытый стол на 30, на 50 человек было дело обыкновенное. Садились за этот стол кто хотел: не только родные и близкие знакомые, но и малознакомые, а иногда и вовсе не знакомые хозяину. Таковыми столами были преимущественно в Петербурге столы графа Шереметева и графа Разумовского. Крылов рассказывал, что к одному из них повадился постоянно ходить один скромный искатель обедов и чуть ли не из сочинителей. Разумеется, он садился в конце стола, и также разумеется, слуги обходили блюдами его как можно чаще. Однажды понесчастливилось ему пуще обыкновенного: он почти голодный встал со стола. В этот день именно так случилось, что хозяин после обеда, проходя мимо его, в первый раз заговорил с ним и спросил: доволен ли ты? — Доволен, ваше сиятельство, отвечал он с низким поклоном: всё было мне видно.
А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи? Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Федоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. ‘Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, — шепнул ему Жуковский. — Дай императрице возможность попотчевать тебя’. — ‘Ну а как не попотчует!’ — отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку. Крылов говорил, что за стол надобно так садиться, чтобы, как скрипачу, свободно действовать правою рукою. Так и старался он всегда садиться. Он очень любил ботвинью и однажды забавно преподавал он историю ее и чрез какие постепенные усовершенствования должна была она проходить чтобы достигнуть до того, чем она ныне является, хорошо и со всеми удобствами приготовленная.
Крылов, как член старой Российской академии, был недоволен хозяйственными и экономическими распоряжениями ее. Капитал, которым она владела, не употребляла она на пользу русской словесности, не печатала полезных и дешевых книг, не изготовляла новых, улучшенных изданий наших классических писателей, не помогала молодым талантам. ‘Куда копите вы деньги свои? — спрашивал он академическое правление. — Разве на приданое Академии, чтобы выдать ее замуж за Московский университет?’ Свадьба не состоялась, но после смерти Шишкова значительный академический капитал был отобран. Богатая невеста замуж не вышла и как сиротка пристроена была к другому месту и под другим именем 5.
После Крылова как-то вспомнилось о Гнедиче. Впрочем, они были приятели и друзья. Дружба их была, вероятно, основана более на уважении друг друга в литературном отношении, хотя дарование каждого из них было совершенно противоположно дарованию другого: они пели не на один лад. Л вероятнее еще, короткая их связь закрепилась общим сожительством в доме Императорской библиотеки. Во всем быту, как и в свойстве дарования их, выказывалась такая же рознь. Крылов был неряха, хомяк. Он мало заботился о внешности своей. Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волоса были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи <...> Он был несколько чопорен, величав, речь его звучала несколько декламаторски. Он как-то говорил гекзаметрами. Впрочем, это не мешало ему быть иногда забавным рассказчиком и метким на острое слово. Он слыл хорошим чтецом, но в чтении его, как и во всем прочем, было мало простоты н натуральности. Крылов, напротив, читал, по крайней мере басни свои, без малейшего напряжения: они выливались из уст его, как должны были Сливаться из пера его, спроста, сами собою.
Хотя на водах и запрещено заниматься делами, но все не худо иметь всегда при себе в кармане нужные бумаги. Эта глупость напоминает мне анекдот Крылова, им самим мне рассказанный. Он гулял или, вероятнее, сидел на лавочке в Летнем саду. Вдруг… его. Он в карман, а бумаги нет. Есть где укрыться, а нет, чем… На его счастье, видит он в аллее приближающегося к нему графа Хвостова. Крылов к нему кидается: ‘Здравствуйте, граф. Нет ли у вас чего новенького?’ — ‘Есть, вот сейчас прислали мне из типографии вновь отпечатанное мое стихотворение’, — и дает ему листок, ‘Не скупитесь, граф, и дайте мне два-три экземпляра’. Обрадованный такою неожиданной жадностью, Хвостов исполняет его просьбу, и Крылов с своею добычею спешит за своим делом.
Кстати о Крылове… Крылов написал трагическую фарсу ‘Трумф’, которую в старину разыгрывали на домашних театрах и между прочими у Олениных. Старик камергер Ржевский написал эпиграмму… Крылов отвечал ему:
Мой критик, ты чутьем прославиться хотел,
Но ты и тут впросак попался:
Ты говоришь, что мой герой…
Ан нет, брат, он…

К. А. ПОЛЕВОЙ

ИЗ ‘ЗАПИСОК О ЖИЗНИ И СОЧИНЕНИЯХ НИКОЛАЯ АЛЕКСЕЕВИЧА ПОЛЕВОГО’

Вообще, мало встречал я людей, столь кротких в обхождении, как Мицкевич 1. Обыкновенный тон его речи всегда отзывался мягкостью, нежностью, и самые возвышенные мысли выражал он без всякой напыщенности, какая невольно проглядывает во многих людях, чувствующих себя выше других. Снисходительность его к людям была истинно младенческая, и только низость и порок приводили в негодование пылкую его душу, только благородные страсти воспламеняли его, и под влиянием их он преображался в другого человека. В суждениях о литературных предметах высказывал он всегда оригинальное свое мнение, но все возвышенное и прекрасное ценил высоко и не останавливался на мелких недостатках. Однажды кто-то при нем стал указывать на разные слабые стороны нашего Пушкина и обратился к Мицкевичу, как бы ожидая от него подтверждения своего мнения. Мицкевич отвечал: ‘Pouchkine est le premier poete de sa nation: c’est la son titre a la gloire’ {Пушкин первый поэт своего народа, вот что дает ему право на славу (фр.).}. С особенным уважением отзывался он о Жуковском и, кажется, еще больше уважал в нем человека, нежели поэта, находя, что его сочинения тем и хороши, что их писал человек превосходный, который вложил в них свою душу. Остроумие Крылова приводило его в восторг, и он любил повторять анекдоты и слова, в которых так хорошо выражался ум нашего баснописца. Он не мог без смеха вспомнить, например, что Крылов сказал ему о Шишкове: ‘У этого человека ум вот какой: можно иногда послушаться его, когда он не советует чего-нибудь, но боже сохрани делать то, что он советует!’ 2 Вообще, ему казалось, что лично Крылов был выше своей печатной славы.

П. А. ПЛЕТНЕВ

ИВАН АНДРЕЕВИЧ КРЫЛОВ

I

9 ноября 1844 года Россия лишилась человека, незабвенного для нее. Скончался Иван Андреевич Крылов. Достаточно этого имени, чтобы выразить вполне, что утратили русские всех сословий, всех возрастов, люди с высшим образованием и люди едва грамотные, лица, занимающие важнейшие должности, и неизвестные частные лица, блестящие таланты, воспитатели, наставники — и все, кому еще предстоит в жизни, в какой бы то ни было степени, умственное развитие. Едва понятно, как мог этот человек, один, без власти, не обладавший ни знатностью, ни богатством, живший почти затворником, без усиленной деятельности, как он мог проникнуть духом своим, вселиться в помышление миллионов людей, составляющих Россию, и остаться навек присутственным в их уме и памяти. Но он дошел до этого легко, тихо, свободно и сам едва сознавая необъятность и высоту своего беспримерного успеха.
Бог ниспослал ему благодать слова. Все могущество, доступное на земле человеку по отношению к равным ему, заключено в этом неизъяснимом даре. Мы все постигаем, чувствуем и мыслим, а вследствие того и говорим или пишем — только но все равно. Слово есть полный образ духовности в человеке. Силы духа неисчислимо разнородны и разнообразны. В полноте совершенства своего, по какой-то чудесной способности, они все создают в таком дивно прекрасном виде, в такой гармонии с общечеловеческою духовностью, как сама Природа. Мир внешний, окружающий человека, вмещается в его душу, где мы называем его внутренним миром. Первый существует в одном неизменном образе. Другой, по различию восприемлющих, до бесконечности разновиден. Поэтому слово, будучи полным образом, как я сказал, духовности в человеке, всегда показывает внешний мир согласно не с подлинником, а с принятыми им в душе особенностями. В Крылове мы видели перед собою верный, чистый, совершенный образ Русского. Его индивидуальную духовность всего точнее можно уподобить слитку самородного золота, нигде не проникнутого даже песчинкой постороннего минерала. Эту, может быть, единственную в своем роде натуру воспитание, обстоятельства жизни, связи и отношения, влечение вкуса и — без сомнения, всего более — ясный ум образовали так полно, твердо и высоко, что во всех явлениях, даже в каждом элементе ее деятельности, все типически выражало русский мир. До чего ни прикасалась, на что ни взглядывала, чем ни отзывалась духовность человека, так счастливо образовавшегося и окрепшего в убеждениях, все в ее могучем слове являлось истинным, точным и полным. Внутренний мир Крылова до такой степени хранил тождество с внешностию, окружавшею его, художнический ум его в такой тонкости постигал легчайшие оттенки и особенности русского смысла, положений, привычек, языка, звуков, красок, ощущений и духа, что слово его, с появления в голове до последней обстановки в поэтическом создании, каждым движением, каждою чертою в совершенстве выполняло свое призвание.

II

Всем известно, что Крылов не отвергал от себя общего достояния людей мыслящих — знаний и счастливых произведений, обработанных на других языках. По своим понятиям, суждениям, по своей жизни, привычкам и прекрасно очищенному вкусу, по любви к талантам и личным успехам в некоторых художествах (например, в рисовании, музыке), он был равен всем самым образованным людям высокого разряда. Еще более скажу: природа наделила его способностию быстро и легко усваивать другие языки. Следовательно, он, подобно всем современникам, находился под тем влиянием иноземным, которому не без основания мы приписываем частое отсутствие в нас самобытности и народности. Между тем он духом своим так был крепок и неодолим, ум его так был строг и вместе гибок, что на соображениях и исполнении его не осталось и следа подчиненности или увлечения, ни приема заимствованного и отзывающегося смешением разнородных движений, а напротив, каждое вызываемое им лицо и склад его мыслей облекались самым разительным образом в русскую физиономию. Народность его произведений заключается но в одном прекрасном употреблении чисто русского языка, народных поговорок, не в одном верном описании костюмов, быта русского, нравов, привычек, добрых и дурных наших качеств, нет: в его слове живо обрисованы полные сцены нашей духовной жизни с зародыша идеи, или с первого взгляда, молчаливо остановившегося на предмете, до конца умственной работы, или до последнего явления в действии. Наружное положение, самый ход внутренних ощущений, столкновения с побочными препятствиями, напряжение сил душевных и телесных, улыбка удачи и грубое восклицание промаха выставлены на суд и наслаждение зрителя не в общих или только приблизительных чертах, а в яркой неделимости, которую учено-гениальной кистию всю сорвал живописец с русского натурщика.
Одни природные способности, бессознательно устремленные на искусство, объемлющее столько разнородных материалов и для каждого из них требующее столько гибкости и утонченности всех эстетических сил, не могли бы вынести Крылова на ту высоту, которой он, по общему, единогласному признанию, достигнул как народный русский писатель, если бы он светлым и независимым своим умом, со всею истиною и точностию, не определил для себя гармонически теории своего искусства. Но теория его, в каждом создании, в каждом стихе, даже в каждом выражении высказывающаяся явственно, неуловима для исполнения. Она, как органическая жизнь в природе, всегда будет возбуждать любознательность, изумление, но по ее законам никто сам не создаст творения, равного тому, которое изучает.

III

2 февраля 1838 года исполнилось Крылову семьдесят лет от рождения. Торжественно и умилительно выразилось в это время чувство всеобщего уважения к его несомненным заслугам отечеству. Юбилей, празднованный здесь в тот день, когда исполнилось пятьдесят лет с появления в печати первых его стихотворений, конечно, на все последние годы его жизни оставил в душе его сладостнейшие воспоминания. Дань любви, признательности и почтения выразилась так свободно, единодушно и полно, что в честь частного человека едва ли бывал когда подобный праздник.
Есть небольшая биография Крылова, напечатанная в январе 1844 года (‘Звездочка’, ч. IX, стран. 34-60) 1. Там подробно описано все бывшее на юбилее. Эта биография очень замечательна. Ее составила одна дама, много выведавшая подробностей о детстве Крылова, как видно, из разговоров с ним. Сердце умной и любящей женщины понимало, на чем всего занимательнее остановить внимание. ‘Часто спрашивала я нашего несравненного Ивана Андреевича (говорит сочинительница его биографии) о детских его склонностях, о том, проявлялся ли в младенчестве его гений, но он мне всегда отвечал: ‘И, матушка, я был дитя как и все, играл, резвился, учился не отлично, иногда меня даже и секали’. На тринадцатом году своей жизни (продолжает она) Иван Андреевич лишился отца. Мать сделалась для него земным провидением, как бывают все матери для детей своих. Она с материнскою проницательностью открыла способности своего сына и старалась развить их, несмотря на ограниченность своих средств. Андрей Прохорович (отец Крылова) не оставил после себя почти никакого состояпия, но оставил несколько книг, которые собирал в продолжение своей жизни. Эта библиотека лежала не в богатых шкафах, но в полуразвалившемся сундуке, в пыли и беспорядке. Марья Алексеевна (мать поэта) вывела на свет эти спрятанные сокровища, и сама себе составила план образования своего сына. Желая приохотить его к учению, она обещала давать ему награду, когда он прилежно будет читать с нею в положенные часы. Маленькому Крылову понравилось это распоряжение. Он охотно принимался за книги, усердно читал и каждый раз получал гривну или две — меди. Тогда деньги были очень дороги, тогда ими очень дорожили. И когда маленький Крылов сделался владетелем капитала в несколько рублей, то он считал себя богачом. Мать его, чтобы не приучить его к корыстолюбию, к желанию копить деньги, пли к другой крайности — тратить их на пустяки, придумала очень хорошее средство: она замечала ему, что у него изорваны перчатки, стар картуз, и советовала на свои деньги купить и то и другое. Молодой Крылов радовался, что мог сам доставать себе необходимые вещи, выбирал хорошие светлые перчатки, щегольской картуз — и все это очень берег, потому что мы всегда как-то более дорожим тем, что приобретаем своим трудом, нежели тем, что нам достается даром. Мать его хотела и с французским языком употребить то же средство, которое так хорошо удалось с русским. Она, не зная ни слова по-французски (между тем мальчик успел ознакомиться с этим языком, поучившись несколько у гувернера-француза, жившего у губернатора: это происходило в Твери, где служил перед кончиною своего отец поэта), заставляла сына читать на этом языке в положенные часы и давала награды. Но французская грамота не так легко давалась Крылову, как своя родная. Он рожден был человеком чисто русским и потому-то к его природе не легко прививалось что-нибудь иностранное. Ему скучно было читать на языке мало знакомом. Он бегло повторял слова и фразы, которые знал наизусть, перевертывал листы и с нетерпением ожидал, когда пройдет положенный час. Марья Алексеевна, может быть, и догадывалась, на какие хитрости подымался ее сынок, но она делала вид, будто ничего не замечает, и продолжала давать ему положенное награждение. Ему стало скучно бормотать без связи и толку заученные фразы, да и совестно обманывать добрую свою мать. Он решился читать с пользою и понимать, что читает. Вот для того он взял лексикон, начал приискивать каждое незнакомое слово и таким образом скоро научился по-французски’.

IV

Приведенные мною рассказы драгоценны. Они так близко знакомят читателя с детством поэта. Все, чем бы захотелось в этом роде теперь пополнить дальнейшие события жизни Крылова, уже невозможно. Только сам он из уст своих мог снабдить женскую любознательность подобными подробностями. Не менее занимательно там же рассказано и о первых опытах авторства Крылова, о первых его знакомствах после переезда с матерью из Твери в Санкт-Петербург (напр., с Дмитревским, Брейткопфом), о начале его службы, о кончине матери его и проч. Не думаю, чтобы в бумагах Крылова нашлись записки о жизни его. Он был, как я и сочинительница биографии согласно заметили, по преимуществу русский человек, А русские ничему в себе не удивляются, ничего не признают в собственных делах за чрезвычайное и любопытное. Только особенные и слишком редкие обстоятельства при воспитании или в первой молодости выводят некоторых из этого смиренномудрия. По смерти своей великие люди наши оставляют в достояние истории только три наследства: послужной список, несколько анекдотов — и то если случайно переживут их ближайшие из современников — и гласные дела свои. Всякий согласится со мною: чем можно поживиться из послужного списка Крылова? Самый продолжительный период его службы прошел в императорской Публичной библиотеке, где он заведовал отделением русских книг. Исторические дела его — это басни Крылова. Тут, конечно, есть над чем поработать и грамматику, и филологу, и поэту, и историку, и критику высших совершенств поэзии, и даже критику вообще изящных искусств. Но все труды их войдут только в область верховного человековедения, а не в биографию. Басни же Крылова, просто как дела его, все уже знают наизусть. Мнение свое о литературных его заслугах я изложил за несколько перед сим лет (‘Современник’, т. IX) 2. В изложении своем я рассматривал его в трех отношениях отдельно: 1, как поэта вообще, то есть художника, который все, доступное обрабатыванию душевных сил, лучшими орудиями языка пересоздает в ясные, полные и живые образы, представляющие из области своей как бы вторую природу со всеми вечными ее законами, 2, как баснописца, то есть специального поэта, который на всякую свою мысль набрасывает легкий, прозрачный покров аллегории, который в каждом существе чувствует проявление чего-то человеческого, подобно жителю Индии, верующему в переселение душ, одним словом, поэта, которому в одно и то же время, с одной стороны, всякая вещь говорит о человеке, а с другой, всякое о нем помышление принимает какой-нибудь из чувственных образов, населяющих вселенную, наконец 3, как русского писателя, то есть автора, который явления русской жизни со всеми частностями, прикосновенными к этой идее, изображал в русских стихах с поэтическою верностию, поразительно и неизгладимо, который в душе своей хранил такую симпатию ко всем окружающим его явлениям, что, говоря о них, прямо и удивительно метко попадал на выражения, обороты речи, расстановку слов, даже на самые звуки, исключительно отличающие наш язык от языков иностранных, автора, у которого человек и его действия, мысль и слово, образ и его очертание не иначе возникали в уме и воображении, как под неизменным типом народности нашей.
Трудно найти человека, которого жизнь была бы до такой степени обогащена анекдотическими событиями, как жизнь Крылова. По своему характеру, привычкам и образу жизни он беспрестанно подвергался тем случаям, в которых выражаются резкие особенности ума, вкуса, добродушия или слабостей. Если бы можно было собрать в одну книгу все эти случаи и сопровождавшие их явления, она составила бы в некотором смысле энциклопедию русского быта и русского человека — в виде Крылова. К сожалению, Гнедич, вернее всех хранивший в памяти своей лучшее из этой любопытной энциклопедии, все унес с собою в могилу, маленькую только часть оставив в наследство друзьям своим, из которых иные тоже умерли, а другие странствуют далече…

V

С. Н. Глинка, по кончине Крылова, прислал мне небольшую о нем выписку из своих ‘Записок’. Я из них приведу здесь то, что сколько-нибудь послужит к пополнению будущей биографии поэта. С. Н. Глинка только тремя годами моложе Крылова. Итак, на его сказания положиться можно 3. ‘Иван Андреевич (написано у него) гласно стал заниматься литературою в осьмидесятых годах. С капитаном гвардии Рахмановым 4 начал он тогда издавать ‘Почту духов’. С 1792 года имя его сделалось известнее. С Клушиным и другими товарищами он сделался редактором ‘Санкт-Петербургскаго зрителя’ 5. Здесь между прочим напечатана остроумная повесть его в прозе: ‘Каиб’. Сочинением басен он занялся после поездки в Москву, где Дмитриев, прочитав первые опыты его в этом роде поэзии, присоветовал ему не оставаться при одной попытке. Там князь Шаликов в это время (1805), под покровительством Дмитриева, приступил к печатанию журнала ‘Московский житель’6. В нем, в одно и то же время, помещены были: Письмо Дмитриева о цели, духе и направлении повременных изданий и басня Крылова ‘Разборчивая Невеста’. С этой эпохи Иван Андреевич писал почти исключительно басни. Первое издание их явилось в 1809 году. Жуковский в ‘Вестнике Европы’ произнес о них замечательное свое мнение, которое перешло впоследствии времени и в полное собрание сочинений его 7. В ‘Русском вестнике’ также замечено было издателем о баснях. Крылова, что в рассказе есть новые и живые выражения 8. Не вхожу здесь (продолжает С. Н. Глинка) ни в какой разбор: басни Крылова разобрала целая. Россия. Упомяну только о моем свидании с ним, когда он жил еще в доме императорской Публичной библиотеки. При входе моем он лежал на софе с книгою в руках. То был греческий Эзоп. ‘Вы снова перечитываете Эзопа?’ — сказал я. ‘Учусь у него’, — возразил Иван Андреевич. ‘Это удел гения, — прибавил я, — ум обыкновенный встречает предел, гений идет вперед, далее, мечтая о совершенстве. Виргилий завещал, чтобы сожгли его ‘Энеиду’, хорошо сделали, что не послушались его. Латинская словесность лишилась бы венца славы своей. Впрочем, и наш Державин сказал: ‘Учиться никогда не поздно’.
Знаете ли, что Лафонтен, и Дмитриев, и вы упустили самую разительную, или, как нынче говорят, гениальную черту в басне Эзопа ‘Дуб и Трость’?’ — ‘Как это?’ — спросил Иван Андреевич. ‘А вот как, — отвечал я. — В падении дуба Эзоп представил падение гордыни, спеси, презорства, в торжестве тросточки торжество кротости, скромности, смирения. Лафонтен почти пиитическою трубою передал эту басню. У него дуб простонал. Прекрасно рассказана эта басня и у Дмитриева и у вас. Но дуб только пал. Спесь, падая тихомолком, в удалении от зрителей, кое-как утешится. Но что дуб пал к стопам смиренной тросточки, вот что больно спеси и гордыне’. Крылов привстал, подал мне трубку и сел. Я закурил и продолжал: ‘Лафонтен правду сказал, что Эзоповы басни драма во ста действиях. Он вывел в них всю природу от кедра до иссопа. И в них каждый в чем-нибудь себя узнает и что-нибудь найдет для себя. Я говорю это о сущности вымыслов, но в поэзии и Лафонтен, и Дмитриев, и вы победители. У вас, Иван Андреевич, в баснях своя жизнь, свое неотъемлемое достоинство. Заметили, и я повторяю, что вы всем действователям ваших басен передали во всем самобытность русскую. Переводчик наших басен г. Масклэ, человек очень умный и знающий вполне русский язык, не достиг своей цели9. Перевод его не имел успеха за границею. Снова повторяю: жизнь ваших басен — в русском слове и в вашей поэзии’. Поговорив еще немного, я встал, а Иван Андреевич сказал: ‘Сергей Николаевич! нас, старых знакомых, теперь немного осталось’. — ‘Да, — отвечал я, — и старик Шатров умер’ 10. Это было последнее мое свидание с Крыловым. Я познакомился с ним еще в прошедшем столетии, у московского сибарита, любителя словесности и гостеприимна всех тогдашних поэтов и вообще писателей, ф. Г. Карина. Я пережил их всех, грустно! Но Крылов не умер: гений не умирает. Басни его сделались общим народным сокровищем. Он первый из русских писателей (заключает С. Н. Глинка) увенчался торжеством юбилея — и это перейдет в историю <...>‘

VI

С поэтическим талантом, в раннем еще детстве открывшемся (опера ‘Кофейница’ написана автором пятнадцати лет), Крылов от природы получил самый твердый, самый ясный, самый здравый ум. Обстоятельства жизни ему не позволили систематически вовремя образовать эти редкие дарования. Он принужден был начать службу ребенком и проводить лучшие лета за делами и между людьми, где ничего не было общего с его наклонностями и назначением. Но из положения, так сказать, бесплодного, тягостного и даже насильственного душа его умела вынести на жизнь много полезного. Он лицом к лицу ознакомился с мыслящею нуждою, разглядел, постигнул и оценил людей на разных ступенях гражданских, он проникнулся стихиями народности не из книг, не из рассказов, а вдыхая их сам в себя как участник и Действователь. Эта, с одной стороны, опытность, прикоснувшаяся не ко многим из самых известных писателей наших, с другой стороны, врожденная способность понимать до тонкости все оттенки поступков и мнений людей, нанимающих высший слой общества, способствовали Крылову с равным успехом вполне нравиться во всяком кругу. Он не был чужд ничему, принятому людьми. Я помню, что один из умнейших случайных людей отзывался о нем так: ‘Я больше всех писателей люблю Крылова, с ним можно и поговорить о деле, и поболтать, и с удовольствием пообедать, и даже в карты поиграть’. Последняя забава в молодости его едва не обратилась в его страсть. Гнеднч рассказывал, что некогда для нее он готов был всем жертвовать <...> Удивительно ли, что человек, который успевал работать для журналов, для службы, для театра, который был веселым товарищем в разгульном собрании и умел одушевить, даже украсить самый блестящий круг, удивительно ли, что он сделался любимцем высшей в С.-Петербурге аристократии? Передавая некоторые биографические черты гр. Александра Сергеевича Строганова (‘Современник’, т. XXXI), я упомянул уже, в каком отношении Крылов находился к его дому 11. Точно так же он был приятнейшим гостем во многих других семействах значительных людей. Но, как всем, конечно, памятно еще, вполне душой и сердцем принадлежал он дому А. Н. Оленина.
Наступает время, с которого говорить о Крылове становится мне удобнее, потому что многое из того удалось самому мне видеть. Это 1811 год. Меня привезли тогда в С.-Петербург — и хоть из казенного заведения, в которое поместили меня, трудновато было находить доступ к свету, но мне посчастливилось посмотреть на Крылова в одну из лучших для него эпох. Последовало открытие императорской Публичной библиотеки. Несколько лет ежегодно праздновали это событие торжественным публичным собранием — и каждый раз учреждалось тут чтение новых сочинений замечательнейших в то время литераторов. В первый раз увидел я Крылова, когда он читал в этом собрании только что написанную им басню ‘Похороны’ 12. Никто лучше его не умел дать чтением всей прелести, выразительности и разнообразной игры чудным красотам его басен. Он не читал, а в полном смысле рассказывал, не напрягая нисколько силы голоса, не прибегая никогда к искусственному протяжению звуков или к эффектности в их окончании. Тогда Крылову было с небольшим сорок лет. Но от излишней полноты и обыкновенной у него во всем небрежности он казался гораздо старее. Совершенную с ним противоположность представлял Гнедич, как методою чтения, так и всею своею наружностию. Он до изысканности любил все щеголеватое, стараясь соблюдать в строгости приемы и движения светского человека из лучшего общества. Желая сообщить художническую выразительность чтению своему, Гнедич ‘размерял высоту или понижение голоса с пространством самого места, заранее готовил движения, смотря по смыслу стихов, некоторые из них выговаривал медленно, нараспев, другие глухо и едва слышимо. Нельзя, однако же, отнять у него справедливости, чтобы он не достигал цели своей, часто от его чтения, особенно гомеровских гекзаметров, начинало невольно что-то шевелиться в груди слушателя и движение крови изменялось. Он читал в упоминаемом собрании свою небольшую поэму ‘Рождение Гомера’.

VII

С 1805 года до поступления в библиотеку Крылов писал преимущественно для театра. В это время им сочинены комедии: ‘Модная лавка’, ‘Урок дочкам’ и опера ‘Илья-богатырь’. А. Н. Оленин умел соединить на службе при библиотеке многие известные лица из литераторов. Кроме Крылова и Гнедича там же были: знаток славянской филологии А. X. Востоков, переводчик некоторых трагедий Расина М. Е. Лобанов, первый в России библиограф В. С. Сопиков, а впоследствии времени поэт барон А. А. Дельвиг и — тогда только еще писатель для театра — М. Н. Загоскин. Дом Оленина всегда оставался центром соединения писателей русских. Из Москвы переселившись в северную столицу, Карамзин, Жуковский, Батюшков и — по выходе из лицея — Пушкин там встречались друг с другом часто, или уж по крайней мере по воскресеньям. Знаменитые иностранцы (например, барон А. Гумбольдт), приезжая в С.-Петербург, тут находили лучшее русское общество литераторов, ученых и художников 13. Оленин был президентом и Академии художеств. Кроме просвещенного и радушного хозяина там было существо — олицетворенная доброта и участие, Е. М. Оленина, урожденная Полторацкая. Человек бессемейный и необремененный делами, Крылов привык почитать этот дом родственным для себя. Его любили и даже баловали там, как ребенка. Все свои привычки и прихоти он находил у них предупрежденными. Когда лета, соединившись с его поэтическою леностью, отучили его от рассеянности и многочисленных посещений, он выезды свои из дома ограничил единственно семьею Олениных и Английским клубом, который сохранил над ним права свои до последних годов его жизни. Крылов, при сознании великого таланта своего, всегда скромный и самые блестящие успехи свои чистосердечно приписывавший счастливым обстоятельствам своей жизни, трогательно, не разыгрывая театральной роли, во всеуслышание высказал в одном из стихотворений своих сердечную, можно сказать, беспримерную признательность перед А. Н. Олениным за его неизменную любовь к нему. Посылая экземпляр басен своих одного из бесчисленных изданий, вот что ему написал он и после напечатал в ‘Северных цветах’:
Прими, мой добрый меценат,
Дар благодарности моей и уваженья.
Хоть в наш блестящий век, я слышал, говорят,
Что благодарность есть лишь чувство униженья,
Хоть, может быть, иным я странен покажусь —
Но благодарным быть никак я не стыжусь.
И в простоте сердечной
Готов всегда и всем сказать, что, на меня
Щедрот монарших луч склоня,
Ленивой Музе и беспечной
Моей ты крылья подвязал.
И, может, без тебя б мой слабый дар завял
Безвестен, без плода, без цвета,
И я бы умер весь для света.
Но ныне, если смерть свою переживу,
Кого, коль не тебя, виной в том назову?
При мысли сей мое живее сердце бьется.
Прими ж мой скромный дар теперь
И верь,
Что благодарностью, не лестью он дается 14.

VIII

Б_о_льшая часть служащих при библиотеке помещается близь нее в особом доме, почти против угла Гостиного двора. По одной лестнице надобно было всходить к Крылову и Гнедичу, из которых первый жил во втором этаже, а другой в третьем. Библиотекари и помощники их обязаны по очереди паблюдать по службе дежурство не только на целый день, но и на всю ночь. Никогда никто из пих не искал для себя льготы или исключения. Напротив, эти дни, проводимые в богатейшем книгохранилище, принадлежали к приятнейшим для них. Только летом иногда тяготился Гнедич. Он, в отсутствие посетителей, выходил на обширный, ныне уже застроенный двор, и мерно там расхаживал, освежаясь тенью главного здания. На вопрос являвшегося к нему приятеля: не дежурный он? — молча показывал пальцем красную ленточку на галстуке своем и только прибавлял иногда серьезно: ‘Ведь ты видишь’. Крылов не любил движения. Он принимал всех, оставаясь на диване и читая какой-нибудь старинный роман, хоть бы это были ‘Письма Эрнеста и Доравры’ 15. С летами и дородностию он более и более догружался в недеятельность. Но чтобы избавиться скуки, он, без малейшего участия в рассказываемом, провожал страницу за страницей — и чем был роман глупее, тем он, по собственному его признанию, оставался им довольнее. Случалось, что таким образом одну и ту же книгу в разное время перечитывал он по нескольку раз. В отделении русских книг помощником Крылова был Сопиков, уже старик, но крепкий здоровьем, проведший как книгопродавец б_о_льшую часть жизни за систематическою раскладкою книг и обогащенный сведениями по русской библиографии. Это был клад для Ивана Андреевича. Русских книг поступает в библиотеку несравненно более, нежели на других языках. Но Сопиков успевал все устраивать как нельзя лучше — и Крылову оставалось только любоваться исправностию по обязанности, на нем лежавшей.
Но когда вышел в отставку Сопиков и в помощники одного поэта явился другой, не менее его по природе ленивый, то нередко приходилось и Крылову озабочиваться. Барон Дельвиг не чуждался должности. Он даже с пристрастием полюбил ее — по не для водворения системы или составления каталога, а для обогащения себя знаниями. Здесь он в недолгие годы приобрел эту удивительную начитанность, которая его ввела как современника во все эпохи нашей литературы. Я сошелся с Дельвигом при самом начале его и моего вступления в свет и в литературу. От лицейского порога до самой кончины его это соединение сохранило один ровный, чистый характер. Мне сведомы были каждое в нем ощущение и каждая мысль. В отношении к Крылову он был, как и все, искренним почитателем его таланта и всей душою любил его как человека. Несмотря на неудобства по общей их службе, что могло бы других рассорить, они всегда оставались в лучших отношениях, потому что Крылов никогда не был холоден к истинному таланту в другом. Они, сколько могли, старались нести тяготы друг друга. Крылов придумал тогда картонные в виде толстых книг футляры, в которые по авторам и вкладываются многочисленные брошюры (преобладающая отрасль русской словесности) 16. Между тем библиотека по-прежнему наполнялась ежедневно посетителями, из которых едва ли не большая часть приходила туда для беседы с кем-нибудь из замечательных лиц, ей принадлежавших. В это время и я мог примкнуть себя к бесчисленному сонму людей, которым удалось войти в ряды знакомых Ивана Андреевича. Что касается до него, он редко мог похвалиться, чтобы хорошо кого-нибудь помнил. Это и не удивительно. Со всех сторон иностранцы и соотечественники, писатели и читатели беспрестанно являлись к нему, кто с тетрадию, кто с книгою, кто с письмом, кто с фразою — и всем им он должен был показывать вид, что с участием будет хранить память о столь приятном знакомстве. Никогда не забуду забавной сцены, какую представляли один перед другим — Крылов, от кого-то получивший перед тем экземпляр идиллий, и элегический поэт, в первый раз к нему явившийся. Ивану Андреевичу пришло на ум, что он видит своего идиллика (имен не помнил он), а потому и поспешил благодарить его за приятный подарок, которого сладость будто бы он уже успел вполне вкусить 17. Другой, исполненный совершенного неуважения к этому сочинению, то бледнел, то краснел и внутренне страдал от мысли, за кого его принимают. Короче познакомясь с Крыловым, впоследствии времени я иногда шутил над притворством его, к которому он должен был прибегать, кланяясь или отвечая множеству незнаемых им людей. Он скромно отшучивался и со всею серьезностию всякий раз изъяснял мне, что не он один, а все вообще люди в подобном отношении состоят к другим, и что на долю каждого из нас всегда приходится больше таких, которые знают нас, нежели таких, которых мы знаем.
У Крылова нельзя было не заметить самого тонкого чувства и быстрого соображения, когда он судил о произведениях литературы и вообще о каждом предмете. Получив первое издание Ламартина ‘Meditations poetiques’ {‘Поэтические размышления’ (фр.).}, барон Дельвиг и я показали эту новость Ивану Андреевичу, бывшему с нами в библиотеке. Он внимательно просмотрел во многих местах разные пьесы, прочел несколько из них вполне — и, отдавая книгу, сказал: ‘Да, стихи довольно густы’. В самом деле, сравнительно с предшественниками, Ламарттин русскому читателю более всего на первый раз мог кинуться в глаза только полнотою стихов, звуков и картин — но не более. Еще прежде него мы наслаждались высокою поэзиею Жуковского, который и точнее, и глубже, и возвышеннее его. Крылов сознавал в Жуковском талант независимый и энергический. Он постоянно сохранял к нему в душе своей чувство братства и дружбы. Шутя и любезничая с ним, он бывал приятно остроумен. Раз на вечере у Жуковского Крылов чего-то искал в бумагах на письменном столе. ‘Что вам надобно, Иван Андреевич?’ — спросили его. ‘Да вот какое обстоятельство, — отвечал он, — надобно закурить трубку, у себя дома обыкновенно я рву для этого первый попадающийся мне под руку лист, а здесь нельзя так: ведь здесь за каждый лоскуток исписанной бумаги, если разорвешь его, отвечай перед потомством’. Есть очень любопытная картина, представляющая кабинет Жуковского, когда он жил в том отделении Зимнего дворца, которое называлось Шепелевским. Там видишь группы людей в разных положениях. Это портреты литераторов и других лиц, собиравшихся у него. Всех заметнее и живописнее тут Крылов рядом с Пушкиным13. Кроме эстетического суждения, у Ивана Андреевича об авторах были соображения другого рода. Он в каждом из них желал найти достоинство человеческое, то есть такие правила, такую жизнь, которые бы не только не стыдили авторской гласности, но и благоприятствовали бы ей. Он говорил, что отделение дарования от нравственного достоинства в одном и том же лице несовместно с гражданскою жизнию. Поэтому он не входил без разбора в близкие литературные связи, оказывая, впрочем, всякому, по всегдашней скромности своей, вежливость и приветливость. Но он любил быть в обществе людей, им искренне уважаемых. Он там бывал весел и вмешивался в шутки других. За несколько лет перед сим, зимой, раз в неделю, собирались у покойного А. А. Перовского, автора ‘Монастырки’. Гостеприимный хозяин, при- конце вечера, предлагал всегда гостям своим ужин. Садились немногие, в числе их всегда бывал Иван Андреевич, зашла речь о привычке ужинать. Одни говорили, что никогда не ужинают, другие, что перестали давно, третьи что думают перестать. Крылов, накладывая на свою тарелку кушанье, промолвил тут: ‘А я, как мне кажется, ужинать перестану в тот день, с которого не буду обедать’.
Для своих литературных мнений Крылов не искал подпоры в журналах. Впрочем, однажды и он бросил публике эпиграмму на несправедливого критика. Это было при появлении ‘Руслана и Людмилы’. Иван Андреевич, без сомнения, лучше других умел ценить высокий талант Пушкина. Прочитав какой-то скучный и ошибочный разбор первой его поэмы, он напечатал четыре стиха:
Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал ‘Руслана и Людмилы’:
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка <...> 19

X

Пушкин напечатал анекдот о Крылове, как над его головою несколько лет висела большая картина, сорвавшаяся с одного гвоздя и чуть только державшаяся на другом, угрожая неминуемым падением на диван, где сиживал Иван Андреевич, и как он не беспокоился об этом в уверенности, что рама, в случае падения картины, непременно должна описать косвенную линию и миновать его голову. Рассказ Пушкина знакомит несколько читателя с характером жилища, с беспечностию и вместе с математическим умом Крылова. Много было оригинального в этом человеке, в его взгляде на вещи и в его привычках. Спокойствие, доходившее до неподвижности, составляло первую его потребность. Читая, или просто сидя в размышлении (я не заставал его ни разу за работою у письменного стола, которого и не было у него), или принимая у себя посетителей, он обыкновенно курил, прекомодно расположившись на диване. Сигара его во время разговоров потухала беспрестанно. Тогда он звонил. Входила служанка с зажженною маленькой восковою свечкой, которую приносила без подсвечника. На овальный стол красного дерева, перед ним находившийся, она накапывала воску и ставила перед ним свечку, что повторялось почти ежеминутно. После изобретения химического способа доставать огонь, он уже никого не беспокоил. Все вокруг него, столы, стулья, этажерки, вещи на них, покрыто было пылью, так что не без затруднения надобно бывало ухитриться, чтобы сесть перед ним, не дав ему почувствовать неприятного своего ощущения. Летом у него всегда была открыта форточка, в которую влетали с Гостиного двора голуби, располагаясь на шкапах его, на окнах, за книгами, в вазах, как в собственных гнездах. Сор, перья, пух дополняли картину домашнего его опрятства. Разговаривая, беспрестанно мысли свои он пояснял нам апологами, для чего находил содержание в каждом предмете, в каждом человеке, в окно попадавшемся ему на глаза. У него была до конца жизни свежая память. Б числе рассказов, которые передавал он с одушевлением, особенно помню я воспоминания его о пожарах. Его так всегда занимали они, что не было ни одного из них (разумеется, когда доходила до него весть о том), на который смотреть не отправлялся бы он, хоть с постели. Особенно врезалось в его памяти единственное зрелище, когда на Неве близ взморья горели камели. Думаю, что по этой причине и описания пожаров в его баснях так поразительно точны и оригинально хороши.
В числе множества воспоминаний Крылова были драгоценные для его сердца. Однажды летом шел он где-то по улице, на которой перед домами разведены садики. Он заметил, что недалеко от него за отгородкою играли дети и с ними была дама, вероятно мать их. Прошедши это место, Иван Андреевич случайно оглянулся туда — и видит, что дама брала на руки детей поочередно, поднимала их над заборчиком и глазами своими показывала на него каждому из них. О другом случае, пославшем Крылову как автору и неожиданное удовольствие, и неожиданный урок смирения, уже рассказано было мною в ‘Современнике’ (т. XXII, стр. 43, первой нумерации) 20.
У него в самый большой расплох всегда оставалось Довольно присутствия духа, чтобы поправиться. Как-то выпросил он у А. Н. Оленина дорогую и редкую книгу на дом к себе для прочтения. Это было роскошное издание описания Египта, которое составлено во время кампании Наполеона. Поутру, за своим кофе, усевшись на приделанном подле окна возвышении, где стоял маленький столик, Крылов положил на него книгу и, поддерживая ее рукою, любовался прелестными гравюрами, приложенными к тексту. Вдруг стул его покачнулся. Усиливаясь сохранить равновесие, второпях он схватился рукою за блюдечко, чашка опрокинулась на книгу — и разогнутые листы фолианта облиты были кофе. В то же мгновение Крылов бросился в кухню, отделявшуюся узеньким коридорчиком от залы, где случилось несчастье, схватил ушат с оставшеюся в нем водою, втащил его в залу — и, кинув разогнутую книгу на пол, стал ведром поливать ее из ушата. Служанка, видевшая все это из кухни и коридора, опрометью бросилась наверх к Гнедичу, призывая его на помощь и давая намеками чувствовать, что Иван Андреевич не в своем уме. Гнедич, пересказывая об этом, театрально говаривал так: ‘Вхожу, на полу — море, Крылов с поднятым ведром льет на книгу воду. Я в ужасе кричу. Он продолжает’. Наконец, опорожнив ушат, Крылов изъяснил Гнедичу, что без воды не было никакого способа вывести пятна кофе из книги, на которой в самом деле, когда она просохла, ничего не осталось заметного, кроме желтой полоски на краях страниц.

XI

О замечательной способности Крылова к иностранным языкам я заметил уже выше. Когда-то разговорились у Оленина, как трудно в известные лета начать изучение древних языков. Крылов не был согласен с этим мнением и оспаривал его против Гнедича. Желая представить когда-нибудь несомненное доказательство своих слов, он дома шутя принялся за греческий язык. Без помощи учителя, в несколько месяцев, он узнал все грамматические правила. После, с лексиконом, прочитал он некоторых авторов, менее трудных, наконец, восходя от легкого все выше и выше, он уже не затруднялся в чтении Гомера. Тогда, к изумлению и радости Алексея Николаевича, он предложил в обычном обществе воскресных друзей, чтобы Гнедич проэкзаменовал его по Гомеру. Опыт оказался в полной мере удовлетворительным. Замечательно, что Крылов с детства и до старости чувствовал странную антипатию к языку латинскому — и никогда бы не решился (как сам говорил мне) посвятить ему столько трудов, сколько в старости положил он на греческий, без всякой цели, кроме удовлетворения минутной прихоти. Действительно, он прочитал все, что дошло до нас любопытного на греческом языке, — и не увлекся ничем для перевода на русский. Его даже не соблазнила ‘Одиссея’ 21. Между, тем он способен был побеждать трудности. Напрасно воображают, что легкие стихи его сами текли с пера. Кто сравнит басню его ‘Дуб и Трость’, как она первоначально им переведена была из Лафонтена и как он напоследок принудил себя переделать ее, тот убедится, что счастлив вые стихи его стоили ему долговременной работы. Эту басню десять раз он переделывал, принося перечитывать ее к Гнедичу, который в подобных случаях бывал неумолим, так что барон Дельвиг раз сравнил его с известным тогда в Петербурге щеголем, заставлявшим своего портного перешивать одно и то же платье по нескольку раз. Собрание греческих классиков уложил Крылов все на полу под своею кроватью, доставая оттуда, по надобности, того или другого автора, когда нежась в постели, сбирался читать по-гречески. Достигнув цели своей, он уже никогда не протягивал руки под кровать, где толстый слой пыли наконец совсем покрыл священную древность. По прошествии двух или трех лет, однажды, вспомня о своей греческой библиотеке, он протянул было туда по привычке руку, но ничего там не нашел, кроме маленького остатка разрозненных томов. Служанка его, заметив, что эти пыльные книги валяются без нужды, придумала им полезное назначение: каждый раз, когда приходила топить печку подле кровати Ивана Андреевича, она разрывала по книжке и подкладывала листы под дрова, чтобы они скорее разгорались.

XII

Не один Кант достигнул всемирной славы, проведши целую жизнь только в том городе, в котором он родился. То же можно сказать и о Крылове. Поездки его в Москву и Ригу ничего не значили в сравнении с тою неизменною оседлостию, которая владела им в продолжение большей и замечательнейшей части жизни. Почти с 1805 года до кончины своей он не покидал С.-Петербурга. Даже летом предпочитал он оставаться в городе, изредка посещая Друзей на их дачах. С особенным удовольствием проводил он по нескольку недель у Олениных в Приютине, которое Даже воспето было стихами 22. Денежных средств у него всегда было достаточно для умеренных прихотей. Со времени первого издания своих басен он пользовался постоянно хорошими доходами сверх того, что было жалуемо ему от монарших щедрот. Период обильнейший появлением новых его басен были годы существования ‘Беседы любителей русского слова’, то есть с 1811-го по 1816. В каждой из напечатанных Обществом книжек встречаешь непременно по нескольку новых басен Крылова23. Поездка за границу однажды явилась было и к нему как искушение, как болезнь большей части достаточных у нас людей. Выгодно продавши одно из своих изданий на чистые деньги, он увидел себя обладателем порядочного капитала, который, как лишнюю вещь, захотелось ему промотать, что говорится, по-барски. Но в дальний и чуждый край на старости пуститься Крылову одному — это было невозможно. Он обратился к соседу и другу своему Гнедичу, подговаривая его на замышленное странствование. Поэт отвечал поэту прекрасными стихами, которые дошли до сердца и защитили друзей от добровольного креста, как называл В. Г. Тепляков страсть к путешествиям. Вот эти достопамятные стихи Гнедича:
Надежды юности, о милые мечты,
Я тщетно вас в груди младой лелеял!
Вы не сбылись: как летние цветы,
Осенний ветер вас развеял.
Свершен предел моих цветущих лет,
Нет более очарований!
Гляжу на тот же свет:
Душа моя без чувств, и сердце без желаний!
Куда ж, о друг, лететь, и где опять найти,
Что годы с юностью у сердца похищают?
Желанья пылкие, крылатые мечты,
С весною дней умчась, назад не прилетают.
Друг, ни за тридевять земель
Вновь не найти весны сердечной.
Ни ты, ни я — не Ариель,
Эфира легкий сын, весны любимец вечной.
От неизбежного удела для живых
Он на земле один уходит:
Утраченных, летучих благ земных,
Счастливец, он замену вновь находит.
Удел прекраснейший судьба ему дала,
Завидное существованье!
Как златокрылая пчела
Кружится Ариель весны в благоуханье,
Он пьет амврозию цветов,
Перловые Авроры слезы,
Он в зной полуденных часов
Прильнет и спит на лоне юной розы.
Но лишь приближится ночей осенних тьма,
Но лишь дохнет суровая зима,
Он с первой ласточкой за летом улетает,
Садится радостный на крылышко ея,
Летит он в новые, счастливые края —
Весну, цветы и жизнь все новым заменяет.
О, как его судьба завидна мне!
Но нам ее в какой искать стране?
В какой земле найти утраченную младость?
Где жизнию мы снова расцветем?
О друг, отцветших дней последнюю мы радость
Погубим, может быть, в краю чужом.
За счастием бежа под небо мы чужое,
Бросаем дома то, чему замены нет —
Святую дружбу, жизни лучший цвет
И счастье душ прямое24.

XIII

Деньги, не истраченные на поездку в чужие края, беспокоили Крылова. Он предался новой фантазии. Если нельзя или уже поздно разъезжать ему барином по Европе, так зачем не жить ему по-барски в Петербурге? Вот он заказывает лучшему мастеру во все свои три комнаты богатую мебель и обивает ее шелковою матернею. Повсюду ставят ему из магазинов серебро, бронзу, фарфор, алебастр и хрусталь. Полы покрываются прекрасными английскими коврами. Буфет принимает в себя модные сервизы и прочие принадлежности богатых столов. Устроившись таким образом, Крылов назначает день и просит к себе на обед семейство Олениных с избранными общими их друзьями. Все в восхищении от каждой вещицы у Ивана Андреевича. Удовольствовавшись первым и единственным опытом суетности, он тут же понял, что это не прибавило ему счастия, что привычкам его нужны только спокойствие и поэтическая лень. На всю новую свою роскошь набросил он покрывало доброго старого невнимания, замкнул буфет и уже ни разу с тех пор никого не звал пялить глаза на суету сует. В гостеприимную форточку по-прежнему налетели голуби и украсили матом дружбы своей все блестящие изделия столичных мастеров. Пепел сигар рассыпался с его халата на диваны и ковры. В позднее, однако же, время и померкший этот кабинет Крылова сохранен для потомства искусною Рукою художника. Великая княгиня Мария Николаевна приказала для себя перенести его на картину 25.
Так он доживал в библиотеке мирные дни свои. Старость его не привела с собою немощей. Он отяжелел, но не одряхлел. Еще без насилия себе он принимал приглашения нового поколения литераторов, в которых сознавал и таланты, и человеческое достоинство. Друзья Жуковского всегда оставались и его друзьями. Таковы были постоянные сношения его с князем П. А. Вяземским ц Е. А. Баратынским. В последние годы я встречал его на обедах у графини Е. П. Ростопчиной и на вечерах у князя В. Ф. Одоевского. Он сохранял всю свою любезность и веселость, принимая с трогательною признательностию самые легкие оттенки внимания к его привычкам и вкусу. Он особенно любил настоящие русские кушанья, которыми и старались угощать его. Ни один орган чувств не изменил ему. Хоть зрение и ослабело, но с помощию очков он мог читать все, кроме собственного почерка, что, впрочем, происходило от удивительной и всегдашней его неразборчивости. Года за полтора до кончины его я пришел к Ивану Андреевичу попросить его автограф. Близ него в комнате мы ни лоскутка не нашли его почерка. Служанка принесла с чердака целую корзину басен, его рукою переписанных. Выбрав для меня листок, он в очки рассмотрел заглавие, написанное довольно крупно, но стихов и по догадке не мог разобрать.

XIV

Под конец жизни своей, кажется, года за четыре перед сим, оставил он службу в библиотеке и переселился на Васильевский остров, где в 1-й линии нанял очень покойную квартиру в доме купца Блинова, против 1-го кадетского корпуса. Реже начал выезжать он, даже и в Английский клуб. Но все же у него была пара прекрасных лошадей и самая модная откидная английская карета. Ближайшим соседом его сделался избранный им впоследствии времени и в его душеприказчики Я. И. Ростовцев, который чаще всех стал навещать поэта. Дни его были однообразны. Но никогда он не жаловался на одиночество и скуку. Уже прошло семь лет, как он перестал писать басни, из которых последнею была ‘Вельможа’26. Вот что говорит об этой эпохе сочинительница биографии, из которой я уже заимствовал несколько подробностей о детстве Крылова. ‘Теперь ему 75 лет. Он усыновил семейство одной своей крестницы, благотворит ему и печется о нем. Его окружают малютки, они любят и ласкают его, как бы желая возблагодарить за пользу, которую он приносит всем детям на Руси. Он же особенно любит из детей своей крестницы одну маленькую девочку, Наденьку, которую сам научил читать и которою особенно занимается’. В самом деле, он и мне много рассказывал о необыкновенной понятливости этого ребенка и замечательной его способности к музыке. Приходя к нему после полудня или вечером, я заставал его с этими детьми за обедом или за чаем 27.
8 февраля 1844 года С.-Петербургский университет праздновал свое первое двадцатипятилетие. Крылов, почетный член университета с его основания, получил приглашение на праздник, который должен был происходить во вторник. Часу в одиннадцатом утра, накануне этого дня, входит в комнату ко мне Иван Андреевич в мундире. ‘Что это значит?’ -‘Ах, устал! дайте отдохнуть. Высоко всходить к вам’. Я усадил его и узнал, что он, взглянув не очень внимательно на печатное приглашение, ошибся днем. Еще к большему огорчению моему, я услышал от него, что он на тротуаре перед главным подъездом поскользнулся и упал. ‘Вы ректор, так будьте свидетелем усердия моего к университету’, — продолжал Иван Андреевич, — черта всегдашней его вежливости и уважения общественных приличий. Я упросил его, чтобы не беспокоился он приезжать завтра, тем более что холод доходил тогда до 20 градусов. Мне, однако, посчастливилось в тот же великий пост еще раз принять его у себя в доме. Он явился в университетскую залу на концерт, который ежегодно устраивают из своего артистического круга ваши студенты. Тот концерт, о котором я говорю, был один из блистательнейших в прошедшую зиму, потому что в нем участвовала знаменитая Виардо-Гарция. Крылов, как знаток музыки и некогда сам отличный музыкант, был в восторге. Из залы он прошел ко мне, чтобы еще потолковать о приятном вечере и вместе напиться чаю. К большому удовольствию своему, Крылов тогда сошелся у меня с князем Г. П. Волконским, тоже истинным музыкантом и в душе и на деле. Вечер этот у всех нас сохранился живо в памяти -и после едва ли кто из нас виделся с Иваном Андреевичем.

XV

Предсмертная болезнь его, последовавшая от несварения пищи в желудке, продолжалась несколько дней. То, что в этой старости прекратило жизнь, в прежнее время, Конечно, прошло бы благополучно. На ужин себе (сбылось предсказание его об этих ужинах) он приказал по, дать протертых рябчиков и облил их маслом. Помощь врачей оказалась недействительною. Я. И. Ростовцев не оставлял его в эти дни. Крылов, в полной памяти, не оказав никакого знака малодушия, покорился воле судьбы. За несколько часов до кончины, разговаривая с Яковом Ивановичем, он еще по привычке вводил апологи в свои речи — и шутя сравнил себя с крестьянином, который, навалив на воз непомерно большую поклажу рыбы, никак не рассчитывал излишне обременить своей немощной лошади только потому, что рыба была сушеная. Наконец Яков Иванович, желая приготовить его к исполнению христианского долга, спросил его как бы случайно: ‘Не мнительны ли вы, Иван Андреевич?’ — ‘Я? — отвечал он. — А вот я вам расскажу, как я не мнителен. Давно как-то, лет сорок назад, я почувствовал онемение в пальцах одной руки. Показываю доктору. Он спрашивает меня, как вы: не мнителен ли я? Нет, говорю’. ‘Так у вас, — продолжал он, — будет паралич’. — ‘Да нельзя ли помочь?’ — спросил я. ‘Можно: вам надобно всю жизнь не есть мясного и быть вообще очень осторожным’. ‘Как же вы поступили?’ — прервал его Яков Иванович. ‘Месяца два я исполнял предписание доктора’. — ‘А потом?’ — ‘А потом, как видите, до сих пор все ем. Вот как я не мнителен’, — заключил Крылов <...>
Весть о кончине его опечалила каждое русское сердце. Кто только мог, все пришли проводить его до тихого пристанища <...>

ИЗ ОЧЕРКА ‘ЖИЗНЬ И СОЧИНЕНИЯ ИВАНА АНДРЕЕВИЧА КРЫЛОВА’

В лице Ивана Андреевича Крылова мы видели в полном смысле русского человека, со всеми хорошими качествами и со всеми слабостями, исключительно нам свойственными. Гений его как баснописца, признанный не только в России, но и во всей Европе, не защитил его от обыкновенных наших неровностей в жизни, посреди которых русские иногда способны всех удивлять проницательностию и верностию ума своего, а иногда предаются непростительному хладнокровию в делах своих. Судьба не благоприятствовала Крылову в детстве и лишила его тех пособий к постепенным успехам в литературе и обществе, которыми других наделяют рождение, воспитание и образование. Но он, как бы наперекор счастию, впоследствии времени приобрел все, что необходимо писателю и гражданину. Он даже успел развить в себе несколько талантов, составляющих роскошь и для счастливорожденного молодого человека. Победивши первые препятствия к благополучию и удовольствиям жизни, он на время ослабил деятельность свою в расширении знаний и с непонятным равнодушием провел несколько лет почти без дела. Наконец снова и почти бессознательно принялся Крылов за тот род поэзии, которому ныне обязан бессмертием своим.
Удивительнее всего, что ему суждено было начать славное свое поприще в такие лета, когда многие перестают писать сочинения в стихах, предпочитая им прозу. Между тем остался ли хоть легкий след на этих трудах, что автор не вовремя приступил к ним? Нет: рассматривая их живость и красоты, получаешь убеждение, что это те неувядающие цветы поэзии, которыми юность украшает гения. И вот Крылов достигнул тогда истинной славы, всеобщего уважения, самой чистой к нему привязанности тех, которые были к нему близки и вполне оценили дар его. Счастие вознаградило его за все лишения молодости. Он был обеспечен на всю жизнь. Казалось, перед любознательным, тонким и светлым умом его открылись все пути к бесконечной деятельности литератора. Но он и своею поэзиею занимался только как забавою, которая скоро должна была наскучить ему. Безграничное искусство не влекло его к себе. Деятельность современников не возбуждала его участия. Он чувствовал выгоды и безопасность положения своего и не оказал ни одного покушения расширить тесную раму своих умственных трудов. Так один успех и счастие усыпили в нем все силы духа. В своем праздном благоразумии, в своей безжизненной мудрости он похоронил, может быть, нескольких Крыловых, для которых в России много еще праздных мест. Странное явление: с одной стороны, гений, по следам которого уже идти почти некуда, с другой — недвижный ум, шагу не переступающий за свой порог <...>
Андрей Прохорович Крылов (отец баснописца) принадлежал в свое время к числу людей замечательных <...> Нельзя не предполагать, что природный ум его украшен был по возможности и некоторыми знаниями. Все, что Крылов помнил и сам рассказывал о матери своей, несомненно, говорит в пользу ее мужа. Женщина, дорого ценившая хорошее воспитание сына своего и собственными соображениями находившая средства к его образованию, конечно, приготовлена была к тому замужеством с человеком не грубым, не пустым, но дельным и чему-нибудь учившимся. По смерти Андрея Прохоровича Крылов получил в наследство целый сундук книг, собранных отцом, У человека, который принужден всегда жить по-походному, это большая редкость <...>
На детей, родившихся с поэтическими способностями, обыкновенно первое и самое сильное впечатление производят драматические сочинения. Так было и с Крыловым. В голове его, наполненной героями древней Греции и Рима, составлялись разные планы театральных пьес. Но, не находя пособий в сведениях своих к образованию чего-нибудь определенного и полного, никак не умел он приготовить сносного сочинения из этих материалов. Вероятно, какая-нибудь старинная русская опера послужила для него образцом и успокоила воображение его. На пятнадцатом году он написал свою оперу ‘Кофейница’. Это сочинение никогда не было напечатанным. Впоследствии времени Гнедич выпросил себе у Крылова, как драгоценность, рукопись детского его произведения и хранил у себя до смерти <...>
Время прибытия Крылова в Санкт-Петербург замечательно по некоторым обстоятельствам, касавшимся драматического искусства в России, предмета, на который тогда устремлена была вся умственная деятельность будущего великого нашего баснописца. Правда, что первый указ об учреждении в здешней столице русского театра последовал еще в 1756 году, но это было учреждение, которым, не внося платы за посещение его, преимущественно пользовались придворные и люди чиновные. Но только с 1782 года начались приготовления к устройству общенародного русского театра, который открыт в следующем за тем году. Таким образом Крылов прибыл сюда в эпоху первого любопытнейшего движения на сцене нашей.
В молодой голове Крылова образовался план извлечь какие-нибудь выгоды из первого его сочинения. В Санкт-Петербурге жил иностранец Брейткопф, происходивший из известного тогда в Лейпциге книгопродавческого дома. Он содержал здесь типографию, торговал книгами и занимался музыкою, как страстный ее любитель и знаток. К нему решился обратиться Крылов с своею ‘Кофейницею’. Опера, которой слова сочинены ребенком, показалась доброму Брейткопфу любопытным явлением. Он согласился купить ее и предложил автору в вознаграждение за труд 60 рублей. Крылов не соблазнился деньгами: он взял от него столько книг, сколько их приходилось за эту сумму. Любопытен был выбор. Крылов, отказавшись от Вольтера и Кребийона, предпочел им Расина, Мольера и Буало. Это было основание библиотеки его и руководство для будущих его трудов. В подражание первому, он увлекся героями Греции и Рима, вторые развили его направление сатирическое, которое преобладало в нем над прочими внушениями природы.
В числе русских писателей, современных ему, но упредивших его славою, как драматический поэт всех знаменитее был в Санкт-Петербурге Княжнин. В это время (1784) явилась патриотическая трагедия его. Дмитревский, представлявший Рослава, на театре доставил сочинению успех необыкновенный. Хотя Крылов был моложе Княжнина двадцатью шестью годами и не мог тогда приобрести еще никакой известности, однако же он отважился представиться творцу ‘Дидоны’, соединявшему в таланте своем также сатирический характер и драматическое стремление ‘. Недостаточное состояние, приискивание службы и литературные знакомства не остановили любимых занятий Крылова. Его взгляд на расположение драмы и действия героев получил, сравшь тельно с прежним, некоторую опытность, а вспомогательных знаний и еще больше накопилось. Тогда-то успел он написать первую свою трагедию ‘Клеопатра’.
Княжнин доставил Крылову знакомство с Дмитревским. Несмотря на разность лет, званий и самых занятий, они должны были близко сойтися некогда. В самом деле, эти два человека рождены были понимать друг друга вполне. Дмитревский был старше Крылова тридцатью двумя годами. Хотя и ему, как нашему поэту, не привелось в детстве учиться основательно и постоянно, однако же он, по прибытии из Ярославля в Санкт-Петербург, отдан был в кадетский корпус, где ознакомился с некоторыми науками и иностранными языками, Еще в 1765 году Дмитревский ездил во Францию, чтобы довершить свое артистическое образование, а в самый год рождения Крылова вторично отправлен был в Париж для принятия в здешнюю труппу некоторых французских актеров. Все это между тем, как и в Крылове, не сгладило ни с характера его, ни с его ума, ни даже с его привычек тех резких признаков, по которым легко видеть коренного русского человека, защитившегося от владычества иноземного воспитания. Дмитревский, не ослепленный успехами своими и славою, доступен был каждому молодому человеку, который желал воспользоваться советами его и замечаниями касательно театральных сочинений. Как лицо общественное, он все достоинство свое, всю свою честь полагал в том, чтобы опытностью своею споспешествовать общественной пользе. К довершению всего, он был артист гениальный. Ему были понятнее, нежели обыкновенному человеку, первые опыты другого гения. Неудивительно, что два человека, получившие от природы столько общего, после сближения друг с другом, навсегда остались между собою в дружеских отношениях. В другом возрасте, в лучших обстоятельствах, Крылов приходил к Дмитревскому, как в дом родственника своего. За сытным обедом, всегда состоявшим из одних чисто русских блюд, в халатах (если не было посторонних), они роскошничали по-своему, и после стола оба любили, по обычаю предков, выспаться порядочно.
По этому поводу можно рассказать забавный случай, выпавший Крылову. Раз как-то очень долго не видался он с Дмитревским и совсем не знал, что приятель его живет уже на новой квартире. Они где-то встретились. Дмитревский зазвал Крылова к себе обедать и заранее очаровал воображение рассказом, как он попотчует его щами, кулебякою, поросенком под хреном в сметане, гусем с груздями, кашею и проч. Поэт в назначенный день является на знакомую ему квартиру. Слуга объявляет ему, что барин еще не возвратился домой. ‘Я подожду, братец’. Спокойно через приемную комнату и кабинет добравшись до спальни, он разделся и для освежения сил лег заснуть на кровати. Квартиру Дмитревского в это время занимал женатый чиновник. К обеденному времени, ранее мужа, прибыла жена. Каково было ее удивление, когда она увидела на кровати в своей спальне незнакомого ей мужчину, дюжего, полного и беззаботно спящего. Можно представить, до какой степени, когда разбудили Крылова, смешался он, вообще застенчивый и не очень ловкий! 2
Кончив свою ‘Клеопатру’, ребяческое подражание французским трагедиям, которые успел Крылов перечитать, он, из Измайловского полка, где жил тогда с матерью, отправился на Гагаринскую пристань к Дмитревскому. Актер принял его ласково и сказал ему, что желает предварительно прочитать пьесу один. Крылову вообразилось, что у Дмитревского не будет теперь никакого дела, кроме чтения трагедии его, и потому он почти каждый день наведывался о судьбе своего детища. Надобно же было случиться, что в течение не только нескольких дней, но и нескольких месяцев, будущие друзья не могли свидеться. Чего не передумал сочинитель в этой пытке! Наконец Дмитревский принял его и объявил, что намерен читать трагедию вместе с автором. Чтение было необыкновенно продолжительно, потому что критик не пропустил без замечания ни одного действия, ни одного явления, даже ни одного стиха. Он со всею ясностию показал ему, как ошибочен план, отчего действие незанимательно, а явления скучны, да и самый язык разговоров не соответствует предметам. Это можно назвать первым курсом словесности, который Крылову удалось выслушать и где примеры ошибок брали на каждое правило из его трагедии. Он почувствовал, что легче было написать новую, нежели исправить старую, что присоветовал ему и Дмитревский. Таким образом, этот опыт остался навсегда в неизвестности3.
Содержанием новой трагедии послужило для Крылова мифологическое предание Древней Греции о Филомеле <...> ‘Филомела’ служит нам убедительным доказательством, что и великий поэт, которому суждено преобразовать искусство, остается некоторое время под властию века своего <...> До 1795 года, в течение почти десяти лет печатались Академиею в одном издании все пьесы на русском языке, писанные для сцены. Из них составился сборник в 43 частях, под названием ‘Российский феатр’ <...> Здесь нашла себе место и ‘Филомела’ Крылова, что без сомнения доставило много огня отроческим его восторгам.
Ежели поэт утешался произведениями своими, то мать его еще больше должна была радоваться в это время: сыну ее дали место в здешней Казенной палате с жалованием в год по 25 рублей. Чтобы постигнуть, как могли жить они при этих средствах, надобно представить всю бережливость бедных людей, ограниченность их желаний и бывшую тогда дешевизну во всем. О последней можно приблизительно судить по одному: Крылов рассказывал что мать его платила тогда за прислугу женщине 2 рубля в год. Недолго, впрочем, Марья Алексеевна утешалась милым своим сыном. Ему суждено было одному прокладывать себе дальнейшую дорогу к счастию: в 1788 году он лишился матери, о которой никогда не мог вспоминать без сердечного умиления.
Природа наделила Крылова умом деятельным, острым и даже колким. В молодости он увлекался всякою первою мыслию. Двадцати лет оставшись полным властелином судьбы своей, он, как по службе, так и в литературных предприятиях, беспрестанно гонялся за новостию. Это было причиною, что, быстро расширив круг знакомств и пользуясь известностию в кругу писателей, он ничему не предавался постоянно и долго оставался без существенных успехов на поприще гражданской службы и на поприще литературном. По смерти матери, в том же году, он определился на службу в Кабинет ее императорского величества, откуда по истечении двух лет вышел в отставку с чином провинциального секретаря.
Ему казалось, что периодическими изданиями и заведением собственной типографии можно приобрести все: независимость, известность и деньги, что это положение спасет его от пожертвований, сопряженных с службою. Обольстившись мечтательным расчетом, Крылов с 1789 по 1801 год, в течение двенадцати лет, оставался без должности, работал для своих журналов, хлопотал по содержанию типографии и ревностно обогащал театр новыми пьесами своими <...>
В 1789 году Крылов соединился с капитаном гвардии Рахманиновым, чтобы на общем иждивении содержать типографию и печатать в ней свой журнал. Ровно за двадцать лет до них, доныне еще забавляющий нас романическими похождениями своими и во всех родах литературными предприятиями, Федор Эмин, по рождению поляк, проживший несколько лет в Турции магометанином и янычаром, перекрестившийся в Лондоне у русского посланника в православие и окончивший жизнь в Санкт-Петербурге за сочинением книги ‘Путь ко спасению’, издавал здесь журнал под названием ‘Адская почта’. Его заглавие понравилось новым журналистам, которые и явились в публику с ‘Почтою духов’ <...>
Он и здесь заплатил дань веку своему, набросив на едкие свои изображения покрывало писем Зора, Буристона и Вестодава к волшебнику Маликульмульку. Нельзя читать без удивления писем этих, когда сравнишь с ними сочинения прочих писателей наших в прозе, относящиеся к одному с ними времени, и когда подумаешь, что их писал двадцатилетний молодой человек, выросший в провинции, не получивший ни воспитания, ни даже обыкновенных школьных знаний. Разнообразие предметов, до которых он касается, выбор точек зрения, где становится как живописец, изумительная смелость, с какою он преследует бичом своим самые раздражительные сословия, и в то же время характеристическая, никогда не покидавшая его ирония, резкая, глубокая, умная и верная, — все и теперь еще, по истечении с лишком полустолетия, несомненно свидетельствует, что перед вами группы, постановка, краски и выразительность гениального сатирика. Крылов этим одним опытом юмористической прозы своей доказал, что, навсегда ограничившись впоследствии баснями, он опрометчиво сошел с поприща счастливейших нравоописателей. Тут он и языком русским далеко опередил современников <...>
Крылов все приобретал случайно. Счастливые способности помогли ему между прочим выучиться рисовать и играть на скрипке <...> Лучшие наши живописцы впоследствии времени выслушивали суждения его о своих работах с доверенностию и уважением. Как музыкант он в молодые лета славился в столице игрою своей на скрипке и обыкновенно участвовал в дружеских квартетах первых виртуозов. Неизменная страсть к театру дополняла его практическое образование.
Прекратив издание первого журнала, Крылов удержал типографию за собою и за своими в ней участниками. Она доставляла им доход, а в скором времени понадобилась и для собственного его предприятия. С 1792 года он приступил к составлению нового журнала под названием ‘Зритель’ <...>
Из числа современников по литературе самое близкое лицо к Крылову в это время был драматический писатель Клушин (ум. в 1804 г.). Он участвовал и в содержании типографии его, помещавшейся в нижнем этаже дома Бецкого (ныне е. и. в. принца Ольденбургского),и в наполнении ‘Зрителя’ статьями. Это был человек с несомненным комическим дарованием. Крылов даже в старости своей вспоминал о нем с удовольствием и отзывался всегда с похвалою. Прекратив издание ‘Зрителя’, они решились с 1793 года печатать в общей их типографии новый журнал ‘Санкт-Петербургский Меркурий’ и означить на нем имена обоих редакторов <...>
Издание ‘Санкт-Петербургского Меркурия’ продолжалось, как и прежние журналы Крылова, только один год <...>
Театр еще долго привлекал к себе все внимание Крылова и подстрекал его деятельность. От сочинения трагедий отказался он вовремя. Но тем сильнее пристрастился теперь я комедиям в прозе, быстро поставляя их одну за другою. К 1793 году относятся две его пьесы: комическая опера ‘Бешеная семья’ и комедия ‘Проказники’, обе тогда же представленные и после напечатанные в ‘Российском феатре’ <...>
Обильно было это время и мелкими стихотворениями Крылова. Множество напечатано их в ‘Санкт-Петербургском Меркурии’. Со всею игривостию и жаром молодого человека, в разных видах, часто с увлечением и оригинальностию, описывал он любовь своего пылкого сердца <...>
С 1795 по 1801 год Крылов как бы исчезает от нас. Ни на одном из его сочинений не осталось заметки, по которой бы можно было отнести его к этому шестилетию. Сам он не был тогда в службе. Литератор уже с известным именем, молодой человек, успевший образовать в себе несколько талантов, за которые так любят в свете, драматический писатель, вошедший в дружеские сношения с первыми артистами театра, журналист, с которым были в связи современные литераторы, — Крылов и сам не мог заметить, как ускользал от него год за годом посреди развлечений столицы. Он участвовал в приятельских концертах первых тогдашних музыкантов, прекрасно играя на скрипке. Живописцы искали его общества как человека с отличным вкусом 4. В дополнение пособий по литературе, Крылов выучился по-итальянски и свободно на этом языке читал книги. Ему не было уже чуждо и высшее общество столицы, где в прежнее время так радушно принимались люди с талантами. Между тем увлечения молодого сердца естественно требовали жертв, стоивших и траты времени, и частого удаления от серьезных занятий. Хладнокровие и благоразумие не удел юного поэта. По крайней мере, Крылов, повинуясь призыву любви, умел защититься от страсти буйной. Нравственная грация во всю жизнь сопровождала движения его сердца <...>
Никто не замечал, чтобы Крылов был жаден к деньгам. Он был вообще беспечен и нерасчетлив. У этих людей, вместо истинного сребролюбия, иногда проглядывает что-то похожее на бессмыслицу. ‘Отправляясь со мною вместе куда-нибудь в гости (рассказывал Гнедич), Крылов никак не соглашался заплатить хорошему извозчику столько же, сколько платил я, и считал это мотовством. Половину дороги он шел пешком, и наконец, усталый, бывал принужден сесть на самый дурной экипаж и за половину дороги платил почти столько же, сколько просили с него при начале. Это называл он бережливостью’. Вот образчик расчетливости поэта, им же изображенной в басне ‘Мельник’ <...>
В 1806 году он отправился, через Москву, к старым приятелям своим и к старым занятиям в Сапкт-Петербург <...> В Москве русская словесность тогда процветала. Не только Дмитриев и Карамзин, преобразователи языка нашего и вкуса, влекли к образцам своим молодое поколение, но и Жуковского имя уже приобрело известность. Крылову, который остановился в Москве, не менее как и другим, приятно было общество этих литераторов, которые жили только для успехов ума и вкуса. Он особенно сблизился с Дмитриевым. Желая войти с ним в такие сношения, которые бы касались предмета, для них обоих равно занимательного, Крылов в свободное время перевел из Лафонтена две басни: ‘Дуб и Трость’ и ‘Разборчивую Невесту’. Дмитриев, прочитав их, нашел перевод Крылова очень счастливым и достойным прелестного подлинника. Тогда он начал уговаривать будущего соперника своего не покидать этого рода поэзии, который, по его мнению, более других удался ему и может со временем составить его славу. Крылов последовал совету законного судьи в этом деле — и в Москве же перевел еще из Лафонтена ‘Старик и трое молодых’. Две первые басни Дмитриев немедленно послал к князю Шаликову для напечатания в No 1 его журнала ‘Московский зритель’ (1806). Перед ними была надпись переводчика: ‘С. И. Бкндрфвой’ (Бенкеидорфовой). Издатель припечатал к ним свое следующее примечание: ‘Я получил сии прекрасные басни от И*И*Д* (Дмитриева). Он отдает им справедливую похвалу и желает, при сообщении их, доставить и другим то удовольствие, которое они принесли ему. Имя любезного поэта обрадует конечно и читателя моего журнала так, как обрадовало меня’. Во 2-м No ‘Московского зрителя’, опять с именем переводчика, напечатана и третья его басня. Итак, почти за тридцать девять лет до своей кончины Крылов был поставлен судьбою на ту дорогу, которая должна была привести его к бессмертию.
По возвращении своем в Санкт-Петербург Крылов по-прежнему предался страсти к театру. Вероятно, три его новые пьесы для сцены, все напечатанные в 1807 году, подготовлены были уже прежде. Обе комедии: ‘Модная лавка’ и ‘Урок дочкам’, выражают сильное негодование поэта на слепое пристрастие русских к французам и их языку <...>
В Санкт-Петербурге издавался тогда журнал под названием ‘Драматический вестник’. В нем является несколько новых басен Крылова <...> Они представляли собою такие произведения поэзии, которыми удовлетворялись вдруг и требования литературной критики, и ожидания национального чувства. Патриотическое стремление к самостоятельной, независимой поэзии видело в них залоги для своей эпохи <...>
В 1809 году вышло первое издание его басен, в числе 23 — блистательный год в русской литературе <...>
Теперь он принадлежал кругу лучших литераторов. Его талант вполне ценил сам Державин. В 1810 году, в доме певца Фелицы устроилась ‘Беседа любителей русского слова’ <...>
В 1811 году избран был в действительные члены ‘Беседы’ и Крылов <...>
Так как большею частию литераторы, участвовавшие в ‘Беседе любителей русского слова’, были члены Российской академии, то в конце 1811 же года и Крылов избран в академики. По смерти А. А. Нартова, в 1813 году, президентом назначен А. С. Шишков. Блистательный период существования Российской академии уже прошел. Своею славою она обязана Екатерине II, непосредственно участвовавшей в ее занятиях, и первому президенту своему княгине Дашковой, умевшей постигнуть глубокую мысль великой основательницы академии. Крылов не нашел в ученых заседаниях той занимательности и возбуждения, которые бы сообщили новый полет его гению. Он редко посещал академию, и то разве в торжественные собрания. Таковы везде бывают отношения гениальных людей к прозаическим официальным совещаниям. Рассказывают, будто раз при рассуждении о способах, как обезопасить доходы академии, в припадке простодушной веселости своей, Крылов предлагал купить землю под овощные огороды, с которых доход самый прибыльный и самый верный. Впрочем, и для Российской академии была еще впереди эпоха, когда на несколько времени ожила ее знаменитость. В 1818 году ее летописи украшены были именами Карамзина и Жуковского. Академические собрания, как обыкновенные, так и публичные, оживлены были присутствием и участием лиц, привлекавших к трудам своим всеобщее внимание. Отрывки из ‘Истории Российского Государства’ публично в первый раз читаны были в академии. Крылов, Жуковский и Гнедич тут же являлись с новыми своими произведениями.
Открытие императорской Публичной библиотеки последовало в 1812 году. Ее директором назначен А. Н. Оленин. Должности библиотекарей и помощников их поручены лицам, преимущественно известным в литературе, что и после соблюдаемо было несколько лет. Таким образом, здесь соединились: переводчик ‘Илиады’ Гнедич, знаток славянской филологии Востоков, первый в России библиограф Сопиков, переводчик ‘Ифигении’ и ‘Федры’ Расина Лобанов. В этот же круг введены были после барон Дельвиг и Загоскин. Сюда Оленин пригласил и Крылова. Сопиков, прежде несколько лет занимавшийся книжного торговлей, как человек опытный и знавший все, что касалось до русских книг, назначен был библиотекарем по русскому отделению, а Крылов помощником его. Давний поощритель музы поэта, Брейткопф, которого жена была начальницею Санкт-Петербургского училища ордена св. Екатерины, также поступил на службу в библиотеку. Удивились и обрадовались друг другу старые знакомцы, нежданно очутившись за одним делом. В первых своих воспоминаниях они воскресили прошлое. Дошла очередь и до ‘Кофейницы’. Крылову любопытно было взглянуть на рукопись детства своего. К счастию, Брейткопф сохранил эту драгоценность. Он в целости передал ее знаменитому автору.
Для жительства служащих отведены квартиры через дом главного здания библиотеки. С этой эпохи начинается для нашего поэта новая жизнь, тихая, беззаботная, однообразная, почти неподвижная. До 1841 года не переменил он ни службы, ни литературных занятий, ни даже квартиры. В 1816 году, когда вышел в отставку Сопиков, умерший в 1818-м, Крылов занял его должность и квартиру (в среднем этаже, на углу, что к Невскому проспекту). Тут прожил он до последней отставки своей почти тридцать лет. Украшением приемной комнаты был портрет его, во весь рост масляными красками, написаниый тоже в 1812 году профессором Академии художеств Волковым на сорок четвертом году жизни поэта.
День учреждения библиотеки долгое время празднован был публичным собранием и чтением разных новых произведений русских литераторов. В первый год Крылов прочитал здесь для публики свою басню ‘Водолазы’. Имя и талант его становились уже народными. Сосредоточив деятельность свою на обрабатывании одного рода поэзии, он явственнее отделился от прочих писателей и утвердил за собою общее, выгодное для себя мнение. В первый год службы его в библиотеке император Александр Павлович приказал производить ему, сверх жалованья по должности, 1500 р. асе. пенсии из Кабинета его императорского величества. Спустя восемь лет, эта монаршая милость была удвоена. Неприхотливому, одинокому человеку теперь не о чем было заботиться. Он и погрузился в свою поэтическую день.
Одна и та же лестница, мимо Крылова, вела наверх, в квартиру Гнедича. Удобство сообщения, холостая жизнь обоих, любовь к литературе и равные отношения к гостеприимному дому Олениных тесно связали поэтов, хотя во многом великая была разница в их личности. Умом своим, всегда сосредоточенным и дальновидным, сердцем опытным и охлажденным, характером беспечным и скрытным, жизнию недеятельною и неопрятною, приемами простыми и чуждыми светскости, Крылов представлял совершенную противоположность Гнедичу, который до многого додумывался медленно и не всегда верно, увлекался добрым и доверчивым чувством, любил во всем порядок и щеголеватость, старался выказать знатока общественных приличий и часто поддавался влечению самолюбия. Это, впрочем, не мешало каждому из них сознавать в другом истинное его достоинство. Они верили вкусу один другого и взаимно советовались в сомнительных случаях. Гнедич выше всего ставил здравый смысл и несомненный талант Крылова, который ценил благородное предприятие своего товарища, его добросовестность в исполнении важного дела и самую начитанность, приобретенную им в продолжение долголетнего труда <...>
Все мы убеждены, что здесь назначение наше — деятельность. Она источник самосовершенствования, без которого человек становится виновным и перед людьми и перед своим создателем. Умственная, нравственная, политическая, какая бы ни была, даже нросто физическая деятельность доставляет человеку то, чем он возводит свое достоинство выше и выше. С этой точки зрения рассматривая Крылова, нельзя не обвинять его во многом. Теперь жизнь его, вставленная в рамки, которые пришлись по мерке, улеглась неподвижно. Кроме выходов к должности, очень легкой и не головоломной, кроме выездов к обеду в Английский клуб (где он после играл некоторое время по привычке в карты, а под конец только дремал) и на вечер иногда к Олениным, Крылов ничего не полюбил как человек общественный и образованный, как писатель гениальный. Он продолжал от скуки сочинять иногда новые басни, а больше читал самые глупые романы, особенно старинные, читал не для приобретения новых идей, а чтобы убить только время. Можно одну сторону найти в этом хорошую. Он доказал, что мелочное честолюбие, чиновническое или писательское, не общая у нас слабость. Не увлекаясь никакими замыслами, он отсторонился от людей, может быть не чувствуя в себе столько свежести сил, чтобы с верным успехом раздвигать дорогу между ними. Но он и тут не был позабыт ни в каком отношении <...>
Убеждения нашего поэта, высказывавшиеся в его созданиях, самостоятельны и резки <...>
Крылов умел выразить собственное мнение в самых щекотливых случаях против людей сильных и даже опасных <...>
Домашняя жизнь Крылова еще более выказывала в нем особенностей. Он не заботился ни о чистоте, ни о порядке. Прислуга состояла из наемной женщины с девочкой, ее дочерью. Никому в доме и на мысль не приходило сметать пыль с мебели и с других вещей. Из трех чистых комнат, которые все выходили окнами на улицу, средняя составляла залу, боковая влево от нее оставалась без употребления, а последняя, угольная к Невскому проспекту, служила обыкновенным местопребыванием хозяина. Здесь за перегородкой стояла кровать его, а в светлой половине он сидел перед столиком на диване. У него не было ни кабинета, ни письменного стола, даже трудно было отыскать бумаги с чернильницей и пером <...>
Утром он вставал довольно поздно. Часто приятели находили его в постели часу в десятом. Один из них, товарищ его по академии, привез ему с вечера в подарок богато переплетенный экземпляр перевода Фенелонова ‘Телемака’. Это было еще в 1812 году. Едучи поутру к должности, полюбопытствовал он спросить у Крылова, понравился ли ому перевод, которым поэт наш и хотел было, ложась спать, позаняться, но так держал неосторожно перед сном в руках книгу, что она куда-то сползла с кровати под столик. Переводчик, заглянув за перегородку, где Крылов еще спал, и увидев, куда попала золотообрезная книга его, тихонько убрался назад, чтобы Крылов и не узнал об его посещении. Так, за сигарой, с романом, иногда в разговорах с приятелями, Крылов проводил время до того часу, в котором надобно было отправляться обедать в Английский клуб. Продремав там довольно времени после обеда, иногда заезжал он к Оленину, а иногда возвращался прямо домой.
К посторонним посетителям, с которыми не был связан искренне, литераторы ли были то или другого рода люди, Крылов вообще оказывал большую вежливость. Никогда не любил он входить в спор, хотя бы кто говорил ему совершенно противное убеждениям его. Он знал, что люди переменяют свои мнения только после собственных опытов. Давно сделавшись равнодушным к литературе, Крылов машинально соглашался со всяким, что бы кто ни говорил. Это многих ободряло продолжать самые нелепые начинания. Между тем проницательность и чувство изящного у Крылова всегда ощутительны были в высшей степени <...>
К славе своей Крылов не был нечувствителен. Он, при всей осторожности своей и наружном хладнокровии, с большим чувством и как бы с умилением рассказывал о следующем. Однажды летом шел он по какой-то улице, где перед домами были разведены садики. Он издали заметил, что за одною отгородкою играли дети, и с ними была дама, вероятно их мать. Прошедши это место, случайно взглянул он назад — и видит, что дама брала детей поочередно на руки, поднимала их над заборчиком и глазами своими указывала на Крылова каждому из них. Из другого происшествия, которое сначала польстило его самолюбию, а после укололо его, он всегда выводил нравоучение, как смешно полагаться на свою известность. Крылов зашел когда-то в лавку Королева, что прежде была под Английским магазином. Ему хотелось полакомиться устрицами, до которых он был большой охотник. Там увидел он много подобных себе гастрономов и в том числе действительного тайного советника Р. Расплачиваясь за устрицы и не сомневаясь, чтобы его там не знали, этот господин спросил у лавочника, может ли он поверить ему на слово, так как теперь у него недостает несколько денег, чтобы все заплатить по их счету. Купец извинялся, что не имеет чести знать его, и, обращаясь к Крылову, прибавил: ‘Вот если угодно поручиться за вас Ивану Андреевичу, то я с удовольствием поверю’. ‘А как же меня знаешь ты?’ — спросил Крылов. ‘Помилуйте, Иван Андреевич, — отвечал добродушно лавочник, — да вас, я думаю, всякий мальчишка на каждой улице знает’. Возвращаясь домой, Крылов зашел перед окнами своей квартиры в лавку Гостиного двора, чтобы купить нотной бумаги. ‘За деньгами, — сказал он, — пришлите ко мне на дом, я живу в двух шагах от вас, ведь вы меня знаете: я Крылов’. — ‘Как можно знать всех людей на свете, — проговорил купец и взял с прилавка бумагу, — много живет здесь народу’.
Свою известность Крылов по скромности изъяснял и тем, что у всякого из нас в обществе гораздо более (как говорил он) таких людей, которые знают нас, нежели таких, которых мы знаем. В собраниях, на прогулках, в библиотеке, даже у себя на дому, часто он принужден был, улыбаясь, раскланиваться или говорить по-приятельски с такими людьми, которых, конечно, когда-нибудь видел, но ни имени, ни места службы совсем од теперь не помнил. При свиданиях с иными сочинителями он благодарил их за присылку сочинений, между тем как приношения последовали совершенно от других лиц <...>5
Беспечность и празднолюбие Крылова происходили более от равнодушия к тому, чем жизнь увлекает других, нежели от истощения душевных его сил. Светлый ум и твердая воля в нем сохранились до последних дней его <...>
Менее всего благоразумен был Крылов в употреблении пищи. За несколько лет до последней болезни своей испытавши припадок паралича, правда, он в остальные годы строго наблюдал, чтобы не есть много разных кушаньев, но и при двух-трех блюдах умеренность по была его добродетелью <...>
Особенно весело было Крылову, когда на званом ободе или ужине приготовляли для него русские кушанья. Это обыкновенно и делали все из его друзей и близких знакомых <...>
Последние из многолюдных литературных обедов бывали у В. И. Карлгофа. В его доме Крылов видел особенное, непритворное к себе радушие хозяина и хозяйки 6. Хотя изредка, являлся наконец он на обеды к графине Е. П. Ростопчиной, а на ужины к князю В. Ф. Одоевскому 7. Впрочем, но было человека менее спесивого на зов, как наш поэт. Пережив столько поколений литераторов и оставшись в искренней дружбе только с малым числом первоклассных писателей, он почитал себя в отношении к другим какою-то общею, законною добычею.
2 февраля 1838 года со дня рождения Крылова должно было исполниться ровно семьдесят лет. Хотя еще с лишком за год перед тем совершилось пятидесятилетие со времени появления его ‘Филомелы’ в печати, но вспомнили о том только но случаю приближавшегося дня его рождения. Все литераторы оживились, обрадовавшись случаю отпраздновать юбилей знаменитого русского баснописца. По докладе о том государю императору министр народного просвещения дал знать, что его величество соизволяет на общее желание. Из лиц, к поэту ближайших по дружбе, составлен был комитет для учреждения праздника. Под председательством Оленина там были: Жуковский, князь Вяземский, Плетнев, Карлгоф и Князь Одоевский. Предположили в день рождения Крылова дать обед в зале Дворянского собрания, что было в доме г-жи Эпгельгардт. Гостей соединилось около 300 человек. В Санкт-Петербурге не было ни одного таланта, в каком бы он роде искусства ни получил известность, который бы не поспешил присоединиться к торжеству, родственному для всей России. Перед обедом Плетнев и Карлгоф поехали за Крыловым. До него не могли не дойти слухи о приготовляемом празднике, но он ничего не знал определенно. Впрочем, депутация нашла его уже одетым. ‘Иван Андреевич, — сказал ему Плетнев, — сегодня исполнилось пятьдесят лет, как вы явились посреди русских писателей, они собрались провести вместе этот день, достопамятный для них и для всей России, и просят вас не отказаться быть с ними, чтобы этот день сделался для них навсегда незабвенным праздником’. — ‘Знаете что, — отвечал он, — я не умею сказать, как благодарен за все моим друзьям, и, конечно, мне еще веселее их быть сегодня вместе с ними, боюсь только, не придумали бы вы чего лишнего: ведь я то же, что иной моряк, с которым оттого только и беды не случалось, что он не хаживал далеко в море’. По прибытии их в Собрание Оленин приветствовал Крылова: ‘Иван Андреевич! Русские литераторы северной нашей столицы, художники и любители отечественной словесности собрались в день вашего рождения, чтоб единодушно праздновать пятидесятилетние ваши успехи на поприще русской словесности. Примите по сему случаю искреннее паше поздравление и нелицемерное желание, чтобы многие еще годы вы украшали знаменитыми, полезными и приятными вашими трудами русскую нашу словесность’ <...>
Начался обед. Помещение гостей так было устроено, что они отовсюду могли видеть общего любимца. Против него, на другой стороне залы, поставлен был стол, прекрасно освещенный и убранный цветами, где стоял в лавровом венке бюст его и лежали разные издания всех сочинений Крылова, какие только могли собрать тогда. На хорах поместились дамы, желавшие присутствовать при торжестве. Крылов сидел между Олениным и министром народного просвещения. По обе стороны от них заняли места прочие министры, почтившие своим присутствием юбилей народного писателя. Между ними находился и граф Канкрин, особенно любивший поэта и дружески принимавший его у себя. Перед Крыловым сидели все пять членов комитета, распоряжавшегося празднеством <...> Министр народного просвещения предложил тост за здоровье Ивана Андреевича Крылова и сказал ему: ‘За здоровье Ивана Андреевича Крылова — да будет его литературное поприще, всегда народное по своему духу, всегда чистое в нравственном своем направлении, примером для возрастающих талантов, поощрением для современных, радостным воспоминанием потомству! Я считаю одним из приятнейших дней моей жизни день, в который удостоился я быть посреди вас, мм. гг., орудием всемилостивейшего внимания государя императора к нашему незабвенному Крылову и на этом празднике русской словесности представителем его державного благоволения к ее трудам и успехам!’ Вслед за его словами Петров запел стихи князя Вяземского, на этот случай написанные <...>
Жуковским предложен был тост за славу и благоденствие России и за успехи русской словесности, причем он произнес: ‘Любовь к словесности, входящей в состав благоденствия и славы отечества, соединила нас здесь в эту минуту. Иван Андреевич, мы выражаем эту нам общую любовь, единодушно празднуя день вашего рождения. Наш праздник, на который собрались здесь немногие, есть праздник национальный, когда бы можно было пригласить на него всю Россию, она приняла бы в нем участие с тем самым чувством, которое всех нас в эту минуту оживляет, и вы, от нас немногих, услышите голос всех своих современников. Мы благодарим вас, во-первых, за самих себя, за столь многие счастливые минуты, проведенные в беседе с вашим гением, благодарим за наших юношей прошлого, настоящего и будущих поколений, которые с вашим именем начали и будут начинать любить отечественный язык, понимать изящное и знакомиться с чистою мудростию жизни, благодарим за русский народ, которому в стихотворениях своих вы так верно высказали его ум и с такою прелестию дали столько глубоких наставлений, наконец, благодарим вас и за знаменитость вашего имени: оно сокровище отечества и внесено им в летописи его славы. Но, выражая пред вами те чувства, которые все находящиеся здесь со мною разделяют, не могу не подумать с глубокою скорбию, что на празднике нашем недостает двух, которых присутствие было бы его украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. Один, знаменитый предшественник ваш на избранной вами дороге, недавно кончил прекрасную свою жизнь, достигнув старости глубокой, оставив по себе славное, любезное отечеству имя, другой, едва расцветший и в немногие годы наживший славу народную, вдруг исчез, похищенный у надежд, возбужденных в отечестве его гением. Воспоминание о Дмитриеве и Пушкине само собою сливается с отечественным праздником Крылова. Заключу желанием, которое да исполнит провидение, чтобы вы, патриарх наших писателей, продолжали многие годы наслаждаться цветущею старостию и радовать нас произведениями творческого ума своего, для которого еще не было и никогда не будет старости. Оглядываясь спокойным оком на прошедшее, продолжайте извлекать из него те поэтические уроки мудрости, которыми так давно и так пленительно поучаете вы современников, уроки, которые дойдут до потомства и никогда не потеряют в нем своей силы и свежести, ибо они обратились в народные пословицы, а народные пословицы живут с народами и их переживают’.
Наконец кн. Одоевский предложил тост за здоровье присутствовавших, присоединив следующие слова: ‘Я принадлежу к тому поколению, которое училось читать по вашим басням и до сих пор перечитывает их с новым, всегда свежим наслаждением. Мы еще были в колыбели, когда ваши творения уже сделались дорогою собственностию России и предметом удивления для иноземцев, от ранних лет мы привыкли не отделять вашего имени от имени нашей словесности. Существуют произведения знаменитые, но доступные лишь тому или другому возрасту, большей или меньшей степени образованности, не много таких, которые близки человеку во всех летах, во всех состояниях его жизни. Ваши стихи во всех концах нашей величественной родины лепечет младенец, повторяет муж, воспоминает старец, их произносит простолюдин как уроки положительной мудрости, их изучает литератор как образцы остроумной поэзии, изящества и истины. Примите же дань благодарности от лица младших делателей на том поприще, которое вы проходите с такою честию для вас и для русского слова, пусть долго-долго ваш пример будет нам путеводителем, пусть новыми вашими творениями вы обогатите если не славу вашу, то, по крайней мере, сокровище тех высоких ощущений, которые порождаются в людях только произведениями высокого искусства. Голос нашей признательности исчезает в общем голосе наших соотчичей, но это чувство в нас тем живее, что для нас прелесть старины и младенческих воспоминаний возвышается наслаждением видеть в лицо знаменитого современника, быть очевидными свидетелями его нравственной доблести, для нас память ума соединяется с памятью сердца’.
Бенедиктов сочинил для этого праздника помещаемые здесь стихи, которые были прочитаны Блудовым:
День счастливый, день прекрасный —
Он настал, и полный клир,
Душ отверзтых клир согласный,
Возвестил нам праздник ясный,
Просвещенья светлый пир.
Небесам благодаренье
И владыке русских сил,
Кто в родном соединенье
Старца чудного рожденье
Пировать благословил.
Духом — юноши моложе,
Он пред нами — славы сын!
Витых локонов пригожей,
Золотых кудрей дороже
Серебро его седин.
Не сожмут сердец морозы,
В нас горят к нему сердца:
Он пред нами — сыпьтесь, розы,
Лейтесь, радостные слезы
На листы его венца!
Общего одушевления и радости столь непритворной, столь живой, кажется, не бывало еще в таком многолюдном собрании. Между тем выражение, которое постоянно оставалось на лице Крылова, не могло не произвести сильного впечатления на мыслящего человека. О нем в ‘Современнике’ тогда было напечатано: ‘Крылов, окруженный многочисленными почитателями своими, в эти минуты занимал каждого как первый из тех талантов, которые созидают неисчезающее величие наций. Но что выражало его полувеселое и полузадумчивое лицо? О, в его душе, верно, теснилось все прошедшее — одно, что не изменяется никогда в своей прелести. Он верно проходил мыслию по этому чудному пути, который указало ему тайное провидение, чтобы темное, заботам и трудам обреченное дитя увенчано было в старости по единодушному отзыву всего отечества’. Когда Крылов, встав из-за стола, проходил близ хор, на него посыпались цветы и лавровые венки. Он с чувством благодарил дам за их трогательное внимание к нему — и, взяв один из венков, роздал из него по листку друзьям своим. В заключение празднества, по приглашению председателя его, все присутствовавшие согласились участвовать, чтобы в память этого события выбита была медаль с изображением Крылова.
В следующем месяце напечатано было в ‘Коммерческой газете’ объявление: ‘Его императорскому величеству благоугодно было в воспоминание совершившегося пятидесятилетия литературного поприща И. А. Крылова изъявить высочайшее соизволение не только на выбитие на счет казны медали с его портретом, но и на открытие подписки для учреждения стипендии под названием: Крыловской, чтобы проценты с собранной суммы были употребляемы на взнос в одно из учебных заведений для воспитания в нем, смотря по сумме, одного или нескольких молодых людей. Сообразно с сею высочайшею волею министр финансов приглашает желающих почтить знаменитого нашего баснописца, приняв участие в деле, которое с подвигом благотворительности связует одно из любезнейших для всякого русского имен’.
После учреждения стипендии Крылов пожелал, чтобы ею воспользовался мальчик Степан Кобеляцкий, сирота без отца и без матери, сын подпоручика Алексея Степановича Кобеляцкого, бывшего помещика Черниговской губернии Нежинского уезда. Его поместили в 3-ю Санкт-Петербургскую гимназию. В 1845 году молодой человек уже поступил в императорский Санкт-Петербургский университет по юридическому факультету и теперь слушает лекции во 2-м курсе.
В 1839 году И. А. Крылов избрал в свои стипендиаты еще молодого человека, который определен был во 2-ю Санкт-Петербургскую гимназию. Это сын главной надзирательницы при Сиротском институте Санкт-Петербургского воспитательного дома Анны Федоровны Оом, вдовы учителя Морского кадетского корпуса, которая до замужества своего жила в доме А. Н. Оленина. Крылов, знавший ее почти с ее детства, до смерти своей сохранил к ней то уважение и дружбу, которые внушаются прекрасными качествами сердца, высоко образованным умом и наилучшим воспитанием. Молодой человек, сын ее, Федор Оом, в июле 1846 года, из гимназии поступил в Санкт-Петербургский университет, где ныне слушает лекции в 1-м курсе юридического факультета по камеральному отделению.
В 1841 году Крылов навсегда оставил службу. Высочайше предписано было производить ему пенсии из Государственного казначейства по 5700 р. асе, что с пенсиею, которую получал он из Кабинета его императорского величества, составляло 11 700 р. асс. Он переехал жить на Васильевский остров в дом купца Блинова, что в 1-й линии. Отсюда еще менее стал выезжать он в свет. Даже в Английском клубе видели его редко. Из его коротких знакомых жили с ним по соседству только двое: в первом кадетском корпусе Я. И. Ростовцев и в университете Плетнев. Они еще навещали его. Он как будто отяжелел. Впрочем, тучность издавна одолевала его. Он сам очень мило подшучивал над нею. В блистательном маскараде, бывшем у великой княгини Елены Павловны, где все характерные костюмы подобраны были с таким вкусом и разнообразием, Крылов, нарядившись музой Талиею, произнес их императорским величествам стихи, и между прочим сказал:
Люблю, где случай есть, пороки пощипать —
Все лучше-таки их немножко унимать.
Однако ж здесь, я сколько ни глядела,
Придраться не к чему, а это жаль — без дела
Я, право, уж боюсь, чтобы не потолстела.
Последнюю из басен своих (‘Вельможа’) написал он еще в 1835 году. Он ее читал их императорским величествам также в маскараде, бывшем в Аничковом дворце, где Крылов одет был кравчим, в русском кафтане, шитом золотом, в красных сапогах, с подвязанной седой бородою. От стихотворений в других родах отказался он давно. Были, однако же, случаи, при которых он брался за перо. Так, еще в 1824 году написал он анакреонтическую оду свою ‘Три поцелуя’, в воспоминание самой приятной для него шутки трех молоденьких почитательниц его таланта. После обеда у Оленина он сел в кресла и заснул. Не зная, как учтивее разбудить его, эти грации сговорились поцеловать его поочередно одна за другою. В последний раз сидел он над рифмою через пять месяцев после своего юбилея. Это было одно из самых грустных для него событий 3-го июня 1838 года скончалась Е. М. Оленина. Он почтил ее прах эпитафиею, которая и вырезана на ее надгробном камне. Замечательно, что Крылов отделкою языка в лучших баснях своих нисколько не напоминает блестящей школы Жуковского. Есть что-то, так сказать, увесистое в стихах его, как в нем самом. Однако же тут нет и того, что называется недоконченностию обработки. Напротив, ни на одном слове не задумываешься и не пожелаешь перемены его или перестановки. Эти стихи не достались Крылову так легко, как думают. Он иногда десять раз совершенно по-новому переделывал одну и ту же басню. Особенно пришлось ему помучиться над баснею ‘Дуб и Трость’. Конечно, главною тут причиной был превосходи ный образец Дмитриева. Совершенно выправленные басни Крылов любил начисто переписывать сам, на особом листке каждую. Только старинный почерк его был так неразборчив, что иные из своих рукописей под конец никак не мог он разобрать и сам.
В отшельнической жизни своей Крылов нашел забаву, обучая детей грамоте и прослушивая их уроки музыки. Он усыновил семейство крестницы своей, которое и поместил на квартире с собою. Ему весело было, когда около него играли дети, с которыми дома обедал он и чай пил. Девочка по имени Наденька особенно утешала его. Ее понятливость и способности к музыке часто выхвалял он как что-то необыкновенное <...>
Во всю жизнь Крылов пользовался завидным здоровьем, благодаря той простоте, в которой он вырос и которая навсегда так много доставляет выгод и преимуществ бедным людям над богатыми. Неумеренность в пище и сидячая жизнь не могли ослабить физической его крепости, захваченной им в детстве. Правда, еще задолго до последней болезни своей он два раза, в разные эпохи, чувствовал легкие припадки паралича. Но и они, миновав без гибельных последствий, не заставили его озаботиться что-нибудь переменить в образе жизни <...>
Равнодушие и беспечность еще заметнее сделались в нем в последнее время жизни. Случилось, что открылся пожар в доме, смежном с его квартирою. Торопливо уведомив о том Крылова, люди его бросились спасать разные вещи от видимой опасности и неотступно просили, чтобы он поспешил собрать те из своих бумаг и дорогих вещей, которых потеря необходимо расстроит остаток жизни его. Но он, против обыкновения, не спешил и на пожар взглянуть. Не обращая внимания на крик и слезы, он не одевался, приказал готовить себе чай — и, выпив его не торопясь, закурил еще сигару. Кончив это все, начал он одеваться как бы нехотя. Потом, вышедши на улицу, поглядел на горевшее здание — и, как знаток дела, сказал только: ‘не для чего перебираться’. Он возвратился в свою комнату и скоро улегся спать. Незадолго до его последней болезни из Парижа присланы были к нему для поправки листы, на которых печаталось его жизнеописание для биографического словаря достопамятных людей. ‘Пускай пишут обо мне, что хотят’, — сказал он, откладывая бумаги, — и, только уступив усильным просьбам бывших при этом свидетелей, внес туда несколько заметок.
Предсмертная болезнь Крылова произошла от несварения пищи в желудке <...>
Перед самою кончиною он попросил перенести себя в кресла, но, почувствовав тоску, сказал: ‘Тяжело мне’, — и снова пожелал лечь на постелю. Там скоро произнес он слабым, прерывающимся голосом: ‘Господи! прости мне прегрешения мои’. Последовавший за тем глубокий вздох был последним в его жизни. Он скончался утром в четверг в 3/4 8 часа 9 ноября 1844 года (который был високосный), 76 лет, 9 месяцев и 7 дней от роду.
У Крылова не осталось родственников, кроме усыновленного им семейства крестницы его Савельевой. Душеприказчиком, по духовному завещанию его, назначен Я. И. Ростовцев. Министр народного просвещения предложил Академии наук и Университету принять участие в печальном сопровождении покойного в церковь Исаакиевского собора и при погребении его на кладбище Александро-Невской лавры. Крылов в академии был действительным членом по Отделению русского языка и словесности, а в университете… почетным членом <...>
Церковь св. Исаакия Далматского едва могла вмещать собравшихся туда на последнее прощание с народным баснописцем. Викарий Санкт-Петербургский, преосвященный Иустин, совершил литию, а надгробное слово произнес протоиерей Исаакиевского собора А. И. Малое. Первые сановники государства несли гроб из церкви. На траурных принадлежностях вместо герба находилось изображение медали, выбитой в память пятидесятилетнего юбилея Крылова. Студенты Санкт-Петербургского университета поддерживали балдахин и несли ордена покойного. Народ, столпившийся при погребальном шествии, занял весь Невский проспект. В Александро-Невской лавре, после божественной литургии, обряд отпевания совершал высокопреосвященнейший Антоний, митрополит Новгородский, Санкт-Петербургский, Эстляндский и Финляндский, с Афанасием, епископом Винницким и викарием Иустином. Голову Крылова украшал лавровый венок, которым он был увенчан в день юбилея. Перед закрытием гроба министр народного просвещения положил туда медаль, поднесенную поэту в воспоминание 2 февраля 1838 года. Крылов погребен на так называемом новом кладбище, подле Гнедича, откуда видна и Карамзина гробница с умилительною надписью: ‘Блажени чистии сердцем’.
На другой день по кончине Крылова более тысячи особ в Санкт-Петербурге получили по экземпляру басен его, которые, начав печатать в 1843 году и кончив издание под собственным надзором, он не успел еще пустить в свет. Все эти книги разосланы были в траурной обертке со следующими словами, припечатанными на первом заглавном листе: ‘Приношение. На память об Иване Андреевиче. По его желанию. Санкт-Петербург, 1844, 9 ноября, 3/4 8-го, утром’. Драгоценный этот подарок действительно предназначаем был самим Крыловым в изъявление благодарности лицам, участвовавшим в составлении юбилейного для него торжества. Он не успел удовлетворить желания сердца своего. Ревнуя к чести его и доброй о нем памяти, верный каждой его мысли, душеприказчик прекрасно исполнил его намерение.
Утрата, которую живо почувствовали все, мгновенно обратила мысли к одному предмету — увековечить для России память Крылова видимым образом. Единодушное желание предупредило всякий холодный суд в этом деле. И можно ли усомниться в правах Крылова на памятник? Он, без власти, не достигнувший знатности, не обладавший богатством, живший почти затворником, без усиленной деятельности, наполнил собою помышления миллионов людей, вселился в их душу и навек остался присутственным в их уме и памяти. О нем то должно повторить, что древние сказали про Гомера: ‘Он каждому, и юноше, и мужу, и старцу, столько дает, сколько кто взять может’. Есть люди, которые видят в Крылове только поэта для детей. Правда, ни из чьих сочинений дети не извлекут столько пользы, как из его басен. Но мыслящий человек почерпнет и еще более. Есть мудрость, доступная всем возрастам. Но во всей глубине своей она может быть постигнута только умом зрелым. То, что составляет самое существенное достоинство сочинений Крылова, не может потерять цены своей от изменений вкуса, языка и требований времени. На него никогда не пройдет мода, потому что успех его от нее никогда и не зависел. Никто не откинет Крылова, кто читает для того, чтобы окрепнуть умом и обогатиться опытностию.

В. И. СОБОЛЬЩИКОВ

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ СТАРОГО БИБЛИОТЕКАРЯ’

Иван Андреевич Крылов был толст и важен. Когда он приходил получать жалованье, то на поклон мой он отвечал только улыбкой. Кланяться он мне не мог по двум причинам: во-первых, он давно был статский советник, а я свежий коллежский регистратор и, во-вторых, для тучного человека одно кивание головой есть уже труд, а у Крылова голова-то была очень большая. Впрочем, со мной он всегда был любезен и обращался всегда со словами: ‘мой милый’. В это время все статские советники так говорили, обращаясь к канцелярскому чиновнику. Крылов являлся за жалованьем каждый месяц очень аккуратно, но скоро ему это надоело, и он попросил меня приносить ему жалованье на квартиру. Он жил в казенной квартире <...> Наконец ему надоело расписываться каждый месяц, и он попросил, чтобы вносили его в список по третям. Случилось однажды, что казначей куда-то отлучился, оставив у меня на руках довольно большую сумму денег для раздачи жалованья чиновникам, а в том числе и Крылову. Отсчитав следовавшую ему порцию, я, по своей ветрености, ошибся, и когда, расписавшись, он взял у меня деньги и бросил их в стол, не сосчитав, вероятно также по ветрености, тогда я ему сказал:
— Иван Андреевич, вы, который пустили в ход столько новых пословиц, не внемлете совету старой: деньги любят счет.
— Эх, мой милый, вы не станете меня обманывать.
— Умышленно не стану, но я могу ошибиться и обмануть вас так же, как и себя,
— Ну, ну, хорошо.
Он пересчитал деньги, и оказалось, что я недодал ему 100 рублей. Старик сконфузился, а я еще больше. Кажется, последовало даже рукопожатие, в первый и в последний раз в моих с ним отношениях.
Этот ничтожный случай не совсем хорошо рекомендует казначейские мои способности, но со временем я сам сделался казначеем, и не раз случалось мне недодавать денег получателям, но они были не Крыловы и, получая, считали. Они до такой степени были не Крыловы, что, получая лишнее, не возвращали, а это таки случалось при моей крайне слабой страсти к деньгам <...>
В былые времена все библиотекари, старшие и младшие, и все писцы дежурили в библиотеке по целым суткам, и на их обязанности лежало выдавать читателям заранее приготовленные книги. В деле этом было прежде много патриархального. Я уже не застал того времени, когда дежуривал Иван Андреевич Крылов, но мне рассказывали, что, придя дежурить после обеда, он ложился обыкновенно на диван и читал лежа, а когда приходили посетители, то он, не вставая, указывал им на шкаф с приготовленными для них книгами и просил брать, что кому нужно 1. Точно так же, или почти так же, поступали и другие библиотекари из разряда высшего. Когда библиотеку открыли для публики, в мое уже время, высшие библиотекари большею частью не дежурили лично: обязанности эти исполняли за них младшие, за деньги, конечно.

М. П. ПОГОДИН

ИЗ ‘ДНЕВНИКА’

1831

3 <октября>. В Английский клуб, читал журналы. Встретил гр. Хвостова, который и осадил меня. Обедали втроем с Крыловым. Хвостов уморителен.
23 <октября>. …К Гнедичу. Его беседа поучительна. О народности: фанатизм в Испании, дух рыцарства во франции — как немцы дурно понимали французский театр. — Крылов, как Дмитревский, никому не говорит правды. — Дмитревский трое суток пересматривал с Крыловым какую-то первую его трагедию и потом сожгли ее исчерненную 1. — Лет двадцать Крылов ездил на промыслы картежные. — Чей это портрет? — Крылова. — Какого Крылова? — Да это первый наш литератор, Иван Андреевич. — Что вы! Он, кажется, пишет только мелом на зеленом столе.
27 <октября>. …У Крылова. О <нрзб.> Дмитревского. Павел встретил и сказал: — Здравствуйте, Иван Андреевич. Здоровы вы? — Он подал ему трагедию ‘Клеопатра’.
Просит ‘Петра’ 2. — Да если ему дать белого, то он перепачкает.
3 <ноября>. …К Крылову, которого застал за своею трагедией и дочел — очень хвалит, наставление об изящной природе (английский сад, красавица с шишкой, падение женщины в обморок и проч.) 3.

ИЗ КНИГИ ‘ГОД В ЧУЖИХ КРАЯХ (1839)’

ДОРОЖНЫЙ ДНЕВНИК

Новый год встретил я у старого моего товарища князя Одоевского. Было собрание литераторов.
<...> Были там и наши представители, старшие: Крылов, Жуковский, Вяземский, Плетнев.
Разговор, как обыкновенно у нас водится, никак не касался литературы. Если б незнакомый человек попался в общество наших литераторов, он никак не угадал бы, с кем случилось ему говорить: он мог бы почесть их хозяевами, светскими людьми, финансиерами, но никак не литераторами. Даже французского языка, противного для меня во всяких русских устах, он наслушался бы вдоволь от наших литераторов. Уже за ужином упросил я Плетнева навесть разговор кое-как на Державина, чтоб выспросить у Крылова, что тот знает об нем. Крылов унесет с собою множество любопытных подробностей русской литературы, коей он почти ровесник. И никто не думает им воспользоваться! Его собственная жизнь как любопытна! Покойный Гнедич хотел написать его биографию, и действительно, живя с ним лет 30 вместе, он знал много любопытных подробностей, но не успел сделать ничего. Потеря невозвратная, потому что сам Иван Андреевич едва ли примется за перо.

М. А. КОРФ

ОТРЫВОЧНЫЕ ЗАМЕТКИ И ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. А. КРЫЛОВЕ

В давно прошедшие времена, в бытность еще мою в лицее и в первые затем годы, народное самообольщение любило — не на одних только школьных скамьях, но и в печати — приравнивать наших писателей к классическим и иностранным знаменитостям и даже величать первых именами последних. Таким образом, Херасков был непременно русским Гомером, Ломоносов — Пиндаром, Озеров — Расином, Сумароков — Ювепалом и т. д. Впоследствии большее развитие вкуса и более зрелое суждение убедили нас в. глубокой еще литературной посредственности нашей, а с тем вместе миновалась и эта ребяческая мания. Но один из писателей, которого мы назвали русским Лафонтеном, сохранил, и за переменою наших понятий, почетное право на этот почетный титул, едва ли даже не превзойдя свой французский образец. Говорю об И. А. Крылове, которого имя не только пользуется общею популярностью в России, по и за границею известно более имен всех других наших писателей. Этот корифей и, вместе, Нестор нашей словесности умер 9 ноября 1844 года, в исходе 8-го часа утра, после четырехдневной болезни. И замечательно, что четыре единственные в то время ежедневные газеты в Петербурге {‘Полицейские ведомости’, No 249, ‘С.-Петербургские (академические) ведомости’, No 259, ‘Русский инвалид’, No 255 и 256 и ‘Северная пчела’, No 238. (Примеч. авт.)}, вечно во всем между собою враждовавшие, только при возвещании об этой постигшей нас потере соединились в один единодушный отзыв, выражавший вместе и общее мнение всей публики, всей России.

——

Вместе с приглашением к похоронам Крылова рассылался каждому званому и экземпляр его басен в издании 1843 года, к которому припечатан был новый заглавный лист в следующей форме: ‘Приношение. На память об Иване Андреевиче. По его желанию. Басни И. А. Крылова. С.-Пбург, 1844, 9 ноября 3Д 8-го утром’. И приглашения, и эти книжки рассылались от имени душеприказчика покойного, Якова Ивановича Ростовцева, в то время начальника Штаба военно-учебных заведений, Крылов никогда не был женат, но имел дочь, которую выдал за служившего в этом Штабе чиновника. Ростовцев, уже и прежде покровительствовавший последнему, с тех пор стал выдвигать его еще более. Отсюда между начальником и тестем подчиненного установилась приязненная связь, которая еще более скрепилась со смертью, в 1843 году, А. П. Оленина, многолетнего друга Крылова. Живя последнее время на Васильевском острове {В 1-ой линии, в доме Блинова, четвертом от Румянцевской площади, где он и умер. (Примеч. авт.)}, где жил и Ростовцев, Крылов проводил у него все свои дни. Под конец их он вел жизнь почти чисто прозябательную, славясь между охотниками жирно поесть своим исполинским аппетитом. Самая болезнь, положившая его в гроб, произошла от того, что он объелся каши с маслом, в чем и сам каялся. Не далее как накануне смерти он рассказывал Ростовцеву анекдот совершенно в обычном своем простодушно ироническом роде. ‘Когда я, — говорил он, — еще в первой моей молодости, в Пугачевщину, был в Оренбургской губернии, мне попался как-то денщик, очень хороших свойств, но всегда чрезвычайно угрюмый. На расспросы мои, отчего бы это происходило, он сознался, что горюет о настоящем своем положении сравнительно с прежним. ‘Да зачем, братец? Ведь служба царская тоже дело хорошее’. — ‘Опо так, но теперь я гол как сокол, а тогда был человеком богатым: моя семья жила в деревне над озером, где водилось рыбы без счету. Бывало наловишь ее, да навалишь на воз пудов четыреста, и зашибешь хорошую копейку’. — ‘С умом ли ты: можно ли навалить на один воз четыреста пудов?’ — ‘Да ведь рыба-то была сушеная!’ — ‘Так и я, братец Яков Иванович, вообразил, видно, что каша сушеная, да и наклал ее в себя свыше меры’. Действительно, от этой несваримой в его лета пищи сделался запор и как его ничем нельзя было превозмочь, то он скоро перешел в антонов огонь 1.

——

Кроме того редкого и едва ли не единственного в нашей литературе исключения, именно что в приговоре над произведениями Крылова (по крайней мере иад его баснями) никогда не было ни гласного, ни затаенного разномыслия, тогда как и Жуковский, и Пушкин имели своих литературных врагов, наш баснописец представлял собою и другое, столь же редкое изъятие в отношении собственно к обществу. На людей, занимавшихся словеспостыо, в то далекое время масса нашей публики смотрела все еще или как на дилетантов, для которых эти занятия составляли род побочного дела и которых судили и ценили не по их произведениям, а по положению и связям в свете, или почти как ремесленников, правда высшего разряда, ио все же ремесленников, промышлявших этим делом, как булочник или портной своим мастерством. В Крылове никто не думал о том, да едва ли многим было известно, что он действительный статский советник, со вторым ‘Станиславом’ (по тогдашнему со звездою), что он числится где-то в службе, что он некогда был столоначальником в Казенной палате, а потом библиотекарем в Публичной библиотеке 2. Все видели и знали в нем только литератора, но этого только литератора уважали и чтили не менее знатного вельможи. Крылов был принят и взыскан в самом высшем обществе, и все сановники протягивали ему руку не с видом уничижительного снисхождения, а как бы люди, чего-нибудь в нем искавшие, хоть бы маленького отблеска его славы. Его столько же любили и в императорском доме, а у императрицы Марии Федоровны и у великого князя Михаила Павловича он был домашним человеком 3. Скромный и ровный в своем обращении со всеми, он никогда не зазнавался, по ему, думаю, простили бы даже и заносчивость. Не стану распространяться здесь о характере и достоинствах его басен, которые в руках у всех и из которых множество стихов обратилось в народные поговорки и пословицы, но замечу, что они во многом изображение слабостей, странностей, причуд и пороков не только человечества вообще, но и современного ему общества, так что, в существе, — представляют ряд исторических рассказов {Так, в моей ‘Жизни графа Сперанского’ есть намек на значение одной из таких исторических басен: ‘Квартет’ — т. I, стр. 118. (Примеч. авт.)}.

——

Примечательно, что тот же самый Крылов, которого каждый стих дышал остроумием и хотя простодушным, можно даже сказать добрым, однако в высшей степени метким сарказмом, в частной беседе и вообще в жизни был только добряком, лишь изредка веселым и шутливым, большею же частик’ довольно молчаливым и в котором почти никогда не просвечивало и искры едкой иронии, так легко и свободно скользившей из-под его пера. В последние годы своей жизни, перестав почти совсем являться в салонах, он делил свое время между Олениными, Ростовцевым и Английским клубом. Но по временам ему случалось оставаться и дома, и тогда, как сам он мне рассказывал, препровождение дня его было самое оригинальное. После обеда он тотчас ложился совсем в постель, как бы на ночь, и, проспав часа три или четыре, читал в постели же часов до 7 или 8 утра, большею частию романы в русских переводах, не слишком заботясь о том, попадется ли ему под руку первая или прямо вторая и т. д. часть. Затем он принимался снова спать, что продолжалось часу до 2-го перед обедом. В Английском клубе большую, тучную фигуру Крылова, с огромною головою, которой черты совершенно верно переданы в его портретах и бюстах, можно было видеть почти каждую субботу, после обеда, в известной комнате, на известном диване, в известном его углу. С сигарою во рту, старик дремал тут или, по крайней мере, молчал по часам {Впоследствии над этим местом был поставлен бронзовый его бюст, который потом перенесли в новое помещение клуба. (Примеч. авт.)}. Потом, вечером, он неизменно садился играть в трик-трак с тогдашним генерал-аудитором флота, Михаилом Сергеевичем Щулепиковым, тоже немножко стихотворцем и таким же ветхим холостяком, но когда последний умер, то трик-трак исчез из клуба, а вскоре затем исчез и сам Крылов. В прежние годы, до запретительного указа, он был и страстный любитель азартных игор, за которыми просиживал целые ночи. Сначала говорили, что он оставил большой каменный дом и до 200 тысяч рублей денег. Но после оказалось, что у него не было ни того, ни другого и в его квартире нашлось всего 400 рублей ассигнациями. Он получал от государя пожизненную пенсию в 12 тысяч рублей ассигнациями и этим одним и жил 5.

——

Погребение Крылова происходило 13 ноября из тогдашнего временного помещения Исаакиевского собора в Адмиралтействе. К сожалению, это число пришлось в понедельник, день общего собрания государственного совета, и как последнее не было ни отменено, ни отсрочено, то все мы могли присутствовать только на выносе тела из сказанной церкви. Членов царского дома, вопреки чаянию многих, не присутствовало при этой народной церемонии никого, но, за исключением их, собралось к ней все прочее: все Андреевские кавалеры, министры, вся прочая знать, все литераторы по ремеслу и по вкусу — проявление тем более умилительное, что тут не было ни оставшейся семьи, ни тех условных приличий, которые так часто собирают нас к гробам без участия сердца. Колоссальный гроб стоял под балдахином, открытым <...> Вокруг катафалка стоял рой студентов Петербургского университета, назначенных к несению орденов и вообще как бы в виде почетной стражи при знаменитом покойнике. Выносную литию совершал, с многочисленным духовенством, викарный епископ Иустин, который потом предшествовал гробу пешком до Александро-Невской лавры. Здесь священнодействовал уже сам митрополит Антоний, по добровольному на то вызову. Когда положено было похоронить покойного на Лаврском кладбище и Ростовцев явился к митрополиту для испрошения позволения как на это, так и на приглашение к совершению печального обряда такого-то архиерея, ‘а что, — отвечал Антоний, — читали ли вы последнюю басню Ивана Андреевича ‘Вельможа’, который, сложив все дела на секретаря, сам ничего не делал и
Затем-то и попал он в рай,
Что за дела не принимался!
Уж не прочите ли вы и меня этим же путем в рай, если полагаете, что я уступлю другому честь отдать последний долг тому, о ком плачет целая Россия’. На выносе сказал небольшое надгробное слово известный в то время духовный наш оратор Исаакиевский протоиерей Малов, но оно не прибавило ничего к его славе: говорив, как всегда, без тетради, он вначале видимо оробел, а потом насказал таких вещей, которые не трогали ни ума, ни сердца. Все были им недовольны. Гроб подняли и понесли к колеснице сперва студенты, но потом неожиданно приблизился и понес его в головах граф Алексей Федорович Орлов, которому, разумеется, тотчас нашлось немало подражателей. От церкви потянулись за гробом густые ряды экипажей и еще более густые толпы пешеходов, мигом застлавшие собою всю площадь между Адмиралтейством и Невским проспектом. Русь хоронила одну из своих знаменитостей!.. Отцы и матери провожали добродушного наставника своих детей, дети плакали по своем любимом собеседнике и учителе, весь народ прощался с своим писателем, одинаково для всех понятным, занимательным и поучительным. Пробираясь сквозь массы к своей карете, я подслушал разговор двух, судя по одежде, низшего разряда купцов. ‘Да что, братец, — говорил один другому, видно менее его знавшему или, может быть, новоприезжему из какой-нибудь глуши, — басни-то его правда славные, но главная память его не в этом, а в том, что до него, видишь ты, совсем не было русского языка, вот он взялся да и сделал!..’

——

К характеристике нашего ‘дедушки’ Крылова, как назвал его впервые, помнится, князь П. А. Вяземский {Это как нельзя более удачное название сделалось потом народным эпитетом Крылова и живет до сих пор. (Примеч. авт.)}, надо еще прибавить, что он, подобно ‘le bonhomme Lafontaine’ {Старичок Лафонтен (фр.).}, был чрезвычайно рассеян и вообще отличался разными оригинальными проделками.
Многим старожилам, верно, памятен анекдот, ходивший в то время по городу, как однажды, гуляя в зимний день по Невскому проспекту и увидав в проезжавшем дорожном экипаже знакомые лица, наш Иван Андреевич остановил карету и стал спрашивать у сидевших ‘ ней, куда они едут. ‘В Москву’. — ‘Ах, как я вам завидую, мне уже давно самому хочется съездить туда’. — ‘Ну чего же! вот у нас пустое место: милости просим с нами’. — ‘А что, вы шутите или в самом деле?’ — И Крылов залез в карету и без дальнейших сборов отправился с Невского проспекта прямо в Москву.
Одним из свойств покойного была чрезвычайная его любовь вообще к детям, которых он всегда называл ‘моя публика’. Необычайное множество изданий своих басен он приписывал тому, что они — в руках у детей, а дети не умеют беречь книг <...>

——

Останки Крылова положены рядом с могилою его друга и товарища по службе (в Публичной библиотеке) Гнедича. При процессии на траурных принадлежностях было вместо герба изображение медали, вычеканенной по случаю его юбилея, и перед закрытием гроба министр народного просвещения граф Уваров положил в него один экземпляр этой самой медали. О смерти Крылова были также статьи во всех иностранных газетах, а в Лейпцигской ‘Иллюстрации’ появился и его портрет.

——

Вскоре после смерти Крылова я встретился с Кукольником и услышал от него, что он занимается, по собственным воспоминаниям и по рассказам других, историческим и анекдотическим комментарием к басням покойного, с которым был в дружбе, после чего думает труд свой, как еще не пригодный для гласности, сложить запечатанным в Академии наук. В числе разных анекдотов, тут же рассказанных Кукольником, одним очень хорошо выразился тот иронический юмор, которым так блещут басни Крылова, но который, как я уже сказал, лишь изредка, и то как бы нехотя, набегал на него в разговоре. Еще за несколько недель до смерти ему на завтраке после публичного акта в каком-то учебном заведении пришлось сидеть насупротив одного молодого офицера. Подали огромную рыбу. Офицер стал рассказывать соседям в общее услышание, что рыба эта, конечно, велика, но все же ничего в сравнении с тою, которую на днях подавали где-то за обедом. ‘Та, — прибавил он, — была, По крайней мере, так велика, как вот от меня до Ивана Андреевича’. — ‘Не мешаю ли я вам?’ — спросил его с самою простосердечною миною наш старичок, отодвигаясь со стулом от стола. Другой анекдот. Очень задолго перед тем, когда Каратыгин (старший) был еще в театральном училище, Крылов, превосходно читавший, обучал там русской словесности и декламации6. Ученики заметили, что преподаватель их, обыкновенно веселый, приветливый и снисходительный, иногда является в класс чрезвычайно угрюмым и тогда, против обычая, строг и взыскателен. Разными путями мальчики выведали наконец, что это бывает в те дни, когда он много проиграет в банк, и на этом, с школьною догадливостью, основали свой план атаки или, лучше сказать, защиты. Как только любезный их учитель придет пасмурным и сердитым, все повесят носы и даже расплачутся, так что напоследок он начнет их расспрашивать, что с ними сделалось? ‘Мы играли тайком в карты, — отвечают они, — как вдруг начальник поймал нас на деле, и теперь все мы боимся строгого наказания’. И после этого, бывало, Крылов, в тайном сознании и симпатии одинаковой вины, тотчас сделается мягок как воск и добр к своим слушателям до слабости,

А. О. СМИРНОВА-РОССЕТ

ИЗ ‘АВТОБИОГРАФИИ’

Эта женщина <вел. кн. Елена Павловна> счастлива только тогда, когда она может кого-нибудь унизить, она решила, что должна забавлять государя, так как императрица умеет якобы только танцевать сама и заставлять других танцевать. Она придумала костюмированный бал и присудила мне роль шутихи. Я должна была войти, приплясывая и созывая свою свиту. На репетиции в утреннем платье я никак не могла показать образчик своего уменья. Она послала ко мне великого кпязя, бедного великого князя, который умолял меня пойти ей навстречу. Я просила ей передать, чтобы она была спокойна, что в костюме и под румянами я справлюсь со своей ролью. Между тем я вызвала театрального костюмера с рисунками и смастерила себе костюм с зубцами, — желтыми и красными, н фригийской шапочкой, все это с бубенцами, белокурым париком и красными башмаками на каблуках. Войдя бегом, я стала говорить глупости о безумии, о той радости, которое оно доставляет, и позвала свою свиту: все белокурые в голубых туалетах, они исполнили танец под музыку Глюка. Когда я входила, императрица сказала: ‘Кто это и что это? Боже, да это Черненькая’. ‘Да, это я, в. в.’. — Но посмотрите, что было дальше и вызвало лишь легкую усмешку. Поэт Крылов, Юсупов и длинный Панин в трико с венками роз на головах были ужасны, и я не думала, что мужчины могут позволить делать над собой такие бессмысленные глупости, я слышала, что граф Нессельрод был возмущен, что ему предложили принять в этом участие 1. <...>‘
Зимой 40-го года Гоголь провел месяц или два в Петербурге. Гоголь обедал у меня с Крыловым, Вяземским, Плетневым и Тютчевым. Для Крылова всегда готовились борщ с уткой, салат с пшенной кашей или щи и кулебяка, жареный поросенок или под хреном. Разговор был оживленный. Раз говорили о щедрости к нищим. Крылов утверждал, что подаяние не есть знак сострадания, а просто дело эгоизма. Жуковский противоречил2. <...>
Весьма немногие знают, что Крылов страстно любил музыку, сам играл в квартетах Гайдна, Моцарта и Бетховена, но особенно любил квартеты Боккерини3. Он играл на первой скрипке. Тогда давали концерты в Певческой школе. В первом ряду сидели — граф Нессельрод, который от восторга все поправлял свои очки и мигал соседу, князю Иллариону Васильевичу Васильчикову, потом сидел генерал Шуберт, искусный скрипач и математик. Все математики любят музыку. Это весьма естественно, потому что музыка есть созвучие цифр. Во втором ряду сидела я и Карл Брюллов. Когда раз пели великолепный ‘Тебя, бога, хвалим’, который кончается троекратным повторением ‘аминь’, Брюллов встал и сказал мне: ‘Посмотрите, ажио пот выступил на лбу’. Вот какая тайная связь менаду искусствами! Когда четыре брата Миллеры приехали в Петербург, восхищению не было конца. Они дали восемь концертов в Певческой капелле, играли самые трудпые концерты Бетховена. Никогда не били такт, а только смотрели друг на друга и всегда играли в tempo. Казалось, что был один колоссальный смычок. После обедни в большой церкви в Зимнем дворце, где пели певчие, начиналось пение. Я ездила на эти концерты. Это был праздник наших ушей. Илларион Васильевич Васильчиков говорил: ‘Важные, чудесные квартеты Бетховена, а я все-таки более люблю скромные квартеты старичка Боккерини. Помнишь, Иван Андреевич, как мы с тобой играли их до поздней ночи?’ 4

В. П. ЗАВЕЛЕЙСКИЙ

ИЗ ЗАПИСОК ‘ВЫДЕРЖКИ ИЗ МОЕГО ДНЕВНИКА НА ПАМЯТЬ’

Знаменитого баснописца нашего И. А. Крылова я видывал очень часто, почти ежедневно, в течение трех лет, когда я служил в канцелярии министра. Я ходил в канцелярию из 12-й роты Измайловского полка через Сенную площадь и потом по Большой Садовой, по Гостиному двору, Крылов тогда жил возле императорской Публичной библиотеки и всегда лежал в одном пз окон второго этажа, иногда без фрака, в одной жилетке, на подушке и посматривал на ходящий и езжущий народ и на кучи голубей, которые смело бродили тут и выпархивали из-под ног людей и лошадей. Я думаю, что тут родилась не одна чудесная басня дедушки Крылова <...>
Однажды, когда я служил в департаменте внешней торговли, я встретился с славным нашим баснописцем на Дворцовой площади у Александровской колонны. Колонна стояла тогда вся еще в лесах и закрытая холстом: ее полировали 1. Подходя к ней, я догнал высокого и массивного на вид человека в коричневом или кофейном сюртуке, с круглою шляпою на голове и с толстою палкою, которая лежала у него на самом изгибе талии, а обе руки его заложены были за палку. Человек этот довольно скоро шел прямо к тому месту пьедестала колонны, откуда начинается лестница и всход на подмостки, я ускорил шаг, человек этот, поставя ногу на первую ступень лестницы, оглянулся — и я узнал Крылова. Не будучи знаком с ним, я, однако ж, снял почтительно шляпу и поклонился нашему славному поэту. Он так приветливо взглянул на меня, что я влюбился в его ласковую улыбку. Он спросил меня: ‘И вы тоже наверх?’ Я отвечал: ‘Да-с!’ Он взял свою палку в правую руку, а левою, как бы приглашая меня, указал наверх. Я пропустил его вперед и шел за ним до самых верхних подмосток. Взойдя на площадку, он остановился и окинул взглядом вокруг. Там, на углах подмосток, сидя на стульях перед столиками, два молодых художника что-то рисовали на больших листах бумаги, наклеенных на досках. Они встали и тоже почтительно поклонились Крылову. Он что-то сказал им, но я не расслышал: тут ветер шумел порядочно. Мы любовались молча видами вдаль и начали спускаться вниз. На половине лестницы Крылов спросил меня: ‘Вы служите у Канкрина?’ Я был в вицмундирном фраке, и поэтому он узнал министерство, в котором я служу. Я отвечал: ‘Да-с! Я служу в департаменте внешней торговли, помощником столоначальника’. Нельзя же было не похвастать перед таким лицом! Знайте, мол, что и я не последняя спица в колеснице. Он сказал: — ‘А, знаю, там славный директор — Бибиков! Знаю!’ Мы сошли на мостовую площади. Крылов пошел на Невский, а я поворотил к Адмиралтейскому бульвару…

И. Т. ЛИСЕНКОВ

ИЗ ‘ВОСПОМИНАНИЙ В ПРОШЕДШЕМ ВРЕМЕНИ О КНИГОПРОДАВЦАХ И АВТОРАХ’

В Москве, в 1826 году, по окончании праздников коронации государя Николая Павловича, осенью, Матвей Петрович Глазунов новому своему приказчику Лисенкову поручил заведовать его книжным магазином в С.-Петербурге, куда Лисенков и отправился вслед за выездом государя императора. Лисенков прибыл в Петербург к своему посту и старательно выполнял все поручения по торговле десять лет, а в 1836 году открыл собственную свою торговлю в доме Пажеского корпуса, где и занимал магазин 37 лет 1. Литераторы во все это время делали свои посещения: И. Л. Крылов, Н. И. Гнедич, А. Ф. Воейков, А. С. Пушкин, Вл. Иг. Соколовский, журналисты и многие другие. Крылов заходил справляться, не получены ли новые сочинения Александра Афимьевича Орлова из Москвы, посредственного повествователя русских нравов среднего класса народа. Сочинения Орлова занимали Крылова любознательностью выражений русских редких слов, но весьма метких в его писаниях, а Ивану Андреевичу нужно было заимствовать меткие слова для басен своих, но как долго московская цензура медленно высылала произведения московские, а Иван Андреевич видел из газет, но в императорской Публичной библиотеке, где он был библиотекарем, не было, а в публике Орлова читали 2. Гнедич знаком был с Лисенковым и поручил ему продавать свое первое издание ‘Илиады’, большой формат, напечатанное ему Академией наук в подарок в его пользу, а впоследствии издания 2-е и 3-е принадлежали Лисенкову по акту. Пушкин посещения делал к Лисенкову довольно часто, когда издавал журнал ‘Современник’, ему нужно было знать о новых книгах для помещения беглого разбора о них в его журнале.

Н. М. КОЛМАКОВ

РАССКАЗЫ ОБ И. А. КРЫЛОВЕ

I

И. А. Крылов в последних годах своей жизни почасту обедал у гр. Софьи Владимировны Строгановой, урожденной княжны Голицыной, умершей 5 марта 1845 года 1.
В тот день, когда Крылов предполагал обедать у графини, он сам или посланный его заезжал обыкновенно утром в ее дом (на Невском проспекте, у Полицейского моста) и объявлял об этом швейцару. Само собою разумеется, что такое заявление тотчас докладывалось графине и было некоторым образом выражением того, чтобы к обеду непременно были кулебяка и щи. Кушанья сии, по замечанию Ивана Андреевича Крылова, были самые удобоваримые для его простой русской натуры.
В столовой графини, над самым обеденным столом, висело несколько люстр, украшенных довольно крупными хрустальными гранями, старинной работы. На гранях сих отсвечивал солнечный свет самыми разнообразными радужными цветами.
Во время обеда, в котором участвовал Иван Андреевич, посетители графини вели разговор о том, хорошо ли сделал император Петр Великий, что основал Петербург, и не станет ли город этот, при дальнейшем своем существовании, вопреки желанию своего основателя, подвигаться постройками далее вверх по реке Неве. Спор был довольно жаркий и, разумеется, как всегда при споре, одни были одного мнения, а другие другого. Иван Андреевич все время молчал и усердно трудился над своей кулебякой. Графиня Софья Владимировна, как бы желая вовлечь его в разговор, выразила ему свое удивление о том, что такой важный предмет, как постройка Петербурга, подвергается с давнего времени столь разнообразным и многосторонним толкам.
‘Ничего тут нет удивительного, — возразил совершенно спокойно Иван Андреевич, — и чтобы доказать вам, что я говорю истину, прошу вас, графиня, сказать, какого цвета вам кажется вот эта грань’, — спросил он, указывая на одну из граней люстры, висевшей над столом. ‘Оранжевого’, — отвечала графиня. ‘А вам?’ — спросил Иван Андреевич гостя, сидевшего с левой стороны графини. ‘Зеленоватый’, — отвечал последний. ‘А вам?’ — продолжал Иван Андреевич, указывая на гостя, сидевшего направо от графини. ‘Фиолетовый’. — ‘А мне, — заключил он, — синий’. Все умолкли. Удивление выразилось на лицах гостей, потом все засмеялись. ‘Все зависит от того, — сказал Иван Андреевич, принимаясь снова за кулебяку, — что все мы, хотя и смотрим на один и тот же предмет, да глядим-то с разных сторон’.
После сего разговор о Петербурге не продолжался.
Здесь кстати нелишним считаю сказать, что когда Крылов обедал у гр. С. В. Строгановой, то все гости и домашние непременно должны были говорить по-русски. Это было законом. Если же кто-либо невзначай нарушал его, то графиня тотчас останавливала нарушителя.
После обеда И. А. Крылов нередко читал свои басни последнего сочинения. Пишущий сии строки слышал ‘Кукушку и Петуха’ и ‘Вельможу’.

II

Хозяин дома, в котором Крылов нанимал квартиру, составил контракт и принес ему для подписи.
В этом контракте между прочим написано было, чтобы он, Крылов, был осторожен с огнем, а буде, чего боже сохрани, дом сгорит по его неосторожности, то он обязан тотчас заплатить стоимость дома, именно 60 000 руб. асе.
Крылов подписал контракт и к сумме 60 000 прибавил еще два нуля, что составило 6 000 000 руб. асе.
‘Возьмите, — сказал Крылов, отдавая контракт хозяину. — Я на все пункты согласен, но, для того чтобы вы были совершенно обеспечены, я вместо 60 000 руб. асе. поставил 6 000 000. Это для вас будет хорошо, а для меня все равно, ибо я не в состоянии заплатить ни той, ни другой суммы’.
Об этом я слышал из уст самого Крылова.

III

И. А. Крылов рассказывал графине С. В. Строгановой, что первая журнальная похвала на его какое-то сочинение имела на него громадное влияние. ‘Скажу вам откровенно, — говорил он, — в молодости я был ленив, да и теперь, признаться, не могу избавиться от этого. Раз я что-то написал: журнал, который разбирал мой труд, похвалил, это меня заохотило, и я начал трудиться. Сделал ли я что-либо или нет, пускай судит потомство, только думаю, что, не похвали меня тот журнал, не писал бы Иван Крылов то, что он написал впоследствии’ 2.

IV

Современники Крылова рассказывают, что многие оригинальные басни его написаны были большею частию по какому-либо известному случаю из тогдашней жизни. Известно ли это теперь всем или нет, не знаем, но нельзя не заметить, что чрезвычайно любопытно было бы собрать и объяснить сии случаи, и тогда смысл басен Крылова получил бы особое значение. Чтобы подать сому добрый пример, я решаюсь сказать, что знаю от современников Крылова.
1. Басня ‘Василек’ написана была по тому поводу, что блаженной н вечной памяти императрица Мария Федоровна обратила на талант Крылова свое внимание.
2. ‘Квартет’ написан был по поводу какого-то комитета {По другим, более точным свидетельствам, басня ‘Квартет’ написана на первое заседание Государственного совета, (Примеч. авт.)}.
3. Басня ‘Кот и Щука’ написана была на адмирала Чичагова, командовавшего в 1812 году Дунайскою армиею и князя Кутузова-Смоленского. Вероятно, известно читателю, что арьергард армии Чичагова при г. Борисове имел неудачное дело с французами и сам Наполеон успел прорваться сквозь Дунайскую армию при Березине.
4. Кукушка и Петух, выхваляющие себя в басне, изображают Н. И. Греча и друга его Ф. В. Булгарина. Лица сии в журналах тридцатых годов восхваляли друг друга до забвения или, как говорят, до бесчувствия.
Объяснение это я слышал от самого И. А. Крылова.
Пример мой, может быть, подвинет и других лиц, для коих дорого все то, что относится до сохранения в потомстве преданий прошлого времени.

V

Графиня С. В. Строганова однажды спросила Крылова, зачем он не пишет более басен? ‘Потому, — отвечал Крылов, — что я более люблю, чтобы меня упрекали, для чего я не пишу, нежели дописаться до того, чтобы спросили, зачем я пишу’.

ИЗ ‘ОЧЕРКОВ И ВОСПОМИНАНИЙ’

Много было личностей, гулявших по Невскому и кои уже давно отошли в вечность, всех не перечтешь, но мы остановимся еще в особенности на одной из них.
Вот медленными шагами она идет на левой стороне улицы, по направлению от Публичной библиотеки к Полицейскому мосту, в синей шинели с несколькими воротниками. Голова его большая, с вьющимися седыми волосами, лицо белое, широковатое и с доброю улыбкою на устах. Простой народ и в особенности извозчики, встречая его, снимают шапки и почтительно кланяются. Это Иван Андреевич Крылов. Он идет в Английский клуб, помещавшийся тогда на Мойке, за Красным мостом, в доме Демидова. Почасту по дороге он заходил в дом графини Софии Владимировны Строгановой, чтобы объявить ей через швейцара, что в такой-то день он будет у ней обедать. Но на дороге он остановился, видимо заинтересованный следующею сценою: ехал экипаж и в упряжи лошадей что-то испортилось. Кучер, правивший ими, закричал: ‘Эй ты, земляк! Подь сюда, поправь там, видишь?’
Встречный охотно подошел к нему и начал, как знал, поправлять, но делал как-то неумело. Кучер, видя это, без всякой церемонии ругнул его. ‘Эх ты! — говорит он. — И этого-то не умеешь сделать, болван!’ — прибавил он.
Поправка, однако же, кончилась благополучно, кучер уехал, не сказав пособнику даже спасибо.
Крылова это поразило.
Придя к графине, он рассказывал: ‘Вот какой народ наш добродушный! Подозвал чужого человека, заставил его делать чужое дело, выругал и, не сказав спасибо, уехал! А ведь немец не такой! — заключил Крылов. — Тот даже и не подошел бы поправлять…’

А. В. НИКИТЕНКО

ИЗ ‘ДНЕВНИКА’

1835. Февраль. 9.
Был у нашего знаменитого баснописца Ивана Андреевича Крылова. Он взял на себя редакцию ‘Библиотеки для чтения’ вместо Греча, который после неприятной истории за стихи В. Гюго и за ‘Роберта-дьявола’ отказался от редакции 1.
Этот ‘Роберт’ наделал много хлопот Гречу. Он, то есть Греч, поместил в ‘Северной пчеле’ содержание этой оперы в том виде, как она существует на французском языке. Но на нашем театре она, по распоряжению самого государя, играется с некоторыми изменениями. Его величество велел сказать ему за это, что еще один такой случай — и Греч будет выслан из столицы.
Комнаты Крылова похожи больше на берлогу медведя, чем на жилище порядочного человека. Все: полы, стены, лестница, к нему ведущая, кухня, одновременно служащая и прихожей, мебель, — все в высшей степени неопрятно. Его самого я застал на изорванном диване, с поджатыми ногами, в грязном халате, в облаках сигарного дыма. Он принял меня очень вежливо, изъявил сожаление о моем аресте и начал разговор о современной литературе. Вообще он очень умен. Суждения его тонки, хотя отзывают школою прошлого века. Но на всем, что он говорил, лежал отпечаток какой-то холодности. Не знаю, одушевлялся ли он, когда писал свои прекрасные басни, или они рождались из его ума наподобие шелковых нитей, которые червяк бессознательно испускает и мотает вокруг себя. Он жалуется на торговое направление нынешней литературы, хотя сам взял со Смирдина за редакцию ‘Библиотеки для чтения’ десять тысяч рублей. Правда, он не торгует своим талантом, ибо может быть уверенным, что он ничего но будет делать для журнала. Однако он пускает в ход свою славу: Смирдин дает ему деньги за одно его имя <...>
1844. Октябрь. 22.
Обедал у Мартынова, Саввы Михайловича. Он дружен с Крыловым и, между прочим, рассказал мне о нем следующее. Крылову нынешним летом вздумалось купить себе дом, где-то у Тучкова моста, на Петербургской стороне. Но, осмотрев его хорошенько, он увидел, что дом плох и потребует больших переделок, а следовательно, и непосильных затрат. Крылов оставил свое намерение. Несколько дней спустя к нему является богатый купец (имени не знаю) и говорит:
— Я слышал, батюшка Иван Андреич, что вы хотите купить такой-то дом?
— Нет, — отвечает Крылов, — я уже раздумал.
— Отчего же?
— Где мне возиться с ним? Требуется много поправок, да и денег не хватает.
— А дом-то чрезвычайно выгоден. Позвольте мне, батюшка, устроить вам это дело. В издержках сочтемся.
— Да с какой же радости вы станете это делать для меня? Я вас совсем не знаю.
— Что вы меня не знаете — это не диво. А удивительно было бы, если б кто из русских не знал Крылова. Позвольте же одному из них оказать вам небольшую услугу.
Крылов должен был согласиться, и вот дом отстраивается. Купец усердно всем распоряжается, доставляет превосходный материал, работы под его надзором идут успешно, а цены за все он показывает половинные — одним словом, Иван Андреевич будет иметь дом отлично отстроенный, без малейших хлопот, за ничтожную, в сравнении с выгодами, сумму 2.
Такая черта уважения к таланту в простом русском человеке меня приятно поразила. Вот что значит народный писатель! Впрочем, это не единственный случай с Крыловым. Однажды к нему же явились два купца из Казани, — Мы, батюшка Иван Андреич, торгуем чаем. Мы наравне со всеми казанцами вас любим и уважаем. Позвольте же нам ежегодно снабжать вас лучшим чаем.
И действительно, Крылов каждый год получает от них превосходного чая такое количество, что его вполне достаточно для наполнения пространного брюха гениального баснописца.
Прекрасно! Дай бог, чтобы подвиги ума ценились у нас не литературной кликой, — а самим народом.

А. И. АНДРИАНЕНКО

ОБ И. А. КРЫЛОВЕ

Я видела много раз Ивана Андреевича Крылова, но знакома с ним не была. Был знаком с ним покойный мой муж, он мне многое рассказывал о Крылове. Теперь у нас 1907 год, — значит, мне девяносто два года. Я — урожденная Беляева, мой отец был лекарь, а по замужеству моя фамилия Андрианенко. Покойный мой муж, Иван Иванович Андрианенко, служил канцеляристом у графа Сергея Семеновича Уварова, когда тот был министром народного просвещения, и жили мы в квартире У графа.
Иван Андреевич Крылов очень часто бывал в гостях у гр. Уварова и в его семье чувствовал себя, как дома, и держался всегда не стесняясь, непринужденно. Я вместе с другими часто выбегала посмотреть на знаменитого баснописца 1.
Зал был большой, в два света, мы с хор смотрели, как ходил Крылов по залу, то с Уваровым, то с кем-нибудь из гостей, либо с дамой, либо с митрополитом, либо с молоденькой девушкой, либо с кем-нибудь из мужчин, кто с ним хотел поговорить. И, видно было, всякого он умел рассмешить.
А чаще он в гостиной в ленивой позе полулежал на алжирском диване. Захочется ему чего-нибудь пить или покушать, он не ожидает общего стола, а сам идет к прислуге, спрашивает, что ему угодно, и тут же пьет и закусывает.
Больше, помнится, он любил длинный сюртук, и всегда я видела его в белом галстуке. Нижнюю губу он немножко выпячивал вперед, как будто немножко презрительно, как будто немножко насмешливо, часто добродушно улыбался. Манера ходить у него была такая, что косматая его голова вперед выдавалась, и еще такая, что он казался как будто сутуловатым. И по внешности своей был очень оригинален. Недаром Пушкин его назвал в одном из своих писем:
‘Крылов — преоригинальная туша…’ 2
Да, он был грузный, массивный, — именно, туша… и зато — добродушный, веселый, и все находили — в высшей степени остроумный.
У гр. Уварова бывала и великая княгиня Елена Павловна, и она, и дочь Уварова очень любили разговаривать с Крыловым, и он их много смешил.
Мне рассказывал муж много острот Крылова, которые он сам слышал непосредственно или ему были известны через других, но я уже все это перезабыла. Только помню одну его неприличную, по добродушную выходку на митрополита, когда тот пристал к нему, чтобы сказал ему Крылов какой-нибудь стих-экспромт…
Часто видела Ивана Андреевича Крылова, как он подъезжал в карете: выйдет в длинном пальто и в высоком, неуклюжем цилиндре, по моде того времени, или в мягкой шляпе, иногда с толстой камышовой палкой. Приезжал он и на извозчичьих дрожках, а иногда, должно быть для шалости, подъезжал, сидя верхом на извозчичьей линейке, какие тогда существовали. В такой позе он казался особенно массивным и забавным.
Хорошо помню, что все его знали как очень доброго, очень милого и очень умного человека.
Мне жаль теперь, что я не записала в то время всего, что о нем знала…
Вот видите, как мало я смогла рассказать вам об этом великом человеке.

А. Н. МУРАВЬЕВ

ИЗ КНИГИ ‘ЗНАКОМСТВО С РУССКИМИ ПОЭТАМИ’

В доме родственной мне графини Канкриной, урожденной Муравьевой, имел я случай познакомиться с другим знаменитым поэтом, баснописцем Крыловым. Небрежный в своей одежде, неловкий в телодвижениях, он был чрезвычайно забавен в своих речах, в которые нечаянно у него прорывались как бы некие афоризмы. Однажды за столом, когда долго говорили о сибирских рудниках и о том, что добываемое золото наших богачей лежит у них как мертвый капитал, Крылов внезапно спросил: ‘А знаете ли, граф, какая разница менаду богачом и рудником?’ — ‘А какая, батюшка?’ — возразил граф. ‘Рудник хорош, когда его разроют, а богач, когда его зароют’.
В другой раз, гуляя с приятелем по Невскому, где только что устроены были широкие тротуары, хвалился он, что теперь такое удобство для пешеходов, что даже извозчики более не нужны. В эту минуту подъехал к нему ‘ванька’ с предложением подвезти. Важно посмотрел на него Крылов и спросил: ‘А что ты мне за это дашь?’
Была у него однажды рожа на ноге, которая долго мешала ему гулять, и с трудом вышел он на Невский. Вот едет мимо приятель и, не останавливаясь, кричит ему: ‘А что рожа, прошла?’ — Крылов же вслед ему: ‘Проехала!’
Но он был чрезвычайно скромен в отношении своего таланта, как и все великие писатели, чувствующие свое достоинство. Однажды у Канкриных, думая ему польстить, стали перечислять, как много уже вышло изданий его басней. ‘А что мудреного? — отвечал Крылов, — басни писаны для детей, а дети все рвут книжки, и приходится опять печатать’.

Н. М. ЕРОПКИНА

ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. А. КРЫЛОВЕ

Иван Андреевич Крылов был старинным знакомым твоего дедушки. Не знаю, как это случилось, но в молодости Александр Михайлович Тургенев помог Крылову определиться учителем в семью кн. Голицына 1. Крылов до получения этого места бедствовал, и оказанная протекция явилась своего рода благодеянием, так как дала ему возможность развить свой талант. Вероятно поэтому Крылов, обращаясь к дедушке, говорил иногда: ‘Благодетель мой Александр Михайлович’.
В свою очередь, Крылов оказывал дедушке покровительство в Публичной библиотеке, где служил и куда А. М. Тургенев частенько заглядывал.
Дружбы особой между ними не было, — они были скорее хорошие знакомые. Крылов хаживал к нам редко, но всегда к обеду и по приглашению. Я знала его уже стариком и не могу сказать, чтобы вид его был очень привлекателен. Одежда была всегда помятая и не особенно опрятная — в пятнах, лицо обрюзглое. Вся фигура походила на тушу, и я с трепетом смотрела всегда на кресло, когда грузно вваливался он в него. Но в глазах Крылова светился юмор, и загорались они насмешливым огоньком, когда он спорил или читал свои басни. Вероятно, в молодости был он много живее и интересней.
Появление его у нас происходило так: Александр Михайлович обыкновенно деловито заявлял: ‘Был у меня сегодня Крылов и, уходя, без обиняков напомнил: ‘А знаете, Александр Михайлович, ведь в этом году я у вас еще не обедал…’ Отсюда логический вывод — следует пригласить, — что я и сделал на такое-то число’.
Начинались хлопоты. Александр Михайлович был большой хлебосол, и у него была отличная кухарка Александра Егоровна, которая жила у него 45 лет, часто обедали у нас и без приглашения, но накормить Крылова всласть, — а дедушка иначе не допускал, — вызывало много забот.
Во-первых, нужно было пригласить подходящую компанию, во-вторых, готовить обед в тройном или четвертом количестве. Аппетит у Крылова был чудовищный, болезненный. Меню составлялось из самых тяжелых, сытных кушаний. Обедали тогда рано, в 5 часов. Крылов аккуратно появлялся в половине пятого. Перед обедом он неизменно прочитывал две или три басни. Выходило у него прелестно. Особенно удавалась ему лиса, которая напевала на особый лад. Вообще все звери говорили иначе, и выходило очень забавно. Только мораль читал Иван Андреевич своим голосом. Лучше всего выходила у него ‘Демьянова уха’.
Приняв расточаемые со всех сторон похвалы как нечто обыденное и должное, Крылов водворялся в кресло — и все внимание его было обращено теперь на дверь в столовую. Если обед запаздывал, он осторожно заглядывал в свой великолепный брегет, — подарок царя или царицы, не помню, — а иногда доносился и звон часов. Александр Михайлович улыбался и нам подмигивал. Но вот наступала торжественная минута: лакомая дверь растворялась и раздавался голос Емельяна: ‘Обед подан’.
Иван Андреевич быстро поднимался с легкостью, которой и ожидать от него нельзя было, оправлялся и становился у двери. Вид у него был решительный, как у человека, готового наконец приступить к работе. Скрепя сердце пропустив вперед дам, он первый следовал за ними и направлялся к своему месту. Он всегда сидел по правую руку от меня, а я помещалась, как хозяйка, против Александра Михайловича. За стулом Крылова уже стоял Емельян.
Емеля — Емельянушка — Емельян был киргиз-сирота, которого дедушка окрестил и вывез из Астраханской губернии, где был одно время губернатором. Емеля было его будничное имя, Емельянушкой называли его, когда были им довольны. ‘Иди спать, Емельянушка, — говорил ему по вечерам дедушка, — мне ничего больше не надо’. В случае же недовольства или если поручали ему какое-нибудь серьезное дело, звали его Емельяном. Так и на этот раз Александр Михайлович обратился к нему пред обедом: ‘Смотри, Емельян, чтобы Иван Андреевич у меня голодным из-за стола не вышел…’
И вот Емеля бережно подвязывает Крылову салфетку под самый подбородок, а вторую расстилает на колени.
Я отлично помню этот последний обед Крылову. Была, уха с расстегаями, которыми обносили всех, но перед Иваном Андреевичем стояла глубокая тарелка с горою расстегаев. Он быстро с ними покончил и после третьей тарелки ухи обернулся к буфету. Емеля знал уж, что это значит, и быстро поднес ему большое общее блюдо, на котором оставался еще запас.
За обедом Иван Андреевич не любил говорить, по, покончив с каким-нибудь блюдом, под горячим впечатлением высказывал свои замечания. Так случилось и на этот раз. ‘Александр Михайлович, а Александра-то Егоровна какова! Недаром в Москве жила: ведь у нас здесь такого расстегая никто не смастерит — и ни одной косточки! Так на всех парусах через проливы в Средиземное море и проскакивают. (Крылов ударял себя при этом ниже груди.) Уж вы, сударь мой, от меня ее поблагодарите. А про уху и говорить нечего — янтарный навар… Благородная старица!’
Телячьи отбивные котлеты были громадных размеров, — еле на тарелке умещались, и половины не осилишь. Крылов взял одну, затем другую, приостановился и, окинув взором обедающих, быстро произвел математический подсчет и решительно потянулся за третьей… ‘Ишь, белоснежные какие! Точно в Белокаменной’, — счастливый и довольный поведал он. Покончить умудрился он раньше других и, увидев, что на блюде остались еще котлеты, потребовал от Емели продолжения.
Громадная жареная индейка вызвала неподдельное восхищение. ‘Жар-птица! — твердил он и, обратившись ко мне, жуя и обкапывая салфетку, повторял: — У самых уст любезный хруст… Ну и поджарила Александра Егоровна! Точно кожицу отдельно и индейку отдельно жарила. Искусница! Искусница!..’
Но вскоре новая радость. Крылов очень любил всякие мочения. Дедушка это знал и никогда не забывал угодить ему в этом. И вот появились нежинские огурчики, брусника, морошка, сливы… — ‘Моченое царство, Нептуново царство!’ — искренно радовался Крылов, как вишни проглатывая огромные антоновки.
Обыкновенно на званом обеде полагалось в то время четыре блюда, но для Крылова прибавлялось еще пятое. Три первых готовила кухарка, а для двух последних Александр Михайлович призывал всегда повара из Английского собрания. Артист этот известен был под именем Федосеича. Дедушка знал его еще по Москве, где служил Федосеич одно время у родственника нашего Павла Воиновпча Нащокина. В Английском собрании считался Федосеич помощником главного повара и давно бы занял его место, если бы не запой, которым страдал он, как многие талантливые русские люди.
Появлялся Федосеич за несколько дней до обеда, причем выбирались два блюда. На этот раз остановились на страсбургском пироге и на сладком — что-то вроде гурьевской каши на каймаке. ‘Ну и обед, — смеялся Александр Михайлович, — что твоя Китайская стена!’
Федосеич глубоко презирал страсбургские пироги, которые приходили к нам из-за границы в консервах. ‘Это только военным в поход брать, а для барского стола нужно поработать’, — негодовал он, — и появлялся с 6 фунтами свежайшего сливочного масла, трюфелями, громадными гусиными печенками, — и начинались протирания и перетирания. К обеду появлялось горою сложенное блюдо, изукрашенное зеленью и чистейшим желе.
При появлении этого произведения искусства Крылов сделал изумленное лицо, хотя наверно ждал обычного сюрприза, и, обращаясь к дедушке, с пафосом, которому старался придать искренний тон, заявил: ‘Друг милый и давнишний, Александр Михайлович, зачем предательство это? Ведь узнаю Федосеича руку! Как было по дружбе не предупредить? А теперь что? Все места заняты’, — с грустью признавался он.
— Найдется у вас еще местечко, — утешал его дедушка.
— Место-то найдется, — отвечал Крылов, самодовольно посматривая на свои необъятные размеры, — но какое? Первые ряды все заняты, партер весь, бельэтаж и все ярусы тоже. Один раек остался… Федосеича в раек, — трагично произнес он, — ведь это грешно…
— Ничего, помаленьку в партер снизойдет, — смеялся Александр Михайлович.
— Разве что так, — соглашался с ним Крылов и накладывал себе тарелку горою. За этой горой таяла во рту его и вторая,
Непонятно, как мог он поглощать столько жира? Все прочие брали по небольшому кусочку, находили, что очень вкусно, но tresindigeste {Очень тяжело (фр.).}. Обыкновенно Александра Егоровна складывала остатки такого pate {Пирог (фр.).} в банку, закупоривала и долго потом подавала на закуску.
Наконец Крылов, утомленный работой, нехотя опускал вилку, а глаза все еще с жадностью следили за лакомым блюдом.
Но вот и сладкое… Иван Андреевич опять приободрился.
— Ну что же, найдется еще местечко? — острил дедушка.
— Для Федосеича трудов всегда найдется, а если бы и не нашлось, то и в проходе постоять можно, — отшучивался Крылов.
Водки и вина пил он не много, но сильно налегал на квас. Когда обед кончился, то около места Ивана Андреевича на полу валялись бумажки и косточки от котлет, которые или мешали ему работать, или нарочно из скромности направлялись им под стол.
Выходить из столовой Крылов не торопился, двигался грузно, пропуская всех вперед. Войдя в кабинет, где пили кофей, он останавливался, деловито осматривался и направлялся к покойному креслу поодаль от других. Он расставлял ноги и, положив локти на ручки кресла, складывал руки на животе. Крылов не спал, не дремал — он переваривал. На лице выражалось довольство. От разговора он положительно отказывался. Все это знали и его не тревожили. Но если кто-нибудь неделикатно запрашивал его, — в ответ неслось неопределенное мычание. Кофея выпивал он два стакана со сливками наполовину. ‘Да, были сливки в наше время! — засмеялась Надежда Михайловна, — воткнешь ложку, а она так и стоит’.
Чай мы пили в половине девятого, и к этому времени Крылов постепенно отходил. Он начинал прислушиваться к разговору и принимать в нем участие. Ужина у Александра Михайловича никогда не бывало, и хотя Крылов отлично это знал, но для очистки совести он все же, залучив в уголку Емельяна, покорно говорил ему: ‘Ведь ужина не будет?’ Поело чая Иван Андреевич сдавался на руки Емеле, который бережно сводил его с лестницы и усаживал в экипаж.
Царская семья благоволила к Крылову, и одно время он получал приглашения на маленькие обеды к императрице и великим князьям. Прощаясь с Крыловым после одного обеда у себя, дедушка пошутил: ‘Боюсь, Иван Андреевич, что плохо мы вас накормили — избаловали вас царские повара…’ Крылов, оглянувшись и убедившись, что никого нет вблизи, ответил: ‘Что царские повара! С обедов этих никогда сытым не возвращался. Л я также прежде так думал — закормят во дворце. Первый раз поехал и соображаю: какой уже тут ужин — и прислугу отпустил. А вышло что? Убранство, сервировка — одна краса. Сели, — суп подают: на донышке зелень какая-то, морковки фестонами вырезаны, да все так на мели и стоит, потому что супу-то самого только лужица. Ей-богу, пять ложек всего набрал. Сомнение взяло: быть может, нашего брата писателя лакеи обносят? Смотрю — нет, у всех такое же мелководье. А пирожки? — не больше грецкого ореха. Захватил я два, а камер-лакей уж удирать норовит. Попридержал я его за пуговицу и еще парочку снял. Тут вырвался он и двух рядом со мною обнес. Верно, отставать лакеям возбраняется. Рыба хорошая — форели, ведь гатчинские, свои, а такую мелюзгу подают, — куда меньше порционного! Да что тут удивительного, когда все, что покрупней, торговцам спускают. Я сам у Каменного моста покупал. За рыбою пошли французские финтифлюшки. Как бы горшочек опрокинутый, студнем облицованный, а внутри и зелень, и дичи кусочки, и трюфелей обрезочки — всякие остаточки. На вкус недурно. Хочу второй горшочек взять, а блюдо-то уж далеко. Что же это, думаю, такое? Здесь только пробовать дают?!
Добрались до индейки. Не плошай, Иван Андреевич, здесь мы отыграемся. Подносят. Хотите, верьте или нет — только ножки и крылушки, на маленькие кусочки обкромленные, рядушком лежат, а самая то птица под ними припрятана и не резаная пребывает. Хороши молодчики! Взял я ножку, обглодал и положил на тарелку. Смотрю кругом. У всех по косточке на тарелке. Пустыня пустыней. Припомнился Пушкин покойный: ‘О поле, ноле, кто тебя усеял мертвыми костями?’ И стало мне грустно-грустно, чуть слеза не прошибла… А тут вижу — Царица-матушка печаль мою подметила и что-то главному лакею говорит и на меня указывает… И что же? Второй раз мне индейку поднесли. Низкий поклон я царице отвесил — ведь жалованная. Хочу брать, а птица так не разрезанная и лежит. Нет, брат, шалишь — меня не проведешь: вот так нарежь и сюда принеси, говорю камер-лакею. Так вот фунтик питательного и заполучил. А все кругом смотрят — завидуют. А индейка-то совсем захудалая, благородной дородности никакой, жарили спозаранку и к обеду, изверги, подогрели!
А сладкое! Стыдно сказать… Пол-апельсина! Нутро природное вынуто, а взамен желе с вареньем набито. Со злости с кожей я его и съел. Плохо царей наших кормят, — надувательство кругом. А вина льют без конца. Только что выпьешь, — смотришь, опять рюмка стоит полная. А почему? Потому что придворная челядь потом их распивает.
Вернулся я домой голодиый-преголодный… Как быть? Прислугу отпустил, ничего не припасено… Пришлось в ресторацию поехать. А теперь, когда там обедать приходится, — ждет меня дома всегда ужин. Приедешь, выпьешь рюмочку водки, как будто вовсе и не обедал…’
— Ох, боюсь я, боюсь, — прервал его дедушка, — что и сегодня ждет не дождется вас ужин дома… Крылов божился, что сыт до отвала, что Александра Егоровна его по горло накормила, а Федосеич совсем в полон взял.
— Ну, по совести, — не отставал дедушка, — неужели вы, Иван Андреевич, так натощак и спать ляжете?
— По совести, натощак не лягу. Ужинать не буду, но тарелочку кислой капусты и квасу кувшинчик на сои грядущий приму, чтобы в горле не пересохло.
В конце тридцатых годов исполнялось пятидесятилетие литературной деятельности Крылова. Он был бесспорно самым популярным писателем в России. Самобытный талант его, начиная с дворцов, покорил все слои общества. Он не только писал басни, но одновременно выковывал пословицы, которые еще при жизни его вошли в обиход русских людей.
Со всех сторон раздались голоса, предлагающие торжественно отпраздновать полувековой юбилей его. Таких юбилеев в России еще не праздновали и боялись, не встретится ли каких-нибудь препятствий со стороны властей. Но царская семья откликнулась одна из первых — опасаться было уж нечего.
В громадном зале Дворянского собрания состоялся торжественный обед, и публика была допущена на хоры.
Устроители знали маленькую слабость Крылова и решили устроить ему лукулловский обед. Столица дала все, что было у ней свежего и лучшего из провизии. Императрица предоставила свои царскосельские оранжереи со свежей зеленью и фруктами. Купцы наперерыв раскрывали свои лавки.
На обеде подносились адресы, говорились речи. Крылов отвечал, благодарил и был растроган до слез. Еще года через три, рассказывая дедушке об оказанном ему почете, он был взволнован, но обычная слабость и тут проявилась. ‘А обед-то был — такого и не видывал. Икра свежая, зерно — великан, а балык, семга, как весенний снег, таяли… Все тут было. Беда только в том, что по усам текло, а в рот не попало. Вышло-то так, что я как бы угощал, а угостители мои кушали… Ведь мне все время кланяться и благодарить приходилось или выслушивать и ответ подготовлять. Да какая же уж тут еда, когда сердце желудок покорило. Хочешь к блюду приступить, а слезы мешают. Так и пропал обед — и какой обед!’ — с грустью припоминал он через три года. ‘Хоть бы на дом прислать догадались’, — доверительно поведал он Александру Михайловичу свою давнишнюю зазнобу.
‘Вот все, что я помню о Крылове, — заявила Надежда Михайловна, — и как-то неловко, что все время пришлось говорить почти только об еде. Но не моя вина, что встречалась с ним только на обедах, да и познакомилась-то с ним, когда он был уже стариком <...>
Александр Михайлович Тургенев высоко ценил Крылова и восхищался его баснями, но он говорил: ‘До обеда Иван Андреевич очень интересен. Говорит он всегда с неподдельным юмором, сыплет пословицами и прибаутками и отлично знает Россию и быт низшего офицерства, чиновничества и купечества. Во время обеда он занимателен: не каждый день встретишь человека, одаренного таким аппетитом. Винить его за это не приходится. Лучше покормишь его и его зверинец — Лису Патрикеевну, Кота Ваську, Журавля… смотришь, — новую басню выкормил. После же обеда, — добавлял Александр Михайлович, — Крылов пренеприятен: сидит и переваривает, а на лице блаженство. Удав удавом, да и тот на это время из скромности засыпает’.
Близко сойтись, подружиться с Крыловым никому не удалось. Он все сторонился, ежился, уходил в себя и убегал от всякого сближения. Какое-то недоверие, какая-то боязнь людей. ‘И за это винить его я не могу, — говорил Александр Михайлович. — Слишком неудачлива была жизнь его в молодости, слишком много он вытерпел в годы, когда сердце отзывчивее. Печать недоверия легла на всю жизнь и от клейма этого на старости уж не избавиться.
Жаль! Иван Андреевич добрейший и честнейший человек. Всегда помогал он своим родственникам-беднякам, да и по сие время, не колеблясь, идет он навстречу каждому доброму делу’.

Е. А. КАРЛГОФ

ИЗ ЗАПИСОК ‘ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ — НЕ ПОЛЕ ПЕРЕЙТИ’

28 января 1836 года осталось памятным днем моей жизни. Я с самого детства благоговела перед литературными знаменитостями. Вышедши замуж, я познакомилась с некоторыми литераторами, но самых знаменитых еще не видела. Мой муж, который со всеми ними был близок и который находил величайшее наслаждение исполнять мои желания, обещал мне познакомить меня с ними со всеми. Приезд в Петербург партизана Давыдова, давнишнего знакомого моего мужа, дал повод сделать обед в его честь и пригласить всю литературную аристократию, которую мой муж встречал каждую субботу у Жуковского. Когда он сказал мне об этом обеде, то я пришла в неописанный восторг. Несколько дней оставалось еще до этого обеда, и я была им так занята, что каждую ночь видела его во сне с разными подробностями и изменениями.
Наконец наступил нетерпеливо ожидаемый день. Я встала рано поутру, хлопотала, заботливо все приготовляла, придумывала, как бы устроить все в лучшем виде для принятия дорогих гостей. Оделась с большим тщанием и в 4 часа вышла в гостиную. Первый приехал Крылов. Он был чрезвычайно рассеян и до того забывал физиономии, что перепутывал своих знакомых (разумеется, не ближних), и взял привычку всех приветствовать словами: ‘Как я давно не имел удовольствия вас видеть’. Он и ко мне подошел с этою фразой, хотя видел меня в первый раз отроду, но потом спохватился и, чтобы загладить свою неловкость, наговорил мне много милого и любезного. Впоследствии мы гак дружески сошлись с ним, что в отношении нас он имел память сердца и никогда не забывал ни наших приглашений, ни наших разговоров и доказал нам во многих случаях свою искреннюю приязнь <...>
Великою потерей для России начался 1837 год. Не стало Пушкина. 28 января, в тот самый день, когда прошлого года у нас был такой веселый обед, на котором я в первый раз увидела Пушкина, он был смертельно ранен. Скоро разнесся по городу слух об ужасном событии. Скорбь была общая <...>
1 февраля, в 10 часов утра, мы поехали в Адмиралтейский собор, в билете было назначено там отпевание, но вышло, что тело Пушкина перенесли в Конюшенную церковь. Отчего произошла эта перемена, я не знаю. Вся Конюшенная площадь была покрыта народом и экипажами. Хотя в церковь пускали только по билетам, но, несмотря на это, была давка. Там находилось множество придворных в парадных мундирах, много членов дипломатического корпуса, некоторые посланники, все находившиеся в Петербурге литераторы, артисты, актеры <...> Я думала, что у гроба Пушкина должны проливаться слезы, раздаваться рыдания, что на всех лицах изображено будет отчаяние… Каково же было мое удивление, когда я увидела совершенно придворные похороны… спокойные, приличные физиономии, самое чинное безмолвие <...> Когда после отпевания начали прощаться, я видела, как седая голова Крылова склонилась над молодой главой усопшего и два народные поэта соприкоснулись в последний раз на земле 1. Гроб заколотили, поставили в сарай и на другой день отвезли в деревню <...>
7 ноября (1837 г.> у нас был обед, на котором присутствовали Крылов, Кукольник, К. Брюллов, барон Розен, барон Зебах, Н. Полевой и многие другие. Посреди оживленного застольного разговора муж мой взял Крылова за руку и сказал, что имеет до него просьбу. Тот отвечал, что непременно исполнит ее, если это только в его воле. ‘Так вы будете у нас обедать второго февраля?’ Крылов немного задумался, наконец смекнул, в чем дело, поблагодарил моего мужа и обещал быть у нас 2 февраля. Мы тут же пригласили на этот день всех присутствующих. 2 февраля день рождения Крылова, и в этот год должно было исполниться пятидесятилетие литературной его деятельности <...>
В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича, по его любезному обещанию подарить нам этот день. Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели пригласить, как в одно прекрасное утро приехал к нам наш искренний приятель Василий Дмитриевич Комовский, правитель канцелярии министра народного просвещения по его поручению. Я упоминала выше о том, как Крылов дал слово моему мужу обедать у нас 2 февраля. Но Кукольник с Булгариным и Гречем возымели мысль устроить Ивану Андреевичу публичный обед. Уваров стороной узнал об этом и спрашивал Комовского, не слышал ли он, что именно затевается. Тот отвечал, что еще в ноябре, у нас на обеде, Крылов при нем обещал праздновать день своего рождения у нас.
— Так поезжайте же к ***, — сказал министр, — попросите его ко мне, чтобы он сам рассказал мне все, как это происходило.
Мой муж отправился к министру, который просил моего мужа освободить Крылова от обещания и вместо семейного обеда высказал желание сделать торжество это общественным. Разумеется, мой муж ничего не мог против этого возразить. Уваров предложил моему мужу, вместе с В. А. Жуковским, Плетневым, князем Одоевским, учредить род комитета под председательством Оленина, друга Крылова, и постараться устроить праздник как можно торжественнее. Господа эти каждый день собирались у Оленина, князь Одоевский и мой муж приняли на себя все хлопоты и находились целые дни в разъездах 2. Я принимала живое участие во всех этих приготовлениях, помогала уговариваться с поваром, с кондитером, сообща сочиняли меню обеда. Разумеется, была стерляжья уха под именем Демьяновой ухи и все, что можно было придумать тонкого, роскошного и вместе соответствующего гастрономическим вкусам Крылова.

Н. И. КАМЕНСКИЙ

ИЗ ОЧЕРКА ‘КРЫЛОВ’

…Невнимание критики и публики было причиною малого успеха Хемницера, оно же поддерживало и в Крылове то отвращение к апологической поэзии, о котором он не может забыть и до сих пор <...> Гете сознавался, что лучшие его стихотворения написаны каждое по поводу особенного случая. То же самое должно сказать о Крылове. Эта современность, или своевременность, немало способствовала к успеху множества его басен. Когда Крылов напишет, бывало, басню, то Клим и Петр невольно отворачивались от своих портретов, а нередко и все общество, указывая на Клима и Петра, узнавало тут же и себя, с своим современным духом и направлением. Ключ ко многим басням Крылова уже потерян: для нас остались только эстетические их достоинства и полезные общие нравоучения, но было время, когда смысл их был еще занимательнее <...>
Чаще всего Крылов читывал свои басни в доме Алексея Николаевича Оленина, нынешнего почтенного президента императорской Академии художеств, и в блистательном обществе любителей русского слова, собиравшегося у Державина: здесь впечатление, производимое его коротенькими творениями, было пеимоверное: часто но находили моста в зале, гости толпились около поэта, становились на стулья, столы и окна, чтобы не проронить ни одного слова, и эффект басни Крылова, прочитанной им самим, равнялся эффекту арии Каталани 1, как говорил один из тогдашних его слушателей. Образ чтения Крылова был самый мастерский по своей простоте и естественности и составлял резкую противоположность с громозвучною и надутою декламацией) Гнедича, который тоже слыл за большого мастера читать. Крылов, рассказывая басни свои просто, натурально, большею частью наизусть, восхищал всех <...>
Окруженный в свете общим уважением и любовью, Крылов дожил счастливо до маститой старости, сохраняя прежний бодрый вид, свою величественную осанку, свой веселый, кроткий и приятный прав, остроумный разговор и самый простой образ жизни, в котором русский квас и русско-американская сигарка были всегда верными спутниками баснописца-философа.
Невозможно представить себе человека скромнее и снисходительнее, при такой колоссальной славе, на такой высоте литературного величия. Но как истинный философ, он ценит славу в то, чего она стоит для мудрого, и, чтобы показать ее практическую бесполезность, он послал однажды в бумажную лавку, находившуюся против окоп его квартиры, попросить листа бумаги — для Крылова, предсказав наперед своим собеседникам, что за славу люди не дадут и листа бумаги без денег, и предсказание сбылось.
Три года тому назад, в день его рождения, второго февраля, на семидесятом году жизни и пятидесятом с появления на литературном поприще, все литераторы, ученые и художники, находившиеся в Петербурге, и многие почтеннейшие гражданские и военные сановники, единодушно пожелали праздновать полувековой юбилей Крылова <...> Среди общего энтузиазма и радости, среди приветствий, поздравительных стихов и речей, почтенный старец-поэт был задумчив, лицо его было полувесело, полумрачио: он, вероятно, разбирал в душе, со своею суровою философией, цену начинающегося после славы бессмертия <...>
Несмотря, однако ж, на это, крупные черты лица Крылова и выразительные глаза его обыкновенно оживлены тихою и беззаботною веселостью, и в беседе он. чрезвычайно мил и приятен. Друзья, квартира и привычки жизни у него все одни и те же: этих трех вещей он не переменяет. В числе друзей состоит и его верный халат. Крылов до сих пор живет в доме императорской Публичной библиотеки, против зеркальной линии Гостиного двора, утро по-прежнему посвящает службе в библиотеке или беседе с друзьями и знакомыми, которые во множестве посещают умного баснописца-философа в его скромном приюте, потом едет обедать, большею частью в Английский клуб, и остальное время дня проводит в своем поэтическом уединении или в кругу избранных приятелей.

Л. Н. ТРЕФОЛЕВ

КРЫЛОВ И ПУШКИН ПО РАССКАЗАМ ЯРОСЛАВЦЕВ

Судьба сталкивала пишущего эти строки с людьми, которые близко знали двух русских писателей, названных в начале статьи. Сами по себе как дедушка Крылов, так и А. С. Пушкин не имеют ничего общего с ярославскою стариной, они даже никогда не бывали в Ярославле, но лица, знавшие их, долгое время принадлежали к здешнему обществу. Вот почему я и включил рассказы этих лиц в число моих исторических очерков, думая при том, что там, где речь идет о Пушкине и Крылове, непростительно оставлять без внимания и самые малейшие подробности, с которыми успел познакомиться ярославский старожил.
25 июля 1868 года умер в Ярославле, после долгой и мучительной болезни, архитектор Александр Каллистратович Савельев. Все знавшие покойного близко, а не поверхностно, не путем одних служебно-официальных отношений (иногда глубоко оскорблявших чуткую, впечатлительную душу Александра Каллистратовича), — все, надеюсь, помянут его добрым словом, как человека умного, правдивого. Что касается пишущего эти строки, он до сих пор не может вспомнить о Савельеве без жгучей скорби. Александр Каллистратович принадлежал к семейству тех гг. Савельевых, которых усыновил баснописец Крылов 1. Покойный друг мой по наружности сильно походил на знаменитого ‘дедушку’: прекрасные, крупные черты лица его живо напоминали черты лица Крылова. Быть может, со временем и душевные свойства Савельева приблизились бы к свойствам ‘дедушки’, то есть к его тонкому русскому ‘себе на уме’? Не знаю. Я знаю только то, что Савельев был — откровенная душа, сохранявшая свою нравственную чистоту даже и в той, по правде сказать, грязноватой обстановке, которая выпала ему на служебную долю. Светлое детство обещало ему лучшую участь: детство его прошло под глазами Крылова, ‘а в глазах дедушки (говорил мне не раз Александр Каллистратович), мы, дети, имели гораздо больше значения, чем политические события вроде восстания египетского наши против турецкого султана…’
Вообще, А. К. Савельев сохранял много детских, следовательно, неподкупно-правдивых, хотя, быть может, отчасти и довольно туманных, воспоминаний о Крылове, который баловал его и других маленьких Савельевых, скрывая ребяческие проказы их.
‘Бывало (рассказывал мне Савельев) после дождя, когда на дворе образуются лужи, я да Надя {Надежда Каллистратовна, старшая сестра Савельева. (Примеч. авт.)} бродим по воде, замочимся, выпачкаемся и, зная, что нас могут наказать, стрелой бежим к нашему всегдашнему заступнику Ивану Андреевичу, тот, по обыкновению, изрядно покушав, благодушно нежит свое тучное тело в креслах и сладко-сладко дремлет. ‘Дедушка! Милый дедушка! Спасите нас, спрячьте поскорее куда-нибудь…’
Сейчас распахнется гостеприимный широчайший дедушкин халат, и мы, закрытые им, сидим, ни гугу, за спиной Крылова, а он на вопросы домашних, куда девались шалун и шалунья, отвечает вполне серьезно, во-первых, что дети не шалуны, напротив, очень тихие, милые дети, а во-вторых, что он знать не знает, ведать не ведает, где они. Затем проходила домашняя гроза. Мы благодарили дедушку за великодушную защиту. Дедушка тонко подмигивал и опять начинал дремать. Была ли эта дрема поэтическою грезою или же следствием приятного пищеварения, судить не берусь, впрочем — последнее вернее. Также верно и то, что впоследствии, когда, учась географии, я узнал о существовании неприступной крепости Гибралтара, мне думалось, что халат Крылова был для нас надежнее Гибралтара…’2
Александр Каллистратович Савельев не был, однако, первым ‘любимчиком’ баснописца: Крылов особенно горячо, насколько было возможно для его натуры, неподатливой на нежности, любил Надежду Каллистратовну, о чем упоминает: и Плетнев {Крылов, т. I, стр. XCVII, изд. 1859. (Примеч. авт.)}, говоря, что ‘в отшельнической жизни своей он (Крылов) нашел забаву, обучая детей грамоте и прослушивая их уроки музыки. Ему весело было, когда около него играли дети, с которыми дома он обедал и чай пил. Девочка, по имени Наденька, особенно утешала его. Ее понятливость и способность к музыке часто выхвалял он, как что-то необыкновенное’. По словам Александра Каллистратовича и его почтенной матери, Александры Петровны Савельевой (с ней я имел честь познакомиться в Ярославле, близ гроба ее сына, а моего друга), ‘без Наденьки дедушке становилось скучно’. Отправляясь в Английский клуб, Крылов всегда отдавал приказание: дать знать, когда она проснется и захочет чаю, и в таком случае немедленно возвращался домой.
На четвертом или на пятом году Надежда Каллистратовна, а потом и ее брат, стали учиться азбуке, под указкой Крылова. Однажды он увидал, что девочка плачет над его басней. Крылов был тронут до слез этой детской чувствительностью и тихонько удалился в соседнюю комнату, чтобы сказать домашним: ‘А ведь Надя-то у меня талант! Все понимает, даже мою лисицу, смевшую малиновок, понимает!..’
Когда сама Александра Петровна была еще ребенком, Крылов часто дарил ей свои рукописи: ‘На, спрячь куда-нибудь подальше, авось со временем эти бумажки тебе пригодятся!’
Далее, я слышал, что причиной смерти Крылова были вовсе не роковые рябчики, а вообще старость, постепенно разрушавшая организм знаменитого баснописца, который в последние три года своей жизни почти никуда не выходил из дому, избегая даже малейших волнений, а тем более споров с кем бы то ни было. Раньше, когда был жив Гнедич, Крылов вел с ним оживленные прения, но при всех других отмалчивался, сохраняя, подобно старцу Гете, олимпийское спокойствие. Смерть ‘кривого друга’ опечалила Крылова, но опечалила не особенно сильно, несравненно меньше, чем смерть А. С. Пушкина, о чем будет сказано далее.
Довольно равнодушный к смерти других, Крылов встретил и свою смерть безбоязненно, равнодушно. Он умер на руках Александры Петровны, рассказывавшей мне, что Крылов до последней минуты сохранил память и, умирая, не мог удержаться от шутки.
‘Ты, милая, не плачь, — говорил он, — я стар, утомлен, пора мне на покой. А ты и без меня проживешь, если не богато, так и не бедно, разумеется, с условием — не ездить… не ездить… не ездить… в Английский клуб’.
Каждую пасху Крылов встречал в Казанском соборе. Большого труда стоило ему пробраться через густую толпу. Однажды тучное тело баснописца особенно страдало от толчков, но когда полиция это заметила и сказала: ‘Раздайтесь, ведь это Иван Андреевич Крылов!’ — народ с уважением уступил дорогу.
Трагическая смерть Пушкина, как уже сказано, глубоко опечалила Крылова. По словам А. П. Савельевой, Пушкин посетил Крылова за день или за два до своей дуэли с Дантесом. Он был особенно, как-то даже искусственно, весел, говорил госпоже Савельевой любезности, играл с ее малюткой дочерью, нянчил ее, напевал песенки, потом вдруг торопливо простился с Крыловым. Когда же тот узнал, что великого поэта не стало, баснописец, всегда спокойный, невозмутимый, воскликнул:
— ‘О! Если б я мог это предвидеть, Пушкин! Я запер бы тебя в моем кабинете, я связал бы тебя веревками… Если б я это знал!’
Н. И. ИВАНИЦКИЙ
ИЗ ‘ДНЕВНИКА’
2 декабря <1844> Был вчера у Никитенки и провел вечер очень приятно. Сначала пришел туда Краевский. Разговор нечувствительно склонился к Крылову. Много было говорено о его уме — чисто русском — точном, тонком, сметливом, о его ужасном цинизме в жизни и пр. и пр. Между прочим вот два анекдота, рассказанные Краевским. Однажды (К<раевский> не помнит, в котором году) Крылов сидел у князя Одоевского. Приходят Якоби, который тогда бредил гальванопластикой, и химик Гесс. Одоевский тотчас познакомил их с Крыловым. Начались разные вежливости и комплименты. Крылов между прочим сказал: ‘Да, и я очень люблю естественные науки, но не имею возможности заниматься ими как следует, а потому много вопросов для меня нерешимы, хотя очень занимают меня’. Якоби и Гесс, разумеется, захотели узнать, что это за вопросы. ‘А вот, например, — сказал Крылов, — я не понимаю преломления лучей света. Положим, я отсюда, справа, смотрю на левый конец картины и вижу его, а вы слева — на правый и также видите. Каким же образом, если мы видим предметы потому, что лучи света падают на них и отражаются в глазу, здесь эти лучи пересекают друг друга и не перемешиваются?’ Другой анекдот. В 1836 году, в последний год жизни Пушкина, у Жуковского были субботы. Однажды в субботу сидели у него Крылов, Краевский и еще кто-то. Вдруг входит Пушкин, взбешенный ужасно. Что за причина?- спрашивают все. А вот причина: цензор Крылов не хочет пропустить в стихотворении Пушкина ‘Пнр Петра Великого’ стихов: чудотворца-исполина чернобровая жена 1… Пошли толки о цензорах. Жуковский, с свойственным ему детским поэтическим простодушием, сказал: ‘Странно, как это затрудняются цензоры! Устав им дан: ну, что подходит под какое-нибудь правило — не пропускай, тут в том только и труд: прикладывать правила и смотреть’. — ‘Какой ты чудак! — сказал ему Крылов. — Ну, слушай. Положим, поставили меня сторожем к этой зале и не велели пропускать в двери плешивых. Идешь ты (Жуковский плешив и зачесывает волосы с висков), я пропустил тебя. Меня отколотили палками — зачем пропустил плешивого. Я отвечаю: ‘Да ведь Жуковский не плешив: у него здесь (показывая на виски) есть волосы’. Мне отвечают: ‘Здесь есть, да здесь-то (показывая на маковку) нет’. Ну хорошо, думаю себе, теперь-то уж я буду знать. Опять идешь ты, я не пропустил. Меня опять отколотили палками. ‘За что?’ — ‘А как ты смел не пропустить Жуковского’. — ‘Да ведь он плешив: у него здесь (показывая на темя) нет волос’. — ‘Здесь-то нет, да здесь-то (показывая на виски) есть’. Черт возьми, думаю себе: не велели пропускать плешивых, а не сказали, на котором волоске остановиться’. Жуковский так был поражен этой простой истиной, что не знал, что отвечать, и замолчал.
И. И. ПАНАЕВ
ИЗ ‘ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ’
Потерявший всякое доверие и участие к себе между прежними своими приятелями, Воейков обратился к людям богатым и далеким от литературы.
Жуков попался на его удочку.
Воейков и в глаза и за глаза прославлял Жукова, называл его честнейшим, умнейшим, просвещеннейшим русским человеком, твердил ему, что он частичку из своих богатств должен употребить как меценат, на пользу литературы, и уговорил его дать капитал на заведение типографии, прибавив, что он охотно возьмется, несмотря на свои преклонные лета и многочисленные литературные занятия, управлять этой типографией и блюсти выгоды почтеннейшего Василья Григорьича.
Самолюбие Жукова не устояло против грубой лести Воейкова. Жуков дал ему деньги на первое обзаведение и открытие типографии. Воейков уверил его при этом, что для придания большей известности новой типографии, необходимо дать угощение в ней всем литераторам, начиная с И. А. Крылова и В. А. Жуковского. И на обед были выданы деньги Воейкову.
Я получил приглашение вместе с другими.
Квартиру для типографии Воейков нанял в переулке близ Сенной площади, в грязном доме, пользовавшемся самою печальною известностию, во время холеры 1831 года в этом доме была устроена холерная больница и из окон его взбунтовавшийся народ выбрасывал на улицу докторов.
В самой большой из зал типографии был накрыт стол, покоем, человек на семьдесят.
К четырем часам литераторы начали съезжаться и сходиться. Воейков принимал всех как хозяин, очень довольный тем, что Крылов, Жуковский и Вяземский не отказались от приглашения. За исключением Булгарина, Сенковского и Греча — заклятых врагов Воейкова, — на этом обеде присутствовали все до последнего фельетониста, накан