Автобиография, Надеждин Николай Иванович, Год: 1841

Время на прочтение: 32 минут(ы)

Н. И. Надеждин

Автобиография.

‘Русский Вестник’, 1856 год, No 2

Двадцать седьмого декабря 1855 года было собрание этнографического отделения Русского географического общества, в квартире Надеждина. Явно упавший физическими и нравственными силами, он в последний раз председательствовал в ученом собрании, привыкшем к его живой речи, но едва несколько невнятных слов вырвалось у него в этот вечер, и все присутствовавшие вынесли грустное впечатление о безнадежном положении своего даровитого и любимого сочлена.
Две недели волочил он еще после того тяжкую жизнь, постепенно ослабевавшую в нем в течение двух слишком лет. В ночь на одиннадцатое января последовало новое поражение левой его стороны, сопровождаемое судорожными страданиями и отнятием языка, а утром одиннадцатого числа, в четверть первого, вырвалось последнее дыхание из его груди.
Нова еще могила, унесшая столько мысли, столько знаний и дарований (покойному было от роду лишь пятьдесят один год), для жизнеописания Надеждина, которое может быть глубоко поучительно, не так скоро настанет время. Долг бывших к нему близкими — сохранить для будущего биографа черты столь примечательной личности.
Краткие сведения об ученом поприще Надеждина помещены в ‘Биографическом словаре профессоров Московского университета’. Не повторяя того, что там сказано, я могу сообщить новый материал для его жизнеописания: собственную его автобиографию, которую он приготовлял, но не успел ни докончить, ни доставить в срок, для названного ‘Словаря’. Не излишне сказать несколько слов о том, как составилась эта автобиография.
Готовясь праздновать свой столетний юбилей, Московский университет заблаговременно разослал к бывшим своим профессорам и воспитанникам приглашения о доставлений биографических сведений. Такое приглашение получил и Надеждин, но, по обыкновению своему, отложил тогда в сторону, как бумагу, не требующую скорого ответа, а потом, по беспечности, и совсем оставил ее без исполнения, тем более, что ему не хотелось писать о себе. ‘Кто-нибудь да напишет’, — говорил он. Вскоре неожиданный удар едва не лишил его жизни и умственных способностей, и навсегда оставил калекой. Врачи запретили ему всякую головную работу, да и сам он был уже неспособен к продолжительным и серьезным занятиям. Несколько месяцев занимал он себя диктовкой перевода на русский язык ‘Землеведения’ Риттера, но и этот труд утомил его, и он вскоре погрузился в совершенное бездействие. В это время убедил я его, для развлечения, написать свою автобиографию по приглашению Московского университета, хотя я и знал, что она уже не поспеет к изданию в ‘Словаре’. Больной обрадовался предложенному занятию: карандашом, едва удерживаемым в дрожащей руке, чертил он понемногу на лоскутках бумаги свои воспоминания, племянники его тотчас же переписывали неразборчивую рукопись, — и таким образом, в течение двух, трех осенних месяцев 1854 года составилась предлагаемая автобиография, доведенная до возвращения его из-за границы в 1841 году. Я дозволил себе присовокупить к ней лишь несколько подстрочных, большей частью библиографических, примечаний.

П. Савельев.

Я родился Рязанской губернии Зарайского уезда в селе Нижнем Белоомуге, 1804 года, октября 5 дня. Отец мой во время моего рождения был при тамошней церкви дьяконом, но спустя месяца два получил там же сан священника. Этого звания достиг он из причетников, каким был с малолетства, не получив потому никакого школьного образования, не быв ни в семинарии, ни в низших училищах, каких в то время по Империи еще и не было. Он умел только читать и петь, но за то был одарен от природы счастливыми и быстрыми способностями, обширной памятью, наблюдательностью и страстью к чтению. Чтобы удовлетворить этой последней, он, несмотря на крайнюю недостаточность домашних средств и на тяжкие физические труды, к которым должен был прибегать из насущного хлеба, тратил последние добываемые им копейки на приобретение книг, какие попадались ему под руку на базарах, бывающих еженедельно в селе Белоомуте, и у носящих, а иногда собственноручно переписывал те, которые удавалось ему достать где-нибудь для прочтения. Таким образом, накопилась у него собственная библиотека, книг до ста или и более. Разумеется, это были книги все русские и притом без всякого выбора, даже нередко оборванные, без начала или без конца и разрозненные, если книги были в нескольких томах, — от иной один первый или один последний том, или несколько из средних. Так я помню первый том ‘Всеобщей истории’ Ролленя и два последние тома ‘Сокращения истории натуральной’, издания, сделанного для тогдашних народных училищ. Вообще должно сказать, что отец мой преимущественно любил книги исторические и нравоучительные, но не пренебрегал и другими, какого бы они ни были содержания.
Так дожил я в доме родительском до десятилетнего возраста, когда по обычаю и по закону, в то время существовавшему, детям духовного звания следовало поступать в духовные учебные заведения. Отцу моему не хотелось так рано отослать меня от себя, хотя он очень понимал важность и необходимость дальнейшего моего обучения. Его пугало в особенности опасение за нравственность дитяти, оторванного от родительского дома и надзора в столь нежном возрасте, а притом и дороговизна содержания в далеком губернском городе, особенно чувствительная при его недостаточных средствах, на которые он должен был содержать, кроме собственных детей, многолюдную семью сирот, оставшихся на его руках по смерти отца его и деда. Чтобы помочь этому последнему неудобству, он вознамерился просить для меня причетнического места при той же самой церкви, в которой он был священником. С сею целью, за собственным недосугом, он отправил меня одного в Рязань к преосвященному, которым тогда был Феофилакт, в последствии экзарх-митрополит Грузии.
Живучи дома, я самоучкой выучился писать стихи, то есть излагать свои мысли стихотворным размером, которому я навык наслухом, читая частью бывшие у нас книги, между коими помню особенно сочинения Ломоносова, Хераскова и ‘Аониды’ Карамзина, частью из рукописных сборников, привозимых в дом наш приезжавшими на вакаций родственниками семинаристами. Отец приказал написать просьбу к преосвященному и еще сочинить род речи для устного пред ним произнесения стихами. Это было мной исполнено с посильным усердием. Прибывши в Рязань, я отведен был знакомыми мальчиками в дом архиерейский, где в толпе просителей смело явился пред архиереем и возбудил удивление его своей речью и просьбой. Преосвященный, отличавшийся любовью к литературе, принял меня очень милостиво, удостоил меня подробными расспросами о том, что я еще знаю, если знаю. Он особенно поражен был моими сведениями в истории и географии, которыми я смело мог похвастаться пред многими старыми семинаристами, тем более, что по тогдашнему порядку оба последние предмета вообще в то время преподавались в семинариях очень слабо. Заключением всего этого было, что архиерей объявил мне, что, несмотря на мое витийство, в причетники он меня не определит, а оставит в семинарии, и тут же отослал меня к смотрителю Рязанского духовного уездного училища, для испытания и усмотрения, в какой класс училища могу я поступить. Смотритель нашел, что я могу поступить прямо в высший класс училища, куда я действительно и отправился (в 1815 году). Впрочем, для вспомоществования отцу моему в издержках моего содержания великодушный пастырь с тем вмести предоставил мне право, в продолжение учения пользоваться доходами с просимого мной причетнического места, исправляя соединенные с ним обязанности чтения и пения в церкви во время вакаций, когда семинаристы отпускаются в дома родителей.
Через год после того я, наравне с прочими товарищами, перешел в семинарию на класс риторики, а потом чрез два года — на класс философии.
Мне не было еще пятнадцати лет от роду, как я кончил курс философии. Но тут наступила очередь отправлять из Рязанской семинарии успешнейших воспитанников для высшего духовного образования в Московскую духовную академию. Обыкновенно для сего избираются воспитанники, уже окончившие полный семинарский курс, то есть из класса богословия. Я потому не имел повода готовиться к сему в эту пору, и уже другие были выбраны, но в это время приехал к нам визитер из академии, нынешний высокопреосвященный митрополит новгородский и санкт-петербургский Никанор, тогда бывший еще архимандритом и ректором Спасо-Вифанской духовной семинарии. Ему благоугодно было назначить меня в студенты академии, куда я и отправлен вслед за тем. Это было в 1820 году, Преосвященным был в Рязани тогда Сергий, ныне уже опочивший. Он был также очень милостив и продолжил мое пользование вышеупомянутым причетническим на родине моей местом на академический курс. С этих пор, можно сказать, началось мое настоящее воспитание.
Тогда все вообще духовные академии, учрежденные с 1809 года, были еще в пылу юношеского развития. Учили и учились в них очень усердно. Московская духовная академия находилась под непосредственным руководством и попечением нынешнего высокопреосвященного Филарета. Направление, господствовавшее в ней, было, кроме полного и отчетливого преподавания богословских наук, по преимуществу философское.
При академии занимал тогда кафедру философии нынешний флота и армии обер-священник, протопресвитер В. И. Кутневич, отлично знавший свой предмет, который слушал в первом курсе Санкт-петербургской духовной академий у знаменитого в свое время выписанного из-за границы профессора Фесслера. Весьма естественно, что и я увлекся наипаче этим предметом. Чтобы выяснить направление и дух тогдашнего преподавания философии в Московской академии, привожу здесь один факт. Помню, что когда мы явились в нее, можно сказать, со всех концов России, нам задана была для предварительного испытания следующая тема: Perpendatur рrеtium atque eruantar desiderata systematis Wolfiani tam in toto, quam in singulis partibus considerati, то есть: представить оценку и открыть недостатки Вольфовой системы (философии), рассмотрев оную как в ее общности, так и по частям. Знакомые с историческим ходом духовного нашего образования знают, что до учреждения духовных академий, по новому уставу духовных училищ, Вольфова система философии господствовала во всех семинариях. Итак, от нас требовалось дать полный и строгий отчет в том, чему нас до тех пор учили. Мне удалось при этом написать довольно обширную диссертацию, которая заслужила одобрение. Я уже читал тогда Канта и других новых философов немецких, и со всем юношеским жаром восстал на Вольфа и вообще на эмпиризм, главную характеристическую черту основанной им школы. В этом духе я начал заниматься философией и в академии. Многим, очень многим обязан я был при этом тогдашнему бакалавру (адъюнкт-профессору при академии) О. А. Голубинскому, который читал в помощь профессору историю философских систем и читал отлично, с жаром и увлекательным красноречием. Признаюсь, что слушать его для меня было высочайшее наслаждение, и я два года следил за ним без устали, стенографируя в классе его вдохновенные импровизации. Тут развился во мне и общеисторический взгляд на развитие рода человеческого, который профессор применял не к одной только философии. Тут я начал понимать, что в событиях, составляющих содержание истории, есть мысль, что это не сцепление простых случаев, а выработка идей, совершаемых родом человеческим постепенно, согласно с условиями места и времени. Вследствие того я начал заниматься и изучением вообще истории гражданской и церковной, хотя официально шел по академий не по историческому, а по математическому отделению. Начальство заметило в этом отношении мою специальность, и потому при дальнейшем продолжении курса поручило мне заняться церковно -историческим исследованием о значении в Православной Церкви символа Св. Софии, которой посвящен известный храм в Константинополе и потом в разных местах нашего благочестивого отечества.
Наконец, после четырех лет, кончил я академический курс, и в 1824 году, с утверждения комиссии духовных училищ, академической конференцией возведен на степень магистра богословских наук и определен в Рязанскую духовную семинарию профессором русской и латинской словесности, причем семинарским правлением поручена была мне при той же семинарии должность библиотекаря (1824 года ноября 23 дня), в каковой должности утвержден 1825 года февраля 14 дня. Сверх того, в продолжение службы при семинарии, с разрешения Императорского Московского университета, приглашен был начальством Рязанской губернской гимназии для преподавания в оной в званий старшого учителя языка латинского, чем и занимался в течение года.
От означенных должностей по семинарии, а вместе и из духовного звания, по определению комиссии духовных училищ, согласно моему прошению, по причине болезни, уволен для поступления в гражданскую службу 1826 года октября 9 дня.
Мой докторский экзамен был весьма значительной эпохой в моей жизни. По выходе из духовного звания и оставлении службы при семинарии, я переехал на житье в Москву, где впрочем не имел никакого определенного плана и цели для жизни, кроме места домашнего наставника в частном доме. Тут раскрылся предо мной дотоле мне совершенно незнакомый во всех отношениях мир. Смутно чувствуя, что это еще не жизнь, а только вступление мое в жизнь, я тотчас понял, что мне надо как-нибудь положительно пристроиться, решиться избрать себе что называется ‘карьеру’. У меня не лежало сердце в службе по гражданской части, да и способов к вступлению в оную не было без связей и покровительства. Барин, в доме которого я жил, был большой барин, но он посвятил себя исключительно воспитанию своих детей, и потому я не мог никак надеяться, чтобы он помог мне своим влиянием найти где-нибудь вне его дома другое для себя место. Тут у меня мало-помалу стала развиваться и крепнуть мысль о продолжении своего умственного образования. К этому, по счастью, были у меня под руками средства. В доме была богатая библиотека, составленная преимущественно из новейших французских книг, таких, которых я дотоле и в глаза не видывал. Я принялся их читать, и начал, как теперь помню, с Гиббонова ‘Dcadence et chte de l’Empire Romain’, во французском переводе Гизо. Я обратился на это многотомное сочинение потому, что еще в доме родительском имел случай читать в русском переводе отрывок из него об Юстиниане Великом, найденный мной в нескольких разорванных книжках ‘Вестника Европы’. Мне тогда этот отрывок понравился чрезвычайно. Теперь, начав читать все творения Гиббона подряд, я не мог оторваться от него и прочел дважды от доски до доски, от первой страницы до последней. Удивление мое было неописанное, когда я на каждой странице, или лучше на каждой почти строке, видел имена и факты совершенно мне известные, но в свете таком, который никогда не был мной и подозреваем. Весь образ мыслей моих, который уже сомкнут был в некоторую систематическую целость и стройность, вдруг перевернулся, я понял, что одна и та же вещь совершенно изменяется по мере того, как будешь ее рассматривать. Значительные интересы, которые я считал уже вполне удовлетворенными академическим курсом, воскресли во мне с новой силой. Я не остановился на Гиббоне. От него перешел я к Гизо, которого курсы тогда только начали лишь выходить в свет. Это новое чтение своей краткостью и намеками только лишь раздразнило меня, чтобы ознакомиться с подробностями средневековой истории, я принялся за двенадцать томов ‘Истории итальянских республик’ Сисмонди, и можно сказать проглотил их. Потом все это обобщила при помощи и руководстве Галлама (Le Moyen ge). Все это дало мне способы переработать прежний запас исторических моих сведений по новым взглядам. Но и прежнее было во мне заложено так прочно, что не разрушилось, а только просветлилось и украсилось новой, облагородствованной физиономией. Вспоминая теперь минувшее, я сознался, как важна была в истории моего образования его первоначальная двойственность, шедшая путем правильного развития. Не будь положен во мне сначала школьный фундамент старой классической науки, я бы потерялся в так называвшихся тогда высших взглядах, новых романтических мечтаниях, которые были l’ordre du jour. Теперь, напротив, эти новые приобретения века настилались во мне на прочное основание, и дело шло своим чередом.
Так жил я, проходя скромное звание домашнего наставника, в совершенном, можно сказать, удалении от света, никому неизвестный, и сам никого не зная, кроме членов того семейства, в котором находился.
В это время Москва кипела литературной деятельностью, поддерживаемой соперничеством с петербургской литературой. В 1829 году в Москве выходило немало журналов, из которых шесть были чисто литературные. Странное было то время. Характер журналистики был тогда по преимуществу полемическим. Живее всех действовал или, по крайней мере, громче всех кричал ‘Телеграф’, журнал, издававшийся покойным Н. А. Полевым, московским гражданином, при участии и сочувствии всех почти тогдашних литературных знаменитостей. Полевой был в то же время и частным действователем по всем отраслям литературной деятельности. Он издавал книги, судил и рядил обо всем и умел снискать себе такой авторитет, каким редко кто пользовался в русской словесности. Известна главная тенденция этого весьма талантливого и во всяком случае замечательного русского писателя. Он был в полном смысле разрушителем всего старого, и в этом отношении действовал благотворно на просвещение, пробуждая застой, который более или менее обнаруживался всюду. По несчастью, всему у нас суждено быть заимствованным. Так было и в эту эпоху движения. Тогда на европейском Западе, преимущественно во Франции, откуда всегда был главнейший приток к нам идей и мнений, горела жаркая битва между так называемым ‘романтизмом’ и ‘классицизмом’. Там это было явление естественное, имевшее смысл не в одном только приложении к литературе. У нас не было ничего подобного. Не было классицизма, потому что не было строгого классического образования в том смысле, как это понимала Западная Европа, тем более не было романтизма, ибо это также было чуждо России. Но по привычке называть все свое именем европейским, слова эти зашли к нам, и тотчас утвердилось мнение, что и у нас есть свои ‘классики’, то есть все те писатели, которые признавались образцовыми, как-то Ломоносов, Державин, и прочие покойники, о которых говорилось ученикам в классах, из которых брались примеры в риториках и пиитиках. Есть и романтики, в число которых помещались писатели новые, в особенности Жуковский и Пушкин. Спор открылся по поводу нововышедшей тогда поэмы Пушкина: ‘Бахчисарайский фонтан’. В отживавшем уже тогда век свой журнале: ‘Вестник Европы’, начали осуждать эту поэму по старинной рутине, по правилам Батте и других учебников, имевших красноречивого истолкователя в Московском университете в лице знаменитого тогдашнего профессора А. О. Мерзлякова. ‘Телеграф’ принял под свою защиту поэму Пушкина, и тут же дал ему полную абсолюцию во всех замечаемых грехах на том оснований, что это-де романтизм, а романтизм не подлежит правилам. Издателю ‘Телеграфа’ пришлось это по душе, и он, правый в своих суждениях о Пушкине, завлекся своей обыкновенной запальчивостью слишком далеко в своем учении о несовместности романтизма с какими бы то ни было правилами, а еще более обнаружено им при семь ненависти к правилам, ко всему ученому и основанному на предании. Тут весь университет, вследствие своего охранительного характера, принял участие в споре. ‘Вестник Европы’ издавался тогда Каченовским, старцем достопочтенным, врагом всякого увлечения, ветераном учености, со врожденной наклонностью к скептицизму во всем, тем более в том, что противоречило всему что доселе было принимаемо. И меня заживо взял этот спор. Я видел, что все происходило от недоразумения, что спорщики не понимали, о чем они спорят, и потому, будучи с одной стороны правы, большей частью несли дичь. Но в особенности досадовал я на ту наглость, с которой действовали поборники так называемого романтизма, топтавшие в грязь все, чем по справедливости гордилась отечественная словесность, и обнаруживавшие крайнее невежество в том, что они проповедовали вовсе не по убеждению, но с чужого, дурно понятого голоса.
Я стал в душе моей за классицизм, то есть за сознательное творчество, руководствующееся отчетливым пониманием минувшего. Особенно сердцу моему больно было, как почтенных стариков забивали голословными фразами, взятыми из немецких учебников, на которые они отвечать не умели, потому что не знали, откуда они взяты. Но я не смел подать от себя голоса, по крайней моей малоизвестности. Между тем обстоятельства познакомили меня с Каченовским, который тогда был профессором русской истории в университете. Старик допустил меня в весьма близкое с ним обращение. В это время он занимался историей Ганзы и вообще историей средневековой торговли. Разговаривая с ним об этом любимом предмете, я заметил ему однажды, что он напрасно упускает вовсе из виду торговые поселения итальянцев на северном Черноморье, в пределах нынешней Новой России. Каченовский, ухватившись за это, тотчас подстрекнул меня заняться этим предметом и написать о нем статью для ‘Вестника’. Я согласился, и эта статья была первое мое напечатанное сочинение. Через напечатание этой статьи сношения мои с ним сделались чаще и теснее1. И тут он внушил мне мысль примкнуться к университету. Но как? Чтоб быть профессором, надобно было иметь университетскую степень, а я был только магистр духовной академии. Подумал, подумал, и решился держать в университете экзамен. На магистра мне уже не хотелось, решено было подвергнуться экзамену на доктора. Шаг важный и тем более страшный, что в Московском университете давно уже не было примеров докторских экзаменов кроме как по медицинскому факультету. Я однако не оробел, и вот в одно прекрасное утро явился к тогдашнему ректору университета И. А. Двигубскому с просьбой о допущении меня к испытанию на степень доктора по словесному факультету. Старик Двигубский смотрел на меня во все глаза, тем более что я, как уже сказал, был до тех пор никому неизвестен. Он, однако, принял мою просьбу и внес ее в совет. Совет затруднился по той причине, что счел себя не в праве допустить на испытание для степени доктора по словесному факультету магистра богословия. К счастью, в дипломе моем стояла фраза, что я имел степень magistri sanctiorum humaniorumque litterarum. Это последнее слово выручило меня. Решено было впрочем представить этот казус на благоусмотрение и решение министра народного просвещения, которым был тогда князь Ливен. Пошло в Петербург. Прошли месяцы, ничего. Я начал сомневаться в успехе, профессоры же решительно отчаивались. В это время случилось одно обстоятельство, которое могло бы совершенно изменить мою судьбу. Тогда составлялась новая миссия в Китае, и требовалось для нее несколько молодых людей. Я решился было рискнуть ехать туда и уже начал, сколько мог, приготовляться к тому, взял даже некоторые меры, и уже назначен был день, в который должен я был подать официально просьбу об этом, как вдруг удивлен был приездом ко мне Каченовского, до тех пор никогда меня не посещавшего, который заехал ко мне прямо из университетского совета с известием, что о докторстве моем пришло разрешение министра, и что дело, передано в словесный факультет, с тем чтобы он начал испытание по всем правилам. Все тотчас переменилось. Я явился к Мерзлякову, который был тогда деканом факультета. Тот понапугал меня порядочно рассказом о том, чего от меня будут требовать. Но я устоял и, наконец, получил приглашение на экзамен словесный. Страшно было мне предстать пред ученый ареопаг, к лицам, большей частью мне неизвестным. Меня экзаменовали устно сначала профессоры Мерзляков, Каченовский, Снегирев, Ивашковский и Победоносцев, в присутствии профессоров Цветаева и Чумакова, как депутатов от прочих факультетов университета. По тогдашнему положению следовало выдержать два устных экзамена, другой я выдержал уже смелее. Затем следовал экзамен письменный, где я должен был в присутствии экзаменаторов написать на двух языках, латинском и русском, ответы на несколько вопросов, вынутых мною по жребию из всех наук факультета. Тут спросили меня, выбрал ли я себе предмет для окончательной диссертации, которая, по положению, от доктора требовалась непременно на латинском языке. У нас уже прежде решено было с Каченовским, чтобы писать диссертацию о животрепещущем тогда вопросе, о романтизме. Факультет утвердил для меня эту задачу в следующем виде: De Poeseos, quae Romantica audit, origine, indole et fatis, dissertatio historico-criticoelenchica1.
Процесс экзамена познакомил меня с корпусом тогдашних университетских профессоров. Все они единодушно поддерживали во мне желание приютиться как-нибудь к университету. Но для этого надлежало выжидать удобного случая. В то время профессоры поступали в университет не на вакансий лиц, а на вакансий кафедр. Было положено уставом несколько ординарных профессорских кафедр, которые и замещались по мере их упразднения. Во всех факультетах все кафедры тогда были заняты. Вдруг упразднилась по словесному отделению философского факультета кафедра теории изящных искусств и археологии, за смертью профессора М. Г. Гаврилова. Почтеннейший старец был долго болен, так что не присутствовал и на моем докторском экзамене. С этой кафедрой соединено было еще преподавание славянского языка, которое, впрочем, считалось только временным личным поручением покойного профессора, а не принадлежащим самой упразднившейся кафедре. Университет по сему случаю открыл публичный конкурс, которым вызывал желающих представить к известному сроку программу преподавания теории изящных искусств и археология, с тем чтобы ищущий имел необходимые условия, требовавшиеся уставом для ординарного профессора, то есть степень доктора по словесному факультету и т. д. Я вступил в этот конкурс и представил требуемое сочинение. У меня было несколько соперников, коих имена покрыты были, как и следует, тайной. Сочинение мое вместе с прочими рассматриваемо было в факультете, деканом которого был, вместо покойного А. Ф. Мерзлякова, в то время заключившего славное свое поприще смертью, достопочтенный профессор А. В. Болдырев. Наконец, уже весной вначале 1831 года я получил от совета университета официальное уведомление, что, из представленных в конкурс на сказанную кафедру сочинений, факультет отдал предпочтение тому, которое по вскрытии маски оказалось принадлежащим мне, и потому совет приглашал меня в назначенный срок для окончательного по закону решения дать в присутствии его устно пробную лекцию, после чего совет приступит к окончательному выбору. Я принял предложение и явился к сроку в совет, где прочел составленное мной чтение о значении, цели и методе эстетического образования. Чтение сие было потом напечатано в издаваемом мной учено-литературном журнале ‘Телескоп’3. По прочтении последовал выбор, о последствиях которого я также был уведомлен с требованием от меня всех о звании моем бумаг для представления г. министру народного просвещения. Пошло своим порядком. И, наконец, уже в следующем 1832 году пришло от министра утверждение мое в должности ординарного профессора теории изящных искусств и археологии (с 26 декабря 1831).
Еще в сочинении моем на конкурс, равно как и в пробной лекций, я изъяснил, что цель моего преподавания археологии есть историческое оправдание той теории изящных искусств, которую я должен был читать моим слушателям, а потому буду излагать эту науку, то есть археологию, как историю искусств по памятникам. Это было одобрено, и от того моя археология распространилась в объеме своем значительно против прежних пределов. До тех пор в круг ее допускались только памятники двух классических народов: греков и римлян. Я предположил касаться памятников искусств у всех древних народов, какие только оставили по себе памятники. Вследствие того, как начало моего курса приходилось в половине года, то я начал с сей последней, то есть с археологии, и именно с древней Индии. Руководств по этой части, которыми бы я мог пользоваться в то время на русском языке не было, да и ныне нет. Я прибегнул к единственным тогда бывшим у меня под рукой источникам: Герену, в его ‘Ideen’, и к другим исследователям древностей. Метод преподавания моего был следующий: я не писал лекций, но предварительно обдумав и вычитав все нужное, передавал живым словом, что мне было известно, а студенты записывали и давали в следующий класс мне отчеты. Таким образом, ни одной лекции моей не было напечатано, но сохранились у меня кипы тетрадей студенческих, которые я обыкновенно просматривал по очереди и исправлял, или пополнял, где было нужно. Таким образом, с 1831 академического года до вакационного времени, я успел прочесть историю памятников всех древних народов собственно до греков4.
С наступлением следующего 1832 года пришла очередь теории изящных искусств. Следуя тому же порядку, я постановил и в следующие классы преподавания сей науки, держаться отчасти Бутерверка, Бахмана и других немецких эстетиков. При сем не могу также не упомянуть, что мне много послужили в этом случае лекции эстетики, которые я слушал в духовной академии у бакалавра, покойного П. И. Доброхотова, преподававшего сей предмет с знанием дела и с живым одушевлением. Чтобы иметь твердую, положительную опору в своих умозрительных исследованиях, я начинал с психологического анализа эстетического чувства и отсюда выводил идею изящного, показывая, как потом эта единая идея раздробляется и с какими оттенками является в мире изящных искусств под творческими перстами гения, сообразно требованиям вкуса. Из этих лекций тоже не было ничего напечатано. Остались одни лишь студенческие записки. Между тем я вскоре заметил, что при этом преподавании важным препятствием для студентов было совершенное незнакомство их с общими правилами умозрения. Тогда не преподавалась в университете даже логика. Это лишало их возможности следить за теорией. Я обратил на то внимание совета, вызываясь отвратить это неудобство собственным безвозмездным преподаванием логики. Совет признал пользу этого, и исходатайствовал мне разрешение высшего начальства преподавать логику студентам всех факультетов университета первого курса, что и исполнялось мной через целый год по два, а потом и по три раза в неделю.
Преподавание шло тем же порядком, то есть импровизацией, но план самой науки я расположил по-своему, не придерживаясь никакого образца. Я вел логику совершенно параллельно с эстетикой, то есть начинал с психологического разбора чувства истины, или того, что называется убеждением, удостоверением, и таким образом восходил до идеи истины, которой известные формулы, называемые иначе началами мышления, разъяснял потом со всей подробностью, наконец заключал теорией науки вообще или архитектоникой систем, что обыкновенно относилось к так называемой прикладной логике. Между тем жестокие болезни, которыми я страдал постоянно, заставили меня обратить внимание на свое здоровье. Доктор признал необходимым, чтобы я на лето съездил за границу. Это заставило меня просить увольнения от службы с дозволением совершить путешествие. Разрешение на то и на другое в виде отпуска дано было мне в июне 1832 года.
Я отправился в Германию, Францию и Италию, и провел в этом путешествии до конца сей год, возвратившись в Москву в конце декабря месяца. В это путешествие я не упускал из виду обязанностей своих по университету, и потому преимущественно оставался там, где ожидал для себя пользы и наставления. Скажу между прочим, что я пробыл несколько времени в Геттингене, где пользовался беседами с тогда живым еще старцем Гереном и также со знаменитым Отфридом Мюллером, тогда собиравшимся в последнее свое путешествие к памятниках древней Греции. В тех же видах, в столице Франции, я лично познакомился со знаменитым Рауль-Рошеттом, и был у него на лекциях, которые он читал в королевской публичной библиотеке. Но главное и долговременнейшее пребывание мое было в Италии, над тамошними памятниками древности, которые тогда сделались для меня в первый раз предметом наглядного изучения. Сверх того, для той же цели, при возврате в отечество, я совершил довольно продолжительную экскурсию у себя дома, на берегах Черного моря, от Одессы до Керчи, изучая также памятники, собранные на этой классической почве монументальных развалин. К сожалению, здоровье мое не восстановилось, и я должен был снова просить об окончательной отставке от службы, что и воспоследовало в октябре 1835 года5.
Вскоре за тем произошел решительный переворот во всей моей судьбе, вследствие которого я должен был оставить Москву и провести около года на жительстве в Вологодской губерний. Это разорвало меня окончательно с эстетикой и археологией. Я перенес мои занятия совершенно на другое поприще, и именно на поприще географии и этнографии, сверх того, на сотрудничество в издававшемся тогда ‘Энциклопедическом Лексиконе’. Я обратился к истории вообще и отечественной в особенности6.
По возвращении моем с дальнего севера, болезнь моя усилилась так, что я с глубочайшей благодарностью принял предложение ехать на жительство в южную Россию, и именно в Одессу. Тут я проводил время с покойным Д. М. Княжевичем, тогда попечителем учебного Одесского округа, память которого запечатлелась в сердце неизгладимыми чертами. Покойный Д. М. Княжевич с жаром принялся тогда за водворение в этом новом крае истинного русского просвещения, между прочим, он основал в Одессе Общество Истории и Древностей, которого и был первым председателем. Это открыло мне новое поприще учено-литературной деятельности. Я писал много для этого общества, и, наконец, в 1840-41 году совершил, по поручению его, обширное путешествие по юго-восточной Европе, продолжавшееся более года7.
1 В заседании 8 марта 1829 года Н. И. Надеждин избран был в соревнователи Общества Истории и Древностей Российских, а в торжественном собрании, 14 мая, он прочел, вместо вступительной речи, ‘Предначертание историческо-критического исследования древнерусской системы уделов’. Статья эта напечатана в V-й части ‘Трудов и Летописей Общества’ (1830), стр. 92-105. В ‘Московском Вестнике’, 1830 года, часть IV, стр. 254, помещена была критическая статья Н. И. о Горации и его переводчиках, по поводу поданного г. Орловым перевода Горациевых од. П. С
2 Напечатана в 1830 году, в университетской типографии, in 8, 146 стр. Извлечения из этой диссертации, в русском переводе, помещены были в первых книжках ‘Вестника Европы’ и ‘Атенея’ того же года. Полевой жестоко папал на это сочинение в ‘Московском Телеграфе’. Более беспристрастный разбор этого рассуждения, написанный г. Камашевым, явился в ‘Московском вестнике’, 1830 года, ч. III, стр. 44. П. С.
3 См. следующее примечание.
4 С января 1831 года начал Н. И. издавать свои ‘Телескоп, журнал современного просвещения’, 24 книжки в год, с еженедельными прибавлениями под заглавием ‘Молва, журнал мод и новостей’. С 1832 года листки ‘Молвы’ выходили по два раза в неделю. Издания эти прекратились с отъездом Н. П. в Вологодскую губернию, в 1836 году. Много писал Н. И. для своего журнала, но статьи эти печатались без подписи его имени, только критика в первой книжке на ‘Бориса Годунова’ Пушкина подписана его псевдонимом ‘Н. Надоумко’, под которым он выступил на поприще полемики еще в ‘Вестнике Европы’, да одна ученая статья, в III томе, под заглавием: ‘Необходимость, значение и сила эстетического вкуса’ (стр. 131-154), подписана начальными буквами его имени и фамилии ‘H. Н’.
С декабря 1831 года Н. И., по приглашению дирекции Императорских театров, преподавал в театральной школе логику, мифологию и русскую словесность, что познакомило его с театральным миром. П. С.
5 В бытность при университете, Н. И. неоднократно исполнял обязанности визитатора гимназий и уездных и приходских училищ Московского учебного округа и члена училищного комитета и комитета для испытания гражданских чиновников. В 1833 году он был утвержден секретарем университетского совета, и произнес, в торжественном собрании университета 6 июля того же года, речь ‘О современном направлений изящных искусств’, которая напечатана в первом томе ‘Ученых Записок Московского Университета’, и также отдельной книжкой (in 4®, 60 стр.).
В 1836 году издано им, в 12 частях in 12® под заглавием: ‘Сорок одна повесть лучших иностранных писателей’, собрание переводных повестей, напечатанных в разных годах ‘Телескопа’. П. С.
6 1836-1838 годы были едва ли не самые деятельные в жизни Надеждина, по крайней мере, судя по числу напечатанных им статей. Из Устьсысольска доставлено им для ‘Энциклопедического Лексикона’ около ста статей на букву В, которые помещены в VIII, IX, X, XI и XII томах этого издания. Статьи эти весьма разнообразны, относятся к истории церковной и гражданской, русской, древней и новейшей, к географии, философии и эстетике, некоторые из них значительного объема, в печатный компактный лист и даже более. Вот список этих статей: а) По части церковной истории: Введение Пресвятой Богородицы во храм, — Веельзевул, — Веельфегор, — Великая седьмица, — Великая четыредесятница, — Великая Церковь, — Великие поклоны, — Великий господин, — Великий канон, — Великий первосвященник, — Венадад, — Вениамин и Вениаминово колено, — Вениамин Румовский, — Вениамин монах, — Веселеил, — Ветхий деньми, — Вечерня, — Вечеря Тайная, — Вещественники, материалисты, секта, — Вефиль, — Вефорон, — Вефсан, — Викарий, — Вифания, — Владыка, — Власти, — Вода: святая, обличения, освящения, — Водоосвящение, водосвятие, — Воздвижение, — Возложение рук, — Вознесение, — *Восточная Кафолическая Церковь, — *Вселенские патриархи, — Вселенские соборы, — Вход во Иерусалим. б) По философии, эстетике, риторике политике: Введение, — Вводное предложение, — Вводные слова, — Великий, — *Версификация, — Вещество, — Вещь, — Вкус, — Внятие, — Возбуждение страстей, — Возглашение. в) По древней и новой истории, политической и литературной: Варлаам, ученый Грек XIV века, — Варрон (три статьи), — *Варфоломеевская ночь, — Веймарское великое герцогство и город Веймар, — Веии, — Вергиний Роман, — Вероника, — Веррес, — Веррий Флакк, — Веспасиан, — Вестриций Спуринна, — Вестфальский мир, — Ветурия, — *Вечерня Сицилийская, — Вибии, — Вигиланции, — Вигилии, — Викторины, — Викторы, — Вергилий, — Вириаг, — Виссарион, — Виттелески, — Вителлии, — Виченца. г) По русской и славянской истории, географии и этнографии: Великая Россия, — Великий князь, — Великий царь, — Венеды, Венды и Винды (три статьи), — *Весь, — Вогуличи, — Великий Устюг, — Вологодская губерния и Вологда, — Вым, река, — Вычегда. Отмеченные звездочкой представляют довольно цельные трактаты о предмете.
В ‘Библиотеке для Чтения’ 1837 года напечатаны три примечательные исследования Н. И.:
‘Об исторических трудах в России’ (том XX, отд. III, стран. 93-136).
‘Об исторической истине и достоверности’ (там же, стр. 137-174), и
‘Опыт исторической географии русского мира. Статья первая’. (там же, том XXII, стр. 27-79).
В ‘Литературных прибавлениях к Русскому Инвалиду’, преобразованных в 1837 году, помещена историческая статья, состоящая в некоторой связи с последней, под заглавием: ‘С чего должно начинать историю?’ (No No 13 и 14). В той же газете напечатаны его ‘Очерки Швейцария’ (No No 22-24). П. С.
7 К периоду одесской литературно-ученой деятельности Надеждина принадлежат следующие статьи:
‘Светлейший Князь Потемкин-Таврический, образователь Новороссийского края’, в Одесск. Альман. на 1839 год, стр. 1-96.
‘Русская Альгамбра’, там же, стр.371-487.
‘Прогулка по Бессарабии’, в Одесск. Альм, на 1840 г. стр. 308-447.
‘О важности исторических и археологических исследований Новороссийского края, преимущественно в отношении к истории и древностям русским’, в книге: ‘Торжеств. Собр. Одесск. Общ. любит. Ист. и Древн’., 1840, in 4®, стр. 25-58.
‘Геродотова Скифия, объясненная чрез сличение с местностями’, в I томе ‘Записок Од. Общ. Ист. и Древн’., стр. 3-114.
‘О местоположении древнего города Пересечена, принадлежавшего народу Угличам’, там же, стр. 235-256.
‘Критический разбор сочинения доктора Линднера: Skythien und die Skythen von Herodot, ibid., стр. 393-431.
‘Отчет о путешествии, совершенном в 1840 и 1841 годах по южнославянским странам’, ib., 518-548. (Другая записка о том же путешествии, представленная Надеждиным в бывшую Российскую академию, напечатана в XXXIV томе ‘Журнала Министерства Народного Просвещения’,1842, отд. II, стр. 87-106).
‘Род Княжевичей’, Одесса, 1842, in 8® min., 102 стр., напечатана отдельной книжкой, в небольшом числе экземпляров.
В Альманахе ‘Утренняя Заря на 1839 год’, помещена статья Н. И.: ‘Народная поэзия у Зырян’, в ‘Сыне Отечества’ 1840 года напечатана статья: ‘Палладий Роговский, первый русский доктор’ (том IV, стр. 598-628).
Во время пребывания в Вене, Н. И. напечатал в тамошних Jahrbcher der Litteratur (1841 Bd. XCV) статью о наречиях русского языка, о чем мнение его высказано было первоначально в статье ‘Великая Россия’, в IX томе Энциклопедического Лексикона.
Во втором томе издания ‘Сто Русских Литераторов'(1841 года) помещен литературный рассказ, написанный Надеждиным, под заглавием: ‘Сила воли’, к которому приложен и очень схожий портрет автора (стр. 399-558).
В ‘Москвитянине’. 1841 года, т. VI, стр. 515-525, помещено ‘Письмо из Вены о сербских песнях’, заключающее в себе сообщенное Н. И. известие об издании Вука Стефановича с изложением плана издания и отрывками песен. П. С.

Дополнение І.

I.

Автобиографическая записка Надеждина доведена до возвращения его из путешествия по южнославянским землям в сентябре 1841 г. Остается дополнить ее сведениями о последующих его трудах и занятиях.
В Одессе пробыл Николай Иванович менее года, занимаясь преимущественно печатанием первого тома Записок местного Общества Истории и Древностей. В марте 1842 года он по прошению определен был в гражданскую службу по министерству внутренних дел и в половине августа отправился в Петербург, где вступил в должность редактора ‘Журнала Министерства Внутренних Дел’. По воле нового министра (Льва Алексеевича Перовского), журнал этот должен был подвергнуться коренному преобразованию, и с 1843 года явился в новом виде, под редакцией Надеждина. Первая книжка начиналась его статьей о новороссийских степях. Редакция журнала поглотила все его время. На каждую доставленную статью смотрел он, как на сырой материал, который следовало обработать, чтобы придать ему ученую и литературную форму. Не было в журнале (исключая статьи, подписанные именами известных авторов) ни одной страницы, которой бы не коснулось перо Надеждина, в рукописи или корректурах, — и каких корректурах! Типография страшилась их, потому что нередко от поправок его не оставалось ни одного слова первого набора. Новая корректура испытывала немного меньше поправок, и хотя бы присылали ему пятую или шестую корректуру того же листа, он все находил в ней места, требующие изменений. Это недовольство собственным трудом было не следствием неуверенности или действительных недосмотров в тексте, а происходило от желания сделать как можно лучше. Таким образом, можно сказать, что восемь томов журнала, вышедшие в первые два года его редакций, все написаны его рукой. С 1845 года поступил в помощники по изданию журнала бывший профессор восточных языков в Одесском Ришельевском лицее, теперь председатель Оренбургской Пограничной Комиссии, В. В. Григорьев, значительно облегчивший Надеждину труды по редакции, которые вскоре и совершенно отошли к помощнику редактора, а Николай Иванович, по поручению оценившего его министра, получил важные официальные занятия по ведомству внутренних дел, которым он предался с рвением неофита: составлявшиеся им отчеты, проекты, предложены, циркуляры и другие бумаги нередко испытывали, в копии, участь прежних журнальных корректур, и неоднократно переписывались, прежде чем писавший оставался ими доволен, за то и отличались они образцовой ясностью, последовательностью изложения и точностью выражений. Печатные образцы их можно читать в некоторых официальных статьях журнала этого министерства, первых годов его редакции.
В отношении к ученым статьям, помещаем им в ‘Журнале Министерства Внутренних Дел’, Надеждин поступал, как богач, тратящий по мелочи свои богатства: он наделял каждого плодами собственных знаний, бросая то светлые заметки, то умные сближения при отчетливом понимании русского мира и теплом сочувствии ко всему родному. Это и придало единство и характер изданию. Из собственных его статей, ни одна не была подписана его именем. Чуждый авторского самолюбия, он заботился лишь о достоинстве порученного ему журнала1.
Служебные занятия, возлагаемые доверием просвещенного министра, более и более поглощали деятельность Надеждина, особенно с того времени, когда поручены были ему дела, требовавшие философско-богословских знаний. Это всегда было специальностью его обширной эрудиции, и тут он был незаменим. О деятельности его на этом поприще свидетельствуют кипы ‘дел’, собственноручно им написанных от первой строки до последней. Сверх кабинетных занятий по этим делам, он получал и особые командировки: в 1845 и 1846 годах пробыл в разных губерниях и за границей десять месяцев (с половины мая до половины марта), в 1847 и 1848 — 1 пять месяцев (с 7 августа по 15 января). Кроме того, по предмету своих занятий он составил в то же время обширное и глубокомысленное ‘исследование’ (384 и 120 стр. in-8®), напечатанное в 1845 году в небольшом количестве экземпляров. Эти полезные труды Надеждина не могли не обратить на него особенного внимания министра: кроме денежных пособий, Николай Иванович, в течение семи лет гражданской своей службы получил в награду чины статского (в 1845), и действительного статского советника (в декабре 1851), и ордена Анны второй степени (в 1846), и Владимира третьей (в 1848 году).
Для восстановления своего здоровья Николай Иванович с разрешения господина министра лето 1851 и 1852 годов провел в Крыму, где пользовался сакскими грязями и купался в море. На южном берегу, близ имения Мелас (графа Л. А. Перовского), он купил себе по случаю небольшую полосу земли, называемую по-татарски Кучук-Кей, ‘Малая-Деревня’. Здесь мечтал он провести дни старости, заслужив себе наперед пенсион, но не так судила судьба!
Из поездок в Крым он возвращался всякий раз с обновленными силами и твердый на ногах, так что иногда мог ходить и без клюки (ревматизмом в ногах он страдал еще в Москве, а усилилась боль вероятно от простуды их во время частых зимних поездок и особенно во время пребывания его в Вологодской губернии). Но это было только временное облегчение: от сидячей жизни вскоре вновь усиливались боль в ногах и геморроидальная болезнь.
В исходе 1852 года бывший министр внутренних дел граф. Перовский, по случаю кончины генерал-фельдмаршала князя П. М. Волконского, получил министерство уделов и управление кабинетом Его Величества, с увольнением от управлений министерством внутренних дел. Надеждин остался по-прежнему редактором журнала. По воле нового министра план журнала должен был опять подвергнуться изменению. С половины 1853 года Николай Иванович снова принялся за журнал с той же ревностью, с какой воссоздавал его десять лет тому. В жаркие июньские дни он безвыходно трудился в своем кабинете над грудой рукописей, предназначаемых в июльский номер вновь преобразованного журнала, по прежнему сам читал все корректуры, от первой до последней (а в книжке было более двадцати печатных листов), и не прежде успокоился, как тогда, когда увидел книжку совсем отпечатанной и переплетенной. Также усидчиво занимался он и редакцией второй книжки. Выпустив ее в свет в половине августа месяца он пожелал немного отдохнуть от утомительных трудов и подышать несколько дней чистым сельским воздухом. Он отправился за город к близкому ему семейству, жившему за Гатчиной. Здесь, гуляя с знакомыми, 29 августа, шутя и смеясь, по-видимому веселый и беспечный, он вдруг почувствовал лишение сил, упал и не мог сказать ни одного слова. Его подняли, привезли на дачу, употребили вскоре медицинскую помощь, но уже было поздно: паралич поразил всю его левую сторону, нога и рука отнялись, рот и глаз покривились, язык лепетал невнятно… Перевезенный в город, он вскоре получил некоторое облегчение, и, наконец, мог даже ходить с клюкой по комнате и шевелить пальцами левой руки, голова была свежа, но язык неповоротлив. Врачи советовали отправиться на лето в теплый климат, пользоваться там минеральными водами, но он на то не решался, и два последние лета провел на Петербургских дачах. В 1853 году он еще подавал иногда надежды на выздоровление, но с лета 1854 состояние его здоровья сделалось заметно хуже, силы и дух явно упадали, он как бы свыкся с своим положением и обнаруживал ко всему бесчувствие, ничто его не занимало, ничем нельзя было пробудить его внимание. Таков был он и за месяц и за день до своей кончины: жизнь угасала исподволь.
Но обратимся еще к деятельной жизни его, до болезни.
Кроме редакций ‘Журнала Министерства Внутренних Дел’ и исполнения особых поручений министра, деятельность Николая Ивановича с 1846 года нашла себе исток в трудах по Русскому Географическому Обществу, тогда только что учрежденному. Он принимал живое участие в предварительных обсуждениях проекта Общества, но находился в командировке во время его учреждения и открытия, почему имя его и не попало в список членов-основателей. По возвращении своем в Петербург, он в первом годовом собрании Общества 29 ноября 1846 года, прочел статью ‘Об этнографическом изучении народности русской’2.
Это было живое изложение этнографических наблюдений, собранных им во время путешествия по австрийским и турецким владениям для изучения славянских племен. Искусное чтение столько же, как и новость предмета и занимательность подробностей, возбудило всеобщее внимание и многократное одобрение слушателей, статья произвела впечатление, какое производят немногие статьи, читаемые в ученых обществах. Еще более успеха имела статья, читанная им в торжественном собрании 30 ноября 1852 года, в присутствии трех Великих Князей и полутораста членов: ‘О русских народных мифах и сагах, в применении их к географии и особенно к этнографии русской’3. Несмотря на двухчасовое чтение, она приковала к себе внимание блестящей и ученой аудиторий, это торжественное введение русских сказок в область науки с такими занимательными подробностями, умными наведениями, неожиданными выводами и увлекательным изложением, поразило всех. По окончании чтения Их Высочества, лично обратившись к автору, изволили в самых лестных выражениях отозваться о занимательности и достоинстве статьи. Все члены спешили принести поздравление и изъявить свои чувства удивления оратору. Это была истинная овация, но, вместе с тем, это была, говоря классически, и ‘лебединая песнь’ Надеждина.
В качестве члена совета Географического Общества Николай Иванович принимал самое деятельное участие в его административных делах, обсуждении предложений, проектов, планов, программ и инструкций, и участвовал в трудах разных комиссий. В 1848 году он принял на себя редакцию ‘Географических Известий’ и издавал их один в продолжение всего года4. В 1849 году, избранный в управляющие отделением этнографии, он стал ревностно заботиться об обработка и издании в свет этнографических материалов, собранных в Обществе. В начале 1853 года окончено было печатание первой книжки ‘Этнографического Сборника’, значительная часть которой вышла из-под редакции Николая Ивановича, присоединившего к статьям свой драгоценный комментарий о Сити, столь же важный в историческом, как и в этнологическом отношении. В ‘Географических Известиях’ и ‘Вестнике’ помещены некоторые из составленных им по поручению Общества заметок и отчетов, равно как известия о его деятельности в заседаниях совета и Этнографического отделени5.
Известно, что умерший в 1854 году богач и золотопромышленник Голубков пожертвовал Географическому Обществу пятнадцать тысяч рублей серебром на издание в русском переводе Риттерова ‘Землеведения’. Некоторые из членов и посторонних ученых делали опыт перевода, но теряли терпение, и Николай Иванович получал от них отзывы о невозможности близкого перевода этого сочинения на русский язык. И действительно, знаменитый Риттер не отличается легкостью изложения, и его архитектонические периоды нередко останавливают самого опытного знатока языка. Надеждин уже больной и, когда врачи предписали ему не заниматься ‘серьезными’ делами, хотел на опыте изведать, в какой мере трудна передача Риттера на русский язык, и сам принялся за перевод, который писали под его диктовку. Несколько часов по утрам посвящено было им этому занятию, которое доставляло развлечение и пищу еще не ослабившей умственной его деятельности (это было в последние месяцы 1853 и в течение первой половины 1854 года). Таким образом, не утомляя себя, он перевел несколько сот страниц из десятого тома Erdkunde, именно отдел ‘о водной системе Евфрата и Тигра’.
После этого труда он уже ни за что не принимался и последним его произведением была помещаемая здесь ‘автобиографическая записка’.
С самого переселения Николая Ивановича в Петербург, здешние журналисты весьма желали иметь его статьи на страницах своих изданий, и имя Надеждина неоднократно повторялось в длинных списках журнальных сотрудников. Но занятый своими служебными обязанностями и трудами по Географическому Обществу, Николай Иванович не имел ни достаточно времени, ни еще менее охоты для журнального сотрудничества, и только в один из петербургских журналов отдал, по обещанию, обширную критико-филологическую статью об известных ‘Филологических наблюдениях над составом русского языка’, протоиерея Павского6.
1 Кроме введений, приписок и примечаний к разным полуофициальным и частным статьям (из них особенно замечательны составленные Н. И., вместе с Неволиным, подстрочные дополнения к разысканиям Погодина о городах и пределах древних русских княжеств, в XXIII и XXIV части Журнала, 1848 года) — Николай Иванович поместил в ‘Журнале Министерства Внутренних Дел’ следующие свои статьи:
‘Новороссийские степи’ (часть I, стр. 5-13). ‘Северо-западный край Империи, в прежнем и настоящем виде’ (там же, стр. 207-241 и 382-449). ‘Племя русское в общем семействе Славян’ (там же, стр. 163-170). ‘Гиржавский монастырь в Бессарабии’ (часть II, стр. 167-199). ‘Армяно-Григорианская Церковь’ (ч. III, 167-237). ‘Избрание верховного патриарха-католикоса Армяно-Григорианской Церкви’ (там же, 331-382). ‘На что должно обращать внимание при исчислении народонаселения’? (ч. VI, 457-469). ‘Исследования о городах русских. Введение. I. Влияние гражданственности азиатской. II. Влияние гражданственности европейской’. (VI, 3-52. VII, 307-256, 323-364). ‘Объем и порядок обозрения народного богатства, составляющего предмет хозяйственной статистики’. (IX, 5-39 и 269-290). Город Зарайск, в старину и ныне’ (ХХI, 371-402).
2 Напечатана во второй книжке ‘Записок Русского Географического Общества’, стр. 61-115, во втором издании той же книжки, на стр. 144-194.
3 Статья эта не была напечатана, Н. И. хотел продолжать и обработать ее для издания, но за тем дело и осталось.
4 Географические известия, издаваемые от Русского Географического Общества, под редакцией Н. И. Надеждина, 1848, 214 стр. in-8.
5 В ‘Географических Известиях’ 1850 года: ‘Известие о жизни и трудах преосвященного Иакова, архиепископа нижегородского и арзамасского’ (стр. 664-667).
В ‘Вестнике Русского Географического Общества’ рецензии на сочинение протоиерея Павского ‘Филологические наблюдения над составом русского языка’ (том VI, 1859 г., отд. IV, стр. 109-190), и исследование Неволина ‘О пятинах и погостах новгородских’ (том VIII, 1855 г., отд. VI, стр. 47-59).
В ‘Своде инструкций для камчатской экспедиции’ (1859) напечатана составленная Надеждиным Инструкция этнографическая’ (стр. 11-90).
Краткая программа для лиц, желающих доставлять этнографические описания в Общество, напечатана была особыми листками в числе семи тысяч экземпляров.
6 ‘Отечественный Записки’ 1844 года (том XXXIV, стр. 24-я след. и т. XXXV, стр. 17 сл.). Краткая рецензия того же сочинения, составленная Н. И, по поручению этнографического отделения, напечатана в ‘Вестнике’, как уже упомянуто в предыдущем примечании.

Дополнение ІІ.

II.

Надеждин принадлежал, несомненно, к числу даровитейших людей, каких немного везде. Природа щедро наделила его талантами, которые развились весьма рано, как видим из собственной его записки. С самого выступления своего на поприще литературы, он пользовался большой известностью как профессор, как журналист, как ученый. Но при всем том нередко случалось слышать вопросы: да что же он написал примечательного? чем заслужил себе столь громкую известность? где место ему в истории науки?
Слишком самонадеянно было бы в биографическом очерке, набросанном в виду свежей могилы, представить подробную критическую оценку ученой и литературной деятельности писателя, только что сошедшего с поприща. Постараемся в общих чертах показать характер разносторонней деятельности Надеждина.
Одаренный умом восприимчивым, пытливым, ясным, живым и блестящим, Надеждин получил то основательное классное образование, какое давалось тогда в наших духовных семинариях и академиях: классические языки, философия и богословие служили основой его развития, и на этой-то прочной настилке укладывались, в течение тридцати лет, плоды его изучений, неутомимой и разнообразной начитанности, мышления и опыта жизни. Из современных писателей можно указать на весьма немногих, в которых бы столько дарований опиралось на столько познаний. Оттого-то, что ни писал Надеждин, писано ‘не с чужого слуха’, по его выражению: все носит на себе печать самобытного взгляда и мышления, везде встречается что-либо новое, поясняющее или дополняющее запас науки. Нет сомнения, что если б вместо того, чтоб раздробляться на сотни мелких произведений, он сосредоточился в одном или нескольких больших трудах, литература и наука приобрели бы великое творение, чего и требовали от него ‘строгие ценители и судьи’. Но справедливы ли их требования? Разве справедливо упрекать богача, построившего на общую пользу сотни не для всякого заметных домов, зачем он не соорудил громадных палат, поражающих даже грубое зрение? разве большой капитал непременно должен быть употреблен лишь на большой оборот, отказывая в скромных требованиях современному обществу и лишая его нужных пособий? Конечно, в другой среде и при других обстоятельствах Надеждин мог бы ознаменовать свое поприще более сосредоточенными трудами, не вынуждаемый нисходить с высоты своей эрудиции на те ступени, которые в зрелом обществе не нуждаются уже в элементарных пособиях или предоставляются писателям второстепенным. Но он был, прежде всего, человек своей страны и своего времени, поставляемый обстоятельствами в разные среды, с которыми должен был идти в уровень. Этому способствовали и живость его, и гибкость характера, которая, при всей твердости ума и мысли умела приноровляться ко всем понятиям и всем степеням образованности. Но везде он оставался верен идее самостоятельной русской науки и вносил ее в каждый круг, где ни вращалась его деятельность. Эта идея проходит всю его жизнь, в развитии и распространении ее и состоит его несомненная заслуга современному обществу. Надеждин-писатель не составляет еще всего Надеждина, столько же, если не более, производил он влияния как профессор и как собеседник. Он не был исключительно кабинетный ученый, еще менее аскет науки как Френ: его тревожили живое знание и вопросы жизни.
Как писатель, он выступил на поприще в эпоху брожения литературных идей и происходившего от того полемического характера журналистики. Самый влиятельный тогда журнал ‘Московский телеграф’ пробуждал прежний застой, увлекаясь сам и увлекая других новизной, следя за идеями тогдашней французской критики, по ее примеру разрушая домашние авторитеты и отвергая теории дотоле пользовавшиеся уважением. Журнал этот встретил докторскую диссертацию Надеждина грубыми насмешками, как бы предвидя опасного соперника, и всегда продолжал выставлять ученого старовером в литературе и науке, человеком отсталым от века, сподвижником Каченовского и схоластического упорства отживавшего свой век ‘Вестника Европы’, тогда как Надеждин, напротив того, и был и остался таким же двигателем и проводником идей как и Полевой, но идей опиравшихся на твердую эрудицию, которой не доставало Полевому. Даже первые его опыты в литературной критике, помещенные в ‘Вестнике Европы’ под псевдонимом экс-студента Н. Надоумки, несмотря на несколько схоластический тон, обнаруживали его строгое ученое направление: Надоумко требовал, чтобы и самое вдохновение поэта опиралось на науку и могло дать себе отчет, только не на основании старых пиитик, но на основании вечных законов изящного. Этот научный взгляд внес Надеждин и в свой ‘Телескоп’, по-видимому враждебный ‘Телеграфу’, противодействовавши его мнимому романтизму, но заодно с ним, хотя другими путями, пробуждавший нашу эстетическую критику. Сам Пушкин принимал участие в полемике ‘Телескопа’, и здесь впервые выступил как критик под псевдонимом Ф. Косичкина. В ‘Молве’ выступил на литературное поприще Белинский, впоследствии продолжавший в других журналах дело ‘Телеграфа’ и ‘Телескопа’.
Как профессор эстетики и изящных искусств Надеждин живым словом производил огромное влияние на умы своих слушателей, которые доселе помнят то увлечение, которое невольно возбуждали лекции любимого профессора.
Разъезды по России и путешествия за границу обратили Надеждина к географии, этнографии, истории и древностям. Здесь явился он писателем еще более самобытным и многообъемлющим. Чтобы оценить его трактаты по достоинству, следует соединить эти disjecta membra в одно издание (с остающимися еще в рукописи, они составят от шести до восьми больших томов), и тогда обнаружится удивительное единство всех ученых произведений Надеждина.
Одних напечатанных уже сочинений его достаточно было бы для известности нескольких ученых: по разносторонности они представляются как бы трудами целого факультета. Но много трудов, частью неоконченных, частью в отрывках, преимущественно относящихся к истории Православной Церкви, осталось еще после него в рукописи.
При всем том, деятельность Николая Ивановича, как мы уже сказали, не ограничивалась одними учеными трудами. Не говоря о его занятиях служебных и составленных под его редакцией годовых отчетах по министерствам внутренних дел и уделов, образцах делового слога и изложения, усердно способствовал он основанию Русского Географического Общества, и составленные им этнографические программы, разосланные от этого общества в семи тысячах экземпляров, возбудили во всех краях России живое участие в деле изучения и описания народного быта. Полезен был он своей опытностью и знаниями не только членам Географического Общества, из которых многие ему обязаны той или другой мыслью, началом той или другой работы, указанием материалов и самым направлением их труда, но и всякому обращавшемуся к нему за советами, а обращались к нему с тем не только молодые ученые, но и опытные писатели. Серьезная беседа с Николаем Ивановичем всегда и для всякого была поучительна, его светлый ум, огромный запас знаний и опыт жизни были открыты всем. Потому-то и самые обыкновенные беседы его в кругу знакомых производили не малое влияние, бросая светлые мысли и умные заметки на тот или другой предмет разговоров. И он любил беседовать, это даже была его слабость. Как бы ни был он занят, всякий приходил к нему в кабинет без доклада, и Николай Иванович говорил неутомимо, более занимая посетителя, нежели тот его занимал, и беседы эти продолжались нередко от раннего утра до позднего вечера, что, разумеется, отнимало у него немало времени и побудило, наконец, постановить определенные вечера для беседы (помнится, по субботам). Это, впрочем, только в небольшом размере избавило Николая Ивановича от наплыва посетителей, потому что коротко знакомые или имевшие к нему дела (а их было немало) все-таки имели к нему доступ во всякое время. По субботам же стекались к нему ученые и литераторы самых противоположных партий, знакомые и полузнакомые, с определенной целью — поболтать и его послушать. И тут являлся Николай Иванович во всем блеске собеседника: то был специалистом, говоря a parte с богословом, археологом, историком, этнографом, лингвистом, философом, журналистом или фельетонистом, то овладевал один беседой, говоря о предметах общедоступных, умея притом самые серьезные вопросы облекать в веселую форму, разнообразить анекдотами кстати, и умышленно доводя иногда логическое развитие какой-нибудь мысли до крайности, чтобы выпуклее показать ее нелепость.
Любя беседу и обмен живой мысли, но избегая больших светских собраний, Надеждин старался нанимать квартиру с кем-либо из близких своих знакомых. Несколько лет жил он вместе с Неволиным (до женитьбы его), потом с Рафаловичем, который и умер в его квартире, наконец, с Григорьевым (до отъезда его в Оренбург). В последнее время, при его квартире находилась редакция Журнала Министерства Внутренних Дел. Таким образом, он никогда не жил совершенно одинок.
Знав Надеждина только с переезда его в Петербург, я говорил только о петербургской его жизни, московская жизнь его, это начало его общественной жизни, должна быть не менее примечательна, и знавшие его в ту пору вероятно сообщат о ней свои воспоминания. К той эпохе относится один романический эпизод, внушающий сочувствие к его сердцу…
Бренные останки Надеждина погребены на Смоленском кладбище, в склепе под церковью, подле него оставлено место для предшествовавшего ему в вечность, достойного друга его, Неволина, тело которого будет привезено из-за границы. Над гробом Надеждина известный ученый, протоиерей Ф. Ф. Сидонский, произнес небольшое, с чувством написанное слово на священный текст: ‘духа не угашайте!’

П. Савельев.

Петербург, в январе 1856.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека