Из истории Naturgefhl, Веселовский Александр Николаевич, Год: 1883

Время на прочтение: 11 минут(ы)
А. Н. Веселовский. Избранное. На пути к исторической поэтике
М.: ‘Автокнига’, 2010. — (Серия ‘Российские Пропилеи’)

Из истории Naturgefhl

Alfred Biese. Die Entwicklung des Natuigefhls bei den Griechen. — Kiel, 1882.

Под ‘Naturgefiihl’, ‘sentiment de la nature’ разумеется то особое лично-эстетическое ощущение природы, которое является в жизни культурных народов в известную, сравнительно позднюю пору их развития, и находит себе определенное выражение в их поэзии и искусстве. От мифического отношения к природе оно отличается не по существу, а по степени, всюду оно сопровождается исключительным, иногда болезненным развитием личного сознания и упадком религиозно-общественного строя, формы его выражения — характерные: является вкус к пейзажу, без необходимого отношения к наполняющей его человеческой жизни, человек любит уединяться в природу, в области, куда до той поры редко заглядывал: в укромные, глухие уголки природной жизни, либо на выси гор, виды vol d’oiseau, уносящие фантазию далеко за пределы видимого, либо микроскопические пейзажи, заключающие всю поэзию в пределы родного островка, в очертания деревенского горизонта, — таковы излюбленные сюжеты, дающие окраску целым литературным и культурным периодам. Так было в XVIII веке (Руссо и его направление) и среди французских реалистов XVII столетия, у средневековых мистиков и у Петрарки. Всюду это новое откровение природы являлось отзвуком и выражением чего-то совершившегося в общественном сознании, литературное влияние могло играть лишь второстепенную роль, на первом месте становится вопрос естественного развития, эволюции. Непризнанием этого факта грешит оценка Петрарки у Визе, с. 67: ‘Культура времени императоров является порой переходною, связывающею эпоху эллинизма с Возрождением, Петрарка находился всецело под влиянием позднейших римских поэтов, стало быть, посредственно, александрийцев1*. Вот почему он явился родоначальником современной сентиментальности, мировой скорби и расторженности’. Рядом с александрийцами и их римскими подражателями следовало бы, по крайней мере, упомянуть блаженного Августина, но я предпочел бы историко-психологическое объяснение факта, тем более, что у автора были под руками материалы для такого именно объяснения. Кроме Петрарки, он приводит и Руссо, общечеловеческий характер изучаемого им явления представился ему ясно, он открывает его и у греков, трактуя о том так настойчиво, как будто дело идет о личном откровении или открытии. Так можно было бы заключить из его постоянной полемики со своими предшественниками, отвергавшими у древних проявление того чувства природы, которое мы назвали лично-эстетическим, хотя его можно назвать еще и романтическим, сентиментальным и т.п. В сущности, это — полемика на словах. Дело идет о том, как понять границы древне-классического развития и отношение к нему так называемого эллинизма. Естественный ли это продукт, продолжение древней жизни, или ее падение и вырождение? Те, кто становились на последнюю точку зрения, которой я не защищаю, имели некоторое право отрицать у греков существование специфического Natuigefhl. В самом деле, если бы мы лишены были возможности наблюдать его яркие проявления у александрийцев, наша оценка некоторых сходных черт, например, у Еврипида была бы совсем другая, чем теперь, когда мы в состоянии привести их в связь с последующим — развитием или вырождением. Сам г. Визе, нападая на своих противников, колеблется между тою и другою оценкой, хотя самая сущность его полемики должна была бы привести его к точному выбору между ними. На с. 65 он находит в эллинизме развитие того, что в предшествовавшую ему пору существовало лишь в зародыше, это — заря нового времени, занявшаяся уже у Еврипида и Аристофана (с. 67), а в другом месте (с. 127, 121) эпиграмма, эпос и роман эллинистической поры характеризуются со стороны ‘haut-got {Изысканный вкус (франц.).} разлагающейся культуры’. Ярче всего сказалась эта невыясненность мысли в отзыве о Еврипиде (стр. 47): ‘С чисто-греческой точки зрения он обозначает падение народного искусства и духа, но с более общей, культурно-исторической, в нем обнаруживается и громадный прогресс по направлению к современному мировоззрению’ (ein Fortschritt zum Modernen hin). Если различать таким образом, то упадок начался, пожалуй, и с Софокла в отношении, например, Эсхила, что и было высказываемо — без большой пользы для дела.
Материалы для истории греческого Naturefhl взяты автором из всех областей и периодов литературы, от Гомера до эллинистов включительно, при чем разбору последних посвящена половина всего исследования. Центр тяжести лежит очевидно здесь, все предыдущее его приготовляет или возвещает. Насколько полно исчерпал Визе свой материал — я судить не могу, мне лично подбор фактов представляется нередко внешним и банальным: автор имеет в виду выражения, не обращая внимания на положения. Первые могут встретиться у Гомера и у Евриттида, хотя с различным освещением, вторые обличают сознательный выбор, веяния нового вкуса и литературной моды. В этом смысле, например, знаменательны для истории Naturefhl вступительная сцена Еврипидова ‘Иона’ (утро) и изолирование Электры в деревенскую обстановку, в трагедии того же автора. Эти и подобные тому примеры обойдены автором.
Гомерическому эпосу уделена лишь небольшая глава. Ее место в исследовании, посвященном развитию эстетического чувства природы, определилось двумя возможными точками зрения. Если проявление этого чувства вызвано известною зрелостью личного и общественного развития, то можно было поставить вопрос о том, как слагались условия этого развития в пору мифа и эпоса, и каким путем совершилась эволюция от мифического миросозерцания к лично-эстетическому. Тесно с этим соединен другой вопрос — о материалах и формах мифического и поэтического слова, об отношениях лирико-патетической речи к ее источникам в словаре эпоса. В общем выводе подтвердилось бы положение, высказанное нами выше, что в вопросе о Naturefhl от Гомера к эллинизму движется одна и та же струя, и что мы имеем право установлять отличия не по существу, а лишь по степени зрелости и развития.
Иное понимание дела обнаруживает Визе в отделе, посвященном ‘наивному чувству природы в мифологии и у Гомера’ (с. 7 и следующ.). Общее впечатление такое, что мифология заслоняла грекам природу, мешая им стать к ней лицом к лицу, и что Naturefhl стал возможен, лишь когда мифология удалилась из сферы сознания: ‘Природа обрела свою самостоятельность и самодеятельность в фантазии греков с переходом натуралистических божеств в нравственные силы, с разложением веры рефлексией. Необходимо было рушиться идеальному миру богов, надстроившемуся над миром реальным, чтобы эстетическое чувство могло снова всецело (wieder voll) овладеть миром действительности’ (с. 11). Полагаю, что выражение ‘wieder voll’ просто неумелое выражение: не предполагает же автор существование доисторического Naturefhl до его заслонения образами мифа? — Я предложу еще несколько выдержек: с. 15: ‘Симпатическое понимание природы, заставляющее ее радоваться и сетовать с человеком, отражая в себе все движения человеческого сердца, предполагает символизирование душевных движений актами внешней природы и одухотворение природных явлений. То и другое находится у Гомера лишь в зародыше’. Но что же такое мифология, как не символизирование и не олицетворение? ‘Вся природа у Гомера, — говорит автор в другом месте (с. 17), — образно демоническая: солнце — прекрасный юноша, заря — розоперстая дева и т.п. Мифологическое олицетворение ипостазировало жизненные начала природных явлений в личные божественные существа, в которые веруют набожные умы, не отделяя их от самих явлений. Поэтическое одухотворение отличается от мифологического тем, что оно — сознательно эстетическое, что фантазия поэта отожествляет свою личность, перенесенную на предмет, с ним самим, свою возбужденность с причиной возбуждения. Он вживается в треск пламени, и оно принимается хихикать, он скользит, падает, крутится с пенистыми волнами потока, и ему кажется, что он весело мчится в долину, что ветер плачет, солнце улыбается, дождливое небо плачет и т.д.’. Перенесем все эти объекты поэтической фантазии в сферу, например, гомеровского миросозерцания: смех и слезы и сочувствие останутся, но смеяться, сетовать, сочувствовать будет солнце — Гелиос, божество потока, нимфа дерева — дриада и т.п., и это будет общим верованием, не личною поэтическою грезой. В этом главное отличие мифологического и поэтического Naturefhl, отличие вместе с тем указывающее и на их внутреннюю связь. ‘Идеальный мир богов’ не рушился, а мифология превратилась в поэзию.
Богатый материал для истории ‘чувства природы’ дала автору греческая лирика. Но вопрос в том: как и чем руководиться при выборе этого материала? Не всякое сравнение, картинка с натуры, встречающаяся у лириков, служит выражением нарастающего крепнущего Naturgefhl. Многое принадлежит более древнему, мифологическому складу мысли, и сам Визе налагает на себя руки, постоянно указывая на аналогии современной народной песни, которую, как момент в развитии Naturefhl, он не может же отождествлять с личною лирикой греков. Ясно, что образы этой лирики были в ходу до нее и в ней лишь приладились к новому содержанию чувства. Таково сочетание весны и любви, общее место трубадуров и миннезингеров, встречающееся у Феогнида ( )2* и в идиллии к весне Мелеафа (с. 24, 104—105)3*, таково желание поэта — стать птичкой, чтобы перенестись, куда зовет желание: образ, знакомый немецким, шотландским, итальянским, литовским и славянским песням (сл. с. 25, 41, 51 и прим. 59). Сл. с пожеланием ‘ ‘ ‘ (Androm. 847, 861) начало народной греческой песни: ‘ , ‘. Как в народной лирике природа отзывается на человеческое горе, так и в Бионовом плаче над Дионисом (с. 11—78)4*:
.
Гекуба хочет обнять Поликсену, как плющ обвивает дуб (Eurip. Hek. v. 398, cл. стр. 48). Малорусская песня любит представление калины на могиле: в ветвях кукует зозуля, покойнику оттого будто легче лежать. Древнеримская гробница из времен Доминициана, открытая в окрестностях Рима в Vigna Sassi, украшена ландшафтом al fresco и следующею эпитафией:
, ,
‘ aa
v apv
‘ ,
oa * и т.д.
* Мою могилу не опутывают ни ежевика, ни колючая лоза,
Не кружится над ней с пронзительным воем летучая мышь,
Но вокруг моего гроба вверх тянутся все, какие ни есть, прелестные деревья,
Гордые своими плодоносными побегами.
Порхает вокруг него звонкий певец-соловей
И цикада, льющая со сладких губ лилейные напевы,
И бормочущая мудрости ласточка,
И звонко стрекочущий кузнечик, льющий из груди сладкую песнь…
Подстрочный пер. Н.П. Гринцера.
Ласточка и соловей, быть может, как вестники весны? В новогреческой песне Дим просит похоронить его, а в могиле оставить оконце с правой стороны, чтобы ласточки оповещали его о весне, соловьи ему пели в прекрасном мае:
,
Т ,
‘ .
Народный стиль провансальской альбы, опоэтизированный в ‘Wchterlieder’ Вольфрама фон Эшенбаха и в прелестном эпизоде ‘Ромео и Юлии’5*, встречается уже в эпиграммах Мелеагра: для влюбленных ночь прошла слишком быстро, и они сетуют на петуха, вещающего утро, на Гелиоса, который злостно бросил на них свои лучи, ‘ (с. 102)6*. Тем же характером отличается и поэтическое накопление пожеланий: влюбленный желал бы быть тем-то и тем-то, лишь бы ближе к милой. Сл. ‘ , — , — , — (Anakreont. 22), ‘ , , — , — , — (Niketas Eugen., ed. Hercher, Erot. Script. II, 458),
Wollt’ Gott, war ich ein lauter Spiegelglas,
Dass sich die allerschnste Frau
All Morgen vor mir pflanzieret,
Wbllt Gott, war ich ein seiden Hemdlein weiss,
Das mich die allerschnste Frau
An ihrem Leibe trge. (Des Knaben Wundcrhom, 111, p. 109)7*.
(См. Biese, p. 144, прим. 116).
Сравнения с народною песней, которые я мог бы легко умножить, должны были бы указать автору на необходимость распределить запас своих выписок по несколько иным категориям и значительно изменить свой взгляд на последовательное развитие эстетического чувства природы.
Скромное место отведено в его книге греческому роману. С оценкой Лонга (с. 122 и сл.) вообще нельзя не согласиться, но следовало более оттенить поэтическое значение этой ‘потенцированной эллинистической идиллии’, которая, со стороны техники Natuigefhl, заслуживала более тщательного разбора. Уже самый замысел романа, рассказывающего о любви пастуха и пастушки в глухом уголке Лесбоса, стоит в непосредственной связи с тем стремлением к природе, к простоте деревенской жизни, к ‘опрощению’, которое всегда сопровождает развитие Natuigefhl. Людям приелась городская жизнь: ‘Деревня многим лучше’, говорят они: … (Stob. Floril. II, 336. Mein., у Biese, p. 121). Но первое откровение деревни, природного быта, воспринимаемое горожанином, никогда не обходится без известного частью бессознательного, часть риторического шаржа. Как современная нам литература, прежде чем открыть настоящих крестьян, увлекалась пейзанами, так было, например, и с Лонгом. Его Дафнис и Хлоя наивны и невинны до глупости, их простота немыслима именно в пастушеском быту. Хлоя полюбила Дафниса, не зная того, не понимая, что с нею делается: она не ест, не спит, забросила стадо, то бледнеет, то краснеет — и это состояние сравнивается с состоянием коровы, укушенной оводом ( ). Дафнис не знает, что такое любовь, досужая Ликэна наставляет его в ее тайнах, и он тотчас же спешит к Хлое — чтобы, промешкав, не позабыть урока ( ). Судно несется вдоль берега острова, моряки поют, и эхо вторит их песне в лесу. Хлоя смотрит то на море, то на лес и спрашивает Дафниса: нет ли моря и пловцов и по ту сторону леса: она не знает, что такое эхо, и Дафнис рассказывает миф о ней8*. Дафнис — найденыш, воспитанный в пастушьей среде, оказывается впоследствии сыном богатого человека. Признание совершилось, отец обрадован и говорит, что оставит Дафнису и другому своему сыну, Астилу, много золота, серебра и угодий, а Дафнису особливо и то местечко, где он вырос и пас своих коз. Дафнис вскакивает: ‘Хорошо, что ты мне напомнил о них, отец! Чай, они пить хотят и ждут, чтоб я дал им знак моею свирелью’. Он хочет идти, все рассмеялись, что, став барином, он захотел быть пастухом.
Интересно для связи позднейшего греческого романа с древнею лирикой следующее наблюдение Визе (с. 28, 124—125): У Сапфо юноша обращается к девушке: Ты мне мила — и недоступна,
‘ ,
‘, ‘ ‘ .
Неприступная девушка — яблочко, млеющее на высокой ветке дерева, которой не достал никто. Этот простой, символический образ разработан Лонгом в целую картинку, но так, что забыта именно существенная часть: символ девушки-яблочка. ‘С одной яблони сняли все плоды, не было на ней ни яблока, ни листа, ветки стояли обнаженные, одно лишь яблоко осталось на самой высокой ветви, большое и красивое, всех душистее. Садовник побоялся полезть за ним, либо не позаботился его снять, а быть может, и сберег его для влюбленного пастуха. Увидев его, Дафнис полез на дерево, не обращая внимания на запрет Хлои, которая, раздосадованная этим, ушла к стаду. Взобравшись на дерево и сорвав яблоко, Дафнис принес его в дар Хлое и так сказал ей, еще разгневанной: ‘Яблоко это произвели прекрасные Горы, воспитало красивое дерево, вызрело оно на лучах солнца, сохранила его судьба. Посмотрел я на него и не захотел его оставить, не то оно упало бы, и его раздавило бы пасущееся стадо, либо шипящая змея осквернила бы своим ядом, либо оно сгнило бы от времени. Ты полюбовалась им, и оно достойно похвалы ( ?). Яблоко досталось Афродите, как признание ее красоты, такое же приношу тебе и я. Свидетели равносильны: тот был пастух овец, а пасу коз’. Так говоря, он опустил яблоко ей на грудь, а она поцеловала нагнувшегося к ней, так что Дафнису нечего было раскаиваться в отваге, с которою он полез на такую высоту: поцелуй был лучше и золотистого яблока’.
Бизе не захотел проследить развитие Naturgefhl в среде греческой же, но христианской литературы, может быть, он восполнит этот пробел во второй части своего труда, которую обещает посвятить римлянам. Это вопрос, мало тронутый и чрезвычайно важный для всех интересующихся развитием эстетического чувства природы на почве средневековой и новой Европы.
Византийцев автор вовсе не затронул, то есть, византийский роман, поскольку он явился продолжением греческого. Как подражание, он крайне слаб, орудует избитыми общими местами, переполнен риторикой, но в нем есть, на мой взгляд, и новое течение Naturgefhl: струя народной песни пробилась в него своими образами, как народная сказочная схема в содержание Каллимаха и Хризоррои. — Но об этом при другом случае9*.

Комментарии

ЖМНП. 1883. Ч. CCXXIX, сентябрь. Отд. 2 С. 105-112.
Веселовский лишь обозначил в плане ‘Исторической поэтики’ несколько основных ‘идеалов’, которыми он предполагал заниматься. Один из них был озаглавлен: ‘Из истории Natunjefhl’. За несколько лет до этого он написал рецензию на немецкое издание первой из книг Альфреда Бизе, исследующее чувство природы (Natuniefhl) в его изменении от эпохи к эпохе. В то время это было уже не единственное, но самое известное исследование темы. В настоящем издании позиция в плане ‘Исторической поэтики’ сделана заглавием к журнальной рецензии Веселовского, поскольку, как это часто происходило с ним, оценивая чужое, он намечал и свой путь.
Книга Бизе вышла в двух частях в 1882 и 1884 гг. Веселовский откликнулся на первую — о чувстве природы у древних греков, вторая была посвящена римлянам. Бизе продолжил свое исследование, и его книга о чувстве природы в Новое время появились в русском переводе: Альфред Бизе. Историческое развитие чувства природы / Пер. Д. Коробчевского. СПб., 1890.
1 Александрийцами называли тех поэтов эпохи эллинизма (III—II вв. до н.э.), кто жили в Александрии или были связаны с ней. Самый известный из них — Феокрит — создал цикл ‘Идиллий’ (греч. картин), положив начало буколической поэзии, стоящей у истоков обращения к природе как к идеалу.
2* Феогнид — греческий поэт VI в. до н.э., автор элегий, написанных дистихом, в которых темы пира сочетаются с нравственными наставлениями.
3* Мелеагр (140—70 гг. до н.э.) — греческий поэт и философ родом из Гадары (Сирия), один из самых известных авторов эпиграмм. Имеется в виду его идиллия ‘Весна’. Русский перевод К. Масальского см.: Греческая эпиграмма / Сост. примеч. Ф. Петровского и Ю. Шульца. М.: 1960. С. 165-166.
4* В ‘Плаче об Адонисе’ Биона, эллинистического поэта (II до н.э.) горе Афродиты готова разделить вся природа. Весь эпизод, из которого приводит цитаты Веселовский, звучит так:
‘Горе Киприде!’ —
Все восклицают холмы, ‘Об Адонисе плачьте!’ — деревья.
Реки оплакать хотят Афродиты смертельное горе,
И об Адонисе слезы ручьи в горах проливают.
Даже цветы закраснелись — горюют они с Кифереей.
Грустный поет соловей по нагорным откосам и долам,
Плача о смерти недавней: ‘Скончался прекрасный Адонис!’
Эхо в ответ восклицает: ‘Скончался прекрасный Адонис!’
Пер. И. Грабарь-Пассек.
5* Веселовский приводит примеры (взятые из разных эпох) той поэзии, которая связана с восходом солнца, с утром, приносящим разлуку влюбленным. С провансальской альбой он сравнивает песнь друга, стоящего на страже (Wacht), — персонажа немецких миннезингеров XIII в., в том числе Вольфрама фон Эшенбаха. Этот же ряд продолжает сцена расставания Ромео и Джульетты у Шекспира (акт. III, сц. 5).
6* У Мелеагра есть две эпиграммы, обращенных к Демо и получивших название ‘Нежеланная утренняя заря’. Веселовский приводит последнюю строку второй из них:
Утро, враждебное мне! Что так тихо ты кружишь над миром?
Нынче, когда у Демо млеет в объятьях другой?
Прежде, как с нею, прекрасной, был я, ты всходило скорее,
Точно спешило в меня бросить злорадным лучом.
Пер. М. Гаспарова.
7* Песня из трехтомного сборника ‘Des Knaben Wunderhorn’ (‘Волшебный рог мальчика’), составленного немецкими романтиками Л.А. Арнимом и К. Брентано в 1806—1808 гг. Туда вошли собранные и обработанные ими тексты народных песен и баллад. В приведенном тексте, помимо традиционного для любовной поэзии утреннего мотива, звучит желание влюбленного обернуться каким-либо предметом, к которому бы прикоснулась та, кого он любит: ‘Если бы Бог дал мне стать чистым зеркалом, в котором наипрекраснейшая дама возникла бы поутру, если бы Бог дал мне стать шелковой белой рубашкой, в которую наипрекраснейшая дама облачила бы свое тело’.
8* Миф о ней — т.е. о нимфе Эхо.
9* Веселовский обещает более подробный разговор о греческом романе, которым, вероятно, уже пристально занимается (см. подробнее раздел о жанре романа).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека