Из истории нашей литературной критики, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 29 минут(ы)

Изъ исторіи нашей литературной критики*).

Очерки гоголевскаго періода русской литературы (Современникъ 1855—1856 гг.). Изданіе М. Н. Чернышевскаго. Спб., 1892 г.

*) Русская Мысль, кн. VIII.

V.

‘Фактъ столь значительный, какъ критика гоголевскаго періода, не могъ возникнуть внезапно, въ одно прекрасное утро: такъ являются только литературные грибы, не могъ возрости изъ ничего: такъ надуваются собственною пустотой только литературные мыльные пузыри, которыхъ мы видывали довольно и которые лопались въ глазахъ насмшливо-улыбающейся публики, несмотря на вс крики своихъ записныхъ поклонниковъ, которые, впрочемъ, на другой же день забывали объ ихъ эфемерномъ существованіи. Критика гоголевскаго періода росла долго, прежде нежели достигла своего полнаго развитія’.
Такъ говоритъ авторъ Очерковъ о критик Блинскаго. Общая мысль, заключающаяся въ этихъ словахъ, не можетъ быть оспариваема. Чмъ значительне литературная или научная теорія, чмъ вообще крупне какое бы то ни было историческое явленіе, тмъ глубже уходятъ его корни въ прошедшее и тмъ трудне и медленне совершается процессъ его рожденія. Это всеобщій историческій фактъ и, въ то же время, простая логическая аксіома. Но мы не моліемъ оставить безъ возраженій то примненіе, которое даетъ этой аксіом нашъ авторъ, не можемъ принять того толкованія, которое онъ намъ предлагаетъ.
‘Критика Блинскаго росла долго, прежде нежели достигла своего полнаго развитія’. Къ удивленію, оказывается, что авторъ Очерковъ хотлъ этимъ сказать не боле того, что Блинскій имлъ себ предшественника въ лиц Надеждина. Внутренняго, самостоятельнаго роста критики Блинскаго, этого мучительно-труднаго роста, съ его кризисами и крутыми переломами, нашъ авторъ какъ будто не замчаетъ и даже прямо отрицаетъ его. Такъ, полемизируя съ Шевыревымъ, упрекавшимъ Блинскаго въ измнчивости убжденій, авторъ Очерковъ говорить: ‘Обвинять его (Блинскаго) за измнчивость и отсутствіе убжденій то же самое, что обвинять Пушкина за недостатокъ поэтическаго элемента въ его стихахъ или г. Шевырева за недостатокъ ученыхъ цитатъ въ его ученыхъ статьяхъ’. Замтимъ, прежде всего, что измнчивость убжденій и отсутствіе убжденій совсмъ не одно и то же. Въ теченіе всей литературной дятельности Блинскаго не было ни одного момента, когда бы его можно было по праву упрекнуть въ отсутствіи убжденій. Въ двнадцати томахъ его сочиненій нтъ ни одной статьи, ни одной рецензіи, ни одной страницы, которыя были бы написаны подъ вліяніемъ какихъ-нибудь вншнихъ, а не внутреннихъ побужденій. Въ то же время, безъ труда можно было бы указать статьи Блинскаго, которыя по своему смыслу и направленію взаимно исключаютъ другъ друга. Блинскій тридцатыхъ и Блинскій сороковыхъ годовъ — это два различныхъ писателя, одинаково искренніе и убжденные, но ршительно враждебные другъ другу.
Такимъ образомъ, съ фактической стороны Шевыревъ былъ совершенно правъ: убжденія Блинскаго мнялись по мр расширенія его кругозора, и затушевать этотъ фактъ нтъ возможности, да нтъ и никакой надобности. ‘Подвинуться впередъ въ сознаніи, отъ низшей его ступени перейти къ высшей, не значитъ измнить своимъ убжденіямъ. Убжденіе должно быть дорого потому только, что оно истинно, и совсмъ не потому, что оно наше. Какъ скоро убжденіе человка перестало быть въ его разумніи истиннымъ, онъ уже не долженъ называть его своимъ: иначе онъ принесетъ истину въ жертву пустому, ничтожному самолюбію и будетъ называть ‘своимъ’ ложь. Людей послдняго разряда довольно на бломъ свт, они заставляютъ себя насильно врить тому, чему врили прежде свободно и чему теперь уже имъ не врится. Они думаютъ унизиться, отказавшись отъ одного убжденія въ пользу другаго, забывая, что это другое есть истина, и что истина выше человка. Другое дло переходить отъ убжденія къ убжденію вслдствіе вншнихъ разсчетовъ, эгоистическихъ побужденій: это низко и подло…’ Эти слова принадлежатъ самому Блинскому и въ нихъ заключается полное объясненіе и полное оправданіе ‘измнчивости’ его убжденій. Эта измнчивость ни въ какомъ отношеніи не походила на измну. Измняютъ малодушные люди, для которыхъ ихъ личная судьба представляется важне и дороже, нежели судьба тхъ идей, которымъ они служатъ или служили. Такъ было съ Николаемъ Полевымъ, но не такъ было съ Блинскимъ. Если Полевой, подъ вліяніемъ жалкаго страха за себя, перешелъ въ лагерь ликующихъ Булгариныхъ и праздно болтающихъ Сенковскихъ, то Блинскій, наоборотъ, отъ безмятежнаго квіетизма гегелевской философіи, съ которымъ можно было бы прожить весь вкъ припваючи, перешелъ къ живымъ и широкимъ вопросамъ общественности, какъ ни неудобно это было въ практическомъ смысл. Перемна, совершившаяся во взглядахъ Полевого, была его паденіемъ, перемна, совершившаяся во взглядахъ Блинскаго, была его возрожденіемъ.
Сравненіе упрека Блинскому въ измнчивости убжденій съ предполагаемымъ нелпымъ и невозможнымъ упрекомъ Пушкину за отсутствіе въ его стихахъ поэтическаго элемента, находится въ стать о Шевырев и представляетъ собою не боле, какъ обмолвку, сдланную въ жару полемическаго увлеченія. Дло въ томъ, что, приступивъ къ изученію и къ характеристик Блинскаго, авторъ Очерковъ, прежде всего, твердо устанавливаетъ фактъ измнчивости Блинскаго и даетъ этому факту совершенно правильное освщеніе. Онъ говоритъ: ‘Въ критик Блинскаго какъ бы повторилась вся исторія русской литературы. Полевой, Надеждинъ были представителями каждый только одного фазиса развитія. Критика Блинскаго прошла нсколько фазисовъ и, начавъ съ отвлеченныхъ понятій, доведенныхъ до крайности вслдствіе споровъ съ друзьями, она достигла совершенной положительности. Если сравнить статью объ Очеркахъ Бородинскаго сраженія, напечатанную Блинскимъ въ послдней книжк Отечественныхъ Записокъ 1839 года, съ статьею о Выбранныхъ мстахъ изъ переписки съ друзьями, напечатанною въ 2-й книжк Современника за 1847 годъ, насъ удивить безмрное разстояніе, отдляющее первую отъ послдней, мы не найдемъ между ними ничего общаго, кром того, что об написаны съ жаромъ задушевнаго убжденія, и написаны человкомъ очень даровитымъ, по духъ и все содержаніе одной совершенно противуположны духу другой’. Съ указанія на этотъ фактъ и должна начинаться всякая литературная характеристика Блинскаго. Если для самого Блинскаго его тревожныя исканія истины были источникомъ тяжелыхъ мукъ, если въ сороковыхъ годахъ онъ безъ стыда и раскаянія не могъ вспоминать о своихъ статьяхъ, написанныхъ имъ въ тридцатыхъ годахъ, то для насъ исторія его развитія одинаково поучительна и въ своихъ положительныхъ, и въ своихъ отрицательныхъ сторонахъ. Не какія-нибудь методологическія указанія, а нравственные уроки почерпаемъ мы изъ этой исторіи. ‘Я,— писалъ Блинскій въ одномъ изъ своихъ интимныхъ писемъ,— бралъ мысли готовыя, какъ подарокъ, но этимъ не все оканчивалось и при одномъ этомъ я ничего бы не пріобрлъ: жизнью моею, цною слезъ, воплей души усвоилъ я себ эти мысли и он вошли глубоко въ мое существо’. Когда сильный и ясный умъ, вдохновляемый такою страстною жаждой истины, стремится составить себ врное понятіе о вещахъ, о жизни, о тхъ или другихъ ученіяхъ, можно быть почти увреннымъ, что, въ конц-концовъ, онъ достигнетъ предположенной цли. На пути Блинскаго лежало только одно серьезное препятствіе,— это именно т готовыя мысли, о которыхъ онъ говоритъ въ своемъ письм.
Философское ученіе Гегеля — вотъ въ чемъ состояли эти готовыя мысли. Едва ли можетъ существовать большій контрастъ между сущностью ученія и натурою ученика, нежели тотъ, который существовалъ между Блинскимъ, какъ нравственною личностью, и гегеліанствомъ, какъ практическою философіей. Только этимъ рзкимъ несоотвтствіемъ и объясняются слезы и вопли души Блинскаго въ этомъ фазис его развитія. Что такое былъ Блинскій? Это, прежде всего, былъ человкъ страстнаго субъективизма, человкъ тревожнаго чувства и чуткой совсти, которыя не могли быть умиротворены ни сантиментальнымъ состраданіемъ, ни филантропическими подачками, ни платоническими благопожеланіями, но властно требовали и искали справедливости. А что такое была гегелевская философія? Однимъ изъ основныхъ принциповъ ея явилось именно отрицаніе ‘субъективнаго мышленія’, т.-е. отрицаніе права человка прилагать къ явленіямъ какія-либо нравственныя критеріи. Фактъ есть фактъ и онъ существуетъ, потому что существуетъ. Онъ — послдній результатъ длиннаго ряда причинъ и причина длиннаго ряда послдствій и только въ этомъ высшемъ логическомъ смысл и долженъ быть обсуждаемъ. Онъ существуетъ, кром того, въ зависимости отъ спеціальной среды, его окружающей, и эта зависимость также должна быть разсмотрна въ каждомъ отдльномъ случа. Дйствительность есть сумма отдльныхъ фактовъ, совокупность конкретныхъ явленій. Если каждый изъ этихъ фактовъ иметъ оправданіе въ своей необходимости, это значитъ, во-первыхъ, то, что дйствительность разумна, во-вторыхъ, то, что отвлеченной, общей истины нтъ, а есть только истина конкретная, частная, такъ сказать, пришпиленная къ каждому отдльному факту. Для поясненія послдняго положенія авторъ Очерковъ приводить удачный примръ, которымъ мы и воспользуемся. ‘Благо или зло дождь?— это вопросъ отвлеченный, опредлительно отвчать на него нельзя: иногда дождь приноситъ пользу, иногда, хотя рже, приноситъ вредъ, надобно спрашивать опредлительно: посл того, какъ посвъ хлба оконченъ, въ продолженіе пяти часовъ шелъ сильный дождь,— полезенъ ли онъ былъ для хлба? Только тутъ отвтъ ясенъ и иметъ смыслъ: этотъ дождь былъ очень полезенъ. Но въ то же лто, когда настала пора уборки хлба, цлую недлю шелъ проливной дождь,— хорошо ли это было для хлба? Отвтъ также ясенъ и также справедливъ: нтъ, этотъ дождь былъ вреденъ. Точно также ршаются въ гегелевой философіи вс вопросы’.
Какъ вамъ это кажется, читатель? Не правда ли, все это остроумно, вроподобно, убдительно и даже глубокомысленно? Доврьтесь только своему разуму, не обращайте вниманія на слезы и вопли своей души, подавите протесты совсти, какъ выраженіе антифилософскаго и субъективнаго начала, и вы будете увлечены и даже очарованы удивительною логическою стройностью этой системы. Именно, именно такъ: вотъ этотъ дождь вреденъ, а тотъ дождь полезенъ, вообще же дождь ни вреденъ, ни полезенъ, а только неизбженъ какъ стихійный фактъ, и судить о немъ въ отвлеченіи отъ условій мста и времени мы не можемъ. Попробуемъ перенести этотъ способъ разсужденія въ сферу человческихъ отношеній и соціальныхъ явленій. Полезно ли убійство? Простительно ли [вроломство? Нужны ли войны? Благо или зло — невжество и суевріе? Если вы съ запальчивою ршительностью отвтите на эти вопросы: убійство — вредно, вроломство — непростительно, войны не нужны, невжество массъ — одно изъ страшнйшихъ золъ,— вы этимъ докажете только свою философскую неподготовленность. Какъ же можно такъ прямолинейно разсуждать, помилуйте! Надо говорить: c’est selon. Все зависитъ отъ обстоятельствъ. Убійство на большой дорог съ цлью грабежа — вредно, убійство непріятельскаго солдата въ сраженіи — полезно. Вроломство Ваньки Каина — непростительно, вроломство Талейрана или Меттерниха заслуживаетъ похвалы. Наступательная война несправедлива, оборонительная — совершенно законна. Въ нкоторыхъ странахъ и при особыхъ условіяхъ невжество народа спасительно, въ другихъ странахъ и при иныхъ условіяхъ это невжество нежелательно. И такъ дале: такъ ршаются въ гегелевской философіи вс вопросы.
Вооружившись такою философіей, можно почувствовать себя очень хорошо или очень дурно, смотря по нравственнымъ свойствамъ человка Почувствуетъ себя хорошо тотъ, кому очень мало дла до кого бы то ні было и до чего бы то ни было, если не затронуты его личные интересы. Если дйствительность разумна, то какой смыслъ въ протест противъ нея? Если нтъ единой отвлеченной истины, а есть безчисленное множество маленькихъ конкретныхъ истинокъ, то всякій идеалъ превращается просто въ фикцію, потому что всякій идеалъ, по самому существу своему, претендуетъ быть общей, т.-е. отвлеченной, истиной. Если дйствительность не иметъ другаго критерія, кром той же дйствительности, то безполезно не только бороться съ неюДно и судить ее, потому что она, въ качеств непреложнаго факта, всегда останется права. Чего же лучше? Не мудрствуя лукаво, приспособляйся къ дйствительности — вотъ единственный ‘категорическій императивъ’, который можно извлечь изъ этой философіи. Свобода дйствія или, точне, свобода бездйствія, устанавливаемая этимъ ученіемъ, способна привести (и приводила) въ восхищеніе вс безчисленныя полчища людей, которые споконъ вку твердили, что выше лба уши не ростуть и плетью обуха не перешибешь. Люди иного нравственнаго закала, люди активной любви, могли разсуждать иначе, наприм., такимъ образомъ: ‘Судьба субъекта, индивидуума, личности важне судебъ всего міра! Мн говорятъ: развивай вс сокровища своего духа для свободнаго самонаслажденія духомъ, плачь, дабы утшиться, скорби, дабы возрадоваться, стремись къ совершенству, лзь на верхнюю ступень лстницы развитія, а споткнешься — падай, чортъ съ тобою, — таковскій и былъ… Благодарю покорно, Егоръ едоровичъ (Гегель), кланяюсь вашему философскому колпаку, но, со всмъ подобающимъ вашему философскому филистерству уваженіемъ, честь имю донести вамъ, что если бы мн и удалось влзть на верхнюю ступень лстицы развитія, я и тамъ попросилъ бы васъ отдать мн отчетъ во всхъ жертвахъ условій жизни и исторіи, во всхъ жертвахъ случайностей, суеврія, инквизиціи, Филиппа II и пр. и пр., иначе я съ верхней ступени бросаюсь внизъ головою. Я не хочу счастія и даромъ, если не буду спокоенъ насчетъ каждаго изъ моихъ братій по кропи… Говорятъ, что дисгармонія есть условіе гармоніи: можетъ быть, это очень выгодно и усладительно для меломановъ, но ужь, конечно, не для тхъ, которымъ суждено выразить своею участью идею дисгармоніи’. Это отрывокъ изъ одного письма Блинскаго къ Боткину. Мы забжали нсколько впередъ, представивши этотъ отрывокъ, который относится уже къ тому времени, когда Блинскій усплъ совсмъ освободиться отъ вліянія Гегеля и переработалъ готовыя мысли по-своему. Но вглядитесь, вдумайтесь въ этотъ отрывокъ: во имя чего Блинскій иронизируетъ надъ философскимъ колпакомъ Егора едоровича? Не во имя какой-нибудь другой философіи, не на основаніи разсудочныхъ доводовъ и разсужденій, а исключительно во имя нравственныхъ мотивовъ. Я не хочу счастія и даромъ, если не буду спокоенъ насчетъ каждаго изъ моихъ братій по крови — это языкъ не метафизики, а евангелія,— не разсудка, а любви,— не резонера, а человка. Тутъ нечего доказывать и ничего нельзя доказать: не хочу эгоистическаго счастія, потому что не хочу его, потому что отъ него отвращается моя нравственная природа, потому что противъ него возмущается моя совсть. Это не философія, это даже не разсужденіе, это простой фактъ, не мене конкретный, нежели вс т факты, предъ разумностью которыхъ почтительно преклоняетесь вы, философы.
Не трудно понять, почему Блинскій былъ въ такой степени увлеченъ и покоренъ философіей Гегеля на первыхъ шагахъ своей литературной дятельности. Можно сказать, что иначе и быть не могло. Съ одной стороны, Блинскій находился въ томъ возрасі (24—25 лтъ), когда человкъ вообще склоненъ преувеличивать значеніе ума, когда онъ вритъ, что логическія построенія могутъ реформировать жизнь, что людьми управляютъ идеи, а не чувства, не страсти и не интересы. Чмъ даровите и умне человкъ, тмъ сильне въ немъ эта вра въ первенствующую роль ума и разрушается она только постепеннымъ опытомъ жизни, ближайшимъ изученіемъ людей. Когда такой философствующій юноша не разъ и не два увидитъ собственными глазами, что вс хитросплетенія ума безсильны передъ косностью человческой жизни и человческой природы, что знать и понимать еще не значитъ хотть и мочь, что реальная жизнь не похожа ни на математику, ни на логику, а человческая личность преисполнена самыхъ неожиданныхъ противорчій, тогда только онъ снова возращается съ довріемъ къ первоначальному источнику познаванія — къ своему непосредственному нравственному чувству. Такъ именно и было съ юношей Блинскимъ, со слежлш и съ воплями души втаскивавшимъ свою богатую, страстно-альтруистическую натуру въ узкія логическія рамки, приготовленныя чисто-разсудочнымъ образомъ. Съ другой стороны, въ умственной жизни того времени не было явленія боле яркаго и значительнаго, нежели система Гегеля. Если дятельный и сильный молодой умъ могъ чему-нибудь отдаться въ то время со всею полнотой, то, конечно, только гегелевской философіи. Не говоря уже объ изумительной діалектической тонкости и стройности этой системы, въ ней было не мало такого, что могло служить не только гимнастикой для ума, но и явиться содержаніемъ для науки и для самой жизни. Крайности сходятся,— что можетъ быть банальне этой истины? Но въ рукахъ Гегеля эта истрепанная аксіома превратилась въ широкое обобщеніе, характеризующее не какой-нибудь діалектическій процессъ мысли, чуть ли не вс развивающіяся явленія жизни, вплоть до самаго общечеловческаго прогресса. Если всякая идея, какъ и всякое живое явленіе, проходя въ своемъ развитіи черезъ три основныхъ фазиса (положеніе, отрицаніе, отрицаніе отрицанія), возвращается, въ конц-концовъ, къ своему отправному пункту, то, конечно, тому же закону подчинена и вся дйствительность, какъ простая сумма явленій и идей. А отсюда логически вытекаетъ формула прогресса до того широкая и всеобщая, что въ ней, какъ отдльные кирпичики въ грандіозномъ зданіи, исчезаютъ и стушевываются вс другія формулы, имющія обыкновенно въ своей основ только какой-нибудь частный признакъ или частный принципъ, врод принципа свободы, или принципа равноправности, или принципа всесторонняго развитія индивидуальныхъ способностей и т. п. Наша современная цивилизація, какъ, второй фазисъ эволюціоннаго процесса, является отрицаніемъ тхъ примитивныхъ формъ быта и междучеловческихъ отношеній, которыя мы находимъ въ отдаленнйшей глубин исторіи. Каково будетъ ея дальнйшее развитіе? Другими словами, въ чемъ состоитъ сущность нашего прогресса? Съ формулой Гегеля въ рукахъ не трудно отвтить на эти вопросы: черезъ самоотрицаніе, которое есть не боле, какъ самоочищеніе, цивилизація снова обратится къ тмъ формамъ жизни, которыя дали ей начало, и внцомъ прогресса будетъ оплодотвореніе этихъ формъ разумнымъ, сознательнымъ началомъ. Что такое первобытный человкъ? Существо свободное, цлостное, разностороннее, само себ довлющее и совершенно дикое. Что такое, первобытное общество? Свободная ассоціація равноправныхъ людей безъ малйшихъ гарантій этой равноправности и даже безъ предчувствія необходимости такихъ гарантій. Дайте этому дикарю знанія Дарвина, не уродуя его непосредственной цлостности, его нравственной индивидуальности,— и Діогенъ разобьетъ свой фонарь. Дайте этому обществу начало законности не какъ принудительный регуляторъ, а какъ естественную стихію, превратите принципъ въ привычку — и задача общественности исчерпана. Вотъ цли цивилизаціи и вотъ пути прогресса. Крайность чистой непосредственности и крайность высшей сознательности встрчаются здсь посл долгаго разъединенія затмъ, чтобы слиться въ одно идеально-стройное цлое.
Уже изъ этого бглаго контура гегелевской системы можно видть, сколько въ ней привлекательной силы для всякаго пытливаго ума. Не то удивительно, что Блинскій и его друзья были увлечены ею,— удивительно то, что они увлеклись не сильными, а слабыми ея сторонами. Преклоненіе передъ ‘разумною’ дйствительностью и теорія чистаго искусства — вотъ т готовыя мысли, которыми воспользовался Блинскій въ первый періодъ своей литературной дятельности изъ системы Гегеля. Посмотрите, какъ ой у него выразились въ примненіи къ жизни и къ литератур.

VI.

Блинскій не принадлежалъ къ числу тхъ робкихъ или двоедушныхъ мыслителей, которые останавливаются на половин дороги и, принимая принципъ, не ршаются сдлать изъ него вс надлежащіе выводы. Онъ съ особенною горячностью ставилъ точки надъ і, такъ что Гегель, далеко не отличавшійся такимъ безстрашіемъ, врядъ ли остался бы доволенъ неумолимою логичностью своего ученика. Вотъ какъ, наприм., выражался Блинскій въ одной изъ своихъ критическихъ статей, относящихся къ первому періоду его дятельности:
‘Все, что есть, то необходимо, разумно и дйствительно. Посмотрите на природу, приникните съ любовью къ ея материнской груди, прислушайтесь къ біенію ея сердца, и увидите въ ея безконечномъ разнообразіи удивительное единство, въ ея безконечномъ противорчіи удивительную гармонію. Кто можетъ найти хоть одну погршность, хоть одинъ недостатокъ въ твореніи предвчнаго художника? Кто можетъ сказать, что вотъ эта былинка не нужна, это животное лишнее? Если же міръ природы, столь разнообразный, столь, повидимому, противорчивый, такъ разумно-дйствителенъ, то неужели высшій его — міръ исторіи — есть не такое же разумно-дйствительное развитіе божественной идеи, а какая-то безсвязная сказка, полная случайныхъ и противорчащихъ столкновеній между обстоятельствами? И, однакожь, есть люди, которые твердо убждены, что все идетъ въ мір не такъ, какъ должно’.
Ничего не можетъ быть успокоительне этой благодушной философіи. Вольтеровскій Панглосъ говорилъ, что все идетъ къ лучшему въ этомъ лучшемъ изъ міровъ, и въ немъ видли представителя крайняго оптимизма, но оптимизмъ Блинскаго гораздо шире и глубже. Если, по мннію Панглоса, все идетъ къ лучшему, это значитъ, что, по крайней мр, въ данную минуту, міръ не представляетъ собою совершенства, а только стремится къ нему. По мннію же Блинскаго, существующій міръ есть не только результатъ необходимости, но и выраженіе разума. Онъ совершененъ, потому что ‘кто можетъ найти хоть одну погршность, хоть одинъ недостатокъ’ въ немъ? Какъ кто?— могли бы въ свою очередь спросить Блинскаго его противники.— Вы сами, уважаемый Виссаріонъ Григорьевичъ, только что нашли въ мірозданіи столь непріятную для васъ ‘погршность’ въ лиц людей, которые ‘твердо убждены, что все идетъ въ мір не такъ, какъ должно’. Усматривая разумность въ существованіи волка, тигра, очковой зми, вы напрягаете вс силы своего таланта и своей діалектики, чтобы доказать безсмысленность тхъ людей, которые ‘твердо убждены, что все’ и т. п. Неужели это не противорчіе самому себ? Одно изъ двухъ: или эти люди заслуживаютъ такого строгаго порицанія и тогда, значить, не все разумно въ мірозданіи, или эти люди имютъ право претендовать хотя бы на ту роль, какую играютъ въ природ ‘былинки’ и ‘животныя’, и тогда нтъ никакого резона нападать на нихъ. Разв эти ужасные люди не частица мірозданія? И если вы доказываете разумность мірозданія вплоть до малйшей былинки, вы, вмст съ тмъ, доказываете разумность и тхъ людей, которые отвергаютъ вашу философію.
Это соображеніе до такой степени элементарно, что трудно понять, какъ оно прежде всего не представилось уму Блинскаго. Боле того. Если ужъ идти до конца по тому пути, который указывался Блинскимъ, неизбжно придешь къ заключенію, что высшая мудрость состоитъ въ хладнокровномъ созерцаніи, въ невозмутимомъ бездйствіи. Это совсмъ не то бездйствіе — невольное бездйствіе безсилія, о которомъ говорилъ поэтъ:
Плачетъ старуха. А мн что за дло?
Что и жалть, коли нечмъ помочь?
Слабо мое изнуренное тло… и пр.
Это бездйствіе умышленное, сознательное, бездйствіе какъ бы изъ боязни разстроить своимъ вмшательствомъ міровую гармонію. ‘Плачетъ старуха’ — и пусть плачетъ, значить, такъ и должно. Слезы старухи разумны, ея страданія необходимы и, если бы глупая старуха была поумне, она нашла бы высочайшее наслажденіе въ своихъ страданіяхъ,— то наслажденіе, которое долженъ испытывать мыслящій субъектъ, погружаясь въ безграничную область объективнаго, чувствуя связь, соединяющую его ограниченное и конечное я съ великимъ, разумнымъ, гармоничнымъ не я. ‘И прочее, и тому подобное’, какъ выражаются герои Глба Успенскаго. Многое множество еще боле пышныхъ фразъ можно сказать при этомъ удобномъ случа, но эти фразы — тотъ евангельскій камень, который даютъ лицемры голодному, вмсто хлба.
И такое-то ученіе мертвеннаго и бездушнаго квіетизма раздлялъ и съ жаромъ проповдывалъ Блинскій, нашъ Блинскій! Но чмъ сильне наше негодованіе противъ этого ученія, тмъ глубже наше уваженіе къ Блинскому, къ его умственнымъ и, въ особенности, къ его нравственнымъ силамъ. Какое страшное напряженіе мысли нужно было сдлать для того, чтобъ отъ этой всеусыпляющей философіи перейти къ прелестной, свободной ироніи надъ философскимъ филистерствомъ и философскимъ колпакомъ Егора едоровича! ‘Волна и камень, стихи и проза, ледъ и пламень не столь различны межь собой’, какъ т системы идей, черезъ которыя послдовательно прошелъ Блинскій. Цлая бездна лежитъ между положеніемъ ‘все, что есть, то необходимо, разумно и дйствительно’, и возвышенными словами, длающими честь не только тому, кто ихъ сказалъ, но и литератур, въ которой они были сказаны:, ‘я не хочу счастья и даромъ, если не буду спокоенъ на счетъ каждаго изъ моихъ братій по крови’.
Для полноты характеристики приведемъ еще одинъ или два примра того, до какихъ, поистин, возмутительныхъ крайностей договаривался Блинскій въ своемъ преклоненіи передъ дйствительностью и ея мнимою разумностью. Вотъ какъ онъ опредляетъ людей, осмливающихся довряться боле своему разуму, нежели разуму факта:
‘Добровольные мученики,— имъ нтъ покоя, для нихъ нтъ радости, нтъ счастья: тамъ гаснетъ свтъ просвщенія, тутъ гибнетъ добродтель и нравственность, здсь подавляется цлый народъ, и съ воплемъ указываютъ они на виновниковъ такого ужаснаго зла, какъ будто бы люди или человкъ въ состояніи остановить ходъ міра, измнить участь народа, какъ будто бы нтъ Провиднія, а судьбы земнородныхъ предоставлены слпому случаю или слпой вол одного человка. Сумасброды! внимательне заглядывайте въ священную книгу судебъ человчества, въ вчную ‘книгу царствъ’ — въ исторію, по которой поверхностно скользятъ ваши взоры, отуманенные предубжденіями и заране заготовленными произвольными понятіями вашей ограниченной личности’. Какъ видитъ читатель, это даже не квіетизмъ, а чистйшій фатализмъ, невозмутимо убжденный, что ‘чему быть, того не миновать’. Если, въ самомъ дл, гд-нибудь. ‘гаснетъ свтъ просвщенія’ или ‘гибнетъ добродтель’, то неужели образъ дйствій, достойный философа, будетъ состоять въ томъ, чтобы молчаливо созерцать эти факты? Зачмъ же у насъ воля, къ чему же нашъ умъ, въ чемъ состоитъ наша нравственность и съ какою же цлью мы проходимъ длинный и трудный путь ученія и развитія? Для того, чтобы молчать и ничего не длать, гораздо удобне быть невждой и глупцомъ, нежели человкомъ съ просвтленнымъ сознаніемъ и съ развитымъ гражданскимъ чувствомъ. Пли Блинскаго, главнымъ образомъ, возмущало то, что эти безпокойные люди ‘съ воплемъ указываютъ на виновниковъ зла’? Ну, что длать? Въ качеств конечныхъ субъектовъ мы ищемъ объясненій въ конечныхъ же причинахъ. Пусть ‘все понять — значитъ все простить’, но всевдніе, какъ и всепрощеніе — не удлъ людей, а аттрибуты Бога. Что же касается того, что для этихъ ‘добровольныхъ мучениковъ нтъ покоя, нтъ радости, нтъ счастья’, то мы уже знаемъ, что есть и такое счастье, котораго даромъ не надо…
Основное внутреннее непримиримое противорчіе, коренившееся въ систем Гегеля, лишало всякой убдительности разсужденія Блинскаго, построенныя въ дух этой системы. Обвинять людей за то, что они осмливаются обвинять, съ страстною горячностью доказывать, что не слдуетъ горячиться и безпокоиться, защищать разумность дйствительности и указывать на неразумность цлой группы идей и явленій, принадлежащихъ къ той же дйствительности, это такая точка зрнія, такая философія, съ которою никакою діалектикой не убережешься отъ вопіющихъ ошибокъ. Какъ бы кто ни думалъ, напримръ, о великой французской революціи, нельзя, все-таки, сомнваться въ ея историчности, органичности, нельзя уже просто потому, что она была слишкомъ крупнымъ фактомъ, чтобы возникнуть случайно. Между тмъ, вотъ какъ судитъ о ней нашъ противникъ ‘слпого случая’ и ‘слпой воли одного человка’:
‘Народъ нашего времени, особенно богатый маленькими великими людьми, забывъ, что у него есть исторія, есть прошедшее, что онъ народъ новый и христіанскій, вздумалъ сдлаться римляниномъ. Явилось множество маленькихъ великихъ людей и, со школьными тетрадками въ рукахъ, стало около машинки, названной ими la sainte guillotine и начало всхъ передлывать въ римлянъ. Поэтому приказали они, но имя свободы, воспвать республиканскія добродтели, думая, что искусство должно служить обществу, мыслителямъ повелли, тоже во имя свободы, доказывать равенство правъ, а кто бы изъ поэтовъ или мыслителей, слдуя свобод вдохновенія или мысли, осмлился воспвать и доказывать противное, тмъ, но имя свободы, рубили головы. Искусство и знаніе погибли,— нтъ больше развитія идей, остановленъ навсегда ходъ уму… Но погодите отчаиваться: та же воля, которая попустила возстать злу, та невидимая, но могучая воля и истребила зло,— и чудовище пало жертвой самого себя, какъ скорпіонъ, умертвивши себя собственнымъ жаломъ, затя школьниковъ не удалась, тетрадки осмяны, кровавая комедія освистана — и кмъ же?— сыномъ революціи, однимъ человкомъ, сотворившимъ волю пославшаго его…’
Вотъ какъ просто длается исторія! Сначала народъ — цлый народъ!— забылъ свое прошедшее, затмъ вздумалъ сдлаться римляниномъ (зачмъ бы это?), потомъ явились какіе-то люди, которые, со школьными тетрадками въ рукахъ, стали передлывать французовъ въ римлянъ, отрубая имъ головы, и проч., и проч. И это характеристика одного изъ величайшихъ фактовъ всемірной исторіи! Но мы спрашиваемъ: гд же былъ пресловутый разумъ дйствительности въ то время, когда совершалась эта грандіозная безсмыслица? И почему ‘сынъ революціи’ награждается высокимъ титуломъ человка, сотворившаго волю пославшаго, а отцы революціи изображаются въ вид не то школьниковъ, не то разбойниковъ? Почему Наполеонъ — историческое лицо, а люди конвента — люди не историческіе, случайные? Отвтъ на вс эти и подобные имъ вопросы только одинъ: такъ угодно было Егору едоровичу, а вслдъ за нимъ и Виссаріону Григорьевичу. Да, несмотря на свое требованіе объективности, какъ это, впрочемъ, всегда бываетъ, гегелевская философія настоящею своею цлью ставила защиту одной категоріи явленій и нападеніе на другую категорію. Посл всяческихъ прелиминарій и діалектическихъ подходовъ и фокусовъ выходило, въ конц-концовъ, такъ, что разумною дйствительностью оказывалась только та дйствительность, которой симпатизировалъ философъ, та же дйствительность, которая не имла счастья ему нравиться, непремнно являлась неразумною, т.-е. призрачною, случайною, не органическою и не историческою. Удобства такой философіи очевидны и оттого-то она такъ и пришлась по вкусу всякаго рода гофратамъ. Но каково долженъ былъ чувствовать себя въ обществ гофратовъ Блинскій?
Другою готовою мыслію, заимствованною Блинскимъ у Гегеля, была теорія такъ называемаго чистаго искусства. Теорія эта, по своему духу вновь гармонирующая съ принципомъ разумности дйствительности, въ сущности, такъ несложна, что можетъ быть изложена въ нсколькихъ строкахъ. Внутренній міръ человка слагается изъ самыхъ разнообразныхъ стремленій, побужденій и чувствъ. Любовь къ своему отечеству, любовь къ людямъ вообще, состраданіе къ угнетеннымъ и обдленнымъ жизнью, жажда правды, справедливости, стремленіе къ дятельности, желаніе подлиться съ другими твоими знаніями и своимъ опытомъ и пр., и пр.— вотъ лучшія альтруистическія свойства нашей нравственной природы, стремящіяся выразиться въ тхъ или другихъ практическихъ формахъ. Я подчеркнулъ слово ‘альтруистическія’ потому, что, въ противуположность имъ, въ насъ дйствуютъ еще чисто-эгоистическія побужденія, о которыхъ намъ здсь нтъ надобности распространяться. Въ ряду этихъ нравственныхъ двигателей въ человк замчается стремленіе къ прекрасному, инстинктъ нкоторой безотносительной красоты. Въ моей литературной дятельности мн не разъ и не два приходилось доказывать, что это стремленіе по своей сущности чисто-эгоистическое, а не альтруистическое, что въ нравственномъ смысл такъ называемое эстетическое чувство играетъ или безразличную, или прямо отрицательную роль. Того же мннія держусь я и теперь, но здсь, чтобы не перебивать главной нити изложенія, согласимся,— passez moi le mot,— пустить ворону въ хоромы, эстетику поставить на ряду съ этикой. Дальше что? Дальше, по гегелевскому ученію, вотъ что: только то искусство есть истинное, чистое искусство, которое основывается на стремленіи человка къ прекрасному, безъ малйшаго осложненія этого мотива какими бы то ни было другими стремленіями, эгоистическими или альтруистическими. Выразить во вншней форм идею красоты — вотъ цль искусства.
Авторъ Очерковъ съ спокойною логичностью и въ очень немногихъ словахъ разбиваетъ эту теорію. Ниже мы дополнимъ его аргументацію нкоторыми замчаніями, а пока приведемъ его подлинныя слова: ‘Такъ какъ въ человк, живомъ органическомъ существ, вс части и стремленія неразрывно связаны другъ съ другомъ, то изъ этого слдуетъ, что основывать теорію искусства на одной исключительной иде прекраснаго — значитъ впадать въ односторонность и строить теорію, несообразную съ дйствительностью. Въ каждомъ человческомъ дйствіи принимаютъ участіе вс стремленія человческой натуры, хотя бы одно изъ нихъ и являлось преимущественно заинтересованнымъ въ этомъ дл. Потому и искусство производится не отвлеченнымъ стремленіемъ къ прекрасному (идеею прекраснаго), а совокупнымъ дйствіемъ всхъ силъ и способностей живаго человка. А такъ какъ, въ человческой жизни, потребности, напримръ, правды, любви и улучшенія быта гораздо сильне, нежели стремленіе къ изящному, то искусство не только всегда служитъ до нкоторой степени выраженіемъ этихъ потребностей (а не одной идеи прекраснаго), но почти всегда произведенія его (произведенія человческой жизни, этого нельзя забывать) создаются подъ преобладающими вліяніями потребностей правды (теоретической или практической), любви или улучшенія быта, такъ что стремленіе къ прекрасному, по натуральному закону человческаго дйствованія, является служителемъ этихъ и другихъ сильныхъ потребностей человческой натуры. Такъ всегда производились вс созданія искусства, замчательныя по своему достоинству. Стремленія, отвлеченныя отъ дйствительной жизни, безсильны, потому, если когда стремленіе къ прекрасному и усиливалось дйствовать отвлеченнымъ образомъ (разрывая свою связь съ другими стремленіями человческой природы), то не могло произвести ничего замчательнаго даже и въ художественномъ отношеніи. Исторія не знаетъ произведеній искусства, которыя были бы созданы исключительно идеею прекраснаго: если и бываютъ или бывали такія произведенія, то не обращаютъ на себя никакого вниманія современниковъ и забываются исторіею, какъ слишкомъ слабыя,— слабыя даже и въ художественномъ отношенію.
Все это очень убдительно и доказательно. Но мы хотли бы разъяснить слдующій пунктъ: что должно разумть подъ идеей прекраснаго? Другими словами, что такое красота? Прекрасно женевское озеро, очень красива Венера Милосская, недурны и трели соловья, серебро и колыханье соннаго ручья, но, наприм., Муцій Сцеволла, сжигающій свою руку на жаровн, подходитъ ли подъ эстетическое понятіе прекраснаго? Это обезображенное страшною болью лицо, этотъ смрадъ живаго жаренаго мяса, эти сдерживаемые глухіе стоны — что тутъ красиваго, изящнаго, прекраснаго? Можно было бы указать еще боле высокіе и разительные образы, преисполненные для насъ несравненной красоты, но для чистокровныхъ эстетиковъ нисколько не привлекательные: изможденное, избитое тло, окровавленное лицо, язвы гвоздяныя,— все это не подходящіе предметы для эстетическаго любованья. Нашъ поэтъ передъ этимъ образомъ изойдетъ слезами отъ жалости, разразится грозою пламеннаго негодованія, потрясетъ насъ вдохновенными лирическими стонами, но господину поэту гегелевской школы тутъ длать совсмъ нечего. И вообще мы недоумваемъ, гд этому поэту могло бы найтись, дло, гд бы и въ чемъ онъ могъ выразить идею изящнаго безъ всякихъ постороннихъ къ ней примсей, воспть красоту только и исключительно какъ красоту? Вотъ какъ разъ женевское озеро и передъ нимъ стоитъ поклонникъ чистой красоты. На лир вдохновенной онъ разсянною рукой бряцаетъ намъ слдующее:
На Женевскомъ озер
Лодочка плыветъ.
детъ странникъ въ лодочк,
Тяжело гребетъ.
Видитъ онъ, по злачному
Скату береговъ
Много въ темной зелени
Прячется домовъ.
Видитъ — изъ-за зелени,
Въ вковой пыли,
Колокольни старыя
Подняли шпили.
И такъ дале. Продолжается превосходное описаніе красиваго пейзажа и чистое искусство, повидимому, готово отпраздновать блестящую побду. Ничуть не бывало. Не говоря о томъ, что въ поэт есть другія стремленія, кром стремленія къ красот, которыя тоже требуютъ себ выраженія, онъ уже въ силу тонкаго эстетическаго чутья своего не можетъ остановиться на одномъ изображеніи пейзажа, понимая или чувствуя, что его стихотвореніе въ такомъ случа было бы бездушно, по крайней мр, незаконченно. ‘Ну, такъ что-жь?— спросилъ бы неудовлетворенный читатель.— Ну, и пусть прячутся въ темной зелени швейцарскіе домики — очень мн это нужно!’ Понимая это, поэтъ спшитъ затронуть въ насъ иныя струны и говоритъ о своемъ странник:
И душой мятежною
Погрузился онъ
О далекой родин
Въ неотвязный сонъ.
У него на родин
Ни озеръ, ни горъ,
У него на родин
Степи да просторъ.
Изъ простора этого
Некуда бжать,
Мысли съ втромъ носятся —
Втра не догнать.
Это очень удачное окончаніе, длающее изъ стихотворенія маленькій chef d’oeuvre, но согласитесь, что это мотивъ совсмъ изъ другой оперы. Этотъ мотивъ затрогиваетъ въ насъ чувство любви къ своей родин, но что же общаго между красотою и патріотизмомъ? И такъ всегда, у всякаго сколько-нибудь талантливаго поэта: прекрасное является для него только однимъ изъ рессурсовъ поэзіи, а не единственнымъ и исключительнымъ ея элементомъ. ‘Исторія не знаетъ произведеній искусства, которыя были бы созданы исключительно идеей прекраснаго’.
Идея красоты есть идея относительная, а не абсолютная. Я не о томъ говорю теперь, что понятіе прекраснаго находится въ зависимости отъ общаго уровня понятій субъекта, вслдствіе чего для васъ, напримръ, та женщина прекрасна, которая похожа на Венеру Милосскую, для Китъ Китыча та, въ которой не меньше семи пудовъ всу, а для мужика та, которая хорошо хозяйствуетъ, потому что
Намъ съ лица не воду пить
И съ корявой можно жить.
Дло въ томъ, что идея красоты съ развитіемъ личности и общества утрачиваетъ свое первоначальное значеніе идеи вншней, физической, матеріальной красоты и пріобртаетъ значеніе идеи красоты духовной, т.-е. значеніе нравственнаго идеала. Идея физической красоты или, врне, красивости — идея языческая, вышедшая изъ эгоистическаго эпикурейства, идея нравственной красоты есть идея новой цивилизаціи, идея христіанская, вышедшая изъ ученія о любви къ ближнему какъ къ самому себ. Времена самоуслаждающагося эллинизма, для процвтанія котораго необходима почва рабства, проходятъ и пройдутъ безъ возврата, какъ только христіанская мораль упрочится въ жизни настолько, чтобы вполн совершить свой обтъ — успокоить всхъ труждающихся и обремененныхъ. Цль истиннаго, не отвлеченнаго, искусства состоитъ именно въ томъ, чтобы содйствовать торжеству въ жизни нравственнаго идеала. Цль чистаго искусства, т.-е. искусства, отршеннаго отъ жизни, состоитъ просто въ увеличеніи числа пріятныхъ впечатлній для тхъ, кому и безъ того тепло и сытно живется. Истинное искусство демократично, чистое искусство — аристократично. Христіанская мораль расширяется и въ глубину, и въ ширину по мр развитія цивилизаціи,— въ этомъ, по справедливому замчанію Льва Толстаго, и состоитъ цль цивилизаціи, тогда какъ языческая идея матеріально-прекраснаго на нашихъ глазахъ вырождается въ понятіе чисто-тлесныхъ наслажденій. Тонкій эстетикъ и послдовательный гегеліанецъ Василій Боткинъ, стоя въ англійскомъ клуб передъ изысканнымъ закусочнымъ столомъ, восклицалъ въ порыв эстетическо-гастрономическаго восторга: ‘Вдь, все это прекрасно! Вдь, все это надо състь!’ Превосходно сказано! Когда артистически приготовленная селедка займетъ мсто рядомъ съ Венерой Милосской, мы воздадимъ чистому искусству и отвлеченной эстетик ту справедливость, что, наконецъ, и они стали вполн логичны. Боткинъ правъ: почему, въ самомъ дл, вкусовыя ощущенія должны быть поставлены ниже зрительныхъ? Почему гастрономія — не искусство и почему гастрономъ — не эстетикъ?
Обратимся къ Блинскому. Провозгласивши разумность дйствительности, онъ, вполн логично, провозгласилъ, вмст съ тмъ, и принципъ искусства для искусства. Логично, говорю я, потому что, въ самомъ дл, если въ дйствительной жизни все превосходно, благополучно, разумно, то искусству ничего и длать не остается, какъ упиваться ‘звуками сладкими’. Вотъ какъ говорилъ Блинскій о требованіи отъ искусства общественнаго служенія: ‘Если хотите, оно и служитъ обществу, выражая его же собственное сознаніе и питая духъ составляющихъ его индивидуумовъ возвышенными впечатлніями и благородными помыслами благаго и истиннаго: но оно служитъ обществу не какъ что-нибудь для него существующее, а какъ нчто существующее по себ и для себя, въ самомъ себ имющее свою цль и свою причину. Когда же мы будемъ требовать отъ искусства споспшествованія общественнымъ цлямъ, а на поэта смотрть какъ на подрядчика, которому можно заказывать въ одно время — воспвать святость брака, въ другое — счастіе жертвовать своею жизнью за отечество, въ третье — обязанность честно платить долги, то, вмсто изящныхъ созданій, наводнимъ литературу римованными диссертаціями объ отвлеченныхъ и разсудочныхъ предметахъ, сухими аллегоріями, подъ которыми будетъ скрываться не живая истина, а мертвое резонёрство, или, наконецъ, угарными исчадіями мелкихъ страстей и бснованія партій. Не такова истинная поэзія: ея содержаніе не вопросы дня, а вопросы вковъ, не интересы страны, а интересы міра, не участь партій, а судьбы человчества. Не таковъ художникъ: въ дивныхъ образахъ осуществляетъ онъ божественную идею для нея самой, а не для какой-либо вншней и чуждой ей цли. Поэту нужно показать, а не доказать,— въ искусств что показано, то уже и доказано. Поэту не нужно излагать своего мннія, которое читатель и безъ того чувствуетъ въ себ по впечатлнію, которое произвелъ на него разсказъ поэта. Моральныя сентенціи и нравоученія со стороны поэта только ослабили бы силу впечатлнія, которое одно тутъ и нужно, и дйствительно’.
Если вглядться поближе въ этотъ отрывокъ, можно замтить, что Блинскій уже въ это время былъ совсмъ не такъ далекъ отъ утилитарно-общественнаго взгляда на искусство, какъ это могло казаться съ перваго взгляда. Въ самомъ дл, онъ говоритъ, что искусство выражаетъ сознаніе общества и питаетъ нашъ духъ благородными помыслами благого и истиннаго. Вполн послдовательный гегеліанець не долженъ бы такъ говорить. Зачмъ смшивать понятія? Зачмъ говорить о благомъ, объ истинномъ, объ общественномъ сознаніи, когда доктрина предписываетъ говоритъ только о красот? Что же касается того, что искусство, будто бы, питаетъ нашъ духъ благородными помыслами и просвтляетъ наше сознаніе, не подозрвая этого и заботясь лишь о себ, о своемъ самораскрытіи, то хоть это и неправда, конечно, но неправда, такъ сказать, безобидная, неопасная: намъ лишь бы дло было сдлано, а тамъ толкуйте сколько хотите о безсознательности творчества.
Ограничимся этимъ. Опровергать эстетическіе взгляды Блинскаго въ этомъ період нтъ надобности уже потому, что они опровергнуты самимъ Блинскимъ въ его боле позднихъ статьяхъ. ‘Никто, кром людей ограниченныхъ и духовно-малолтнихъ, не обязываетъ поэта воспвать непремнно гимны добродтели и карать сатирою порокъ, но каждый умный человкъ вправ требовать, чтобы поэзія поэта или давала ему отвты на вопросы времени или, по крайней мр, исполнена была скорбью этихъ тяжелыхъ, неразршимыхъ вопросовъ’. Это было сказано Блинскимъ около 1845 года, а насмшка надъ людьми, желающими, будто бы, превратитъ поэта въ ‘подрядчика’ и навязывать ему темы, была выражена въ 1840 году. Передъ нами вопросъ: какими средствами усплъ человкъ, въ короткій промежутокъ нсколькихъ лтъ, сбросить съ себя путы ложной доктрины и выбраться на прямую дорогу положительнаго міросозерцанія? Отвть на этотъ вопросъ мы найдемъ не въ какихъ-либо вншнихъ обстоятельствахъ жизни Блинскаго, не въ какихъ-либо кружковыхъ вліяніяхъ, случайныхъ встрчахъ и разговорахъ, а въ самой личности знаменитаго критика.

VII.

Приступая къ характеристик Блинскаго, авторъ Очерковъ начинаетъ съ ршительнаго заявленія, что такого человка ‘невозможно не признать геніальнымъ’. Черезъ нсколько строкъ онъ указываетъ общіе признаки геніальнаго человка. ‘Геніальный человкъ,— говоритъ авторъ,— производить на насъ впечатлніе совершенно особеннаго рода, какого не производятъ самые умные, самые даровитые изъ другихъ людей: вы видите въ немъ такой умъ, которому ясны самые трудные вопросы, который даже вы понимаетъ, что въ нихъ труднаго, когда онъ говорить, и для васъ становится ясно и просто все, — вы дивитесь не тому, что онъ разршилъ вопросъ, а только тому, что вы сами не разршили этого вопроса безъ всякаго труда: вдь, стоило только взглянуть на дло простыми, вовсе не мудрыми глазами. Необычайная простота, необычайная ясность — удивительнйшее качество геніальнаго ума. Но дло въ томъ, что онъ берется за существенную сторону вопроса, отъ ршенія которой все зависитъ, а изъ всхъ вопросовъ опять берется за существеннйшій въ дл, отъ ршенія котораго зависитъ пониманіе остальныхъ вопросовъ, потому-то и ясенъ для него каждый вопросъ, каждое дло. Такое впечатлніе совершенной простоты и ясности производитъ критика Блинскаго’.
‘Геній’ — очень большое слово. Авторъ справедливо указываетъ на простоту и ясность, въ соединеніи съ силою и глубиною, какъ на непремнныя качества геніальнаго ума, но понятіе геніальности, все-таки, не исчерпывается этими, чисто-мозговыми, свойствами. Нравственный элементъ, т.-е. сила воли, благородство характера, чуткость и активность совсти также принадлежатъ къ высшимъ духовнымъ дарамъ нашимъ, которые въ представленіи о всесторонней, идеальной геніальности должны занять мсто на ряду съ умственными способностями. Представителемъ такой полной геніальности, т.-е. геніальности ума и геніальности совсти, можетъ быть назвавъ во всей исторіи человчества едва ли не одинъ Сократъ, умвшій творить идея и съумвшій умереть за нихъ. Вс другіе вершины и свточи человчества отличаются преимущественнымъ развитіемъ какой-нибудь одной изъ сторонъ человческаго духа — или умственною, или нравственною. Бэконъ былъ геніальный философъ, Ньютонъ былъ геніальный ученый, Гёте былъ геніальный мыслитель-поэтъ, но мы, люди обыкновенные, не желаемъ походить на нихъ въ нравственномъ отношеніи. Съ другой стороны, Гусъ, Вашингтонъ, Гарибальди подавляютъ насъ своимъ нравственнымъ величіемъ, но расширенію нашихъ понятій они, конечно, способствовать не могутъ и въ чистоумственномъ отношеніи мы чувствуемъ себя въ ихъ обществ совершенно свободно.
Ни къ одной изъ этихъ категорій геніальныхъ людей Блинскій не принадлежалъ всецло и исключительно. Въ то же время, онъ съ извстнымъ правомъ можетъ быть одновременно отнесенъ и къ той, и къ другой. Авторъ Очерковъ говорить въ одномъ мст своей книги, что Блинскій и нкоторые его товарищи по сил ума, т.-е. по способности къ отвлеченному мышленію, не уступали Гегелю. Это — несомннное преувеличеніе. Какъ метафизикъ и діалектикъ, Гегель вообще иметъ немного равныхъ себ въ исторіи философіи. Его система дала огромный толчокъ европейской мысли, создала цлыя философскія школы, повліяла на такіе умы, какъ Прудонъ, Фейербахъ, Марксъ. Авторъ Очерковъ въ одной изъ своихъ политико-экономическихъ статей, характеризуя Милля, отводитъ ему мсто во второмъ ряду европейскихъ мыслителей, непосредственно за тми оригинальными творческими умами, которые создаютъ цлыя системы, отмчаютъ цлую эпоху печатью Своей индивидуальности. Въ этомъ же ряду, по нашему мннію, находится и мсто Блинскаго, необыкновенно ясный и логическій умъ котораго умлъ выводить изъ даннаго принципа всевозможныя слдствія, но самый принципъ усвоивалъ именно какъ нчто готовое, по собственному выраженію Блинскаго. Съ другой стороны, Блинскій настолько же возвышался надъ среднимъ нравственнымъ уровнемъ своимъ идеализмомъ, своею искренностью и убжденностью, насколько уступалъ практическимъ вождямъ человчества и историческимъ реформаторамъ въ той нравственной импозантности, въ той непреклонности духа, которыя подчиняютъ и покоряютъ толпу. И на этотъ счетъ мы имемъ собственное свидтельство Блинскаго, который, къ слову сказать, былъ склоненъ гораздо боле умалять, чмъ преувеличивать свои достоинства. ‘Боже мой,— писалъ Блинскій, познакомившись съ Лермонтовымъ, — какъ онъ ниже меня по своимъ понятіямъ и какъ я безконечно ниже его въ моемъ передъ нимъ превосходств! Каждое его слово — онъ самъ, вся его натура во всей глубин и цлости своей. Я съ нимъ робокъ, меня давятъ такія цлостныя, полныя натуры, я передъ нимъ благоговю и смиряюсь въ сознаніи своего ничтожества’. Вотъ отношеніе вообще человка мысли къ человку дла. Въ Лермонтов — насколько можно судить о двадцатилтнемъ юнош — дйствительно были задатки тхъ свойствъ, которыя необходимы для практическаго дятеля исторіи, и Блинскій поэтому былъ правъ, поставляя себя ниже его, при совершенно ясномъ сознаніи, въ то же время, своего умственнаго превосходства надъ нимъ. Шутливое замчаніе кого-то изъ персонажей Тургенева, что настоящій герой долженъ походить на быка, который только молчитъ и молчитъ, а начнетъ бодаться — стны падаютъ,— это замчаніе не только остроумно, но и умно. Этой способности къ практической иниціатив, къ ршительнымъ дйствіямъ Блинскій былъ совершенно лишенъ.
Такимъ образомъ, и въ нравственномъ отношеніи Блинскій долженъ быть поставленъ во второмъ ряду, позади тхъ властныхъ, ‘прямолинейныхъ’ людей, которые умютъ господствовать надъ толпою. Однако, именно во второмъ ряду, а не въ третьемъ и не въ четвертомъ, не говоря уже о тхъ безчисленныхъ рядахъ, изъ которыхъ слагается человческая масса. Взамнъ ‘героическихъ’ свойствъ, Блинскій обладалъ многими качествами, изъ которыхъ двухъ-трехъ достаточно, чтобъ окружить ихъ обладателя нкоторымъ ореоломъ. Главнйшимъ и лучшимъ изъ этихъ качествъ было то, что я не умю назвать иначе, какъ инстинктомъ общественности. Я говорю — инстинктъ, а не убжденіе, не принципъ, потому что никогда чисто-головное, теоретическое убжденіе не можетъ пріобрсти надъ человкомъ такой власти, какъ непосредственное стихійное стремленіе, исходящее изъ самой глубины его психической природы. Напомню читателю, — вроятно, къ немалому его удивленію,— характеристику князя Василія Курагина, придворнаго карьериста, сдланную Львомъ Толстымъ въ роман Война и миръ: ‘Князь Василій не обдумывалъ своихъ плановъ. Онъ еще мене думалъ сдлать людямъ зло для того, чтобы пріобрсти выгоду. Онъ былъ только свтскій человкъ, успвшій въ свт и сдлавшій привычку изъ этого успха. У него постоянно, смотря по обстоятельствамъ, составлялись различные планы и соображенія, въ которыхъ онъ самъ не отдавалъ себ хорошенько отчета, но которые составляли весь интересъ его жизни. Не одинъ и не два такихъ плана и соображенія бывало у него въ ходу, а десятки, изъ которыхъ одни только начинали представляться ему, другіе достигались, третьи уничтожались. Онъ не говорилъ (себ, наприм.: ‘Этотъ человкъ теперь въ сил, я долженъ пріобрсти его довріе и дружбу и черезъ него устроить себ выдачу единовременнаго пособія’, но человкъ въ сил встрчался ему, и въ ту же минуту инстинктъ подсказывалъ ему, что этотъ человкъ можетъ быть полезенъ, и князь Василій сближался съ нимъ и при первой возможности, безъ приготовленія, по инстинкту, льстилъ, длался фамильяренъ, говорилъ о томъ, о чемъ нужно было’.
Вотъ именно таковъ, точь-въ-точь таковъ, въ своей психологической основ былъ и Блинскій. Подобно тому, какъ князь Василій не просто устраивалъ свою карьеру, свои дла, а жилъ этимъ устроеніемъ, видлъ въ его процесс весь интересъ своей жизни и безотчетно, инстинктивно говорилъ о томъ, о чемъ нужно было, подобно ему дйствовалъ и Блинскій въ сфер общественныхъ вопросовъ. Въ узкихъ рамкахъ замкнутаго дружескаго кружка, среди тяжелыхъ лишеній матеріальной жизни, въ печальномъ положеніи литературнаго чернорабочаго, подъ гнетомъ неизлечимаго недуга, въ Москв, въ Петербург, въ южныхъ степяхъ, за границей, всегда, везд и при всякихъ обстоятельствахъ Блинскій зналъ одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть, говоря лермонтовскимъ выраженіемъ {Позволю себ указать, что факты, сюда относящіеся, читатель можетъ найти въ біографіи Блинскаго, составленной мною для Біографической библіотеки г. Павленкова. Тамъ же онъ можетъ почерпнуть и нкоторыя данныя для характеристики человческой и писательской личности Блинскаго, опущенныя въ этой стать.}. Ничего личнаго, эгоистическаго эта властительная душа въ себ не заключала. Блинскій жилъ интересами литературы, но не какъ своею спеціальностью, а какъ органомъ нашей умственной жизни, какъ фокусомъ нашей общественности. Даже подчинившись мертвящей доктрин Гегеля, онъ сохранилъ въ себ ‘душу живу’ и умлъ пріурочивать метафизическія отвлеченности къ вопросамъ и нуждамъ живой дйствительности. Въ самый разгаръ своего увлеченія Гегелемъ, съ жаромъ защищая теорію чистаго искусства, онъ съумлъ, однакожь, и понять значеніе только что выступившаго Гоголя, и оцнить Грибодова,— писателей, казалось бы, мене всего симпатичныхъ для защитника разумности дйствительности. Онъ именно всегда говорилъ о томъ, о чемъ нужно было, что стояло на очереди, назрвало въ умахъ, носилось въ воздух.
Въ сущности, то же или почти то же самое, только въ другихъ терминахъ, говоритъ объ этомъ и авторъ Очерковъ. Вотъ его подлинныя слова: ‘Много было достоинствъ у критики Блинскаго, но вс они пріобртали жизнь, смыслъ и силу отъ одной одушевлявшей ихъ страсти — отъ пламеннаго патріотизма. Какъ вс высокія слова, какъ любовь, добродтель, слава, истина, слово ‘патріотизмъ’ иногда употребляется во зло непонимающими его людьми для обозначенія вещей, не имющихъ ничего общаго съ истиннымъ патріотизмомъ, потому, употребляя священное слово ‘патріотизмъ’, часто бываетъ необходимо опредлять, что именно мы хотимъ разумть подъ нимъ. Для насъ идеалъ патріота — Петръ Великій, высочайшій патріотизмъ — страстное, безпредльное желаніе блага родин, одушевлявшее всю жизнь, направлявшее всю дятельность этого великаго человка. Понимая патріотизмъ въ этомъ единственномъ истинномъ смысл, мы замчаемъ, что судьба Россіи въ отношеніи къ задушевнымъ чувствамъ, руководившимъ дятельностью людей, которыми наша родина можетъ гордиться, досел отличалась отъ того, что представляетъ исторія многихъ другихъ странъ. Многіе изъ великихъ людей Германіи, Франціи, Англіи заслуживаютъ свою славу, стремясь къ цлямъ, не имющимъ прямой связи съ благомъ ихъ родины, напримръ, многіе изъ величайшихъ ученыхъ, поэтовъ, художниковъ имли въ виду служеніе чистой наук или чистому искусству, а не какимъ-нибудь исключительнымъ потребностямъ своей родины. Бэконъ, Декартъ, Галилей, Лейбницъ, Ньютонъ, нын Гумбольдтъ и Либихъ, Кювье и Фареде трудились и трудятся, думая о пользахъ науки вообще, а не о томъ, что именно въ данное время нужно для блага извстной страны, бывшей ихъ родиною. Мы не знаемъ и не спрашиваемъ себя, любили ли они родину: такъ далека ихъ слава отъ связи съ патріотическими заслугами. Они, какъ дятели умственнаго міра, космополиты. То же надобно сказать о многихъ великихъ поэтахъ Западной Европы. У насъ не то: историческое значеніе каждаго русскаго великаго человка измряется его заслугами родин, его человческое достоинство — силою его патріотизма. Ломоносовъ, Державинъ, Карамзинъ, Пушкинъ справедливо считаются великими писателями, но почему? ‘Потому, что оказали великія услуги просвщенію или эстетическому воспитанію своего народа’. Дйствительно, до сихъ поръ для русскаго человка единственная возможная заслуга передъ высокими идеями правды, искусства, науки — содйствіе распространенію ихъ въ его родин. Русскій, у кого есть здравый умъ и живое сердце, до сихъ поръ не могъ и не можетъ быть ничмъ инымъ, какъ патріотомъ, въ смысл Петра Великаго,— дятелемъ въ великой задач просвщенія Русской земли. Въ этомъ смысл не много найдется въ нашей литературной исторіи явленій, вызванныхъ такимъ чистымъ патріотизмомъ, какъ критика Блинскаго. Любовь къ благу родины была единственною страстью, которая руководила ею: каждый фактъ искусства цнила она по мр того, какое значеніе онъ иметъ для русской жизни. Эта идея — паосъ всей ея дятельности. Въ этомъ паос je тайна ея собственнаго могущества’.
Все это можетъ быть принято только съ извстными ограниченіями и оговорками. Конечно, безусловный властелинъ страны, торжественно сказавшій въ самую ршительную минуту своей жизни: ‘а о Петр вдайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россія въ благоденствіи и слав’, ссудившій ради идеи своего собственнаго сына, представляетъ собою высшій образецъ патріотическаго самоотреченія. Но потому-то именно онъ и не можетъ служить примромъ. Патріотизмъ Петра покоился на такихъ основаніяхъ, которыя немыслимы, недоступны для частнаго лица. Мы не выбираемъ себ отечества, а Петръ любилъ обновленную Россію какъ свое созданіе, какъ воплощеніе своей идеи. Очень сомнительно, чтобы въ основ дятельности Ломоносова, Державина, Карамзина, Пушкина лежало патріотическое чувство. Мы вовсе не отрицаемъ патріотизма этихъ писателей въ вид естественнаго чувства русскаго къ Россіи, но мы сомнваемся въ ихъ патріотизм въ смысл сознательной и регулирующей идеи. Патріотизмъ Ломоносова выражался въ его борьб съ академическими нмцами, да въ наивномъ самохвальств такого, напримръ, рода:
Коль нын радостна Россія!
Она, коснувшись облаковъ,
Конца не зритъ своей державы,
Гремящей насыщенна славы,
Покоится среди луговъ.
Патріотизмъ Державина выражался въ превознесеніяхъ Фелицы и въ похвалахъ шекснинской золотой стерляди. Въ лучшихъ, классическихъ одахъ Державина Богъ и Ла смерть князя Мещерскаго нтъ и тни патріотическаго элемента. Патріотизмъ Карамзина, если не ошибаемся, выразился.ярче всего въ томъ, что чувствительный писатель воскликнулъ однажды: ‘любезное отечество!’ — и заплакалъ. Если этого и не было, то это должно было быть. Правда, Карамзинъ написалъ двнадцать томовъ исторіи, но самое заглавіе ея (Исторія государства Россійскаго) указываетъ, что до настоящаго историческаго пониманія, а стало быть и до настоящаго патріотизма ему предстояло еще возвыситься. Ультра-патріотическія произведенія Пушкина, врод стихотворенія Клеветникамъ Россіи, отнюдь не составляютъ его славы. Гоголь блеснулъ патріотизмомъ въ извстномъ сравненіи Россіи съ птицей-тройкой, Грибодовъ рекомендовалъ намъ поучиться у китайцевъ ихъ премудрому незнанью иноземцевъ, и проч. и проч. Не для дешевой и запоздалой насмшки надъ всми этими замчательными людьми и великими писателями привожу я эти факты, а лишь для доказательства, что сознательный и разумный патріотизмъ былъ неизвстенъ имъ, потому что былъ неизвстенъ ихъ эпох, а если былъ неизвстенъ, то и не могъ, конечно, направлять и регулировать ихъ дятельность, какъ это полагаетъ авторъ Очерковъ. Сознательный патріотизмъ не можетъ исключать изъ своихъ симпатій народъ,— боле того, не можетъ не ставить его на первый планъ, какъ главную силу и опору отечества. Въ чемъ выразилась у названныхъ писателей эта сторона патріотизма, и если кое-гд и кое у кого изъ нихъ и выразилось, то достаточно ли, пропорціонально ли огромной важности объекта? Если самый ближайшій къ намъ по времени изъ этихъ писателей училъ своихъ пріятелей говорить мужику: ‘ахъ, ты, невымытое рыло!’ — такъ что ужь толковать о какомъ-то исключительномъ патріотическомъ дух русской литературы!
Здсь оканчивается наше разногласіе. Блинскій, точно, съумлъ отъ непосредственнаго чувства полузоологической любви къ своей родин возвыситься до сознательнаго патріотизма, до идеи отечества, не только не исключающей, а требующей критики. Это произошло, однако, только во второй періодъ дятельности Блинскаго, когда онъ освободился отъ кошмара гегеліанства и понялъ, что краснорчиво толковать передъ лицомъ крпостной дйствительности о разумности дйствительности вообще — значитъ быть очень двусмысленнымъ патріотомъ. Не въ патріотизм заключалась сила Блинскаго, а въ той страстной жажд справедливости, которая отличаетъ всякую чуткую человческую совсть. Авторъ Очерковъ очень справедливо говоритъ, что ‘критика Блинскаго развивалась совершенно послдовательно и постепенно: статья объ Очеркахъ Бородинскаго сраженія противуположна стать о Выбранныхъ мстахъ, потому что он составляютъ дв крайнія точки пути, пройденнаго критикой Блинскаго, но если мы будемъ перечитывать его статьи въ хронологическомъ порядк, мы нигд не замтимъ крутаго перелома или перерыва: каждая послдующая статья очень тсно примыкаетъ къ предъидущей, и прогрессъ совершается при всей своей огромности постепенно и совершенно логически’. Это такъ, но дло въ томъ, что это было не столько логическимъ измненіемъ мнній, прогрессомъ воззрній, сколько постепеннымъ ростомъ и, наконецъ, освобожденіемъ живаго нравственнаго чувства, которое нашъ авторъ называетъ патріотизмомъ, а мы назовемъ альтруизмомъ. Сильнйшій доводъ, скажу еще разъ, противъ гегелевской философіи резюмируется Блинскимъ именно въ этихъ словахъ: ‘я не хочу счастья и даромъ, если не буду покоенъ за каждаго изъ моихъ братій по крови’. Но разв это логическій доводъ? Это — протестъ возмутившейся совсти, это крикъ любвеобильнаго сердца.
И такъ, вотъ мсто Блинскаго въ кругу крупнйшихъ дятелей человчества. Если онъ не былъ первостепеннымъ мыслителемъ и не былъ вождемъ, въ историческомъ значеніи этого слова, онъ за то соединялъ въ себ нкоторыя свойства, присущія и тому, и другому разряду геніальныхъ людей. Онъ настолько же выше Гарибальди, напримръ, по уму, насколько выше Гегеля по нравственному чувству. Второй, окончательный періодъ дятельности Блинскаго является выраженіемъ полной духовной гармоніи, представляетъ собой рдкое и блестящее единеніе сильнаго ума, отвчающаго на запросы чуткой совсти. Къ сожалнію, здсь мы должны остановиться. Успшный анализъ дятельности Блинскаго этого періода можетъ быть сдланъ только въ связи съ анализомъ дятельности его послдователей, а это дло будущаго.

М. Протопоповъ.

‘Русская Мысль’, кн.IX, 1892

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека