Стояла ясная морозная ночь, сверкавшая звздами неба и снга. Полный, круглый, среброперый лебедь-мсяцъ тихо плылъ въ прозрачной вызведвшей глубин, ясно озаряя блую равнину, холмы и сугробы — волны снжнаго моря и темныя избы деревеньки, почти поглощенной имъ. Не было звука. Повидимому, все, даже собаки, спало мертвымъ сномъ.
Однако, въ маленькихъ покосившихся и насквозь промерзшихъ окнахъ крайней бдной избенки брезжилъ свтъ. Въ ней, у образа, горла тонкая желтая восковая свча, не позволяя ничего разсмотрть ясно,— но бдно, холодно, темно и невесело показалось бы каждому, даже незнавшему, что тутъ томилась и умирала молодая мать.
— Баушка!!— сильне, болзненне и слезливе простоналъ онъ вновь.
— Ась!… а? Что ты?… Чего теб, касатка?— со сна торопливо отозвалась встрепенувшаяся высокая старуха и сла на лавк, гд спала, звая и крестя ротъ.
— Подь-ко сюда…
Та подошла и наклонилась въ болзненному, исхудалому, мертвенно-блдному, но молодому и все еще красивому лицу звавшей.
— Что ты, болзная моя, что?— ласково спросила она.
— Трудно мн, бабынька… не жилецъ я на бломъ свт… Маетъ меня, нудитъ, душитъ совсмъ,— едва-едва выговорила та.
— Ты что это?… Христосъ съ тобой!… Полегчитъ, дастъ Господь-Царь небесный,— утшала старуха такимъ упавшимъ голосомъ, что, очевидно, сама плохо врила сказанному.— Дай-кась я тебя повыше положу… Вотъ такъ! вотъ… Да испей ты шалфейцу… хорошо тепленькаго-то… въ печи у меня.
Она было двинулась въ устью печи.
— Нтъ-нтъ, занапрасно,— нетерпливо и досадливо закачала головою больная.— Кваску бы?!… да нтъ, чай,— съ тоской и: страстной жаждой, добавила она, мечтая о прохладномъ кисломъ квас, какъ о недостижимомъ нектар.
— Нтути, родная моя, нту. Утречкомъ возьму… не знала я.
Бдность была настоящая деревенская, неподкрашенная и безъисходная, а не побирающаяся по городамъ,— по папертямъ, трактирамъ и гуляньямъ,— обращенная въ промыселъ и цехъ.
— Дай хоть водицы,— уныло согласилась больная, утративъ радужныя мечты о квас,— горитъ нутро-то во мн… Сама зябну, а нутро горитъ.
Старуха подала воды и больная изсохшими, потрескавшимися губами на минуту жадно прилипла къ ковшу. Затмъ наступило и прошло нсколько минутъ мертваго молчанія, когда можно было подумать, что она уснула, а она едва ли не молилась, потому что все время губы ея шевелились, и она смотрла, не сводя глазъ, на ликъ Богоматери, единственный свтлый предметъ въ изб.
Однако, молчаніе длилось недолго, вскор стоны и сдержанныя рыданія встревожили старушку, собиравшуюся было лечь. Она опять подошла къ больной.
Та дышала тяжело и прерывисто, съ какимъ-то хрипньемъ и свистомъ при каждомъ удар сердца, точно въ изб качался и поскрипывалъ маятникъ старыхъ-престарыхъ ржавыхъ часовъ. Дрожавшія холодныя руки умиравшей были прижаты къ груди, надорванной кашлемъ, выбившіеся темные волосы прилипли въ потному лбу, больные, лихорадочно сверкавшіе глаза, жадно устремленные на старуху, силились что-то сказать ей.
— Бабынька Мавра, помираю я,— наконецъ, чуть слышно проговорила она.— Родная, заставь за себя Бога молить: не покинь ребятенокъ,— заволновалась и заплакала бдная мать.
— Что ты, Аннушка, Господь съ тобой! He-жъ мы зври какіе — не бросимъ, чай.
Бабушка Мавра отвернулась, горько махнула рукой и, проворно отирая глаза, подошла къ чуть теплой печи, чтобы поднять дтей.
Это были мальчикъ лтъ девяти-десяти и двочка трехъ-четырехъ, которую братишка тотчасъ взялъ на руки, кутая отъ стужи въ старыхъ ватныхъ лохмотьяхъ. Дти были красивыя, и мальчикъ напоминалъ мать. Глаза крошки слипались и всклокоченная льняная головенка клонилась и падала на плечо брата.
Несмотря на свои девять лтъ, Ваня, видимо, понималъ, что такое смерть. То-есть понималъ столько же, сколько и мы, большія дти — можетъ быть, нсколько больше. Вся выгода бднаго нищаго ребенка въ томъ, что онъ рано знакомится со всмъ ужасомъ безпомощной жизни и смерти. Немудрено, что онъ, въ большинств такихъ случаевъ, опытне, выносливе и дятельне насъ, взрослыхъ умныхъ дтей умнаго міра.
Ребенокъ серьезно и хмуро подошелъ къ тихо плакавшей матери. Вроятно, его любящее маленькое сердчишко болзненно сжалось и заметалось въ груди, но самъ онъ не заплакалъ. Только губы его нервно вздрагивали и дикіе испуганные глаза, боровшіеся со слезами, съ невыразимымъ упорствомъ и вниманіемъ впились въ лицо больной, точно онъ хотлъ видть, гд тутъ смерть и близка ли она.
— Ванюшка!… Прости, золотой ты мой, помираю я!— съ тоской, любовью и волненіемъ заговорила больная, не спуская глазъ со своего любимца.— Господу Богу оставляю васъ — одна моя надежда… Бабынька, родная, не покинь ты ихъ!— вдругъ опять взмолилась она бабушк Мавр.— Поговори ты брательнику про сиротъ горемычныхъ, поклонись міру — пусть будетъ на мсто отца имъ!
— Не убивайся ты, не убивайся, говорю теб. Не безъ добрыхъ людей свтъ-отъ, не дадимъ пропасть, горькая ты моя!— утшала та.
— Ну-ну, дай вамъ Господи,— перекрестилась нсколько успокоенная больная.— Ваня, положъ ко мн Машутку-то, поломъ, благословлю я ее напослдяхъ… Береги ее, сынокъ… Слышь, береги сестренку-то… единъ разъединъ ты у ей остаешься теперь!…
Мальчикъ слушалъ молча, серьезно, сосредоченно, боясь выговорить слово, чтобъ не зарыдать и еще боле не встревожить умиравшей.
— Подь самъ-то сюда… нагнись!
Мать нсколько разъ перекрестила и крпко поцловала сына и спавшую около дочку, едва оторвалась отъ нихъ, потомъ тяжело опрокинулась на изголовье и замолкла. Это было послднее напряженіе, отъ котораго ей пришлось отдыхать долго, очень долго. Ржавый маятникъ опять заскриплъ и закачался въ мертвой тишин, но… тише, тише и тише.
На бдной холодной постели давно спали мать съ дочерью, одна вчнымъ, другая крпкимъ, дтскимъ, здоровымъ сномъ, но долго стояли Ваня и бабушка Мавра, не догадываясь о томъ.
Старый ддъ-морозъ попрежнему постукивалъ въ стны, но не могъ разбудить ни живой, ни мертвой.
II.
Бабушка Мавра была доброе, хорошее существо, какія, къ счастью бдныхъ и страждущихъ, угнетенныхъ и оскорбленныхъ, существуютъ во всхъ слояхъ и классахъ общества. Въ свое время сама она такъ много жила — любила, страдала и росла сердцемъ, что впослдствіи, когда осиротла, нагоревалась и постарла, не могла уже зарыть его сокровищъ и не длиться ими съ бднымъ, горькимъ и темнымъ роднымъ міромъ.
Да, бабушка Мавра не всегда была той старухой, которой застаетъ ее нашъ разсказъ. Въ молодые свои годы это была высокая, красивая, веселая баба, выросшая на тяжеломъ крестьянскомъ труд, могущая постоять за себя и потягаться съ добрымъ мужикомъ. Недаромъ мужъ ея былъ кузнецъ, и полевыя работы, главнымъ образомъ, лежали на ней, жен, слышать не хотвшей и считавшей грхомъ забросить родимое поле. Какъ она успвала управляться съ кучей ребятишекъ и батракомъ,— вдаетъ одинъ Богъ, но дло горло и спорилось въ сильныхъ рукахъ расторопной женщины — воплощенья дятельности, умнья и упрямаго труда. Немудрено, что мужъ и дти не чаяли въ ней души, да и постороннимъ любо-дорого было смотрть на эту бабу-орлицу.
Но недолго радовалось гордое женское материнское сердце на любимаго мужа и веселыхъ, рзвыхъ, здоровыхъ дтей. На деревн подуло съ лихой стороны, нанесло какую-то лютую непонятную. хворь и скосило, одного за другимъ, всхъ — отца и дтей. Внезапно, вмсто живой, шумной, любящей семьи, Мавру окружили тихіе, грустные и безотвтные холмики могилъ, не требовавшіе и не дававшіе ничего, кром скорбной, дорогой и свтлой памяти о спящихъ въ нихъ.
Но, живое — живому, не умерло, не погибло и не перестало любить и жить сердце доброй женщины, хотя самой судьб понадобилось удесятерить темныя силы, чтобы испытать ее. Однимъ страшнымъ и внезапнымъ ударомъ она отняла у Мавры все, чмъ дорога, красна и полна жизнь. Въ то время, правда, вс силы души ея дрогнули, баба пошатнулась, но… устояла на ногахъ. Устояла и осталась, можетъ быть, тверже, чмъ была. Ея теплое, упругое, просторное сердце, вмсто того, чтобы разорваться, только расширилось до послднихъ предловъ. Оно вмстило въ себ огромное личное горе, словно затмъ, чтобъ умть принять боле обширное людское. Да, жестокимъ урокомъ, но тетка Мавра научилась этому.
Не надо было много времени, чтобъ жизнь, со своими печалями и радостями, вновь заговорила и закипла около дятельно-доброй женщины. У нестарой, одинокой сироты-вдовы вдругъ оказалось множество дтей, племянниковъ, сестеръ и братьевъ, съ которыми тепло и тсно породнилась она въ тсномъ родномъ мір. Вскор безъ тетки Мавры не длалось ничего, но чаще всего она оказывалась тамъ, гд нуждались боле въ помощи. Немудрено, что нуждавшіеся-то особенно и цнили ее.
Нтъ ничего удивительнаго, что женщина, успвавшая думать о другихъ, не опустила рукъ и не растерялась у себя, оставшись одна. Трудомъ и терпніемъ ее нельзя было удивить, а потому даже до послдняго времени Мавра вела собственное небольшое хозяйство и жила домомъ не богато, но и не бдно. Люди болтали, что посл кузнеца остались и деньжонки, потому ли, что при Мавр жила воспитанница ‘сиротка Груня’, извстная подъ этимъ именемъ во всемъ околотк, или потому, что бабушка Мавра, теперь уже старуха, умла гд-то находить помощь именно въ то время, когда та была особенно необходима, и ее было неоткуда ждать. Груня жила при Мавр дивнымъ-давно. Та взростила ее, считала за дочь и, во время нашего разсказа, любила всми силами старой, вчно юной души.
— Вотъ теб, Грунюшка, покуда и братъ съ сестрой,— ласково и серьезно обратилась она къ двушк, когда погребенье Аннушки кончилось и гробъ завалили пескомъ и комьями мерзлой земли.— Бери ихъ къ намъ, сироты — Божьи дти!
И хотя ожесточенный, словно замершій мальчикъ, съ упрямымъ любопытствомъ смотрвшій на послдній печальный обрядъ, пошелъ отъ свжаго песчанаго холма, краснвшаго на снгу, только за Марьюшкой, которую зарытая поручила ему, но онъ не забылъ этихъ словъ и разразился рыданіями, какъ только добрался до избы бабушки Мавры.
Такъ бдныя осиротвшія дти начали новую жизнь, хотя, строго говоря, и сама бабушка Мавра не предполагала, что они долго останутся у нея.
У сиротъ въ сосднемъ сел Бабанов, большомъ, прозжемъ и торговомъ, жилъ родной дядя по матери — тотъ брательникъ, о которомъ она упоминала передъ смертью. Естественно было разсчитывать на него, тмъ боле, что жилъ онъ далеко не бдно. Это былъ средній торгашъ разнообразными сельскими товарами и продуктами, начиная съ гвоздя, кнута, веревки, кошельковъ, рукавицъ, дугъ, допотопныхъ окаменвшихъ кренделей-баранокъ, хомутовыхъ клещей, сапоговъ, валенокъ, кушаковъ и шапокъ, дегтя, хлба, овса, масла и кончая свитымъ китайскимъ чаемъ, изъ котораго давнымъ-давно улетучилась и выварилась всякая память о Кита. Самъ по себ онъ былъ, что называется, ни рыба, ни мясо и, пожалуй, если бы и не призрлъ, то не отказалъ бы въ помощи дтямъ по мр силъ и возможности, но жена — вотъ главное! Ея онъ боялся, какъ огня, да и было чего. Жена его, тетка Дарья, имвшая собственныхъ двухъ дтей, и для нихъ-то была не лучше лютой мачихи, почему можно судить, каково было бы постороннимъ, да еще беззащитнымъ сиротамъ. Это была недобрая баба, со сварливымъ, бшенымъ характеромъ, обращавшимъ домъ въ содомъ. Недаромъ на сел прозвали ее вдьмой.
Бабушка Мавра, знай она все это, ни за что не обратилась бы къ запуганному супругу Дарьи, во избжаніе напраснаго стыда и грха, какъ говорила потомъ, но, прежде всего, старуха считала себя обязанной исполнить волю умершей — поговорятъ брательнику и поклониться міру, а, съ своей стороны, не упускать случая, могущаго пригодиться будущности сиротъ. Такъ она и сдлала, но съ первыхъ же словъ растерявшійся дядя сталъ открещиваться отъ живаго наслдства и совсмъ упалъ духомъ и отороплъ, когда старики ршили было единогласно отдать сиротъ ему. Совсмъ иначе приняла извстіе о томъ Дарья. Она, какъ бшеная, ворвалась въ кругъ этихъ ‘старыхъ дураковъ’, изругала ихъ вдоль и поперекъ, кричала и выла, что у нея свои пострлы, и клялась утопить щенятъ, которыхъ хотятъ навязать ей на шею. Кстати, проклятая баба за что-то ненавидла покойную невстку.
При послднихъ словахъ, изумленная и негодующая бабушка Мавра истово и молча перекрестилась нсколько разъ, поклонилась старикамъ и, не промолвивъ слова, быстро пошла по дорог домой. Чувство стыда и гнва отняло у ней языкъ.
Вотъ какъ Божьи дти сдлались дтьми бабушки Мавры и начали новую жизнь.
III.
Мать недаромъ поручила сестренку брату. Ваня былъ далеко не заурядной натурой. Оставшись сиротой по десятому году, онъ уже усплъ навидаться всего, чего большинству взрослыхъ дтей не дано испытать въ теченіе цлой жизни,— усплъ получить т жестокіе уроки ея, которыми ростетъ и мужаетъ человкъ. Сердце и разумъ мальчика должны были столкнуться съ такими жесткими, темными и серьезными сторонами существованія, что сдлали изъ него замкнутаго, неподатливаго ребенка, на котораго можно было положиться. Это было тмъ важне для Машутки, что въ брат лежалъ огромный запасъ любви, котораго некуда было двать по смерти матери, если бы онъ не подлилъ его между ею и бабушкою Маврой, полюбившей и понимавшей его.
Въ сущности, это былъ дикій мальчикъ, горькимъ опытомъ наученный сторониться отъ людей, помнившій нужду, болзнь и смерть всми покинутаго отца и матери, противъ воли родныхъ вышедшей за неровню. Но стоило разъ покорить его сердце, чтобы онъ отдалъ его вполн, хотя и зналъ сколько горя приноситъ любовь. Смотря по обстоятельствамъ, изъ такихъ дтей выходятъ люди упорные и въ любви, и въ ненависти.
Неудивительно, что мальчикъ вскор сдлался цлымъ міромъ для Марьюшки. Вдь, въ сущности, онъ былъ теперь ей матерью, товарищемъ, нянькою, забавой,— всмъ, чмъ жила двочка,— и понималъ это сердцемъ.
Въ зиму, передъ смертью матери, Ваня началъ ходить въ школу ближняго села и быстро сдлался любимцемъ учителя. Бабушка одобряла это, и дтямъ жилось хорошо, если бы серьезнаго ребенка не точила недтская мысль, что они дятъ чужой хлбъ и сидятъ на рукахъ старухи, которой давно необходимъ покой и отдыхъ. Недаромъ онъ ломалъ голову, какъ заплатить за это, и старался пока длать въ изб и около все, что могъ: пособить всмъ, забывая даже, по силамъ ли это ему. Старуха понимала все и душой льнула къ ребенку.
Была еще любовь въ немъ — всезахватывающее чувство, обширное и глубокое какъ море, радостно отдаваясь которому отдыхалъ ребенокъ, потому что имъ не болло, а жило и упивалось его сердце. Въ строгомъ смысл, его было и нельзя назвать любовью. Это было ничмъ не объяснимое, стихійное чувство природы — инстинктъ ея красоты и мощи,— необходимость, какъ воздухъ для дыханія и наслажденія, какъ вода для палимаго жаждою. Этого не называютъ любовью, здсь пропадаетъ личность, безъ него невозможенъ геній.
Старыя дти, не смйтесь и не судите по себ. Никакая радуга не поразитъ слпорожденнаго. Ему не дано знать, какъ рано природа начинаетъ вліять на насъ, ему неизвстно, что чувство гармоніи и красоты одновременно со свтовымъ спектромъ достигаетъ эачатковъ нашего сознанья — инстинкта, о которомъ упомянули мы.
Ваня былъ не таковъ. Съ раннихъ дней дтства онъ смотрлъ кругомъ на прекрасный міръ зоркими, широко раскрытыми, радостными глазами и видлъ многое, мимо чего проходятъ толпы дтей всхъ возрастовъ. Разумется, онъ не подозрвалъ, что природа учила его задолго до школы и дала ему множество непреложныхъ истинъ, которыхъ не было въ послдней. Онъ просто смотрлъ на нее, какъ на что-то живое, родное и ласковое, для чего не было словъ на его язык. Ему было тепло, легко и хорошо съ ней,— вотъ и все. Чмъ непривтне, темне и угрюме была окружавшая жизнь, тмъ ласкове, свтле и ближе казалась ему она, трепещущая зеленью, колышащая золотомъ нивъ, радостно глядвшая лазурью неба и водъ.
Наступала весна. Подъ пристальнымъ взоромъ солнца грудь земли теплла, снгъ таялъ, и подъ нимъ тихо сочились слезы — давно заледенвшія слезы воскресавшей. Побурли дороги, показались проталины, закричали грачи и изъ печи бабушки Мавры вылетли жаворонки и запли… не въ природ, а въ душ Вани и Марьюшки.
Мальчикъ, видимо, ходилъ взволнованный, но никто не подозрвалъ упрямой мысли, засвшей въ немъ, пока бабушк Мавр не пришлось познакомиться съ нею.
Серьезно и твердо онъ объявилъ, что станетъ просить и просилъ уже мста подпаска въ сел, гд учился. Что учитель и попъ хлопочатъ за него и говорили уже пастуху и мірянамъ, что, по его мннію, должна сдлать и бабушка, которую знали и любили тамъ. Долго, но напрасно отговаривала его старуха, увряя, что онъ и при дом дорогъ, однако, даже то, что надолго придется разстаться съ сестрой, не измнило ршенія Вани. Хоть на время сойти съ хлба бабушки и добыть ей немного деньжонокъ сдлалось его завтной мечтой. Такъ и случилось: мальчикъ покинулъ бабушку, сестру и школу съ Егорьева дня.
Совершенно новая жизнь наступила для него.
Мальчикъ чувствовалъ себя хорошо, не сознавая, что выведенъ изъ прозаическаго, мелочнаго житейскаго міра туда, куда влекли его мысль, чувство и воображеніе. Наконецъ-то на свобод, безъ помхи, часъ за часомъ, день за днемъ, могъ слдить онъ, какъ прекрасный обмиравшій міръ оживалъ передъ нимъ. Онъ замнялъ ему все. Со страстнымъ вниманіемъ смотрлъ ребенокъ въ милое разцвтавшее лицо, точно дорогія, мертвыя, холодныя черты дрогнули и улыбнулись ему. А благодатный міръ дйствительно улыбался, и весною называлась эта улыбка.
Ваня наслаждался одинъ, да ему и ненужны были люди. Онъ предпочиталъ смотрть на нихъ издали, какъ на мелкія, неясныя, вдали копошившіяся фигурки, служившія для пущаго оживленія окружавшаго, точно мухи, мшающія сну. Единственнымъ исключеніемъ изъ этого былъ пастухъ Сидоръ, отъ котораго отдалиться онъ не могъ, да, пожалуй, и не захотлъ бы.
Прежде всего, дядя Сидоръ былъ человкомъ такого рода, которые не только не мшаютъ другимъ, но всю жизнь свою стараются устроить такъ, чтобы другіе не мшали имъ. Этимъ объяснялись отчасти и самыя его пастырскія обязанности. Человкъ былъ нелюдимъ, философъ и ненавистникъ женщинъ. Но и тутъ насмшница судьба устроила было такъ, что у чудака происходили бы вчныя столкновенія съ ними, если бы онъ не презиралъ дамскій полъ повсюду и не держалъ въ страх и повиновеніи и ‘бабенокъ’, и ‘коровенокъ’. Даже самую пословицу о бык и молок старикъ перевернулъ по своему и обыкновенно восклицалъ, въ случаю: ‘да, жди безъ быка молока!’. Кажется, исключеніемъ изъ женскаго ‘отродья’ была только бабушка Мавра, которую дядя Сидоръ уважалъ давно и едва ли считалъ за бабу.
Кром упомянутыхъ, было и еще достоинство за Сидоромъ. Онъ отлично игралъ на рожк и мастерилъ музыкальные инструменты этого рода съ такимъ искусствомъ и разнообразіемъ, которому, по справедливости, могли позавидовать лучшіе деревенскіе мастера этого дла. Рожокъ дяди Сидора, несмотря на суровость музыканта, каждой презрннйшей коровенк его стада былъ извстенъ и милъ до такой степени, что довольно было дяд заиграть даже ночью, чтобы переполошить всхъ рогатыхъ обитателей села, то-есть произвести невообразимый ревъ, стукъ и порываніе изъ-подъ запора.
Несмотря на сладость здороваго утренняго сна, Ваня тоже полюбилъ этотъ рожокъ за его отрадное, добрящее впечатлніе.
Онъ любилъ т свжія, розовыя утра, когда они шли собирать стадо, вмст съ солнцемъ, только-что встававшимъ надъ горизонтомъ. Онъ смотрлъ, какъ вершины деревьевъ вспыхивали и загорались его лучами, какъ сочная трава блла инеемъ-жемчугомъ или сверкала алмазами росы, какъ самая пухлая пыль проселка волгла, тяжелла и плотно улегалась за ночь. Онъ весело-зябко ощущалъ, какъ животворная свжесть и чистота благовоннаго воздуха провтривали его легкія, а по спин и плечамъ тихо кралась и ползла сладкая, бодрая дрожь.
И вдругъ, въ деревенскую тишину — въ міръ отдыха, сна и темныхъ или радужныхъ грезъ — врывался долгій, бархатно-мягкій и разсыпавшійся трелью, радостный гимнъ Сидорова рожка. Онъ плъ по дворамъ и клтямъ, вторгался въ избы и вылеталъ за околицу, онъ плылъ по холмамъ и оврагамъ, по золотымъ морямъ ржи и овса, тронутымъ румянцемъ утра, будилъ послднихъ птицъ въ лсахъ и, вторимый и дробимый перекатнымъ эхомъ, возвращался отъ ихъ зеленыхъ стнъ и рдвшихъ алыхъ вершинъ… Но новыя и новыя трели настигали и встрчали старыя, покоряя пространство и безмолвіе утра. Рожокъ плъ и плъ, не смолкая. Плъ — и житейскій деревенскій хоръ вторилъ ему, сперва отрывочно и слабо, потомъ дружне, громче и сильне съ каждымъ мгновеньемъ. Поднимались ревъ и мычанье, блеянье козъ и овецъ, крикъ и клохтанье встревоженныхъ куръ, гоготъ гусей, лай собакъ и ржанье лошадей, только-что вернувшихся изъ ночнаго.
Скрипли ворота, лилась вода и стучала колодезная бадья, въ воздух стояли топотъ, фырканье и бабьи голоса, а рожокъ плъ, то замолкая, то воскресая новою бодрящею гаммой, будившей спящихъ, напоминавшей о свт, тепл и труд.
Ван сдавалось, что подъ эти псни даже курчавыя воздушныя стада — розовые барашки облаковъ — весело паслись по простору небеснаго голубаго пастбища, на восток отливавшаго мягкими тонами радуги,— ребенокъ подумалъ бы перламутра и опала, если бы зналъ, что такое перламутръ и опалъ.
IV.
Быстро мелькнули сверкавшіе дни лта. Давнымъ-давно ощетинились сжатыя нивы, листья желтли, краснли и сыпались золотымъ дождемъ, отцвтали послдніе цвты. Солнце переставало грть, земля зябла, блые холодные утренники гнали послднюю кровь съ ея лица. Наконецъ, наступили хмурые дни со снжкомъ, когда самый рожокъ Сидора смолкъ и пересталъ пть о тепл и свт.
Ваня вернулся домой и принесъ бабушк восемь рублей. Старуха заплакала отъ гордой радости… не деньгамъ, а сокровищу души, платившей свой долгъ. Работнику, которому только-что наступилъ одиннадцатый годъ, съ этихъ поръ не было другаго имени, кром кормильца.
Но не отдыхать пришелъ домой кормилецъ. Его отдыхъ — лто — миновалъ, наступала зима и растворилась школа — надо было наверстывать утраченное раннимъ уходомъ и позднимъ возвращеніемъ. Простившись съ угрюмымъ Сидоромъ, повидимому, довольнымъ подпаскомъ, тотъ побывалъ и у учителя. На будущее время приходить велли и туда, и сюда.
Началось прерванное ученье. Село было въ трехъ верстахъ отъ Шаблыниной, деревни Вани, но что значили эти три версты? Вскор онъ не только изрядно читалъ, но выводилъ и каракули по линейкамъ. Правда, буквы да и самые ноли и палки часто были не въ надлежащемъ вид и шатались, но, что за бда, лишь была бы трезвая мысль подъ подгулявшей буквой!… А мысли были трезвыя, благодаря учителю.
Николай Васильевичъ Гіацинтовъ былъ педагогъ, появившійся на свтъ едва ли не исключительно для сельской школы. Сынъ попа захолустной Россіи, чуть не мужика, онъ росъ съ крестьянскими дтьми, и въ тхъ же условіяхъ, какъ они. Немудрено, что онъ едва помирился съ духовнымъ училищемъ и бурсой, мимо которой не было пути. Но и она не привела ни къ чему. Грустно подумать, сколько блестящихъ надеждъ возлагалось стариками на способнаго Миколу и какъ блистательно онъ обманулъ эти надежды. Несмотря на то, что кончилъ въ семинаріи однимъ изъ первыхъ, Гіацинтовъ отвернулся отъ священства, отъ продолженія богословской науки, ведущей къ сану, отъ богатыхъ невстъ и мстъ, получаемыхъ за ними, даже отъ университета, о которомъ мечталъ раньше. Однимъ словомъ, онъ поразилъ всхъ, возвратившись къ мужицкому быту и хозяйству и оставаясь только здоровымъ, искуснымъ и трудолюбивымъ батракомъ въ дом отца, куда внесъ печаль и воздыханіе и откуда ушелъ при первой же возможности на мсто учителя.
Съ тхъ поръ онъ такъ и остался педагогомъ, страстно влюбленнымъ въ свое дло, неумвшимъ вообразить себя въ разлук съ деревенской дтворой. Онъ былъ счастливъ, когда школа была полна и ребятишки жужжали въ ней, какъ пчелы. Благо стран, гд есть стоики во имя любви, отщепенцы жрущаго міра, отдающіе себя дтямъ,— будущности и надеждамъ народа!
Таковъ былъ Гіацинтовъ. Немудрено, что дти любили его.
Для большинства ребятенокъ было настоящимъ праздникомъ, когда Николай Васильевичъ читалъ или разсказывалъ. Хорошо и наглядно онъ длалъ это, особенно послднее, что поневол случалось нердко. Въ школ не доставало и учебныхъ пособій, а не только матеріала для чтенія. Послднимъ приходилось побираться, и часто очень на короткое время.
Ваню въ особенности волновали эти чтенія и разсказы, чего не могъ не замтить учитель. Съ этого началось ихъ сближеніе.
Изъ всего, что читалъ и разсказывалъ Гіацинтовъ, ничто не поглощало вниманія и не покоряло воображенія Вани сильне описаній тропической природы, какого-то волшебнаго рая, какъ казалось мальчику. Воспаленное воображеніе пламенемъ рисовало ему чудотворно цвтущія страны, непроходимую, гигантскую, всезахватывающую растительность, съ колоссальными листьями, съ цвтами невиданныхъ красокъ и формъ, съ плодами необычайнаго вкуса, съ изумительными наскомыми и птицами, самоцвтными каменьями въ золотой оправ.
Это было бы трудно даже такому исключительному явленію деревенскаго міра, какъ Ваня, еслибъ Гіацинтовъ не показалъ воочію микроскопическаго уголка такого цвтущаго рая дтямъ. Не однажды онъ водилъ ихъ въ уцлвшія еще оранжереи сосдняго магната, гд самая тнь, жалкая пародія тропической флоры,— приземистые бананы, пальмы, папоротники, латаніи, драцены, орхидеи,— и т представляли собою совершенно новый міръ, намекавшій, что онъ такое на родин, гд-нибудь на вчномъ солнц Явы, Цейлона, Суматры, даже Гвіаны и Кубы — въ теплой паровой бан и влажномъ перегно прибрежій.
Немудрено, что чуткій ребенокъ грезилъ на яву и забывалъ гд онъ, несмотря на вой вьюги и свистъ метели, стучавшей и ломившейся въ разрушенныя и льдистыми пальмами росписанныя окна избы или школы.
Такъ проходила зима, раздвигая и разцвчая горизонтъ ребенка, такъ настала и новая весна. Знакомый рожокъ, вторя журчанью вешней воды и прыгавшему сердцу подпаска, вновь зазвучалъ по полямъ, лсамъ и оврагамъ. Опять потянулись теплые, ясные, длинные дни и короткія, блдныя ночи, Ваня благоденствовалъ. Счастливый мальчикъ не гадалъ, не думалъ, что недолго суждено длиться имъ, но судьба ршила и… случилось такъ.
Давно покончили покосы и принялись за жнитво. Время стояло ясное и жаркое, деревня радовалась и торопилась уборкою хлбовъ. По счастію, полоса бабушки Мавры лежала недалеко отъ выкошенныхъ мстъ села, куда теперь приходили со стадомъ Сидоръ и Ваня.
Такимъ образомъ, свиданія мальчика съ домащними стали нердки, и дядя Сидоръ нсколько разъ отпускалъ подпаска даже, ночевать домой, но съ условіемъ — на разсвт быть на мст пастьбы, которре было ближе къ Шаблыкиной, нежели ли селу.
Въ одинъ изъ такцхъ дней, когда уже солнце клонилось къ горизонту и на восток начинало срть и туманиться, Ваня, отпущенный Сидоромъ, угнавшимъ стадо, торопливо пустился по тропк къ бабушкину гнзду. Въ воздух темнло, и золотой багрянецъ на Запад тухъ точно рдющій уголь подъ пепломъ и золой сумерекъ. Кругомъ стоялъ полусвтъ-полумракъ, и прояснявшіяся очи ночнаго неба, звзды, вс ясне и шире начинали раскрываться и трепетать на восток. Въ изб не было еще огня, когда дорогой гость подошелъ къ ней. Груня съ Maшуткой сидли у поднятой рамы, точно провожали солнце или ждали кого.
— Мамыньки не видалъ?— спросила подходившаго первая.
— Нту, я думалъ дома она… Ай не была на жнитв-то?— удивился мальчикъ, къ которому сестренка тянулась въ окно и щебетала какъ птица.
— Вона!… то-то и есть, что была. Жать она лютая у насъ. А-й-й-й!… бда! Хлбомъ не корми… Куда теб молодыя — загоняетъ! Почесть до вечера видли — уйму нажала, а потомъ ровно теб сгинула… Ждемъ вотъ. Шли, думали дома, анъ нтъ. Рази по сосдству куда кликнули — на пути переняли?… Не заболлъ ли кто?… Вонъ, батрачка почесть съ ней жала, да и то не запримтила, куда длась. Передъ уходомъ звала, слышь-ко весь голосъ, да не дозвалась — подумала, что домой ушла.
— Чай, вправду, пошла въ кому. Рано не вернется, если не на деревн. Пошли поспрошать риботницу-то,— посовтовалъ пришедшій и спокойно и весело занялся съ двочкой.
Такъ время шло, а бабушки не было, и на деревн тоже не оказалось. Свечерло совсмъ, и Груня, помня, что вставать мальчику рано, собрала поужинать, покормила дтей, работницу, пола сама и вскор въ избу отсутствовавшей хозяйки пожаловалъ новый желанный гость — мирный, глубокій сонъ.
На утро, Ваня, дйствительно, поднялся чмъ свтъ, зная, что рожка за три версты не услышишь и будить его будетъ некому. Смущаемый мыслью опоздать, онъ проснулся съ первымъ птухомъ, хотя зналъ, что Сидоръ встаетъ только съ солнцемъ и, конечно, будетъ на пастьб поздне его. Рачительный мальчикъ, давно вертвшійся съ боку на бокъ, вскочилъ съ первымъ лучемъ еолица, закусилъ молока съ хлбомъ, припасеннаго Грунею, и тихо, никого не тревожа, выбрался изъ избы.
Тишина на деревн была невозмутимая, если бы не вороны, начавшія свою фуражировку по дворамъ и задамъ, да не птухи, перекликавшіеся точно часовые. Даже собаки, утомившіяся за ночь, спали мертвымъ сномъ. Стояло прохладно-сизое, подернутое флеромъ, утро, и день еще не вступалъ въ свои права. Только коньки немногихъ избъ, да верхъ журавля на колодц горячо тронуло солнце.
Ваня вышелъ за околицу и притворилъ ее. Почва передъ нимъ понижалась, дорога, чуть замтно, вела внизъ, и тамъ раскидывалась огромная панорама еще не освщенныхъ росистыхъ полей и темныхъ перелсковъ, тянувшихся по балкамъ и овражкамъ. Сырь и туманъ еще держались за ихъ курчавыя втви и распростертыя мохнатыя длани. Кругомъ, далеко-далеко, виднлись нетронутыя или сжатыя, точно выбритыя, нивы и вереницы сноповъ, поставленныхъ въ крестцы. Вскор шедшій повернулъ влво и утонулъ въ мор высокой, тихой, колосистой ржи. Не было звука, только по временамъ слышался шорохъ и шепотъ колосьевъ — послдняя молитва обреченныхъ на жертву серпу. Ваня слушалъ, но не понималъ ея — въ немъ не было мысли о смерти. Онъ шелъ на встрчу жизни и солнцу, которое длало тоже — поднималось, поднималось и, наконецъ, выглянуло надъ лсомъ и ярко ударило въ темные задумчивые глаза мальчика, брызнувъ золотомъ по высокимъ хлбамъ. Все точно ожило вдругъ: длинныя тни сжимались и блднли, проникаясь свтомъ или сбгая прочь, мертвенно-блдные стволы березъ вспыхнули розою и румянцемъ, сосновые и еловые побагровли, самая зелень и задумчивыя иглы хвои зардлись, точно обрадовались и улыбнулись, увидя милое дорогое лицо.
Ваня даже остановился на минуту и внимательно-весело оглядлся кругомъ. Ему самому захотлось улыбнуться: такъ хорошо, тихо и просторно было здсь теперь. Да и мсто знакомое — до полосы бабушки Мавры было нсколько шаговъ, хотя она лежала въ сторон отъ тропки. ‘А не взглянуть ли, сколь много нажала?’ — мелькнуло ему, вспомнившему вечерашнія слова Груни, что ‘жать она лютая’.
Машинально онъ свернулъ съ тропочки и зашагалъ цликомъ по колючему сжатому полю, вдоль протянувшихся крестцовъ, сложенныхъ и коронованныхъ сноповъ. Въ тишин даже птичій говоръ и щебетъ слышался изъ ближняго перелска.
— Ого!— невольно вырвалось у Вани, знавшаго полосу бабушки, считавшаго крестцы и видвшаго дйствительно ‘уйму’ нажатаго хлба.
Когда онъ дошелъ до послдняго крестца, дале котораго стной стояла зрлая высокая рожь, поникшая тяжелыми колосьями,— ‘ужли одна?’ недоумвалъ торжествующій мальчикъ.
Вдругъ что-то блое мелькнуло впереди, напрягло вниманіе и неожиданностью испугало и остановило шедшаго: У самой стны ржи дйствительно что-то блло, но что именно — онъ разобралъ не вдругъ. ‘Ровно оджа чья?…’ догадывался тихо подвигавшійся къ предмету. ‘Ишь ты, забыли, стало-быть’, продолжалъ соображать онъ… ‘да нтъ — блая — рубаха ровно’, усомнился ребенокъ и въ тотъ же моментъ широко раскрылъ изумленные глаза. Изъ-подъ блвшейся рубахи торчали лапти и подвертки, крестъ-на-крестъ перевитыя веревками. ‘Ноги!’ не безъ страха и смущенія догадался Ваня и внезапно остолбенлъ, впившись растеряннымъ взглядомъ въ противуположный конецъ блой ткани.
Да, это была она. Это была сама бабушка Мавра, во всемъ величіи, простот и старческой красот крестьянки, уснувшей на работ. Старая баба-орлица, съ блаженной улыбкой на раскрытыхъ губахъ, лежала навзничь, широко раскинувъ сильныя сухія руки, въ одной замеръ сверкавшій серпъ, въ другой большой пучокъ срзанныхъ колосьевъ — ‘зажимъ’, какъ называетъ его народъ. Да, это былъ зажимъ, не выпустившій ни единаго волоса,— послдній зажимъ, котораго нельзя было разжать, не сломавъ тла, похолодвшаго и окоченвшаго за ночь. Казалось, жница не могла разстаться съ трудовымъ хлбомъ — горемъ и paдостью родимой земли. На судъ, на страшный Божій судъ несла она его!…
Понималъ ли это ошеломленный Ваня? Понималъ ли онъ эту прекрасную, простую, строго-величественную смерть? О, нтъ, разумется, нтъ! Ее не понять тысячамъ, сотнямъ тысячъ дтей всхъ возрастовъ. Надо имть слишкомъ просторное сердце, чтобы вмстить въ немъ ощущеніе этой царственной простоты и мощи.
А между тмъ, довольно знать, что жать Мавра была ‘лютая’, чтобы воскресить передъ собою моментъ ея смерти. Довольно знать, что сильная, рьяная баба, съ молоду не знававшая соперницъ на жнитв и любившая его буквально до смерти, когда-то клала туда страсть и силы, которыхъ некуда было двать одинокой, что и въ старух Мавр жила та же страстная, неутомимая жница, можетъ быть здсь вспоминавшая свою молодость, чтобъ, видть передъ, собою ее олицетвореніе жажды и благодати родимаго труда. Вотъ, тяжело дыша и сверкая серпомъ, то страстно захлебываясь и утопая, то всплывая въ волнахъ колосистой ржи, она борется и плыветъ, какъ сильный, отважный пловецъ… Но нтъ, нтъ — это не то! Это вчный непримиримый трудовой бой, гд въ жниц просыпается жажда крови, которую даетъ хлбъ, гд она забываетъ себя, какъ обстрленный солдатъ, идущій на штурмъ.
Посмотрите, разв это не битва? Ея платье сброшено, рубаха смокла, губы запеклись и потрескались отъ зноя дыханья и солнца, ея руки намяты, порзаны и болзненно вытянуты, опухли и развились въ кистяхъ, въ голов кружится, въ воспаленныхъ глазахъ рябитъ и мелькаетъ золото ржи, но она идетъ впередъ и впередъ.
Такъ шла, конечно, и бабушка Мавра, когда нежданная жница — смерть подкралась и скосила ее со срзаннымъ ‘зажимомъ’, такъ быстро, что торжествующая улыбка не успла сбжать съ устъ побдоносной труженицы. Или она радовалась и торжествовала, что умирала на своемъ посту, на пол брани, гд билась всю жизнь — кто знаетъ? Ни потухавшее солнце, ни блдныя звзды не скажутъ этого…
О, нтъ! разумется, не о томъ думалъ пораженный мальчикъ. Не до того ему было. Онъ смотрлъ горькими, внимательными глазами въ строго-спокойное, счастливое лицо старухи, тщетно ожидая, чтобъ дрогнула и пошевелилась хоть одна фибра его, чтобъ хоть легкое дыханіе поколебало застывшія, окаменвшія черты и улыбавшіяся губы. Въ немъ еще тлла искра надежды, что, если не спала, то, можетъ, только обмерла баушка.
Отвта не было, и онъ началъ сознавать ужасную истину, Ребенокъ былъ опытенъ. Также напрасно и съ той же потухавшей искрой надежды звалъ и окликалъ онъ мертвыхъ отца и мать.
Опять гнетъ горя давилъ ему грудь… Затмъ? За что?!… Опять онъ невольно думалъ о томъ, кто и что отнимаетъ у него все кровное, дорогое, ласковое — и не находилъ отвта. Напрасно, со сжатымъ сердцемъ, горькими молящими глазами, полными слезъ, робко повелъ онъ вокругъ, точно здсь, въ родномъ мір ласковой природы, думалъ найти помощь, сочувствіе и разршеніе своихъ недоумній. Первый разъ еще веселая, сверкающая, праздничная окрестность показалась ему холодно-безучастной, не отвчавшей сердцу и не утшавшей его.
Ожесточенный, хмурый и по старому дикій стоялъ онъ теперь среди этого ликованья, чувствуя, какъ сжимается и черствитъ его надорванное сердце. Даже проступившія было слезы высохли на его глазахъ, когда онъ повелъ ими по знакомому, недавно еще милому міру — по обширному небесному своду, позлащенному солнцемъ, по деревьямъ, бросавшимъ фіолетово-сизыя тни, по стн несжатыхъ колосьевъ, тихо кивавшихъ ему, точно говорившихъ, что и имъ предстоитъ участь баушки Мавры. Ничто не трогало угрюмаго мальчика. Онъ чувствовалъ только, что у него что-то спиралось въ груди, поднималось вверхъ и безжалостно давило его.
Вдругъ откуда-то вырвался стонъ и поплылъ въ чуткомъ утреннемъ воздух, полный, мощный, гармоничный, сочувственный, точно издавшій его зналъ и понялъ горе Вани. Онъ ударилъ въ сердце ребенка, подхватилъ его и понесъ дальше, разливаясь по простору пологихъ окрестныхъ холмовъ — волнообразному морю хлбныхъ полей. Прошло нсколько секундъ безмолвія,— онъ повторился, нагоняя первый, и за нимъ полилась пснь не пснь, молитва не молитва, а какая-то торжественная музыкальная дума, грустная и чарующая, полная гармоніи, глубины и мощи, поющая о примиреніи, въ которомъ, какъ въ мор, тонула и пропадала людская скорбь.
Кормилецъ залился слезами и припалъ къ бабушк. Панихида дяди Сидора сдлала свое дло.
V.
Въ теченіе двухъ-трехъ мсяцевъ по смерти Мавры, положеніе сиротъ, не исключая и Груни, круто измнилось. Вмст съ пасмурной осенью и холодной зимой наступила пасмурная и холодная жизнь. Какъ на грхъ, у умершей откуда-то явился наслдникъ-племянникъ, рдко и видавшійся съ покойной. Только теперь, когда ея не стало, онъ позаботился вступить въ свои яко-бы законныя права. На бду, старшина и писарь были ему друзья-пріятели, и послдній руководилъ его.
Несмотря на то, что міръ горячо вступился за Груню, которая жила при Мавр пріемышемъ боле пятнадцати лтъ, имніе покойной, въ конц-концовъ, все-таки, подлили межъ ею и племянникомъ, въ противность всякому обычному праву, благо двушка не знала ничего. Такимъ образомъ, хозяйство бабушки Мавры и возможность самостоятельнаго существованія Груни съ сиротами разстроились къ счастію, за двушку вскор присватался женихъ, но что касается брата съ сестрой, то непогршимыя высшія силы ршили, что имъ не миновать острыхъ когтей тетки Дарьи.
Дйствительно, дтей было присуждено взять дяд Якову, брательнику-коммерсанту богатаго села Бабанова, къ которому когда-то напрасно обращалась бабушка, но, что всего удивительне, теперь они были приняты даже вдьмой-теткой безъ всякаго сопротивленія. Дло, впрочемъ, объяснялось просто, какъ тщетой послдняго, такъ и тмъ, что ни въ дом, ни въ лавк Якова не уживались посторонніе рабочіе и не шли даже по слухамъ знавшіе, что такое Дарья.
Совсмъ иное дло были сироты, облагодетельствованныя крутомъ своими, поступавшія въ безконтрольное владніе, то-есть въ ничемъ неограниченное рабство. При этомъ, благодтели не упустили изъ виду, что Ваня былъ грамотный, да еще письменный, и ему доходилъ двнадцатый годъ. Какъ разъ парень къ лавк. Да и Машутка, по шестому году, готовилась въ отличныя даровыя няньки къ послднему ребенку, которыхъ терпть не могла Дарья, въ особенности маленькихъ, требовавшихъ ухода и терпнія. Этимъ объяснялось все, чего, разумется, не понимали дти, хотя Ваня, помня недобрые отзывы бабушки, не слишкомъ-то доврчиво и охотно шелъ навстрчу дяд съ теткой, и послдняя замчала это. Добраго тутъ было мало.
Тянулись скучные зимніе мсяцы, и первымъ лишеніемъ для мальчика была разлука со школой и Николаемъ Васильевичемъ, которой не предвидлось конца. Во-первыхъ, самое разстояніе боле нежели удвоилось, а, главное, передъ Ваней была настежь отворенная новая школа — лавка, неустаннымъ урокамъ которой поневол приходилось учиться. Правда, они были кратки и вразумительны, насущны, близки къ длу и до того ясны своею мерзостью, что возбуждали стыдъ и отвращеніе въ правдивомъ ребенк, продукт иного міра, пока еще не дававшаго уроковъ лжи и обмана. Здсь было не то. ‘Не обманешь — не продашь!’ угрюмо и зло повторялъ Ваня свой первый важнйшій урокъ, слышанный отъ дяди и читаемый на каждомъ кнут, бадь, ремн, рукавиц и валеномъ сапог, висвшихъ на показъ въ раствор лавки. Не надо было большой хитрости, чтобъ видть какъ быстро и неузнаваемо самая природа теряла свои свойства въ этомъ колотырствующемъ мір: чай пахъ звробоемъ, а Богъ его знаетъ, можетъ быть и дйствительно могъ свалить звря, фруктовая пастила имла вс достоинства лучшей сыромятной кожи, а кожа отличалась мягкостью и дряблостью пастилы, даже нашъ доморощенный Иванъ оказывался урожденцемъ Китая. Несмотря на, то, что Ваня скоро, понялъ все это, а, можетъ быть, даже благодаря этому пониманію, онъ, по мннію тетки, не подходилъ, то-есть мало годился для лавки. Въ самомъ дл, вмсто предупредительности и улыбавшейся сальной рожи завзятаго птенца торговаго гнзда, мальчикъ часто обходился съ покупателемъ букой, насупясь, угрюмо и вовсе избгая смотрть ему въ глаза, точно боялся прочесть тамъ: ‘ахъ, вы, мошенники!’. Это тоже не вело къ добрымъ отношеніямъ съ теткой, которая главенствовала и въ дом, и въ лавк. Да и вообще дв такія діаметрально-противуположныя натуры, какъ любящій, прямой, неиспорченный мальчикъ и злая, ехидная баба, съ привычкою властвовать и всми качествами вдьмы, не могла ужиться вмст, еслибъ даже межъ ними и не было прямой причины вражды и столкновеній. А такая была… Марьюшка.
Дарья долго не могла, да и не находила нужнымъ сдерживать себя и прятать свой характеръ, немудрено, что руготня, тычки, рывки, подзатыльники, а иногда и боле изощренныя истязанія посыпались на бдную малютку, слабую и неопытную няньку малаго, влажнаго ребенка. А когда тетка увидала, какъ больно и тяжело они отражались на Ван, лично совсмъ не поддававшемся ей, то преслдованія удвоились, и двочка отвчала и за себя, и за брата. Можно себ вообразить мученія, которыя выносилъ несчастный любящій Ваня. Напрасно его сердце рвалось и металось туда и сюда, точно мучимый раненый голубь, ища выхода изъ проклятой безжалостной западни. Это только ожесточало его.
Такъ прошла зима и наступило лто во всей своей красот. Мальчикъ затосковалъ еще боле. Вмсто безпредльно-глубокаго голубаго неба, его давилъ низкій потолокъ лавки, вмсто неоглядныхъ нивъ, лсовъ и луговъ, сжималъ тсный загроможденный ящикъ ея, вмсто медвянаго аромата гречи, сна и смолистаго фиміама хвои, душилъ запахъ мыла, кожи и дегтя, вмсто милаго знакомаго мычанья стада и рожка дяди Сидора, услаждали вчный крикъ и ругань тетки, да мертвая костяная музыка счетъ. О, онъ бжалъ бы, еслибъ не Марьюшка, оставленная ему въ наслдство. Онъ начиналъ задумываться, и иногда, посл жестокой тоски, на него находилъ какой-то странный столбнякъ, подолгу не отпускавшій его, но, по крайней мр, далеко уводившій изъ постылаго окружавшаго міра. Энергичный, страстный, полный жизни, ребенокъ длался галлюцинатомъ… Вотъ гд былъ выходъ изъ западни.
Да и было отчего. Марьюшки становилось узнать нельзя. Ласковая, кроткая, веселая крошка, со льняными кудрями и полными румяными губами и щечками, съ доврчивымъ лукавымъ взглядомъ и беззаботнымъ смхомъ, быстро обратилась въ загнанную, истомленную, робкую замарашку, со впалыми, пугливо, озиравшимися глазами и болзненною синевой вокругъ нихъ, съ блдными дрожащими губами и горечью слезъ въ голос, робко упавшемъ до шепота. Въ довершеніе всего, что-то страдальчески-осмысленное, самовольно и неестественно рано, вступило въ личико шестилтней малютки и состарло его. А братъ видлъ все это, и ему безпрестанно казалось, что ея судорожно сжатыя, нервныя губы боятся раскрыться, чтобъ не исказиться гримасой и не зарыдать. Поневол дикія мысли и необузданно-мстительныя фантазіи все чаще и чаще овладвали имъ, а глупая, злая баба изощрялась въ жестокостяхъ, ршительно не понимая, что длала и какимъ огнемъ играла. Непрерывно отравляя сердце ребенка и до изнеможенія питая его ядомъ, она и не воображала, что, рано или поздно, весь этотъ ядъ можетъ нежданно отрыгнуться на ней самой.
Время подходило къ масляниц. Безоблачно-ясное, тихое и розово-студеное зимнее утро мало-по-малу начинало обогрваться и золотть. Скрипъ сухаго морознаго снга подъ ногами и полозьями смякъ, хотя не утратилъ шероховатой рзкости, переходившей въ свистъ. Сжатый, чуть не кристализованный воздухъ тепллъ и не такъ грубо толкалъ въ легкія при вдыханіи. Тни сокращались, солнце поднималось на неб, волны пара переставали кутать васъ при каждомъ слов,— деревенскій день начался давнымъ-давно, еще со свчей и лучиной.
Къ немалому удовольствію Вани, у тетки съ позаранку началась стирка, и ея не было въ лавк, гд обыкновенно по часамъ сидла она, шелуша подсолнухи или арбузныя смячки. Тишина и миръ были такіе интересные гости въ лавк, что имъ нельзя было не порадоваться, и самъ дядя Яковъ въ душ благословлялъ отсутствіе дражайшей половины, тмъ боле, что далеко не ко всмъ домочадцамъ судьба была такъ милостива. Напротивъ, зима согнала и держала ихъ всхъ вмст, въ изб, около большой русской печи и гнвной тетки Дарьи, усердно ругавшейся и работавшей надъ корытомъ. Дло было въ томъ, что заболла и слегла единственная батрачка въ дом и взбшенная хозяйка почему-то подозрвала здсь притворство и нежеланіе оставаться и маяться съ нею до срока.
Основательны или нтъ такія подозрнія, для взбалмошной бабы было все равно, и несчастная больная, охавшая за перегородкою, безпрестанно получала чертей и чертовокъ, которыхъ тихо, но вразумительно посылала ей Дарья, нагнувшаяся надъ корытомъ у той-же перегородки.
Наконецъ, даже такая сдержанность надола ворчавшей.
— Чево ты стонешь-то на всю избу, дохлая!— вдругъ съ визгомъ выпалила она, перепугавъ игравшихъ дтей.— Аль бока отлежала, барыня?… Хошь бы встала, да на столъ собрала — видишь, одна я.
— Да не лайся ты, не лайся! Чево лаяться-то?… Ай рада я?… О-о-охъ, Господи милостивый!— послышался слабый и досадливый голосъ.— Разломило всее, да и на!… Чево брехать-то,— скажи толкомъ,— встану попытаю… Ишь-те черти-то съ языка нейдутъ,— вставая и охая ворчала больная.
— Ну-ну!… Пошла-похала! Собирай лопать-то, собирай! Печь-то ослобонить надо — корчаги у меня. Ползи, што-ли, постылая!… Глаза-бы мои не глядли… Коли-то она повернется, коли што?! Вдь днъ-отъ нон какой… Суббота, чай?— баня, а мн еще полоскать надо. Какъ тебя не ругать-то, чертовка ты этакая!— Ты куда?!— бросилась она вдругъ къ ребенку, подползавшему сынишк, и порывисто подхватывая, чуть не бросила его въ дальній уголъ избы.— У-у-у, пострлъ этакій! Обварю вотъ — будешь лзть… Машка, подлая, ты чевожъ ево бросаешь — мало я теб космы-то драла, а?… Ахъ ты, погань этакая, а!… Возьми ево, слышишь, сичасъ возьми, стерва ты этакая!
— Да онъ,— тетя, не сидитъ на рукахъ-то — плачетъ, ползать хочетъ…
— Ползать?! Вотъ я тебя отколошмачу, будетъ онъ у тебя ползать… погоди, дай срокъ!
Мальчикъ, взятый на руки, дйствительно заплакалъ, а за нимъ и Машутка, успвшая получить два-три здоровыхъ тумака.
Но лучше отвернемся отъ семейной обстановки тетки Дарьи, которая, какъ истый злой духъ, исчезала въ мыльныхъ парахъ корыта, средь неумолкаемой собственной ругани и дтскаго плача.
——
Пообдали, и часа два перевалило за полдень, когда Ваня, стоявшій у притолки, въ раствор лавки, увидалъ тетку съ салазками, нагруженными мокрымъ теплымъ тряпьемъ, отъ котораго валилъ паръ. Поверхъ, всего увнчанныя валькомъ, они, очевидно, направлялись къ пруду, куда выходили зады одной стороны села и безпорядочно раскиданныя, убогія баньки крестьянъ. Дарья везла салазки и ругалась, обращаясь неизвстно къ кому, что доставило Ван даже нкоторое удовольствіе.— ‘Ишь ты!… и съ нимъ лается, и одна-то лается’,— съ недоброжелательной усмшкой подумалъ онъ, довольный, что та хоть на льду-то померзнетъ.
А морозъ дйствительно опять начиналъ увеличиваться и пощипывать носъ и уши. Такъ прошло съ четверть часа, какъ вдругъ до слуха Вани донесся знакомый дтскій голосъ и плачъ. Онъ навострилъ уши и узналъ всхлипыванія Марьюшки, за которымъ нельзя было разобрать прерывавшихся словъ. Кинуться изъ лавки на дворъ и въ два прыжка очутиться на крыльц и въ сняхъ, откуда доносился плачъ, было дломъ минуты для мальчика. Не было сомннія, что Марьюшка была заперта въ холодномъ чулан, въ сняхъ, раздлявшихъ чистую и жилую половины избы. На дверяхъ была накладка и замокъ.
— Маша, кто это замкнулъ?!— совершенно напрасно вскрикнулъ вышедшій изъ себя братъ, хорошо зная и безъ того кто это.
— Те-те-те-т-я-а!— всхлипывала запертая.
— Тетка! Это за что еще?
— Не-е-е-зна-а-а-ю!… Са-а-а-ла-а-а-зки-и я не-е оси-лии-и-ла-а…
— Салазки не осилила?… Ахъ она чертовка! Вдьма треклятая… У-у-у, подлая! Да ключъ-то гд?… Ты не плачь — отомкнемъ мы.
— Сту-у-у-де-е-е-но… У-у не-е-й клю-ю-ючъ-то-о.
— Ахъ дьяволъ!… Господи, что-жъ это за дьяволъ за злой. Ты не плачь — сейчасъ я, мигомъ,— и возмущенный мальчикъ бросился въ лавку къ дяд.
Весь дрожавшій и задыхавшійся, онъ торопливо передалъ о случившемся Якову такъ горячо, что даже онъ, дремавшій посл обда, очнулся.
— Ахъ ты, оказія!… Какъ же быть-то, а?— къ самому Ван прибгъ за совтомъ ни рыба, ни мясо.— Ну, баба сама не помнитъ, что длаетъ. Ишь морозъ-то — обмерзнетъ вдь двченка-то,— хлопнулъ руками по поламъ дубленаго полушубка и покачалъ онъ головой.
— Да ты сбей накладку-то, нечево тутъ думать… сбей!— кричалъ нетерпливо мальчикъ.— Пробой вынь, что-ли, чего стоишь-то!… На вотъ!— совалъ онъ ему топоръ и клещи.— Или, вотъ!— схватилъ онъ богай, противъ котораго не устоялъ-бы ни одинъ замокъ и запоръ.
— А ты постой, постой!… Успется это,— боязливо отстранилъ тотъ предлагаемые инструменты.— Сломать-то мы сломаемъ — не мудрость оно, только тетка-то, тово, спасиба не скажетъ намъ за это, вотъ что!… Не скаж-е-е-етъ, нтъ,— размышлялъ осторожный супругъ, ощущая въ себ весьма понятную робость при одной мысли о послдствіяхъ.
Но энергичный, возбужденный Ваня, дрожа отъ нетерпнія, не хотлъ ждать я медлить.
— Что-жъ Маш-то подыхать, что-ли?— со слезами гнва въ голос, горячо наступая на дядю, вскрикнулъ онъ.— Я къ батюшк пойду, старост доведу… ты за это отвчать будешь! Что вы разбойствуете-то, черти этакіе!
Изумленный Яковъ не безъ страха посмотрлъ на освирпвшаго племянника и, видя, что тотъ вовсе не шутитъ, началъ уговаривать не длать шуму, а самъ предпочелъ къ разршенію нежданнаго казуса выбрать средній путь, не самый краткій, но, чтобъ и овцы были цлы, и волки сыты.
— А ты, вотъ что, постой-ко,— примирительно обратился онъ къ Ван,— ты бги къ тетк, возьми ключъ-отъ… Скажи, я веллъ.
— Что и говорить, такъ она тебя и послушала. Ты веллъ! Плевать она на тебя хочетъ, вотъ что!… Я на прудъ побгу, а Машутка мерзнуть будетъ?…
— Ахъ ты, чудакъ-человкъ… Ахъ чудакъ!— точно съ соболзнованіемъ покрутилъ годовой дядя.— Что говоритъ, а?… на прудъ?… Да вдь вотъ онъ, прудъ-отъ — вплоть, голова!
— Нечево тутъ — не дастъ она!
— Не дастъ?! Какъ не дастъ? Не посметъ… Быть этого не можетъ. Ты только скажи: дяденька, молъ, Яковъ Пафнутьичъ приказали. Слышь?… Да сичасъ чтобъ, сію минуту… Ну, а не дастъ — сломаемъ, ту-жъ минуту сломаемъ… Да ужь я теб сказываю,— подтвердилъ онъ неврившему мальчику.— Не дастъ — сломаю, и все тутъ. Ну,.бги живй — неколи тутъ хороводиться-то. Сломаю — моимъ именемъ такъ и скажи! Вотъ баба безпутная,— послалъ онъ въ догонку бросившемуся на прудъ Ван, летвшему подъ гору, какъ втеръ, чтобы, такъ или сякъ, поскоре освободить сестру.
Въ сущности, положеніе двочки въ чулан было совсмъ не такое критическое, какъ казалось съ перваго взгляда и особенно раздраженному брату. Задумавъ взять Машутку съ собою для носки соломы на подстилку въ баню, злая баба не могла не потшиться надъ нею, говоря, что впряжетъ ее въ тяжелыя салазки и проморозитъ на льду. Нечего говорить, что двочка, которой и безъ того сопутствіе тетк казалось не легко и не весело, заартачилась, заплакала и была заперта бшеною бабой въ холодный чуланъ, но, однако, въ теплой одеженк, въ которой была собрана на прудъ. Правду говоря, двочка въ заключеніи боялась больше мрака и одиночества, нежели холода, хотя и послдній начиналъ пощипывать ея рученки. Вотъ чего совсмъ не зналъ Ваня. Немудрено, что онъ летлъ къ ненавистной вдьм, ожесточенный и совсмъ не съ мирными намреніями. Напротивъ, давно надорванное сердчишко Вани съ каждымъ шагомъ впередъ захлебывалось отъ гнва и ненависти.
Наконецъ-то, вотъ и прудъ, вонъ и проклятая вдьма, подоткнутая и нагнувшаяся надъ прорубью.
VII.
Кабановскій прудъ, слава и краса села, совсмъ не заслушивалъ своего скромнаго названія. Въ сущности, это было озеро, почти правильной эллиптической формы, длинная ось котораго превосходила версту и почти перпендикулярно упиралась въ шоссе, проходившее вдоль села и длившее его пополамъ. Немного не доходя до дороги, оно испускало рчку, почти ручей, но глубокій, на которомъ была плотина, какъ разъ при самомъ исток изъ озера. Зеленоватая вода послдняго, шумя и кипя, катилась внизъ, вращая лсопилку и мельницу для помола. По валу запруды и плотин, обсаженныхъ огромными старыми ветлами, пролегала очень оживленная дорога-проселка изъ Кабанова во множество другихъ селъ и деревень. Дале мстность повышалась, кончаясь высокимъ берегомъ озера, со столтнимъ сосновымъ боромъ и оврагами, промытыми вешней водой, но давно покрытыми и скрпленными лсомъ. Мстность была живописная, и не разъ мысли и воображеніе Вани рвались и улетали сюда изъ пыльной, тсной, вонючей лавки.
Кабановское озеро было извстно далеко въ окрестности, какъ по своему святому цлебному колодцу, куда дважды въ годъ шли кресты, иконы и хоругви кабановской и ближнихъ церквей, собирая толпы окрестнаго крестьянскаго люда, такъ и по обилію водяной и болотной птицы въ противуположномъ селу конц его, замыкавшемся тамъ большимъ мховымъ болотомъ, эльдорадомъ охотниковъ. Это была огромная, зыблящаяся, цвтущая трясина, тонкимъ наноснымъ и живымъ растительнымъ слоемъ подернувшаяся поверхность того же озера. Павшіе листья, сухія травы, сучья, плавучія водяныя растенія, въ род ряски и зелени цвтущей воды, валежникъ и старыя гигантскія сосны, подмытыя вешней водою, составляли этотъ слой, связанный переплетшимися корнями новой и умершей водно-травянистой растительности: мховъ, хвощей, вереска, тростника, осоки и т. п. Господствующіе втры сносили все плавающее по озеру и закрпляли здсь, образуя огромное болото, покрытое молодою порослью ветлы, лозняка, осинника, березника, даже мелкаго темно-зеленаго ельника, которые часто втрами и волненіемъ отрывались съ легкою торфяною почвою и ярко-зелеными клочьями плавучихъ островковъ носились туда и сюда взволнованнымъ озеромъ.
И съ этимъ болотомъ, и со святымъ цлебнымъ колодцемъ Ваня былъ знакомъ не по однимъ слухамъ, несмотря на то, что наслушался всякихъ страховъ о первомъ. Говорили, что это самая страшная засасывающая трясина, гд нельзя сдлать шага въ сторону съ проторенной тропы, чтобы не увязнуть въ зыбкой студенистой почв или не провалиться сквозь нее въ озеро, предательски прикрытое ею. Говорили о глубокихъ темныхъ окнахъ, прососахъ его, густо скрытыхъ зеленой ллесенью и ряской, растущей въ нихъ, говорили о змяхъ и стаяхъ волковъ, живущихъ и кишащихъ тамъ. Но это только подстрекало любопытство Вани. Когда же онъ побывалъ тамъ — и басни разсялись, въ воображеніи ребенка, часто воскресалъ тайный заповдный уголокъ со своимъ пернатымъ населеніемъ.
Точно сейчасъ видлъ онъ передъ собою и святой колодезь, восьмиугольный павильонъ котораго стоялъ надъ самымъ резервуаромъ, увнчанный старымъ осьмиконечнымъ крестомъ, почему въ народ носилъ имя часовни. Ваня точно сейчасъ смотрлъ въ его глубокое водовмстилище, правильной яйцевидной формы, переполненное кристально-чистой, прозрачной и холодной родниковой водой, вкусной и освжающей, которой пилось и хотлось пить много. Въ немъ на дн, на полуторасаженной глубин, можно былоразличить самую мелкую монетку,— доброхотныя даянія молящихся и исцленныхъ,— которыми было усыпано оно. Вода, переполнявшая его, по борозд, убитой камнемъ, сбгала въ цистерну изъ каменныхъ плитъ съ ковшами, наглухо заклепанными на цпочкахъ, для жаждущихъ, и дале разливалась по лсу. Недаромъ окрестные помщики прізжали сюда на цлые дни, гулять, охотиться, ловить рыбу, а, главное, пить чай изъ дивной воды, которая считалась лакомствомъ. Озеро славилось налимами.
Вотъ и теперь, несмотря на зиму и холодъ, по льду съ болота безпрестаннно слышались выстрлы. Дло въ томъ, что зайцевъ оттуда таскали десятками.
Но Ван было не до того. Онъ летлъ по тропинк внизъ къ плотин, гд виднлась прорубь, обставленная отъ втра плитами зеленоватаго цвта льда, торчавшими ребромъ.
— Ты чево-жъ это заперла двченку-то?… Блены обълась, что ли? Ай лто теперь? Гд ключъ-то? Дядя наказывалъ взять безпремнно,— подбгая, кричалъ онъ тетк.
Прудъ былъ пустъ и тихъ — ни души кругомъ. Слова запыхавшагося, душимаго гнвомъ ребенка звонко и отчетливо прозвучали въ безмолвномъ пространств. Дарья вздрогнула отъ неожиданности, и досадливое чувство напраснаго испуга внезапно охватило ее.
— Ахъ ты, погань этакая!… Тьфу!— вскрикнула и плюнула вздрогнувшая и выпрямившаяся баба.— Туда же — дядя наказывалъ!… Черти этакіе… дураки!… Вотъ, оставлю Машку до утра мерзнуть — будете знать… Дворянка паршивая… Мн у проруби-то тепле здсь, идолы!
— Ну, нтъ! Не дадимъ мы теб, злому чорту, надъ двченкой тшиться. Все одно, замокъ сломаемъ, а не то я къ старост…
— Убирайся, убирайся отселева, покуда цлъ!… Хоть къ самому сатан ступай,— зло перебила Дарья и снова застучала валькомъ и принялась за полосканье, не обращая на Ваню никакого вниманія.
Въ первую минуту, выведенный изъ себя, тотъ умолкъ, не зная, чмъ подйствовать на проклятую безумно-ехидную бабу. Будь въ это время у мальчика въ рукахъ палка, веревка, камень,— что-нибудь подобное,— онъ, кажется, не вытерплъ бы, чтобъ не вытянуть ненавистную тварь по упругой наклоненной спин — такъ зудли у него руки и бсило ея невниманіе къ ребенку, зябнувшему въ чулан. Первымъ движеніемъ Вани было разругать вдьму и бжать домой… Ну, а какъ дядя побоится сломать замокъ? тутъ же мелькнуло ему. Вдь такая трусость — самое обыкновенное дло. А староста? Дома ли еще и захочетъ ли мшаться въ семейныя дрязги… Опять по лавк долженъ. Все это вихремъ пронеслось въ соображеніи бывалаго мальчика, и онъ попыталъ обратиться къ тетк миролюбиве.
— Слушай, тетушка Дарья, отдай ключъ безъ грха,— сдерживаясь выговорилъ онъ,— право-ну, лучше будетъ, а то, что хорошаго, замокъ, либо дверь попортимъ, да и шумъ — люди осудятъ. Опять, двченка чему причиной?— задарма посадила, да и маетъ. Разбой, вдь, это. Заболетъ али помретъ, кто отвчать будетъ?
— Пусть дохнетъ — однимъ чертенкомъ меньше будетъ!— съ эхидно-спокойной улыбкой отвтила Дарья, принимаясь снова колотить валькомъ.
— Подлая ты, подлая!— со слезами и страстною горечью въ голос вскрикнулъ жестоко терзаемый мальчикъ.— Такъ не отдашь ключа?— серьезно и настойчиво спросилъ онъ.
Дарья молча полоскала и колотила валькомъ, пока Ваня не дернулъ ее за полушубокъ.
— Не отдашь, чтоль, говори?!— сердито и грубо, весь дрожа, приступалъ онъ.
— Да отстань ты отъ грха, сволочь проклятая!— быстро обернулась изумленная баба,— вотъ начну возить тебя чертенка — перешибу, только и всево!— крикнула она, замахнувшись валькомъ.— Уйди, говорятъ,— сказала не дамъ, и не дамъ.
— Въ послдній спрашиваю: не дашь честью?— судорожно исказившимися губами, задыхаясь, едва выговаривалъ Ваня, съ нервно-безумной усмшкой, которой не видала склоненная Дарья.
— Нтъ, нтъ, нтъ!… Провались ты къ дьяволу!…
— Ступай прежде ты, змя!— дико взвылъ измученный, забывшій все, охваченный пламенемъ мести ребенокъ и напряженіемъ всхъ силъ толкнулъ нагнувшуюся бабу въ темнозеленую холодную воду проруби,
Даже крикъ бабы опоздалъ. Только ледяныя, тяжелыя брызги поднялись и плеснули на окраину мокраго и скользкаго льда. Прорубь была значительная и боле полутора саженъ глубины.
Прошло пять-шесть секундъ. Мальчикъ стоялъ, не шевелясь и почти не дыша, съ искаженнымъ лицомъ и широко раскрытыми глазами, замершими на вод, точно на него нашелъ столбнякъ отъ изумленія и ужаса передъ невроятнымъ дломъ, въ которомъ необходимо убдиться.
Вдругъ надъ водой появилось что-то темное — шерстяной платокъ и въ немъ длинное, судорожно вытянутое блдно-синее лицо, съ испуганными, выпертыми удушающей перхотой глазами. Очевидно, вода неожиданно ворвалась въ дыхательное гордо несчастной и выпирала вс ея внутренности, мгновенно исказивъ наружность. Еслибъ не это, тетка Дарья, умвшая плавать, еще поборолась бы и подержалась за жизнь, что теперь оказывалось невозможнымъ, и она опять погрузилась черезъ три-четыре секунды. Ваня застылъ въ томъ же положеніи, съ тми же испуганными глазами, прикованными къ мсту страшнаго виднія, съ тми же губами, искривленными въ гримасу улыбки…
А она появилась опять и еще страшнй, съ боле выпертыми огромными блками тусклыхъ остеклянвшихъ глазъ, рзко, мертво и страшно выдлявшихся на темной синев орбитъ.
И Ваня окончательно каменлъ, не смя оторвать взгляда отъ этой головы-чудовища, котораго досел не было въ его воображеніи. Онъ тупо чувствовалъ, что холодетъ, какъ камень, что теплая кровь стынетъ и отливаетъ отъ его сердца и холодная дрожь ползетъ по спин, поднимая волосъ за волосомъ на голов, точно упругую стальную щетку.
Оно погрузло, но появилось опять, еще и еще страшне, какъ-то медленно, автоматически повернулось на вод, точно искало кого-то, чтобъ не забыть, затмъ потонуло опять.
Мальчикъ не двигался, словно примерзъ ко льду, но страстное, жестокое, непостижимое любопытство приковывало глаза его и все внутреннее необмершее существо къ проклятому мсту, гд, вотъ-вотъ, того гляди, опять появится оно.
Да, оно появилось еще разъ и — слава Богу!— послдній. Платокъ съ головы его смыло, волосы распустились и точно зми облипли синевато блдныя осунувшіяся щеки, губы судорожно искривились и вытянулись, точно отдуваясь отъ ледянаго могильнаго холода, слабыя помертвлыя вки не умли и не могли прикрыть безстыдныхъ, невыносимо-страшныхъ, мертвыхъ и неестественно обнаженныхъ блковъ глазъ.
Прошла минута, дв, пять, какъ вода взяла свое достояніе и подернулась невозмутимой гладью, а бдняга все ждалъ чего-то, точно дйствительно примерзъ ко льду. Неизвстно, долго ли простоялъ бы онъ такъ, если бы не мысль о мерзнувшей сестр.
Только она столкнула его съ проклятаго мста и несла, точно за нимъ гнался кто.
VII.
Когда возвратившійся племянникъ объявилъ, что тетка ключа не дала, дядя Яковъ, къ собственному удивленію, сдержалъ слово, и Марьюшку освободили, вынувъ пробой. Тетку Дарью ждали чуть не до вечера, пропустили баню и не дождались, только тутъ узнавъ страшную истину. Напрасно весь вечеръ искали тло, и только на утро убдились въ дйствительности, найдя трупъ у самой плотины. О страшной трагедіи смерти, разумется, никому не приходило и въ голову: въ одинъ голосъ поршили, что неосторожная баба поскользнулась и пошла ко дну. Объ утопшей, не исключая мужа, особенно не пожаллъ никто, а нкоторые подумали: ‘туда и дорога!…’ Наказалъ Богъ, говорилъ народъ. Было, впрочемъ, одно маленькое наболвшее сердце, на которое тайна смерти Дарьи легла тяжкимъ камнемъ, который приходилось нести одному.
Собственно говоря, въ Ван не было зла. Теперь можно было видть, что оно не укоренилось въ немъ, какъ ни старалась объ этомъ злая женщина. Въ сердц мальчика не было настоящей почвы для этого ядовитаго растенія. Вся бда была въ томъ, что, не видя конца и избавленія, онъ страдалъ за другаго — за близкое, любимое, беззащитное существо. Не будь Марьюшки, онъ съумлъ-бы постоять за себя или вырваться изъ своего положенія. Обстоятельства ршили иначе.
Въ поступк его съ Дарьей, ужь разумется, не было ничего обдуманнаго и преднамреннаго, ничего, кром порыва безумнаго и безсильнаго гнва. Стоило видть, что сталось съ ребенкомъ, какъ только его озарило сознаніе, чтобы глубоко пожалть, а не винить его. Это былъ мученикъ, совсть котораго обратилась въ звря и грызла сердце, гд жила. Не даромъ онъ считалъ себя погибшимъ, проклятымъ, недостойнымъ подняться любовью ко всему, что чтилъ, чмъ жилъ и страдалъ. Ему было страшно вспомнить бабушку Мавру, которая видитъ все, и обнять младенца-сестру, которая ничего не видитъ, по старому ласкаясь къ нему. Она не знаетъ, какимъ одинокимъ чувствуетъ онъ себя, какъ мается дни и ночи, почитая, себя злодемъ, которому нтъ прощенія, какой ужасъ леденитъ его сердце здсь, гд все напоминаетъ о ней, гд изъ каждаго угла, изъ-за каждой ея вещи, особенно ночью, страшное, искаженное, обвитое змями, лицо смотритъ на него мертвыми, неподвижными блками.
Поневол неотступная мысль ‘бжать, бжать, бжать’, точно прибой, точно волны вчно безпокойнаго моря въ долгіе часы зимней ночи встаютъ и плещатъ въ ушахъ, сердц и голов Вани, боящагося раскрыть глаза и взглянуть въ мракъ, откуда, того и гляди, выплыветъ она.
Та же мысль не оставляла его и днемъ — сбжать!’. Но куда, вотъ вопросъ? Онъ не зналъ, есть ли въ Божьемъ мір пристанище для Божьихъ дтей и гд оно даже тогда, когда былъ Божьимъ ребенкомъ, гд же ему знать это тепер. Ему никогда не попасть туда, но Марьюшка?.. Говорятъ, Богъ везд, скептически думалъ онъ, почему-жъ онъ не отнялъ ее отъ тетки Дарьи? О себ онъ не думалъ, ему одинъ конецъ — пропадать, только бы Машу отдать добрымъ людямъ.
Гд эти добрые люди, Ваня и самъ не зналъ точно, хотя ему представлялись при этомъ Гіацинтовъ, Груня и въ особенности хмурый дядя Сидоръ — ненавистникъ женщинъ.
Какъ онъ мирилъ это съ Марьюшкой, Богъ знаетъ, можетъ быть, чувствовалъ мягкую, любвеобильную душу старика подъ грубой сухой вншностью. Во всякомъ случа, ребенокъ надялся, что никто изъ нихъ не покинетъ Марьюшки, значитъ, бжать, бжать, бжать, какъ, можно скоре.
Онъ ршился и ждалъ случая. Двочка не знала ничего.
——
Доходила первая недля великаго поста. Деревенскій масляничный гамъ замеръ, настала тишина, протяжный постный звонъ, и торговли въ лавк почти не было. Въ субботу, Яковъ Пафнутьичъ задумалъ хать на воскресный базаръ въ городъ и, тотчасъ посл обда, сталъ убираться и вскор, на здоровомъ буланомъ мерин, въ наборной сбру, укатилъ изъ дома, захвативъ съ собой и своего первенца — ради помочи, какъ выражался. Послдняя, впрочемъ, состояла въ томъ, чтобы посидть на возу и покараулить лошадь у лавки, кабака или трактира.
Не успли еще стихнуть скрипъ полозьевъ по глубокому снгу и грузная рысь буланаго, какъ Ваня шепотомъ сообщилъ сестр, что имъ тоже надо идти скоре, но что говорить объ этомъ не надо никому.
— Теплое-то, что есть, припасай, смотри, да тихо, штобы работница не видала. А опроситъ, сказывай на улицу — къ воротамъ, молъ.
— А мы куда-жъ таперь?.. Далече ли?.. Гулять пойдемъ?— громко приставала двочка, тотчасъ же позабывшая наказъ брата.
— Тетю Груню?.. Добрую-то?.. Помню, помню!— обрадовалась двочка… Баушкину-то?— подумавъ и сообразивъ, спросила она, словно не вря и въ существованіе такихъ людей теперь.
— Ну, да, да… Вотъ къ ней и пойдемъ, только молчи — не пустятъ!
Это подйствовало: обрадованный ребенокъ положилъ палецъ на губы и замеръ, боясь вымолвить слово.
Черезъ полчаса, дти вывернулись со двора, повернули налво по селу и миновали плотину, по которой, косясь на зеленую прорубь, почти бжалъ Ваня, потомъ спустились на ровную, не снжную дорогу по льду и вскор исчезли за откосомъ, покрытымъ боромъ и выдвинутымъ въ озеро.
Бглецовъ не замтилъ никто.
Несмотря на то, что прошла первая недля великаго поста, ничто не намекало, на приближавшуюся весну. Напротивъ, зима становилась ожесточенне, точно хотла наверстать теплые дни своей первой половины. Къ концу масляной и на первой недл, особенно по ночамъ, морозы стали усиливаться, соединившись съ метелями, не устававшими вздымать и катить валы русскаго благо моря. Немудрено, что на пруд было снжно, и длинный рядъ натыканныхъ елокъ указывалъ путь — предосторожность неизлишняя даже днемъ, когда снгъ засыпалъ глаза путника, поглощая окружность.
По этой еловой снжной алле шли дти, что длалось почти черезъ силу Марьюшкой, на которой была просторная тяжелая обувь съ толстыми шерстяными чулками не по ног, боле затруднявшими, нежели грвшими ее. Однако, въ охотку дти, давно не покидавшія тяжелаго крова дяди, перескли прудъ и двинулись по проселку, ведшему къ Шаблыкиной, настоящему обиталищу Груни съ молодымъ мужемъ.
Съ лвой стороны дороги тянулся не старый частый лсокъ, большею частію хвойный, еловый, хотя въ немъ попадалось не мало и лиственныхъ деревьевъ. Солнце свтило ярко и окрестность глядла весело. Справа лежали снжныя холмистыя поля.
Было такъ хорошо, что дти почти забывали усталость, любопытно поглядывая кругомъ на праздничную окрестность.
Она казалась веселою, радостно улыбавшеюся невстою, двственною, разубранною прихотью яркаго дня и озаренною радужно-золотыми, паутиновидными лучами солнца. По рыхлому, блому лебяжьему пуху просторнаго снжнаго поля, что ни шагъ, вспыхивали, ослпляли и, переливаясь, горли алмазы и брилліанты родимой Голконды, приземистые голые кусты и прутья чернолсья, былинки злаковъ, папоротниковъ и другихъ высокихъ травъ кой-гд вставали изъ-подъ царственной порфиры — глазета и горностая зимы, точно султаны изъ перистыхъ кристаловъ топаза и горнаго хрусталя. На солнц они рзали глаза лучами самоцвтныхъ камней, въ тни ласкали ихъ строгою прелестью и мягкостью жемчуга. Кругомъ стояли темнозеленыя ели съ распростертыми руками, полными тхъ же сокровищъ, ежесекундно готовыя убрать васъ ими, даже обнаженныя втви и сучья лиственныхъ деревьевъ прикрылись снжнымъ пухомъ и ледянымъ стеклярусомъ. Все было въ зимнемъ царственномъ наряд, все занимало и не одна усталость останавливала дтей.
Вотъ, по двственному пуху поля тянется безконечный заячій слдъ, вотъ другой, на перерзъ ему, и мсто, гд сошлись и возились косые. А вотъ опять слды, переметы, узлы и петли, что предусмотрительно понадлали умныя твари, ради сбереженія собственной шубы. Вотъ, тамъ и сямъ, до красна, точно до крови, обглоданные стволы осинника, вотъ осторожный лисій слдъ, а вотъ и волчій. Осторожно озираясь, при внушительной ступн сраго, Ваня все это на ходу объяснялъ сестренк, но, наконецъ, усталости было не заговорить. Двочка едва вытаскивала ноги изъ рыхлаго снга дороги, и дти едва подвигались впередъ. Кабаново пропало изъ вида и только боръ на яру, надъ озеромъ, былъ виднъ далеко назади. Тихо и безлюдно было кругомъ… Тихо, ясно и безлюдно…
IX.
Не понадобилось и минуты, чтобъ измнить все. Нежданно по сверкающему простору, нагнавъ и подхвативъ шедшихъ, откуда-то сзади хлынула и прокатилась блая огромная неукротимая волна, вмигъ потопивъ окрестность. Крутя и вертя, залпляя глаза, дохнувъ холодомъ и вздымая и унося цлые сугробы снга, понеслась она куда-то впередъ и опять-все засверкало и засіяло по старому. Но, чмъ дальше шли дти, выбиваясь изъ силъ, тмъ приливъ снжнаго полярнаго моря чаще и яростне настигалъ ихъ, посылая волну за волной. Мало-по-малу ясное небо затуманилось и нахмурилось, слушая невеселыя разбойничьи псни, стоны и свистъ пролетавшей метели.
Тихо и незамтно, изъ-за далекаго кабановскаго бора, за который спускалось солнце, кралось и выпозло сперва облако, а за нимъ блое косматое чудовище — хищный гиперборейскій зврь огромной снжной тучи. Оно ползло, ползло, кралось и вдругъ облапило, точно похитило солнце. Окрестность померкла, подулъ втеръ, все прибавляя и прибавляя, крутя сухой снгъ, начинавшій падать и хлестать по глазамъ и лицамъ оробвшихъ и усталыхъ дтей. Изнеможенная двочка начинала жаловаться и хныкать… Ваня не зналъ, что ему длать, но, напрягая послднія силы, поднялъ и понесъ ее, пока втеръ былъ сзади и не переходилъ въ настоящую вьюгу и пургу, заввавшихъ со всего вольнаго свта и не дававшихъ хода. Но за этимъ дло не стало. Точно сорвавшаяся голодная волчья стая, завывая и взвизгивая, яростно понеслась, замела и закрутила она водовороты снжнаго праха, совсмъ засыпая и погребая пространство.
Ваня остановился въ недоумніи и повелъ вокругъ ослпляемыми глазами, отыскивая хоть что-нибудь знакомое или примтное и не видя ничего, кром этого благо праха, крутившагося около. Ни малйшаго намека, ни полоски тни, ни пятна, напоминавшаго знакомый предметъ. Мальчикъ потерялъ даже направленіе, по которому шелъ, онъ чувствовалъ сугробы снга, гд тонулъ по поясъ. Нтъ, это не была дорога, и втеръ свирплъ и пронизывалъ насквозь. Иззябшая малютка дрогла и липла къ нему, связывая послднія движенія. Что ему было длать?… Это былъ мигъ отчаянія, когда въ бломъ непроницаемомъ мрак онъ видлъ длинное страшное лицо тетки Дарьи, искривленное гримасой улыбки и грозившее выпертыми блками мертвыхъ глазъ. Къ счастію, близость младенца ободряла его.
Онъ стоялъ, лихорадочно-быстро и несвязно думая объ этомъ, и ждалъ самъ не зная чего — разв чуда, которое, ради невинной души Марьюшки, вотъ-вотъ, выхватитъ ихъ изъ этого благо холоднаго ада или обратитъ его въ теплый, цвтущій, благоуханный рай. Онъ стоялъ и ждалъ, а вереница воспоминаній — люди и обстоятельства его ничтожной короткой жизни стремительне вьюги и метели неслись передъ его внутренними широко раскрытыми глазами, которыхъ не достигалъ снгъ.
Вотъ холодная, унылая ночь и смерть матери, вотъ глинистый песокъ могилы на бломъ снгу и мерзлые комья его, тяжко стучавшіе въ крышу роднаго гроба и въ его сжатое, дрожавшее дтское сердце. Вотъ теплый, мирный, святой отдыхъ въ гнзд бабушки Мавры, вотъ школа, Николай Васильичъ и ранній рожокъ дяди Сидора, будящій къ животворной мощи и ласк матерней груди — къ двственно-стыдливой роскоши родимыхъ полей и лсовъ…. А потомъ? Потомъ ея подкошенныя, застывшія старческія ноги въ лаптяхъ и жилистыя трудовыя руки, раскинутыя крестомъ, съ острымъ серпомъ и послднимъ зажимомъ кормилицы ржи. Потомъ, опять темная, холодная и ненастная ночь жизни: грязь и вонь лавки, неустанныя и непереносныя муки бднаго ожесточеннаго сердца и, наконецъ, дикій страшный моментъ и образъ, день и ночь преслдующій его, и гонящій на смерть даже до послдней минуты.
Все это пронеслось мимо съ изумительною быстротою и яркостью, точно нарисованное на бломъ прах, стремительно проносимомъ вьюгою.
И вотъ, внезапно то и другое точно оборвалось и улеглось, точно покорно пало и недвижно притаилось по полямъ, лсамъ и оврагамъ, тотчасъ же выдвинувшимся и всплывшимъ изъ благо, холоднаго, улегшагося моря.
Ваня увидлъ, что онъ шелъ и стоялъ лицомъ совсмъ не туда, куда слдовало. Лсъ, который былъ влво, очутился позади и онъ сошелъ уже нсколько шаговъ съ проселка. Метель,которая только-что начиналась, очевидно, могла тотчасъ подняться и засвистть вновь. Что-жъ было ему длать? До Шаблыкиной оставалось боле версты такого пути, гд было едва-едва возможно вытаскивать ноги, а двочка, все боле льнувшая къ нему, почти не давала ходу. Спустить ее въ снгъ было бы безполезно. Она застудилась бы и все-таки не сдлали бы шага. Ваня и самъ съ трудомъ выбрался на проселокъ, гд снгъ былъ, впрочемъ, мене глубокъ, но идти впередъ нечего было и думать. Онъ осмотрлся кругомъ и подумалъ о прозжихъ, единственномъ спасеніи, если не утихнетъ метель. Утихни она,— упорный энергичный ребенокъ надялся еще добрести до деревни и спасти сестру. Онъ испыталъ такіе переходы въ школу и обратно, правда, не одинъ, но и теперь, безъ сестры, не испугался бы верстоваго разстоянія, но ни искры мысли о такомъ спасеніи не вспыхнуло во мрак растерявшагося ума и не запасло въ сердц Вани. Напротивъ, онъ готовъ былъ умереть сейчасъ, ради спасенія сестры. Нтъ, до послдняго издыханія, даже посл того, какъ малютка уснула мертвымъ сномъ у его груди, онъ не подумалъ о себ.
‘Но, что-жъ длать, что длать’?— нервически быстро озираясь, торопливо соображалъ онъ.— Гд спасенье?’… Скоре, скоре искалъ онъ чего-то растерянными глазами и не находилъ. ‘Лсъ’, вдругъ мелькнуло ему,— ‘защита’, и въ одну секунду вложилась въ немъ ршимость свернуть съ дороги, съ втра и морознаго снга и пріютиться у густаго хвойнаго дерева, межъ мохнатыми лапами ели, чтобъ переждать бурю или остановить перваго прозжаго. Такъ онъ и сдлалъ, сошелъ съ дороги влво и по счастью скоро отыскалъ спиленый стволъ старой ели — пень, около котораго оказался живой близнецъ. Не усплъ еще онъ укрыться подъ защиту послдняго, какъ опять завыло, засвистло и понесло со всхъ сторонъ. Блый снжный смерчъ все закрутилъ, подхватилъ и несъ съ собою, въ одномъ мст выдирая снгъ до земли, въ другомъ насыпая цлые холмы и горы сугробовъ, погребавшихъ селенія, переметавшихъ дороги и шутя засыпавшихъ овраги и обрывы.
Ван не было дла ни до чего этого. Не усплъ онъ ссть и привалиться спиной къ стволу,— близнецу срубленнаго,— какъ неодолимая истома и нга — чувство сладкаго отдыха и благосостоянія,охватили его. Онъ оправился, прижалъ еще крпче и укуталъ Марьюшку, надвинулъ себ шапку чуть не по самую шею и сталъ ждать, прислушиваясь средь воя метели, не подъдетъ ли кто, не зазвенятъ ли бубенцы, иль не закричатъ ли на лошадей на дорог, которая была вплоть. Однако, кром псенъ вьюги, ничего не было слышно и они начинали длать свое дло, предательски убаюкивая ждавшаго. Онъ чувствовалъ только одно неудобство: его руки и ноги зябли до боли, начиная горть, но ему не хотлось пошевелить и ими. Онъ крпко держалъ сестру, чувствуя по ея ровному дыханію, что она спитъ, а, можетъ быть, и сладко грезитъ на его груди. ‘Господь съ ней — пусть спитъ’, машинально думалъ онъ, безсильный правильно связать дв мысли и не понимавшій что съ нимъ, не создававшій, что у него у самого въ голов забродили странныя вещи, которыми, онъ наслаждался, не стараясь ихъ объяснять, точно какого-то вкуснаго, пьянаго напитка выпилъ или нюхнулъ чего-то ароматнаго и весело одуряющаго. Какія-то странныя виднія — картины сказочной природы и сцены неестественно праздничной жизни, что-то радужное и теплое, свтлое и ароматное, переплетаясь и мняясь, то ярко вспыхивало, то таинственно померкало въ блуждавшихъ тяжелыхъ, блаженно-пьяныхъ глазахъ мальчика. Инстинктивно, но тщетно пытался онъ бороться съ первымъ, предательски сладкимъ ядомъ полубднія, полусна. Его вки опускались, словно стопудовыя гири, и услужливое воображеніе тотчасъ же рисовало на нихъ блаженныя радушныя картины, стирая всякую память и понятіе о дйствительности, гд буря выла и носилась, какъ вдьма.
Что ему?!… Онъ чувствовалъ, что плавалъ и тонулъ въ какомъ-то тепломъ, тихомъ, румяно-золотистомъ мор разсвта или заката,— Богъ знаетъ. Чувствовалъ, что ему тепло, почти и жарко и хорошо до нги, до полнйшаго нежеланія пошевелить пальцемъ ради самаго блага и радости жизни. Что она?… Ради ея стоитъ ли возвращаться изъ этого рая?!… И міръ, окружавшій его, былъ дйствительнымъ раемъ, нарисованнымъ воспаленнымъ воображеніемъ на пламенномъ фон лихорадочнаго сна.
Ему снилось, если это былъ сонъ, что огненное, тропически-знойное солнце склонялось надъ моремъ или огромнымъ заливомъ точно расплавленнымъ металломъ, тихо колыхавшимъ тяжелыми багровыми волнами. Было еще свтло, и дивныя птицы и бабочки, какъ яркіе крылатые цвты и самоцвтные камни — сапфиры, рубины, изумруды въ золотой оправ — порхали, перелетая туда и сюда въ темнозеленой мгл, тронутой багрянцемъ заката, захватившей каждую пядь сочныхъ береговъ.
‘Ахъ, вотъ гд нтъ зимы!’ обрадовался Ваня, вспоминая школу и разсказы Николая Васильевича, вотъ гд вчно яркое солнце, вчно теплыя воды, вчно зеленые, непроходимые волшебные лса и деревья съ саженными листьями, съ изумительными плодами, съ цвтами, похожими на бабочекъ, и съ бабочками, напоминающими цвты. Мальчикъ припоминалъ самыя слова учителя, и воспаленное воображеніе его придавало гигантскіе размры и невиданно-раскошныя формы тмъ жалкимъ образцамъ тропической растительности, которымъ онъ дивился когда-то въ барской оранжере-теплиц.
Передъ нимъ, какъ на яву, тснились и просвчивали на солнц саженные эллиптическіе и дланевидные листья, стройные, высокіе стволы съ зелеными лапами, опахалами и верообразными или перистыми вершинами, перевитыми, точно змями, крпкими жилами ліанъ и усыпанными причудливо-яркими цвтами вьющихся и неизвстно откуда сосущихъ чужую кровь орхидей.
Ваня не умлъ и назвать того, что пожирало ненасытными глазами воображеніе.
Онъ слдилъ, какъ раскаленное солнце садилось, погружаясь въ пламенныя волны, какъ сверкающій день обратился въ ночь, какъ блдносиніе, зеленоватые, фосфорически-желтые жуки и мухи затеплились и поплыли въ сумрак, какъ безпредльно-глубокій синій небесный сводъ запестрлъ, замигалъ и загорлся звздами. Онъ искалъ въ немъ созвздія южнаго креста, о которомъ слышалъ не разъ и думалъ теперь.
Онъ сидлъ и ждалъ долго, жадно и тщетно. Прекраснаго созвздія не было надъ горизонтомъ, но онъ ждалъ упрямо и страстно, ждалъ пока не потухли звзды и непроглядный мракъ не воцарился надъ нимъ… передъ разсвтомъ.
Напрасно вьюга злилась, выла и носилась вокругъ — дти не слыхали и не боялись ея.
——
Мирно и глубоко спящихъ случайно нашли на другой день прозжіе, благодаря собакамъ, которыя выли, лаяли и не шли отъ навяннаго сугроба, пока его не разрыли. Блаженнная улыбка застыла на маленькихъ лицахъ, давно позабывшихъ о ней, и тсно сплетенныя руки дтей не хотли выпустить другъ друга, даже когда ихъ признали и оттаяли у Груни, обливавшейся слезами. Схоронили ихъ вмст, въ общемъ гробу-ящик, и Ваня принесъ Марьюшку на бдное деревенское кладбище, къ ногамъ матери, завщавшей ее ему. Красный песчаный бугорокъ вновь выросъ на бломъ снгу, недалеко отъ Аннушки и бабушки Мавры. Весною, мужъ Груни поставилъ тамъ крестъ и обложилъ бугоръ дерномъ, который быстро и ярко зазеленлъ и зацвлъ. Простой желто-фіолетовый цвтокъ, тска дтей, побжалъ по могилк, гд четко написалъ ихъ имена. Кто ни пройдетъ, ни сядетъ — поминаетъ ихъ.
Взрослыя дти, читатели этой маленькой трагедіи, легко разберутъ эти яркія, живыя надписи лтомъ, если вздумаютъ постить во-истину надежное, тихое пристанище Божьихъ дтей.
А, вдь, дйствительно, нтъ пристанища тише и надежне сельскаго кладбища. Некому потревожить тутъ. Даже знакомый рожокъ дяди Сидора тщетно поетъ и зоветъ, залетая сюда, въ непробудное безмолвіе спящихъ.