Итальянская и германская музыка, Боткин Василий Петрович, Год: 1840

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Итальянская и германская музыка

Споры между приверженцами [итальянской и] германской музыки начались давно и продолжаются с нетерпимостию и ожесточением. Почитатели германской школы смеются над произведениями Россини, Беллини, Доницетти, любители итальянской музыки от всей души скучают за операми Шпора, Маршнера и других, мелодии самого Моцарта кажутся им сжатыми, не разливающимися, им тесно в них, Вебер сух, на симфонии Бетховена они просто смотрят, как гуси на гром. Итальянец простодушно говорит, что он не понимает немецкой музыки, немец с презрением лишает итальянских maestri всякого достоинства и значения. Как разрешить этот спор, кому отдать право? Как помирить такие дикие противоречия, такой резкий раскол, вставший в сфере самого близкого душе искусства? Нисколько не имея претензии быть решительными судьями в этом споре, мы предложим здесь только наши мнения, и, признаемся, намерение наше — защитить итальянскую музыку от несправедливых нападок почитателей немецкой школы, указать на существенный характер итальянской музыки, на ее истинное значение и поставить ее на настоящее место в общей сфере этого всемогущего искусства. Итальянские оперы даются во всей Европе — от пламенного Неаполя до глубокомысленного Берлина, и если даются, значит, нравятся, имеют успех, а всякий успех есть доказательство какой-нибудь силы. Потому презрение к итальянской музы-ке мы ни чему иному не припишем, как односторонности духа и образования, а в наше время подобная односторонность неуместна.
Музыка есть выражение чувства, одного чувства, без участия мысли, прямое проявление жизни души. Мысль, собственно как мысль, как сознание сущего, здесь совершенно не имеет места. Что такое всякая, так называемая музыкальная мысль, как не выражение моментального состояния души? Но так, как есть разница между первою про-будившеюся мыслью в человеке и мыслью спекулятивною, точно так же есть разница между чувством естественным и чувством одухотворенным, принявшим на себя мировое содержание. Чувство и мысль, в сущности своей составляя единое и целое, в проявлении своем различны, как плод от цвета. Движение, совершаемое мыслью в своей сфере, та-ково же, как движение, совершаемое чувством в своей. Как есть степени мысли — так есть и степени чувства. Вот точка, с какой должно смотреть на различные школы музыки, и потому итальянская и немецкая школы, будучи обе проявлением чувства, жизни души, различаются в степени, до ко-торой возвысилось это чувство, далее это различие вытекает из различия субстанций народов германского и итальянского.
Итальянская музыка есть проявление чувства, пребывающего в своей естественности, для которого не разверзалось еще царство духа, которому чужды высшие стремления, предощущения вечного и абсолютного чувства, не принявшего в себя мирового содержания… […] Что такое слабость и чувствительность, расточаемые в итальянской музыке, как не выражение слабости духа, как не бессознательная жалоба чувства, лишенного высшего откровения и потому теснимого внешнею природою, бессильного победить свою естественность, бессознательно чувствующего рабство свое? В итальянской музыке часто более ощущения, нежели истинного чувства: ощущение есть простое действие внешнего мира, чувство же предполагает самостоятельное бытие человека, внутреннюю деятельность его духа и есть проявление его.
Отсутствие всякого идеального, духовного, романтического направления в итальянской музыке показывает уже одно то, что в нее решительно не входит элемент фантастический. Фантастическое есть уже отрешение от непосредственной жизни и переход к другой, высшей. Человек чувствует, что есть что-то вне его вседневной жизни, вне чувственной любви и ее упоений, есть что-то невидимо окружающее его, какой-то другой мир, чуждый его страстям и ощущениям, в котором это тревожное житейское море торжественно колышется в очаровательных берегах, отражая в себе незаходимое солнце духа, словом, он чувствует, что есть какая-то жизнь, не похожая на его вседневную жизнь, есть бытие, отрешившееся от всех этих мятежных страстей, всех наслаждений тела. Человек всегда носит в себе предощущение этого высшего мира: оно в нем, как стремление, как порывание, как предчувствие, наконец, как что-то такое, чего он определить не может, но живо чувствует. Пробужденный от усыпленной жизни природы, он жи-во принимает в себя бесчисленные явления внутреннего ми-ра, бессильный понять мыслию эти явления, провидя в них нечто, исчезающее от исследования рассудка его, и нечто вне его конечной воли, он только смутно созерцает их. Часто эти таинственные явления духа, господствующие над ним, предстоят ему как нечто грозное, могущественно тяготеющее над его естественностию. Этот переход от непосредственного чувства в сферу духа — есть фантастическое. Фантастическое есть мир чувства, но уже отделившегося от земли, удовлетворившегося земным бытием, уже возносящегося в царство духа, созерцающего это царство, но еще закрытое от него туманом земли. Стремящееся и еще не укрепленное мыслию, чувство это часто разливается в неопределенное, необъятное, часто более безграничное, нежели бесконечное. Только в том народе проявляется фантастическое, в котором присутствует глубокий могучий дух мысли, потому что глубина мысли слита с глубиною чувства, и народ этот — германцы.
Итальянцы взяли себе на часть земную долю чувства, в них чувство еще раб самого себя, еще не отделилось от своей естественности (Natiirlichkeit). Но в этой сфере есть своя бесконечность, и в ней звучат струны, на которые от-зовется всякая полная и глубокая душа.
У итальянского компониста сердце горячо, чувство глубоко, сильная, страстная жизнь кипит в нем. Кто, слушая прекрасно спетую итальянскую оперу, не выносил в душе ее мелодий и долго с наслаждением не повторял их? И вместе с тем кто, взяв партитуру итальянской оперы или даже ее переложение на фортепиано, не удивлялся пустоте здесь царствующей, изобилию общих мест, пошлых эффектов, монотонности и однообразию мелодий, бедности и ничтожности оркестровки, — и вообще безжизненности целого и отсутствию всякого единства?
Это оттого, что естественное чувство, бедное в творчестве, никогда не может создать искусства самостоятельного. Все, до чего оно возвыситься может,— это народная песня. Итальянской музыке необходимо действительное посредство, посредство человеческого голоса, как дополнение того, к чему стремится она,— высказать свое чувство, только в нем она достигает того, что хочет выразить. Будучи выражением человека, заключенного в скорбной юдоли земного бытия, не нося в себе предощущения другой, высшей, просветленной жизни,— итальянская музыка, одна, сама в себе теряет всякое значение, она неразрывно связана с человеком: он только дает язык этим намекам, этому лепету чувства, ищущего себе выражения, глубокого и пламенного в самом себе, но бедного и несвободного в своем выражении. Отнимите певца у итальянского maestro, и он потеряется с своей музыкой. Доказательством этому служат чисто инструментальные сочинения итальянцев. Так как итальянская опера не истекает из одной основной мысли, так как она не есть целое, в самом себе заключенное создание, организирующееся в каждом действующем лице, то напрасно было бы искать в ней единства, индивидуальности и отчетливости в характерах, здесь все зависит от расположения духа maestri, от их произвола, и потому итальянские оперы, не будучи произведениями целостными, не подлежат высшей критике, довольствуйтесь хорошими, милыми мотивами и не ищите больше ничего. Итальянская музыка не может отделиться от пения: пение есть чувственное выражение музыки, духовное ее выражение есть музыка инструментальная, потому что в ней музыка становится самостоятельным искусством, в ней одной достигает дух совершенно свободной деятельности своей: в инструментальной музыке человек вступил в истинно бесконечную сферу.
Итальянская музыка никогда не наполняет человека чувством свободного бытия, в котором дух не скован ни страстию, ни горестью, ни тоскливым, неутомимым порыванием: эта музыка живет между людьми, она не возносит их выше их скорбной земной, чувственной юдоли,— нет, она сама вся сосредоточена в ней, она есть пламенное, живое выражение этой прекрасной, но бедной земли (в тесном смысле), с ее грустию и страстными переливами. Она не возносится к небу, но тяготеет к земле, земля, прекрасная земля ее родина: в ней ее радости, в ней сила ее. И вот в чем заключается очарование итальянской музыки, которым она обаяет всякую страстную душу, всякое непосредственное чувство, всякое сердце, доступное хоть какому-нибудь впечатлению. Это народная песнь пробудившегося чувства, всем общая и доступная. Вот отчего, несмотря на крики знатоков, итальянские оперы даются во всей Европе и находят тысячи страстных любителей. Итальянская музыка есть еще только стремление к истинному искусству, а так как гораздо более стремящихся душ, нежели предчувствующих достижение, то и в этом также заключается сила ее.
Но сколько отзывов пробуждает в душе эта музыка, меланхолическая, пламенная, вся земная, жаждущая упоения с возлюбленною, поцелуев, страстного, прерывистого лепета любви, и вместе полная вздохов, жалоб, грусти! Но ее грусть похожа на воздушный флер, закрывающий грудь девушки: он только увеличивает таинственную прелесть ее. Сквозь страстную грусть итальянской музыки просвечивает упоение неги, эта самая грусть есть только жажда наслаждения, эта прозрачная, легкая тень только усиливает пламя страсти, не знающей предела своим желаниям. Словом — итальянская музыка есть любовь в ее земном, страстном увлекательном явлении. Это трепет сердца, жаждущего чувственной любви и в ней одной обретающего блаженство свое, нега юности, ненасытимая жажда упоения, чувствен-ность, окруженная магическим мерцанием чего-то нежного, чего-то задушевного. Это не любовь, тихо, глубоко пламенеющая в душе и наполняющая ее жаждою небесного, вводящая ее в царство духа, а взрыв, огонь и порох— мгновенно разрушающиеся в пламенном лобзании. Правда, это любовь, но которой самое высшее блаженство — трепетать в страстных восторгах, замирать в бесконечных лобзаниях на груди возлюбленной. Итальянская музыка — дочь яхонтового неба, жгучего солнца, дочь земли, лелеящей человека в сладострастных объятиях своих, и из неисчерпаемой красоты которой он получает ответ на все вопросы бытия. Не дивитесь на неаполитанца, беспечно лежащего всю жизнь свою на берегу голубого моря, на римского мужика, врага всякой работы, в праздности изживающих век свой,— не дивитесь, что эта беспечность и праздность не лишают их гордой осанки, а их мужественные лица такого человеческого, благородного выражения, а напротив придают им какую-то чудную, величавую красоту: это оттого, что прекрасная земля воспитала этих людей, в ее вечно сладостной, упоительной гармонии тонут все вопросы и сомнения пробуждающегося ума, в объятиях радушной, любящей матери своей, в красоте, находит итальянец удовлетворение всей жизни.
Как народная русская песня не может быть никем истинно спета, кроме природного, коренного русского, так и итальянская опера должна быть пета только итальянцами. В ней лежит свой особенный дух, необъяснимый и неуловимый никем, кроме итальянца, и потому едва ли и самые большие таланты других наций (кроме Испании, родной сестры Италии) могут в истинном духе выполнять ее, как того требуют эти простые, льющиеся мелодии, мертвые и пустые для ремесленника, и страстные, увлекательные, если их поет художник итальянец, доступный одушевлению и вдохновению.
В чем же заключается различие между итальянскою и германскою музыкою?
Так как Бетховен есть полное и совершенное проявление германской музыки, то в рассмотрении характера его созданий и будет заключаться определение этого различия. В музыке Бетховена не одно бесконечное стремление, а проявление абсолютного духа, она есть глагол того мира, в котором блаженство в духе стало достоверностью. Что предощущал Гайдн, к чему стремился Моцарт, то высказал Бетховен, он положил истинное, духовное основание своему великому искусству. Это такой художник, истинное понимание которого дается вдохновением. Все чувства человека, всю бесконечность души его обнял Бетховен. Возвышенность, свобода и глубина, одушевленная торжественность, любовь с ее святою, тихою грустию и трепетным блаженством, […] стремление к бесконечному и вдохновенное пребывание в нем — вот только что я могу сказать о характере музыки Бетховена, а эти определения не исчерпывают и ‘самого поверхностного взгляда на нее. Его величие уничтожает воображение, и падает перед ним всякое мягкое, сентиментальное чувство, всякая болезненная, бессильная душа, рассудок не в силах следовать за ним, дух и фантазия восстают тогда и возносятся в мир идей, а в этой сфере чувство освобождается от бесконечного, неутолимого стремления, но исполняется сознательным и полным блаженством: в этой музыке царство духа стало действительностию. Божественное величие, вечное торжество победы света над мра-ком выступает в Бетховене, но человек не только не уничтожается перед лучезарным светом их, напротив, внимая им, он сознает себя причастником этого незаходимого солнца духа, гражданином этого вечно блаженного царства…
Но пусть сам Бетховен говорит о себе, Беттина в одном письме к Гете описывает свое свидание с Бетховеном, сколько могу, я передам здесь письмо ее.
‘Тебе я признаюсь, что я верю в божественное очарование, которое есть элемент духовной природы, и этим-то очарованием владеет Бетховен в искусстве своем. Все, что ни говорит он о нем — дивная магия, каждая мысль — организация высшего существования, и потому Бетховен чувствует себя творцом нового чувственного основания в духов-ной жизни. Ты поймешь, что я хочу сказать, и это истина. Кто мог бы заменить нам этот дух? От кого могли бы ожидать подобной? Он свободно создает из себя непредчувствуемое, несотворимое. Что для него весь этот мир, для него, который с восходом солнца уже за священным трудом, который забывает телесную пищу и на потоке вдохновения несется мимо берегов плоской вседневности! Он говорил мне: ‘Тяжко вздыхаю я, открывая глаза, потому что все, что ни вижу я, все против моих верований, и я поневоле должен презирать мир, не предчувствующий, что музыка выше, нежели вся мудрость и философия. Музыка есть вино, вдохновляющее к внутреннему, неистощимому творчеству, а я Бахус, собирающий для людей это драгоценное вино, при-водящий их в вдохновенное опьянение, снова приходя в себя, много уносят они в обыкновенную жизнь свою. Нет у меня ни одного друга, я должен жить один сам с собою, однако ж я знаю, что божественное ко мне ближе, чем к другим в моем искусстве, без страха пребываю я с ним, всегда узнавал я его и понимал, мне не страшно за свою музыку: никакая злая судьба не постигнет ее, кто понимает ее, тот освобождается от всякой тоски, всякого страдания, в которых плещатся все эти люди’.
Так говорил мне Бетховен, когда я в первый раз увиделась с ним. Чувство благоговения проникло меня, когда он с дружескою откровенностию говорил со мной, со мной, которая для него совершенно ничтожна. Я даже была удивлена, потому что мне сказали, что он нелюдим и ни с кем не входит в разговор, меня боялись привести к нему, мне должно было одной отыскать его. У него три квартиры, в которых живет он попеременно: одна в деревне, другая в городе, третья на бастионе, здесь нашла я его в третьем этаже. Без доклада вошла я: он сидел за фортепьянами, я сказала свое имя, он был очень приветлив и спросил, не хочу ли я послушать песни, которую он только что сочинил? Резко и отрывисто, так что тоска невольно охватывала слушающего, запел он: ‘Ты знаешь край, где негой дышет лес?’ — ‘Не правда ли, хорошо?— говорил он в одушевлении.— Превосходно! Еще раз спою’,— и рад был моему радостному одобрению. ‘Большая часть людей бывают растроганы хорошими местами, да это не художнические на-туры: художники огненный народ, они не плачут’,— говорил он, потом еще спел одну из твоих песен, которой музыку сочинил на днях: ‘Теките, теките, слезы вечной любви’ (Trocknet nicht, Thranen der ewigen Liebe). Он пошел провожать меня домой, и дорогой говорил много прекрасного об искусстве, и говорил так громко и так часто останавливался на улице, что надобно было много твердости, чтоб слушать его: он говорил необыкновенно страстно, стремительно и увлекательно, так что я забывалась, что стою с ним на улице. У нас к обеду было много гостей, и все очень удивились, когда увидели его в большом обществе. После обеда сам сел он за фортепьяно и играл долго и чудесно: его гордость как будто возбуждала гений его, в таких волнениях дух творит непостижимое, а руки делают невозможное.
С тех пор каждый день или он приходит ко мне, или я иду к нему. От этого я не бываю в обществах, не хожу в картинные галереи, в театр, даже не была еще на колокольне св. Стефана. ‘Ну, что вам там смотреть,— сказал мне Бетховен,— я зайду за вами, мы пойдем вечером по Шёнбурнской аллее’. Вчера ходила я с ним в одном чудес-ном саду, дерева были в полном цвету, оранжереи открыты, воздух напоен благоуханием. Бетховен говорил мне: ‘Стихотворения Гете могущественно действуют на меня не одним только содержанием, но и своим ритмом, я бываю особенно настроен, расположен сочинять чрез этот язык, который, подобно духам, возносит в высшую сферу и уже сам в себе содержит таинство гармонии. Тогда в одушевлении невольно должен я бросать мелодию во все стороны, преследую ее, страстно достигаю, вижу, как улетает она, исчезает в массе разнообразных переливов… Вот с обновленною страстию настигаю ее, схватываю и не могу расстаться с ней: я должен в бурном восторге разливать ее по всем модуляциям, вот наконец овладеваю снова первою музыкальною мыслию, торжествую над ней, смотрю — это целая симфония. Да, музыка есть сочетание духовной жизни с чувственною. Мне хотелось бы с Гете поговорить об этом, не знаю, поймет ли он меня. Мелодия есть чувственная жизнь поэзии. Не превращается ли духовное содержание стихотворения в чувственное ощущение? Не чувствуют ли в песни Миньоны через мелодию всей ее духовной настроенности? И не возбуждает ли это ощущение к новому творчеству? Тогда дух хочет разлиться до безграничной всеобщности, и из одной простой, музыкальной мысли истекает бесконечный источник чувств, которые без того исчезли бы невыразимые. Это гармония, это выговаривается в моих симфониях, тогда живо чувствуешь, что во всем духовном лежит вечное, бесконечное, никогда вполне не охватываемое. Так как во мне есть всегда уверенность в успехе каждого моего произведения, то я чувствую какой-то вечный голод, который, кажется, только что утолясь с последним ударом литавр, снова начинается. Поговорите с Гете обо мне, скажите ему, он должен слышать мои симфонии, тогда он согласится со мной, что музыка есть единственный, свободный от всякой вещественности путь в высший мир знания, который объемлет всего человека, но человек не в силах овладеть им. Нужен ритм духа, чтобы уловить музыку в ее сущности: она дает предчувствие, небесное знание, и то, что дух чувственно ощущает чрез нее, есть воплощение духовного познания. Хотя и есть души, которые живут ею, так как живут воздухом, но это еще не то, что духом понимать ее: чем больше душа черпает из нее свою чувст-венную пищу, тем зрелее становится дух к глубочайшему восприятию музыки. Немногие достигают этого, хоть тысячи соединяются браком для любви, но любовь ни разу не открывается этим тысячам, хоть все они занимаются ремеслом любви: так тысячи занимаются музыкой, и однако ж не имеют откровения ее. У ней так же, как в каждом искусстве, лежат в основании высшие идеи нравственного духа, всякое настоящее, истинное создание есть нравственный шаг. Подвергать себя неизменным законам сих высших идей нравственного духа, их силою обуздывать и направлять собственный дух, дабы он проявлял из себя свои откровения,— вот единственная задача искусства. […]
Знание — как твердо замкнутое семя растения: ему нужна влажная, электрическая почва, чтобы расти, мыслить, выгораживать себя. Музыка есть электрическая почва, в ко-торой дух живет, мыслит, творит. Философия есть осадка ее электрического духа, потребность философии, стремящаяся все основать на едином начале, указуется музыкой. Хотя дух и не владеет тем, что он творит чрез нее, однако ж он блаженствует в этом творчестве, и всякое истинное произведение искусства самостоятельно и независимо, оно могущественнее самого художника, чрез свое проявление воз-вращается оно к божественному и только тем зависит от человека, что свидетельствует о свершившемся в человеке со-знании божественного.
Музыка вводит дух в гармонию. Мысль даже одинокая, отделенная от всего, хранит в себе чувство всех своих родственных связей в духе, так всякая мысль в музыке находится в сокровенном, неразрывном сродстве с полнотою гармонии, есть единое с нею.
Все электрическое возбуждает дух к музыкальному, волнами стремящемуся проявлению.
Я — натура электрическая… Однако ж пора кончить мою премудрость, в которой я ничего не могу доказать,— не то я пропущу пробу. Напишите обо мне Гете, если вы понимаете меня, дать отчет в том, что я говорил, я решительно не могу и сам готов учиться у Гете’.
Я обещала ему, сколько я понимаю, все написать тебе, он повел меня на большую пробу с полным оркестром.
Там видела я, как этот необычайный гений вел свое воинство. О, ни один король не имеют такого сознания своего могущества,— сознания, что всякая сила исходит от него,— как этот Бетховен. Там стоял он тверд и решителен, его движения, его лицо выражали совершенство его создания, он предупреждал всякую ошибку, всякое недоразумение, ни одного произвольного, мимолетного звука, — все величавым присутствием его духа преобращалось в разумную деятельность… Можно предсказать, что такой дух в последующих творениях явится всемирным властелином…’
И он явился им.

—————————————————

Источник текста: Боткин В.П. Литературная критика. Публицистика. Письма / Сост., подгот. текста, вступ. ст. и примеч. Б.Ф. Егорова. — М.: Сов. Россия, 1984. — 320 с., 1 л. портр., 20 см. — (Библиотека русской критики).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека