Роза Бильтрот, или просто Роза, была факторшей, и в ее большой и пустынной, как сарай, комнате, исполнявшей роль справочной конторы, с утра до ночи толкалось много женского народа. Но мадам Бильтрот редко можно было застать дома. Она имела огромное знакомство во всех концах города и за день едва успевала побывать во всех местах, тем более что никогда не ездила, а для скорого передвижении была уже не молода Она была вдовой. Похоронив мужа лет тридцать тому назад, она, подобно большинству еврейских женщин, не пожелала выйти вторично замуж, хотя охотников на нее было немало.
Вся же ее работа и хлопоты предназначались для единственной дочери, бывшей замужем за чахоточным столяром, и заработки целиком уходили на лечение, на докторов и поддержание его здоровья. Факторшей она сделалась лет десять тому назад, унаследовав это занятое от старшей сестры, умершей неожиданно для всех, внезапно, хотя по внешности должна была прожить не менее сотни лет.
Бильтрот, познавшая после смерти мужа ряд тяжелых голодных годов, быстро утешилась в смерти сестры и с жаром принялась за дело. Сначала оно не пошло, но она не упала духом и так долго била в одну точку пока не поставила дело на ноги. Понемногу она втянулась в работу, значительно расширила круг знакомств и в последние годы уже так прочно стояла, что была незаменима в самых лучших домах, и с ней охотнее предпочитали входить в сношение, чем со многими справочными конторами. В самое горячее время, когда требование на кормилиц случалось огромное, Роза никогда не бывала в затруднении, и в то время, когда во всех родильных приютах и конторах медлили и затягивали присылку женщин, она поставляла их так же свободно и легко, как обыкновенно, Весною она бывала особенно незаменима поставкой женской прислуги, так как, чем ближе шло к лету, девушки и женщины разъезжались массами, накопив денег за зимнюю работу. Словом, Роза зарекомендовала себя большим талантом, считалась знаменитостью во многих кругах общества и пользовалась большим уважением в среде наемниц.
Как было сказано, все заработки ее уходили в бездонное место, и, будучи сама не жадной и равнодушной к удобствам существования, она жила странной, запущенной жизнью. Она занимала огромную, годную под танцкласс, комнату, в которой стояла большая русская печь, впрочем, никогда не топившаяся, широкая деревянная кровать, едва прикрытая коротким, грязным одеялом,стол и несколько длинных скамеек, поставленных, главным образом, для ожидавших женщин. Но так как женщин всегда было много, то часть из них стояла у стен, другие с грудными детьми на руках сиживали просто на полу, и этот беспорядок и теснота не только не мешали Розе, но были ей приятны. Даже адский шум в этой комнате, из-за которого почти невозможно было понять друг друга, был ей мил, и она особенно прекрасно себя чувствовала, когда ей приходилось надрываться, чтобы быть услышанной. Уходила она с раннего утра, но каждые два часа регулярно возвращалась на несколько минут, чтобы захватить с собою новую партию женщин, с которыми опять отправлялась, оживленно разговаривая и объясняя то по-русски, то по-еврейски, по-малоросийски и даже по-польски, как вести и держать себя с нанимателями. По отбытии партии ряды наемниц смыкались, женщины переменялись местами, и гул от разговоров и криков детей перемещался от одной группы к другой. На смену ушедшим появлялись новые, и шум не прекращался ни на минуту. Говорили здесь громко, заглушая, не понимая друг друга, и невзирая на плач грудных детей, ссорились и мирились, утоляли на ходу голод бубликами или хлебом, жажду — прямо из крана, находившегося тут же под рукой, вновь суетились, ругались, спорили, полоскали детское белье, заметали комнату, и каждая вела себя так, как будто она была единственной хозяйкой квартиры, а все остальные — приятные или неприятные гости. В такой суете день проходил незаметно и быстро, дело делалось своим порядком, сколько его положено было для дня, и следующей день уже не приносил ничего нового.
Городская волна мерно продолжала то поглощать, то выбрасывать определенное количество наемниц, и та часть, что вчера работала в западной части города, завтра была уже в северной, и так колесо это безостановочно крутилось изо дня в день со своими спицами то вверху, то внизу, принося относительно равную степень удовлетворения и недовольства и тем, которые требовали, и тем, которые предлагали.
Народу у Розы было еще немного. Возле топившейся печурки сидело несколько женщин и занимались важным делом. Испекши в горячей золе в картофель, они теперь вынимали его, дули изо всех сил на обожженные пальцы, ломали картофель и осторожно ели. В комнате был удушливо сухой воздух, испорченный угаром, шедшим от раскалившегося чугуна. С правой стороны у стены на полу лежали грудные дети и сладко спали. Сама Бильтрот сидела на своей обширной, как вагон, кровати и пила чай. При входе Гайне, все в комнате оглянулись на нее, чтобы встретить восклицанием, но так как она оказалась никому не знакомой, то, перестав есть и разговаривать, смотрели на нее с любопытством. Роза немедленно позаботилась о порядке.
— Не стой же на пороге и закрой дверь. Теперь, слава Богу, не лето.
— Это вы факторша? — спросила Гайне, исполнив беспрекословно приказание.
— Я факторша, — что ты хотела?
Ите вдруг захотелось заплакать, так ей сделалось завидно теплоте и тому, что женщины ели горячий картофель. Давно уже она у себя не видела такого довольства.
— Что же тебе нужно от меня? — повторила Роза, подозревая в Ите одну из нищенок, знавших к ней отлично дорогу.
Что ей нужно? Когда приходишь с ребенком в такую погоду к факторше, то, конечно, не для того, чтобы сказать: здравствуйте. Не Бог весть какая загадка, что ей нужно.
Ребенок под шалью и тряпками начал кричать и прервал ее ответ. Он кричал по своему обыкновению неистово, совсем не подозревая, где он и что с ним, и, ища с закрытыми глазами грудь, нетерпеливо и капризно дергал ручонками и ножками. Но так как при входе Ита отняла его от груди, то, не находя ее так скоро, как бы хотел, он немедленно после крика поднял такой визг, что у матери от стыда выступили слезы на глазах. Роза же недвусмысленно задвигалась на своем месте.
— Он у меня разбаловался, — с виноватой улыбкой оправдывала мальчика Ита. — Прежде, — здесь она запнулась, — муж мой работал на спичечной фабрике, а я смотрела за хозяйством. Потом хозяин фабрики обанкротился, и муж остался без работы, я же после родов два месяца болела и не вставала, и мы разбаловали ребенка, то есть я разбаловала. Первых детей ведь любишь, как жизнь, — опять извинилась она. — Вот я его сейчас успокою.
Она ловким движением расстегнулась и приложила лицо мальчика к своей груди.
Мальчик немедленно, как по волшебству, успокоился, а Ита просто прибавила:
— Вот, видите. Это всегда так у меня с ним. Он бы, кажется, спал в молоке, так оно ему приятно. — Она добродушно улыбнулась, погладила ручку ребенка, лежавшую на груди, развязала шаль и поискала глазами место, чтобы присесть. Розе сразу понравилось чрезвычайно симпатичное лицо и спокойная деловитость этой молоденькой еще женщины. Она усадила ее подле себя и мельком осмотрела ребенка.
— Он у тебя первый? — спросила она. — Как тебя зовут?
— Ита,
— Ита? Хорошо. Совсем не звучит по-еврейски. Теперь не в моде еврейские имена и из-за этого могут и не принять. Даже себя — а на что я уж стара и не нуждаюсь, — я прозвала Розой, хотя зовут меня Рейзи. Нашим дамам не нравятся еврейские имена. Оставим это. Ты хочешь в городе наняться или можешь поехать, если случится?
— Я лучше бы хотела здесь. У меня… муж.
— Ты венчалась?
Ита покраснела и ничего не ответила.
— М… м… — протянула Роза, — значит так, как Бог не велел?
Ита наклонила голову и упрямо уставилась глазами в угол, будто она там увидела что-то очень интересное
— Ты говоришь, что ребенок у тебя первый? Лучше, если бы был второй. Как у тебя молоко?
— У меня хорошее молоко. Посмотрите только на мальчика. Такое уж хорошее молоко у меня, яи не знаю почему. Сама ведь почти ничего не ем, а ребенок вот.
Она быстро освободила мальчика от тряпок, в которые тот был завернут, и Роза, взглянув на него, ахнула от восторга. Прижавшись к груди, так что виднелся один только розовенький в складочках затылок, он извивался, как гуттаперчевый, пока Роза с восхищением ощупывала его животик и взвешивала на руках пухлые ручки и ножки. Он был весь розоватый, без малейшего пятнышка на теле, весь в ямочках, складочках, тепленький и гладенький, как маленький котеночек. Роза не могла оторваться от него и щипала, и гладила мальчика своей морщинистой рукой, приговаривая со смехом:
— Где ты его взяла такого?.. Наверно, ты его украла у богатых людей. Признавайся-ка.
Ита от радости начала смеяться, и лицо ее опять сделалось добродушным.
— Я ведь говорю вам, что молоко у меня такое. Такое уж молоко, и ничего с этим не поделаешь. А сколько его у меня, что я бы, кажется, взрослого накормила, если бы хоть немного наелась.
Она быстро завернула ребенка, но так внимательно и осторожно, что мальчик даже не пошевельнулся.
— Ну, хорошо, — произнесла, наконец, Роза, после некоторого раздумья, — я тебя уже пристрою. Ты сиди здесь, а я пойду. Много мне выходить нужно сегодня.
В комнате говорили громко, но не очень шумели, воздерживаясь все-таки при Розе, которой отчасти побаивались. Наемницы понемногу прибывали. Женщины, девушки, подростки сидели и стояли группами. Некоторые еще завтракали. Какая-то горбатенькая старушка, долго уже поджидавшая места няни, прилежно и с изумительной ловкостью подметала комнату, врезываясь, как волчок, в каждое свободное от ног местечко. Три старые женщины, очень полные, с лоснящимися потными лицами, с искривленными и как бы разбухшими от ревматизма пальцами, не отходили от печурки и хотя уже расстегнули кофты, все сидели и грелись, упиваясь теплотой. Два подростка, девушки лет по четырнадцать, в грязных юбках, которые они, сидя на подоконнике, почему-то постоянно приподнимали, давая видеть худые и тоже грязные ноги, подмигивали друг дружке на старух и громко смеялись, выбрасывая визгливый, короткий хохот так, точно в их горле помимо собственной воли что-то взрывалось. У них были наглые, циничные лица, и все в них говорило, что суровая школа жизни не прошла для каждой даром. В самом дальнем углу тощая старуха с непомерно длинным и толстым горлом и богобоязненным лицом громко рассказывала соседке своей о новом чудесном лекарстве, которым она теперь только и спасала себя от удушья.
— Мрамором, мать моя, и спасаюсь. Натолку его немножко, выпью, и как рукой снимет. С мраморщиком, что монументы делает, познакомилась, и у него достаю я камень-то. Я без мрамора теперь и в комнате не переночую.
— Каменное лечение! — колыхалась соседка от изумления. — Ах ты, Боже мой, дела какие бывают. Мрамором? В самом деле мрамором?
Ита понемногу осваивалась. С ней заговорила еврейка и переманила ее к себе. Ребенок тихо спал, и потяжелел для рук. Роза уже кончила приготовления к выходу и, отобрав несколько женщин, ушла с ними. Сразу сделалось значительно шумнее.
Стекла в дверях и окнах оттаяли, наконец, и казались нарочно забрызганными мутной жидкостью, а видневшийся снег вырисовывался темным и грязноватым. Мелькали неправильные фигуры людей, ходивших по двору.
Ита уже сидела возле новой соседки, обязательно осмотревшей ее ребенка.
— Вы тоже ищете места? — спросила у нее Ита, переложив мальчика на другую руку.
Соседка оказалась девушкой, искавшей места служанки.
— Да, давно уже, — ответила та и прибавила чрезвычайно просто: — У меня недостаток, и это мешает.
Гайне только теперь обратила внимание на то, что у девушки время от времени вырывался легкий крик, точно от испуга, и что она старалась заглушить его, закрывая рот рукой.
— Откуда это у вас? — с участием спросила Ита, но невольно отодвигаясь.
— Вы не бойтесь, — сказала та, заметив движение Иты, — у меня не черная болезнь.
— Я и не боюсь, — улыбнулась Гайне, придвинувшись.
— Другим это неприятно, но что же делать? Это ведь не от рождения, а от испуга. Я служила в гостинице нумеранткой, и мне было недурно. Но случился один приезжий… И когда я как-то утром убирала его комнату, он бросился на меня, а я так испугалась, что не могла крикнуть… Потом это сделалось у меня. Теперь уже как будто меньше. Доктора говорили, что это пройдет, и я отдала им понемногу все деньги, что имела, — но еще не прошло. У них ведь все проходит.
Она подавленно пискнула два, три раза, но вдруг не выдержала и резко вскрикнула.
— Вот видите, — произнесла она, успокоившись, — разве меня возможно держать в доме?
Ита сочувственно посмотрела на нее и спросила:
— Вы так и оставили дело?
— Что же я могла сделать? Я ведь дурой была, приезжий уехал, а я забеременела.
— Конечно, забеременела, хотя все сделала, чтобы сбросить. Но не помогало. Нарочно поднимала шкафы, прыгала с лестниц, била кулаками живот, но ребенок крепко держался. Здоровая я очень была. В шестом месяце я должна была бросить место, и до родов очень мучилась. Никто меня не хотел держать, а деньги, что были, ушли на лечение. Родила же я ночью в отхожем месте. Я шла по улице, не зная, где переночевать. У каких-то ворот почувствовала боли. Крадучись я забралась в отхожее место и два часа мучилась. Кричать ведь нельзя было.
Она рассказывала спокойно эти ужасы, точно она говорила о самых обыкновенных вещах. Потом она задумчиво прибавила:
— Вероятно, ребенка подобрали еще живым, так как это случилось летом. Но лучше бы он умер.
Ита с возраставшим страхом слушала ее. Жестокость большого города как бы вплотную придвигалась к ней и показывалась теми грозными сторонами своими, о которых она, выросшая в маленьком городишке, и не подозревала.
— Где же вы теперь живете? — тихо спросила она, чувствуя все больше и больше симпатии к девушке.
— Где придется. Ведь я всех беспокою. Вот, Бог даст, выздоровею, и тогда все поправится. А не выздоровею, то уж знаю, что сделаю.
Она произнесла это таким мрачным голосом, что Ита вздрогнула.
— Что вы сделаете? — шепотом спросила она.
— Проституткой стану, — по-прежнему просто ответила девушка. — Старые женщины говорили мне, что это наверное излечит. Славное лекарство, правда? Вы думаете, что я верю. Вот настолько не верю, и хотя знаю, какие женщины мне советовали, но хочу верить. Нужно же мне верить, Боже мой, — Она внимательно посмотрела Ите в глаза. — Хоть забудусь от горя, — я ведь даром пропала.
В разных углах слышались крики и плач просыпавшихся детей. Кормилицы с трудом отрывались от разговоров и ворчливо вставали. Какая-то худая еврейка, со скверными глазами и сиплым голосом, уже била малютку, испачкавшего пеленки. Она била с наслаждением и точно отчеканивала удары, из того же места возвращались тончайшие и колючее, как иглы, крики.
Девушка равнодушно слушала и вдруг шепнула Ите:
— В моем городе меня жених ждет. И он ничего не знает. Что говорите? А я из железа, теперь из железа. Еще в прошлом году он от солдатчины освободился и ждет меня. Нарочно в город поехала, денег накопить, чтобы ему помочь. Понимаете, непременно проституткой сделаюсь. Все равно теперь.
Ита дрожала от страха. Такой глубины падения она еще не знала. Было и у нее много скверного и ужасного, но до такого отчаяния она еще не доходила. Сколько сил хватало, она боролась, подлаживаясь и урезываясь до последней степени: она вечно охраняла себя от последней пропасти, откуда не могло быть возврата. Но безыскусственность и простота девушки, отчего даже отталкивающее выходило как бы освобожденным от грязи, поражала и пленяла ее. В ее доверчивости она находила отклик и своей душе, желавшей и жаждавшей дружбы. Как давит жизнь! Вот и она дожилась до того, что согласилась наняться в кормилицы. Зачем она здесь? Тут ведь не скот продают, не людей, а матерей. И ее продадут и оторвут от ребенка, которого она должна будет бросить в чужие руки. Как жизнь ужасна! Она боялась размышлять больше, чтобы не появилось желание убежать отсюда: дома было ведь еще хуже. Девушка теперь молчала и каждый раз боролась с приступом.
— Как я вас жалею, — шептала Ита, — как жалею…
Кормилицы уже кормили детей. Они собрались рядышком на самой большой скамье подле стены, и лица их были серьезны, как будто эти женщины были ученицами и ждали прихода учителя. Все дети, точно условившись лежали на левой стороне и квакали и свистели от наслаждения. С закрытыми глазами, в ряд, с раскрасневшимися носами, они играли грудью, то отворачивались вдруг от нее, сладко улыбаясь и потягиваясь, то опять набрасывались, производя от жадности звуки крепких поцелуев. Матери, положив на них грубые, некрасивые от работы руки, не обращали внимания на шалости и чинно вели свои беседы. Потом все, как бы испытав одно и то же чувство усталости и отвращения, привычным движением перебросили детей на правую сторону, ни на минутку не прекращая своей беседы. Ита с умилением смотрела на эту картину. Женское чувство потянуло ее к ним, и, повинуясь ему, она встала и пошла к группе матерей. По дороги ее остановил звонкий, развязный голос, шедший от дверей. Кучка женщин столпилась у противоположной стены и слушала. В середине стояла девушка и говорила так, как будто во рту у нее был колокольчик и она им позванивала. Одета она была недурно и производила странное впечатление среди неряшливых и бедных женщин, которые как бы еще более опустились и потускнели рядом с ней. Ита заинтересовалась и подошла послушать.
— У матери моей дом, — ну, знаете, дом такой, публичный, — рассказывал развязный голос, и девушка не смущалась от десятка любопытных, пожиравших ее и ее слова, — а отец, то есть отчим, при матери. Две сестры есть, да два брата. Сестры давно уже сбились и идут с гостями. Тут, правда, отчим виноват, так как он первый их развратил, когда им еще по тринадцати лет не было, но и так бы пропали. Мать тоже не могла уберечь, хотя и жалко ей было и ревновала. Отчим на двадцать лет ее моложе, и очень красив. Сам он шулер страшный, но всегда проигрывается, а когда проиграется, то матери моей здорово достается. Братья, — она пожала плечами и зазвенела, — братья — один живет на деньги девушки нашей одной, а другой вор и сидит в остроге. Но когда был на свободе, то вечно дрался с отчимом, и такая каторга у нас шла, что чуть мы все не передрались. Старший брат никогда не мешался. Тот другой совсем.
— А ты-то сама как? — продолжала спрашивать одна из слушательниц.
— Я? — переспросила она. — Ну, отчиму-то не далась, хотя он и обхаживал меня и чуть что на руках не носил.
— Хорошо, девка, — вырвалась у одной немолодой женщины, — и я бы не далась.
— Но на четырнадцатом году, — продолжала девушка, — сама побежала к цирюльнику, что жил супротив нас, и стала потом часто ходить к нему. Здорово играл он на гитаре, и я не выдержала. Только бы он играл мне тогда. Когда бывало заслышу его музыку, так я, как воск, делаюсь. Душа моя таяла, а что такое было — и до сих пор не понимаю.
— Не порола мать, когда узнала? — сурово спросила первая.
— Кто? Мать? Меня? Попробовала бы. Меня все боялись за мой характер. Младший брат какой зверь, — и то меня боялся. Я ведь его подколола раз.
— За что так?
— За то. Нечего к сестре подбираться. Чужих девушек немало на свете!
— Ах, ты, Боже мой, — вздохнула одна, — вот так жизнь.
— И не то еще бывало, — засмеялась девушка.
— Чего же ты сюда пришла? — допытывалась первая.
— А ты зачем? На место поступить хочешь? Я, может, этого теперь еще больше твоего хочу. Отдохнуть хочу, потому что надоело мне. Хочу в честной жизни пожить. Никогда я не трудилась, посмотрю каково человеку в труде. Очень уже много дряни на мне.
Ита с тяжелым сердцем отошла, чувствуя себя не в силах слушать больше. Настроение от того, что она слышала здесь, становилось мрачнее, и казалось ей, кто-то стоит над людьми, хлещет их кнутом, и некуда от этого кнута спрятаться.
Три толстые старухи, подложив кофты под головы, уже спали около остывшей печурки и громко храпели. Подростки щебетали о чем-то и, обрывая ногтями штукатурку со стены, бросали ею в старух, а те сердито ворочались и обмахивались искривленными и разбухшими пальцами, не сознавая, что их тревожит. Ита осторожно обошла старух и уселась возле кормилиц. Она была страшно угнетена, и ей уже не хотелось ни разговаривать, ни слушать. Мальчик пошевелился, и она принялась кормить его.
Время между тем не стояло. Роза явилась, выбрала кучку женщин и ушла с ними. Потом она явилась другой раз, еще раз выбрала и опять ушла, оживленная и рассеянная. Оттого, что становилось меньше людей в комнате, сделалось просторнее и холоднее. Теперь Ита, при каждом приходе Розы, бросала на нее вопрошающий взгляд, но та знаками приказывала ее ожидать. Часам к трем она почувствовала сильный голод и решилась съесть свою четвертушку черствого хлеба. Но когда Маня, — так звали больную девушку, с которой она познакомилась утром, — красноречиво посмотрела на нее, она с радостью предложила ей поделиться. Обе они сели подле печурки, и Ита решилась наконец, по настоянию Мани, положить ребенка на пол. Хлеб был разделен пополам, и каждая начала не спеша есть. Постепенно они опять разговорились, но на этот раз шепотом. В это время вошло еще несколько запоздавших кормилиц с детьми на руках, а вскоре начали приходить те, которые по разным причинам не успели пристроиться на предложенных Розой местах. Шум опять возобновился, и Ите, как лицу уже известному, пришлось знакомиться с новыми кормилицами.
Роза явилась в четвертый раз и приказала одной из старух растопить печурку. Сделалось снова тепло. Дети проголодались и стали кричать. Возле крана шла стирка пеленок, и кормилицы, расплескивая воду и переругиваясь откровенными словами, спешили скорее окончить работу, чтобы пеленки успели высохнуть, пока печурка не остыла.
Ита, увлеченная новыми знакомыми, не заметила, как вошла какая-то старуха, и обернулась только тогда, когда та громко и резко прокричала:
— Вот, и я здесь, дети, я здесь, я здесь.
Ита шепотом осведомилась у первой соседки о новопришедшей.
— Это старуха Миндель, — ответила та, — такой мы бы с вами не выдумали. Может быть, она полоумная. Я ее всегда боялась. Но подождите, она сейчас вам скажет, кто она такая.
Действительно старуха, объявив, что она здесь, своим не то мужским не то женским голосом стала возглашать:
— Кто хочет отдать своих детей на выкорм? Спешите, я здесь.
Подождав для формы ответа, она закончила таким страшным голосом припев ‘есть кто-нибудь?’ что все невольно оглянулись на нее.
Ита вздрогнула и со страхом схватила своего мальчика, точно старуха хотела отобрать его у нее.
А Миндель все ходила по комнате и зорко искала, нет ли новых лиц. Вся она была чудная какая-то с головы до ног. Она носила мужские сапоги и держала приподнятой высоко от полу свою толстую красную юбку, будто в комнате лежала грязь по колено. Сверху она носила что-то напоминавшее шубенку, обшитую каким-то грязным мехом, почти везде вылезшим. Голова ее повязанная косынкой, была покрыта огромной серой шалью, из-под которой выглядывало плутовское желтое лицо с отвисшей кожей, пара красных, с оттопыренными веками глаз, воспаленных и слезящихся.
— Кто хочет отдать детей своих? — вопрошала она возле каждой группы и непременно уже обращалась к ближайшей женщине: — Вам не нужно? Я знаю такую женщину, что теленок пожелал бы отведать у нее сосцов. Не нужно вам? Почему? Как это не нужно? Разве вы подкинете своего ребенка? Хотите я вам подкину его? За пять рублей сегодня же он будет подброшен, где вы укажете. Нет. Может быть, вы хотите, чтобы не подбросить, но лишь бы вышло, будто подбросили? Я также могу. В одной деревне у меня есть довольно женщин, которые за тридцать рублей совсем возьмут от вас ребенка и могут сделать, чтобы вы о нем больше ничего не знали. Вы только скажите мне. Я все могу, все, только за это нужно дать мне денежки, денежки, денежки…
Она смеясь переходила к другим и опять повторяла то же, шутила, но незаметно ловко рекламировала себя, обещая сделать все, что нужно человеку в трудную минуту. Ита прислушивалась, и сердце ее тревожно билось, когда та случайно взглядывала на нее.
— Вы без нее не обойдетесь, — сказала другая соседка Ите, заметив ее волнение, — мы все без нее никуда не годимся, даже меньше чем без Розы.
Старуха уже стояла подле Иты и, спокойно отвернув ее шаль, рассматривала спавшего ребенка.
— Ого, — произнесла она, — какой хороший мальчик, — по тебе нельзя было догадаться. Хороший мальчик, — повторила она, — но почему ты, дура, родила такого хорошего? Похуже тебе нельзя было? Кормилице грех родить хороших детей. Нужно родить уродов, калек, уродов.
Она глубоко ущипнула ребенка, и тот закричал. Ита сердито отвела ее руку.
— Не сердись, красавица. Когда нужно отрезать палец не смотрят на ноготь. Тебе ведь нужно отрезать от себя мальчика. Это у тебя первый? Ага, оттого он и вкусненький такой. Ты корми его поменьше. Ведь он может из груди кровь высосать, не то что молоко. Никто у тебя не возьмет шесть рублей за такого разбойника. Пусть он поголодает несколько дней.
— Вы сумасшедшая, — рассердилась, наконец, Ита. — Заставить голодать своего ребенка! Что-что, а этого не будет.
— Ну, так заплатишь денежки, — рассмеялась старуха, — денежки, денежки. Мы еще поговорим об этом, я ведь здесь каждый день бываю.
Она пошла дальше, и та кормилица с сиплым голосом, что беспощадно била утром своего ребенка, остановила старуху, отвела ее в сторону и стала о чем-то шептаться с ней. Ита сидела под впечатлением слов старухи и так задумалась, что не слышала криков мальчика, хотя он бился и метался на ее руках.
Между тем день угасал, и нужно было уходить. Многие уже одевались, другие с сожалением поднимались со своих мест. Старухи у печурки сидели и охали, жалуясь на ломоты, и не спеша перебирали тряпье, которыми закутывали ноги до колен… Темнота густыми потоками вливалась через стекла дверей и окон, и углы комнаты скрылись, как будто их никогда не было. Ита заторопилась, и Маня бросилась ей помогать. Пришла Роза. Она была страшно утомлена и дрожала от холода. День ее кончился, и она с наслаждением мечтала об отдыхе. Ита подошла к ней узнать, не нашлось ли для нее чего-нибудь.
— Сегодня нет еще, — сказала она, приказав мимоходом одному из подростков растопить печурку, — да я тебя и не отдам так, куда-нибудь. У тебя такое молоко, что меньше тринадцати-четырнадцати рублей тебе нельзя взять. Приходи завтра.
И она отпустила ее жестом, как повелительница. Ита была в восторге. Четырнадцать рублей, когда она не рассчитывала больше, чем на десять! Михель ее уж наверно будет доволен.
Она распростилась с Розой с очень хорошим чувством и вышла вместе с Маней, которая за день привязалась к ней, как собачка. За ними гурьбой вышли кормилицы, и все они остановились у ворот, чтобы расспросить друг у друга, куда кто идет. Кухарки, служанки и подростки, шедшие позади, сейчас же разошлись. Кормилицы же все стояли и торговались, кому с кем пойти, и были похожи на стадо коров, лениво собиравшихся домой. Потом они потихоньку разбрелись, увязая в снегу и болтая, чтобы незаметно было расстояние, а дети, лежа у теплой груди, тихо засыпали от качки, перестав, наконец, есть.
Ита шла с Маней, которую она из жалости пригласила ночевать, а рядом с ними плелась та самая кормилица с сиплым голосом, которая вечером о чем-то шепталась со старухой Миндель.
— Теперь, — говорила она, — Цирель поднимет голову. Что такое дети? Кому они нужны? Богатым. А Цирель не богачка. У меня муж в больнице лежит, и у него парализованы ноги. Вы думаете, его вылечат? Еще бы. От этой скверной болезни, что у него уже двадцать лет, вылечиться нельзя, и ноги его пропали. У меня было девять выкидышей, и слава Богу. А этот черт все-таки родился.
Ита хмуро молчала, а Маня, не имевшая припадков на улице, сказала:
— Я бы его в снег бросила и ушла от него.
— А Цирель бы не бросила? — возразила та. — Но я боюсь. Я городового хуже смерти боюсь и вот ношу его, проклинаю и ношу. Я боюсь это сделать. А вы подумайте еще, что мне никто больше восьми рублей в месяц платить не будет. Я маленькая, немолодая, и слышите, какой у меня хриплый голос. Какой же хороший дом возьмет меня? Примут меня, значит, такие уже бедняки, что больше восьми рублей не дадут. Дай Бог хоть восемь. Теперь посчитайте: должна я за ребенка хоть четыре рубля в месяц платить, а то и пять? Наши времена — новые времена, и дешево вы ничего не достанете. А Миндель уж все устроит. Она хотела двадцать рублей с меня, чтобы я о нем ничего не знала больше, но я выторговала за пятнадцать, Цирель умнее ее.
Ита и Маня слушали, не прерывая, и ковыляли в снегу. Ночь наступила, и повсюду зажглись огни. Мороз крепчал. По утоптанной дороге мчались сани, и лошади звенели бубенцами. Кому было весело от них, кому грустно. Небо же было чисто и высоко, и ничего не хотело знать о том, что внизу.
И от него все ниже спускалась ночь, чтобы на время не было видно и не слышно, и разобрать нельзя было, кому хорошо, кому скверно.
А лошади мчались, и бубенцы звенели.
Целая неделя прошла без результатов. Ита правильно посещала Розу, сидела у нее до вечера и возвращалась намученная и утомленная домой, где злой, как зверь, ее поджидал сожитель Михель. Требований на нее было немало, но все как-то расстраивались, и это сказывалось на Гайне самым невыгодным образом. Каждый лишний безрезультатный день подвергал ее все большей опасности быть искалеченной или даже убитой Михелем, у которого были совсем другие, чем у Иты, виды на ее будущее. Теперь она совсем подружилась с Маней и почти не разлучалась с ней, счастливая, что нашла хоть одного человека, искренно расположенного к ней. В своей крошечной комнатки она уступила ей угол, и обе в досужее вечернее время, когда Михель не устраивал скандала, засиживались до полуночи в мечтательных разговорах о лучшем будущем. Спавший мальчик мирно лежал под родительской подушкой, маленькая лампочка посылала сквозь мутное стекло неяркий желтый свет, по стенам шуршали всегда торопливые тараканы, а беседа женщин, не спеша, лилась непрерывной струей.
Утром, запасшись четвертушкой хлеба, они отправлялись к Розе и спешили придти пораньше, словно их ожидала служба, обе — со смутной надеждой, что сегодняшний день принесет конец этой невыносимой жизни. На улице ничто не привлекало их внимания, и когда они иногда засматривались в окна магазинов или на людей, сидевших в санях, или на важно проходивших мимо них дам и господ, то все казалось существующим не на самом деле, а как необходимая обстановка улицы, единственно же реальным и важным были они, их интересы. Роза, конкурировавшие кормилицы и слуги. У Розы они сидели рядышком и с досадным чувством наблюдали, как на их глазах происходила смена женщин. Каждый день алчная рука города выхватывала кучу невольниц, нужных ему, выбрасывала назад маленькие армии их, почему-либо не понравившихся. Наблюдая за этими сменами, можно было следить за настроением города, которое было так же капризно, как давление атмосферы на ртуть барометра. Сегодня выбрасывались неспособные, худые, злые, и проглатывались здоровые, толковые, податливые, а завтра здоровые и податливые уже не годились, и как будто требовались капризные, злые, больные. На глазах сменялись лица кормилиц и характеры их сменялись, как волной смытые, старухи, няни, подростки, но комната вечно была переполнена, и вечно в ней раздавался голос живой жизни со всеми ее оттенками: жажданием и алканием, пороком, завистью, горем, сплетней. Сюда приносились все сенсационные происшествия города, выраставшие в чудовищные легенды, и чем пикантнее и циничнее выходила история, тем больше она имела успеха. Убийства и грабежи, развод и побои, разврат в самых разветвленных и утонченных формах и мечтательные, сантиментальные любовные случаи были здесь в полном почете, и женщины отравлялись ими с такой же жадностью, как в других кругах отравляются азартной игрой, опиумом или морфием. Сюда приносились подробнейшие данные о положении и состоянии нанимателей, о их привычках и причудах, о их алчности, злости или доброте, обо всех тайнах и пороках семьи, — решительно все, что от прислуги нельзя уберечь. Известна была всем и причина отказа от места каждой наемницы, про тех, что пристроились, рассказывались интимнейшие истории из их жизни, и в этом базаре, где громко и бесцеремонно обсуждалось все, что выходило из ряда вон, каждая находила такую школу низменной житейской мудрости, что малейший проблеск хорошего неминуемо погибал.
Вначале милый и сердечный дом этот вскоре стал казаться Ите вертепом, и она всеми силами старалась убедить Розу поскорее пристроить ее. С невольной завистью она видела, как исчезли в пасти города три толстые старухи, подростки и все кормилицы, которых она нашла здесь в первый день, даже Цирель была проглочена, а Ита все сидела с новой подругой, словно никому ненужная. В долгие дни этого мучительного сидения, с четвертушкой хлеба в кармане, купленной на деньги от последней вещи, отданной под заклад, измученная ребенком, который как бы мстил ее груди за то, что в ней становилось все меньше молока, она постепенно, урывками, между надеждой до прихода Розы и разочарованием после ее ухода, рассказала Мане свою жизнь.
— Видите, — однажды сказала она ей, — есть люди, которым ни в чем не везет, у которых самое обыкновенное дело идет навыворот, и как они ни хитрят, ни стараются — ничего против своей судьбы не могут сделать. К таким людям принадлежу я. Не везет мне. Возьмите ребенка моего. Он здоров и силен. Но и здесь не повезло и вышло навыворот. Нужно было бы калеку родить, и это было бы хорошо. Молоко у меня отличное, а Цирель раньше меня поступила. Даже то хорошее, что есть у меня, как-то для моей жизни не нужно и мешает.
— Может быть, это так, — задумчиво возразила Маня, — но, я думаю, скверно вам от того, что у вас характер мягкий. Нам, чтобы как-нибудь жить, нужно быть выкованным из железа. Другого спасения нет ведь.
— Япробовала, Маня, но не выходит, потому что мне не везет, я и должна была родиться со своим характером. Как я замуж вышла, например. Моя мать перебирала людей для меня, поверьте, так же внимательно, как если бы нужно было ей самой выйти замуж. Но для себя она отличного мужа выбрала, а как дошло до меня, то так ошиблась, что испортила навсегда мою жизнь. Я выросла в хорошей, честной и не совсем уж бедной семье. Отец и мать меня любили, жила я, как хозяйская дочь, отец же до последнего вздоха работал, чтобы мы ни в чем не нуждались. Только это время и было хорошим в моей жизни, но и оно не долго продолжалось, так как отец умер, когда мне было четырнадцать лет. Брат как раз ушел в тот год в солдаты, и мы с матерью одни остались. Плохо нам было ужасно, но мать ни за что не хотела тронуть мое приданое. Так мы мучились, пока мне не стало восемнадцать лет. Тогда я и вышла замуж. Теперь я думаю, почему я вышла за него? Ведь я не хотела, и сердце у меня удерживало. Но не могла я из жалости против матери пойти. Согласилась я и пропала, в тот же день пропала, как только я его увидела. После свадьбы сейчас же оказалось, что мой муж не был холостым: жена его была жива, но убежала от него, оставив ему четверых детей. Как я это выжила тогда? А триста рублей моих были уже в его руках. Видите, какая я счастливая, — меланхолически улыбнулась она, — не везет, говорю вам. К счастью, я не забеременела, но развязалась я с ним не легко. Я два года, живя у матери, мучилась, чтобы получить от него развод, и только судом добилась этого.
Ребенок заплакал. Ита встала, чтобы уложить его, и, держа мальчика на руках, согнувшись вдвое, раскачивалась, и лицо у нее было кроткое, как у младенца.
— Какая вы милая, — воскликнула Маня. — Все это очень не хорошо, что вы говорите, и совсем не так нужно было поступить, но, когда я слушаю и смотрю на вас, мне начинает казаться, что вы правы.
— Нельзя знать, кто прав, — ответила Ита, усаживаясь, — делаешь так, как можешь, а не как хочешь. Хорошо только тому, кому везет.
— Как же вы сошлись с Михелем?
Ита не успела ей ответить, так как Роза вернулась, чтобы выбрать партию. Кормилицы, как пчелы, набросились на нее и покрыли так, что ее стало не видно. Роза выбирала, скользя по ним взглядом. Вошла Миндель и прокричала своим страшным голосом: ‘Я здесь, я здесь, здесь’.
— Опять Роза не возьмет меня, — вздохнула Ита, обращаясь к Мане.
— И меня тоже, — ответила она, подавлено пискнув.
Обе вернулись на свое место. К ним присела какая-то кормилица. Она была очень полная, низенькая и когда ходила, то не видно было, как она двигает ногами, и потому казалось, что она катится. Кормилицы прозвали ее Любочкой за сильную любовь к своему милому.
— Вы еще не поступили на место? — с удивлением обратилась Любочка к Ите. Голос у нее был сладенький до приторности. — Ах, какой у вас красивый ребенок! Куколка! — замедоточила она, осторожно ущипнув его в щечку.
— Спасибо, — ответила польщенная Ита, — но и ваш ребенок тоже очень миленький. Правда, Маня?
— Что вы! — с искусственным ужасом воскликнула Любочка. — Вы смеетесь надо мною. Мой миленький? Ведь он похож на мертвого котенка. Ведь я толстая, правда? А он, как обезьянка. Вы на жир мой не смотрите, это только для глаза красиво. Мне для ремесла большая грудь нужна, но даже у девушек она больше моей. Жир ее съел.
Ита видела, что она к чему-то клонит, около чего-то вертится, но, не зная здешних нравов, тщетно пыталась догадаться, в чем дело.
— Какую грудь вы показываете? — вдруг спросила Любочка. — Хотите, я вам дам совет? Показывайте всегда левую — она у всех людей больше правой. Этого никто не знает, а я знаю. Я опытная, я уже четвертый раз иду за кормилицу и все тонкости понимаю. Но знаете, что мне мешает скоро поступить на место? Грудь. Все хорошо, пока я не показываю ее. Только дошло до этого и пропало все. Хоть бы ребенок у меня был толстый, но и этого нет. Но зато, когда меня принимают, я так присасываюсь к месту, что сотня человек не оторвали бы меня от него. Я умею нравиться хозяйкам, и они плачут, когда расстаются со мной, вот какая я ловкая.
Роза уже выделила партию и уходила. Миндель приблизилась к ним, предлагая свои услуги.
— Знаете, о чем я хочу вас попросить, — сказала, наконец Любочка, — одолжите мне своего ребенка. Сделайте доброе дело. Я возьму его, чтобы только показать. Тогда даже грудь не имеет значения. Вечером я вам возвращу вашего мальчика. Сделайте доброе дело, у меня дома трое детей и они живут только тем, что я служу, муж мой ведь не зарабатывает.
Ита хорошо поняла, что скрывалось за последними словами, но чувствовала себя в большом затруднении. Ей очень хотелось помочь бедной женщине, которая начинала ей нравиться, несмотря на ее ужимки и чересчур сладкий голос. Она бросила взгляд на Маню, чтобы посоветоваться, как вдруг помощь появилась с неожиданной стороны. Миндель, услышав просьбу Любочки, проворно приблизилась и крикнула:
— Эта женщина не даст своего ребенка. Иди сюда, толстая дура, нашла у кого просить. Пойдем и поговорим.
Любочка не дала себя долго уговаривать и пошла со старухой. Тогда Маня еще раз спросила:
— Как же вы все-таки сошлись с Михелем?
— Это довольно длинная история, но я вам вкратце расскажу ее. Когда я, наконец, получила развод, то в своем городе уже не могла оставаться и приехала сюда. Здесь у меня была дальняя родственница по матери, не бедная, и я стала у нее служить. Чрез два года у меня уже было скопленных сто двадцать рублей, и я чувствовала себя опять на ногах. Как-то раз я у единственной подруги моей, — она умерла недавно от родов, — познакомилась с молодым человеком. Это был Михель. Он мне понравился, и вскоре я его полюбила. Так он хорошо держался со мной, что не могла не полюбить. Возлюбленный подруги моей уверял что Михель работает на фабрике и зарабатывает по тридцать рублей в месяц, и я почему-то поверила, что это правда. Так что, когда Михель предложил мне выйти за него, мне показалось, что я, наконец, нашла свое счастье. Свадьбу он отложил на полгода, когда ему должны были прибавить жалованье. Я, конечно, согласилась и совсем предалась ему. Месяца через два я получила первый удар. Хозяин фабрики обанкротился, и Михель остался без работы. Была ли тут правда какая-нибудь, я и теперь не знаю. Тогда он задумал открыть собственное дело и так убедил меня, что я сейчас же отдала ему сто рублей. Он сделался еще ласковее, и у меня совсем закружилась голова. Через месяц я уже была беременна, а от денег моих не осталось ни копейки. Я очутилась совершенно в его руках. Узнав, что я беременна и без денег, он перестал стесняться со мной и вначале ругал, а потом и бить начал за каждое мое слово, которое ему не нравилось. О свадьбе я не смела напоминать и так его еще любила, что все прощала ему, и дрожала только, чтобы он меня не выгнал. Службу мне пришлось бросить, и так без денег, замученная им, я родила. Теперь я его уже умоляю, чтобы он бросил меня, но он не хочет и тянет с меня все, что может. Уже полгода, как я знаю, что он шулер, и что всю жизнь прожил тем, что заманивал девушек и заставлял их работать на себя. Вы его не видели злым, так как он все еще где-то достает денег. Но я ужасно боюсь его. Когда он рассердится, то может меня убить. Если бы вы видели мое тело, то испугались бы, так оно черно от синяков.
— Я бы его ночью зарезала! — прорвалась, наконец, Маня, волнуясь. — Такой подлец! Не понимаю, как вы терпите от такого человека.
— Этого объяснить нельзя, — нужно самому испытать. Хуже этих людей ничего быть не может. Вот увидите, что сегодня будет, если он узнает, что я еще не пристроилась. Он все время собирается на меня. Я дрожу идти домой. Хорошо еще, что вы со мной, хоть ребенка обережете. Недели две тому назад он чуть его не убил.
— Вот разбойник! — возмутилась Маня.
— Бывало и хуже. Да, тяжелая у меня жизнь. Вот поступаю на место, а дрожу, даст ли служить. О деньгах не говорю, — все равно отнимает, но дал бы хоть служить. По крайней мере, моя жизнь не была бы в опасности, и ребенка бы обеспечила.
Их прервал шум. Две кормилицы подрались, и поднялась страшная суматоха. Держа детей на руках и ежеминутно угрожая убить их, они вцепились друг в друга, образовав одну массу, и страшно выли. Маня спросила у кого-то, почему они подрались.
— Из-за любовника, — ответила та, — у обеих один любовник, вот и подрались.
Женщин с большими усилиями, наконец, развели. Они были ужасны со своими растрепанными волосами, с залитыми кровью лицами, которые дышали злобой и дикой ненавистью. Они все еще ругались, и самые гнусные и грязные слова вырывались у них так же свободно, как будто они были мужчинами. Услужливые кормилицы со скрытым злорадством и наслаждением отвели их поочередно к крану, где насильно умыли, хотя они рвались и брыкались, как бешеные. История это оживила всех и послужила прекрасной темой для пересудов на остаток дня. Когда появилась Роза, все уже было в порядке и не оставалось никаких следов от драки. Несколько любительниц с удовольствием рассказывали ей об этом приключении, разукрашивая его и вырывая друг у друга нить и продолжение рассказа. Роза хотела что-то ответить, но случайно заметив Иту, сказала ей:
— Что-то предвидится для тебя. Можешь идти теперь домой, но завтра непременно приходи. На этот раз, думаю, уже не оборвется.
Ита была вне себя от радости. Она посидела еще несколько времени для формы, но уже не могла ни на чем сосредоточиться. Она слышала кругом себя обрывки разговоров, и как маньяк, повторяла чужие фразы по десятку раз, но голова и сердце ее были далеки от этого места. Наконец она не выдержала и встала.
— Вы пойдете ко мне? — обратилась она к Мане. — Видно и сегодня вы ничего не дождетесь. Я куплю что-нибудь, и мы поужинаем вместе. Кажется, дела мои поправляются.
Маня, хотя и хотела отказаться, но посовестилась и сказала, что согласна. Тогда они быстро оделись и, оживленно разговаривая, вышли. После их ухода, Роза приготовила себе чай и, усевшись на кровати и прихлебывая его, с наслаждением еще раз прослушала историю о том, как две женщины крепко подрались из-за одного ничтожного мужчины.
Между тем, Ита и Маня продолжали путь. Какое-то нехорошее чувство сменило оживление Иты, теперь она шла с мрачными мыслями, которых не могла отогнать от себя. Маня заметила, что Ита расстроилась, и молча следовала за ней. Но на полпути от дома она не выдержала того, что и ее угнетало, и невольно произнесла:
— Вот и вы скоро пристроитесь, Ита. Вы не поверите, как я к вам привязалась за эти несколько дней. Что-то такое хорошее напомнило мне наше короткое знакомство. Теперь бы мне хотелось, чтобы то, как мы живем, не проходило, не изменялось, чтобы мы всегда ходили к Розе, были вместе, разговаривали и мечтали. Главное — вместе, потому что одиночество начинает пугать меня, и все у меня болит, когда я остаюсь одна.
— Я к вам тоже привязалась, Маня, — прошептала Ита, — но такие, как мы, не должны надолго привязываться. Нужно разучиться этому, Маня. Привяжешься и только лишней муки наберешься. Забыла ведь я о матери, о брате, а как я их любила. Теперь я легко уже говорю о них, а вначале как яборолась, мучилась, плакала, пока жизнь душу мою не подменила и не научила думать о другом. Теперь я попалась со своим мальчиком, и сердце по старому начинает болеть. Вы ведь представить себе не можете, как я его люблю. Вот я радовалась, что поступлю на место. Но ведь это такая радость, как если бы мне должны были две руки отрезать, но отрезали только одну. Чужому ребенку я отдам свои заботы, свой уход, свое здоровье, моего же обокраду икак бы выброшу собакам. Сама не понимаю, как я это сделаю.
— Но ведь так поступают все, — произнесла Маня. — Что же делать, когда иначе нельзя?
— Это и я знаю, что иначе нельзя, но от этого мне только хуже. Если бы я знала, что хоть как-нибудь можно иначе, я бы не пошла в кормилицы.
Они пошли быстрее, так как вечерело и становилось холоднее. Люди, эти ненужные существа служившие обстановкой для улицы, бегали миме них взад и вперед и громко фыркали от резкого ветра… Доносились обрывки разговоров. Слышался стук копыт по снегу, храп лошадей, окрики извозчиков. В иных местах уже горели фонари, и тусклые лучи от них играли и переливались в хрупком снеге, лежавшем на тротуаре. Ита и Маня молча дошли домой. Им было так холодно, чте окоченевшие челюсти едва размыкались, а губы совсем не слушались.
— Какая ужасная зима, — невнятно и с большим усилием промямлила Маня, входя с Итой во двор, — а мы ведь только в ноябре.
Ита не ответила. То чувство отвращения и смутная тревога, которые всегда овладевали ею при, возвращении домой, теперь опять ожили в ней, и по особенному трепетанию сердца своего и перебегавшего по спине холодка она безошибочно знала, что явится страх. Она замедлила шаги и, чтобы не пасть духом, взяла руку Мани.
— Скажите мне что-нибудь веселое, — попросила она ее, — мне теперь хоть одно слово надежды нужно.
Маня не поняла и с недоумением произнесла:
— Я и сама ничего веселого не знаю. Разве богатство? Но я никогда не думала о нем. Хороший муж, который бы любил меня? Об этом нужно навсегда забыть. Что же еще? Право, ничего я веселого не знаю. Так уж, как-нибудь дотащусь до могилы.
Ита быстро пошла по двору, не сводя глаз со своей квартиры. Каморка была освещена. Кто-то в ней возился и, повидимому, искал что-то, так как свет перебегал с места на место и то здесь, то там падал желтыми пятнами на снег, лежавший во дворе. У Иты сердце сжалось от страха.
— Хоть бы сегодня еще оставил в покое, — промелькнуло у нее.
Она раскрыла дверь и, как бы предупреждая несчастье, прошла первой. Свет прыгавший до сих пор, вдруг застыл на одном месте и точно притаился. Послышалось тяжелое, до ужаса знакомое Ите дыхание, сипловатое и быстрое. Ита инстинктивно поставила руку, локтем вперед, чтобы защитить ребенка.
Михель без сюртука, в жилете и красном теплом шарфе вокруг шеи, стоял подле нее. Лицо его подергивалось от гнева, и мускулы на нем бегали по всем направлениям, напруживаясь и чуть не разрывая покрывшую их кожу. Густая краска лежала на его лбу, ушах, и шее, а жилы вырисовывались толстыми и отчетливо бились. Он хотел что-то сказать, даже крикнуть, но захлебнулся от спазма. Ита стояла, насторожившись, со своей изогнутой, точно рог, рукой, и лицо ее было до ужаса спокойно. Маня раза два пискнула. Раздался оглушительный звук лопнувшей хлопушки. Сделалось тихо, Ита от удара сейчас же стала маленькой, точно у нее вырвали ноги. Она сидела на полу, не издавая ни звука, и, положив ребенка, которого Маня быстро взяла на руки, старалась проползти к кровати. Михель предупредил ее и приподнял за шаль. Теперь она была полусогнута и напоминала мертвеца в своей окоченевшей позе. Михель не выдержал ее тяжести и с проклятием бросил ее, начав бить куда попало. Ита ловко берегла свое лицо, помня, что завтра ей предстоит должность. Она подставляла только спину, изогнув ее, как кошка, и удары гулко отдавались, словно били в пустой бочонок. Потом ему кулаки показались недостаточными, и несколько ударов носком сапога полетели в бок, Ита сдавленно застонала и опять поползла к кровати. Маня оцепенела от ужаса…
— Так ты мне деньги оставила? — крикнул он, наконец, все еще преследуя ее последними ударами. — Мальчика ты себе глупого нашла, что водить за нос будешь? Я из тебя душу вымотаю за такие штуки. Говори, почему денег не оставила. Подожди, будешь уж ты служить!
Ита с отчаянным усилием поднялась и села на кровать. Что ей сказать ему? Что денег она не могла достать, сколько ни бегала вчера? Разве поверит? — Она молча стала раздеваться и беззвучно плакала.
— Хоть бы смерть скорее, — подумалось ей.
Ребенок закричал. Маня пошла помочь ей и передать мальчика, но не выдержала и на ходу сказала Михелю:
— Я бы вас убила, если бы была на ее месте. Ночью бы вас непременно зарезала. Вы ведь разбойник. Посмотрите, что вы с ней сделали.
— Черт ее не возьмет еще! — огрызнулся он мрачно, — выдержит и больше. Она знала, что мне нужны деньги. Почему она не достала? Заводит со мною новую игру. Посмотрим, но она живой не вырвется от меня.
— Хорошая девочка! — раздался чей-то голос у окна. — Вот такая мне нужна. Так вы бы его зарезали? Повторите-ка еще раз.
Маня испуганно оглянулась. В сумерках она не обратила внимания на то, что в комнате было постороннее лицо. Заговоривший был ‘Красивый Яшка’, один из приятелей Михеля, которые иногда приходили к нему. Яшка был действительно красив, но с каким-то особенным отпечатком вульгарности. Это была красота уличного Альфонса, раздражающая и пленяющая своими нежными и правильными отдельными чертами, какой-то женской мягкостью в позе, ленивым тягучим голосом и внешним франтовством. Люди эти обыкновенно маленького роста, носят на пальцах широкие кольца, на руке браслеты и обладают железной волей, в чем главная их сила.
Маня мельком взглянула на него и вспыхнула до корней волос, так он поразил и сразу пленил ее.
— Вы не в свое дело не мешайтесь, — с напускной развязностью возразила она, — а то, что я вам нужна, расскажите своей тени. Меня же оставьте в покое.
Когда она себя хорошо чувствовала, то икота ее меньше преследовала. Она только очень слабо пискнула и стала помогать Ите. А та, придя в себя, тихо сказала:
— Я тебе давно говорила, Михель, что меня лучше бросить, и теперь то же самое скажу. Не гожусь я для того, что нужно тебе. А бить человека не может быть удовольствием, это я наверно знаю. Поди ты в одну сторону, а я в другую. Я бы, Михель, даже откупилась у тебя, если бы у меня были деньги.
— Молчи, не зли меня, — зловеще произнес он, и она услышала, как у него участилось дыхание. — На службу, как я уже сказал тебе, ты не пойдешь. Что же до денег, то я их из тебя выколочу. Ты видишь этот кулак? Посмотри на него, как следует. В нем твоя смерть лежит. Помни это. Завтра ты пойдешь на улицу и принесешь деньги. Довольно строить церемонии.
— Вот этого, Михель, — спокойно произнесла она, — я никогда не сделаю. Можешь даже сейчас меня убить. Я это уже не раз слышала от тебя, но ты только напрасно тратишь время.
Он понял, что она непоколебима, и как все деспоты, слабые пред сильной волей, смирился и ограничился тем, что едко произнес:
— Непристойно тебе шляться? Гадина!
— Это не твое дело, почему, но никогда этого не будет, слышишь, никогда. Мне легче умереть от твоей руки, чем так опуститься.
— Почему вам, в самом деле, не послушаться Михеля? — вмешался Яша вкрадчивым голосом. — Что вас удерживает? Стыд?
Он сделал какой-то двусмысленный жест и засмеялся, показав ряд прекрасных, густо сидевших зубов.
— Вы, вероятно, сговорились? — сердито произнесла Ита. — Можешь хоть постыдиться, Михель, что прибегаешь к таким средствам.
— Ты с моим приятелем так не говори! — крикнул Михель. — Язык твой поганый вырву. Выучилась разговаривать!
Яша самодовольно выслушал защиту и, поиграв усами, концы которых теперь шаловливо смотрели вверх к глазам, стал бросать выразительные и страстные взгляды на Маню, очень ему понравившуюся. Потом он пересел поближе и начал с ней разговаривать. Та сидела хмурая, односложно отвечала и изредка, помимо воли своей, быстро обдавала его горячим взглядом, не умея отразить охватывавшего ее очарования. Ита мельком оглянула эту пару — ласковый, знакомый ей огонь в глазах Яши, такое жалкое растерянное лицо Мани, — и с нехорошим чувством принялась хлопотать, вздыхая от боли при каждом движении. Она уложила мальчика, затопила печурку и поставила вариться чай.
Михель сидел, опершись локтями о стол, и лицо его было задумчиво и сердито. Стараясь неслышно охать, Ита подошла к нему и положила руку на его плечо. Она отлично знала, что так, поступать — значит давать ему еще больше власти над собой, но сердце ее всегда так жаждало мира, что ради него она многим готова была поступиться. Михель, с небрежностью и гордостью мужчины, отбросил ее руку. Она терпеливо опять положила ее, наклонилась к нему, и вполголоса произнесла:
— Кажется, Михель, я завтра поступлю на место. Перестань же сердиться.
— Не хочу я места, — процедил он угрюмо, опять сбрасывая ее руку, — ступай на улицу. У моих приятелей все этим кончают, ты не лучше их.
— Это напрасно, Михель, — я на улицу не пойду. Не упрямься и не сердись. Я ведь во всем уступаю тебе, уступи и мне хоть в одном. Я не могу.
— Находка какая, твое место, — проворчал он. — Много мне останется от девяти или десяти рублей?
До них донесся смех Мани, которую Яша, наконец, рассмешил. Михель забыл, что играет комедию и только для вида форсит, имея лишь только воспоминание о гневе, и подмигнул Яше, на что Ита серьезно сказала:
— С ней нельзя шутить, Михель, Маня не я.
— Все бабы сердиты на словах, — рассмеялся он.
— Но ты ошибаешься, — вернулась она к прежнему, — Роза меня уверяет, что меньше тринадцати-четырнадцати рублей мне не предложат, а кроме того еще кое-что и другое будет. Я тебе буду отдавать свой обед…
Она оборвалась вдруг, растроганная. Как бы она счастлива была, если бы могла ему пожаловаться, рассказать, как больно ей расставаться со своим мальчиком. А он, не подозревая, что творится в ее душе, уже повеселел от новой перспективы и деловито выкладывал:
— Конечно, меньше четырнадцати тебе не дадут. Можешь на мой страх потребовать пятнадцать и не спускай цены. Эти живодеры, когда увидят твое молоко, то отдадут все деньги. И мальчика нашего покажи. Не будь только дурой. У тебя такое молоко, что я подобного еще и не видел. Теперь хорошей кормилицы и со свечой не отыщешь. А кварта коровьего молока стоит пятнадцать копеек. Меньше пятнадцати ни одного гроша, ни одной денежки. Попросишь, конечно, за месяц вперед. Живодеры тебя доить будут, а я их. Об этом мы еще поговорим.
Он совсем повеселел и сбросил с себя спесь. Ита ждала, не расспросит ли он о ребенке, но Михелю это и в голову не приходило. Он был весь занят новой перспективой. Ита вздохнула, удовлетворившись тем, что добилась мира, и пошла делать чай. Когда все уселись за столом, Михель со смехом произнес:
— Знай, Яша, что сегодня я купил хорошую корову.
Яша в шутку поискал глазами в комнате, испугал мимоходом Маню намерением ущипнуть ее и ответил:
— Не произноси таких некрасивых слов: за столом ведь сидит невинная девушка. Вы ведь совсем невинная? — обратился он к Мане полусерьезно, в упор глядя ей в глаза.
Маня совсем уже освоилась с ним и с его шуточками и засмеялась. Лицо Яши подвижное и ласковое, с хорошенькими усами и красивой синеватой тенью на выбритых щеках, все более и более пленяло ее.
Но смеясь и невольно отражая его настроение, она все же держала себя серьезно, и не позволяла ему никакой вольности. Ее голова слегка затуманилась от неясного предчувствия, что начинается какой-то праздник в ее жизни.
— Я не девушка, — сказала она по своему откровенно и просто, — можете спокойно спать на мой счет.
— Не девушка, — воскликнул Яша со смехом и разыгранным удивлением — а, так она мальчик. Значит, Михель, теперь я могу ее поцеловать, наверно ведь могу?
Он бросился на нее, сделал вид, что целует ее, и, чмокая свои руки, громко кричал:
— Какой вкусный мальчик, Ита, хотите попробовать кусочек? Ах, что за мальчик!
И вдруг, совершенно неожиданно для нее, он обхватил ее за шею, притянул к себе и звонко поцеловал в губы. Маня растерялась на миг. Потом опомнилась и сердито крикнула:
— Если еще раз попробуете, я вам усы вырву. Суньтесь только. Я терпеть не могу таких шуток.
Михель с интересом следил за Яшей, пред которым преклонялся Ита становилась печальнее, и, не вмешиваясь, прихлебывала чай.
— Только усы? — обрадовался Яша, сделав милое лицо. — Так вот они, если они вам нравятся. А теперь давайте губы.
Он со смехом опять бросился на нее, и оба начали бороться, чуть не опрокинув стол, она — отбиваясь, он — наступая все смелее.
— Усы, — слышался между поцелуями его голос, — только всего и ничего больше, а я думал, что вам мой глаз нужен. Мне же нужны ваши губы, губы. Ах, какой сердитый мальчик!
Михель с наслаждением потирал руки и смеялся. Вот это молодец! И чем он их берет только? Счастливец, негодяй. Ита с грустью думала о том, что ожидает Маню, если она увлечется Яшей. Маня же сначала крикнула, потом замолчала и тихо боролась. Вдруг Яша выпустил ее и схватился за губу. Маня стояла перед ним и держала между пальцами маленький клок волос. Глаза ее сверкали от возбуждения и радости. Яша же стоял красный от стыда и старался улыбнуться. Он был так комичен со своим недоумевающим лицом, что Маня не выдержала и засмеялась. Засмеялись и Михель с Итой.
— Ну, вы! — с гримасой и скрывая сильную боль в губе, произнес он. — Не гогочите так. Это вовсе не так весело, уверяю вас. Дай Бог, чтобы черти в аду хоть на половину так пекли вас, как печет губа.
Все опять уселись вместе, но приключение это уже испортило прежнее непринужденное настроение. Яша, как ни старался, не мог вернуть себе хорошего расположения и сидел скучный и серьезный, к тому же и губа у него порядком ныла, и это совсем портило дело. С ним как бы потухло и веселье, только что жившее здесь. Маня сидела задумчивая и мучительно чувствовала, как и в ней что-то потухло. Она не отдавала себе отчета, что с ней, и сидела подобно ему, как убитая. Серьезность его пугала ее, а то, что он страдал, вызывало сладкую и томительную радость, что она тому причиной. Потом ей крепко захотелось, чтобы он опять шутил и веселил ее Она сидела, страшно тоскуя и замирая от рождавшихся желаний. Как обласкать его? Как показать ему свое раскаяние, как сделать, чтобы он не страдал и опять льнул к ней словами, глазами? Внезапно она решилась. Не допив чая, подмываемая вспыхнувшей и как бы вонзившейся ей в мозг мыслью, она быстро встала и начала собираться, мечтая, что, может быть, он догадается. Ита же была так поражена этой поспешностью, что только для формы спросила ее:
— Куда вы, Маня? Это просто глупо. Вам ведь некуда пойти.
— Ничего, ничего, — возразила та, не решаясь поднять глаз, — нужно мне, так будет лучше.
— Может быть, ты ее проводишь? — произнес Михель подмигнув Яше.
Какой-то ток образовался между Яшей и Маней. Они оба почувствовали укол от одной и той же радости, и первый, поискав в памяти слова, дрожащим голосом сказал:
— Могу, хотя ей и одной не опасно. Ведь она не девушка.
Он подчеркнул эти слова, а Маня, скрыв волнение, нарочно ответила колкостью:
— Вы мне нужны, как смерть. Можете оставаться здесь. Посмотрите, как вы красивы теперь.
Она распрощалась с Итой и расцеловалась с ней, все избегая ее взгляда. Ита крепко прижала к себе, хотела что-то сказать, но удержалась, чувствуя, что в этом деле слова не сила.
— Мы еще увидимся, — стараясь улыбнуться, произнесла Маня, — судьбы своей не избежишь.
— Берегите себя, Маня, — ответила Ита, — иногда можно и судьбу повернуть.
Все посмотрели друг на друга с недоумением. Маня махнула рукой и вышла.
— Сумасшедшая девушка, — произнес Михель.
— Может быть, она права, — громко подумала Ита, вспомнив слова Мани о том, что ничего у нее нет веселого в жизни, и только остается ей как-нибудь незаметно проползти до могилы.
— Ты хочешь сказать, женщина? — усмехнулся Яша, подмигнув в свою очередь Михелю, и быстро простившись со словами ‘судьба, судьба’, побежал за Маней. У ворот он нагнал ее, заглянул в лицо и, заметив, что она в слезах, быстро, прежним ласковым и мягким голосом спросил:
— Что с тобой, женщина?
Она молчала. Яша взял ее под локоть и, почувствовав теплоту, так прильнул к ее руке, что никакая сила не оторвала бы его от нее. Он легонько повлек ее, и она покорно пошла за ним. Только вся дрожала.
По уходе Яши, Ита, засыпая золой печурку, мимоходом бросила:
— Еще одна девушка пропала.
— Спаслась, дура, — жестоко ответил он, и пропел: — еще одна спасенная, ибо ей за муки уготован рай.
Ита ничего не ответила и пожала плечами. Заплакал ребенок. Она бросилась к нему, легла подле и начала кормить. Потом долго глядела на него, как бы стараясь запечатлеть в себе его милое, кругленькое личико, и незаметно заснула. Михель давно лежал возле нее и спал.
Ита получила, наконец, место кормилицы в семье среднего достатка с ежемесячной платой в двенадцать рублей. Хотя Ита, условливаясь с своей будущей госпожой, думала, что, отнимая мать от ребенка, не следует торговаться из-за одного рубля, но так уж тяжело ей было, и так она наволновалась, что согласилась, махнув рукой. Михель задал ей хорошую трепку, прикинувшись вдруг чрезвычайно деловитым, и громко негодовал на этих живодеров-богачей, которые готовы от бедняка последнее отнять. Но он скоро утешился, когда Ита предложила ему продать оставшийся ненужный теперь скарб и вырученные деньги взять себе. Случайное гнездо, в котором она столько выстрадала, с этой минуты начало распадаться, но Ита не находила в себе ни одного вздоха сожаления о нем. С каким-то тупым чувством забитости и покорности она покинула его и только в последние минуты с испугом и биением сердца изредка точно схватывалась и вспоминала, как дурно у нее сложилась жизнь, как она исковеркана, и как мало осталось у нее надежд на лучшее будущее… О ребенке за хлопотами и беготней как-то не думалось, и она невольно уже меньше отдавалась ему, хотя тот плакал, кричал и по своему требовал к себе внимания и ласки.
Последнее же два дня пробежали, как в кошмаре, оставив после себя осадок чего-то до дикости ужасного, и Ита смутно чувствовала и понимала, что ниже человек уже не может упасть, как и не может быть больше истоптан и оплеван, после того, что с ней произошло. Торг с будущей госпожой, наглые и властные опросы с бесцеремонными залезаниями в душу, с подробными и подозрительными выпытываниями о муже, о любовнике, о болезнях, о которых она не имела понятия, полная, до умопомрачающих подробностей, регламентация ее будущей жизни в доме и отношений к собственному ребенку, — все это было точно крепкие удары по голове, но она переносила их в каком-то состоянии сонливости и покорно, не повышая тона, отвечала на вопросы. Даже возмущенное чувство ее, когда речь зашла о месячной плате в таком тоне, будто она не больше, как корова, которую покупают только за ее молоко, и что от таких коров отбоя нет, даже и тогда выразилось оно в слабом протесте, но таком жалком, что долго ей потом делалось досадно, когда она вспоминала о нем. Но еще более тяжело и унизительно, и страшно было, когда ей пришлось быть освидетельствованной врачом, который собственно и решил ее участь. У этого светского и упитанного человека средних лет ее ожидало особенное испытание. Их собралось несколько женщин. Они сидели в передней и долго ждали очереди. Когда эта очередь, наконец, наступила, то, чтобы покончить поскорее с однообразной и скучной работой, отнимавшей его драгоценное время, он приказал всем быть наготове, то есть расшнуровать юбки и расстегнуть кофты. Ита, держа в руке карточку, в которой просилось о тщательном осмотре, стыдясь и полузакрыв наготу верхней части своего тела, другой рукой поддерживая расшнурованную юбку, почти не видя дороги и дрожа всем телом, будто вмещала в себе все скверные болезни и прятала их, вошла в кабинет. Доктор, в два-три мига бесцеремонно сняв с нее кофту, тщательно осмотрел грудь, подавил ее, отчего Ита вскрикнула, отодвинувшись от него и сгорая от стыда, и велел сбросить рубашку совсем. Потом опять внимательно осмотрел уже со всех сторон ее тело: не найдется ли пятнышка или чего-нибудь, могущего вызвать подозрение. Покончив с этим, он с той же электрической быстротой посмотрел ей в горло, посмотрел нос, еще раз зачем-то подавил грудь и приказал ей лечь на стуле-кресле, стоявшем у окна. Ита покорно, но со слезами на глазах, легла, чувствуя себя последней женщиной… К этим минутам, стоявшим в памяти, как укор чему-то, она редко возвращалась, а если вспоминала, то только молила, чтобы они не повторялись. После всех этих мытарств ей еще осталось новое, важное дело, — пристроить своего ребенка. Не зная, как поступить, она повидалась с Миндель, которая за небольшую плату указала ей несколько женщин, бравших у кормилиц детей на вскормление. Потом она забежала к Розе поискать, не отыщется ли попутчицы, и, найдя таковую в лице кормилицы Гитель, которой за получением места тоже нужно было пристроить ребенка, условилась с ней о времени выхода из дому.
На следующий день, рано утром Ита была уже у Гитель, и обе вышли часов в десять с детьми на руках. Погода два дня подряд капризничала, и среди глубокой зимы внезапно наступила оттепель. Отовсюду текли воды, слышались звуки падающих капель, звенящих струек, и все было неприветливо, мокро, некрасиво. Небо стелилось низко над домами, и день от того казался несветлым и скучным. Грязный снег в некоторых местах превратился в камень, в других же оттаял и образовал вонючие черные лужи, в которых черным же отражалось небо с мягкими, рыхлыми тучками. Деревья оттаяли и так блестели от воды, что казались отполированными, а на ветвях, вздрагивая крылышками, сидели скучные, мрачные воробьи и монотонно чирикали.