Отблеск потухшего зимнего дня печально мерцал в окне, наполовину завешенном листом большой столичной газеты. В дрожащем мерцании сумерек слабо рисовался контур стоявшего на столе самовара и тянулась кверху темная бутылка с воткнутым в ее горлышко огарком свечи. Висевшие на стене принадлежности мужского костюма, с накинутою на тот же гвоздь шляпою, в темноте напоминали человека: казалось спиною к вам стоит какой-то господин в шляпе набекрень и, широко расставивши ноги, сосредоточенно о чем-то думает…
Из соседней комнаты, через легкую дощатую перегородку, доносилось монотонное гудение изучавшего историю гимназиста, через потолок слышались глухие звуки пианино. Из самоварного крана медленно, с правильными интервалами, падали на поднос тяжелые капли воды.
Заломив обе руки на полысевшую уже голову, постоялец Крюков лежал неподвижно на кушетке, смотрел в темноту и слушал.
— Тоска! — произносил он время от времени, ворочаясь на своей жесткой постели, и кушетка жалобно визжала под телом Крюкова, словно и ей было тоже тоскливо.
Да и трудно было не поддаться грустному настроению. Сумерки зимнего вечера всегда навевают на душу тихую печаль, смутное сожаление о чем-то. А тут дело осложнилось еще некоторыми побочными обстоятельствами: гимназист Володя, сын квартирной хозяйки, зубрил историю Иловайского, заткнув пальцами уши, а так как через стенку отдельных слов слышно не было, то получалась томительная, ноющая жалоба, лишь изредка прерываемая короткими передышками. Прислушиваясь к этому изучению истории, Крюков то вспоминал чтение псалтири над своей покойной матушкой, которую он потерял в детстве, то ему казалось, что Володя обратился в большую стальную муху, которая, попав к пауку в тенета, жалобно молит о спасении, то Крюков уносился вдруг мыслью и воспоминанием в места отдаленные, и Володя превращался в убогого инородца, напевающего среди безграничного моря снегов и угрюмых лесов тайги свою монотонную, тоскливую песнь без конца и начала…
Но всего сильнее щемили сердце Крюкова глухо звучавшие в темноте гаммы и экзерциции на пианино. Эти скачущие то вверх, то вниз по клавиатуре нотки, то одинокие, то парные, лишь изредка перемежавшиеся тоже своего рода передышками-аккордами в минорном тоне, — какой-то странной болью отзывались на душе Крюкова и будили в ней тысячу неясных, неопределенно-тоскливых ощущений, унося его назад, в далекое прошлое, и напоминая о чем-то или навсегда утраченном, или даже и неиспытанном вовсе, недостижимом…
— Тоска! — прошептал еще раз Крюков и, вместо вздоха, медленно, через губы, выпустил из легких длинную струю отработавшего воздуха… Затем, с старческим кряхтением, он поднялся с кушетки, отыскал коробочку спичек и зажег огарок в бутылке. Слабый огонек мигнул красноватым пламенем, и пугливые тени побежали торопливо по комнате и стали прятаться под потолок, по углам. Все звуки, к которым Крюков прислушивался в темноте, словно испугались этого огонька: глуше, отдаленнее стали звучать гаммы, совсем не слышно стало падения водяных капель из самоварного крана, а Володя, громко выкрикнув ‘аминь!’, крепко стукнул переплетом г. Иловайского по столу и прекратил свое монотонное гудение…
Красноватое пламя свечи упало на физиономию постояльца. Что-то детски-наивное проглядывало в этом, в сущности, уже постаревшем лице: глаза смотрели доверчиво и печально, бородка из небольшого клочка темных волос напоминала совсем еще юношу, а между тем большой лоб был испещрен морщинами и казался бесконечным от сквозной лысины, а на висках серебрились кудрявые завитки волос. В общем лицо Крюкова напоминало не то устаревшего и сошедшего со сцены тенора оперы, не то холостяка-художника, переживающего хроническое неблагополучие в финансовом отношении… У нас встречаются такие лица еще у некоторых людей ‘без определенных занятий’…
Таким именно человеком и был постоялец Крюков.
Большая половина прожитой Крюковым жизни протекла в скитаниях. Эти скитания, начались со дней далекой юности, когда чуткая душа горела жаждой подвига, и сердце болело за всех униженных и оскорбленных… В кругу своих друзей Крюков наскоро разрешил все ‘вопросы’ и присоединился к программе деятельности по формуле ‘все для народа и все посредством народа’… В полгода Крюков изучил общину, артель и кустарную промышленность, выяснил роль своей личности, как интеллигентного человека, и… затем был подхвачен волною движения… Эта волна закружила Крюкова, как щепочку, и стала носить по тюрьмам и этапам, пока, наконец, не выкинула на берег пустынных волн, предоставивши ему стоять здесь со своими великими думами и с беспомощно опущенными руками…
После многолетних скитаний и мытарств, когда вместо темных кудрей на голове Крюкова зловеще засияла черепная коробка, когда лицо, некогда цветущее и румяное, избороздилось морщинами, мысль стала терять свою легкость и остроту, а взор утомленно потухал и из беспокойного, искристого становился ровным, печальным и задумчивым, — тогда Крюков, с одним из попутных ветров внутренней политики, вернулся… Вернулся он с какими-то фантастическими надеждами, планами и замыслами, с горячею верою в свое прежнее дело и с непреодолимым желанием начать все сызнова…
Но действительность безжалостно посмеялась над Крюковым.
Как герой сказки, Крюков, казалось, проспал целое столетие и когда проснулся, то вокруг него люди говорили уже на другом наречии, завели другие обычаи, иначе стали думать и иначе делать, и как Крюков не понимал их, так и его никто не понимал и, что всего тяжелее, даже, по-видимому, и не желал понимать. Человек с горячею верою в силу какого-то особого ‘уклада’ русской народной мысли и народного миросозерцания, с фантастическими проектами путем общины, артели и экономической жизни отчизны чуть ли не осуществить завтра же идеал всеобщего на земле счастья, — Крюков оторвался от действительности и продолжал жить прежними мечтами и воспоминаниями далекой юности… Одинокий член обанкротившегося товарищества на вере, Крюков не желал считаться с фактами и тиранически распоряжался ими, откидывая неприятные и притягивая за волосы приятные, и делал все это искренно, без заранее, так сказать, обдуманного намерения. Вера, с которой дожил Крюков до старости, была настолько живуча и непоколебима, что наложила на него печать какой-то неприязни и нетерпимости ко всяким ‘новшествам’ даже в своей собственной программе, не говоря уже о новых направлениях в общественной мысли и жизни. Встречая в периодических журналах статьи подобного характера, Крюков с ироническою улыбкою пробегал их поверхностным взглядом и обыкновенно не дочитывал до конца, пораженный и возмущенный какой-нибудь мыслью автора, казавшейся чистым абсурдом неприязненно-настроенному читателю, и, напротив, трепетал от удовольствия, встречая трескучие возражения людей, более или менее единомыслящих… Иногда, читая ‘глупые статьи’, Крюков схватывал вдруг перо и начинал нервно писать возражение, ответ… Но никогда эти ответы не дописывались и служили лишь самоуслаждением. ‘Не стоит, — думал Крюков, — даже и возражать’…
II.
Крюков был одинок.
Прежних товарищей, полных единомышленников, не находилось, а с кем сталкивал случай, Крюков не сходился и не чувствовал желания сближаться. Всякое новое знакомство начиналось обыкновенно с взаимных недоверчивых оглядок, нащупываний, какой-то ‘пробы на зуб’… Времена стали такие подлые, что лучше не говорить по душе… И в результате получалось взаимное разочарование. ‘Федот, да не тот’ — печально думал Крюков о новом знакомце, а новый знакомец, знакомясь с миросозерцанием Крюкова, скептически улыбался и мысленно называл Крюкова ископаемым…
Со времени своего возвращения Крюков все путешествует и все чего-то ищет.
Казалось, Крюков хотел наверстать долгие годы сиденья и потому нигде не оседал теперь. Многолетняя скитальческая жизнь развила в нем какую-то жажду бродяжничества, и Крюков нигде не мог обосноваться на более или менее продолжительное время, приедет в один город, помытарствует в поисках за подходящею работенкою, покорректирует местную газету, напишет несколько обличительных корреспонденций в столичных газетах и несколько жиденьких статей о кустарных промыслах и дешевом кредите для народа — в местных, потолкается среди интеллигентных обитателей и начнет тосковать. Ему вдруг покажется, что он приехал не туда, что где-то там есть подходящие люди, есть более благоприятные условия для деятельности, и что там именно и можно ‘начать все сызнова’.
Крюкова потянет куда-то ехать и чего-то или кого-то искать. Он собирает свои жидкие пожитки, свои рукописи с проектами, вырезки из газет с неопровержимыми фактами живучести русской общины и безграничной власти земли над мужичком, укупоривает истрепанный чемодан со множеством клейм русских железных дорог, и в легком пальтишке и в тяжелых сапогах-ботфортах, как Агасфер, отправляется в свое бесконечное путешествие…
Город Н-ск, где мы застаем теперь Крюкова, седьмой по счету из тех, в которых он успел уже пожить после своего возвращения ‘оттуда’, и трудно сказать, почему на сей раз выбор Крюкова остановился на этом городе, ничем особенным, кроме своей грязи и пыли, не замечательном…
Впрочем, последнее переселение совершилось так быстро и неожиданно, что не было времени долго раз-думывать и выбирать резиденцию.
Крюков приехал больной и печальный, потерпев полнейшую неудачу в своей попытке вновь перейти к практической деятельности… Вышло это следующим образом.
Крюкову удалось попасть на постройку м.к-ой железной дороги в качестве дистанционного конторщика. Он ехал в глухой угол С-ой губернии на службу акционерного общества с затаенною мыслью найти более благоприятные, чем в городах, условия для живой, осмысленной работы. Со стороны Крюкова это был, конечно, компромисс, но он твердо верил, что это лишь ‘средство’ и больше ничего… Другие называли эту постройку дороги прогрессом. Крюков печально ухмылялся, потому что он знал, что народ будет только строить эту дорогу, а затем эта дорога явится для него потоком деморализации, а для акционерного общества — орудием эксплуатации этого самого народа…
На первых порах Крюков был в восторге: ему удалось убедить молодого инженера, начальника дистанции, сдать в виде опыта небольшой участок земляных работ самостоятельной артели землекопов, помимо посредника-подрядчика. Крюков долго говорил с этим юным инженериком о задачах интеллигенции, и в конце концов тот, быть может, искренно, а может быть, просто потому, что не желал отделить себя от этой интеллигенции, согласился произвести опыт.
Крюков был глубоко убежден, что этот опыт даст прекрасные результаты, и не сомневался, что со временем ему удастся расширить это дело, совершенно устранить кулаков-подрядчиков, ввести ряд самостоятельных артелей, а затем соединить их в одну громадную артель, которая и будет всецело владеть всеми земляными работами на линии. В перспективе Крюкову рисовалась грандиозная ассоциация труда с девизом ‘все для одного и один для всех’, и Крюков ожил, помолодел и почувствовал такой прилив сил и энергии, что готов был и сам поступить в артель на равных основаниях… Если он не сделал этого сейчас же, то исключительно из осторожности и тактичности, из боязни испортить дело…
В лесных дебрях стучали топоры, и звонким эхом разносился под крышею угрюмых сосен веселый стук складываемых в штабеля дров, падали с глухим ропотом столетние деревья, визжала пила, а вдоль просеки копошились люди, маленькие, хлопотливые, спешно делая и настилая наскоро шпалы и рельсы для рабочих поездов. Людской говор, перекликание, смех и ругань как-то странно, неуместно звучали здесь, нарушая безмолвие окружающей природы и оскорбляя серьезность старого леса, с его таинственностью, с его вечным сумраком и прохладой… Позади, блистая холодной сталью, уже протянулись рельсы, убегая далеко-далеко и теряясь где-то там, за изгибом узкой просеки… Изредка в лесу пронзительно и дерзко кричал свисток паровоза, обрывался вдруг и взвизгивал. И этот резкий визг долго носился по лесным полянкам, заставляя прятавшихся окрест птиц пугливо срываться со своих мест и лететь в глубь леса, в глухую чащу, где царствует вечная ночь и спокойствие, и куда дерзкий человек не приходил еще с топором и пилою… А потом и сам прогресс, в образе старого, хмурого и закоптелого паровоза, медленно выползал словно прямо из лесу и на ‘кривой’ кряхтел по старчески, охал, отдувался и, громыхая буферами рабочих платформ, нагруженных балластом, бряцая сцепами, приближался и вырастал в какое-то черное чудовище с двумя тусклыми глазами-стеклами незажженных фонарей. ‘Уф! Уф!’ — пыхтел прогресс и выбрасывал под откосы клубы белого пара, который ложился по придорожному молодняку, по бледно-зеленым мхам, по желтому песку, и таял медленно, нехотя… Клубы черного дыма с каждым вздохом прогресса вылетали из кургузой трубы его и расползались по лесу, пробиваясь через зелень хвои и листвы к голубому небу… Люди начинали бегать, кричать, суетиться… Сотни лопат сбрасывали с платформ балласт, ровняли его вдоль насыпи, похлопывали и сглаживали, сердитое поощрение дорожного мастера висело в воздухе, мелькали руки, бороды, лопаты и головы… Здесь насыпали балласт и делали ‘бермы’, а там, впереди, гремело и лязгало железо, гулко стучали молотки — там укладывали рельсы и скрепляли их, ежеминутно расширяя владения прогресса… А еще дальше, впереди, рыли ‘выемки’ и громоздили насыпи…
Паровоз отвечал им протяжным свистком с его конечным ‘ай, ай!’ и, немного подумав, начинал снова охать, сперва редко и грозно, потом чаще и чаще, и весь лес, казалось, вздрагивал от испуга и негодования… Пятясь задом, прогресс уползал, как гигантская змея, в глубь просеки и, изгибаясь полукольцом на ‘кривой’, постепенно задвигался за угрюмые сосны и исчезал. Только дым, то черный, то сизый, долго клубился еще над лесом, да глухое уханье еще долго висело в воздухе…
Иногда на паровозе приезжал и Крюков. Лицо его, веселое и довольное, выглядывало из-за стенки тендера еще задолго до остановки поезда, и не успевал машинист затормозить, как Крюков соскакивал наземь… Толкаясь среди грязных землекопов, Крюков жалел их и заговаривал о подрядчике, рассказывал, что у них на дистанции выгнали подрядчика, сама артель работает… Мужички почесывались и протяжно говорили ‘та-ак’, а потом, сплюнув в ладонь, снова принимались рыть и копать жесткую землю…
— Конечно, как можно! Вестимо, без подрядчика слободней…
— Инструменту, барин, нет… Опять залог подай!.. А где его взять, залог-от?..
Пропаганда изгнания подрядчиков среди землекопов не приводила к желанным результатам, а господа инженеры в большинстве случаев были такой народ, что с ними не стоило и говорить о ‘задачах интеллигенции’… Так что мечты Крюкова, о единой грандиозной артели не переходили области фантазий. Пока надо было заняться организацией маленькой артели на своей дистанции. Крюков старался быть, по возможности, в стороне и свое участие проявлял лишь чрез посредство одного умного, грамотного и толкового парня, давая ему советы и делая кое-какие разъяснения о значении самого факта…
Организовалась ‘опытная артель’. Восторгу Крюкова не было конца. Целый рой корреспонденций полетел из глуши в столицы и центры умственной жизни, корреспонденций восторженных, теплых, жизнерадостных, с выстрелами по адресу противников и маловерующих…
Но прошло лето, наступила осень, и опытная артель отцвела…
Эта артель (Крюков называл ее в корреспонденциях своих ‘крюковской артелью’), как водится, установила свои распорядки, свою справедливость, общую ответственность друг пред другом за прогулы, выборного старосту и т. д. А так как прогулы были значительны, да и количество работы превышало силы артели, то и произошла ‘недоделка’, т.е. работы не были закончены к назначенному сроку, поправить это дело оказалось невозможным, так как артель не допускала посторонних к работе, по воскресным и праздничным дням желала отдыхать, а за прогулы присуждала с товарищей четверть водки, распивала ее и тем считала нарушенную справедливость восстановленной. Начальник участка метал громы и молнии: ‘нет никаких гарантий, что работы будут закончены к какому-нибудь определенному сроку, не с кого спрашивать и некому набить морду!..’
— Иметь дело с одним толковым мерзавцем, внесшим залог, гораздо удобнее и резоннее, чем с сотней голоштанных дураков! — кричал он и послал к черту Крюкова, когда тот попытался заговорить об артельном начале.
— Подите вы ко всем чертям с вашими теориями! Здесь дело делают, а не в бирюльки играют… Сейчас же отобрать работу и сдать подрядчику Еропкину, — строго сказал начальник участка молодому инженерику, способствовавшему образованию ‘крюковской артели’: — А этим олухам объявить, чтобы они шли к Еропкину и нанимались, если хотят жрать хлеб, а не желуди… Пожалуйста, не мудрите. — ‘Слушаю!’ — покорно ответил покрасневший инженерик и так злобно посмотрел на Крюкова, что тот даже смутился…
Крюковская артель сделалась артелью Еропкина, а Крюков — простым конторщиком, обязанным лишь слепо исполнять то, что ему приказывают.
Не прошло и недели со дня разгрома опытной артели, как на голову Крюкова упал удар еще более тяжелый и неожиданный.
При нагрузке рабочего поезда раздавило буферами молодого парня рабочего…
Так как к этому случаю не было возможности применить ‘собственную неосторожность’ погибшего, то общество строителей могло поплатиться значительной суммой денег на удовлетворение претензии стариков, отца и матери убитого. На глазах Крюкова происходил позорный торг инженера с мужиком. Мужик плакал и говорил: ‘Бога вы не боитесь!’, но когда инженер предложил ему получить за сына триста рублей, мужик повалился в ноги и так благодарил инженера, что на лице того скользнула тень раскаяния: ‘можно было дать только сто или полтораста’… Крюков сидел как на иголках, краснел и сдерживал свое негодование… Ему поручили отправиться в ближайший уездный город, снабдили тремя сотнями, приказали выдать их старику чрез нотариуса и взять нотариальную расписку с обязательством не иметь впредь никаких претензий к обществу…
Крюков нашел прекрасный выход из идиотски глупого положения: по дороге в город к нотариусу он начал уговаривать мужика отказаться от трехсот рублей и возбудить иск к обществу, пообещав этому мужику целые тысячи. Мужик долго восклицал ‘о?’, но не соглашался и только на крыльце у нотариуса остановился в раздумье:
— Тысячу, говоришь?..
— Не меньше. Твое дело, конечно, только я тебе по совести говорю: откажись и подай в суд!..
— А то подать?.. а?.. Надо подать… Разя сын этого стоит?..
— Пойдем в трактир, чайку испьем, поговорим! — предложил Крюков.
За чаем мужик согласился отказаться от денег. Крюков поехал обратно и сообщил начальнику участка, что сделка не состоялась, так как мужик потребовал вдруг ни с того, ни с сего 1,000 рублей…
А на другой день после этого в контору заявился этот самый мужик и чистосердечно признался, что его ‘сбил с мыслей’ барин, с которым они ехали в город, уговорил не брать денег, а жаловаться в суд.
— Прохвост!.. Я так полагаю, что не взял ли он эти деньги себе?.. Я согласен, вполне согласен, ваше благородие!.. Довольно с меня: избу новую поставлю и лошадь куплю… Давай деньги!..
— Ничего не получишь. Давали — не брал, а теперь поди, жалуйся! — закричал инженер.
Мужик опять бухнулся в ноги и начал плакать. Теперь он соглашался взять двести рублей и просил только накинуть трешну ‘на помин души’.
На чем покончил инженер с мужиком — неизвестно, но с Крюковым он покончил весьма определенно: вызвав его в контору с дистанции, инженер сказал Крюкову:
— Получите расчет! Нам таких служащих не надо…
Крюков собрал свои пожитки, рукописи и книги и перебрался в уездный городишко. Отсюда он разослал во все концы корреспонденции о возмутительном факте и, когда, месяца через полтора, получил гонорар, нанял подводу и добрался до города Н-ска, где мы теперь и застаем Крюкова.
III.
С чувством душевной и физической усталости приехал Крюков в Н-ск. Временный подъем сил, жизнерадостное настроение и нравственное удовлетворение после описанной выше неудачи сменились полнейшим упадком, тоской и сознанием чего-то пакостного и мерзкого, ощущением какой-то странной виновности перед самим собою… ‘Пошел на службу к капиталу во имя чистой и святой идеи, допустил некоторый компромисс с совестью во имя этой идеи — и в конце концов остался в дураках, попал на положение прислужника!’ Надо было в тот момент, когда ему приказывали везти мужика и обдуть его по всем правилам узаконений, — заявить, что он, Крюков, считает это подлостью, низостью, недостойной не только интеллигентного, но даже просто мало-мальски порядочного человека, имеющего каплю, одну только каплю неподкупной совести… Надо было сказать: ‘я более не служу вам и вашим подлостям’. А Крюков промолчал и получил ‘расчет’…
— Этакая пакость!.. Уф!..
Размышляя о своей неудаче, Крюков приписывал ее всецело вине инженеров… ‘Были б другие люди — все пошло бы прекрасно, а эти сытые господа с алчущими карманами и с закормленной совестью не способны отрешиться, хотя на минуту, от интересов мамона и интересов золотого кумира, в услужении у которого они находятся’… Могли ли быть на этом деле инженеры, единомыслящие с Крюковым, — такого вопроса не являлось у Крюкова…
— Этакая пакость. При других, более благоприятных условиях, можно бы создать кое-что…
По приезде в Н-ск Крюков прежде всего сделался тем, чем, кажется, всю жизнь суждено было ему быть, а именно: ‘постояльцем’. Снял дешевую комнату в одном из грязных и отдаленных кварталов, привез свой чемодан, развесил на гвоздиках, по стенам, свой более чем скромный гардероб и потребовал самовар. Целый день Крюков усиленно пил чай и крупными шагами ходил взад и вперед по комнате, затем позвал квартирную хозяйку.
— У вас, кажется, есть сын?
— Есть сынок, один…
— Гимназист?
— Да.
— Учится хорошо?
— Слава Богу!.. Только по латинскому прихрамывает… Трудный язык, не дается…
Хозяйка тяжело вздохнула.
— Может быть, надо репетитора? а?
— Нет. Где уж нам!.. И так еле-еле перебиваемся…
— Гм…
Крюков потеребил бородку и подумал.
— А сколько вам надо вперед за комнату? — спросил Крюков.
Хозяйка приветливо улыбнулась и, ожидая приятных последствий от такого вопроса, поторопилась сообщить, что ‘у них в Н-ске всегда уж за месяц вперед полагается’.
— Ага! — глубокомысленно выпустил Крюков и, расставив ноги и спрятав руки в карманах брюк, начал что-то соображать.
— Можно и за месяц вперед, — разрешился наконец Крюков после продолжительного напряженного молчания с обеих сторон, но сейчас же, к удивлению хозяйки, добавил:
— Только не сейчас. Это — главное. Дайте собраться с мыслями…
— Да вы, батюшка, собирайтесь с мыслями, я вам мешать не буду, только вперед-то уплатите!
— Да я вам, матушка, про то и толкую, что этих самых… денег-то покуда у меня нет… Только на текущие расходы осталось…
— Как же это?.. У нас в Н-ске так уж принято, чтобы за месяц вперед…
— Не верите? Не угодно ли в таком случае взять пока, так сказать, в обеспечение, мой новый сюртук?
С этими словами постоялец снял с гвоздика свой новый сюртук, сшитый ровно семь лет тому назад, и протянул его к хозяйкиной физиономии.
— Вот-с извольте получить!.. Только, чтобы моль не съела…
— Зачем же? Я и так поверю, — печально произнесла хозяйка, полагая, что ничего лучшего, как ‘так поверить’ в данном случае не оставалось.
Покончив переговоры с квартирной хозяйкой, Крюков начал искать подходящего заработка или, как он выражался, труда независимого и по существу своему не противоречащего убеждениям. (Неудачная попытка по постройке дороги была своего рода исключением и теперь лишь еще более сделала обязательным для Крюкова такой труд). Отыскивался такой труд весьма туго, а Крюков скорее соглашался по неделям питаться одним черным хлебом, чаем и воблой, чем идти на компромиссы с врагами. И надо сказать, что в этом отношении Крюков был закален: для него, казалось, не существовало вовсе забот о пропитании. ‘Кусок хлеба и стакан чаю, — говорил он, — можно всегда заработать без уступок’. Потребности Крюкова были доведены до возможного только для немногих избранных натур минимума, и права желудка попирались им самым наглым образом… Крюков без малейшего колебания бросал работу, если ему почему-либо казалось, что эта работа покушается на целомудрие его убеждений.
Прежде всего Крюков обыкновенно совался в редакции газет. На сей раз он поступил так же.
— Хозяюшка?
— Что угодно, батюшка?
— У вас здесь ведь есть газеты?
— Как же, есть, две газеты… Ругаются все между собою…
— Не выписываете?
— Нет, где нам?.. А вот у соседей выписывают можно попросить.
— Попросите, голубушка!
Хозяйка принесла ‘Н-ский Листок’ и сказала:
— В этом похлеще пишут!
Крюков внимательно прочитал его, отыскивая ‘направление’, но никакого направления не обнаружил.
Облачившись в свою новую сюртучную пару, Крюков вышел на улицу. Чтобы ознакомиться с другой газетой, он зашел в молочную лавку. Попросив себе стакан молока, он схватился за старый номер ‘Н-ского Вестника’ и начал напряженно отыскивать ‘направление’… Передовая статья о крестьянском банке. ‘Дельно написано!’ То же самое можно было прочитывать время от времени в ‘Русских Ведомостях’…
В соседстве с Крюковым сидел, за отдельным столиком, какой-то господин в очках и сосредоточенно смотрел в газету.
Крюков мимолетным взглядом окинул этого господина в очках, а кстати поинтересовался, что этот господин читает? В руках его были ‘Русские Ведомости’.
Довольно интеллигентное лицо, а главное ‘Русские Ведомости’ дали смелость Крюкову заговорить с незнакомцем:
— Извините, — начал Крюков, приблизившись к этому господину: — Вы, кажется, местный абориген!.. Скажите, пожалуйста, которая из здешних газет приближается к этому органу и вообще каково их направление?
— Гм…
Господин с сдержанной улыбкою взглянул на Крюкова.
— Вы говорите, вероятно, о чистоплотности? Я, батюшка, читаю много газет, столичных и провинциальных, но… собственно направления никакого и нигде не вижу… Может быть, оно и есть, но во всяком случае его можно видеть только под микроскопом…
— Позвольте с вами познакомиться! — откланиваясь, произнес Крюков, которому очень понравился ответ господина в очках: — Крюков! Бывший студент.
— Очень приятно… Земский начальник Оболдуй-Тараканов. И тем более приятно, что я тоже универсант…
Крюков как-то опешил и смутился. На лице его застыла мина неожиданности.
— Вы, видимо, не здешний? — спросил Оболдуй- Тараканов.
— Нет, приезжий…
— По каким делам? И откуда?
— Собственно… из… Орла… Получите за молоко! — с каким-то отчаянием крикнул вдруг Крюков и, не допивши молока, сухо поклонился Оболдуй-Тараканову и торопливо вышел, вернее вылетел из молочной лавки и вернулся домой в самом скверном расположении духа, словно ему нанесли личное оскорбление или сделали какую-нибудь неприятность.
— Околоточный приходил… Ваш видик требовал, — сообщила Крюкову хозяйка тоном полного неудовольствия своим квартирантом.
— У меня нет никаких видиков… Затеряны где-то. Меня должны знать в полиции, — ответил хмуро Крюков.
На лице хозяйки отпечаталось страшное недоумение. Выйдя за дверь постояльца, она даже остановилась, пораженная новым достоинством своего квартиранта. ‘Вот золото-то пустила!’ — вздыхая, подумала она и печально качнула своей головою. — ‘Не только за месяц вперед, а даже и документов нет!’…
А человек без документов походил по комнате, потом лег на кушетку и отдался размышлениям.
Под эти размышления незаметно подкрался зимний вечер. Наверху, по обыкновению, началось разыгрывание гамм и экзерциций на пианино, гимназист начал зудить уроки ‘к завтраму’…
Крюков долго прислушивался к этим звукам и к своим ощущениям, и безотчетная грусть начинала потихоньку заползать в его душу… В таких случаях Крюков имел обыкновение ходить к ‘своим’. Но ‘своих’ не было… Полное одиночество стояло перед взорами Крюкова щемящим сердце призраком, какой-то холод пробегал по всему телу, и ему казалось снова, что он приехал не туда…
— Тоска!..
Провалявшись часов до семи на кушетке, Крюков встал и начал думать, куда идти искать работы… Завтра он отправится в редакцию ‘Вестника’. Нет ли какой-нибудь статейки, чтобы утилизировать ее в смысле гонорара?..
Крюков раскрыл чемодан и стал рыться в нем, вытаскивал и просматривал свои тетради и заметки… Вот статья: ‘Опыт организации крюковской артели и причины ее гибели’, а вот капитальная вещь: ‘Как избавить нашу деревню от кулаков и мироедов’, этот проект — плод многолетних трудов уединенной жизни автора, он начат еще в Сибири и немного не окончен, не достает фактических данных и некоторых цифр, но в общем вещь довольно солидная. ‘Надо заняться и кончить’.
Крюков взял в руки довольно объемистую тетрадь и углубился в чтение.
Суть крюковского проекта заключалась в следующем: необходимо устроить особые ‘трудовые поселки’, куда и выселять всех кулаков, как для охраны целомудрия деревни, так и для нравственного исправления их самих. В главе ‘что такое наш кулак’ автор не жалел мрачных красок. Что-то чудовищно-злое и безнравственное вставало перед читателем при чтении этой главы, кулак, по мнению автора, продукт деморализации народа ложной культурою, продукт заразы города, это какой-то ‘выродок’ со злой волей и без всякого сердца, мало похожий даже и на человека… ‘Чумазый идет!’ — заканчивалась статья, и следовал ряд нервных точек…
— Недурно! — произнес Крюков, отрываясь от своей рукописи.
На другой день он снова облачился в свою новую пару и отправился в редакцию ‘Н-ского Вестника’.
— Редактора можно видеть?..
— Редактора нет. К секретарю пожалуйте, — сообщил конторщик.
— Что угодно? — неприветливо буркнул секретарь, сделав кислую гримасу и отрываясь от чтения.
— Вот рукопись… Быть может, найдете удобным поместить?..
Крюков вынул из бокового кармана тетрадь, свернутую в трубку, и положил на стол секретаря.
Это был проект ‘Как избавить нашу деревню от кулаков и мироедов’.
Секретарь, прочитав заглавие рукописи и увидя толщину тетрадки, сбросил с лица кислую мину и положил на него деликатную улыбку.
— Сейчас я вам, конечно, ничего не могу сказать… Потрудитесь зайти через несколько дней…
— В среду можно?..
— В среду?.. Гм… Сегодня у нас понедельник!.. Гм…
— Ну, в четверг?..
— Не знаю… Столько, знаете, работы… Гм… в четверг.
— В пятницу?..
— Нет, потрудитесь уж лучше в понедельник!.. — умоляюще произнес секретарь.
— А вот еще небольшая заметка: ‘Опыт организации артели’… — глухо сказал Крюков, вынимая дрожащей рукою из кармана свернутый лист бумаги…
Секретарь развернул и наскоро пробежал взором по строкам.
— Это про ‘крюковскую артель’, если не ошибаюсь? — спросил секретарь, внезапно отрываясь от листа бумаги…
— Да… О моей артели…
— Вы — г. Крюков?
— Да…
— Виноват!.. Садитесь, пожалуйста!.. Это очень интересно… Это, конечно, пойдет…
— Скоро?
— А вам это важно?
— Очень важно, потому что необходимы деньги.
— Я вам предложу взять авансом… Сколько же тут? Гм? 300-350 строк?.. Возьмите пока 10 рублей!.. Потом сочтемся… Надеюсь, вы будете сотрудничать и впредь?..
Из полученного совершенно неожиданно аванса Крюков хотел заплатить вперед за месяц хозяйке, но сапоги отказывались служить, разъезжаясь по всем швам. Крюков купил сапоги, а ботфорты отдал в починку.
Вечером он написал новую заметку: ‘Еще несколько слов о крюковской артели’.
IV.
Город Н-ск успокоился от дневных треволнений, стих и погрузился в сон…
Улицы опустели. Яркие огни погасли. Магазины и лавки угрюмо выглядывали в темноте ночи своими наглухо-запертыми дверями и окнами. Керосиновые фонари мерцали красноватым пламенем, слабо освещая часть тротуаров, белых стен ближайших каменных зданий и золоченые вывески. Там и сям, на перекрестках улиц, стояли ‘на очереди’ сонные извозчики. Изредка торопливой походкою мелькали тени запоздавших обывателей.
В типографии ‘Н-ского Вестника’ было сонно и тихо. Помещение ‘наборной’ скупо освещалось маленькими коптящими лампочками, скромно ютившимися на шрифтовых ‘кассах’. Оранжевое пламя этих лампочек, с тонкими струйками копоти, освещало клетчатые ящики с свинцовым шрифтом, кусок серой, покрытой плесенью стены, кусок оконного косяка и часть грязного, залитого чем-то пола.
В арках и сводах, по углам, висели густые сумерки. Небольшие окна, забранные железными решетками, придавали ‘наборной’ мрачный, угрюмый характер… Ручные станки для оттисков афиш и объявлений, переплетный обрез и пресс выстроились в ряд, вдоль всего помещения, параллельно с конторками-кассами. На большом столе, рядом с сверстанным номером газеты, согнувшись в дугу, спал чутким тревожным сном метранпаж Игнатьев. Его худое и бледное лицо было изборождено морщинами и отливало зеленоватым оттенком, при свете, падавшем на голову Игнатьева от ближайшей лампочки, это лицо казалось мертвым, безжизненным, и, если бы метранпаж Игнатьев не свистел носом и время от времени не шевелил щетинистыми усами, можно было бы подумать, что он никогда уже более не проснется.
Из-под стола торчали ноги в худых и стоптанных башмаках: там спал ‘мальчик’, очередь которого выпала на сегодняшнюю ночь.
В ‘печатной’ было тоже темно. Машинист дремал, полулежа на подоконнике, а ‘накладчик’, грязный, испачканный типографской краскою, валялся на полу, около машины.
Только в маленькой комнатке без окон, рядом с ‘печатной’, не спали: здесь сидели на полу два здоровенных чумазых молодца — ‘вертельщики’ и играли в засаленные, истрепанные карты, выжидая, когда сердитый спросонья машинист крикнет громко: ‘к машине!’
Редакция ‘Н-ского Вестника’ состояла из небольшой в два окна комнаты, сплошь заваленной разным бумажным хламом. На одном столе, где занимался секретарь, казалось, никогда никто не убирал, зато на другом, предназначенном для внезапных визитов редактора-издателя, был образцовый порядок. На полу валялись изрезанные и смятые газеты, клочки бумаг, обрывки бандеролей.
Комната освещалась большой бельгийской лампой, стоявшей на секретарском столе. Здесь было тихо, только большие стенные часы медленно и солидно стукали массивным маятником, отбивая долгие секунды.
Секретарь редакции дремал, положив голову на руки, за столом. Перед секретарем стояла недопитая бутылка пива.
Вот он приподнял с рук голову и уставился взором в пространство, потом посмотрел на карманные часы и склонился…
Стенные часы зашипели, а спустя несколько мгновений, мирный сон окружающего был нарушен их громким, отчетливым боем. Медленно, медленно раздавались эти удары и гулко разносились по сонной типографии.
Метранпаж вздрогнул при нервом ударе, открыл глаза, тупо посмотрел вокруг и снова ткнулся носом. Машинист зевнул и стал чесаться. Вертельщики перестали играть в ‘три листика’ и стали молча считать удары.
Но пробил последний двенадцатый удар, его металлический отзвук долго носился под угрюмыми сводами типографии и замер в тишине ночи.
И опять воцарилась тишина.
Так прошел еще час.
Наконец завизжала на блоке задняя дверь, громко стукнула стеклами и раздался резкий детский голосок:
— Цензура!
В типографию вошел мальчик лет двенадцати, проворный и смышленый. В руках его был черный портфель с цензурными оттисками.
Метранпаж моментально очнулся, соскочил со стола, встряхнулся, — и сна как не бывало. Под столом зашевелились торчавшие ноги, и оттуда вылез мальчик, грязный и ободранный, с сонным, испачканным краскою личиком и с всклокоченной головой.
— Цензу-у-ра!
— Цензура! — прокричали радостные голоса в разных углах.
Машинист встал с подоконника и поднял опущенный фитиль лампы
В печатной сделалось светло и уютно.
— Будет дрыхнуть-то! — невольно окрикнул машинист и ткнул ногой ‘накладчика’.
Шум в типографии быстро донесся до ушей секретаря. Этот шум был так характерен, что секретарь соскочил со стула и кинулся в типографию, желая поскорее узнать, что ‘не прошло’ и собственными глазами обозреть гранки. В дверях он столкнулся с метранпажем. Последний нес в руках гранки, презрительно тряс их и посмотрел сердито и недовольно.
Метранпаж промолчал… Он только безнадежно махнул рукою, положил гранки на стол и ушел из комнаты.
Секретарь сел за стол и дрожащими руками начал разбирать оттиски. Красный карандаш резко выделялся на белом фоне бумаги, на полях кое-где были сделаны сердитым почерком надписи: ‘ерунда’, ‘мне ничего неизвестно’, ‘оставить впредь до получения мной официального уведомления’, ‘это — сплетни’ и т. д.
Секретарь застыл в позе полнейшего отчаяния. Схватив звонок, он энергично затряс им. Явился метранпаж.
— Корректор здесь?
— Нет его…
— Опять пьет, запил?
Метранпаж промолчал и отвернулся: ‘не мое дескать дело’.
— Что же я буду делать?.. Опять до рассвета сидеть здесь?.. Уф!.. Черт знает что такое…
Случайно взор секретаря упал на заметку: ‘Еще несколько слов о крюковской артели’, крест на крест перечеркнутую красным карандашом, и секретарь выдумал комбинацию! Отыскав на рукописи адрес автора, он послал к нему мальчика с запиской: ‘Зайдите сейчас же. Необходимо переговорить’.
— Живо! Вот тебе на извозчика…
Минут через двадцать явился и Крюков.
Он удивленно посмотрел на секретаря, войдя в редакцию, и как бы спрашивал, что б могло значить это экстренное приглашение.
— Здравствуйте! Садитесь. Видите?
Крюков посмотрел и увидал свое погибшее произведение…
— Я собственно пригласил вас еще по одному делу: не согласитесь ли вы принять на себя корректуру газеты?.. Наш корректор опять запил… Способный, интеллигентный человек, бывший студент университета, но пьянствует ужасно… Жаль, но наше дело такое, что ждать вытрезвлений не приходится… Бились, бились, но решили, наконец, покончить…
— Я могу — временно, до вытрезвления вашего корректора… — произнес Крюков.
— Нет, я вас прошу принять корректуру окончательно!.. 25 рублей в месяц… Дежурство — ночное, от 8-9 часов до 2, а иногда и до 3 часов ночи…
— Что же, я согласен.
— В таком случае будьте любезны остаться теперь здесь и начать работу… Вам это дело знакомо?
— Очень хорошо!.. Собаку съел…
— Тем лучше!.. Сегодня много будет возни… Весь номер придётся переверстывать… Понаблюдите, чтобы не проскочило что-нибудь вычеркнутое… А я не могу… Устал до смерти… Поеду… Прямо в постель.
Между тем неприятное известие о том, что печатание номера отлагается на неопределенно-долгое время, быстро распространилось по типографии. Метранпаж угрюмо слонялся по закутанным темнотою углам и, покуривая цигарку, недовольно поплевывал в сторону. Механик ругался вслух, никого не стесняясь, причем его брань относилась вообще к жизни и ни к кому — в частности, ибо ему было все равно, от кого бы ни зависела эта вторая бессонная ночь…
Накладчик насвистывал ‘Матаню’, ходя вокруг машины и похлопывая по глянцевитым, марающим краскою валам ее.
Только вертельщики отнеслись безразлично к факту: не все ли равно — вертеть тяжелое колесо машины с 12 ночи до 4 утра, или от 4 утра до 8? Пожалуй, последнее еще лучше, так как в азарте своего сражения в ‘три листика’ вертельщики позабыли о времени и пространстве… Пробило два часа. Новый корректор сидел в маленькой комнатке без окон и корректировал…
В ‘наборной’ шла горячая работа. Полупьяный наборщик Соколов, с опухшей физиономией, всклокоченный, небритый и злой, стоял у кассы и набирал объявление из ‘Правительственного Вестника’, чтобы заткнуть им излишек пустых мест в сверстке.
— Пес вас дери! — протрезвиться не дадут, анафемы! Каторжная жизнь, будь она проклята совсем! — ворчал Соколов. Руки его дрожали и совались не туда, куда следует, в голове били молотом, глаза слипались, а в груди жгло и резало.
Бледный мальчик, с впалыми лихорадочно-горящими глазами, правил ‘последнюю сводку’: он проворно вытаскивал шилом из набора ‘ошибки’ — буквы и так же проворно заменял их новыми, пристукивая черенком шила… Метранпаж возился тут же, около сверстанного номера, ворчал, вытаскивал гранки набора и, перенося их на другой стол, тоже проклинал жизнь.
V.
Завизжала на блоке задняя дверь, гулко хлопнула стеклами, — и типография огласилась зычным густым баритоном:
Эх вы, братцы мои, Вы това-а-рищи-и…
— Не ори, Миша! — хрипло крикнул Соколов: — у нас новый, брат, корректор…
Сослужи-и-те вы мне-не Слу-у-жбу верную…
ревел голос.
Посреди типографии выросла высокая худощавая фигура в валеных сапогах, в летнем пальто горохового цвета, с сдвинутой на затылок шляпой и с бутылкою водки в руке…
— Есть, братец! Пей! Пей и горе залей! — пробасил устраненный корректор и снова громогласно запел:
Уж вы сбро-о-сьте меня-я В Во-о-лгу ма-а-а-тушку-у…
Соколов взял у Воронина бутылку и прямо из горлышка стал с жадностью глотать напиток.
— Опять, Михаил Петрович, запили? — спросил откуда-то детский голос.
— Да, опять, милый мальчик Синицин, опять! — пробасил Воронин.
— Секретарь сидел-сидел, да не дождался вас… Сам хотел корректировать, а потом другого нанял… — пропищал мальчик.
— Что там корректировать! Не в этом дело… Всех ошибок не исправишь, братцы… Жизнь надо корректировать…
Все расхохотались.
— А кто там, этот новый?.. Надо познакомиться…
Воронин пошел по направлению к корректорской.
— Оставь, Миша! Не ходи!..
— Бросьте!..
— Нет, надо познакомиться… Может быть, прохвост, а может быть, и порядочный человек… — пробасил Воронин и пошел.
— Мое почтение, милостивый государь!.. Позвольте познакомиться, — начал Воронин, остановившись в дверях корректорской.
Крюков оглянулся и молча поклонился.
— Бывший студент пятого курса физико-математического факультета Императорского Казанского университета Михаил Воронин!.. Говорю на немецком и французском… Ne pouvez vous pas repondre francais?
— Виноват, — смущенно произнес Крюков, слегка приподнимаясь со стула, — я говорю только на одном русском языке.
— И то, брат, наверно, плохо? а?.. Давай руку! Кто ты такой?
— Гм…
Крюков подал руку и сказал:
— Я — тоже бывший студент…
— Милый!.. Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат!..
Воронин схватил в охапку Крюкова, крепко сжал его в объятиях и начал целовать, обдавая запахом перегорелой водки…
— Вы меня отпустите… Ей-Богу, некогда… Потом, после…
— Сколько они тебе дали жалованья? — грозно спросил Воронин, выпуская Крюкова из объятий.
— Двадцать пять рублей в месяц.
— Подлецы!.. Я, брат, получал тридцать… А тебе сбавили… Гнут, мерзавцы!..
— Извините… право некогда…
— Ну, корректируй! Пес с тобой! Еще выпьем как-нибудь… Ну… прощай!..
Воронин опять схватил Крюкова и, поцеловав в нос, пошатываясь, вышел из корректорской в наборную.