Игроки, Потапенко Игнатий Николаевич, Год: 1898

Время на прочтение: 83 минут(ы)

Игнатий Потапенко

Игроки

I

К весне у меня прихворнула жена. Доктор сказал, что у нее нет никакой болезни, а ‘просто она утомилась в борьбе с жизнью’. Это был простой доктор, обыкновенный практикующий врач, которому больше рубля за визит не дают, хотя бы он спас жизнь. Обратились еще к светилу, но и светило сказало тоже самое: ‘Вам надо отдохнуть. Поезжайте куда-нибудь на немецкие воды. У немцев всегда тихо и благопристойно’. Но, заметив по глазам пациентки, что у нее нет денег для немецких вод, он поспешил прибавить: ‘Или в деревню! Что может быть лучше русской деревни летом?’
Нам стало стыдно перед простым врачом и мы скрыли от него наше обращение к светилу. Мы стали думать о русской деревне.
У меня нет своей деревни. Я журналист, пишу статьи по всяким общественным вопросам. Мой псевдоним: Наждак. Странное слово для журнальной подписи, это правда. Я его выбрал случайно. Когда мне надо было подписать мою первую статью, в это время горничная чистила ножи какой-то мазью. Я спросил: что это за мазь? Она ответила: это наждак. Я взял и подписался: ‘Наждак’. Мне понравилось слово. Оно ничего не означает и потому в нем можно найти сколько угодно смысла. Но когда меня спрашивали, почему я выбрал такой странный псевдоним, я объяснял: ‘Наждак служит для очищения металла от ржавчины, а журналист призван очищать нравы’… Но я этого не имел в виду.
Итак, у меня не было своей деревни. Чтобы не осталось никаких недоразумений, я прибавлю, что у меня и теперь ее нет. Я начал старательно просматривать четвертые страницы газет. ‘Барская усадьба, тенистый сад, рыбная ловля, сухая местность, цена’… Тут встречалось препятствие. Цена превосходила мой обычный гонорар, тем больше, что я к лету хотел уменьшить свой интерес к общественным вопросам. И дело кончилось бы так, как кончалось оно каждое лето: мы остались бы в Лесном или в Удельной и наслаждались бы северными белыми ночами, отнимающими сон, если бы жене моей не пришла в голову блестящая мысль.
Она сказала:
— Отчего тебе не написать брату Петру Ивановичу? У него довольно поместительный дом и он наверно будет очень рад…
— Друг мой, — ответил я, — ловко ли это будет — затруднять Петра Ивановича, когда у него на плечах хозяйство? Притом у него у самого семейство…
— Пустое. Мы не доставим ему никаких хлопот. Я знаю, он любит тебя и это его обрадует. Ты напиши ему.
Меня легко было убедить, так как это великолепно решало задачу. Забраться к Петру Ивановичу в деревню, в Тульскую губернию, верстах этак в двадцати от железной дороги, где все дешево, тихо, просто, где люди ведут мирную, беззаботную жизнь, где нет ни общественных вопросов, ни злобы дня, ни литературных партий, ни журналов, ни газет, ни белых ночей, — это настоящее блаженство.
И я в тот же день написал в Тульскую губернию письмо. Я писал: ‘Милейший Петр Иванович, пожалуйста не сердись, если это письмо отвлечет твои мысли от приятных твоему сердцу хозяйственных забот. И главное — отбрось в сторону всякую родственную деликатность и ответь мне прямо, просто, без обиняков. Дело вот в чем: Лиза не так-то здорова. Доктора сказали, что она утомилась в борьбе с жизнью. Ей надо отдохнуть. Да и дети мои — Гриша и Соня — тоже изрядно утомлены в борьбе, если не с жизнью, то с многочисленными синтаксисами и лексиконами, а это еще вопрос, какая борьба тяжелее. Врачи советуют съездить на воды, но ты сам знаешь, что бюджет мой, заурядного журналиста, не позволяет и мечтать о таком смелом шаге. Остается деревня. Не найдется ли у тебя конуры, в которой мы могли бы укрыться от ветра и дождя? Отвечай искренно. Если хоть каплю стесним, я отказываюсь. Если нет, то дождемся, когда дети окончат свои экзамены, и приедем. Твой Василий Сильванский. P.S. Имей в виду, что мы будем содержать себя на свой счет, иначе ни за что не соглашусь’.
Петр Иванович Арканов, родной брат моей жены, не был помещиком. Своей земли у него не было. Тем не менее он сидел на земле уже лет восемь. Это был в своем роде замечательный человек. Раньше он перепробовал множество должностей и никак не мог ни в одной приспособить себя. Он не умел просто служить и зарабатывать кусок хлеба, а во всем разыскивал свое призвание, но ни в чем не находил его. Человек способный, он быстро усваивал новое дело и становился полезным работником. Им уже начинали дорожить. Но в это-то время им овладевало странное настроение, которое он сам называл ‘впаданием в философию’. Он разбирал по косточкам свое занятие, обязательно находил его ни на что не нужным, чувствовал утомление и бросал дело. Лет восемь тому назад с ним произошла неожиданность: он вдруг внезапно женился, взял в аренду клок земли, десятин в триста, в Тульской губернии, и сделался хлебопашцем. По-видимому, в этом он нашел свое призвание, потому что до сих пор сидел в деревне, а года три тому назад возобновил аренду и взял землю на целых десять лет. Значит, уж прочно засел.
Прошло всего пять дней, и я уже получил ответ от Петра Ивановича: ‘Милый друг, домишко мой состоит из шести комнат, из коих три занимаем мы, в одной — склад сушеных яблок, на которые в зиму не было никакой цены и оттого они залежались, еще в одной лежат фосфориты, выписанные в небольшом количестве для опыта, и, наконец, еще в одной моя контора. На яблоки жду цены со дня на день и уж все равно — дождусь или нет, а надо их сбыть подлецу-бакалейщику, а не то они сгниют. С фосфоритами произведем опыт, а контору перенесем в баню. Вот тебе и очищается три комнаты. А буде окажется мало, еще сушильню оборудуем, ибо в настоящее время сушить в ней нечего. Это, так сказать, материальная сторона дела. Что же касается до чувств, то я и жена в восторге, будем ждать с нетерпением и все, что в наших, силах, сделаем, чтобы вам было хорошо. Итак, поскорее собирайтесь и приезжайте. Весь твой Петр Арканов.
P.S. О приезде дня за два известите письмом, чтобы выслать лошадей на станцию. Телеграммы не посылайте, ибо она пролежит три дня на станции, а потом пришлют ее с нарочным, за что и взыщут два с полтиной.
P.P.S. Кстати: не забудь прихватить с собой хорошую, прочную, крупную крысоловку, а также купи за мой счет фунта два персидского порошка’.
Письмо Петра Ивановича произвело на меня и жену самое приятное впечатление. Во-первых, отрадно было констатировать существование прекрасных родственных чувств, а во-вторых, головоломный вопрос так легко разрешался. Немного смущало меня второе — postscriptum, насчет крысоловки и персидского порошка. Ну, порошок еще куда ни шло, без него в деревне, кажется, никто не обходится, но крысоловка, да еще крупная… Я выразил свое сомнение жене.
— Пустое! — ответила она. — Это у него где-нибудь в хлебном амбаре крысы завелись…
В самом деле, по всей вероятности, это — в хлебном амбаре. Что им делать в жилом доме? Было досадно, что нельзя скоро уехать, так как экзамены у детей были назначены в мае, а дело происходило в апреле. Тем не менее мы стали потихоньку собираться.
Мало-помалу выяснилось, что нам вовсе не предстоит заглохнуть в пустыне. Оказалось, что полковник в отставке Порфирий Степанович Лейферт, в имении которого Петр Иванович арендовал землю, тоже собирается провести большую часть лета в деревне. Я был знаком с ним еще с той поры, когда Арканов сделался у него фермером. Мы очень странно сошлись с ним.
Полковник был человек нескупой, любил пожить в свое удовольствие и пожил довольно. В последнее время он, впрочем, прекратил это и каждое лето ездил поочередно на разные воды починять свой организм. ‘Пятьдесят лет сеял, — говорил он по этому поводу, — а теперь пожинаю плоды’.
Европу он знал так же хорошо, как свой собственный чемодан, был на стороне прогресса, но полагал, что он сам собою придет к нам своевременно и ничего для этого делать не нужно. Я же полагал, что для пришествия прогресса требуются некоторые понудительные меры. Мы часто спорили, он говорил, что ему приятно встречать во мне честного противника, и на этом мы сошлись.
Я как-то встретил его на улице. Полковник ходил уже с толстой палкой, которая служила ему не для франтовства, — он основательно опирался на нее. Он был невысокого роста, раздавшийся в ширь и что-то нетвердое было у него в походке. Он носил штатское платье и военного осталась у него только — привычка держаться прямо и выпячивать вперед грудь, да еще манера, здороваясь издали на улице, не приподымать шляпу, а делать рукой под козырек. На его крупном лице жизнь оставила множество неизгладимых следов, в виде глубоких борозд около глаз, над губами, на лбу, он носил густые усы, сильно удлиненные подусниками, и узкую наполеоновскую бородку. И то и другое он очень искусно красил в какой-то пегий цвет, а на голове носил великолепный парик с легкой сединой.
— Куда нынче на лето, Порфирий Степанович, — спросил я его после нескольких незначительных фраз, — какие воды будете поглощать?
— В деревню. Там проведу май, июнь и июль, а потом на Кавказ… — ответил Лейферт.
— Как, вы — в деревню? Не могу себе представить этого!
— Что поделаете! Дошло до того, что доктора прописывают мне покой… Дело, значит, плохо. И надо слушаться, а не то, пожалуй, преждевременно наступит вечный покой. А это меня совсем не устраивает…
— А знаете, ведь это превосходно: мы тоже едем в деревню и туда же, в ваши владения, к Петру Ивановичу!..
— Что вы? — и в несколько поблекших глазах полковника в отставке блеснула радость. — Вот так подарок! По крайней мере будет хоть с кем поспорить! Отлично! А я думал, что придется там волком выть от скуки… Отлично, отлично!
Мы поговорили еще кой о чем, и я стал прощаться. Полковник задержал меня.
— А скажите, как поживает ваша свояченица?
— Александра Ивановна? Ничего, благодарю вас… Она вчера у нас была. Здорова!..
— А, ну вот и отлично! Я очень рад… И что же, она с вами в деревню едет? Я говорю про Александру Ивановну, вашу свояченицу…
— Она? Не знаю… Об этом не было речи… Однако ж не думаю.
— Не думаете? А почему ж вы не думаете?
— Да так… Она не особенно любит деревню…
— Ну, кто ж ее любит? Но тоже ведь отдых необходим… А вы посоветуйте ей. Это хорошо, полезно! Мы постараемся развлечь ее, вашу свояченицу… Да, так это отлично, что вы едете туда! Я очень рад, право!
И мы расстались. Когда я пришел домой, то застал там гостей. Ну, что касается Александры Ивановны, то она была родной сестрой моей жены, а в то же время и Петра Ивановича, значит — свой человек. Но тут был еще Бултыгин, молоденький педагог, года два выпущенный из университета и преподававший историю всех веков и народов. Эта парочка, когда они бывали вместе, всегда доставляла мне особого рода удовольствие. Моя хорошенькая, изящная свояченица беспощадно овладела сердцем юного педагога. Он млел и совершенно пасовал перед нею. Симпатичный, мягкий, слабохарактерный, Бултыгин, может быть, и нравился ей, но она обращалась с ним как кошка с мышкой, жестоко играя и поставив конечною целью окончательно смущать его. Он, кажется, ничего не имел против этого и именно ждал, когда же его вполне обратят в рабство. Но Александра Ивановна не торопилась. Ей было двадцать лет, множество поклонников и маленькая рента с нескольких тысяч, оставленных ей родителями. Такая же сумма была в свое время у Лизы, но мы ее давно проели, а Петр Иванович ‘вложил в землю’. Александра Ивановна оказалась благоразумнее всех, и с поддержкой этой ренты она существовала очень скромно, но зато свободно. Иногда мне казалось, что у нее были какие-то другие, более широкие планы, а Бултыгина она держала в своих нежных коготках или для забавы, или на всякий случай. Но в другое время думалось, что, пожалуй, она и любит его. Он был красив, у него были прекрасные большие синие глаза, высокий рост, он держался прямо, был недурно воспитан, — словом, обладал достоинствами, и если только у Александры Ивановны не было честолюбивых планов, то она должна была считать его кандидатом в прекрасные мужья.
— Итак, вы едете к Пете, в деревню? Это решено? — воскликнула Александра Ивановна. — Это почти безумие! Вы там врастете в землю! Вы шерстью обрастете! Ведь правда, Сергей Николаевич, вы ни за что не поехали бы в деревню? — прибавила она, обратившись к Бултыгину.
— Избави меня Бог! — с убеждением ответил Бултыгин.
— Ну, а мы едем. Нам это необходимо. Ах да, знаете ли, кого я сегодня встретил и кто очень интересовался вашей судьбой?
— Нет, не знаю и не могу себе представить!
— Полковник в отставке Лейферт!
— А! Ну, и что же, он все еще красится и носит парик? Я его месяца два не видала.
— Да, он все еще пегий. Спрашивал про вас, как вы поживаете и не поедете ли с нами в деревню…
— Я? Зачем же это он хочет сослать меня в деревню? Небось, сам катит куда-нибудь в Виши, в Трувиль…
— В том-то и дело, что нет. Его врачи посылают в деревню. Он будет там жить два с половиной месяца…
— Вот как! — с некоторым уже интересом воскликнула Александра Ивановна.
— Он находит, что и вам полезно пожить в деревне…
— Какой нахал, однако! — вырвалось очевидно из души Бултыгина.
— Отчего ж нахал? Вовсе не нахал, а просто любезный человек! — внушительно поправила его Александра Ивановна.
— И вы последуете его совету? — спросил уже заранее огорченный Бултыгин.
— Нет, я не собираюсь. Но это ничего не значит…
Разговор вышел довольно обыкновенный, но последствия его были значительны. Дней через пять к нам зашел Бултыгин и был при этом мрачен, как ночь.
— Что это с вами, Сергей Николаевич? — спросила его жена. — Отчего вы такой сумрачный?
— Нет, ничего!.. — и Бултыгин, чтобы доказать, что в самом деле ‘ничего’, старательно улыбнулся, но из этого ничего не вышло.
Его оставили в покое и вели какой-то посторонний для него разговор, а он как-то меланхолически молчал. Я в это время сидел в кабинете и дописывал статью, которая должна была окупить наши дорожные расходы. Вдруг Бултыгин оставил свое место и пришел ко мне.
— Я вам не мешаю? — спросил он.
— Мешаете, но сейчас не будете мешать. Вот только две строчки допишу и проставлю: ‘Наждак’… Садитесь.
Бултыгин сел, а я докончил статью.
— Ну-с, признавайтесь! Рассеивайте мрак души вашей. Что у вас? Наверное, что-нибудь по романтической части. Александра Ивановна своим нежным ноготком царапнула ваше сердце больше, чем следует, а?
— Нет, не в том дело… А объясните мне, как это человек может говорить одно, а делать другое? — нервно сказал Бултыгин.
— Кто этот человек в данном случае?
— Да вот видите ли… Ведь при вас Александра Ивановна говорила, что ни за что не поедет в деревню… Помните, еще удивлялась вам…
— Помню. И что же?
— Ну, а теперь… Я встретил ее сегодня утром… Она едет в деревню…
— Неужто? Полноте…
— Да, едет. Она сказала это очень твердо и решила ехать неизменно… Она даже письмо послала брату, Петру Ивановичу, по этому поводу… Ведь это же непоследовательно…
— А вы хлопочете собственно из-за последовательности?
— Да нельзя же так в самом деле… Жить одним настроением! Ведь с этим импрессионизмом можно Бог знает куда зайти.
— А вы уверены, что это импрессионизм? А может быть, здесь имеется вполне обдуманный план.
— Какой же план? Я, право, даже не понимаю… Какой вы тут подозреваете план? — с чрезвычайным волнением сказал Бултыгин.
— Голубчик, Сергей Николаевич, вы не кипятитесь, пожалуйста! Какой план? Ну, самый простой, может быть, ей нужен свежий воздух… для здоровья…
Мне стало жаль влюбленного педагога, и я не высказал ему своих настоящих мыслей.
— Свежий воздух!.. Вот, право, пустяки… Точно здесь, на даче, какой-то маринат вместо воздуха… Притом Александра Ивановна совершенно здорова. Слушайте, посоветуйте вы ей не ездить…
— Как? Вы хотите, чтоб я это советовал ей? Но ведь это было бы против моего убеждения. Я думаю, что в деревне летом и спокойнее, и здоровее, и дешевле. Наконец, я сам еду в деревню, как же я ей скажу: вам вредно то, что мне полезно?
— Да вам и поместиться там будет трудно… У Петра Ивановича маленький дом.
— Ну, это пустое. Мы люди свои, как-нибудь поместимся. Во всяком случае, Александра Ивановна имеет больше прав поселиться там, чем, например, я. Петр Иванович ей родной брат, а мне только свояк.
Бултыгин ушел от меня печальный. А Александра Ивановна получила от Петра Ивановича самое радушное приглашение, причем он и ей упомянул о сушильне и просил ее напомнить мне про крысоловку и персидский порошок. Она решительно объявила, что едет с нами в деревню. Таким образом наша колония видимо пополнялась. Только больно было смотреть на бедного влюбленного педагога, который заходил к нам чаще и с каждым днем становился худее.
Уже давно наступил май. Дети — бледные, заморенные, храбро сражались с разнообразными грамматиками. Все шло благополучно. Жена обвязывала рогожей столы, комоды, шила чехлы для мягкой мебели, сундуки раскрывали свои прожорливые пасти и воздух был пропитан острым запахом нафталина.
Наконец, на 16 мая был назначен наш отъезд. Накануне меня посетил Бултыгин, но при этом явился рано утром, когда, как он знал, в доме все еще спали, кроме меня.
— Слушайте, — сказал он, — как вы думаете, ваш родственник, Петр Иванович, не согласится принять меня вроде пансионера?
Я, вместо ответа, отыскал ответное письмо Петра Ивановича и дал ему прочитать.
— Да, — промолвил он, — это невозможно… Разве вот в этой сушилке?.. Как вы думаете?
‘Любовь иногда доводит педагога до готовности жить в сушилке’, — размышлял я в виде нравоучительного изречения. Мне очень хотелось помочь бедному Бултыгину, но не мог я, сам пользовавшийся любезностью Петра Ивановича, наприглашать еще гостей в его сушильню. Притом от этой поездки я не предвидел ничего приятного для Бултыгина. Вероломная Александра Ивановна, конечно, не без основательной причины переменила свой взгляд на деревню. Были у нее хорошие виды на полковника в отставке. Она его приговорила…
Тем не менее я пообещал Бултыгину поговорить с Петром Ивановичем о нем и, если в доме или в сушильне останется место, устроить ему пансион.
16 мая, нагруженные узлами, коробками и всякой всячиной, не считая сундуков, отправленных раньше малой скоростью, мы ехали на Николаевский вокзал. Александра Ивановна уже была здесь и возилась со своим багажом, а Бултыгин, с несказанно-печальными глазами, стоял около нее и держал в руке букет, очевидно, уже поднесенный, а под мышкой у него была коробка с конфетами.
В то время, когда я, ведя за руки детей, шел по перрону, отыскивая свой вагон, мне навстречу попалась богатырская фигура Курбетова, бежавшего куда-то с озабоченным видом. Это был мой приятель, странный человек, поддерживавший свое существование случайными делишками, по профессии адвокат, но терпеть не могший адвокатуры. По натуре это был игрок и сферой его была игра. Его небольшие средства находились в каком-то непрерывном круговороте, то в акциях неведомой компании, долженствующей затопить своими фабрикатами всю Россию, то в тотализаторе в Москве, то в тотализаторе в Петербурге. Каждую минуту, встретив его случайно на улице, можно было заставить его подержать пари по любому поводу. Только в карты он не играл и относился к этому роду игры с презрением, утверждая, что в картах нет смысла и жизни. Изредка он врывался в литературу, вдруг объявляясь специалистом по какому-нибудь рельсопрокатному вопросу. Все это были его слабости, но были у него положительные достоинства: необыкновенная беззаботность по части собственного благоустройства, простой, открытый характер, добродушие, отзывчивость, и я за это любил его.
Увидев меня в столь неожиданном положении — с узлами, чемоданами, с видом человека, уезжающего в дальний путь, он с разгону остановился и забросал меня вопросами: куда, почему, зачем?.. Я объяснил, что еду в деревню, к Петру Ивановичу, которого он хорошо знал.
— А, в деревню! Вот жалко! Мне это не пришло бы в голову, но это отлично! И вот ты увидишь, я непременно нагряну! Так и скажи Петру Ивановичу, что я нагряну. Я давно собираюсь посмотреть, что это за штука такая — деревня. Никогда вблизи не видал. Новую деревню видывал, когда на скачки ездил, но ведь Новая деревня — не деревня… Ну, вот увидишь — нагряну. Насчет места — не беспокойся. Я хоть на чердаке помещусь, либо на крыше, на сеновале… Это не имеет значения…
— Да ты что тут делаешь?
— Да видишь, тут один приятель едет в Москву, а завтра там на бегах будет одна преинтересная комбинация. Ну, вот я его и снабдил порученьицем сыграть за меня.
На это даже сказать было нечего. Мы простились. Но мне показалось, что в обещании Курбетова вовсе не было шутки или преувеличенья и что он приедет, непременно приедет, и уж мне начало становиться жутко за Петра Ивановича. Ответственность за многочисленность гостей ложилась полностью на меня, так как все это за меня цеплялось — и Александра Ивановна, и Курбетов и, пожалуй, еще Бултыгин. Не вздумай мы с женой поехать в деревню, все сидели бы по своим углам.
Наконец, мы все сидим в вагоне и выглядываем в окна. Кой-кто из литературных приятелей провожает меня. Мы ведем беглый разговор, но я в то же время слышу, как Александра Ивановна из соседнего окна с кокетливой строгостью говорит Бултыгину:
— Как? Вы думаете просидеть здесь все лето? В этом болоте, тумане, пыли, сырости?.. Вы не приедете в деревню? Нет, вы говорите прямо: вы приедете?
— Я… Я непременно приеду, Александра Ивановна, — покорно отвечает Бултыгин, стоящий уже без букета и без конфет.
Раздался второй звонок. На перроне появилось новое действующее лицо: коренастая, широкая фигура полковника в отставке приближалась к нашему вагону, усиленно опираясь на палку.
— Батюшки! Лейферт! — тихонько воскликнула жена.
А Лейферт прошел мимо наших двух окон, мимоходом довольно небрежно сделал нам под козырек, приблизился к окну, в которое выглядывала Александра Ивановна и, довольно бесцеремонно отодвинув Бултыгина, снял шляпу и протянул руку с увесистой трехфунтовой коробкой конфет.
— Чуть было не опоздал! — с трудом переводя дух, сказал он. — У Балле задержали… Ах, эти девицы! Счастливой дороги!
— Вы очень, очень любезны, полковник! Я просто тронута! — неподражаемо играя глазами, воскликнула Александра Ивановна. — А когда же вы в деревню?
— О, я скоро! Очень скоро, очень скоро! Счастливого пути!
Третий звонок. Бултыгин, бледный от негодования, стоит за широкой спиной полковника и даже не снимает шляпы на прощанье, очевидно, по забывчивости. Поезд двинулся. К полковнику протянулась маленькая ручка в перчатке, он силится поцеловать ее, но неудачно.
— Сергей Николаевич, до свидания! Смотрите же, до скорого! — тоненьким голоском кричит Александра Ивановна Бултыгину.
Бултыгин вдруг встрепенулся, выдернул из кармана платок и начал неистово махать им. Мне мерещилось, что между ним и полковником сейчас произойдет дуэль.
А в вагоне мои дети, ничего не подозревавшие о том, что происходило на перроне, весело поедали конфеты из обеих коробок и находили, что те и другие одинаково вкусны.

II

Ехали мы превосходно. Уж я сделал усилие и от Петербурга до Москвы запасся спальными местами, а от Москвы — дневные часы нисколько не утомляли нас.
Среди пассажиров поезда наша маленькая группа представляла несомненно исключительное явление и если бы тут был кто-нибудь, умеющий наблюдать, то мы составили бы для него превосходный материал. Я в ранней юности видел деревню, в глубоком детстве я даже жил в ней, но все давно перезабыл и теперь что-то смутно припоминал. Жена моя, как и Александра Ивановна, никогда не выезжали из Петербурга дальше дачных мест, и их удивляло все, что ни попадалось на пути. Дети, те даже вовсе не подозревали, что существует другой мир, кроме городского, и каждую минуту в вагоне раздавались восклицания изумления. Первый мужик, попавшийся нам на станции Лопасня, настоящий мужик с ногами, обернутыми в тряпки и обутыми в истрепанные лапти, в рваном зипуне, с худосочным лицом, обросшим двумя десятками беловатых волос, послужил для них предметом гораздо более внимательного изучения, чем любой диковинный зверь в зоологическом саду, которого они знали вдоль и поперек. Первая изба, с содранной до половины крышей, напоминала им рассказы Майн Рида, и им казалось, что они попали в страну дикарей.
— Папа, это русский народ? — спрашивала меня девочка, которая была моложе мальчика.
— Да, мой друг, это и есть русский народ! — отвечал я с некоторым смущением, как будто мне было совестно, что я показываю им русский народ в таком жалком виде.
— А мы… Ты, например, тоже русский народ?
— Да, и я тоже…
На лицах полное недоумение и непонимание. И чувствую я, что они толкуют про себя, что есть два русских народа, — такой, как мужик, и такой, как папа, и в то же время кое-что припоминают из учебников географии, истории, из хрестоматий, и в головах у них дикая путаница.
Мы приехали на нашу конечную станцию перед тем, как солнце собиралось заходить. Я, конечно, первым делом бросился на станционный двор спросить, присланы ли лошади из Лейфертовки. Но на дворе стояла только мужицкая телега, запряженная исхудалой клячей.
— А что, из Лейфертовки лошадей еще нет? — спросил я воздушное пространство.
Из глубины телеги поднялась белая голова безусого парня.
— Я из Лейфертовки! — сказал парень.
— Ты? Вот с этой телегой? Да разве мы на ней поместимся? И эта кляча разве к утру довезет нас, не раньше.
— Нет, я для багажа, а для вас вот записка…
— Записка?
— Да, записка от Петра Ивановича. Вот, пожалуйте!
Вот что писал Петр Иванович: ‘Голубчик, не нахожу слов… Извини. С самого утра нынче возили навоз. Лошади утомлены. Посылаю телегу для вещей. А для себя возьми тройку у содержателя вольной почты. Сделай это на мой счет, но больше пяти рублей не давай, потому что они, мошенники, рады содрать. Потребуй рессорный экипаж непременно. Сошлись на меня. Обнимаю тебя. Твой Петр Арканов’.
Первое, но очень глубокое разочарование. Все читали письмо и не понимали, при чем тут навоз и почему его непременно надо было возить именно сегодня с утра?
Начались хлопоты о тройке, о рессорном экипаже. Я торговался, с меня драли неимоверную цену. Сразу сообразили, что я в беспомощном положении. Ссылка на Петра Ивановича ничего не помогла. За рессоры накинули лишних три рубля. При этом вся станция от нечего делать принимала участие в снаряжении экспедиции — два артельщика, буфетчик, стрелочник, сторож, еще какие-то чины, все тащили наши вещи и все потребовали на чай.
В конце концов мы поехали. Дам и детей я усадил в экипаж, а сам сел на козлы рядом с ямщиком, который всю дорогу, погоняя кнутом лошадей, под разными предлогами уверял их, что господа отлично дадут на водку, и этим психологическим шантажом заставил меня потом выкинуть ему целый рубль.
Но все это были, разумеется, пустячные приключения, которые показались нам веселыми в ту минуту, как мы, уже в ночной темноте, прибыли в Лейфертовку и очутились в объятиях Петра Ивановича и его жены Анны Григорьевны.
Дети приехали полуспящие, их наскоро раздели и уложили, даже не посмотрев, куда. Затем началось родственное свидание.
Петр Иванович, которого я не видал лет шесть, был для меня совершенно новым явлением. Он сильно раздался вширь, но лицом был по-прежнему худ, потемнел, оброс, — словом, всячески запустил себя. Его клинообразная бородка превратилась в широкую, окладистую, похожую на большую лопату. Одет он был престранно: в высоких сапогах, в цветной рубашке, поверх которой был надет синий короткий кафтан, на голове была целая куча волос. Но больше всего изумили меня его глаза. Я ожидал найти человека, умиротворенного сельской природой, тишиной и простотой деревенской жизни и деревенских отношений. Я думал, что встречу редкий экземпляр человека довольного, но в глазах у Петра Ивановича было столько нервного беспокойства и какой-то истерзанности, сколько я не видал ни в одной паре глаз в Петербурге.
Жена его, Анна Григорьевна, которую я знал худенькой, бледнолицею, интересною блондинкой, с странным ‘духовным’ выражением глаз, растолстела, погрубела и в то же время в глазах ее появилось выражение какой-то тихости, скорее походившей на придавленность, чем на умиротворенность.
Шипел самовар, шли расспросы, Петр Иванович извинялся по поводу неприсылки лошадей и объяснял совершенную необходимость возить навоз.
— А ты знаешь, ведь Лейферт приедет сюда жить! — сообщил я.
— Лейферт? — воскликнул Петр Иванович и вскочил, как ужаленный. — Неужели он приедет?
— А что? Разве он тебе неприятен?
— Не то! Черт его возьми, он мне безразличен… Но ведь он здесь будет воображать, что я дам ему денег.
— Каких денег? — наивно спросил я.
— Арендные деньги! Какие же другие? А денег я ему не дам… Пусть хоть наизнанку вывернет меня и всего выпотрошит, — не найдет…
И во всей его фигуре, в энергичных жестах, в глазах — во всем сквозило плохо скрываемое ожесточение.
— А разве у тебя срок? — спросил я
— Какой там срок? Срок, брат, давно прошел. Еще к началу весны я должен был внести половину годичной арендной суммы. Я попросил отсрочки до мая, а почему до мая, ей-Богу и сам не знаю… Была смутная надежда, что просо внезапно подымется в цене, а у меня был некоторый запас проса. Да просо не только не поднялось, а упало и пришлось продать его в убыток… Ну, словом сказать, не устоял… Э, да что это я тебя кормлю своими дурацкими расчетами? Чай, господа, пейте чай! Саша, вот сливки! Недурные сливки, а вот варенье, это — прошлогоднее, разумеется… Хлеб не уродился, зато этой дряни, всяких ягод, назрело столько, что хоть скотину корми ею… Лиза, ты любишь земляничное, вот оно!..
Он, очевидно, не хотел, чтобы продолжался разговор об арендных деньгах, и я не возобновлял его. Но я и так понял, что сельскохозяйственные дела Петра Ивановича плохи.
Было уже около полуночи, когда белоголовый парень привез, наконец, наши узлы и сундуки. При этом один узел оказался весь выпачкан в грязи, а телега сбоку перевязана веревкой. В дороге что-то обломалось, часть вещей полетела в лужу, а у парня получились на лбу ссадины.
Жена принялась вынимать из сундука необходимые для начала вещи и между прочим вынула крысоловку. Я поднес ее Петру Ивановичу.
— Гм… Узковата… Ну, впрочем, ничего. Умный зверь и сюда пролезет… Только пошире бы, да повыше…
— Но разве это для зайцев?
— Нет, для крыс. Только здесь крысы не тощие — петербургские, а рослые, вольные крысы. Иная зайцу не уступит.
— А много их у вас? — спросила жена, боявшаяся крыс.
— Не считал, мой друг Лиза. Но мы их всех переловим.
— А вот и порошок. Это на каких же зверей?
— Это, с твоего позволения, на блох. Их здесь несметное множество. Эх, не догадались вы что-нибудь на мух привезти… Какие-нибудь тенета, что ли! Не бойсь, ничего такого там у вас не изобрели…
— От каких же еще врагов нам придется спасаться?
— Ну, это там видно будет. Скорпионов нет, за это я головой ручаюсь. Эй, Прокофий Матвеич! Государыня Дарья Сидоровна! Ворочайтесь-ка живее! Делайте постели! Гости спать хотят!
Из неведомой простому глазу конуры, оказавшейся кухней, вылезли два субъекта обоего пола: высокий мужик с всклокоченной и свернутой на сторону бородой табачного цвета, босой, в тиковых клетчатых штанах и холщовой рубахе с заплатами из клетчатого тика, подпоясанной веревкой и толстая баба, у которой живот, как казалось, начинался под самой шеей, а кончался у самых колен. Баба была вся в красном, а в чем именно, разобрать не было возможности. Оба они повозились тут, потом исчезли, очевидно, в других комнатах.
— Ну, вот сейчас и разместимся, — успокоительно говорил Петр Иванович. — Тебе, голубчик, — обратился он ко мне, — придется две-три ночи поспать с фосфоритами… Видишь, я со дня на день жду тут одного человечка, который покажет мне, как с ними обращаться. Но это ничего, они в сторонке. А тебе, Лиза, запах сушеных яблок не противен? И тебе нет, Саша? Подлец бакалейщик такую цену дает, что я предпочитаю ими крыс скормить.
— А там крысы? — с ужасом спросила Лиза.
— Н-нет… А, впрочем, черт их знает… Мы на всякий случай крысоловку поставим… А детишки пусть там в конторе и спят. Завтра мы все это очистим и уладим… Оно можно бы сушильню… Да тоже надо дня три проветривать. Там у меня свиньи зимовали… Ну, идите с Богом. Спокойной ночи!
Мы все, точно загипнотизированные этим приглашением, попрощались и ушли в назначенные нам места.
— Я всю ночь не буду спать! — объявила Лиза. — Я даже не лягу… крысы… Это ужасно!.. Величиной с зайца… Брр…
При этом она смотрела на поставленную в подозрительно темном углу крысоловку с разинутой пастью и с заманчиво болтавшимся на крючке куском сала. Но у дам по крайней мере были кровати. Меня же положили на полу в соседстве с какой-то рыжеватой массой, которая, вероятно, и была не что иное, как фосфориты. Ложась в эту постель, я основательно считал, что жизнь моя здесь ничем не гарантирована, а во всяком случае нельзя было ручаться, что завтра у меня будет такая же наружность, как сегодня. Крысе стоило только прийти, когда я буду объят сном, крепким непробудным сном человека, проехавшего сутки по железной дороге, а там уж — отгрызть ли у меня нос, губу, ухо или всю голову, это будет делом ее вкуса.
Александра Ивановна объявила, что будет спать сидя. Она больше всего на свете оберегала свое хорошенькое лицо, в котором заключалась вся ее карьера.
Тем не менее, так или иначе, а все мы очень скоро заснули, я в соседстве с кучей фосфоритов, а дамы, — окруженные ароматом сушеных яблок и угрожаемые крысами. Утром проснулись рано. В половине седьмого солнце, сквозь окна, лишенные ставень и штор, щедро осыпало нас своими лучами. Что-то неистово скреблось где-то вблизи. Дамы боязливо подымали ноги и боялись ступить на пол. Я оделся и, попросив их спрятаться под одеяла, пошел к ним, чтобы исследовать явление.
В крысоловке с захлопнутою дверцей я увидел огромного зверя, действительно размерами не уступавшего зайцу. Несчастная крыса, которой, очевидно, надоело питаться сушеными яблоками и захотелось сала, металась в клетке и издавала жалобный писк. Я взял крысоловку, вынес ее и передал Петру Ивановичу.
— Это удачно! — сказал он так серьезно, как будто мы приехали для охоты на крыс. — Однако, экземпляр! Таких я еще не видывал!
— Что же ты с нею сделаешь? — спросил я.
— А вот что. Эй, Прокофий! Позови-ка собак!
Прокофий, точь-в-точь такой же, как вчера, с бородой, точно так же свернутой на сторону, с теми же заплатами на рубашке, вышел на середину двора и поднял зычный свист. Мохнатые дворовые псы со всех сторон стрелой мчались к нему, но, видя, что у него пустые руки, разочаровались.
— Ну-ка! — скомандовал затем Петр Иванович и передал ему крысоловку.
— Что ты хочешь делать? Ты будешь травить ее?
— Надо же какое-нибудь развлечение собакам!.. — смеясь сказал Петр Иванович.
— Но ведь это жестокость!
— Да, нельзя сказать, чтоб это был гуманный прием…
— Брось!
— Уже поздно. Теперь если им не дать, они Прокофья разорвут на части. Вишь, как насторожились! Посмотри, какие у них зверские морды… Видишь ли, это поддерживает в них собачий дух. Ведь собака, если ведет долго мирную жизнь, опускается… А дворовая собака должна быть зла, иначе добрые соседи все хозяйство растаскают по камешкам.
Прокофий между тем поставил на землю крысоловку. Злосчастная крыса прижалась к задней стенке и, видя такое множество свирепых врагов с острыми зубами, дрожала от страха. Она даже как-то уменьшилась в объеме и уже ей далеко было до зайца. Собаки скалили зубы и оглашали воздух каким-то особенным зловещим лаем. Вид у них был такой, что, казалось, они способны растерзать не только крысу, а по очереди и Прокофия, и Петра Ивановича, и меня. А Прокофий нарочно выдерживал их, чтоб они побольше озверели.
Но вот он приподнял дверцу и ловко устроил так, чтоб она оставалась открытой. Собаки взвыли, но крыса сидела в самом углу и не хотела выходить. Тогда Прокофий взял острую палку и начал поощрять ее. Долго крепился несчастный зверь, но, гонимый со всех сторон, он все-таки больше всего понадеялся на свободу и быстроту своих ног и выпрыгнул из клетки. Но напрасно. Собак было слишком много. Они не дали ему даже испустить предсмертный стон.
Я вздрогнул и, нервно кусая губы, отвернулся.
— Ох, эти петербургские нервы! — иронически произнес Петр Иванович, а я подумал о том, что восемь лет тому назад Петр Иванович так спокойно не перенес бы этой сцены. И какие соображения! Чтобы поддержать в собаках собачий дух… Черт знает что такое!
— Ну, а бой быков вы тут не устраиваете, чтобы поддерживать бычий дух? — спросил я не без озлобления.
— Голубчик, поди выпей молока и нервы твои успокоятся! Поди, поди! — добродушно сказал Петр Иванович и повел меня на небольшую террасу, где стояла посуда, хлеб и молоко.
Да, он огрубел, это ясно. Однако, странное влияние непосредственного соприкосновения с природой! И этот Прокофий, — с какою живою усмешкой дразнил собак и потом пихал острою палкой в крысу, приглашая ее на растерзание:
— Иди, милая, иди! Не бойся. Они тебя погладят по головке… зубами… Иди!
Собрались дамы и дети и стали пить молоко. Оно оказалось горьковато, и мне объяснили, что коровы, за недостатком травы и сена, питаются полынью.
— Странный у них вкус! — воскликнула Александра Ивановна, до сих пор полагавшая, что полынь существует специально для полынной водки.
Вообще нового здесь для нас был непочатый край. Что ни шаг, то открытие. Дамы, например, познакомившись поближе с Дарьей Сидоровной, женой Прокофия, узнали, что выпячивает она свой живот неспроста, а в угоду господствующей моде.
— У нас на деревне считается, — у которой бабы брюхо больше выпячено, та, значит, и пригожей. У нас и девки все выпячивают!
И действительно, сколько мы ни встречали баб и девок, все они отчаянно перегибали спины, чтобы как можно больше выпячивать живот.
День прошел в хлопотах. Переселяли контору в баню, очищали одну комнату от яблок, даже решено было фосфориты перенести в сарай. Плотники наскоро варганили мне походную кровать, дамы мастерили для себя умывальные и туалетные столы.
Александра Ивановна завладела комнатой, где раньше помещались фосфориты, жена с детьми поместилась в конторе, а меня сослали в бывшее помещение сушеных яблок, где из мебели, кроме сколоченной плотниками кровати, была поставлена еще крысоловка, которой я теперь не мог видеть без содрогания. Все эти хлопоты наполнили день, так что мы не успели даже познакомиться с местным пейзажем. Но мы потом познакомились с ним больше, чем следует. Кругом были во все стороны поля, где-то на горизонте чернел лесок, может быть, и большой лес, но что-то очень далеко. Узенькая безрыбная речонка протекала в лощине, несколько оживляя вид, а около дома был изрядный фруктовый сад, в котором теперь носились ароматы цветущих яблонь и едва распускавшейся сирени. В этом саду мы и блуждали с утра до вечера, постоянно сталкиваясь друг с другом. В имении был превосходный парк, который примыкал к саду. Но он был обнесен стеной и вход в него воспрещался. Этот парк Лейферт оставил для себя. Там был его дом, обставленный по-барски. Ключи были у приказчика, который оберегал полковничий парк с таким рвением, как будто это был земной рай, а он сам — архистратиг. Ни одна душа не впускалась туда и ворота его растворялись только тогда, когда приезжал сам полковник.
Погода стояла жаркая. Небо было ясно, на нем не появлялось ни облачка. Петр Иванович ходил мрачный, все поглядывал на небо и с каждым днем все более и более хмурился. При этом его душевная мука вся как бы изливалась в перевозке навоза. С шести часов утра начиналось это священнодействие. Грузили телеги и целый день развозили в них навоз по отдыхающим нивам. И он стоял при нагрузке и глаза его жадно смотрели на эту работу, как будто в этот навоз он влагал все свои надежды.
И не один Петр Иванович, вся деревня ушла в навоз. Мужики, бабы, девки, даже дети — целые дни возились с навозом. По извилистой дороге с утра до вечера тянулся нескончаемый обоз. И все в то же время посматривали на небо, а если появлялось где-нибудь облачко, с него глаз не спускали, как будто рассчитывали внушением заставить его превратиться в дождевую тучу.
Однажды я видел, как Петр Иванович свирепо поднял к небу кулаки и бормотал какие-то сильные слова. Я спросил его, чем он недоволен.
— Как чем? Да ты посмотри, что делается. Ты видел нивы? Ведь они черны, как твои сапоги!.. Озими едва показали нос из-под земли и то кое-где… Овсы сидят в земле и, должно быть, там заглохнут. А пар не дает ни травинки… Хоть бы мох какой появился… Скот чертополохом питается… Ведь два месяца ни дождинки… Все пропадет, понимаешь ли ты, все пропадет! Ведь это, наконец, ужасно!..
И он вцепился пальцами обеих рук в свои кудлатые волосы. Тут я понял, что дело это очень серьезное, и с этого момента нервозность Петра Ивановича, его беспокойные заглядыванья на небо, подымание кверху кулаков, мрачный вид, даже некоторая свирепость — все это не казалось уже мне странным.
А дни проходили однообразно, тягуче. Единственное движение представляла перевозка навоза. Все замерло в ожидании благодати или гибели.
— Господи, какая тоска! — восклицала Александра Ивановна. — И как только ты, Петя, можешь здесь жить?
— А ты бы не приезжала! Я не понимаю, зачем ты приехала! — резко ответил ей Петр Иванович.
Александра Ивановна не сказала, зачем она приехала и даже не обиделась на брата. Все шло по-старому.
Но однажды, в один действительно счастливый день, вся картина, точно по особому заказу, переменилась. Это произошло через три недели после нашего приезда.
Первой прояснилась Александра Ивановна. Приказчик Лейферта, отставной унтер-офицер Козявкин, служивший когда-то под его командой, получил от полковника срочную телеграмму о предстоящем его приезде. Весть эта разнеслась по всей деревне очень быстро и дошла до нас.
— Наконец-то! — воскликнула Александра Ивановна. — Хоть один посторонний мужчина будет…
— Да тебе-то что от этого? — спросил Петр Иванович.
— Господи! По крайней мере, хоть будет для кого одеться!
И в самом деле, в ее комнате можно было заметить некоторое особого рода движение. Вынимались из сундука разнообразные кофточки, одна другой великолепнее, бантики, кушачки, — все это чистилось, гладилось, развешивалось. Дарья Сидоровна едва смогла в этот день сварить нам обед, так как плита была заставлена утюгами, да и ее самое каждую минуту призывали к делу.
Петр Иванович, наоборот, ругался и все повторял, что Лейферт денег от него не получит, хотя бы вывернул его наизнанку.
— Пусть посмотрит, пусть посмотрит, что его земля родит! Хотел бы я видеть, как у него язык повернется потребовать деньги!..
И надо было видеть, с каким презрением он смотрел на сестру и ее туалеты, которые ожили при известии о скором приезде полковника. В парк нагнали десятка три баб, которые расчищали дорожки, мыли окна и двери в доме, чистили мебель. Население деревни как-то оживилось, подтянулось, как будто Лейферт держал в своих руках громы и молнии и с его приездом должны были политься дожди.
Наконец, однажды мы услышали, как звенел колокольчик и увидали промчавшуюся мимо нашего дома превосходную тройку. Из полузакрытого экипажа торчала толстая палка Лейферта, а его самого не было видно. Но все равно, он приехал.
Полковник в отставке Порфирий Степанович Лейферт приехал в свою усадьбу.

III

Солнце заметно уже склонялось к закату, когда совершилось это событие. Дело шло к вечеру, и дневная жара значительно смягчилась. Не прошло и пяти минут с того момента, когда приехал Порфирий Степанович, как появились внешние признаки его присутствия. Те же самые фигуры, которые три недели ходили понурые, засаленные, затасканные, вдруг приободрились, выпрямились, ноги заходили быстрее, рваные зипуны сидели приличнее. И вспомнилось мне изречение, которое я когда-то, где-то встретил, в газете или в книге: ‘помещик — это душа деревни’. Глядя на это оживление, можно было подумать, что это так, — даже такой помещик, как Лейферт, заглядывающий в деревню в пять лет раз, чтобы провести сезон перед водами.
— А что, он, должно быть, добр к крестьянам? — спросил я у Прокофия.
— Да ничего. Зла мы от него не видали…
— А добра?
— И добра тоже.
Я был во дворе, когда Александра Ивановна вышла на крыльцо, но я в первую минуту даже не узнал ее.
— Ага, — сказал я, — и вас подтянул приезд помещика!
— Надо же когда-нибудь одеться! — ответила она, оправляя складки своей изящной юбки. — Ведь этак можно утратить всякую форму…
Эти три недели дамы, в том числе и Александра Ивановна, ходили в легчайших капотах, причесанные кое-как, наскоро, шлепая широкими туфлями. Теперь Александра Ивановна явилась передо мной с талией, перетянутой, как у осы, в изящной рябенькой кофточке, отделанной легкими кружевцами, подпоясанной широким белым кушаком с какою-то головокружительною пряжкой. Роскошные светло-золотистые волосы были собраны искусною прической, над ними возвышалась крупная соломенная шляпа с целою клумбой разнообразных цветов, лицо ее — свежее, молодое, красивое, таинственно выглядывало из-под вуали. Она приставила к перилам крыльца тоненький зонтик и надевала перчатки.
— Вы не прогуляетесь со мной, Василий Алексеевич? — спросила она меня. — Одной как-то странно…
— Куда вы хотите?
— Так, куда-нибудь… Обогнем парк. А, может быть, над нами сжалятся и в самый парк впустят…
— Без сомнения, впустят, если попросить Порфирия Степановича. Но неловко сейчас его беспокоить. Надо дать ему хоть отдохнуть.
— Да, это неловко… Так пойдемте?
Мы пошли. Проходя мимо скотского сарая, мы встретили Петра Ивановича. Он осматривал возвращавшихся с пастбища коров и овец и все качал головой.
— Вот, голубчик, ребра пересчитываю, все ли, мол, налицо! — сказал он, увидав меня и еще не обратив должного внимания на свою сестру. — И удивляюсь, чем только они поддерживают свое существование, эти добродетельные создания… И еще молоко дают и шерсть… Фу-ты, как разрядилась! — воскликнул он, хорошенько разглядев Александру Ивановну. — Это что же, по случаю прибытия владетельного герцога?
Александра Ивановна на это ответила ему звонким и добродушным смехом. ‘Ничего, мол, ты не понимаешь, — говорили при этом ее глаза, — одичалый ты человек!’
— А кстати, — сказал нам вслед Петр Иванович, — если увидите Лейферта, пожалуйста, скажите ему, что я — трудно-больной, лежу на одре и не скоро встану…
— Мне кажется, Петр Иванович, ты преувеличиваешь! — возразил я. — Лейферт милый и любезный человек и, конечно, не потребует от тебя денег, раз ты в затруднительном положении.
— Ах, голубчик, меня даже не интересует — потребует или не потребует. Все равно, с меня взять нечего. Разве вот этих одров продаст. Так за их считанные ребра нынче никто и гроша не даст. А меня бесит, что он имеет право потребовать и отсрочить, казнить и миловать!.. Ты видишь вот то облачко?
— Вижу, как не видеть! — ответил я, взглянув по его указанию на юго-запад, где мирно и тихо плыло молочно-белое облачко, на мой взгляд, не подававшее никаких надежд.
— Какого ты мнения на его счет? Видишь, вон на том краю его темное пятнышко… Оно, пожалуй, соберет тучу, а? Как ты думаешь?
И при этом глаза его смотрели с каким-то положительно безумным выражением.
— Может быть, и соберет! — сказал я единственно из жалости к нему. Мы с Александрой Ивановной ушли.
— Знаете, мне иногда кажется, что он помешанный или скоро помешается… — промолвила моя спутница. — Скажите, вы не получали еще письма от Сергея Николаевича? Он не собирается приехать?
— Нет, письма не получал. Он собирался и очень даже…
— Да?
— Да. Перед нашим отъездом он спрашивал меня, не возьмет ли Петр Иванович его пансионером. Я даже обещал поговорить, да и забыл… Да и негде ему тут. И нам тесно.
— Все равно, он приедет…
— Вы завязали этакий узелок в его душе?
— Не знаю, как это называется… Он просто влюблен в меня. Он уже три раза предлагал мне обвенчаться…
— В четвертый, может, и не предложит.
— О, он еще четырнадцать раз предложит… Смотрите, смотрите! — вдруг воскликнула она, когда мы обогнули парк и очутились как раз против его ворот, шагах в двухстах. — Ведь это Лейферт ковыляет. Он увидал нас и спешит сюда.
В самом деле, в парке, на главной алее, суетливо двигалась по направлению к выходу, а значит — и к нам, широкая фигура полковника в отставке. Видно было, как он широко улыбался, сперва выражая что-то жестом, а потом послышался его звонкий голос.
— Как не стыдно, как не стыдно! Я думал встретить вас в парке, а вы гуляете по каким-то окольным дорожкам!.. Ай-ай-ай! Не по-соседски!
Мы пошли быстрее к нему навстречу и сошлись как раз в воротах парка. Полковник снял шляпу и поцеловал ручку у Александры Ивановны, потом приветливо протянул руку мне. Мы, разумеется, объяснили, что нас не впускают в парк, и тотчас же поднялась целая история. Полковник замахал палкой, призывая к себе какого-то рабочего, который должен был сейчас же бежать и за приказчиком, и за садовником, и за огородниками, и еще за какими-то органами, которые скоро и прибыли. Полковник начал ‘стыдить’ их. Как они могли не впустить добрых соседей, в особенности дам? Весь его парк к нашим услугам, — цветы, ягоды, овощи, — все это мы можем рассматривать, как свое. Вышел приказ открыть на все лето калитку, которая выходила к дому арендатора.
— А я только что собирался нанести вам визит и вашего братца повидать… — сказал полковник. — Как поживает почтеннейший Петр Иванович?
Я посмотрел на Александру Ивановну, как бы отыскивая в ее глазах некую помощь. Я не знал, что ответить на этот любезный вопрос. Не сказать же, было, мне в самом деле, что он лежит на смертном одре.
— Он не так-то… не так-то здоров! — сказал я наконец.
— А что у него? Ах, бедный! — с участием произнес полковник.
— Правильнее будет сказать, что несколько утомлен хлопотами! — поправился я.
— Ха-ха-ха-ха! — вдруг звонко рассмеялась Александра Ивановна. — А еще правильнее — у него нет денег и он боится, как бы помещик не потребовал с него арендную плату!
— О, что вы, что вы! Как он может это думать? — воскликнул Лейферт. — Я глубоко уважаю Петра Ивановича и смотрю на него не как на арендатора, а как на доброго, милого соседа… Я должен быть ему благодарен. Помилуйте! Не живи он здесь, я торчал бы здесь один и не имел бы удовольствия быть членом такого очаровательного общества… Скажите Петру Ивановичу, пусть он об этом и не думает… Впрочем, я сам буду у него и… Надеюсь, что вы не откажете мне в праве также навестить вас? — обратился он, по-видимому, к нам обоим, но в сущности главным образом к Александре Ивановне.
Затем он показывал нам свой парк, который оказался превосходным, потом затащил нас в дом. Тут, в двух этажах, было комнат достаточно, чтобы поместить целую роту солдат. Полковник жил внизу, да и то занимал лишь четвертую часть дома, остальное пространство, отлично меблированное, было свободно.
Появился самовар, варенья и печенья, которые Лейферт привез с собою, даже превосходный коньяк. Уже спускались сумерки, когда мы стали прощаться.
— Ах да, я чуть было не забыл! — воскликнул Лейферт. — Я привез вам коробочку от Балле!.. Уж, наверное, соскучились по сластям!
Он разыскал угрожающих размеров коробку с конфетами и дал ее Александре Ивановне, но нести пришлось мне, так как в ней было фунтов семь. Полковник проводил нас до вновь отпертой калитки, помещавшейся у самого нашего дома.
— А, однако, смотрите-ка, что я сюда привез! — промолвил он, указывая на юго-запад.
Я взглянул. Что за чудо! Облачко, на которое уповал Петр Иванович, превратилось уже в изрядную синевато-серую тучу, закрывавшую весь горизонт.
— Вот увидите, — продолжал полковник, — непременно будет дождь! Это замечено: всякий раз, как я приезжаю сюда, обязательно выпадает дождь… Меня могли бы выписывать за деньги… Своего рода поливальная машина, еще не изобретенная!..
Тут мы расстались с любезным полковником и понесли домой конфеты и приятное известие об открытии для нас всех парка. Петр Иванович стоял в это время на крыльце и как- то странно, с приятным волнением потирал руки.
— Кланяется тебе полковник, велел сказать, что он тебя очень уважает и считает за честь не брать с тебя денег! — шутливо сообщили мы ему.
— Я готов расцеловать полковника и всю его дворню!.. А посмотри-ка, посмотри, что там делается! Взгляни-ка на это облачко, во что оно превратилось! — вдохновенно говорил Петр Иванович и затем вдруг неожиданно сбежал с крыльца и начал пристально осматривать небо, как будто заметил в нем щель или какую-нибудь другую неисправность. — Откуда это? Слышишь, слышишь? Ведь громыхает, а? Или я ошибаюсь, а?
— Да, где-то гремит! — подтвердил я.
— Будет дождь! Может выйти великолепный дождь! Гляди, галки какую революцию подняли! Им бы спать укладываться, а они галдят… Будет дождь! Да еще какой! — Петр Иванович молодецки тряхнул головой. — Ну, если польет сегодня, так у нас овса будут вот какие! Ведь в этакую сухометь повыползли из-под земли, значит — зерно сильное… А если польет, так их вот как выгонит…
Александра Ивановна смотрела на него, как на помешанного, да он и глядел им с своей ide fixe в виде неотразимого желания дождя. Между тем там, наверху, собиралось что-то грозное. Свинцовая сплошная туча заволокла уже все небо. Вдали, кружась над степью, несся высокий столб пыли, порыв ветра прорвался сквозь сад, и зашумели листья, заскрипели стволы деревьев. Раскаты грома становились все ближе и ближе. Петр Иванович, как вихорь, бегал по сараям и делал распоряжения о том, чтобы загнали скот, Анна Григорьевна суетилась около домашней птицы, Дарья лихорадочно стаскивала с протянутых через двор веревок развешенное для просушки белье. Поднялась сильная буря. Мы с Александрой Ивановной вошли в дом.
Здесь в маленькой комнатке, служившей прежде для склада фосфоритов, потом вмещавшей в продолжение ночи мою особу и, наконец, сделавшейся будуаром Александры Ивановны, собрались исключительно петербуржцы, — я, моя жена, Александра Ивановна и мои дети, — не чувствовавшие другой потребности, как только спрятаться подальше от бури и грозы и плотнее притворить окна, в то время, как хозяева, даже их дети, спешили приготовить к благополучному восприятию дождя разные статьи хозяйства. Разумеется, была открыта семифунтовая коробка, привезенная полковником, и содержимому ее был дан надлежащий ход.
Крупные капли дождя начали стучаться в стекла окон, стук этот повторялся все чаще, и чаще, и вдруг дождь полил с такою силой, как будто там, на небе, прорвалось дно разом у миллиона бочек.
Прошло минуты три, а вода уже ручьями лилась по тропинкам и канавкам, а на пролегавшей недалеко от наших окон большой дороге образовалась целая река.
Во дворе раздался неистовый лай собак. В комнату вошла Дарья, вся мокрая, с плотно приставшим к телу сарафаном и обратилась ко мне:
— Там барин какой-то вас спрашивает.
— Меня? — с удивлением спросил я. — Кому пришла охота домогаться свидания со мной в такую погоду?.. Проси его сюда!
— Да они мокрые. С их так и льет вода!
Александра Ивановна поднялась раньше меня.
— Это любопытно! — сказала она. — Я подозреваю!.. — и сказавши это, она вышла в сени и в ту же минуту оттуда послышался ее звонкий, неудержимый смех. — Нет, вы посмотрите, на что он похож! Настоящий налим! Василий Алексеевич, Лиза, дети! Взгляните на это морское чудо!
Мы все выбежали в переднюю, и нашим глазам представился Сергей Николаевич Бултыгин, весь от ног до головы измоченный ливнем и, благодаря этому, действительно смешной. Особенно пострадал его белоснежный стоячий воротник и нежного цвета галстук, повязанный бантом.
— Голубчик мой! Откуда вы? Каким образом? — спросил я.
— Нельзя ли во что-нибудь переодеться! — молил Бултыгин. — Я после все объясню! Это целая история…
Я потащил его в свою комнату и предложил ему свои одежды. Кстати мы были похожи и ростом, и сложением. Он переодевался и объяснял:
— Видите ли, я приехал еще в полдень, но… я не хотел вас беспокоить…
— Как в полдень? Но где же вы были до сих пор?
— Я искал себе помещение…
— Где?
— Тут, в деревне. Это оказалось нелегким делом. Я, наконец, нашел у какой-то вдовы, уже пожилой женщины. У нее изба состоит из двух половин, в одной жила она, а в другой, кажется, телята или гуси, — вообще какие-то животные. Ну вот, она согласилась животных перевести в сарай, а мне уступила вторую половину за три рубля в месяц…
— Дешевая цена для дачи!..
— Да, это слишком дешево. Не знаю только, где буду питаться…
— Ну, это мы уладим с Петром Ивановичем. Ну, и скажите, что это за фантазия вам пришла? Неужели все любовь, а?
Он покраснел.
— Мне действительно стало скучно в Петербурге… Я привык к вашему дому…
— Значит, вы приехали в одном поезде с Лейфертом?
— Как, Лейферт приехал? Я этого не знал… Впрочем, мне до этого нет дела.
— Лейферт приехал вечером.
— А, ну, значит, он на скором, а я на пассажирском, в полдень. Ну вот, я и готов. Кажется, все прилично?
— Вполне! Пойдемте к дамам. Там и Петр Иванович. Он теперь в прекрасном настроении по случаю дождя и согласится на всякие жертвы!
А дождь продолжал лить несколько более умеренным темпом. Буря стихла, гром отошел куда-то далеко. Когда мы вошли в комнату Александры Ивановны, здесь уже был организован чай. Конфеты Лейферта играли огромную роль. Петр Иванович с расцветшим лицом, с широчайшей улыбкой, сидел на председательском месте и рассказывал какие-то сельскохозяйственные анекдоты. Все смеялись.
Наше появление вызвало общий возглас удовольствия. Бултыгин был немного знаком с Петром Ивановичем и с его женой, но я все-таки представил его.
— Вот человек, — сказал я, — который, из преданности нашему дому, забрался в здешние дебри, поселился в телятнике и, вдобавок ко всему, весь вымок! Теперь от тебя, Петр Иванович, зависит, остаться ли ему жить или помирать с голоду.
— Милости просим питаться у нас, как у себя дома! — радушно сказал Петр Иванович. — Эх, — обратился он затем ко мне, — какие же, братец, овсы у меня взойдут! Вот ты увидишь! Ты увидишь! И озимь отлично пойдет! И травка вырастет… Словом, осенью я буду богач-богачом!.. Только бы еще таких дождей с пяток…
— Как? Еще пять таких дождей? Но они могут и не быть!
— Могут, как не могут? А все же начало хорошее положено!..
— Так вы из преданности к дому Василья Алексеевича? — коварно щуря глаза, спрашивала Бултыгина Александра Ивановна, очевидно, желавшая поставить его в затруднительное положение.
— Я не могу отрицать моей преданности Василью Алексеевичу и Лизавете Ивановне! — на сей раз довольно ловко вывернулся Бултыгин, но все же изрядно покраснел.
Через четверть часа она уже приказывала ему во что бы то ни стало достать верховых лошадей и устроить прогулку. Бултыгин, разумеется, почти наверное знал, что верховых лошадей в тех местах ни за какие деньги не достанешь, тем не менее обещал.
— Верховые лошади только у Лейферта есть! — вскользь объяснил Петр Иванович.
— Так мы у него и возьмем! — сказала Александра Ивановна.
— С какой стати мы будем брать у Лейферта? — возразил Бултыгин, — Я не имею с ним ничего общего…
— Я вам составлю протекцию! — сказала моя свояченица.
— Ах, Сергей Николаевич, здесь такие места, что вне влияния Лейферта нельзя повернуться… Вот вы, кажется, прошли через парк? — сказал я.
— Да. Мне сказали, что это — кратчайший путь…
— Он — Лейферта…
— А вот вы с аппетитом едите конфетку, — прибавила Александра Ивановна, — она тоже от Лейферта…
— Да, — скрывая раздражение, промолвил Бултыгин, — я вижу, что здесь действительно все заполнено Лейфертом!
— О, не беспокойтесь, и для вас найдутся уголки… в наших сердцах! Ну, не сердитесь, не надувайте губ, это вам нейдет… Завтра возьмем лошадей у Лейферта и поедем в лес и будем есть его конфеты…
Когда, часов в одиннадцать ночи, Бултыгин стал прощаться, Петр Иванович предложил запрячь лошадь и довезти его до жилища вдовы. Александра Ивановна не упустила этого случая и вызвалась проводить его. Это была ему награда за маленькие уколы в течение вечера, и он был, видимо, очень доволен.
Дождь уже перестал. Небо прояснялось, выглянули звезды. Воздух был напоен густым ароматом трав и древесной коры. Петр Иванович стоял на балконе и с умилением вдыхал влажный воздух и, должно быть, думал об овсах и озимях.
Когда Александра Ивановна вернулась, то, отводя брата в сторону, сказала ему:
— Слушай, Петя, пошли ему, пожалуйста, сейчас персидского порошка, да побольше… Кстати, тебе привезли его целый куль…
— А что у него там? — спросил Петр Иванович.
— Все… Вообще, это ужасно. Ему надо будет отыскать другое помещение…
Лошадей распрягли, а персидский порошок был отослан с верховым.
В эту ночь нескоро удалось мне убрать Петра Ивановича с крыльца и уговорить лечь спать. Он упивался картиной обильной влаги, оросившей окрестность. Настроение его души было почти какое-то мистическое. Ему казалось, что он как бы внутренним слухом чует, как произрастают овсы, озими, травы.
— А Саша, кажется, хочет вскружить две головы и потом выбрать себе ту, которая больше одуреет! — сказал он, вдруг перейдя к общим делам. Он прибавил: — Что ж, у всякого своя забота.
Мы пошли спать.

IV

Следующий день после дождя, хотя и приходился в четверг и по календарю никакого праздника не полагалось, тем не менее имел вполне праздничный вид. На деревне и в маленькой экономии Петра Ивановича никто ничего не делал. Все точно сговорились дать себе отдых от всяких нравственных терзаний. Навоза в этот день вовсе не возили. День был еще пасмурный, хотя дождя уже не было. Высыхало очень медленно и это, разумеется, ценилось.
Наши дамы с утра были одеты, как в городе. Ожидался визит Лейферта и для первого раза решили сделать ему эту честь. Но Лейферт вставал поздно и дождались его не скоро. Зато Бултыгин прибежал в восемь часов утра, и при этом вид у него был крайне возбужденный, а лицо бледное. Он встретил только меня и Петра Ивановича.
— Что с вами? На вас напали деревенские собаки? — спросили мы его.
— О, гораздо хуже, гораздо хуже! — дрожащим от волнения голосом ответил Бултыгин. — Я всю ночь не спал. Я попробовал было лечь вчера, но вскочил как ошпаренный и больше не ложился…
— В чем же дело?
— На меня разом напали все породы, какие только могут жить в здешнем климате… Вы это понимаете?
— А что же вы не пустили в ход персидский порошок?
— Я его весь рассыпал по кровати и по всем углам, но это, кажется, их только больше взвинтило. Они начали нападать на меня, как волки… Зато сам я одурел от этого порошка. Словом, я не знаю, как мне быть… Посмотрите, я весь в красных точках… Кроме того, я боюсь войти к вам в дом, потому что наверно на мне сидят целые стада…
— Вот что, голубчик, — сказал Петр Иванович, еще находившийся под обаянием вчерашнего дождя. — Мы вас выручим. Эй, Прокофий, ступай сюда! Сейчас же затопи баню.
— Как, баню? Но… но это как-то неловко.
— Баню неловко? Вот чудак! — воскликнул Петр Иванович. — Я понимаю, если б мы вас в помойную яму окунуть собирались, это было бы неловко, а в баню — дело чистое.
— Но все-таки… Вы, по крайней мере, не говорите дамам.
— Ну, это можно! Прокофий, слышишь? Баню держи в секрете!.. Ну, поскорей же растапливай. Да одежда Сергея Николаевича, которую он вчера снял, высохла? Ну, так вычистить и выгладить и в баню подать. А засим — посмотрите мою сушилку. Она уже три недели проветривается, и я думаю, что там никакого запаха не осталось. Если понравится, мы вам водрузим там нечто вроде царской кровати и вам будет раздолье… Пожалуйте!
Сушилка, которая была не что иное, как хорошо закрытый сарай, впрочем, даже с одним оконцем, привела Бултыгина в восторг. После вдовьей конуры, в которую он вступил непосредственно после телят и гусей, она произвела на него впечатление благоустроенного жилища.
Дамы в это время уже начали вставать и пришлось Бултыгина содержать в тайне, пока не поспела баня. Тогда его окольными путями Прокофий свел в баню и даже до некоторой степени заменил ему банщика. Явился он прямо к завтраку с чересчур приглаженными волосами и неестественно красным лицом. Дамы, разумеется, знали и о его ночных злоключениях, и о том, что он парился в бане, но делали вид, что ничего не знают. Александра Ивановна слегка шутила над его излишней краснотой, а Петр Иванович докладывал, что Бултыгин претерпел сегодня ночью нравственные потрясения.
Часа в два появился Лейферт и, что называется, сделал визит — сперва арендатору, потом всем нам. По-видимому, с этого момента должны были начаться беспрерывные празднества. Так это и вышло. Лейферт больше всего на свете боялся скуки и потому, приехав в деревню, которую не без основания считал гнездом скуки, тотчас же обеспечил себя недели на две. Он изложил нам целую программу.
— Сегодня прошу вас всех, господа, ко мне отобедать. Мне приятель с Суры прислал таких стерлядок, какие петербуржцам и во сне не снились. Завтра, надеюсь, не откажетесь позавтракать у меня. На этот счет мой приказчик озаботился откормить необыкновенных уток… А вино, господа, у меня родовитое. Восемнадцать лет тому назад я купил это имение у моего разорившегося родственника, по фамилии тоже — Лейферта, с отличным погребом, и дал клятву никогда не вывезти отсюда ни одной бутылки, а пить только здесь, на месте. Ну, а так как бываю я здесь чрезвычайно редко, то погреб мой отлично сохранился… Послезавтра я приглашаю всех в мой лес, где есть удивительная, волшебная поляна. Вы будете очарованы… Мы там незаметно проведем весь день. Далее, господа, в воскресенье я вас угощу народным праздником. У меня во дворе соберется вся деревня… В понедельник…
— Позвольте, Порфирий Степанович, позвольте, — перебил его Петр Иванович, — но когда же делом заниматься?
— Каким делом? Делом теперь пусть занимается природа. Вы вспахали, посеяли, а она растит.
— Ну, нет, знаете, на одной природе далеко не уедешь…У меня вон сад, огород… покорно благодарю за честь, а только уж ваши торжества будут без меня.
— А у вас, полковник, кажется, знаменитые верховые лошади? — спросила Александра Ивановна.
— О, да. Именно знаменитые! Чудные лошади! На них чувствуешь себя, как на носилках… Я вам их покажу… К сожалению, я давно уже не езжу.
— Но вы мне не откажете?
— Вам? Но с кем же вы поедете? Я решительно, решительно не езжу…
— А мы вот с Сергеем Николаевичем.
— С m-r Бултыгиным?..Но m-r Бултыгин, если не ошибаюсь, педагог? Что общего между педагогом и верховой ездой? — сказал Лейферт, с видимым желанием унизить звание педагога.
— Но он отлично ездит, уверяю вас… Мы с ним все прошлое лето катались в окрестностях Ораниенбаума… Это были чудные экскурсии… Не правда ли, Сергей Николаевич?
— Да, волшебные! — со вздохом сказал Бултыгин.
— Могу только позавидовать m-r Бултыгину! — тоном огорчения прошипел полковник.
— Так дадите нам лошадей? — приставала Александра Николаевна.
— К чему вам это? У меня есть пара рысаков, каких не найдете во всей Москве и которыми только я один могу править, и двухместная пролетка… Хотите, я вас прокачу?
— Полковник, очевидно, не доверяет нам своих верховых лошадей! — язвительно сказал Бултыгин.
— Нет-с… Не то-с!.. Но с тех пор, как я не езжу, мои лошади все захромали!
Произошло неприятное молчание. Александра Ивановна сделалась необыкновенно серьезна. Кто-то попробовал заговорить о предстоящем, по-видимому, исключительном урожае на яблоки, но из этого ничего не вышло.
— Петя, — с очень озабоченным лицом обратилась Александра Ивановна к брату, — неужели же больше нигде здесь нельзя достать верховых лошадей?
— Голубушка моя, все здешние чистокровки нынче навоз возят! — добродушно усмехаясь, ответил Петр Иванович.
Полковник нетерпеливо задвигался на месте:
— Но позвольте, Александра Ивановна, вы меня не так поняли! — энергично заговорил он. — Ведь это мы шутили… Но вам стоит только приказать, и тотчас же приведут оседланных лошадей.
— В самом деле? В таком случае, я… я приказываю! — вдруг вся оживившись, воскликнула Александра Ивановна.
— Будет исполнено! — сказал полковник, по-военному приложил руку к виску и выдвинул корпус вперед. Но лицо его при этом было непроницаемо и серьезно.
— А мы, знаете что, полковник? После обеда мы с вами прокатимся в пролетке… В сумерках, знаете, это даже поэтично!
— Отлично! Дивная мысль! После этого все мои скакуны перестанут хромать! — восторженно воскликнул Лейферт.
— Перед этим, полковник!
— О, все равно: и перед этим, и после этого!
Лейферт повторил свое приглашение на обед, прибавив, что просит всех без исключения и будет считать себя обиженным, если кто-нибудь не придет, и удалился. Александра Ивановна взглянула на Бултыгина и рассмеялась. Он сидел выпрямившись и мрачно смотрел вдаль. Предстоящая поездка верхом очень ему нравилась, но назначенное на после обеда катанье в пролетке отравляло его душу. Но Александру Ивановну тешило и то, и другое.
В этот день произошло переселение Бултыгина из владений вдовы в сушильню и таким образом наша летняя колония была укомплектована. Начались пиры, которые иллюстрировались катаньями то верхом, то в пролетке. В первом случае полковник делал кислую мину, во втором — Бултыгин проглатывал аршин.
Погода между тем стояла жаркая. Дождь, принесший столько радости Петру Ивановичу, больше ни разу не повторился. Он, разумеется, сделал свое дело — поднял озими, выгнал из-под земли изрядный залежавшийся там овес, но наступившая затем новая засуха скоро остановила их рост. Бор зазеленел было, но ненадолго. Скоро юная травка, выгнанная влагой, потемнела, пожелтела и земля опять стала черна. Плохо наливались вишни в саду, хотя подходила их пора, а яблоне грозил какой-то червяк. Петр Иванович ходил как в воду опущенный и опять, с отчаянья, должно быть, принялся деятельно возить навоз.
В это время наша колония осветилась новым лицом. Курбетов, вскользь бросивший мне тогда на вокзале угрозу приехать в деревню, однажды появился на дворе Петра Ивановича во весь свой огромный рост, с маленьким чемоданчиком в левой руке и большой палкой в правой. Привезла его со станции мужицкая телега, которую он рассчитал и отпустил.
— Хотите, не хотите, принимайте путника! — сказал он и ввалился в дом.
Его нельзя было не принять. И Петр Иванович, и мы все знали, что Курбетов никому не доставит хлопот, так как у него не было решительно никаких прихотей. Он охотно пировал, когда подбиралась подходящая компания, пил тонкие вина, когда тому способствовали обстоятельства, и ел изысканные яства, но вслед за этим, когда обстоятельства переменялись, он не моргнув глазом мог по целым месяцам довольствоваться дешевой колбасой, запивая ее жиденьким чаем и квасом, мог спать, как он сам говорил, ‘на дереве, в вороньем гнезде’.
С Петром Ивановичем он был в прежние годы в большом приятельстве, потом они много лет не видались, и Петр Иванович в первую минуту даже слегка замялся, по-видимому, не зная, на какую ногу стать. Но Курбетов сразу повел себя так, как будто промежутка в несколько лет не существовало, словно они вчера расстались.
— Но что же тебя принесло сюда так неожиданно? — спросил его Петр Иванович.
— А я на огонек приехал. Я и в городе так: иду мимо дома, где живет приятель, и смотрю. Ежели в окнах светится, захожу, значит, дружеское общество собралось. Ну, а мне было известно, что здесь у вас неугасимый огонь горит.
— Но однако же, ты, значит, бросил свои дела?
— Дела? — Курбетов энергично покачал головой. — Какие же дела? Мои дела летучие. Ты знаешь, есть в Петербурге ресторан Кюба, на Большой Морской. Ну, вот это своего рода департамент, где я бываю ежедневно от двенадцати до трех, так сказать, на службе. Я ведь игрок, признаюсь в этом откровенно. Прежде еще кое-какими делами занимался, но бросил, ибо, во-первых, пришел к заключению, что всякие дела есть в сущности та же игра, но игра длинная, томительная и скучная, а во-вторых, надоело.
— Во что же ты играешь?
— Во все. Играю на бирже, на скачках, на бегах, играю в чет или нечет.
— Это что же за игра такая?
— Чудесная игра! У нас, на Большой Морской, тайные советники в нее играют. Да вот я тебе на опыте покажу.
Он вынул из кармана рублевую бумажку и скомкал ее.
— Вот скажи: последняя цифра номера на этой рублевой бумажке четная или нечетная?
— Ну, пусть четная, что же из этого? — сказал Петр Иванович.
— Нет, не пусть, а ты скажи наверное.
— Ну, ладно, четная!
— Отлично. Сейчас посмотрим! — он развернул бумажку. — Ах, и везет же этим землекопам! Восемь, ты выиграл!
Он подал Петру Ивановичу рублевую бумажку. Тот запротестовал.
— Да что ты! Бог с тобой! С какой стати!
— Ну нет, брат, бери! Если б ты не угадал, я содрал бы с тебя рубль!
Петру Ивановичу пришлось взять. Курбетов продолжал объяснять:
— Теперь я всадил почти все свои деньги в акции одного возрождающегося предприятия. Рискнул вовсю и замер в ожидании. По всей видимости, они должны подняться и тогда я — крез. Но видимость часто не сбывается, а если они пойдут под гору, тогда я раб и червь.
— И ты все в них вложил? — с удивлением спросил Петр Иванович.
— Почти. Оставил кой-что на прожитие да на малую игру. Вот ездил в Москву, там на скачках раза четыре сыграл и немного выиграл. А от царскосельских скачек сбежал. Не люблю я этих джентльменских, сиречь любительских, упражнений. Джентльмен, который скачет на приз, т. е. чтобы получить за свою сказку триста или пятьсот рублей, по-моему, есть уже жокей, только плохой. Ну, значит, у меня вроде как бы каникул, вот я и приехал. Буду сидеть и ждать, пока подымутся мои акции. А ты корми меня и давай кров.
Его поселили в сушильне вместе с Бултыгиным. Разумеется, он тотчас же был введен в дом полковника и принял деятельное участие в увеселениях, которые не прекращались.
Вторая половина июня опять обласкала Петра Ивановича. На небе стали появляться тучи, по временам выпадал дождь, небольшой, но все же это было кое-что. Он обходил и объезжал свои поля и возвращался домой с лицом, выражавшим успокоение.
— Рожь зацвела! — объявил он однажды.
— Ну, и что же? Хорошо это или дурно? — спросил Курбетов, ничего не понимавший в хозяйстве.
— Ничего сказать нельзя… Неизвестно, как колос нальется.
— Ну, а если колос нальется исправно, так уж это значит хорошо?
— Недурно, если кузька не придет.
— А откуда же этот господин Кузька приходит? Нельзя ли предупредить его как-нибудь?
— Черт его знает, откуда он является. Как ты его предупредишь?
— Ну, ладно, — допытывался Курбетов, — допустим, что и кузька не пришел. Надеюсь, что тогда ты уже будешь спокойно спать?
— Нет, брат, до этого еще далеко… А представь, что в то самое время, когда хлеб собирать надо, дожди пойдут беспросветные… Ведь тогда все погниет…
— Однако, верное же предприятие, нечего сказать! Ну, наконец, и сбор хлеба благополучно кончен, смолотил ты его, в житницу собрал, — уж тут, надеюсь, тебе останется только руки потирать от удовольствия?
— Да что хлеб? Что такое хлеб? Ведь я его весь не съем, ведь хлеб я делаю для продажи, — значит, вся суть в том, какая цена на него будет. А цена зависит от таких причин, на которые не повлияешь. Где-нибудь в Бразилии там неурожай, вот тебе и накинули гривенник на пуд, в Соединенных Штатах переизбыток, вот ты и сбывай свой хлеб за грош или жди цен, держи его в закромах, а сам живи впроголодь.
— Те-те-те! Так тут, значит, ничего верного нет! Так это выходит вроде моих акций!.. Вот видишь ли, я купил, например, акции одного почтенного, старого, но находящегося в упадке, завода. Я знаю, что там теперь новая администрация и надеюсь, что дела завода пойдут лучше, тогда мои акции поднимутся, и я их продам и здорово заработаю. Но есть другой завод, такой же самый, но новый, который может слопать мой. Тогда я проиграл. И так как я не люблю полумер, то я и всадил в эти акции почти все, что имел.
— Положим, и я всадил в землю все, что имел…
— Ага… Так!
— Дело в том, что последние три года я вел хозяйство осторожно и три года был неурожай. Еле-еле, с небольшим убытком, сводил концы с концами. Ну, я и подумал: три года подряд плохих… Уж четвертый наверно вывезет. И всадил все…
— Гм… Года четыре тому назад, я был в Монте-Карло и играл там. И вот именно так, как ты, ставлю, бывало, на красный цвет скромную ставку — раз, другой, третий, все не выходит, — ну, по теории вероятности, думаешь, что на четвертый уж должна выйти непременно, и взлупишь крупную сумму. А оно и в четвертый не вышло… Но если это так непрочно и случайно, мой друг, что ж заставляет тебя продолжать? Можно и бросить…
— Э, в том-то и дело, что нельзя… Является какое-то ожесточение, черт побери! Три года бросал зерно в землю и там оно осталось… И ты чувствуешь, что оно там как будто лежит, что земля должна тебе его и обязана вернуть… И чем она меньше родит, тем больше тебя раж берет. Вот я на новый срок контракт заключил, и еще на двадцать лет заключу, я ее таки доконаю…
— Ну, значит, эврика! Понял, все понял! — воскликнул Курбетов.
— Что ты понял?
— А видишь ли, я никак не мог взять в толк, почему это ты, Петр Иванович Арканов, которого я знал за человека беспокойного, непоседу, человека, которого не могло удовлетворить ни одно занятие, вдруг так упорно засел где-то там на земле и мирно ковыряешь почву, возишь навоз и пр., и пр. Откуда, думал я, такое радикальное перерождение? А теперь я понимаю: ты игрок, а это ваше землековырянье, это такая головокружительная игра, которой наша, биржевая, и в подметки не годится.
— Как игра?
— Да так, игра, самая сумасшедшая игра! Помилуй Бог! Я покупаю там акции гадательного завода и вкладываю в это дело все свои средства. Я могу нажить, могу и проиграть. Это игра, таково ее свойство. Но я тут все же до известной степени хозяин и распорядитель своей судьбы. Положим, мои акции, за которые я сегодня заплатил по 200 руб., завтра падают до 180, — я держусь, послезавтра еще на 10, — я держусь, там еще на 15, — я уже рассуждаю и, может быть, нахожу, что довольно, дальше рисковать нельзя, тогда я иду и продаю их по 155. Я потерял на акцию 45 руб., но я спас, по крайней мере, три четверти своего состояния. Так и в другой игре: я ставлю, проигрываю, и прекращаю, когда хочу. А твоя игра — ужасна! Ты сделал ставку, затратил все, что у тебя было, вложил все в землю и ты более не хозяин своих средств до самой осени. А кто хозяин? Какие-то глупые стихии, — дожди, засухи, ветры, жуки и черви, а потом еще вдруг какая-то Бразилия вмешивается в твою жизнь, и все твои труды, все нервное напряжение целого лета гибнет… Ну, нет, покорно благодарю! Это игра — проклятая и вы, господа земледельцы — игроки злостные! Да, так я и говорю: я понимаю, почему твоя непосидчивость пресеклась на земледелии. Потому что ты злостный игрок и нашел самую губительную игру. Ты и застрял на ней. Ха! Про меня говорят, что я — игрок! Да я — мальчишка и щенок перед тобой! Чтоб я закопал все свои деньги в землю и ждал, пока ветры, дождь и град решат мою судьбу, — как бы не так! А ты это делаешь. Ты вечно горишь в огне надежд и разочарований и это — твоя сфера, сфера игрока!
Петр Иванович не соглашался и возражал, но Курбетов убивал его своими параллелями. Ему привозили газеты и он прежде всего прочитывал биржевой отдел и наполнял воздух восклицаниями:
— Ага, мои-то подымаются! Молодцы!..
Или:
— Черт возьми, опять в лужу упали, того и гляди банкротом стану!
Потом он просматривал отдел спорта и иногда, на основании каких-то непонятных соображений, тотчас писал какому-то приятелю поручение на такой-то скачке сыграть на такую-то лошадь, если она пойдет. Когда же Петр Иванович усмехался такому его занятию, он ловил его на том, что тот заглядывался на тучу и потирал руки от удовольствия, когда где-то вдали громыхал гром и говорил:
— Просто твои акции повышаются, вот и все… Но ты их продать не можешь, ибо неизвестно еще, как там дела идут в Бразилии. А я вот, как дойдет моя акция до 240, а она, подлая, должна дойти до этого, возьму да и дам телеграмму: продать! И заработаю на этом две тысячи. А ты жди бразильского урожая! Нет, Петр Иванович, лучше перемени игру, брось аренду, переезжай в Питер и будем мы с тобой каждый день ходить в департамент Кюба и высматривать, где что плохо лежит…
Случилось и со мной маленькое приключение. Послал я в мой журнал статью и, так как средства мои уже подходили к концу, то ждал за нее гонорар. Но вместо гонорара получил корректурный оттиск с извещением, что цензор моей статьи не пропустил. Это меня огорчило, и в продолжение дня у меня был такой вид, какой бывал у Петра Ивановича, когда долго не шел дождь.
— Что, милый, видно, и твоя игра не всегда бывает удачна! — заметил по этому поводу Курбетов.
— Какая игра? Уж, кажется, тут ничего нет такого!..
— Игра, все игра… Ты вот что, ты ту же ставку, да на другой шанс поставь…
— Не понимаю…
— Да очень просто: отошли в другой журнал, а в другом журнале другой цензор, у другого цензора другой угол зрения, — авось у него и пройдет… А на всякий случай напиши новую статью о том же предмете и то же самое, только заверни получше в ватку. Словом, как настоящий игрок — делай ходы так, чтобы противник не догадывался о твоих намерениях.
Мне пришлось поступить так, как советовал мне Курбетов. Эту статью я послал в другую газету и, кроме того, засел за новую.
А дождики все продолжали перепадать. Любо было видеть Петра Ивановича с глазами, полными надежд. У Курбетова акции тоже подымались, хотя очень тихо.
Таким образом в двух пунктах нашей летней колонии игра, по-видимому, шла удачно. Через несколько дней и я получил известие, что мой второй ход принес мне счастье. В другом журнале статья прошла вполне благополучно, и я уже собирался в губернский город, чтобы разменять чек.
Но наша игра казалась игрой в бабки по сравнению с той, которая велась на другом конце усадьбы, преимущественно в парке полковника в отставке Лейферта. В последние три недели у полковника было три припадка нервных болей в левой ноге, а бедный Бултыгин уже несколько раз собирался уезжать в Петербург и укладывал свои вещи. Он похудел до того, что походил на чахоточного.
Но Александра Ивановна силою своей власти держала его при себе.
— Зачем ты его мучаешь? Пусть бы он ехал себе! — говорил ей Петр Иванович, сострадавший юному влюбленному педагогу.
— Ах, отстань, ты ничего не понимаешь… Он мне нужен, он мне страшно нужен! — очень серьезно отвечала Александра Ивановна.
Наконец, произошло событие, которого никто не ожидал.

V

Прежде чем перейти к главному событию, надо рассказать о некоторых предшествовавших обстоятельствах, которые его подготовили.
Дело в том, что наша жизнь в Лейфертовке, с тех пор, как приехал полковник в отставке, была сплошным удовольствием. Хотя мы продолжали официально числиться живущими у арендатора, нашего родственника, Петра Ивановича, но в действительности мы у него в доме только ночевали, а все остальное время проводили во владениях полковника в отставке Порфирия Степановича Лейферта.
Мы широко воспользовались отворенными воротами его парка и проводили жизнь в его тенистых аллеях, под сенью удивительно разросшихся лип, на берегу превосходно содержимого пруда. Мои дети завладели лодкой и веслами и с утра до вечера плавали по зеркальной поверхности пруда, ловили удочками карасей, топтали траву в парке и довольно жестоко обращались с цветами.
Приказчик и садовник Лейферта в этот период времени пожелтели от злости, и, судя по взглядам, какие они бросали на моих детей, я был вполне уверен, что, будучи предоставлены своим страстям, они немедленно убили бы моих детей.
Но полковник смотрел на это снисходительно, и, благодаря этому, мои дети остались жить. Мы заметили, что жена моя начала видимо поправляться именно с того дня, как приехал полковник. До этого времени она вела непрестанную борьбу с мухами, крысами и другими врагами человека, она задыхалась в тесном помещении, а в саду Петра Ивановича росли исключительно фруктовые деревья, не дававшие тени. Теперь ее нельзя было вытащить из парка и можно было сказать, что она отдыхала и наслаждалась жизнью. Должен сознаться, что и пища наша улучшилась. Достать хорошее мясо в деревне так же трудно, как и электрическое освещение. Скот бродит по черной земле облезлый и худой, да и режут его на мясо только тогда, когда из него уже нельзя извлечь никакого другого толка. Петр Иванович говорил: ‘у нас режут скот не иначе, как накануне его естественной смерти. Нужно быть дураком и негодяем, чтобы зарезать здоровую, годную к работе скотину’.
И нам подавали к обеду тощий суп, лишенный какого бы то ни было навара, и какие-то темные волокна, вкусом похожие на нити конопли, из этого мяса удобнее было ткать холст, чем питаться им.
К крайнему нашему изумлению, мы не нашли в деревне никаких овощей. Картофелем были засажены огромные пространства, но он не был еще готов. Огурцы тоже еще только цвели. Ни салата, ни редиски, ни бобов, ни репы мы не встретили никаких признаков.
— Голубчик мой, если б я знал заранее, что вы приедете, я бы все это посеял, а так — к чему же мне это? — говорил мне Петр Иванович.
— Но сам ты с семьей — неужели не едите никаких овощей?
— Ну, где же нам возиться с такими пустяками? Мы сеем то, на что есть спрос, что можно тотчас продать. Мы стараемся каждый клок земли занять таким продуктом, который даст доход. А в наших местах едят только существенное, т. е. то, без чего нельзя прожить…
Молоко было превосходное, но я заметил, что всякий раз, когда брали из погреба цельный кувшин, у Петра Ивановича делалось хмурое лицо. Впоследствии объяснилось, что они сами всегда пьют снятое молоко, а из сливок делают масло, которое и продают в губернском городе. От всего этого становилось тяжело. Мы начинали чувствовать себя какими-то грабителями, злоупотребляющими родственными отношениями.
Но вот приехал полковник и открыл нам свой богатый огород и свой молочный погреб, назначив за все до смешного ничтожные цены. У него резали откормленных быков, молоком выпоенных телят, молодых баранов и предлагали нам за бесценок. И мы решительно стали поправляться. И любопытнее всего то, что делали все это, по-видимому, исключительно для нас, так как одному полковнику ничего этого не было нужно в таком количестве.
— Скажи, пожалуйста, — спрашивал я у Петра Ивановича, — полковник всегда так любезен в деревне? В Петербурге я этого не замечал. Напротив, мне всегда казалось, что ему свойственна некоторая осторожность в расходах, обыкновенно развивающаяся у старых холостяков…
— Никогда ничего подобного не бывало! Я сам просто изумлен его предупредительностью. Когда он приезжал сюда, мы почти не сообщались с ним. Его огороды, птичники и т. п. охранялись, как заповедные. Бывало, огурца не выпросишь парникового… Не понимаю, по какой причине душа его до такой степени раскрылась…
Александра Ивановна слушала эти речи и только победоносно усмехалась. Очевидно, всю эту перемену в полковнике и, следовательно, все наше летнее благополучие она приписывала себе. Была ли она права, мы тогда еще не знали. Но несомненно, что, если бы наше счастье находилось в руках не полковника, который почти неизменно сохранял прекрасное расположение духа, а Сергея Николаевича Бултыгина, то мы все погибли бы от голода и всяческих невзгод, — до такой степени суровый вид был у этого человека.
Юный педагог решительно обнаруживал неблагодарность. Мы спасли его от растерзания насекомыми в помещении бедной крестьянской вдовы, выхлопотав ему у Петра Ивановича сушильню, в которой, хотя и вылавливалось каждую ночь по крысе, но все же с помощью крысоловки кое-как жить можно было, мы доставили ему приличное общество и сносный стол, наконец, мы приобщили его в веселым пиршествам полковника, к блаженному провождению жизни в его тенистом парке. Он чуть не каждый день катался верхом на великолепных скакунах Лейферта, сопровождая Александру Ивановну, — словом, благодаря нам, он проводил веселое и приятное лето, — и он же был зол, как собака, и скалил зубы, когда к нему обращались с простым вопросом.
И с каждым днем он становился все более и более хмурым. Июль проходил, скоро его должны были призвать в Петербург педагогические обязанности, а у него щеки ввалились и под глазами образовались такие меланхолические синие круги, что, казалось, он гримируется.
— Он несчастный игрок, не более! — говорил по этому поводу Курбетов. — Его акции только делают вид, что колеблются, а в сущности они валятся стремглав в пропасть…
— На что ты намекаешь?
— Да ведь я с ним живу в сушильне и наблюдаю. С ним безбожно играет твоя очаровательная родственница…
— Александра Ивановна?
— Она самая. Он влюблен в нее до глупости, то есть до готовности вступить в брак. А она, вместо того, чтобы сказать ‘нет’, говорит: ‘посмотрим’. Это — подлое женское ‘посмотрим’. Оно означает: ты мне пока еще нужен, а потому я буду держать тебя около себя на всякий случай.
— Какой же тут может быть случай?
— Как какой? Гм… Наивный ты человек, право! Полковник Лейферт именно в том возрасте, когда одному становится жить страшновато. У него и ножка пошаливает, и сердце не в должном порядке, и прочие недуги. Ему наверно половину дня приходится приспособлять себе компрессы, растирать спиртом спину и прочее. Естественно, ему требуется нежный женский уход…
— Ты думаешь, что полковник способен жениться?
— Я думаю, что он предпочел бы, что называется, так. Но… это уже зависит от стойкости и ловкости твоей родственницы. А она, кажется, не лишена этих качеств и ведет игру правильно. Но ведь и сорваться может. Так на всякий случай — Бултыгин… Он все возьмет, ибо его сердце доведено до белого каления.
Так смотрел на дело Курбетов. Несомненно, это был самый счастливый человек в нашей колонии. Он пустил свои небольшие средства в разные ‘игры’, которые он считал интересными, и спокойно ждал результатов. Каждый день он внимательно прочитывал в газетах отделы спорта и биржи, принимал в расчет сведения и спокойно ждал, когда выйдет его карта. К нашей же жизни он относился, как холодный наблюдатель.
— Я играю сознательно, а вы бессознательно, вот и вся разница, — говорил он. — Я знаю, во что играю, и знаю свои шансы, а вы воображаете, что предпринимаете какие-то разумные действия и что от вас что-нибудь зависит. А в сущности вы также, как и я, зависите от того, какая выйдет карта. Вот и все. Посмотри-ка, какие ловкие ходы делает твоя очаровательная родственница!
А Александра Ивановна делала действительно удивительные ходы. Прежде всего она заявила полковнику, что берет его домашнее хозяйство в свои руки, и сделала это так мило, что вид такой был, как будто она делает это от скуки. Полковник подымался часов в девять и, выйдя на террасу в половине десятого, находил там Александру Ивановну, которая встречала его звонким смехом. В этот час она была хорошенькая больше, чем когда бы то ни было. Утренние розы играли на ее щеках, завитки шелковистых волос игриво дрожали на ее висках, ей удивительно был к лицу передник, который она завела для этого часа и который так мило оттенял ее красивые формы. Полковник сразу вступал в мир очарования. Он начинал день с того, что набожно прикладывался к ее ручке, причем, так как рукава ее кофточки были короткие, то он целовал почти на высоте локтя.
Но, вместе с красотой и снисходительностью добровольной хозяйки, его тут же покоряло и нечто другое. Вкусный аромат великолепно сваренного кофе, вид густых сливок с янтарной пенкой наверху, пара яиц всмятку, все, что нужно для его утреннего блаженства. Она собственноручно намазывала масло на хлеб и клала сверху тончайшие кусочки холодной телятины, ему оставалось только жевать и глотать и он это делал, закусывая каждый кусок благодарственным целованием руки.
За завтраком и обедом, когда непременно был у полковника кто-нибудь из нашей колонии, Александра Ивановна разливала суп, делала салат и командовала слугами, которые только ее и слушались, как следует.
— Голубушка, да ведь я теперь живу как у Бога за пазухой! — с восторгом говорил полковник.
Мало-помалу она стала налагать печать своего вкуса и на его домашнюю обстановку. Слуги переставляли мебель по ее указанию, дом, благодаря этому, обновлялся, и Порфирий Степанович находил, что все делалось изящнее и удобнее.
Она даже составляла меню для обедов и завтраков, причем с необыкновенной проницательностью угадывала его вкус.
— Удивительно! — восклицал, садясь за стол, Порфирий Степанович. — Мне никогда еще в жизни так не хотелось ботвиньи, как сегодня, и вот именно сегодня — ботвинья!
— Боже! Я еще вчера, когда ложился спать, думал о зеленых бобах, и вдруг сегодня зеленые бобы!
И при этом он благодарными очами смотрел на Александру Ивановну.
Был такой случай, когда Александра Ивановна два дня подряд была больна. Я встретил Порфирия Степановича в парке. Он был угрюм, в лице его даже появилась желтизна, а, поговорив с ним с полчаса, я убедился, что он в отвратительном настроении.
— Что с вами, полковник? В деревне я еще не видал вас таким! — спросил я.
— Черт знает что такое, — пробрюзжал Лейферт, — меня сегодня отравили!
— Как отравили?
— Помилуйте, утром встаю, являюсь на балкон — пустой стол! Какие-то кусочки хлеба лежат на тарелке и мухи едят их с упоением. Требую кофе, мне через полчаса дают какую-то холодную бурду, какую-то настойку из шпанских мушек… Приносят сливки — скислись, свернулись… Скажите, ради Бога, как здоровье Александры Ивановны?
— Э, полковник, я вижу, что вы без Александры Ивановны шагу ступить не можете.
— Да, представьте, я и сам в этом убеждаюсь… Вообразите, я сегодня даже не купался.
— Позвольте, однако, какую же роль в вашем купании может играть Александра Ивановна?
— Очень важную-с. Она меня поощряет. ‘Полковник, вам пора купаться! Полковник, ступайте купаться! Полковник, если вы сейчас не пойдете купаться, я рассержусь и уйду!’ Ну, вот и идешь и купаешься. А я ведь ленив на эти вещи.
Придя домой, я рассказал об этом Александре Ивановне. Она начала хохотать до упаду. В этот момент я усомнился в том, что она действительно больна. И в самом деле, цвет лица у нее был превосходный, а настроение духа — как нельзя лучше.
— Я хотела бы, чтобы ему в конец расстроили пищеварение! — воскликнула она.
— Зачем вам это?
— Затем, чтобы эти неисправимые эгоисты-холостяки убеждались в благодетельном значении для мужчины женской заботливости. Надо учить их.
— С какой стати вам, Александра Ивановна, брать на себя эту неблагодарную роль? — промолвил присутствовавший здесь Бултыгин.
— Почему ж вы думаете, что она неблагодарная?
— Не могу себе представить, в какой форме вы тут можете получить благодарность.
— И не старайтесь представить, Бултыгин.
В эти дни своей, как я убедился, мнимой болезни, она гуляла в сопровождении Бултыгина в фруктовом саду Петра Ивановича, а в парк даже не заглянула.
Зато, когда она ‘оправилась от болезни’ и явилась во владениях Порфирия Степановича, он радовался, как ребенок и, казалось, окончательно был у ее ног. Опять сумрачные своды его большого дома оживились веселым звонким смехом и болтовней, опять нежная женская рука готовила ему по утрам удивительного вкуса кофе, все начало делаться вовремя, и пищеварение полковника, которое играло важную роль в его жизни, пришло в норму.

VI

Был превосходный день, уже значительно склонявшийся к вечеру. Мы обедали дома, а после обеда Бултыгин и Александра Ивановна ездили кататься верхом. Затем мы слышали легкий гул коляски, которая была, очевидно, подана к крыльцу полковничьего дома, потом явился Бултыгин, по обыкновению угрюмый, из чего мы заключили, что Александра Ивановна поехала с полковником.
Мы сидели в сушильне, вдвоем с Курбетовым, а Петр Иванович, необыкновенно игривый по случаю установившейся хорошей погоды, позволявшей ему убирать запоздалую рожь, вышел, чтобы устроить нам неожиданную демонстрацию.
Дело в том, что у нас шел разговор о мужике. Вопрос был поставлен Курбетовым, который говорил, что имеет об этом предмете такое же представление, как о древнем греке: всякие аористы и синекдохи досконально изучил, а самого грека никогда не видал.
— И объясни ты мне ради Бога, ты живешь бок о бок с этим загадочным существом, что это за штука? Сведениями о мужике я, можно сказать, напичкан от ног до головы, но напичкан так, как порядочная немецкая колбаса, в которой есть и мясо, и сало, и перец, и фисташка. В одних книжках написано, что у мужика я должен учиться, как жить на свете, что он знает тайну сущности бытия, над которой напрасно ломали голову мыслители всех веков и народов, знает да молчит… Что ему ведомы самые высокие, самые чистые идеалы и тому подобное. В других начертано, что мужик есть существо озверелое, утратившее совесть, и что его ничем не проймешь, как только палкой. Одни утверждают, что его учить надо, другие, что у него надлежит учиться, третьи, что на него просто надо надеть ярмо, впрячь в соху и пахать им землю для сбережения благородной лошадиной силы… Научи ты меня, чему я должен верить?
— Ничему! — довольно категорически ответил Петр Иванович.
— Как же ничему? Что-нибудь про мужика да правда.
— Мужик то же, что и ты, что я и он. Мужик, это — просто запущенный человек. Вот и все.
— Как? А насчет этого какого-то особого мировоззрения, которого интеллигент постигнуть не может? Говорят, чтобы проникнуться им, надо года два походить в лаптях, напустить себе в волосы насекомых, пожить в одной избе с телятами и поросятами, а главное — пропитаться этак с две зимы отрубями с песком, либо с древесной корой, на выбор. Тогда будто бы тебя и осенит.
— Врут, все, брат, врут! Все для украшения речи говорят. Все это, брат, беллетристика.
— Как беллетристика?
— Да так вот, буквально: краснописание. Я тебе говорю: у мужика такие же мысли, такие же вкусы, такое же понимание вещей, как и у нашего брата, только он сам запущен. Построй-ка ты лачугу и рядом двухэтажный каменный дом и спроси его: где лучше жить хочешь? Так он сейчас весь свой скарб заберет и в каменный дом отправится. Зимой я иногда в свободные дни зову к себе охочих людей и читаю им кое-что. Так ты думаешь, они понимают дело не так, как мы? Один раз нарочно прочитал им ‘Короля Лира’, а потом что-то такое из Виктора Крылова и спрашиваю: что по-вашему лучше? Так все в один голос: ‘Известно, Лир куда лучше!’ Говорю тебе: запущенный он человек, вот и все. Обучи ты его наукам, подстриги его, вымой в бане, сшей ему пиджачную пару, дай казенное жалованье, так он сейчас же начнет совершеннейшим образом писать отношения и доклады, класть резолюции и воровать казенные деньги… Да ты постой… Я тебе сейчас один фокус покажу.
И он неожиданно скрылся, чтоб организовать свой фокус. В то время, как мы с Курбетовым сидели, заинтересованные предстоящим развлечением, явился Бултыгин. По глазам его мы догадались, что он сильно взволнован.
— Что там у вас случилось? — спросил его я.
— Ничего не случилось, а просто… Просто я уезжаю.
— Что? Вы? Куда? Почему?
— Так… Потому что… Потому что это Бог знает, что такое!..
— Что же именно?
— Ничего… Александра Ивановна так много позволяет этому развинченному полковнику, как будто он в самом деле имеет на нее какие-нибудь права…
— Что же она позволяет ему?
— Она ведет себя по отношению к нему самым вызывающим образом… Понятно, он черт знает что воображает.
— Волнение мешает вам быть точным. Успокойтесь и изъясните, в чем дело! — сказал Курбетов.
— Да вот сейчас… Мы приехали с катанья… Полковник подошел к ее лошади и хотел помочь слезть. Тут ничего нет такого… Но она вдруг вздумала предложить ему пари… Держу, говорит, пари, что если я сойду к вам на руки, то вы меня уроните! Полковник выпятил грудь. Вы, — говорит, — оскорбляете во мне старого солдата. Принимаю пари. А discretion! Он протягивает руки и она падает ему в объятия. И еще при этом хохочет и кричит мне: ‘Бултыгин, выручайте! Полковник меня задушит!’ А я стою как болван… Не могу же я лезть с ним в драку!
— Ну-с, что же дальше? — спросил Курбетов.
— Полковник, пыхтя и кряхтя, понес ее на балкон и усадил в кресло. Я боялся, что он лопнет. У него глаза выпятились на лоб… Но скажите, пожалуйста, что он после этого должен подумать о ней?
— А дальше что? — повторил Курбетов.
— А дальше — подали коляску, и они поехали кататься.
— Значит, продолжение следует. Ну, хорошо-с. Исследуем явление. Вообразите, что не полковник, а вы подошли к лошади, не с полковником, а с вами Александра Ивановна держала пари, не в полковничьи, а в ваши объятия поступила она, а полковник при этом стоял в стороне.
— Это совсем другое дело… У нас с нею совсем другие отношения.
— Без сомнения. Это было бы как раз наоборот. Вы были бы довольны, а полковник впал бы в негодование. Ну, что ж, значит, ваша карта бита, а полковничья взяла.
— Ну, и так как моя карта бита, то мне и следует уехать. Пожалуйста, — обратился он ко мне, — не можете ли вы выпросить для меня у Петра Ивановича подводу… Я хотел бы сейчас.
— Полноте, Сергей Николаевич! Что за горячность такая! — возразил я.
— Нет, я даже вовсе не горячусь… Я очень спокойно пришел к заключению, что мне здесь нечего делать… Если вы мне не достанете лошадей у Петра Ивановича, так я у мужика какого-нибудь возьму. Вы не можете себе представить, как я измучился.
— Хорошо, я попробую попросить у него.
В это время вошел Петр Иванович, но не один, а в сопровождении какого-то неизвестного нам джентльмена. Неизвестный был высокого роста, плечистый, с длинными, зачесанными назад волосами, с длинными усами и остроконечной бородкой. Густые брови придавали ему несколько суровый оттенок, но толстые губы как-то застенчиво усмехались и сам он чувствовал себя в нашем обществе не по себе. Костюм, состоявший из светло-серых брюк, коричневого пиджака, высокого стоячего воротничка и пестрого галстука, повязанного размашистым бантом, сидел на нем неважно. Руки были в белых шерстяных перчатках.
— Господа, позвольте вам представить моего приятеля, — с несколько торжественной миной сказал Петр Иванович, — сосед по имению… Доктор медицины… Если вам угодно, адвокат из губернского города, а то, пожалуй, председатель уездной земской управы.
Мы все трое с недоумением смотрели на Петра Ивановича и на его странного приятеля, у которого было так много столь почтенных званий. Я внимательно разглядывал его и явственно чувствовал, что прекрасно знаю этого человека, но решительно не мог припомнить, где и при каких обстоятельствах видел его. А Петр Иванович, между тем, продолжал:
— Он мог бы быть и тем, и другим, и третьим, и четвертым, и еще очень многим, но обстоятельства, о которых я скажу после, помешали ему и потому он ни то, ни другое, ни третье, ни четвертое, а нечто совсем иное.
— Барин… Да полноте!.. Охота вам! Ну, что это, ей-Богу, — дергая его за рукав, промолвил джентльмен густым скрипучим голосом, и для нас с Курбетовым стало ясно, что это не кто иной, как Прокофий.
Но что за неожиданная игривость со стороны солидного Петра Ивановича! Нужно было, чтобы погода дала ему весьма определенные надежды на урожай, для того, чтобы он пришел в такое настроение.
И как быстро и ловко видоизменил он Прокофия. Ведь до сих пор этот почтенный человек имел звероподобный вид. Его волосы, которые он расчесывал не более одного раза в неделю, клочьями торчали во все страны света, борода — широкая, обильная, норовила в сторону и состояла из нескольких комьев. Босые ноги были черны от грязи и солнца, кожа на них в некоторых местах потрескалась и, казалось, им недоставало только когтей, чтобы окончательно приблизить его к прародителям, а тело его было прикрыто лишь двумя предметами: парусиновыми штанами, заплатанными, как говорил Курбетов, ‘в самых роковых местах’, и рубахой.
Петр Иванович причесал его, искусно подстриг ему бороду Ю la Henrie IV, одел его в свой собственный гардероб и таким образом превратил его в джентльмена.
— Эх, брат, как ты рано заговорил! — с упреком сказал Петр Иванович. — Ну, коли так, иди, ставь самовар.
Прокофий покачал головой и исчез. Минуты через три мы видели его в окно — ставящим самовар. Он был уже в своем прежнем виде — в парусиновых штанах и рубахе, босой и без шапки, только волосы его все еще были в порядке и острая бородка придавала ему странный вид.
— К чему ты все это проделал с почтенным человеком? И как он согласился? — сказал я Петру Ивановичу.
— Я обещал ему за это двугривенный, а то бы ни за что! А к чему? Как к чему? Я хотел показать вам, как легко запущенного человека превратить в джентльмена, ежели заняться этим делом. Запущен он по всем статьям и эта, т. е. внешность, конечно, легче всего уступает давлению. Но, право же, не так уж трудно обтесать его мозг и все прочее, ежели заняться этим основательно. И тогда этого самого дикого человека, который теперь, ходя по двору, пугает кур и индюков своим зверским видом, можно посадить на курульное кресло председателя земской управы и, поверьте, что он отлично поведет дело. Да только заняться некому. Ведь всем некогда, кто умеет, а у кого много свободного времени, тот не умеет и не хочет… Говорю вам: мужик — это просто запущенный человек и только…
Тут я взглянул на Бултыгина, который в продолжение всего этого инцидента сидел молча и, очевидно, все думал о своем бегстве.
— Послушай, Петр Иванович, не можешь ли ты дать Сергею Николаевичу сегодня лошадей, чтобы свезти его на станцию? — сказал я.
— Что-о? Лошадей? Сегодня? Да я, если уж это необходимо, скорее сам впрягусь в экипаж и повезу на станцию, чем дам лошадей. У меня теперь самая горячая работа…
— Ну, тогда я у мужиков возьму! — решительно воскликнул Бултыгин.
— За двадцать рублей никто не возьмется! Напрасно будете хлопотать. Да с чего это вы вздумали?
— Так… Есть дела, требующие моего присутствия…
— Ну, вам придется подождать с вашим присутствием…
— В таком случае… в таком случае мне остается пешком уйти.
И Бултыгин, очевидно, не будучи в состоянии сдерживать свое негодование, шумно направился к двери и вышел из комнаты. Петр Иванович смутился.
— Что у него случилось? Если, правда, так уж необходимо, я, пожалуй, оторву лошадей от работы.
— Это твоя сестра ему досадила, — объяснил Курбетов, — что-то лишнее перепало полковнику. Он и решил бежать.
— Только-то? Ну, из-за этого не стоит гонять лошадей. Есть дела поважнее!
— Ты считаешь свою игру более важной, чем их игру en trois?
— Ну, милый, моя игра, по крайней мере, не бесцельная… А этот молодой человек просто играет в дурачки… Не могу понять, как это может доставлять удовольствие сестре.
— Ты думаешь, что это только ради удовольствия?
— А уж, право, не знаю. Ничего я в романических делах не понимаю.
— Тут, брат, не романическое, а матримониальное дело выходит… Господин полковник, кажется, висит на ниточке.
— Полковник? Ну, если и сестра думает так же, то ей придется разочароваться… Полковника на эту удочку не поймать. Это он только разыгрывает дурака… Выходила бы поскорее за этого кислого педагога, благо он готов подъять эту тяжесть на свои рамена.
— Э, это от нее никогда не уйдет!
— Однако ж, вот собирается даже пешком уходить!
— С полдороги вернется…
Уже стемнело, когда произошло совершенно необычное движение. В первую минуту мы ничего не могли понять. Прежде всего — мы прозевали, как собралась мимолетная туча и пошел дождь. Мы в этом убедились, когда взглянули в окно. Дождь был крупный и частый, через несколько минут во дворе, в выемках, образовались лужи.
На крыльце дома послышался топот ног, потом голоса.
— Как? Вы? Пешком? Вы вся измокли! Что же это значит? Почему вас не довезли? — говорил в высшей степени встревоженный голос Бултыгина, из чего мы заключили, что он еще не бежал.
— Оставьте меня, оставьте меня! Все оставьте! — с каким-то истерическим надрывом отвечал голос, по-видимому, Александры Ивановны.
И затем хлопнула дверь и все замолкло. К нам вбежал Бултыгин, весь всклокоченный.
— Что там за трагедия? — спросил Петр Иванович.
— Не знаю, не понимаю… Александра Ивановна каталась с полковником. По крайней мере, они на моих глазах уехали… И вдруг теперь она прибежала пешком и не из парка, а прямо с поля. Бежит под дождем, даже без зонтика… Я навстречу, спрашиваю, что это значит, а она меня гонит прочь: отстаньте, я не могу вас видеть… Что же это такое?
При последних словах голос его дрогнул, как у человека, собирающегося плакать.
— Может быть, их лошади понесли? — предположил Петр Иванович.
— Э, нет, — возразил Курбетов, — тут что-то романическое.
Бултыгин круто повернулся к нему.
— Позвольте, однако, что тут может быть романического? Что вы можете предположить? — спросил он, сверкая глазами.
— Вы, может быть, хотите удовлетворения? — с невозмутимо-спокойной иронией сказал Курбетов. — Напрасно! Я драться из-за женщины не стану! Я могу драться только за идею! — прибавил он и сам рассмеялся.
Однако, никто из нас не мог растолковать столь странный способ возвращения домой Александры Ивановны. Но через минуту в сушильню вбежали дети и все разом громкими голосами старались сообщить нам что-то, касающееся тети Саши, и что-то, по-видимому, тревожное. Мы не разобрали, в чем дело, но я с Петром Ивановичем, как родственники, сочли своим долгом тотчас же отправиться в дом, а Курбетова с Бултыгиным оставили в сушильне, предоставив им истреблять друг друга.

VII

Когда мы вошли в комнату Александры Ивановны, здесь были уже наши жены и у них был растерянный вид. Александра Ивановна, вся измокшая, в шляпке и в перчатках, лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и оттуда раздавались глухие истерические рыдания.
— Что тут случилось? — спросили мы.
— Ничего от нее нельзя добиться! — ответила моя жена.
— Однако ж, надо добиться! — сказал Петр Иванович. — Чего ты ревешь, Саша? Объясни, пожалуйста!
Александра Ивановна подняла голову:
— Оставьте меня, пожалуйста, в покое! Прошу вас, оставьте меня!
Затем — опять лицо в подушку и снова рыдания.
— Что за история! — воскликнул Петр Иванович. — Собаки на нее напали, что ли? Ну, подождем, пока она успокоится.
И мы в добросовестном молчании прождали минуты две. Рыдания одно время было усилились, потом пошли на убыль и, наконец, стали появляться с промежутками.
Петр Иванович еще раз попробовал задать общий вопрос:
— Ну, в чем же дело?
Но, не получив ответа, решил, очевидно, применить сократовский метод.
— Ведь ты каталась с полковником в коляске?
— Что ж из этого, что каталась? Я не понимаю… Ну, каталась, каталась! — был ответ в довольно злостном тоне. Но все-таки был ответ и Петр Иванович решил продолжать.
— Вы уехали вдвоем и тогда была хорошая погода?
— Отличная! Отстань, пожалуйста!
— Потом пошел дождь, поднялся ветер…
— Оставь меня в покое…
— Вы решили вернуться домой и повернули…
— Господи! Повернули! Как это важно!
— Но домой вы уже не доехали вместе.
— Да, не доехали.
— Полковник поехал один, а ты, должно быть, выпрыгнула на дороге, — это на тебя похоже.
Вдруг Александра Ивановна быстро поднялась и села.
— Всякая на моем месте сделала бы то же! Этот ваш полковник просто негодяй, и я удивляюсь, как вы можете ему руку подавать.
— Он сказал что-нибудь тебе?
— Сказал… Еще бы! Он наговорил целую кучу гадостей… Он… Он осмелился делать мне такие предложения… Такие предложения…
— А, вот в чем дело!
— Да, вот в чем дело! — воскликнула Александра Ивановна и, вскочив с места, начала наподобие вихря метаться по комнате. — И главное, я знаю очень хорошо, что за меня никто не заступится. За меня некому заступиться! Я знаю, что все смотрят на это легко и даже, пожалуй, скажут, что я сама виновата, я все это знаю, я знаю.
— Погоди, не бегай! Во-первых, неправда, что за тебя некому заступиться. Мы все за тебя горой станем. Но прежде надо знать, что случилось. Что именно он предложил тебе?
— Что предложил? Ты хочешь знать, что он предложил? Во-первых, он начал приставать ко мне самым скверным образом… Ну да, приставать… с своими гнусными объятиями… А потом… Потом предложил… предложил мне… содержание.
— Что-о?
— Ну да, вот это самое.
— Ах, негодяй! Ну, напрасно же ты думаешь, что за тебя некому заступиться! Я сверну ему одну скулу, а зять другую… Жаль, что у него их только две, а то бы и Курбетову, и Бултыгину была бы работа.
Петр Иванович вскипел самым искренним образом и кулаки его сжались до того, что казались сделанными из железа. Женщины тоже были возмущены, и полковник в эту минуту был приговорен.
А дождь не прекращался. Я вспомнил, что в сушильне остались Бултыгин и Курбетов в несколько рискованных отношениях. Высказав свое негодование и выразив готовность выступить на защиту поруганной чести родственницы, я вышел с намерением отправиться в сушильню.
На крыльце меня чуть не сшиб с ног Прокофий, несший впереди себя кипящий самовар. Теперь, когда его волосы были в порядке и бородка Ю la Henrie IV своим острым концом торчала вперед, это занятие было ему не к лицу. Гораздо больше оно подходило ему, когда он был еще подобен зверю. Я пошел в сушильню. Там было темно, но, подойдя к двери, я уже мог убедиться, что оставшиеся там враги не съели друг друга. Совершенно напротив, они вели мирную беседу. Курбетов рассказывал подходящий к случаю анекдот, а Бултыгин смеялся.
— Господа, да вы бы зажгли что-нибудь. А то можно подумать, что вы решили покончить ваш раздор американскою дуэлью.
— Во-первых, два человека, три недели прожившие вместе в сушильне, не могут питать друг к другу вражду, а во-вторых, у нас никогда и не бывало никаких свечей. Мы привыкли жить в темноте, — сказал Курбетов.
— Надо же хоть этим сделать хозяину экономию, — заметил Бултыгин, из чего я заключил, что он совсем уже ‘отошел’.
Я потребовал свечей, а пока их принесли, Курбетов объяснил мне, что ему удалось благоприятно повлиять на миросозерцание Сергея Николаевича, доказав ему, что всякое наше действие есть не более, как ход в огромной игре, которую люди ведут на земле, после чего Бултыгин решил спокойно выжидать, когда выйдет его карта, чтоб убедиться, взяла она или проиграла.
— Так что вы уже больше не собираетесь бежать? — спросил я у Бултыгина.
— Нет, я подожду.
Но столь философское спокойствие его скоро кончилось. Принесли свечи. Я перешел к событиям.
— Вообразите, полковник… оказался опасным человеком и даже негодяем! — сказал я.
Бултыгин от окна перепрыгнул ко мне.
— Что? Что вы говорите? Что он сделал?
— Не убил, и даже не ранил, успокойтесь! Но он, очевидно, дурно понял кокетство Александры Ивановны.
— Да не мучьте же… говорите, что именно он сделал!
— Прежде, чем говорить, — заметил Курбетов, — следовало бы на Бултыгина надеть горячечную рубашку. Во всяком случае его необходимо обезоружить. Послушайте, вы, как педагог, должны носить в кармане перочинный ножик, — совершенно неизбежный атрибут педагогической деятельности, — давайте-ка его сюда!
— Ах, ваши шутки надоели мне! Говорите, Василий Алексеевич, что случилось!
Мы, очевидно, поджаривали его на медленном огне. Но я, вправду, боялся, что, когда он услышит истину, его взорвет и он побежит расправляться с полковником.
— Да видите ли, полковник, очевидно, эту роковую сцену, которую вы рассказали нам, — насчет объятий-то! — принял как документ на ввод во владение и во время катанья сделал своей даме некоторые предложения, способные оскорбить женщину, более склоняющуюся к законному браку, чем к другой форме сожительства.
— Негодяй, нахал, подлец! — воскликнул Бултыгин. — Я почти предвидел, что этим кончится! У него была такая подлая рожа.
— Но если вы предвидели, то, значит, это было логично! — возразил Курбетов.
— Вы удивительный человек! — сильно кипятясь воскликнул Бултыгин и воззрился на Курбетова с таким видом, как будто готов был вступить с ним в драку, — вы решительно все готовы осмеять, над всем вы издеваетесь, ничего у вас нет святого.
— Ну, батюшка мой, речь тут идет далеко не о святом, а о порядочно-таки грешном.
— Речь идет о чести женщины.
— Ну, уж и о чести… будто в этом состоит честь?
— Я с вами спорить не буду, — почти презрительно заметил Бултыгин, — во всяком случае я не желаю прощать этому господину и не хочу также откладывать. Ему надо заплатить по заслугам сию же минуту.
И он сделал движение по направлению к двери, очевидно, собираясь бежать к полковнику и тотчас же заплатить ему по заслугам.
— Позвольте, однако, — остановил его я и схватил за рукав, — какими же способами вы собираетесь платить ему?
— О, это все равно! Я не могу предусмотреть своих действий.
Курбетов, очевидно, нисколько не обидевшийся, начал самым мирным образом уговаривать его.
— Но послушайте, Бултыгин, вы все-таки взвесьте все обстоятельства. Во-первых, вы человек молодой, а полковник личность почтенного возраста. У вас целы и невредимы все ваши составные части, тогда как полковник некоторыми уже плохо владеет. Следовательно, ваши шансы не равны, ежели, например, вы вступите с ним в драку. Попросту говоря, гусь свинье не товарищ. Во-вторых, вы совершенно забываете, что вы педагог и что сие высокое звание обязывает вас к сдержанности и мирному образу действий, ибо каким же вы можете быть примером для юношества, ежели сокрушите полковнику ребра и он вас призовет в суд? В рассуждении вашей карьеры, напомню вам, что вы в таком случае никогда не получите места инспектора, а тем паче директора, справедливо представляющего для всякого истинного педагога идеал, к которому надлежит стремиться.
Но Бултыгин ничего не хотел слушать и рвался на подвиг. Тогда я с своей стороны принялся урезонивать его.
— Послушайте… Наконец, вы не имеете права этого делать! — сказал я.
— Как не имею права? Почему не имею права? Разве заплатить по заслугам нахалу — надо иметь еще какое-то особое право?
— Да, надо иметь его. Помилуйте, ведь вы своим образом действий только набросите дурную тень на Александру Ивановну.
— Это каким образом?
— Совершенно ясно: что вы ей такое в глазах полковника и всех других? Ну, мы, положим, знаем, что вы влюблены в нее, как кот, но согласитесь сами, что это никак нельзя считать вашим официальным положением. У Александры Ивановны есть близкие люди. Они должны заступиться за нее и, может быть, только с ними полковник захочет вступить в объяснение. Но самое лучшее, что мы можем сделать, это подождать Петра Ивановича. Он сообщит нам, в какой фазис вступило дело. И тогда мы решим, что нам следует предпринять.
Петра Ивановича нам не пришлось ждать долго. Он явился почти тотчас после моих слов. И мы приступили к совещанию. Бултыгин остался, но все время бешено шагал по комнате, как разъяренный зверь.
— Глупее этого ничего нельзя было придумать! — с досадой воскликнул Петр Иванович.
— Ты ошибаешься, — возразил Курбетов, — нет такой глупой вещи на свете, глупее которой нельзя было бы придумать!
— Очень может быть, — согласился Петр Иванович, — но дело в том, что, насколько я могу судить, как посторонний наблюдатель, Саша сама во всем виновата, если не вполне, то в значительной мере.
— Меня удивляет, что это именно вы говорите! — с негодованием воскликнул Бултыгин. — Каким образом Александра Ивановна могла ждать такой дерзости?
— Ну, знаете, иногда даже я, глядя на то, как она дурачила его, ожидал чего-нибудь подобного. Но не в том дело. Все равно надо защищаться. Я, положим, фермер, но ведь он не лорд. Мы не феодалы, черт возьми, и он не полновластный сюзерен. Одним словом, так или иначе, а надо показать ему должное противодействие.
— Я прошу вас, Петр Иванович, позвольте мне взять это на себя! — сказал Бултыгин.
— Не советую тебе это делать, — промолвил Курбетов, — потому что он убьет полковника.
— Даже не потому, — заметил Петр Иванович, — а просто, раз у Саши есть брат и зять, то странно было бы, если бы вмешалось в это дело постороннее лицо.
— Эх, господа, поручили бы вы мне, я бы с ним поговорил попросту, — воскликнул Курбетов и при этом показал свои огромные кулаки.
— В том-то и дело, что я сам слишком горяч и не могу за себя ручаться… — промолвил Петр Иванович.
Было ясно, что мне придется взять на себя объяснение с полковником, потому что я отнесся к эпизоду совершенно спокойно и вовсе не способен был горячиться по такому поводу. И я взял на себя эту неблагодарную роль.
Было уже часов десять вечера, когда наше совещание кончилось. Тем не менее, я решился идти к полковнику тотчас же, иначе он мог бы подумать, что мы или не придали никакого значения случившемуся, или простили ему, или, наконец, что хуже всего, струсили. Бултыгин, которому было невтерпеж, вызвался идти со мной и ждать в парке. Очевидно, его пылкое воображение допускало возможность инцидента, при котором потребуется его помощь.
Отправляясь по назначению, я обсуждал план своих действий. Собственно, я не знал хорошенько, в чем будет заключаться мое объяснение с полковником. На дуэль я его не вызову, это я знал наверное. Я всегда считал это глупостью и вовсе не имел в виду делать для этого случая исключение. Я никогда в жизни не дрался и не держал в руках никакого оружия, кроме перочинного и столового ножа.
В крайнем случае придется сказать ему ‘подлеца’, а я терпеть не мог ставить себя в положение, когда надо говорить человеку дерзость. Право, я не был еще уверен в том, что полковник поступил подло, в особенности после рассказа Бултыгина.
Не знаю почему, но я вовсе не был настроен враждебно и, если играл роль врага, то как-то теоретически.

VIII

Ночь была прескверная. Дождь уже перестал, но пронесшийся вместе с ним вихрь принес с собой холод и сразу понизил температуру воздуха. Дул неприятный, почти осенний ветер. В общем это содействовало омрачению моей души, и без того не особенно довольной выпавшей на мою долю миссией.
В широкой аллее парка, по которой мы шли, было совершенно темно. Я совсем не видал моего спутника и только чувствовал, что его длинная фигура движется рядом со мною, слышал, что мокрый песок дорожки под его ногами шипел как-то особенно выразительно, из чего я заключил, что в душе Бултыгина кипит буря и он готов на всякое безумство, мы шли, инстинктивно руководствуясь только хорошим знанием парка.
— Вы хотите ждать здесь? — спросил я моего спутника.
— Нет, я подожду у самого дома! — ответил Бултыгин. — В случае чего, вы можете позвать меня.
Я рассмеялся.
— Неужели вы думаете, что может до этого дойти! Кажется, мы с полковником оба приличные и воспитанные люди.
— Да, он доказал свою воспитанность…
— Ну, по-моему, он доказал только, что неверно понял образ действий Александры Ивановны.
Бултыгин свирепо фыркнул, но, так как в это время нам пришлось повернуть к дому и уже невдалеке виднелся огонек, то ему не удалось отчитать меня, он только заметил:
— При таком настроении, я удивляюсь, как вы могли взять на себя объяснение…
— Да ведь объяснение не значит драка! — заметил я и прибавил: — Так вы останетесь здесь?
И затем я поднялся по широким ступенькам на террасу. Здесь было совершенно темно, но сквозь занавеску, закрывавшую изнутри стеклянную дверь, просвечивал огонек, очевидно, горевший где-то в глубине дома. По некоторым соображениям, я догадался, что это в кабинете и что, следовательно, и полковник там.
Я осторожно приотворил дверь и, войдя в большую темную комнату, столь же осторожно притворил ее. В голове у меня мелькнуло соображение, что этим я окончательно пресекаю для Бултыгина возможность подслушать наше объяснение. Я, признаться, таки побаивался, как бы он не ворвался и не совершил какое-нибудь безумие. Сам я имел в виду вести объяснение хотя и в несколько строгом, но тем не менее спокойном тоне.
Пройдя эту комнату, я уже окончательно убедился, что свет идет из кабинета и направился туда. Когда я не спеша шел по коридору, из кабинета послышался оклик:
— Кто там такой?
Это был голос полковника. Я расслышал в нем явную тревогу. Я ответил:
— Это я.
— Кто же именно? — с еще большею тревогой спросил полковник.
Я дошел до кабинета и остановился в дверях. Полковник уже мог безошибочно разглядеть, кто к нему пришел.
— Ах… вы? Ну, да… так это вы? Что ж! Мне очень приятно…
Но улыбка, которую он хотел соорудить на своем лице, вышла у него далеко не вполне, и я легко мог догадаться, что мое появление ему не так уж приятно. До моего прихода он, очевидно, в волнении шагал по кабинету, в чем принимала деятельное участие и его палка, помогавшая его больной ноге. Лицо его было очень красно, а дыхание слишком учащенно.
— Да, полковник, это я, — довольно мрачным голосом сказал я.
— Что ж… прошу садиться… прошу…
И он таким жестом, как будто у него была деревянная рука, указал мне на стул. Я направился к указанному месту и сказал:
— Садитесь и вы, полковник! Нам предстоит неприятное объяснение.
— Гм… Объяснение? Какое же? Какой повод-с?.. Извольте, я сяду… Не угодно ли?
Он протянул руку к столу, явно предлагая мне сигару. И я, по ежедневной привычке (у него были чудные сигары!) чуть было не взял, но вдруг вспомнил, что явился к нему в качестве защитника поруганной чести моей родственницы, а следовательно — врага, и потому сухо ответил:
— Нет, благодарю вас!
— В чем же дело-с, смею спросить? — на мою сухость отвечая холодом, спросил полковник.
— Я думаю, полковник, что вам это известно лучше, чем мне! И вы сделаете мне одолжение, если не заставите меня напоминать вам, как было дело.
— Нет, пожалуйста, расскажите… Очевидно… очевидно, вы знаете больше, чем я…
И полковник, неуверенность в том, что говорит, старался замаскировать громким голосом. Я должен был начать объяснение.
— Видите ли, полковник, вы сегодня, как это бывало каждый день, отправились кататься в экипаже с Александрой Ивановной, моею свояченицей…
— Точно так-с!
— И обыкновенно случалось так, что вы возвращались оба в экипаже или сюда, в ваш дом, после чего вы провожали Александру Ивановну до калитки парка, или, если бывало поздно, вы подвозили ее в экипаже до нашего дома…
— Точно так! — повторил полковник. — Всего этого не могу отрицать…
— Но сегодня ваше катанье кончилось несколько иначе. Александра Ивановна в то самое время, когда вдруг неожиданно разразилась буря и пошел дождь, вся измокшая, прибежала домой с поля и тотчас же с ней сделалась истерика и мы едва могли привести ее в себя…
— Вот как! Признаюсь, я этого не… не предполагал… Я очень, очень сожалею об этом… И… даже встревожен. Но в чем же собственно моя вина?
Полковник, очевидно, еще твердо стоял на своей позиции и надеялся удержать ее за собой.
— Дело в том, полковник, что всякое явление имеет свою причину и в данном случае причина, по-видимому, заключалась в вас… в вашем образе действий… Александра Ивановна явилась домой оскорбленная вами…
— Оскорбленная? Вот как! Не понимаю-с… Не понимаю, как я мог оскорбить ее при том чувстве, которое питаю и которое, кажется, ни для кого не было тайной…
— Никакие чувства, полковник, не дают права делать оскорбительные предложения…
— Оскорбительные? Странно!.. Очевидно, я был ложно понят… Я был вовсе не понят в таком случае…
— Однако же, полковник, из ваших слов Александра Ивановна могла понять, что вы предлагаете ей чуть ли не… чуть ли не содержание…
— Вот как-с! — промолвил полковник и в лице его и в голосе уже не чувствовалось прежней уверенности. Очевидно, он не ожидал, что Александра Ивановна расскажет нам все, как было.
— Да, именно это. Мы не имеем основания не доверять Александре Ивановне.
— Да-с… Конечно-с… Было бы странно, если бы вы не доверяли Александре Ивановне… — растерянно говорил полковник, по-видимому, придумывая, как выйти из затруднения. — Ну-с, и чем же вы пришли грозить мне? Может быть, я осужден на смерть? Ха-ха…
Но в этом ‘ха-ха’, увы, не было ни капли веселости, а ирония, которую он хотел придать своему тону, выходила жалкой.
— Не может быть, полковник, чтобы вы не знали, что в таких случаях бывает, — сказал я, нарочно придавая своим словам неопределенность.
— Дуэль?
И лицо полковника перекосилось усмешкой, которая должна была изображать сарказм, но из этого ничего не вышло, кроме довольно глупой гримасы. Я сразу понял, что передо мной сидит величайший трус и, хотя сам не собирался драться на дуэли и не считал возможным допустить до этого Бултыгина, я тем не менее очень твердо сказал:
— Да, дуэль, разумеется, дуэль!
По лицу полковника в разных направлениях пробежали какие-то зайчики. Он, очевидно бессознательно, схватился за ногу, которая тоже, должно быть, от страха, заболела у него.
— И что ж… на пистолетах, конечно? — попробовал он еще раз пустить в ход иронию.
— Да, разумеется, на пистолетах! Иначе не стоит пачкаться… — промолвил я с удивительным для меня самого нахальством.
— Да-с… Вот что-с… Странно-с!.. — уже с видимым замешательством проговорил полковник. Очевидно, он почувствовал себя стоящим лицом к лицу перед неизбежностью дуэли на пистолетах, что, при его трусости, означало — перед смертью.
Он с трудом поднялся и начал как-то нелепо, не по прямой линии, а около стен, ходить по комнате. Я молчал, предоставляя ему переживать свою душевную драму.
— Как странно! — наконец сказал он, продолжая свою прогулку. — Согласитесь, что странно, когда человек при известных чувствах… и вдруг, вдруг является оскорбителем…
Он ждал с моей стороны реплики, но я промолчал. Полковник продолжал:
— Я позволил бы себе спросить, что же могло бы в данных обстоятельствах послужить, так сказать, искупительной жертвой?.. Я позволю себе спросить это…
— Я не могу вам ответить на этот вопрос! — сказал я.
— Но, однако ж, — говорил полковник, с большими потугами обдумывая какое-то решение, — однако ж, если, например, человек дурно понят… Если самые, так сказать, простые движения души… Ну, наконец, какой-нибудь неловкий жест…
Я ясно видел, что он делает отчаянные потуги выпутаться и, так как для меня было ясно, что это ему не удастся, то я решительно поднялся.
— Я нахожу, полковник, что вы выбрали неудобный случай для занятия психологией… Мне остается только удалиться и предоставить делу принять свой естественный ход…
Черт знает, откуда у меня взялась решимость говорить с человеком таким образом! В сущности, с моей стороны это было злоупотребление тем обстоятельством, что он струсил и растерялся. Я очень хорошо знал, что никакая дуэль не состоится, что если вопрос о ней будет поставлен серьезно, то полковник или увильнет, или откажется, или удерет, или, наконец, даст какое угодно удовлетворение, и я действовал наверняка. Но очень уж меня занимало посмотреть, что из всего этого выйдет.
— Как? Вы уходите? Но… но что же вы решили? — спросил полковник, совершенно опешив.
— Полковник, вы заставляете меня повторяться! — ответил я.
— To есть, позвольте… Дуэль? Вы говорите — дуэль? Но… но ведь это же глупо! Согласитесь, что при моих чувствах к Александре Ивановне…
Он метался, он искал исхода, он готов был на все. А я не хотел помочь ему, потому что он не пробуждал во мне никакой жалости. Напротив, мне было смешно, и я чуть не прыснул ему в лицо. И, чтоб избежать этого, я поклонился и выразил желание уйти.
— Погодите же… — завопил полковник. — Дайте же хоть сообразить… Ну, я неудачно выразился, ну, да… Если меня так поняли, то могли оскорбиться, я понимаю… Но если истинный смысл был другой… Если, например, человек предлагает руку и сердце… Ну, да, руку и сердце… Позвольте вас спросить, в чем тут оскорбление-с?
Хотя я видел пред собой человека, готового ухватиться за что угодно, лишь бы избавиться от опасности смотреть на дуло пистолета, но все же я никак не ожидал такого заключения.
— Вы сказали что-то о предложении руки? — спросил я, желая услышать это от него еще раз.
— Странно… О каком же другом предложении могла бы быть речь у меня с Александрой Ивановной, которую я так глубоко уважаю?
Сказавши эти слова, полковник остановился и посмотрел на меня почти победительным взглядом. Очевидно, он сам не ожидал от себя этого и за десять минут раньше не предвидел, что может произвести на свет такое радикальное решение вопроса. И потому ему самому показалось, что он сказал что-то необыкновенное, потрясающее и в конец уничтожающее все мои козни. С другой стороны, мне стало ясно, что передо мной стоит действительно настоящий трус, мелкий эгоист, до того любящий свою мелкую обыденную комфортабельную жизнь, что уже одно слово ‘дуэль’, заключающее в себе некоторую возможность смерти, способно заставить его пойти наперекор всем своим взглядам и привычкам. Полковник был закоренелый холостяк и женитьба, несомненно, никогда не входила в его расчеты. Он любил ухаживать за женщинами, но намерения его по отношению к ним не подымались выше кратковременных обязательств. Уже то предложение, какое он сделал Александре Ивановне в экипаже и которое послужило яблоком раздора и привело меня сюда в несвойственной мне роли мстителя и дуэлиста, было для него чрезвычайно и указывало на известную глубину его чувства к моей свояченице… Но о женитьбе он, конечно, и не думал.
Однако, мне даже до известной степени льстило то обстоятельство, что он поверил в серьезность моего вызова на дуэль. Значит, я хорошо играл свою роль.
— Это, конечно, меняет дело, полковник! Но странно, очень странно, что Александра Ивановна могла так ошибиться… Конечно, если только то, что вы говорите, серьезно… — ответил я.
— Это совершенно серьезно… Уверяю вас, что это серьезно!
— В таком случае, я считаю свою роль конченной… Мне кажется, что в таком деле не может быть посредников. Только, полковник, вам следует делать ваше предложение как-нибудь так, чтоб оно было правильно понято…
— Я это сделаю… я… я непременно сделаю это, но… боюсь, что сейчас мой визит обеспокоил бы Александру Ивановну…
‘Ого! Все-таки он не теряет надежды как-нибудь отвертеться и рассчитывает на время…’ — подумал я и сказал вслух:
— Я этого не думаю. Она, кажется, совершенно оправилась… Притом же, едва ли было бы справедливо оставлять ее в таком тревожном состоянии.
— В таком случае… В таком случае, я приду вслед за вами… — промолвил полковник и вздохнул, как человек, которому ничего больше не остается…
Я встал и начал прощаться с ним, совершенно в таком тоне, как делал это раньше, когда мы были с ним приятелями. Но уходя, я взглянул на него и мне даже стало жаль бедного человека, которому пришлось вынести такую страшную душевную борьбу. Лицо у него было красное и все покрыто каплями пота.
Я вышел из кабинета и вступил в довольно длинный темный коридор. Чрезвычайное волнение помешало полковнику быть по обыкновению любезным и потому мне пришлось идти в темноте. Уже подходя к двери, которая вела на террасу, я вспомнил о Бултыгине. Во время объяснения я совсем не думал о нем. И теперь мысль об этом человеке показалась мне до того странною, что я даже на минуту остановился перед дверью. Я представлял себе, как он нетерпеливо ходит между кустами там, в парке, в глубокой темноте, с неистово бьющимся сердцем, кипящим любовью к женщине и жаждой отомстить за нее и вот мне предстоит сообщить ему о столь буржуазном конце моего объяснения с полковником. Тем не менее, я вышел на террасу и тихонько окликнул его.
— Я здесь! — послышался ответ из темноты. — Не могу понять, что вы могли там делать так долго?
— Мы объяснялись! — уклончиво ответил я.
— Какие же тут могут быть объяснения?
— Да вот, видите ли… Я сам так думал и в первую минуту… как это ни странно… я даже намекнул на возможность дуэли…
— Обязательно! — горячо воскликнул Бултыгин. — Другого исхода не может быть…
— А представьте, нашелся другой исход…
— Любопытно знать, какой?
— Самый мирный: полковник делает предложение Александре Ивановне…
Бултыгин нервно рассмеялся.
— Вот как!.. За кого же он принимает Александру Ивановну, если думает, что она, после той мерзости с его стороны, может принять это предложение?
— Друг мой, он принимает ее за умную женщину…
— Что вы хотите этим сказать?
— Да ведь у полковника, кажется, тысяч четыреста состояния?.. Ему за пятьдесят лет, он уже обременен всевозможными болезнями и, значит, непрочен…
— Однако, Василий Алексеевич, я не хотел бы слышать от вас такое мнение об Александре Ивановне…
— Ах, знаете что, Сергей Николаевич, давайте-ка лучше подождем конца и посмотрим, что выйдет. Неужто еще нам с вами ссориться из-за этих недоразумений? Полковник обещал сейчас явиться и лично объясниться с Александрой Ивановной…
— Но она его на глаза не пустит…
— А это ее дело.
Мы уже вышли из парка и были во дворе. Я довольно настойчиво посоветовал Бултыгину идти в сушильню, а сам направился в дом.

IX

По-видимому, Александра Ивановна знала о том, что я ушел к полковнику, и ждала результата. Иначе было бы странно столь быстрое успокоение ее нервов. Во всем доме было тихо. Петр Иванович махнул рукой на все эти ‘женские пустяки’ и возился с чем-то в сарае, стараясь наверстать потерянное время. Дамы разошлись по своим комнатам. Я постучался в дверь к Александре Ивановне и вошел.
Она уже переоделась и была теперь в легком, очень изящном капоте, придававшем ей слегка праздничный вид. Уж это показалось мне странным, так как дело шло к ночи. Она встретила меня вопросительным взглядом, полным любопытства и внимания.
— Я был сейчас у полковника, — сказал я.
— Да? И что же? — спросила Александра Ивановна.
— Если вы хотели, чтоб я его убил, — полушутя ответил я, — то я не исполнил своей задачи…
— Зачем же… убивать?
— Да вот Бултыгин совершенно приготовился к этому.
— Ах, Бултыгин… да ведь он сумасшедший!
— Значит, вы склоняетесь к более мирному решению недоразумения?
— Я, право… ни к чему не склоняюсь… Разве я о чем-нибудь просила?
— Тут дело не в этом. Мы, конечно, и без ваших просьб должны были потребовать у полковника объяснений. Вот я и отправился с этой целью. Но, вообразите, что полковник все это толкует совсем иначе.
— Как же? — с величайшим любопытством спросила Александра Ивановна.
— Да, знаете, до такой степени иначе, что просто непонятно, как могли вы разойтись во взглядах…
— Но как же, как же? — с видимо возраставшим любопытством воскликнула Александра Ивановна.
— Да просто он хотел сделать вам вполне честное предложение.
— Предложение? Как предложение? — с внезапным волнением промолвила Александра Ивановна, и на щеках ее вдруг выступили красные пятна.
— Да как вообще это делается: предложение руки и сердца.
Александра Ивановна поднялась и решительно закачала головой.
— Этого не может быть… Нет, этого не может быть…
— To есть, если я верно вас понимаю, вы ни за что не приняли бы такого предложения?
— Напротив… я вовсе не так глупа, как вы думаете.
— Позвольте, Александра Ивановна, я ничего подобного не думаю, но мне казалось, что нежное чувство связывает вас не с полковником, а с Сергеем Николаевичем… Впрочем, я не в праве касаться этого… Это дело вполне ваше и только ваше.
— Да, но этого не может быть… вы просто не так поняли… наверно! С какой стати полковник… — видимо путаясь, говорила Александра Ивановна, нервно прохаживаясь по комнате.
В это время на крыльце послышались медленные, неровные, тяжеловатые шаги, которые не могли принадлежать никому другому, как только полковнику. Я легко различал даже стук палки, на которую он опирался. И я с уверенностью сказал:
— Да вот, кажется, и полковник идет. Будет самое лучшее, если он сам объяснится с вами. Он наверно повторит вам то, что сказал мне.
— Только, пожалуйста, не уходите… пожалуйста! — с молящим взглядом произнесла она.
Я согласился остаться и приотворил дверь, чтобы осветить вход. Александра Ивановна быстро подошла к зеркалу, оправила кое-что в капоте, слегка занялась своими шелковистыми волосами и вообще привела себя в порядок.
— Сюда, полковник, сюда! — сказал я.
— Виноватым вход не воспрещен? — стараясь быть шутливым, спросил полковник.
— Если вы пришли с добрыми намерениями, то, конечно, нет… Двери открыты настежь! — сказал я.
— Батюшки мои, да как же могло быть иначе? — промолвил полковник, стоя уже на пороге комнаты. — Ну да, форма была неудачна, в этом я признаюсь и приношу повинную. Но намерений своих изменять не стану. Итак, глубокоуважаемая Александра Ивановна, позвольте при вашем почтенном родственнике повторить то самое предложение, которое вызвало с вашей стороны столь пагубное для меня толкование.
— Я не понимаю, полковник, — с видимым смущением начала было Александра Ивановна, но полковник перебил ее тоном человека, уже примирившегося с своей участью и вполне овладевшего своей ролью.
— Да тут и понимать нечего! Говорите да, или нет, вот и все! Если да, сейчас и ручки расцелую, а если нет, уберусь восвояси. Предлагаю вам руку и сердце и все прочее, что у меня есть. Да или нет?
— Это совсем другое дело! — как-то почти непроизвольно вырвалось у Александры Ивановны, и в глазах ее вдруг загорелось сияние, которое она напрасно старалась скрыть. — Я, полковник… я… согласна…
Полковник как-то неожиданно крякнул, по-видимому, от удовольствия, как делают после выпитой залпом рюмки водки, потом отбросил в сторону свою палку, быстро приблизился к Александре Ивановне и в самом деле начал целовать у нее ручки.
Мне присутствовать при дальнейшем развитии столь нежной сцены не представлялось никаких оснований. Я поклонился и вышел, не встретив при этом с их стороны ни малейшего протеста. На дворе была темень. В единственном окне сушильни виден был неяркий огонь и какое-то движение вокруг стола. Подойдя ближе, я увидел, что туда внесли самовар и, очевидно, готовились совершать там чаепитие. Я вошел в сушильню и в дверях столкнулся с Прокофием, которого, благодаря его французской бородке, в первую минуту вторично не узнал.
Тут были Петр Иванович, Курбетов и Бултыгин и сюда ждали дам.
— А! — встретили меня Петр Иванович и Курбетов, — наконец-то!.. Ну, — торжественно процитировал Курбетов, — ‘чем же кончилось разно-красиво пенье?’
— Да кончилось очень обыкновенно, — ответил я, и, в то время как я уже собирался назвать обстоятельства их настоящим именем, мой взгляд встретился со взглядом Бултыгина и я подумал: ‘Будет ли это вполне безопасно?’
— Ну, как же именно? — спросил Курбетов.
— Да, ведь вам, вероятно, говорил Бултыгин?
— Это насчет предложения? Так это же ясно, что он просто отвиливает. Хочет выиграть время, старый плут.
— Но однако же он в настоящую минуту находится у Александры Ивановны.
— Что? Что? — голосом, полным негодования, воскликнул Бултыгин.
— Да, он находится у Александры Ивановны и только что, при мне, повторил ей свое предложение.
— И она… — хотел было спросить Бултыгин, но я докончил за него:
— И она приняла его.
Бултыгин вдруг неистово забегал по комнате и бегал все время, пока мы обменивались взглядами по поводу происшедшего события. Петр Иванович находил поступок сестры странным, а Курбетов, напротив, видел в нем проявление высшей справедливости.
— Помилуй Бог, — говорил он, — этот пятидесятилетний эгоист, обладатель большого состояния, которое ему досталось зря, решительно без каких бы то ни было заслуг с его стороны, уже половину состояния всадил в свою утробу и точно так же всадил бы и остальное. Александра Ивановна — красивая девушка, умная, с прекрасным веселым характером… она имеет столько же прав на жизнь, сколько и он. Так вот она и воспользуется этой оставшейся половиной… Полковника она будет держать в подчинении, он перед нею на задних лапках будет ходить и таким образом выйдет великолепное супружество, какое редко встречается в природе.
В это время к Петру Ивановичу, сидевшему за столом, подбежал Бултыгин. Вид у него был странный, в глазах была видна какая-то настойчивость, губы дрожали.
— Петр Иванович, — воскликнул он прерывистым, почти задыхающимся голосом, — ради Бога… ради самого Бога, прошу, умоляю вас, дайте мне лошадей доехать до станции…
— Теперь? Сейчас?
— Сейчас… сейчас!.. Сию минуту! Я прошу вас…
— Но знаете после дождя дорога отвратительная! — отговаривал его Петр Иванович.
— Это все равно… пожалуйста, если можете… я вам буду очень, очень благодарен.
— Но послушайте, — промолвил Курбетов, — ведь теперь до самого утра и поездов никаких не будет.
— Все равно… все равно… я поеду сейчас!
— Батюшки, посмотрите-ка, какой дождь лупит! — сказал Курбетов, подходя к окну, и в самом деле дождевые капли, с каждой секундой учащаясь, начали стучать о стекла. — Эх, право, — продолжал Курбетов, — и что за воспалительность такая? Ну, что из того, что вы уедете? Разве от этого что-нибудь изменится? Ведь от того, что вы уедете, Александра Ивановна не откажется выйти за полковника, ибо в последнем случае пришлось бы допустить, что она мгновенно из умной женщины превратилась в глупую. Ведь поймите вы, как она умна! Я всю эту историю вот как наблюдаю. Ведь полковника она, можно сказать, тончайшей паутиной опутала и довела этот, порядочно уже истрепанный кусок мяса, до исступления. Вы думаете, эта сцена снимания с лошади, которую вы нам так художественно рассказали, была допущена зря? Как бы не так! Это, батюшка, план, адский план. Ведь полковник — натура грубая, хотя он и пьет тонкие вина и курит дорогие сигары. Его тонким кокетством не проймешь. А тут надо было ‘довести’, надо во что бы то ни стало! Ну, вот умная женщина и пустила в ход грубое средство. Ведь тут дело вот в чем: надо было, чтобы полковничья натура, так сказать, вышла из берегов. Она и не замедлила выйти. Получилось оскорбление. Надо было, чтобы полковнику грозила опасность оказаться не джентльменом. Это случилось. Надо было, чтобы полковник струсил. И это не замедлило прийти. И вот все эти обстоятельства дружным усилием сломили заскорузлый эгоизм старого холостяка. И он сделал предложение. Влюблен он в нее, как кот, а жениться боится из эгоизма… Теперь, как видите, все эти препятствия уже сломлены, женский ум победил. Да здравствует женский ум! Игра была верная, ходы были гениальные…
— Петр Иванович, ради Бога, дайте мне лошадей! — чуть не плача, воскликнул Бултыгин.
Петр Иванович вдруг поднялся.
— Хорошо, Сергей Николаевич, я сейчас распоряжусь, — с видимой покорностью сказал он и вышел.
Курбетов долго еще отчитывал Бултыгина, доказывая, что тот проявляет неуместную горячность, что лучше бы ему остаться, да на свадьбе попировать, но Бултыгин не слушал его, каждую минуту подходил к двери и прислушивался, не поданы ли лошади, и, очевидно, бесповоротно решил уехать.
Минут через пять послышался гул подъехавшего к сушильне экипажа. Гул этот сливался с шумом все более усиливавшегося дождя. Бултыгин подбежал к стулу, на котором лежал его чемодан, наскоро побросал туда свои вещи, запер чемодан, быстро напялил на себя пальто, схватил шляпу и порывисто протянул руку мне, потом Курбетову.
— Прощайте!
— Прощайте, безумец, не понимающий своего счастья! — сказал ему Курбетов. — Собственно говоря, вы должны были бы полковнику монумент воздвигнуть в благодарность за избавление. Это похоже на то, как если бы вас приговорили к повешенью, подвели к виселице и уже стали набрасывать петлю, но вдруг, откуда ни возьмись, явился полковник, столкнул вас с места, подставил свою шею и был вздернут вместо вас…
Я промолчал. Бултыгин, не слушая Курбетова, с чемоданом в руке выскочил из комнаты. Через несколько секунд мы услышали шум отъезжавшего экипажа.

X

Все остальное произошло так, как должно было произойти. Во всем был соблюден полный порядок. И никаких выдающихся событий не совершилось.
Ближайшее воскресенье было свидетелем торжества, быть может, величайшего из торжеств, какие только бывали в тех местах. Полковник нарядился в мундир, который он получил вместе с отставкой. Разумеется, мундир оказался ему порядочно узок, так как со времени отставки прошло уже около десяти лет, а за то время он порядочно-таки растолстел. Делать же новый мундир ему не было расчета, ибо в частной жизни он носил штатское платье.
Александра Ивановна была в белом платье, которое необыкновенно быстро было сооружено нашими дамами. При этом дамы обнаружили большое искусство в портняжном деле и, надо сказать правду, что платье было сшито прекрасно, и Александра Ивановна была в нем мила и кокетлива. Я и Курбетов, в качестве шаферов, нарядились в черные сюртуки. Это не вполне соответствовало торжественному моменту, но мы же не знали, что придется фигурировать в столь почетной роли и потому, отправляясь в деревню, фраков с собой не захватили.
Деревенская церковь была полна народу. Трудно понять, откуда они узнали о предстоящем событии. Никто не оповещал их, не было глашатаев, которые ходили бы по деревне и объявляли бы народу о том, что владетельный полковник женится. Священник оделся в самую лучшую ризу. Были зажжены все свечи, какие только нашлись в церкви. К дьячку, обладавшему довольно приятным высоким тенором, присоединился бас из местных крестьян, грамотей, певший обыкновенно на клиросе, и они вдвоем составили хор. Дьякон, у которого был довольно густой бас, напрягал все фибры, чтобы как можно громче и выше вынести конец Апостола. Все обошлось необыкновенно торжественно.
А после венчания в замке отставного полковника был устроен настоящий банкет. Правда, приглашенных было мало да и те, за исключением Курбетова, оказались родственниками, так как с этого момента все мы породнились с полковником. Тем не менее было пролито много шипучего вина и обед вышел очень веселым.
Только погода не соответствовала радостному дню. Вот уже четыре дня, как шел непрерывный дождь, и все земледельцы повесили носы, так как этот дождь был очень некстати. Именно нужна была сухая погода для того, чтобы благополучно убрать и смолотить хлеб. Поэтому у Петра Ивановича на лице была какая-то странная смесь торжественности с унынием, и Курбетов, не пропускавший случая сострить, говорил, что лицо его выражает ‘торжественное уныние’.
Это было понятно. Хлеб, только что скошенный, гнил на полях. Таким образом радость Петра Ивановича, а с ним и всех других земледельцев, в то время, когда после засухи пошли дожди и зелень на полях погустела и подросла, была преждевременна.
На другой день после венчания, когда Александра Ивановна уже переселилась в помещичий дом, в этом доме началась торопливая возня. Молодая помещица торопила своего мужа на Кавказ.
— Ему нужно лечиться! — говорила она. — Здоровье прежде всего.
По этому поводу Курбетов, отведя меня в сторону, объяснился следующим образом: ‘Ей просто здесь адски скучно и она надеется на Кавказе найти разнообразие’.
И в самом деле это было правдоподобно. Александра Ивановна приехала в деревню с весьма определенной целью: во что бы то ни стало скрутить полковника. Она достигла этой цели и больше ей незачем было сидеть здесь. А Кавказ представлял обширное поле для ее фантазии, и несомненно она торопилась не столько для полковника, сколько для себя самой, она не хотела терять времени и спешила воспользоваться преимуществами своего нового положения.
Когда все было готово, состоялись проводы. Опять появилось на сцену шампанское, чокались, высказывали пожелания, пили здоровье отъезжающих и остающихся. В качестве новых родственников, мы целовались с полковником.
Можно было, однако, заметить, что в последний час перед отъездом их Петр Иванович ходил хмурый. Когда я осведомился о причине такого несоответствующего случаю настроения, он объяснил мне:
— Да видишь ли, я не заплатил ему арендной суммы. Ну, и понятно, меня раздражает эта недоимка. Теперь он уезжает, и, пожалуй, деньги ему нужны на дорогу. Может быть, он и не потребует, да ведь неловко…
— Да ты просто спроси у него!
— Гм… спроси! Но представь себе, что он скажет: да, мне нужны деньги. Ведь все равно у меня нет.
Тем не менее, он все-таки решился напрямик сказать полковнику. ‘Уж извините, я опять прошу отсрочить мне арендную плату’.
Полковник замахал на него руками: ‘Полноте, что это вы? Ведь мы теперь люди свои, неужто нам с вами считаться?’
Только после этого ‘отпущения’ Петр Иванович присоединился к нам и принял участие в наших чоканиях и взаимных пожеланиях. Затем они уехали.
Дня через три случилось еще одно событие. Как-то привезли почту. Курбетов по обыкновению набросился на газеты и вдруг с его стороны послышалось какое-то странное кряканье, как будто внутри у него что-то треснуло.
— Что это ты?
— Ах, черт бы побрал мое легкомыслие! — воскликнул Курбетов. — Вовремя не опомнился и вот теперь мои бумаги кувырком летят. Надо спешить, пока еще не совсем поздно. Послушай, Петр Иванович, не можешь ли ты снарядить верхового, послать на станцию?
— Зачем тебе верховой?
— Надо дать телеграмму моему банкиру насчет продажи бумаг.
— Да ведь это теперь невыгодно.
— Разумеется, невыгодно. Но теперь я только половину потеряю, а если еще задержу, то могу потерять все. И так как я мог бы потерять все, а теряю только половину, то, следовательно, я еще в выигрыше. Ведь это ясно!
Снарядили верхового и Курбетов отправил свою телеграмму. А дождь вот уже вторую неделю лил непрестанно. Петр Иванович сперва надеялся на то, что он прекратится и еще можно будет просушить хлеб, но потом потерял надежду и махнул рукой.
— Все пропало! — угрюмо произнес он. — Вот разве после дождей трава вырастет, может на траве что-нибудь возьму.
Что касается собственно нас, приезжих петербуржцев, то мы решительно ото всего выиграли. Благодаря родству с владельцем имения, мы пользовались всевозможными льготами, полковник приказал своим клевретам оказывать нам чрезвычайные любезности. Мы, теперь уже даром, получали отличное мясо, великолепных откормленных кур, а по праздникам даже индюшек. Нам присылали множество фруктов. Мы гуляли в парке и пили превосходное вино. Без сомнения, это был чистый выигрыш.
Наступила вторая половина августа. Мы стали подумывать о том, что пора возвращаться в Петербург.
— Ну, что, — говорил Курбетов Петру Ивановичу, — ты и теперь будешь отрицать, что твое земледелие такая же игра, как моя биржа, тотализатор, рулетка и прочее, прочее? Вложил ты, брат, в землю все, что у тебя было, то же самое сделал и я, только я вложил не в землю, а в бумаги. Ты потерял все, а я половину. Но могло случиться и обратное. Я мог потерять все, а ты половину. Это простая случайность. И все оттого, что мы с тобой плохие игроки. А вот Александра Ивановна игрок тонкий, вот она и выиграла целого полковника со всем, что у него есть. А ставка эта хорошая… Но знаете, господа, — обратился он ко всем нам, — кто больше всех выиграл? Я вам скажу: Бултыгин. Ведь подумайте, он благополучно избежал самого тяжкого бремени, какое только может наложить на человека судьба, — супружеских уз! И в то же время, господа, хотите держать пари, что в Петербурге наш юный педагог сделается лучшим другом полковника и будет посещать его дом каждый день и в особенности каждый вечер? Я держу пари на всю сумму, оставшуюся мне от продажи моих бумаг! Я таким образом продолжаю мою игру.
Однако же никто из нас не подержал пари. Скоро мы простились с Петром Ивановичем и его семейством и уехали в Петербург.
В Петербурге одной приятной гостиной стало больше. Александра Ивановна оказалась чрезвычайно милой и приветливой хозяйкой, а полковник подчинился ей весь, ‘до кончиков ногтей’, как определял Курбетов, и очень скоро растерял все свои холостые привычки. После медового месяца, проведенного на Кавказе, он как-то очень уж быстро стал отяжелевать и все больше делался домоседом и чаще прибегал к компрессам и всевозможным снадобьям.
Но лучшим украшением гостиной полковника был несомненно юный педагог Бултыгин, про которого Александра Ивановна говорила:
— Это учитель наших будущих детей…

———————————————————-

Источник текста: журнал ‘Русская мысль’ No 11-12, 1898 г..
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека