Судьба, Потапенко Игнатий Николаевич, Год: 1896

Время на прочтение: 69 минут(ы)

Николай Олигер

Судьба

I

Уже по кибитке можно было узнать, кто приехал. Во всем уезде не было ни у кого такого экипажа, как у скирдинского батюшки, о. Мартирия. Он изобрел его сам и перед тем, как заказать, дал городскому кузнецу самые точные и подробные указания, когда же произведение было готово, он нарек ему имя, которое как нельзя более подходило к нему. ‘Вот уж поистине фантасмагория!’ — воскликнул он, любуясь своим созданием. Да так с тех пор и осталось за ним это название, и всякий, завидев издали удивительную кибитку, восклицал: ‘А, вон фантасмагория о. Мартирия едет!’
Это был недлинный, но очень широкий и высокий ящик, выкрашенный в цвет свежей малины. Над ящиком возвышался кожаный верх во всю его длину, с маленькими окошечками по бокам и сзади. Влезать в него надо было с дышла, и это не представляло больших затруднений, но зато, раз попавши туда, уже трудно было выбраться, так как внутренность его представляла глубокую яму, устланную мягкой периной и подушками.
Впрочем, в кибитке этой, со времени ее создания в городской кузнице, не ездил ни один человек, кроме самого о. Мартирия да его кучера Терешки, ноги которого болтались на воздухе, так что он ими свободно поощрял лошадей, вместо кнута. Она была и заказана применительно к чрезвычайному росту и толщине о. Мартирия, что, вместе взятое, давало его телу слишком много веса, а это обстоятельство во время продолжительных путешествий из города в Скирды заставляло его предпочитать горизонтальное положение всякому другому.
Таким образом, когда кибитка остановилась у ворот малеевского батюшки, о. Якова, все тотчас же поняли, что приехал скирдинский поп. Поняли это не только матушка, надрезывавшая в это время ветви у кустов в палисаднике, кухарка, изо всех сил, старавшаяся поймать курицу для супа, кучер Андрей, несший вязку сена в конюшню, но и собаки, расположившиеся во всех углах двора, где только была тень, — они не шелохнулись и не издали ни звука.
Но несмотря на то, что о. Мартирий всегда был, желанным гостем у о. Якова, ни матушка, ни кухарка, ни кучер не оставили своих занятий и не двинулись с места, чтобы выразить какие-нибудь признаки гостеприимства, — и единственной причиной этого было устройство кибитки о. Мартирия.
О. Мартирий приехал, это так. Но от этого момента до того, когда он появится во дворе, было еще далеко. Ведь ему надо еще выбраться из кибитки, а это дело не легкое. За это время матушка успеет срезать десятка два сухих ветвей, Андрей — отнести в конюшню и положить в ясли сено, кухарка — поймать курицу, чтоб подать ее на обед самому же о. Мартирию, аппетит которого давно уже вошел в поговорку среди уездного духовенства.
Кибитка остановилась у палисадника. Терешка неторопливо спустил обе ноги на дышло, потом, упираясь одной рукой в ящик экипажа, а другой — в спину лошади, слез на землю, положил кнут, опустил поводья и привязал лошадей к изгороди, затем опять подошел к кибитке, всунул голову под крышу и промолвил
— Батюшка! о. Мартирий! Приехали!
Тогда в кибитке началось движение. О. Мартирий отогнал от себя дорожную дремоту, потянулся, протер глаза и поднялся, а затем начал вылезать при помощи Терешки. И вот, когда его гигантские ноги, обутые в высокие сапоги, выглянули на свет, собаки сочли своевременным подняться со своих мест, лениво вытянуться и лениво же выйти за ворота, чтоб приветствовать гостя ласковым движением хвостов. Когда же из кибитки выдвинулась широкая спина о. Мартирия, и матушка подошла поближе и обратилась к Терешке с шутливою речью:
— Это ты медведя, что ли, привез к нам, Терешка, а? Должно быть, что так… Да нет, что-то не похоже… Эге-ге! (в это время показалась голова с черными растрепанными кудрями). Да это, кажись, духовное лицо! Так и есть. Здравствуйте, о. Мартирий!
Уже один этот тон, достаточно показывает, что с о. Мартирием здесь обращались запросто, по-приятельски. Так оно и было, да иначе и быть не могло, так как матушка знала его еще семинаристом, когда он был и статен, и тонок, и благообразен, принимала участие в приискании ему невесты, присутствовала на его свадьбе, а к несчастию — скоро и на похоронах его жены, и на ее глазах о. Мартирий растолстел с горя, до тех размеров, какие даже в духовном сословии считались чрезвычайными.
И, вылезая из кибитки, кряхтя и обливаясь потом, о. Мартирий слышал ласково-шутливый голос матушки и улыбался себе в усы. Когда же он, наконец, очутился на твердой земле, то первым делом приложился к пухлой и мягкой ручке матушки, а потом издал глубокий вздох, в котором выразилась вся тягота жизни непомерно толстого человека.
— Пфу-у! Доброго здоровья, Марина Лукинична.
— Вы это из города?
— Из самого.
— Заснули, должно быть, о. Мартирий?
— Да как же. Дорога, я вам скажу, такая, будто тебя за грехи в ад везут… Так тебя из стороны в сторону и качает: ну, и укачало… А о. Яков дома?
— Хоронить поехал. Тут один хуторянин, может, знали, Семен Крыга, помер… Да уж скоро, я думаю, вернется. Ну, пойдемте же в дом, о. Мартирий. А ты Терешка, заезжай во двор, да распряги лошадей, да сена им дай. У нас сено свежее, только что накосили… Эй, Андрей, отвори ворота! Пойдемте, о. Мартирий…
Матушка была высокого роста и далеко не бедной комплекции, но рядом с о. Мартирием, когда они шли через двор к крыльцу, она казалась тоненькой. Она расспрашивала его о том, что нового в городе, а о. Мартирий как-то загадочно не отвечал прямо на вопрос, а неопределенно махал рукой и говорил:
— Э, что ж там может быть такого? Все стоит на старых местах. Ну, да погодите, все расскажу… Дайте дух перевести.
И матушка чувствовала, что у него что-то есть, но более не приставала к нему с расспросами. Есть вещи, которые нельзя рассказывать так себе, зря. Они теряют весь свой смысл, если говорятся без соответствующей обстановки. А когда обстановка налицо, они как бы сами себя рассказывают.
А что о. Мартирий заехал неспроста, это было видно по всему. Говоря о надеждах на урожай в Скирдах, он раза три осведомился о том, скоро ли приедет о. Яков, — очевидно, для настоящего рассказа необходимо было присутствие о. Якова, — а когда они вошли в дом, то он, по-видимому, без всякого повода, спросил:
— Ну, что же, как ваш молодец?.. Не женили его еще, а?
Матушка слегка удивилась.
— Зачем же этак-то торопиться, о. Мартирий? — промолвила она. — Нашему Васеньке всего только девятнадцать годков…
— Гм!.. Оно, конечно… Ну, а все же того… Не мешало бы…
Матушка подумала: ‘Неспроста, неспроста это… уж не приглядел ли он невесту?’
Но мимоходом она позаботилась об устроении обстановки, шепнув горничной девке Аксюшке несколько слов, результатом которых было постепенное появление на столе: скатерти, тарелок, вилок с ножами, графинчика с полынной настойкой, селедки, маслин, вяленого рыбца, холодной курицы, куска вчерашнего пирога и вообще всего того, что носит название ‘легкой закуски’.
— И зачем это вы беспокоитесь, матушка? — оказал о. Мартирий, — и совсем этого не надо…
И при этом весьма доброжелательно посмотрел на вяленого рыбца, к которому питал необычайную слабость.
— А уж это мое хозяйское дело, о. Мартирий! — возразила матушка таким тоном, как будто не знала его слабости и хотела заставить его принести маленькую жертву и съесть рыбца.
Сама же она, между тем, выглядывала в окошко, с нетерпением поджидая о. Якова, так как была уже окончательно уверена, что у о. Мартирия ‘что-то есть’.
В раскрытое окно пахнула струя свежего весеннего воздуха. О. Мартирий, испросив позволения у хозяйки, снял рясу и расстегнул ворот кафтана. Он развалился на диване и наслаждался прохладой, которой, очевидно, не было в глубине кибитки. Послышался гул, к воротам подъехала мужицкая повозка, в которой привезли с хутора о. Якова и дьячка, но этот последний, захватив с собой узел с облачением, тотчас, пошел домой.
— А у нас гость! — кликнула матушка в окно.
— Да уж я вижу — фантасмагория стоит!.. — смеясь, ответил батюшка. — Пошли-ка Аксинью забрать хлеб. И тут еще сыру овечьего мне пожертвовали. Вот и угостим о. Мартирия.
Через минуту в комнату вошел о. Яков. Он был человек умеренного сложения и терял во всем не только перед о. Мартирием (перед которым он казался как бы несуществующим), но и перед матушкой. Зато у него была славная борода, — длинная, широкая, седая, придававшая ему вид какого-то величия. Он был гораздо старше о. Мартирия, у которого не было еще ни одной седины.
— Ну, садитесь же за стол, о. Мартирий! — сказала матушка после того, как иереи поцеловались и обменялись словесными приветствиями. Она, со свойственной ей выдержкой, сохраняла вид спокойствия, но в душе у нее кипело желание поскорее узнать то ‘нечто’, которое о. Мартирий привез из города и хранил до приезда о. Якова.
Так как обстановка на столе уже была полная, то о. Мартирий внял приглашению матушки, поднялся, помолился на образа и сел за стол.
— Экие у вас рыбцы удивительные! — сказал он, закусывая после водки рыбцом. — И откуда вы их только достаете? — Потом он обратился к хозяину: — Вам, о. Яков, кланяется о. благочинный… Он скоро будет у вас…
— Что ж, милости просим… У меня всегда все в исправности… — ответил о. Яков, поняв это в том смысле, что благочинный желает произвести у него ревизию.
— Нет, не о том… Тут совсем другое…
‘Ага, я так и думала!’ — промелькнуло в голове матушки. А о. Мартирий, не желавший все интересные вести выложить сразу, продолжал цедить понемногу:
— Я к нему заехал по делу… У нас, как вы знаете, с о. Петром нелады идут… Ах, знаете, нет хуже, как два священника в одном приходе. Вот уж я вам завидую, о. Яков, что вы себе — один…
— Так что же отец-то благочинный? — не выдержала матушка и спросила-таки.
— Да… так я, говорю, заехал по делу. Ну, поговорили мы о своем, выпил я у него чаю и прочее… Вот он мне и говорит: вы, говорит, будете у о. Якова? Я говорю: не имел, говорю, в виду, но, ежели надо, могу заехать. Мне почти по дороге, небольшой крюк, говорю… Нет, матушка вы прямо волшебница. Нигде такого рыбца не едал, как у вас… Уж вы меня научите, где доставать…
— Я вам, о. Мартирий, десяточек в вашу фантасмагорию положу… — сказала, матушка, как бы желая этой невинной взяткой поощрить его к более краткому изложению.
— Ну, зачем же вам беспокоиться?.. А впрочем — спасибо. Потому что рыбцы действительно того… необыкновенные рыбцы… Да. Так я говорю: заеду к о. Якову. — А что, говорит о. благочинный, не знаете, женили они своего сына?
— Женили? Василья? — с удивлением переспросил о. Яков. — С чего же это он? Василий совсем еще дитя…
— Ну, как вам сказать… Оно, конечно… так ведь это ж не я, а о. благочинный спросил. Я говорю: кажись, нет еще. А он говорит: так вы скажите о. Якову, что ежели он сына поторопится женить, то из этого может выйти благо…
— Благо, говорите? — с большим участием спросил о. Яков.
— Да, о. благочинный сказал так. Передайте, говорит, о. Якову, что через две недели преосвященный владыка путешествие по епархии совершать намеревается, и еще вчерашнего дня меня к себе призывали, и спрашивал, — это, то есть о. благочинного. Я, говорит, желал бы в Троицком монастыре торжественное богослужение отправить и кого-нибудь в сан рукоположить, так не имеется ли кого достойного? О. благочинный просил времени подумать, а вам велел передать, что ежели б ваш сын был женат, так он бы его владыке к дьяконскому сану представил…
— Да что вы говорите? — воскликнула матушка, как бы не веря ни о. Мартирию, ни своим собственным ушам.
— Я, матушка, за что купил, за то и продаю! — скромно ответил о. Мартирий. — Как о. благочинный мне сказал, так и вам говорю. О. благочинный к о. Якову большое расположение имеет, это, я думаю, вам небезызвестно… И случай действительно редкий. За вакансией дело не станет, хотя бы и у нас в Скирдах…
— Чего же лучше? — промолвила матушка. — Ты как полагаешь, о. Яков?
О. Яков, до сих пор молчал, потому что не был так экспансивен, как матушка. Сообщение о. Мартирия ему было так же приятно, как и ей, но он ко всякому делу прежде всего прилагал свой, приобретенный долгой жизнью, скептицизм. О. Мартирий, конечно, человек добрый и искренно расположен к нему, но по части передачи известий не особенно надежен. Голова его редко бывает в том состоянии, в каком создал ее Бог: большею частью он или слегка выпил, или слегка в похмелье. Можно предположить, что, отправляясь к о. благочинному, как к начальству, он поудержался от возлияний, но нельзя быть в этом уверенным. О. благочинный мог говорить что-нибудь такое, например, высказывать желание услужить о. Якову или сожаление по поводу того, что у него, о. Якова, такая неудача с сыном, — ну, а о. Мартирий прибавил еще своего доброжелательства, бессознательно украсил не совсем трезвой фантазией, и вышло нечто очень приятное. А то еще могло и так случиться: ехал о. Мартирий в своей кибитке, и ему все это приснилось.
Поэтому он и на вопрос матушки ответил очень осторожно:
— Ежели бы устами о. благочинного, как говорится, да мед бы пить… Что-то уж очень это хорошо, о. Мартирий.
— И я не говорю, что худо! — подтвердил о. Мартирий и затем, взглянув в глаза о. Якова и прочитав в них сомнение, он прибавил: — Вижу, вижу, о. Яков, ваши мысли… Вы думаете: уж не с пьяных ли глаз это примерещилось о. Мартирию, а?
О. Яков смутился. Ведь, в сущности, он почти так думал. Но надо было опровергнуть.
— Нет, не то, о. Мартирий… А как бы вам сказать… Очень уж это лестно выходит… как сон… Ну, и не верится…
— Рассказывайте! Наверно так подумали. Только я вам скажу, о. Яков, не сомневайтесь. Оно, действительно, бывает, что со мной иной раз случается этакое… не отрицаю. Но на сей раз ничего такого не было… То есть ни в одном глазу. Истинно вам говорю это. И совет вам мой таков: вам к о. благочинному самолично съездить и окончательно поговорить. А там как хотите…
— А само собою съездить. Непременно съезди, о. Яков! — воскликнула матушка.
Она ни на минуту не сомневалась в достоверности известий о. Мартирия. Благо, которое, по его словам, предстояло ее сыну, ослепило ее.
Что же касается о. Якова, то он до конца выдержал свой характер и на советы о. Мартирия отвечал: ‘подумаю’, ‘оно, конечно’, ‘а все-таки сперва надо известить’, словом, вел себя таким образом, что о. Мартирию показалось, будто дьяконство для своего сына он не считает таким уж великим благом. И он слегка даже обиделся и заторопился ехать.
‘Бог знает, — думал он, — считаешь, что принесешь человеку великую радость, и большой крюк для этого делаешь, а ему как будто все равно’.
Напрасно матушка оставляла его обедать, — он выдумал какую-то требу, которая будто бы призывала его. Единственное, от чего он не мог отказаться, несмотря на оскорбленную гордость, это от десятка рыбцов, которые прежде него полезли в кибитку.
Впрочем, надо сказать, что, прощаясь с хозяевами, о. Мартирий не обнаружил ни раздражения, ни обидчивости. Он даже воспользовался минутным отсутствием о. Якова, подошел к матушке, с которой у него были вообще более доверчивые отношения, и чрезвычайно конфиденциально спросил:
— Ну, а ежели, в случае чего… невесту в предмете имеете?
— Н-нет… Так, чтобы иметь определенно… Нет! — почему-то не очень уверенно ответила матушка.
— Так вот же вам: приезжайте ко мне в Скирды, и мы там поговорим. Только с сыном Василием приезжайте…
— Что же у вас, о. Мартирий? Вы уж говорите прямо…
— Дьякона Порфирия Благоволенского помните? Лет восемь как помер… В Скирдах служил. Так вот его дочка, Лизанька… Сиротка круглая, да это ничего… Сердце доброе, и из себя красива… Вот увидите. Хорошая пара будет… Спасибо мне скажете…
В это время из кабинета вышел о. Яков и, шутя, заметил:
— А вы уже мою матушку исповедуете, о. Мартирий? Какие тут у вас секреты?
Но о. Мартирий, после того как усомнились в достоверности его известий и недостаточно оценили сделанный им из дружбы большой крюк, не доверял о. Якову. Поэтому он сказал:
— Нет это мы так… Насчет рыбцов секретничаем…
А матушка, как бы молчаливо присоединившись к заговору, ничего не возразила.
И о. Мартирий забрался в свою фантасмагорию и уехал.

II

Когда кибитка, проехав сотни две шагов, повернула направо и скрылась за углом дома, матушка посмотрела на о. Якова и воскликнула дрожащим от волнения голосом:
— Ох, даже не верится!
— То-то и оно, что не верится… — с чрезвычайной серьезностью ответил о. Яков. — Ежели б о. благочинный хотел передать такое дело, то не о. Мартирия выбрал бы… О. Мартирий хороший человек, но слаб… Вот оно что…
— Как же мы будем, о. Яков?
— Да ничего не поделаешь. Надо ехать в город… Вели запрягать…
— А надо… Кто ж его знает? А вдруг и в самом деле…
— Не верится, не верится… Ну, а все же, — как бы сам с собой размышляя, говорил о. Яков. — Ежели бы такое счастье, чтобы Василия в люди определить, так уж не знаю… чего бы я только ни сделал… А ты вот что, матушка, вели запрягать, да не забудь положить в бричку для о. благочинного гостинца, уж ты лучше знаешь там, чего… Что ж! Почему бы и не так? На преосвященного владыку иногда этакое благорасположение находит… А о. благочинный в большом доверии у него… Ну, и к нам, хорош. Почему же бы и не так? Бог наказал нас Васильем, ну, а теперь, может, и помиловать хочет.
Матушка не теряла времени и тотчас же велела Андрею запрягать, сама же отправилась в погреб, пригласила туда кухарку и там устроила с нею маленький хозяйственный совет. Затем произошло извлечение изрядного куска свежего творогу из-под деревянного круга, придавленного тяжелым камнем, светло-желтого майского масла из огромной макитры и целого окорока, мирно висевшего у потолка. В то же время Аксинья успела изловить индюшку, безжалостно лишить ее жизни, облить затем кипятком, снять с нее перья и вообще придать ей настолько благообразный вид, чтобы ей не стыдно было появиться в доме о. благочинного. Все это было заключено в рогожу и уложено в ящик, в задней части брички, когда Андрей подкатил на ней к крыльцу.
О. Яков вышел в рясе и в черной поярковой шляпе, а в руках вынес высокую круглую жестяную коробку, в которой заключалась бархатная камилавка. Этот головной убор он оберегал от пыли и потому решил надеть его только при въезде в город. На прощанье он сказал матушке:
— Только, ради Бога, ничего ты не говори Василью… Знаешь, может, все еще окончится пуфом… Зачем смущать его душу? Уж ты удержи свой язык.
— Ну, что ты, о. Яков? С чего бы это я стала? Неужели я не знаю? — ответила матушка.
Но едва бричка выехала со двора, как матушка почувствовала неотразимую потребность дать такой или иной ход делу. Если о. Мартирий немного и приукрасил, то все же что-нибудь было. Ну, может быть, благочинный только намекнул, так уж о. Яков до чего-нибудь договорится. А сидеть вот так и ждать его возвращения из города, и ничего не предпринять, — это было свыше ее сил.
И первое ее душевное движении клонилось к тому, чтобы нарушить завет о. Якова.
— Послушай, Аксинья, ты не видала паныча? — спросила она у горничной.
— А где ж мне их видеть? — ответила Аксинья, в языке которой вообще не существовало ни ‘да’, ни ‘нет’, а заменялись они какими-то полувопросительными отрицаниями и утверждениями.
— Гм!.. Куда ж он девался?
— Да должно быть не на току ли они, в соломе спят… Где же им больше быть?..
Это было правдоподобно. Солома на току или, в последние дни, свежее, еще даже не утратившее зеленого цвета, сено — были постоянным ложем единственного сына о. Якова и матушки, того самого сына, посредством которого, по словам о Якова, Бог наказал их, и посредством него же теперь хотел их помиловать.
Он полюбил это место с первого же дня после своего прибытия из семинарии, где пришли к заключению о его окончательной неспособности воспринимать науки. Это было прошлым летом. Тогда на току стояли скирды хлеба и соломы, и шла молотьба. Василий находил звук цепов весьма мелодичным и, зарывшись в солому с головой, засыпал под эти звуки, как будто они были волшебной музыкой. Когда наступила зима, ему пришлось отказаться от этого блаженства и заменить лоно природы крепко нагретой лежанкой, а музыку цепов — мурлыканьем жирного матушкина кота. Впрочем, суть дела не изменялась, и здесь ему спалось так же хорошо, как и в соломе, под жаркими лучами летнего солнца. Но вот, пришла весна, лучи солнца опять сделались теплыми, на току появился стог нового сена, и Василий снова переселился, как он говорил, на дачу. Никогда ни в одном положении он не чувствовал себя так хорошо, как в этом. Казалось, что за пять лет семинарской жизни, не принесшей никаких плодов, он ни разу не высыпался как следует и теперь хотел это наверстать. Казалось также, что ничто из окружающего мира его не заботило, жизнь как бы проходила мимо него, не задев его вовсе. Он смотрел на все своими спокойными, как бы застывшими в одной думе, глазами, и ничто его не волновало: ни постоянные укоры со стороны о. Якова за то, что он не оправдал возлагавшихся на него надежд и не захотел учиться, ни молчаливые, исполненные любви и жалости, взгляды матушки, ни сочувственные киванья головой знакомых, словом — решительно ничто.
Матушка в глубине души чувствовала, что нарушает завет о. Якова, и потому все ее дальнейшие действия в этот день имели вид тайны. Казалось бы, было очень простым делом послать ту же самую Аксюшу на ток, чтобы разбудить Висилья. Но у нее было такое ощущение, что в таком случае, она как бы и Аксюшу посвятит в тайну, и она предпочла обойтись без ее услуг.
Надо было пройти через довольно обширный двор, миновать сарай и конюшню. Приотворив дощатые ворота, матушка устроила для себя небольшую щель и пролезла в нее с некоторым усилием.
От прошлогодней соломы остался только небольшой холмик. Круглый ток (гумно) слегка порос молодым бурьяном. Неподалеку от него стояла пришедшая в негодность повозка с одним колесом, со свалившимся на сторону ящиком. Все это вместе могло бы представить довольно печальный вид, если бы из-за повозки весело и молодо не выглядывал жирный коренастый стог, свежего зеленого сена, от которого еще веяло ароматом поля, если бы надо всем этим по бледно голубому небу не плыло яркое весеннее солнце, щедро разливавшее по земле тепло и свет.
Вокруг стога было рассыпано много сена, — очевидно, был урожай, и им не дорожили. Матушка обогнула стог, и пошла к тому месту, где от него падала короткая тень. Тут, вытянувшись во весь рост, лежал на спине детина. Голова его уж вышла из пределов тени, и лицо было предоставлено в полное распоряжение мухам, — но сон его был так сладок, что спящий этого не замечал.
Матушка остановилась и с улыбкой посмотрела на свое детище. Хотя она и разделяла мнение о. Якова, что посредством Василья их наказал Бог, тем не менее смотрела на него с бесконечной нежностью. Даже в качестве Божия наказания и при всех своих несовершенствах, Васенька был для нее самым дорогим существом на свете, и — надо сознаться! — сам о. Яков — увы! — стоял в ее сердце вторым номером после него.
Василий обладал большим ростом матушки, и лицо его носило на себе все ее черты. Те же большие серые глаза, только не наделенные такой подвижностью и той проницательностью, которая дается лишь жизненным опытом, те же густые темные брови, ровный, немного больше, чем следует, широкий нос, красиво очерченный рот, в общем Василий был красив и хорошо сложен, только держался мешком и все смотрел куда-то в сторону. Усы у него еще только собирались расти, а на подбородке и щеках пробивалась негустая светлая бородка. Зато голова его была украшена чудными русыми кудрями, а на щеках, нагретых солнцем, играл яркий румянец.
— Вася, Василий! — осторожно, чтобы не испугать его, кликнула матушка, но тот, разумеется, не откликнулся. Она повторила погромче, но, в конце концов, пришла к заключению, что его надо растолкать. Тогда она наклонилась к нему, протянула руку, прогнала с его лица, мух и погладила его кудри.
Василий открыл глаза, но солнечные лучи заставили его тотчас же закрыть их. Когда глаза открылись вторично, то выразили крайнее недоумение по поводу того, что кому-то понадобилось нарушать его покой, и что, следовательно, кто-то может иметь в нем какую-то надобность. Это было странно. Когда, около года назад, он вернулся из семинарии в качестве неспособного к ученью юноши, о. Яков предпринял ряд попыток, чтобы приставить его к какому-нибудь делу. Пробовал Василий учить детей, но оказалось, что он решительно не умеет передать им те немногие знания, которые у него были, недели три он сидел в городе в какой-то канцелярии, над бумагами, но, переписывая их, он не видел строчек, хотя и смотрел на них, а мысли его витали где-то в беспредметном пространстве, и от этого он пропускал не только буквы, слоги и слова, но целые строчки, целые страницы. Разумеется, его оттуда взяли и посадили дома за переписку метрических книг. Но тут уж произошло нечто невозможное: родившиеся тотчас умерли, умершие были обвенчаны, а над вступившими в брак был, совершен обряд погребения. Все перепутал Василий.
— Нет, — сказал о. Яков, — ничего из тебя не выйдет. Одна только скорбь! — И предоставил Василья самому себе. С тех пор его не беспокоили, и Василий привык к мысли, что он существо, никому и ни на что не нужное, рожденное на свет как-то по ошибке, вместо кого-то другого. И он бродил по полям, голова его была полна неопределенных мечтаний, — о чем? этого он ни за что не смог бы определить, — о чем-то лучшем, чем ученье в семинарии, чем учительство в школе, переписка бумаг в канцелярии, и вообще — чем его земное существование. А когда ему это надоедало, он зарывался в солому или на печку, смотря по времени года, и спал.
— Будет, тебе спать Вася! — промолвила матушка. — Все ты спишь, да спишь…
— Это вы, мамаша? — спросил, Василий, подняв голову и спину, но оставаясь на сене с протянутыми ногами — А что, разве что-нибудь такое, а? — Он протирал, глаза и, с просонков, выражался еще не совсем ясно.
— Да нет, ничего такого… Приезжал о, Мартирий…
— О Мартирий? Гм!.. Ну, так что ж? Уехал? — молвил, Василий, которому это, впрочем, было решительно все равно.
— Уехал… И знаешь, что он сказал? Вам, говорит, пора вашего Васеньку женить… И не то чтобы шутил, а серьезно…
— Женить? Зачем же это?
— А видишь… — Матушка тоже села на сене и придвинулась к нему ближе. — Видишь, это он не от себя, а от о. благочинного. Архиерей по епархии будет ездить и хочет в Троицком монастыре кого-нибудь посвятить… Так о. благочинный и велел сказать о. Якову, что если б тебя женили, так он тебя к дьяконству представил бы…
— К дьяконству? — переспросил Василий. — Отчего ж меня? Разве мало народу для этого?
— Народу-то найдется, сколько угодно желающих, а только о. благочинный хочет нам приятное сделать… Что ж, Васенька, это дело хорошее… И о. Мартирий говорит, что у них в Скирдах ваканция есть… Оно близко… А что ты молод, так это даже хорошо: греха меньше. Я вот, думаю насчет невесты. Есть одна на примете, да только не знаю, как ты…
— А, уже есть? — спросил Василий.
— Да, был разговор… Только что она простая, необразованная… Да зачем тебе образованность? А девица красивая, и хорошее приданое можно взять… Гончаря на хуторах знаешь?
— Мотря?
— Ну, да. Его дочка. Она пойдет с удовольствием. Гончарь — мужик богатый. У него одной земли сто десятин, а сад какой! Мельница есть… А дочка-то у него одна… Как ты думаешь?
— Мне все равно, мамаша… Как хотите, так и сделаю…
— Вот и хорошо… А то о. Мартирий говорит, что у него на примете сиротка, есть, покойного Благоволенского дочка… Лизанька… Ну, что ж? У нее за душой ничего. На что такую брать? По крайности, жена в дом готовое хозяйство принесет… А ты все-таки подумай над этим, Васенька… О. Яков поехал в город к благочинному по этому самому делу… Так пораздумай себе, а я схожу к Марье Дмитриевне. Дело есть…
Матушка поднялась и пошла в дом Она узнала то, что ей было надо. Женить Васеньку на дочери богатого Гончаря — эта мысль давно не давала ей покою. Гончарь к ним ездил часто и всегда привозил с собой либо мешок жита, либо меру яблок, или других плодов, либо свежей, только что пойманной рыбы… Мужик он был тароватый, разговорчивый, любивший выпить, но никогда не допускавший свою голову до одурения. У него тоже давненько уже копошилась в голове честолюбивая мечта выдать дочку за поповского сына и сделаться родней батюшке, и этими одинаковыми мыслями они нередко обменивались с матушкой, высказывая их, однакож, тончайшими намеками. Гончарь, например, говорил: ‘Э, что гроши! Гроши — прах. Я не знаю… Кажись, все свои гроши отдал бы за то, чтобы у меня была почтенная родня. Говорю вам, матушка, гроши мне даже не радость. Что гроши, когда ты есть мужик, и дети твои мужиками будут, мужиками и помрут?’
А матушка отвечала ему:
— Нет, этого не говорите, Кондрат Терентьич. Вы даже очень можете возвыситься. С таким человеком, как вы, всякому приятно родство иметь… Что ж звание? Вот у нас, примерно, звание, — а все же сына в люди никак вывести не можем… Средства наши малые. Ежели бы со средствами, конечно, многого можно бы добиться…
— Это вы опять же насчет грошей? Хе? Да я бы отвалил их, сколько надобно, и не поморщился бы…
Посторонний человек, пожалуй, подумал бы, что они разговаривают так себе, чтобы время провести, но Гончарь и матушка отлично понимали друг друга и знали, что говорят не на ветер. Ну, а теперь пришло время заговорить об этом уж прямо, и с этой-то целью матушка пошла к Марье Дмитриевне.
Марья Дмитриевна была просто — Марья Дмитриевна, у нее не было другого прозвания. По всей вероятности, в свое время оно было, но потом утратилось. Есть люди очень известные, всякий уличный мальчишка знает, где они живут, куда ходят в гости, кто к ним ходит, когда и что они едят, когда спать ложатся, — но никому неизвестно с достоверностью, кто они такие. Марья Дмитриевна когда-то была ключницей у местных панов, когда они еще были панами и владельцами Малеевки. Но это давно уже кончилось, паны разорились, утратили Малеевку и разошлись по белому свету, и от былого величия их уцелела чуть ли не одна только Марья Дмитриевна. Жила она ‘своими средствами’, — то есть, ничего не делая, если не считать кормления кур, голубей, гусей и прочей домашней птицы. В селе был у нее домишко, и все знали, что она — вдова, но когда она стала вдовой и кто был ее муж, — этого никто не знал, потому что вдовство она принесла с собой в Малеевку.
Но так как Марья Дмитриевна ничего не делала и по воскресеньям ходила в церковь в дамской шляпке с длинными лентами, то она естественно причислялась к деревенской аристократии. С другой стороны, так как матушка была приблизительно в таком же положении, с той только разницей, что носила шляпку без лент, — то между ними была дружба. Марья Дмитриевна сочувствовала всем начинаниям матушки и, разумеется, давно была осведомлена насчет ее надежд на Гончаря, и, конечно, матушка не могла доставить ей большего удовольствия, как сообщив ей о том, что настало время надеждам перейти в действительность. Мы не будем рассказывать, как произошло это свидание, потому что во-первых, оно произошло при закрытых дверях и с соблюдением строгой тайны, а во-вторых — мы еще встретимся с Марьей Дмитриевной. Укажем только на последствия: Марья Дмитриевна села в повозку (у нее были собственная повозка и лошадь) и поехала на хутора, сколько можно догадываться — к Кондрату Гончарю.

III

Матушка оставила Василия на сене, с протянутыми вперед ногами. Волосы его были взъерошены, и из них в беспорядке торчали стебельки сена и засохших полевых цветов. Теперь уж он весь сидел под солнцем и не обращал на это внимания. Все эти новости поразили его. Когда его пробовали приспособить к какому-нибудь делу, отдавая то в учители, то в чиновники, он шел на это, как говорится, ‘спустя рукава’, заранее зная, что все это так себе, ни к чему. Он видел, что в этом состояло желание о. Якова, и шел, но ни одна из его душевных сил не откликалась на эти дела. Когда же заговорили о дьяконстве, он почувствовал в этом как бы нечто роковое и неизбежное. Духовная должность была у него в роду, куда бы ни бросала его судьба, в какие бы положения ни ставила, все равно в конце концов приведет его к духовной должности, как приводила до сих пор всех его предков и всю его родню. Этого обойти никак нельзя. И потому душа его откликнулась на это известие со всею живостью, какая только ей была свойственна, и он погрузился в думы.
До сих пор, он, был в таком положении, как если бы глухонемой ощущал голод, но знаки, которыми он выражал это, были непонятны окружающим. И вот ему предлагают платье, теплую постель, красивые виды, но все это не то. И вдруг нашелся человек, который понял его знаки, и ему дают есть.
Василий с детства отличался наклонностью к мечтательности. Первые его годы прошли среди полей и садов теплого юга. Предоставленный самому себе, он проводил время с птицами и собаками, лошадьми и телятами, просиживал подолгу над речкой с удочкой в руке, забирался по уши в воду и плескался в ней, разрушал птичьи гнезда, воспитывал молодых галок и скворцов, и не подозревал, что жизнь состоит не в этом, и что детская свобода была ему дана только на очень короткое время. И тогда никто не говорил, что Василию Бог отказал в способностях, и что у него недостатки преобладают над достоинствами. Напротив, это был мальчик живой, подвижный, ловкий и находчивый в тех делах, которые составляли сферу его детской жизни. Родители любовались им, а знакомые говорили, что он далеко пойдет.
Но как только его отвезли в школу, с ним вдруг случилось что-то необыкновенное. Мальчик сделался вялым, молчаливым, безответным, его ум, до сих пор удивлявший всех своей живостью, детской остротой, находчивостью, как-то вдруг потускнел, и он с первого же года попал в разряд ‘ослов’. Слишком уж резок был переход от полей и садов, от птиц и собак, от речки и голубятни к суровым школьным коридорам, где все делалось по правилам, по часам, по звонкам, где все было сухо, холодно, казенно, все давило и стискивало детский ум. Василий был как бы раз навсегда изумлен всем этим, о существовании чего он и не подозревал, и выражение удивления, смешанного со страхом, так и осталось навсегда в его глазах. Его ум походил на пылавший веселым огнем костер, поверх которого зачем-то насыпали кучу влажной земли, и вот больше нет красивых, огненных языков, подымающихся к небу, а только слабой струйкой пробивается дым — единственное свидетельство о том, что в глубине еще тлеют сухие ветви.
Ученье было его отчаяньем, потому что он хотел учиться, — хотя бы для того, чтобы сделать удовольствие о. Якову и матушке, — но не умел. Эти сложные книги, написанные чуждым ему языком, каким никогда никто не говорил с ним, эти оторванные от жизни понятия, которые ему ни для чего не были нужны, — все это решительно не прививалось к его мозгу. С этого времени он, составлявший всегда радость и гордость о. Якова и матушки, стал для них источником мучений, и они начали рассматривать его, как Божие наказание. Кончилось тем, что его признали окончательно неспособным идти вперед и вернули в Малеевку. Но Василий уже привык относиться ко всему на свете равнодушно, и то, что было для отца Якова величайшим несчастьем, для него не было ничем. Он сам как бы не принимал участия в своей собственной жизни, а предоставлял ей идти своим путем.
Но теперь он почувствовал, что его как бы что-то призывает, нечто неизбежное, судьба. И он углубился в свои мысли.
Прежде всего его женят. Что это значит? Это значит, что его жизнь на веки-вечные соединят с жизнью другого человека, о котором он не имеет понятия. Мотря Гончаривна? Что это такое? Простая девка, такая же, как и все деревенские девки, как и вот эта Аксютка, что ставит у них самовар, с тою только разницей, что у Мотри, как у богатой, ситцы на платьях пестрее, да черевички червонее, да намиста на шее больше. Так на ней жениться? Ну, да, конечно, за нею дадут и деньги, и сад, и мельницу, и землю… А зачем ему деньги, и сад, и мельница, и земля? Никогда у него не было склонности ни к торговле, ни к хлебопашеству, ни к садоводству. И вот все это он получит, и все это ему не нужно, но в придачу ко всему у него будет еще Мотря, да многочисленная родня во главе с вечно подвыпившим Кондратом Терентьевичем и его широколицей жинкой, которая хоть и морщится, когда пьет водку, но тем не менее пьет ее исправно. Все они будут к нему ездить, входить в дом, как свои люди, трепать его по плечу и говорить: ‘Ну, что, зятек? Как живешь-можешь? Выставляй-ка нам водки да закуски’… И будут раздаваться пьяные голоса, глупые, несвязные речи. Василий содрогнулся при мысли об этом. Его тихая, спокойная, как бы застывшая натура не выносила ничего грубого и резкого.
Он хотел было встать и пройти в дом, но лень, охватившая все его тело во время сладкого сна, еще не прошла, и он вместо этого опять развалился на сене, отодвинувшись только в тень и подложив под голову обе руки. Его мирная, ленивая голова не выносила долго неприятных мыслей, и эти мысли мало-помалу стали покидать ее, — и вдруг, как-то незаметно для него самого, он стал думать о предметах, которых никогда не видал и не знал.
Воображение нарисовало ему девушку: тоненькую, худенькую, с бледным лицом, на котором каким-то тихим, грустным светом горят темные глазки, окаймленные темными ресницами. Черные шелковистые волосы заплетены в толстую косу. Простое серое платье, может быть, далеко не свежее и потертое, скромно очерчивает нежные, мягкие линии ее форм. Она тиха и молчалива, только глаза ее смотрят выразительно и говорят его душе лучше всяких слов. Они говорят: ‘Я скромна, у меня нет ни отца, ни матери, у меня нет ничего, кроме этого платья и этой густой косы, у меня нет ни денег, ни сада, ни мельницы, ни земли, ничего нет у меня, — но зачем тебе все это? Ведь ты хочешь прожить с женщиной всю жизнь, слить свою жизнь с ее жизнью, сделать ее своею частью и самому сделаться ее частью, ты хочешь, чтобы она была твоим товарищем, другом, матерью твоих детей, чтобы она утешала тебя в горе и облегчала в болезни. Зачем же тут мельница, и земля, и сад, и деньги? Не принесут ли они в твои дом раздоры и упреки? Не будут ли эти грубые люди смотреть на тебя, как на человека, которого они облагодетельствовали? И разве у тебя нет головы и рук, которыми ты сможешь заработать все, что надо будет тебе и твоим детям? Может быть, ты заработаешь меньше, чем они дадут тебе, — но зато это будет твое, и никто не посмеет упрекнуть тебя тем добром. Да, у меня нет ничего, кроме моего сердца, но если бы ты знал, сколько в нем теплого чувства, какой благодарностью будет оно биться, благодарностью к тебе за то, что ты сумел оценить его, сердце сиротки, никогда никому не принадлежавшее’…
Василий очень хорошо понимает, что это — мечта, что ничего подобного нет в действительности, и тем не менее глаза его блестят, и губы тихо шепчут: ‘Лизанька! Лизанька!’ Ну, да, это она, та кроткая сиротка, о которой говорил о. Мартирий. Он никогда в жизни не видал ее и первый раз слышит о ней, но она должна быть такою, она непременно такая. У нее еще есть родимое пятнышко на щеке, — потому что ему это нравится. И сердце его билось сильнее, чем всегда. Он замечтался, и в голове его промелькнула вся будущая жизнь. Тут были и заботы, и хлопоты, и маленькие радости, и большие огорчения, и всюду рядом с ним стояло это бледное, худенькое существо, разделяя с ним счастье и горе…
Он очнулся только в обеденные час, когда Аксюта пришла, на ток и сказала ему в своей обычной, полувопросительной форме:
— Паныч, может, пора и за стол садиться? Матушка уже сидят…
— А никого у нас нет? — спросил Василий, который весь еще находился под влиянием своих мыслей, и ему казалось, что там уже дом полон всякого народа — его будущих родственников.
— Нет, — были, да уехали! — ответила Аксюта.
— А кто был?
— Да кто ж? Кондрат Терентьич был…
— Гончарь?
И Василий вскочил на ноги до того порывисто, что Аксюта, привыкшая видеть его вялым и нерешительным, испугалась и отступила от него.
‘Значит, и вправду женить меня хотят’, — подумал он.
— Эге, Гончарь… И Марья Дмитриевна забегали…
— Ну, ладно! — промолвил Василий уже своим обычным, вялым голосом. У него хватило пороха лишь на несколько секунд. Уж он мысленно сказал себе: ‘Ну, женят, так женят… Не все ли равно!’ — и ленивой походкой отправился в дом.
Он сел за стол и принялся истреблять борщ с салом. Аппетит у него всегда был превосходный. Он не расспрашивал матушку о том, зачем приезжал Гончарь и забегала Марья Дмитриевна. Теперь ему это казалось ужасно неинтересным. А матушка говорила с ним о телятах, о молодых деревьях в палисаднике, о страшной болезни, появившейся на курах, о том, что захромал буланый конь, и о том, что кухарка ворует крупу. Она только ни слова не сказала о визите Гончаря и Марьи Дмитриевны. Это и понятно, потому что переговоры этих трех почтенных людей составляли их глубокую тайну.
Гончарь приехал тотчас, как только Марья Дмитриевна намекнула ему о событиях, происходящих в доме о. Якова. Хутор отстоял от Малеевки всего верстах в двух. Со двора о. Якова видна была Гончарева мельница, и можно было наблюдать, как вертелись ее крылья. До Малеевки Марья Дмитриевна доехала на одной повозке с Гончарем, а ее собственная, под управлением мальчугана Федоськи, плелась позади. Но, достигнув пределов села, Марья Дмитриевна пересела в свою повозку и поехала домой, а Гончарь направился прямо к матушке. Это было сделано в видах дипломатических. Никто не должен был догадываться, что Марья Дмитриевна была у Гончаря. Когда она пришла к матушке, то, увидев Кондрата Терентьевича, выразила изумление и вместе радость, и заявила, что не виделась с ним сто лет. Все это — в тех же видах. Но затем были плотно притворены все двери, и начался разговор вполголоса, и уж тут было решено все. Гончарь был в каком-то восторженном состоянии. Он чувствовал себя так, как будто его вдруг сделали генералом и вдобавок еще дали ему звезду. Правда, еще на хуторе, услышав от Марьи Дмитриевны добрую весть, он выпил с нею вдвоем маленький шкалик. Это прибавило блеску его глазам. Но в общем он до того был переполнен счастьем, что утратил все свои дипломатические способности и постоянно порывался говорить громко, так что дамы должны были его останавливать.
Впрочем, все его красноречие ограничивалось одной риторической фигурой, которую он высказал матушке, приехав с хутора, и потом повторял бесконечное число раз:
— Да нет… Ах!.. Да что!.. Да я же вам говорю, матушка, ну, вот же вам: пять тысяч карбовонцев сию минуту из банки беру и в ваши собственный ручки перекладываю! Мельница, половина сада, три пары волов, тройка лошадей, да еще кобылица с лошаком трехмесячным! А как помрем мы с моей старухой, так и все прочее ихнее будет… Ах да я же говорю вам: я не знаю, чего бы я не дал! Что гроши — гроши одно слово: прах!..
Казалось бы, условия, на которых Гончарь желал приобрести почетное родство, были прекрасны. Но матушка решила поторговаться. Она конечно, не считала карбовонцев Гончаря, но ходили достоверные слухи, будто старина обладает добрыми двумя десятками тысяч. И она возражала:
— Это вы скупитесь, Кондрат Терентьевич, скупитесь! И я даже не понимаю, зачем вам еще копить такую прорву денег? Дочка у вас одна, вы и супруга ваша — старики… Зачем вам? Это, знаете, даже грешно, ее-ей грешно! А молодым людям, сами понимаете, все заводить надо… Нет, уж вы, Кондрат Терентьевич, не скупитесь, а дайте им десять тысяч…
Но Гончарь, несмотря на восторженное состояние, твердо держал свою линию и больше пяти тысяч давать не соглашался. Но это, разумеется, не составляло вопроса. Пять ли десять ли тысяч, — все деньги хорошие, и было условлено, что если о. Яков привезет из города добрую весть, Марья Дмитриевна известит Гончаря, когда ждать сватов.
С тем Гончарь и уехал. А к вечеру вернулся из города о. Яков.

IV

Бричка подъезжала к дому, когда на дворе стояли сумерки. Матушка давно сидела на скамейке за воротами и, прищуривая глаза, пристально смотрела вдаль, где извиваясь широкой лентой, среди нив с уже изрядно подросшими всходами, подымалась под гору и исчезала за горизонтом дорога, которая вела в город. Когда на горизонте появлялась темная движущаяся точка, сопровождаемая столбом пыли, матушка окончательно закрывала левый глаз, а к правому приставляла не совсем сжатый кулак, служивший ей трубой, и очень скоро решала, что это не бричка о. Якова. Но вот внимание ее стало возрастать, она то подымалась, то опять садилась, то делала несколько шагов по направлению дороги, как бы желая таким образом сократить расстояние между собой и о. Яковом, и, наконец, когда бричка скрылась в вербах и затем появилась уже совершенно явно на сельской дороге, сердце матушки забилось с такой силой, как билось разве в тот день, когда молодой студент семинарии, Яков Тихоструев, увидев ее в первый раз в жизни, предложил ей руку, сердце и звание попадьи.
Когда же бричка подъехала к воротам, уже заранее раскрытым по приказанию матушки, чтобы не было никакой задержки, — матушка впилась глазами в о. Якова и старалась по выражению его лица, по взгляду и позе прочитать его мысли. О. Яков имел обыкновение въезжать на двор молча, сходить с брички медленно, и только после того как побывал в кабинете и помолился на образа, выходил в гостиную и начинал говорить. Матушка знала эту манеру и ни одним словом не показала желания поторопить его. Она зажгла свечи в гостиной и ждала. И сколько надо было ей иметь терпения, чтобы без протеста слушать, как о. Яков, неторопливо вошел в кабинет, поставил жестяную коробку с камилавкой на стул, снял рясу и повесил ее на колышек, подошел к образам и сделал три поклона, раза два глубоко вздохнул при этом и затем уже послышались его шаги, направлявшиеся к гостиной.
— Ну, мать моя (так называл он матушку в серьезных случаях), — промолвил он почти торжественно. — Напрасно мы (при этих словах лицо матушки выразило испуг), напрасно мы обидели о. Мартирия…
— Значит, правда? — воскликнула матушка, совершенно преобразившись. — О. благочинный подтвердил?
— Вполне… И дело это решенное. Он говорил о нашем Василье преосвященному владыке, и преосвященный владыка согласен… И, следственно, Василью нашему надобно жениться… Не хотел бы я этого, ах, не хотел бы…
— Почему же, о. Яков?
— Молод очень Василий наш… молод!..
— Что ж, о. Яков, я думаю, это ничего… Меньше греха будет!..
— Оно, конечно… Да ведь если бы только это!.. Бывает, что и в его годы молодой человек понятие о жизни имеет. А ведь он совсем как бы птица небесная… Вот оно что!
— Да это ничего, о. Яков… Ежели он в жизнь вступит с обеспеченностью, чтобы без всякой нужды повести свой дом, так это ничего… Понемногу всякие понятия приобретет.
— Какая ж обеспеченность? — тоном человека, не понимающего, в чем дело, спросил о. Яков.
— Ну, какая же? Это же ясно… Не на улицу же пойдешь искать невесту Васеньке… Надо из такого дома взять, чтобы добра с собой принесла…
— Хотел бы я знать, где ты такую невесту найдешь?.. Не много-то охотниц с приданым в дьяконицы идти…
— Не много-то не много, а найти можно… И с хорошим приданым, о. Яков…
— Даже с хорошим! Это удивительно! — слегка иронически воскликнул о. Яков.
Трудно понять, почему эти почтенные люди, около четверти века мирно и дружно прожившие вместе, не хотели просто и прямо назвать предмет его именем. Это была Мотря Гончаривна. Матушка явно говорила о ней, а о. Яков, без всякого сомнения, прекрасно понимал это. Но матушка не решалась назвать Мотрю, потому что об этом уже возникал разговор, и о. Яков тогда находил, что хотя Гончарь и богатый мужик, но лучше бы поискать Васеньке невесту из духовного круга, о. Яков в глубине души сам склонялся на сторону богатой Мотри, но не хотел быть заподозренным в измене духовному сословию.
— Это удивительно! — повторил он с прежней иронией. — Уж не с Гончарем ли ты думаешь породниться?
— А хотя бы и с Гончарем! Я думаю, с Гончарем, о. Яков! А то с кем же? Вон о. Мартирий Лизавету, покойного дьякона Благоволенского дочку, рекомендует. Так что же у ней есть? Ни кола, ни двора… Она нищая! Так не ее же брать!..
— Что ж, Лизавета — девица благовидная! Хотя она и сирота, и без приданого, но зато духовного звания!.. — не совсем искренно заметил о. Яков.
— Полно тебе, о. Яков, с твоим званием, ей-ей! Для какой надобности звание девице? Выйдет замуж — и все ее звание, будь она хоть графиня, прекратилось… А мужчина хоть на козе женись, все равно ей звание свое передаст… Я так думаю, о. Яков, что, кроме Мотри Гончаривны, ни на ком другом Василья женить не следует…
— Как знаешь, мать моя, как знаешь я препятствовать не буду…
— Ну, вот и прекрасно! А я, признаться, уже с Гончарем имела легкий разговор…
— Что-о? Ты посылала за ним? А я же просил тебя хранить в тайне…
— Зачем посылать? И не подумала!.. Сам заехал, ну, я и намекнула: что, мол, ежели бы такой случаи? Так, он прямо сказал: мельница, половина сада, три пары волов, тройка лошадей, да еще кобылица с лошаком, да пять тысяч карбованцев деньгами.
— Что ж, это отлично! — воскликнул о. Яков, не сумев на этот раз скрыть свое удовольствие. Но он сейчас же спохватился и прибавил с оттенком иронии: — Ну, и родни почтенной десятка два прибавится, а?
Но матушка уж больше не желала играть в дипломатию. Она отлично понимала, что о. Яков только хочет взвалить на нее ответственность ‘за измену духовному кругу’, — и потому она открыла ему и свою последнюю тайну.
— И вот что я тебе скажу. Я и с Васильем говорила, и он согласен!..
— Ну, уж твой Василий действительно был бы согласен, как ты говоришь, и на козе жениться, ежели бы ему сказали!.. Так ты, я вижу, всем разболтала!.. Ну, и язык же у тебя!.. Вот уж истинно — почтовый колокольчик… За пять верст слышно, когда исправник едет… Всем разболтала!
— Не всем, а кому следует… Небойсь, сам же теперь торопиться будешь: скорей, да скорей! А у меня все готово…
— Делай, как знаешь, мать моя, делай, как знаешь! Торопиться действительно надо… Через восемь дней, преосвященный владыка будет в Троицком монастыре.
— Ну, вот! Вот видишь! Восемь дней. Ведь надо женить и устроить! То-то и оно! Ну, садись же, отец Яков, и закуси чего-нибудь! Я думаю, ты проголодался! У нас к обеду вареники были с творогом, велела их тебе подогреть! Ты ведь любишь поджаренные!..
— Это хорошо… Я действительно того… голоден… А где же Василий?
— Спит где-нибудь.
— И теперь спит? Вот так жених! Боюсь, когда дьяконом сделают, как бы он утреню не просыпал…
— Э, научится и не спать, когда пойдут заботы… Ты с ним поговори, о. Яков. Надобно внушить ему серьезный мысли.
О. Яков вздохнул.
— Ох, мудрено это, мудрено. Ну, где ж твои вареники?
В это время Аксюша уже накрывала на стол и тащила закуски и вареники. О. Яков снял даже кафтан и остался в широких клетчатых штанах и всученной в них цветной рубашке, поверх которой на спине болталась тоненькая седая косичка. Он рассказывал подробности своего визита к о. благочинному. Между прочим, матушка благочинного очень благодарила за индюшку и все прочее. Что же касается Василия, то о. благочинный на свой риск прямо рекомендовал его преосвященному, и, владыка уже представление это утвердил. ‘Я так рассуждаю, — цитировал о. Яков слова благочинного, — когда надобность есть, то женить человека можно в сорок пять минут’. При этом о. Яков и матушка вспомнили как их женили. Студент семинарии Яков Тихоструев сейчас после экзамена получил место. Для полного счастья надо было только жениться. Знакомых у него не было, родня тоже вся перемерла. И пошел он к соборному дьякону (второму после протодьякона), да прямо и сказал ему: ‘Вот я — студент семинарии, Яков Тихоструев, место получил, а невесты не имею. Поспособствуйте’. Соборный дьякон принял это к сердцу и вспомнил, что в сорока верстах от города есть священник, у которого три дочки на возрасте. ‘Вот мы с тобой, студент семинарии, туда и поедем. Да только смотри, не забудь тестю-то сказать, чтобы за извозца туда и обратно заплатил’… И поехали. Приехали и прямо заявились: жених, мол, приехал. Им, разумеется, рады. Что может быть приятнее жениха в доме, где есть три взрослых девицы? Показали девиц и обозначили: ‘Вот эта старшая — Марина’. А, старшая? Ну, что ж, Марина — имя хорошее. Студент семинарии сейчас же в нее и влюбился. Легкая выпивка и закуска, разговор об отце инспекторе, для приличия, прогулка в садике, краткое объяснение о том, что консистория предоставила место, что у него нет ни родных, ни знакомых, и затем: ‘Позвольте надеяться, что вы не откажетесь быть моей женой’. Само собою разумеется, что Марина, уже в него влюблена, ведь она именно его ждала, и он даже снился ей, — и это не выдумка, потому что ей в самом деле всегда снился студент семинарии с неопределенным лицом, на которое могли быть похожи все студенты семинарии.
А в это же время соборный дьякон, затворившись в кабинете с родителями, изо всех сил старался выговорить для своего студента побольше придачи. Сюда входили и кровать, и диван, и повозка, и корова с теленком, и свинья с поросятами, и десяток кур, словом — хозяйство, а в придачу сотни три денег и свадьба на счет тестя. Когда все было улажено, будущий зять отозвал в сторону будущего тестя и, откровенно поведав, что у него в кармане всего только пятнадцать копеек, попросил заплатить за извозца, что и было исполнено. А через два дня сыграли свадьбу, на которую съехалось все окрестное духовенство, и было очень весело.
— И вот же, прожили век, слава Богу дружно, — прибавил к этим воспоминаниям о. Яков. — А что я понимал тогда? Кого я видел? Да я с порядочной женщиной даже никогда не разговаривал… Это все как Бог устроит…
Уже была совсем ночь, когда Аксюше было приказано разыскать Василия и позвать его в кабинет. Но Василий не спал. Напившись чаю еще до приезда о. Якова, он пошел к реке, сел на камне и смотрел на то, как месяц отражался в дрожащей зыби на водной поверхности. Сидел он, весь объятый каким-то непонятным для него, тихим, чуть-чуть печальным, но в то же время и сладостным настроением. В голове его не было никаких определенных мыслей. Он даже не замечал, что сидит на берегу, что там позади стоит дом, где он живет, что уже наступила ночь. Месяц плыл по небу, и ему казалось, что и он плывет вместе с ним в какое-то волшебное царство. А рядом с ним, тихо шелестя платьем, движется маленькое, бледнолицее существо с темными, полными грусти, глазами, с родимым пятнышком на щеке. Почему она с ним? Ведь он ее никогда не видел и только сегодня в первый раз услышал ее имя. ‘Лизанька, Лизанька’… И это имя нежно ласкает его слух, оно ему правится.
— А вы тут, паныч? — раздался позади его грубоватый голос Аксюши. — Там батюшка в кабинет вас требуют… Да и спать не время ли?
— Ладно, приду! — ответил Василий и лениво, неохотно поднялся с камня.
Аксюша разрушила его мечту и явно доказала ему, что он на земле, а не на небе, и что никакого волшебного царства вовсе нет. Но сердце его еще билось трепетно, и нежное имя долго звучало в его ушах. О. Яков ждал его в кабинете. Матушка удалилась в гостиную, так как это дело отца — научить сына уму-разуму ввиду предстоящего вступления его на самостоятельный жизненный путь. Но дверь его кабинета была полуотворена, и она чутко прислушивалась. Когда Василий вошел, о. Яков благословил его и дал ему поцеловать руку.
— Ну, сын мой, ты уже слышал от матери, — начал он довольно высоким стилем, который требовался случаем, — о том счастье, которое благодаря содействию о. благочинного, посылает тебе Бог. Дьяконский сан в твоем положении весьма важная вещь. Ты сам знаешь, сын мой, какие усилия употребляли мы с матерью, чтобы вывести тебя в люди. Но Бог не наделил тебя способностями, и мы с горечью должны были отказаться от надежд видеть тебя студентом семинарии. Я не упрекаю тебя, ты и сам не виноват в этом… Но вот на нашу долю выпал счастливый случай: преосвященный владыка благоволил назначить тебя к дьяконскому сану и дает тебе приход в Скирдах. Это и нам приятно, потому что ты будешь близко от нас, и все же мы будем помогать тебе и руководить твоей жизнью. А для сего, как ты знаешь, надобно вступить в брак… Конечно, ты еще очень молод, но что же делать? Надобно ловить случай, другого может и не быть… Мать твоя нашла тебе невесту, а ты посмотри и подумай, чтобы она была тебе по душе… Это необходимое условие брачной жизни.
— Хорошо… Я посмотрю! — ответил Василий, который во время его речи, по-видимому, внимательно рассматривал стоявшую на столе чернильницу.
— Ну, вот. А теперь поговори с матерью и ступай спать…
Он опять благословил и поцеловал его в лоб. Василий вышел в гостиную, но отсюда матушка тотчас увлекла его в спальню, усадила на своей кровати и с волнением заговорила:
— Я тебе говорю, Васенька, что лучшей невесты не найдешь. Ты посуди: три пары волов, тройка или даже четверка лошадей, потому что есть еще кобылица, да еще с лошаком, мельница, — да одна мельница сколько доходу даст! Сад, и, главное, деньги дает, пять тысяч, а ежели упереться, так и семь даст… Где ты найдешь такую? Нет, Васенька, уж ты поверь материнскому сердцу, уж я тебе дурного не посоветую… Опять же Мотря. Она, конечно, простая, даже, кажись, неграмотная, но зачем тебе это? Зато уж она тебя как уважать будет! Потому что ты ее возвысишь, да. Это она всю жизнь будет чувствовать. Поверь, поверь, Васенька, что я тебе хорошо советую… Согласен ты со мной, Васенька?
— Мне все равно, мамаша! — ответил Василий, который только ждал, когда кончатся все эти родительские наставления, чтобы отправиться в сарай и там, устроив на прошлогодней полове ложе, завалиться на него и остаться в одиночестве.
— Ну, вот и отлично. Так завтра, может, и поедем…
— Куда? — спросил Василий с удивлением.
— К Гончарю. Торопиться надо. Через восемь дней рукополагать будут!
Василий сперва как будто хотел выразить недоумение или протест, но затем, как бы внутренне махнув рукой на это дело, промолчал и пошел в половник.

V

В половнике ему снились странные сны. Беспрерывно всю ночь до самого восхода солнца он видел вереницу каких-то кудлатых, нечесаных, немытых рож, которые подходили к нему, строили гримасы, показывали язык и говорили — то шепотом, на ухо, то рыкая по львиному: ‘Мы родственники, родственники, родственники’. И все это вертелось, шумело и стучало, и в конце концов оказывалось мельницей, у которой миллион крыльев. Одним словом, какая-то безалаберщина. Василий чувствовал, как каждый родственник, или каждое крыло (не разобрать!), ущипнув его, уносил с собою часть его, и он становился все меньше и меньше. Он протягивал руки к небу, где горела звездочка, у которой было такое чудное, хотя и бледное, лицо с темными грустными глазами. Эти глаза смотрели на него, но ничего не могли для него сделать.
Его разбудил луч восходящего солнца, проникший в дверную щель. Он проснулся, весь дрожа, и старался постигнуть, что такое случилось. Долго он сидел в раздумье на полове и, наконец, вспомнил, что его сегодня будут женить. ‘Ничего тут не поделаешь! — мысленно произнес он, — видно так надо’.
Но, несмотря на эту покорность судьбе, все же у него мелькали неясные протестующие мысли. Ну, хорошо, надо быть дьяконом, в самом деле — чем-нибудь же быть надо. Нельзя же всю жизнь спать на соломе да сидеть над речкой. Необходимо зарабатывать хлеб. У него нет способностей, это так, но для того, чтобы отслужить обедню, их хватит. Верно и то, что нужно жениться, и поскорей. Без этого прозеваешь счастливый случай… Но почему же непременно на Мотре? Что ему Мотря? Каким образом может случиться, что эта ‘дивчина’, дерущая горло на улице с ‘парубками’, вдруг, окажется в одном доме с ним, за одним столом?.. И это навсегда, на всю жизнь.
Он вышел из половника, и на него повеяло свежим утренним воздухом. Двор был полон птиц, матушка стояла посредине и разбрасывала им корм из передника. Голуби слетали с крыш и пользовались этим пиршеством. Андрей выкатывал из сарая полукрытый рессорный экипаж, который употреблялся в парадных случаях. Заметив это, Василий еще яснее ощутил тяжесть в груди. Он понял значение этих приготовлений.
Матушка заметила, что у него бледное лицо, и осведомилась, хорошо ли он спал. Он ответил, что скверно. Она опечалилась и стала предлагать ему чай и молоко. Вообще, сегодня она заботилась о его здоровье и наружности больше, чем всегда. Она заметила, что у него недостаточно свежа рубашка, и посоветовала надеть другую, она пожалела, что в деревне нет цирюльника, чтобы подстричь ему волосы, — одним словом, она смотрела уже на него, как на жениха, и хотела показать его будущей родне во всей красе. Она сама была настроена торжественно и с необыкновенно величественным видом ходила между кур, гусей, уток и индеек, разбрасывая им зерно.
Аксюша, между тем, приготовляла чайный стол, поставив его в широкой полосе тени, падавшей от дома. Весной пили утренний чай на свежем воздухе. Когда на белоснежной скатерти красовались уже сливки, масло, свежий хлеб, а на табурете стоял кипящий самовар, матушка случайно взглянула на ворота, и вдруг лицо ее омрачилось.
— Ну, вот, — проворчала она, как бы обращаясь к птицам, — это уж даже некстати…
Но то, что происходило за воротами, совершенно другое впечатление произвело на Василия Он как-то просветлел, оживился и быстрыми шагами пошел туда. А там стояла фантасмагория о. Мартирия, и сам он уже находился на половине сложного процесса вылезания из нее.
— А я опять в город! — громко и внятно объяснил о. Мартирий с таким расчетом, чтобы, несмотря на крики птиц, слышала матушка. Но, увидев Василья, стоявшего за воротами, он прибавил: — А, здравствуй, Василий! Ну, что, как? Ездил вчера о. Яков к о. благочинному?
— Ездил! — ответил Василий, сам не понимая почему, с каким-то особенным удовольствием, почти с нежностью глядя на него.
— Ну, и что же?
— Женить меня будут.
— Ага… Ну, а невесту ты выбрал себе?
Василий собирался сказать, что он не выбрал, но за него выбрали, ему даже казалось, что он скажет гораздо больше, но в одном слове, да, в одном слове откроет свою душу не кому другому, как ему, человеку, который произнес это имя, так нежно звучавшее в его ушах. Но он, конечно, не нашел бы этого слова, и душа его осталась бы не открытой. Однако, может быть, он, сумел бы намекнуть о. Мартирию о своем положении. Этого он не успел сделать. Матушка уже заметила, что они вступили в разговор, и поспешила на выручку. С зерном для птиц в переднике, она вышла из калитки и, вместо Василия, ответила на последний вопрос о. Мартирия:
— Где там, о. Мартирий! Это не так-то легко выбрать… Подумайте, чуть ли не в один день…
Василий с удивлением посмотрел на мать. Он никак не подозревал, что Гончаривна может быть тайной от о. Мартирия… ‘Да как же это так, — подумал он, — разве можно женить тихонько?’
А матушка, как бы желая устранить всякие подозрения, старалась наговорить как можно больше слов на тему, что в их положении очень трудно выбрать невесту. У Василия явилось какое-то неприятное чувство, и он отошел в сторону.
Он остался за воротами, в то время как матушка с о. Мартирием вошли во двор. Минут через пять он нашел их за чайным столом. Когда он подходил к ним, то слышал, как о. Мартирий горячо доказывал матушке, что им нет никакой надобности искать невесту, так как Лизанька Благоволенская — прекрасная партия для Василия.
— Ах, не говорите, не говорите при Васеньке! — осторожно остановила его матушка, заслышав его шаги.
О. Мартирий пожал плечами и прекратил разговор. Василий на минуту остановился, раздумывая, идти ли ему. Вообще ему сегодня было тяжело в присутствии матушки, но зато его что-то влекло к отцу Мартирию. В душе его было что-то похожее на надежду, хотя сам он ясно не сознавал этого. Но он даже как будто боялся, что о. Мартирий вот-вот внезапно уедет, так что не успеет случиться что-то такое, что должно облегчить тяжесть, лежавшую у него на душе.
Он подошел к ним и подсел. Разговор у них вдруг сделался натянутым. Матушка спрашивала гостя, зачем он едет в город и скоро ли вернется. Тот нехотя отвечал, что едет к доктору, так как у него вдруг заболела печень — его старая болезнь, а вернется назад вечером.
В это время около стола появилась особа женского пола, высокая, плотная, с мясистым лицом, на котором все органы были какие-то удивительно маленькие: и глазки, и носик, и лобик, и ротик. Она подошла неслышно, так что о. Мартирий, увидев ее, даже вздрогнул.
Она почтительно поклонилась о. Мартирию и протянула к нему обе руки, ладонями вверх, положив их одна на другую. Это означало, что она желает получить благословение. О. Мартирий не отказал ей в этом, и она поцеловала его руку.
— Как это вы, Марья Дмитриевна, такая тяжелая и так легонько подходите, что вас даже и не слышно? — шутливым тоном промолвил о. Мартирий.
Он знал Марью Дмитриевну давно, но никогда не умел говорить с нею серьезно.
Ее смешное лицо всегда настраивало его на игривый лад.
— Да и вы не легонький, о. Мартирий! — мягко, с почтительным ехидством отомстила ему Марья Дмитриевна.
— Так уж я, ежели иду, то за версту слышно. А вы — как пух… Ей-ей, можно подумать, что у вас это все не настоящее.
И он весело и громко рассмеялся.
Марья Дмитриевна отказалась от приглашения матушки присесть и выпить чаю, и с чрезвычайно таинственным видом объяснила, что пришла только на одну минуту, и что у нее есть для матушки два слова.
Матушка встала, но перед тем, как удалиться с Марьей Дмитриевной, опасливо поглядела на о. Мартирия и Василия. Она боялась, чтобы они не разговорились. Пожалуй, о. Мартирий начнет убеждать Василия жениться на своей Лизаньке, а Василий, в простоте сердечной, и разболтает про Мотрю. Матушка же не хотела открываться о. Мартирию, сейчас он начнет говорить про то, что неприлично человеку духовного звания соединять свою судьбу с какой-то ‘дивчиной’, будь она богата, как Крез, что гоняться за приданым — постыдно, что не в деньгах счастье, а в любви. И, чего доброго, еще смутит молодого человека.
Но Василии смотрел с такой непроницаемой угрюмостью, что матушка решила: ‘Нет, никакого разговора у них не выйдет’, и пошла с Марьей Дмитриевной за ворота, где они могли чувствовать себя уединенными.
О. Мартирий с минуту смотрел на Василия, как бы желая взглядом проникнуть в его голову. Он думал: ‘Да неужели же у него такая деревянная голова, что в ней нет никаких своих собственных мыслей и желаний? Вот вырастили же сокровище о. Яков с Мариной Лукиничной’.
Но так как молчать так долго было неловко, то он заговорил, больше для приличия, не ожидая от этого разговора никаких результатов.
— Так на ком же ты женишься, милый друг?
— Я? — спросил Василий, как-то грустно подняв на него свои большие глаза. — На Мотре…
— Как? Какая эта Мотря?
— Мужика Гончаря знаете? Так его дочка…
— Так вот она в чем штука… Понимаю!.. Что ж, ты влюблен, а? — саркастически спросили о. Мартирий.
У Василия на лбу и около глаза появились складки, и все лицо его приняло выражение тяжелой беспомощности.
— Это не я выбираю, о. Мартирий… Это мамаша…
— Как мамаша? Да ты разве маленький? Да разве можно в таком деле насиловать человека? Марина Лукинична, не хорошо, не хорошо… Гм!.. за богатством гоняетесь… Не ожидал.
— Вы этого мамаше не говорите, о. Мартирий.
— Чего этого?
— Да вот о том, что я вам сказал…
— Как не говорить? Скажу… Так прямо и скажу, что стыдно и недостойно. А вот и она. Ай-ай-ай, Марина Лукинична! Знать, вам и так уже стыдно, коли вы от меня скрыли… И право-таки стыдно и стыдно…
— Что такое? О чем это вы? — спросила матушка, вопросительно посматривая на Василия.
Но у того лицо было до такой степени смущенное, что у нее не могло остаться сомнения. И, задавая свои вопросы, она уже все понимала.
— Двояко стыдно вам, Марина Лукинична! — укоризненно продолжал о. Мартирий. — Двояко стыдно. Первое, что вы как будто не прожили жизнь и не знаете, что всего важнее в брачном сожитии, гонитесь за богатством, а второе, что от меня вы скрыли… Да.
— Ах, о. Мартирий. Да ежели бы мы сами знали что-нибудь верное, а то ведь это только так, одно предположение… — промолвила матушка.
— И даже предположение скверное. Э, да что! Не стану больше говорить. Одно выскажу: лицу духовного звания надлежит соединить свою судьбу с девицей своего круга, которая сама выросла и сжилась с особенностями нашего сословия. Вот оно что. Еще ежели бы девушка с образованием, хотя бы и из другого круга, — то может понять нашу жизнь. А то — ‘дивчина’! Ха! Ей только одно и нужно: задирать нос, когда ее матушкой будут называть. А этим самым богатством она мужа всю жизнь есть будет. Что в нем, в богатстве? Мы тоже, когда женились, были бедны, как церковные мыши, а что мы взяли у своих тестьев? Сами знаете: столько, чтобы можно было венчанье справить, да первую рясу, да первый кафтан. А с голоду не померли, напротив — весьма даже теплые гнезда свили себе и благоденствуем. Так-то. Ну, а за тем прощайте, Марина Лукинична.
Он грузно поднялся, запахнул полы рясы и протянул матушке руку.
— О. Мартирий! Как же это вы даже с о. Яковом не повидались? — с сокрушением в голосе и в глазах возразила матушка.
— Ну, что ж за беда! Кланяйтесь о. Якову. — И он прибавил, явно смягчая тон: — Вы на меня не сердитесь, Марина Лукинична. Я очень вас уважаю, но правды скрывать не могу… не умею. Это, должно быть, оттого, что я такой толстый… И, кроме того, сыну вашему добра желаю… Ну, прощайте. Мне в город пора, а то еще к доктору опоздаю…
Матушка с видом огорчения пожала его руку, но затем вспомнила о каком-то маленьком поручении, которое она должна была дать ему в город. О. Мартирий согласился, и она почти бегом отправилась в комнаты.
Василий опять остался наедине с о. Мартирием. Во время его бурной беседы с матушкой, Василий не вставил ни одного слова, но теперь он встал, подошел к нему и проговорил с торопливостью, совсем несвойственной его характеру, очевидно, боясь, что матушка скоро вернется и помешает ему высказать заветную мысль.
— О. Мартирий, а вы… вы из города когда будете возвращаться… заедете к нам?
— Да что же мне тут у вас делать, мой милый? — со вздохом сочувствия промолвил о. Мартирий. — Ведь вы все будете там, у Гончарей… Нет уж, я поеду прямой дорогой…
— А в котором часу вы будете ехать? — с чрезвычайным волнением спросил Василий.
О. Мартирий внимательно посмотрел на него.
— Полагаю, часа этак в два, три… — ответил он.
— О. Мартирий, заезжайте к нам…
— Да для чего же?
— Так… я прошу вас… Заезжайте…
— Странно!
— Я вам скажу… Да нет… Я не знаю… Я так чувствую…
— А если чувствуешь, так это хорошо… Так и действуй: по чувству, по чувству.
О. Мартирий растрогался и прибавил:
— Вижу, что ты молодчина, Василий. И говорю тебе — не ищи денег, Бог с ними — с деньгами… Ну, ладно. Я заеду…
Послышались шаги в сенях, и вошла матушка со своим поручением.
— А что же о. Яков? — спросил о. Мартирий. — Неужели спит еще?
— Не то чтобы… А так недомогает. Поясницу у него ломит. Видно, к дождю.
— Ага! Ну, так кланяйтесь ему. А я поеду в город… Да не забывайте моей скирдинской берлоги.
При этих словах о. Мартирий бросил на Василия ободряющий взгляд, как бы говоря: ‘Ну, молодец, будь же мужчиной, а не бабой’. И Василий почти понял это.
Минуть через пять фантасмагория отъезжала от дома о. Якова.

VI

Удивительно, что матушка не волновалась по поводу того, что у о. Якова ломило поясницу. Он уже несколько лет страдал этой болезнью, и в таких случаях матушка собственноручно приготовляла компрессы и горчичники, и вообще устанавливалось тревожное, непрерывное сообщение с кабинетом и остальными комнатами. О. Яков то садился, то ложился, то начинал ходить и все держался за спину, а лицо его выражало страдание.
На этот раз дело было несколько иначе. Поднявшись с постели, умывшись и прочитав молитву, отец Яков пригласил к себе матушку и сказал:
— Ну, что же, сегодня вы едете на хутор?
— А как же, надо ехать, о. Яков, — ответила матушка.
— Так уж вы того… поезжайте одни… А я дома посижу…
— Что же это, о. Яков? Этак даже неловко… Как же без тебя?
— Нет, уж там как-нибудь… Я не могу. Видишь у меня того… спину ломит…
— Вот несчастье. Надо же, чтобы это случилось непременно сегодня…
— Что делать!
— Отчего же это, о. Яков? Простудился ты, что ли?
— Должно быть, что так.
— Так я тебе горчичник поставлю.
— Нет, не надо… Это и так пройдет… Не надо, Марина.
— Тут матушку вдруг осенило: ‘Эге, — подумала она, — знаю я, как у тебя спину ломит. Это одна хитрость, не более’.
И это подтвердилось дальнейшим: о. Яков, потребовал себе в кабинет чаю со сливками, с булками и маслом, и все это истребил с таким аппетитом, какой едва ли мог быть у больного. Затем он в домашнем кафтане, в скуфье и туфлях присел к окну, надел очки и преспокойно начал читать последний номер ‘Епархиальных Ведомостей’.
Матушка решила не делать из этого истории. За о. Яковом водилась эта манера: когда он хотел в чем-нибудь ‘умыть руки’ то ссылался на поясницу и ‘запирался в клеть свою’. На этот раз было то же самое. О. Якову хотелось, чтобы Василий вступил в жизнь с хорошими средствами и с готовым хозяйством. Гончарева Мотря в этом отношении была очень подходящей невестой. Но, с другой стороны, ему была неприятна перспектива этого родства с людьми совершенно неподходящего круга, и, кроме того, он знал, что потом на него посыплются упреки за ‘измену’ духовному кругу. В этом ‘духовном кругу’ есть множество невест, которые ждут женихов и всякого кандидата на священство или дьяконство рассматривают, как принадлежащего им по праву. Если духовные лица будут брать себе жен из других сословий, то куда же денутся они, ‘духовные невесты’, никогда не выходящие за пределы своего круга? Так скажут все и, может быть, будут правы. Ну, вот и пускай матушка делает там что хочет, а он по крайней мере будет иметь право сказать, что это сделалось без него. Притом же он и возражал, вчера еще возражал. Первым, конечно, нападает на него о. Мартирий, и он очень был рад, узнав, что скирдинский поп заезжал к ним утром. Он будет знать, что о. Яков в этот день был болен и не выходил из комнаты. А матушка, в конце концов, решила: ‘Оно и лучше. По крайности, никто стесняться не будет. Все-таки при батюшке прихожане чувствуют себя не так свободно’.
Таким образом все устроилось к лучшему. Часам к одиннадцати был снаряжен парадный экипаж, в него сели матушка, Марья Дмитриевна и Василий, Андрей, сидевший на козлах и правивший парой, был в новом ‘чекмене’ и ради торжественного случая, смазал чеботы свежим дегтем. У матушки и, по дружескому сочувствию, у Марьи Дмитриевны был такой радостный вид, что, когда они проезжали по деревне, все прохожие останавливались, задумывались и старались решить, что бы это значило. Этому много способствовали и блестящие от дегтя сапоги Андрея.
Хутор состоял из двух десятков дворов, широко раскинувшихся в лощине, посредине которой протекала речка. При каждом дворе был сад и все признаки зажиточного хозяйства. Издали хутор казался сплошным зеленым садом.
Но ни у кого из хозяев не было такого большого сада, не стояло на току таких высоких и длинных скирд, не было столько хозяйственных построек, как у Гончаря. Если бы он не одевался в обыкновенный чекмень, да в большие сапоги с засученными в них широкими шароварами, да в высокую серую шапку, если бы жинка его не ходила в платке и юбке из пестрого ситца, а дочка не считала самым лучшим украшением нитку крупных, звенящих ‘намистов’, то их можно было бы принять за помещиков. Были и другие отличия, — хотя бы то, что Гончарь был первым работником в своем хозяйстве, жена его сама доила коров, а дочка Мотря всю неделю ходила затрепанная, как самая скромная работница, и только в субботу вечером одевалась почище, чтобы выйти ‘на улицу’ и провести вечер с дивчатами и парнями, а в воскресенье надевала червонные черевички и все свои намиста, чтобы идти в церковь. Дом их разделялся на две хаты: в одной варили, ели и спали, а другую держали чистой для приема гостей, и называли ее ‘горницей’. Словом, жили Гончари, как настоящие мужики, как жил весь хутор и вся Малеевка.
Когда полукрытый экипаж с откинутым верхом подкатил к дому Гончаря, хозяйка вышла из погреба с засученными рукавами, очевидно, от работы.
— Ах, батюшки! Вот так гостей Бог послал! — воскликнула она таким тоном, как будто и не подозревала о готовящемся событии. Но это, разумеется, была лишь политика. Об этом можно было судить и по тому, что на ней была не какая-нибудь рабочая засаленная юбка, а самая свежая, и рукава были засучены только для виду, как для виду же она, завидев издали экипаж о. Якова, пошла в погреб, чтоб выйти из него деловито. Это было совершенно необходимо. Нельзя же было так прямо и обнаружить, что, мол, несказанно рады и готовы отдать дочку за поповича хоть сию минуту. Но недаром же вчера приезжала Марья Дмитриевна, и недаром Гончарь ездил в Малеевку торговаться.
И когда Гончариха голосом и руками старались выразить одно лишь приятное удивление по поводу неожиданного приезда гостей, в глазах ее светилась такая сильная и такая определенная радость, которую никак нельзя было скрыть.
— Эй, Кондрат Терентьич! Куда же ты запропастился? — продолжала суетливо хозяйка. — Иди-ка посмотри, каких гостей нам Бог послал.
Кондрат Терентьич вышел из сарая. Он спешно надевал поверх жилетки кафтан, что тоже должно было указывать на его неподготовленность к приему гостей. Это была маленькая комедия, насчет которой они хотя и не сговаривались, тем не менее она была разыграна прекрасно.
День стоял чудный. В саду все уже отцвело, а вишни наливались и краснели. Жирные, янтарные черешни густо обсыпали тонкие ветви и тянули их книзу. Они были уже готовы.
Но гости не пошли в сад. Хозяева пригласили их в горницу, где все было вычищено и прибрано. В высоком стеклянном шкапу красовалась парадная цветная посуда, из которой никогда не ели, высокий ко мин (печь) был насвежо вымазан белой глиной, и по нем искусно наведены разводы синькой. Широкая тесаная кровать, на которой никто никогда не спал, как бы хвасталась своей пышной периной, прикрытой ярко-голубым одеялом и горой пуховых подушек, одетых в красный кумач.
Кондрат Терентьич усадил гостей за стол и занимал их разговором, а хозяйка хлопотала по части угощения. И скоро обнаружилось вполне ясно, что к приезду гостей усердно приготовлялись. На столе, на белой скатерти с вышитыми красно-синим узором краями, стали появляться пироги и всякого рода вареные и жареные яства, а среди них — бутылки с вином и сладкой наливкой, во главе же всего стоял графинчик, окруженный рюмками. В стороне поставили маленький столик, на котором лежали сласти: пряники, орехи и изюм. Скоро и хозяйка освободилась от хлопот, началось пиршество.
В горницу вошли трое мужчин и столько же баб, которые оказались родней Гончарей. Они присели к столу и приняли деятельное участие в выпиваньи и закусываньи. Беседа с каждой рюмкой оживлялась, переходила от одной деревенской темы к другой, временами становилась игривой, но ни одним словом не касалась главного предмета, как будто и в самом деле эти люди сошлись случайно и не имели в виду никакой определенной цели. Загадочнее всего было то, что Мотря не появлялась. Казалось бы, в ней то и была надобность, а меж тем вот уж и графинчик налит вторично, и наливки заметно поубавилось, и блюда с пирогами и другими яствами облегчились, да и солнце пошло на запад, — а Мотря не выходила. Наконец, Марья Дмитриевна спросила:
— А что же это мы вашей девицы не видим? Разве она не дома?
— Ах, нет, дома, дома! — ответила Гончариха, — да только она… она стыдается…
— И Гончариха сама застыдилась — покраснела и закрыла глаза рукой.
— Чего ж она такого стыдается? Разве она нас не видала никогда?
— Нет… Ну, а все ж… Паныча, Василия Яковлевича, стыдно… Я уж говорила ей: иди к гостям. А она чуть не плачет от совести…
— А где же она?
— В саду. Сидит под вишней и ни с места…
— Гм!.. — произнесла Марья Дмитриевна, и по лицу ее было видно, что она приняла это к сведению. В то же время она многозначительно переглянулась с матушкой.
Минуты через две она, заметив, что Гончариха вышла в сени, сослалась на духоту и вышла вслед за нею ‘прохладиться’.
Василий сидел за столом и в продолжение двух часов не вымолвил ни слова. К нему обращались с предложением выпить, — он брал рюмку, подносил ее к губам и, не выпив ни капли, ставил на стол, он делал это потому, что так делали все. Это была его несчастная черта. Когда он находился в обществе, каком бы то ни было, он чувствовал себя как бы стиснутым со всех сторон и связанным по рукам и по ногам. Его личность как бы утопала в общем говоре, и он начинал невольно делать то, что делали другие. У него пропадала воля и всякая способность распоряжаться своими действиями.
Но голова его все время работала по-своему, и у него неотступно звучал в ушах вопрос, который он сам себе задал: ‘Неужели это мои родственники? Я ж их не знаю, я не знаю, как с ними жить, о чем говорить с ними?’ И он отвечал себе, что это невозможно. Однако же он приехал сюда, или его привезли, с такой определенной целью. Ведь это дело решенное: через семь дней он должен быть готов к посвящению в дьяконский сан, иначе говоря: должен быть женат. Через семь дней! В эти семь дней нужно успеть сделать такое огромное дело, как жениться, то есть выбрать себе подругу на всю жизнь, выбрать и связать себя с нею, чтоб больше уж никогда не развязываться. Ведь это так. Хороша ли она окажется, добра или зла, — все равно, надо будет жить вместе и делить пополам горе и радость. И все считают это счастьем, великой удачей — то, что его, признанного уже никуда и ни на что неспособным, вдруг решились сделать дьяконом, и дать ему место. Может быть, это и счастье, но только в нем может оказаться и величайшее несчастье, если он свяжет свою судьбу с какой-нибудь фурией. Ведь даже и разглядывать некогда. Сегодня они посидят, а завтра, того и гляди, их в церковь поведут и руки свяжут.
Тяжелое чувство не покидало его, и он исподлобья смотрел на гостей, которые сидели за одним с ним столом, на мать свою и на Гончаря, которого завтра он должен будет называть ‘папашей’.
Марья Дмитриевна вышла в сени, но оттуда прошла не на свежий воздух, а в хату, где была Гончариха. Тут ей бросился в нос удивительно ароматный запах, в значении которого никак нельзя было усомниться. К тому же, еще из какого-то скрытого места, раздавалось нежное мелодическое журчанье, в котором Марья Дмитриевна, приняв во внимание также и ароматный запах, тотчас же узнала жарящегося еще в печке поросенка. Впрочем, как раз в этот момент сняли в печи заслонку и стали вытаскивать оттуда нечто поджаристое и румяное. После этого уже не могло быть никаких сомнений.
— Послушайте, кумушка (Марья Дмитриевна была кумой решительно всем хуторянам), это даже неловко… Не знаешь, как и понимать… Вам известно, за каким делом мы приехали, а ваша Мотря и носа не кажет…
— Ох, родная моя! — воскликнула Гончариха, грузно поставив поросенка на стол. — Я и то хотела с вами поговорить. Горе мое… не знаю, как и сделаться…
— А что? — испуганно спросила Марья Дмитриевна.
Она играла роль свахи и потому чувствовала себя до известной степени ответственным лицом.
— Да как же! Оно, конечно… счастье, что и говорить… А все же мы люди деревенские… А у нас уже такой обычай: когда дивчину из дома взять хотят, то сватов засылают, и рушники, и всякое другое-прочее… Ну, там слова разные говорят, прибаутки… Само собою — одни глупости… Да такой обычай, и девке обидно… Как же это ее без всего этого?.. Она, конечно, глупая дивчина… Думает, что ежели без рушников, так и свадьба не настоящая, не крепкая, то есть, и что во всякий момент развести можно…
— Ах, что вы, что вы, кумушка? Развести никак нельзя, раз что в церкви повенчают. Это только один митрополит может сделать…
— Да я сама так думаю, и толковала ей. Да подите ж… Ну, сказано — дивчина, — одна глупость, никакого понятия… Сидит под деревом да плачет. Уж я и то, как вы спросили меня, при гостях не хотела ее оконфузить, и выдумала, что стыдается она. Ох, кумушка, вот ежели бы вы ее надоумили… Я говорила ей… Ведь это же попович. У благородных людей никогда этого не бывает, чтобы с рушниками, например… Правда?
— Ну, еще бы.
— Ну, вот, я и говорю. А она мне: рассказывайте, говорит, мамка. Что, говорит, я дура, что ли, чтобы этому поверила? Свадьба, говорит, у всех должна быть одинакова, и у всех она с рушниками, как у царя, говорит, так и у мужика… Ну, что вы поделаете? Нет, уж вы, кумушка, поговорите с нею. Она вас очень крепко уважает…
— А где она?
— Да знаете большую старую шелковицу? Ну, так сейчас справа вишневое дерево, под ним она и сидит. Протянула ноги и сидит.
— Ладно уж… Я с ней поговорю…
Марья Дмитриевна вышла в сени, потом через крыльцо прямо в сад. Ей были хорошо известны все уголки, она знала историю каждого дерева, каждого куста. Ведь старинные приятели они были с Гончарихой. Еще когда она занимала место ключницы у малеевских помещиков, началось это знакомство, которое Гончари считали для себя почетным.
‘Она хоть не из благородных, а все же около благородных ходит’, — рассуждали Гончари.
Марья Дмитриевна без всяких затруднений отыскала и старую шелковицу, и вишневое дерево, и сидящую под ним Мотрю.
— Ты что тут делаешь, дивчина? — окликнула ее Марья Дмитриевна.
Мотря вздрогнула. Она сидела на земле, окруженная высокой зеленой травой, протянув вперед ноги и скрестив на груди руки. На ней была яркая ситцевая юбка с большими красными цветами по розовому фону и голубая кофточка, на шею были надеты и свисали на грудь фунтов пять разноцветных намистов. У нее было здоровое круглое лицо с пухлыми румяными щеками. Крепкие рабочие руки были красны. Тяжелая густая коса спускалась низко по спине, конец ее, перевязанный розовой лентой, путался в траве.
— А ничего! — ответила Мотря. — Так сижу себе… Разве я кому мешаю?
И Мотря при этом глядела не на Марью Дмитриевну, а на соседний куст крыжовника.
Марья Дмитриевна тяжело опустилась на траву и села рядом с Мотрей.
— Ты мне этого не говори, милая, — промолвила она нежным, благорасположенным голосом. — Я ведь знаю твои мысли. Только это не хорошо, что ты это выдумываешь…
— Не выдумываю я, а так все делают… Чем же я хуже других?..
— Ну, вот и видно, что ты глупая… Конечно, не хуже, а даже лучше… Потому-то это так и делается, что ты лучше других… Когда бы ты не была лучше других, то к тебе не сватался бы попович… Ну, полно дуться. Ты меня послушай. Я тебе добра желаю и уж дурного не посоветую. Ты, конечно, жизни не знаешь, потому что ничего не видала. Где ж тебе понимать? Ведь он попович, благородного звания человек. А в благородном звании этого не делается. Это у мужиков, конечно, без этого нельзя, потому они — народ необразованный. А у благородных всегда так делается: вот он приехал, сейчас это родители промежду себя поговорили, а тем временем он, жених-то, должен около тебя походить, ну разную там любезность сказать и объясниться…
— Что такое значит: объясниться? Я даже не понимаю…
— Ну, где ж тебе понимать? Объясниться это значит — высказать свою любовь. Примерно, он на колени станет перед тобою и руку твою возьмет, и скажет: ‘Я вас люблю и без вас не могу…’ А ты должна сказать: ‘Я согласна’. Вот это и называется объясниться в своих чувствах. Ведь ты согласна? Ведь желаешь быть дьяконицей?..
— А я думаю, желаю… Кто ж этого может не желать?..
— Ну, то-то и есть… Вот и веди себя, как следует. На что тебе эти рушники? Это пускай мужики себе делают, а ты в звание вступаешь, как бы сказать, в сан дьяконицы, — тебе этого не надо…
— А не засмеют меня дивчата и хлопцы, что я без рушников пошла?
— Чего там засмеют? Завидовать будут, вот и все… Да мы вот что сделаем: я вот пойду и выкличу его из горницы. Он сам сюда придет и объяснится… А ты сиди. Ты знаешь его в лицо-то?
— В церкви один раз видала.
— Ну, и ладно. На нем этакий серенький пиджачок… Так я пойду.
И Марья Дмитриевна стала подыматься. Но это было гораздо труднее, чем сесть. Мотря должна была встать и подать ей обе руки. Минуты через две Марья Дмитриевна вошла в горницу и села рядом с матушкой. Она переждала для приличия с минуту, а затем что-то пошептала на ухо матушке. Та, по-видимому, согласилась с нею, потому что в знак согласия кивнула головой. Опять одна минута приличия, и Марья Дмитриевна уже опять вышла из комнаты. Тогда матушка поближе придвинулась к Василию и тихонько сказала ему:
— Васенька, ты бы вышел!
Василий вопросительно посмотрел на нее.
— Там Марья Дмитриевна тебе что-то хочет сказать. Выйди, я тебя прошу! Только минутку погоди, а то так будет неловко…
Потоми, она обратилась к нему уже громко:
— А тебе, я вижу, жарко, Василий, а? Ты бы прогулялся в саду… а? Черешни поспели… Нарвал бы.
— Я пройдусь! — покорно сказал Василий, и вышел.
На крылечке поджидала его Марья Дмитриевна и тотчас же овладела им, взяв его за обе руки.
— Ах, Василий Яковлевич, что же это такое? На что ж эта похоже? И она сидит, и вы сидите, и никакого толку… Надо же начинать дело… Ведь не в гости же вы приехали… Вы пройдитесь-ка в сад… Вот, видите, отсюда видно большое дерево? Это старая шелковица. Возьмите направо, увидите вишню, а под вишней и ее найдете. Ну, поговорите с нею, поухаживайте, объяснитесь, не может же девица первая начать… А потом можно будет и к делу приступить… Идите же.
Василий машинально кивнул головой и молча пошел в сад. Марья Дмитриевна следила за ним глазами и убедилась, что он пошел правильно. Но когда он дошел до старой шелковицы, она потеряла его из виду и вернулась в комнату.

VII

А Василий, дойдя до старой шелковицы, тут-то именно и остановился. До сих пор он шел машинально, все еще находясь под влиянием того ощущения подавленности, когда он терял волю. Но свежий воздух успел расправить его легкие, кровь ровнее и свободнее полилась в жилах, он почувствовал себя свободным.
Он остановился и огляделся. Направо, в просвете между деревьев, виднелось что-то яркое и слегка движущееся. Должно быть, это — Мотря. Ну, конечно, кому же другому быть? Он, как бы по инерции, сделал несколько шагов в том направлении. Вот уже она видна ему вся, хотя его видеть не может. Тут ноги его отказались идти дальше.
Зачем он идет к ней? Марья Дмитриевна сказала ему: ‘Надо начинать дело… Поговорите с нею… Поухаживайте… объяснитесь… А потом приступят к делу’… И вот единственная причина, почему он пошел и взял такое, а не иное направление. Но разве он ребенок, чтобы подчиняться чужой воле? Положим, его считают ребенком. Но в то же время ему ищут жену, и через неделю он начнет самостоятельную жизнь.
А что, если бы он поступил так, как ему хочется, т. е. пошел бы обратно в горницу и сказал бы: ‘Вы хотите меня женить на Мотре? Не знаю я вашей Мотри и не хочу ее знать. Женитесь на ней, кто хочет, а я не желаю’. Что из этого вышло бы? Нечто ужасное, нечто такое, о чем лучше и не думать…
И опять на него напала робость, он почувствовал себя послушным, как запуганный ребенок, исполняющий чужие желания только из боязни шума, крика, упреков и жалоб. Он знал заранее, что ему сказали бы: ‘Если бы ты хорошо учился и достиг того, чего достигают другие, ты имел право рассуждать и поступать по-своему, но ты не захотел учиться, ты был для нас наказанием, ты был нашим мучением… У нас сердце изболелось за тебя. И вот, наконец, Бог послал счастье, мы позаботились о твоей судьбе, мы выбрали тебе невесту’… и т. д.
Эти мысли так повлияли на него, что он, больше не размышляя, пошел к тому дереву, под которым сидела Мотря.
Почуяв его шаги, девушка стала оправляться, пригладила волосы, оправила кофточку, перевесила косу на грудь и вполоборота оглянулась. Шаги были очень тверды и решительны. Василий подошел к самому дереву и остановился.
— Здравствуйте! — сказал он.
— Добрый день, Василий Яковлевич! — промолвила Мотря, продолжая сидеть с протянутыми впереди ногами и не глядя на него.
Уже после этого короткого приветствия он стал в тупик, не зная, что еще сказать ей. Мотря, между тем, была явно смущена. Щеки ее сразу раскраснелись. Она наклонила голову и обеими руками рвала траву. Василий рассматривал ее. Она почему-то показалась ему смешной со своими толстыми красными щеками, большим ростом, широкой спиной и этой почти детской стыдливостью.
— Разве вы меня знаете? — спросил он после очень долгого молчания.
— Я бачила вас в церкви! — ответила Мотря.
— А вы знаете, зачем мы приехали?
Она еще больше сконфузилась. Щеки ее окрасились в цвет малины.
— Почем я знаю? Мабуть, в гости!.. Разве ж я знаю?
Василий очень хорошо видел, что она знает, но что ей неловко в этом признаться.
— Я вам скажу, — промолвил он, вдруг почувствовав какой-то необыкновенный прилив смелости и решимости.
— Ну, скажите!
— Нас хотят женить!
— Разве ж так женят? — сказала Мотря и в первый раз взглянула на него. — Женят не так!..
— А как?
— Сватов присылают!..
— Нам некогда! Нам торопиться надо! — с горькой усмешкой произнес Василий, и решимость на что-то, чего он еще не понимал, так и заливала его грудь. Он продолжал: — Послушайте, Мотря, разве вы согласны выйти за меня?
— Я не знаю! — низко опустив голову, промолвила Мотря.
— Ведь вы же меня совсем не знаете… А это на всю жизнь…
— Я не знаю, — повторила она почти шепотом. — Батько говорят — выходи, матерь говорят — выходи, и вся родня то же говорит… А я сама не знаю!..
— А вам хочется быть матушкой-диаконицей? — спросил Василий и пристально посмотрел на нее.
— А кто его знает. Может, я и не сумею… Что ж, — прибавила она, как бы раздумывая, — это хорошо… лучше, чем мужичкой!..
— Лучше, всего быть за тем, кого любишь! — очень твердо сказал, Василий. — А вы любите кого-нибудь?
— Нет… Кого ж мне?.. А вы разве любите?
Он не ответил на ее вопрос, а подошел к ней ближе и заговорил быстро:
— Слушайте, Мотря… Мы вот с вами в первый раз разговариваем сегодня и вдруг завтра можем оказаться… мужем и женой… Вам это не странно?
— А я думаю, странно! — вполне искренно ответила Мотря.
— Ну, да… И вдруг мы, как поживем, и увидим, что мы не пара… Что тогда? Расстаться нельзя. Еще для мирян это возможно, а для духовных никак невозможно… Тогда всю жизнь мучиться нужно! Обоим будет скверно.
— И я думаю, скверно, — откликнулась Мотря, очевидно, вполне соглашаясь с ним.
— Так зачем же?
— А не знаю! — со вздохом сказала Мотря. — Как батько и матерь…
— Нет, давайте мы сами вдвоем решим… Вы вот что: откажитесь от меня!..
— Как же я могу? Эта ваша добрая воля… Вас не насилуют…
Она прикусила нижнюю губу, отвернула лицо в сторону и стала глядеть сурово из-под нахмуренных бровей.
— Нет, я не об этом! — возразил Василий. — А только ведь вы то же самое думаете, что и я… Ведь это не мы хотим, а нас хотят женить… А если выйдет несчастье, то не им, а нам будет плохо. Если б я знал вас ближе, то может быть, и полюбил бы… И вы меня тоже… Тогда другое дело…
Мотря вслушивалась в его слова, и они, очевидно, примиряли ее с ним. Она уже повернула лицо к нему и смотрела на него доброжелательно. Он продолжал:
— А я потому говорю: откажитесь, что для девушки это не хорошо, когда от нее жених отказывается. Я от вас не отказывался, а просто мы друг друга не знаем еще и так рассудили свою судьбу, но люди начнут говорить так: попович, мол, отказался от Мотри. А это хотя и неправда, а вам будет не хорошо, дурная слава! А если вы откажитесь, так другое дело… Мужчине ничего!..
— Как же это отказаться!
— Да так вот: пойдите к вашей матери, да и скажите ей: не хочу за него идти, да и только!..
— Так и сказать?
— Так и скажите!
— Так мамка же не послушает… Кричать начнет…
— Да пусть себе кричит… А уж матушка, только услышит это, сейчас обидится… она гордая!..
— Вот видите: матушка обидится!..
— Э, они потом помирятся!..
— А у вас… У вас, должно быть, другая есть? — после молчания спросила Мотря.
— Может быть… Может быть, и есть! — ответил Василий, и сердце его сильно забилось. Он прибавил: — Так прощайте, Мотря, — и пошел вниз, по направлению к реке.
Мотря наклонилась и спрятала голову к себе на колени. Ей сильно хотелось всплакнуть. С одной стороны, и попович ей понравился своими разумными и добрыми речами, с другой стороны — ей было жаль расстаться с мечтой о ‘духовном сане’, о преображении из мужички в ‘благородную’.
‘А может, оно так и лучше’, — подумала она себе в утешение и, поднявшись, лениво, неохотно пошла к дому. Со щек ее сошел румянец, веки были воспалены и красны. Она взошла на крылечко, потом в сени, и остановилась. Из горницы доносились шумные возгласы различных голосов. Общество, должно быть, изрядно уже выпило. Мотря вслушалась. Говорили все разом, но можно было разобрать, что высказывались пожелания. Очевидно, с той минуты, как Василий, по указанию Марьи Дмитриевны, пошел ‘объясняться в чувствах’, легкая завеса всем, впрочем, известной тайны была снята, и будущие родственники заговорили напрямик. Дело считалось сделанным.
Мотря слегка приотворила дверь и кликнула:
— Мамко! А мамко! Идите сюда на минутку!
Гончариха в это время чокалась с матушкой стаканчиком, но тотчас же поставила его на стол и пошла в сени. Вслед за нею поднялась и вышла Марья Дмитриевна, которая считала себя как бы распорядительницей пиршества и потому имеющей право вмешиваться во все.
В сенях она опередила Гончариху.
— Ну, что, поговорили, а? — спросила она, чуть не наступив на Мотрю. — Объяснились, а?
Мотря взглянула на нее не слишком доброжелательно.
— Нет, я с мамкой хочу поговорить, Марья Дмитриевна! — сказала она, отступив от нее.
— Это все одно, моя милая!
— Нет, не все одно!.. Идите сюда, мамко!
Она взяла свою мать за руку и потащила ее в хату. Марья Дмитриевна осталась в сенях и раздумывала о том, следует ли ей обидеться или объяснить это естественным волнением просватанной девицы. Но она не успела решить этого вопроса. Дверь из хаты отворилась, и на пороге показалась Гончариха. Лицо ее было совершенно красно, как от выпитой водки, так и от неожиданного, невероятного сообщения дочки. Глаза ее выражали ужас.
— Марья Дмитриевна! Кумушка! Что она такое говорит, моя девка! — воскликнула она. — Вы только послушайте! Нет, вы послушайте!..
— А что же такое? — спросила Марья Дмитриевна.
— Не хочу, говорит, замуж идти… Не хочу, да и только!..
— Да это она белены объелась, должно быть! — Марья Дмитриевна вошла в хату. — Ты, Мотря, у меня тронулась, а?
Мотря посмотрела на нее злобным взглядом.
— Нет, не тронулась я… А не хочу, не хочу и не хочу!
— Да как же не хочешь? Да отчего же не хочешь, глупая ты девка!
— А хоть вы меня убейте — не хочу, да и не хочу!
— А вот погоди, — внушительно сказала Гончариха, — погоди, выдет батько, да как оттягает тебя за косы, так ты и захочешь! Вот погоди!
— Пускай батько хоть и голову вместе с косою оторвет мне, а я не пойду замуж!.. Не хочу!..
— Да что же с тобой подеялось, оглобля ты этакая? Откуда это взялось? То хотела, а то вдруг — на тебе!..
— И никогда я не хотела, а это вы, да батько все говорили: иди, иди!.. А я не хочу!..
— Вот упорная девка! — воскликнула Марья Дмитриевна. — Да нет, тут что-то не так!.. Это надо разобрать!.. Вы разберите, кумушка! Это с чужого голоса! Сама девка не может этого выдумать! Ты говорила с поповичем? Что он тебе сказал?
— Ничего я с ним не говорила и не бачила его!.. А так — не хочу, да и только!..
И говоря это, Мотря снимала с себя намисто, и ленты, как бы отрешаясь ото всего, что напоминало о свадьбе. Гончариха подымала очи и руки к небу и в то же время бранилась, а Марья Дмитриевна, чувствовавшая себя как бы ответственным лицом во всей этой истории, незаметно пробралась в горницу, села рядом с матушкой и стала шептать ей на ухо:
— Я вам скажу, матушка, чудеса да и только! Вообразите, девка с ума спятила!
— Какая девка? — спросила матушка.
— Да Мотря же. Уперлась, как бык: не хочу замуж идти, да не хочу! Просто, знаете, скандал!
Матушка сделала огромные глаза.
— А вы, Марья Дмитриевна, сами-то, сами — при своем уме, или как? — спросила она
— Да, знаете, я бы хотела быть не при своем уме! А только это так. Вот пойдите сами и посмотрите!
Матушка поднялась, и юбки ее при этом протестующим образом шуршали. Лицо ее выражало ту мысль, что если это правда, то она разнесет и уничтожит не только Гончарей, а и весь хутор.
Не прошло и минуты, как в доме произошло тревожное движение. Гончарь и вся родня выбежали из горницы. Матушка сошла с крыльца и кричала:
— Эй, Андрей! Подавай лошадей!.. Покличь паныча! Чего стоишь?! Живо!.. Вот, скажите, пожалуйста, золото нашлось! Что ж вы думаете, что на вашей Мотре и свет клином сошелся? А? Да мы вовсе даже и не нуждаемся!.. Ну, живо же, Андрей! Васили-и-й!
Напрасно Гончарь и Гончариха ходили около нее и говорили, что это все пустое, что Мотря — глупая девка, сама не знает, что говорит, напрасно Гончарь обещал содрать с Мотри шкуру, ежели она только посмеет, и проч. Матушка была неумолима. Гордость ее была страшно задета. Она имела право думать, что осчастливливает Мотрю и весь род Гончарей, что это ‘тупорылая’ девка в ножки ей поклонится и скажет: ‘спасибо’. И вдруг, такая дерзость!
— Матушка, это подстроено, это подстроено! — ворковала около нее Марья Дмитриевна, у которой был такой же оскорбленный вид, как и у матушки, как будто Василий был также и ее сыном.
Андрей поспешно запряг лошадей, подлетел к крыльцу и побежал в сад разыскивать Василия. Гончариха в это время голосила на весь двор, Гончар показывал Мотре кулаки и говорил: ‘Я тебе покажу, как смутьянить и от собственного счастья убегать!.. Парня какого-нибудь, должно быть, приглядела себе! Вот я тебе покажу!’ Родня стояла в стороне, растерянная и подавленная, а матушка с Марьей Дмитриевной, с видом надменной, хотя и оскорбленной гордости, восседали в экипаже в ожидании Андрея с Василием.
Василий между тем сидел над речкой, которая протекала чрез сад Гончаря. После разговора с Мотрей он направился прямо сюда и сел на камешке. Речка была не широкая и не быстрая. Сквозь прозрачную воду можно было видеть неглубокое дно и плававших рыбок. По ту сторону рос молодой камыш, переплетенный с кустами ежевики. Здесь было прохладно и тихо. Сюда не достигали пьяные голоса будущих родственников, да они теперь мало его беспокоили. Он твердо решил, если Мотря ничего от себя не сделает, просто сказать: не хочу! Как, можно жениться на этой, когда сердце бьется усиленно при одном только напоминании имени другой. И он мысленно твердил это имя. И у него было такое чувство, как будто в самом деле они с Лизанькой давно знали друг друга и давно поклялись в вечной любви. Ему казалось, что он видит ее перед собой живую, и этот печальный, тихий взгляд глубоких темных глаз трогал его сердце. Он любил ее сиротство, ее бедность, ее страданье, и ему хотелось только одного: поскорее увидеть ее и сказать ей все это — не словами, а одним только взглядом.
Он вздрогнул и вскочил с места, когда Андрей, добежав до реки, окликнул его:
— Паныч, пожалуйте ехать!
— А что?
— Вышла катавасия!.. Мотря замуж не хочет. Должно быть, пообещала какому-нибудь Грыцьку!.. Да и слава Богу, паныч, — не пара она вам… Совсем неподходящего звания…
— Ну, так пойдем!..
— И он почти побежал, так что Андрею, который всю дорогу рассказывал подробности ‘катавасии’, пришлось догонять его. Добежав до экипажа, Василий вспрыгнул в него с совершенно несвойственными ему быстротой и ловкостью, и занял свое место. То же сделал и Андрей, и экипаж тронулся в виду всех Гончарей, которые стояли с опущенными руками, огорошенные, и убитые. Вместе с уезжающим экипажем навсегда улетала их мечта породниться с попом и таким образом возвыситься.

VIII

Было около четырех часов дня, когда экипаж вступил на малеевскую улицу. Матушка, всю дорогу громко изливавшая свое негодование, уже успела несколько остынуть и выражалась в более спокойном смысле, а именно:
— Я всегда говорила, что мужик останется мужиком, хоть ты его в царскую палату посади!
Или:
— Правду говорил, о. Мартирий, что не приличествует связываться с этим народом… Вот оно Бог и наказал за это!..
Но так как в ней далеко не вся еще злоба перегорела, то ей нужна была жертва: поэтому она обращалась к Марье Дмитриевне:
— Это все вы, Марья Дмитриевна. Вечно нашептывали мне про ваших Гончарей!.. Не будь вас, мне бы и в голову не пришло!..
— Господи Боже мой! — укоризненно восклицала Марья Дмитриевна. — Да разве не вы сами послали меня на хутор?.. Сами же пришли ко мне и сказали: ‘Поезжайте, Марья Дмитриевна, да только чтобы никто не догадался’…
— Ну, да! Как же! А сами так и лезли вперед, словно бы вас замуж выдавали!..
Но все это говорилось уж таким тоном, в котором можно было расслышать и надежду на скорое примирение.
И вот в это самое время матушка устремила взор на свой собственный дом, прищурила глаза и вдруг вскрикнула от изумления. Но — странное дело! — в этом изумлении явно слышалась радость.
— Вот чудо! Да ведь это же фантасмагория у ворот стоит! А? Приглядись-ка, Василий! Ты лучше моего видишь!
А Василий давно уже видел фантасмагорию и ликовал. Значит, о. Мартирий сдержал свое слово, и, значит, все будет так, как он желал. И он теперь дивился сам себе, как это у него хватило решимости так распорядиться и так определенно поговорить с Мотрей. Во второй раз это, пожалуй, ему не удалось бы.
А экипаж, между тем, подъехал к дому, и уже не могло быть никаких сомнений в том, что фантасмагория, а — следовательно — и сам о. Мартирий здесь. Как только лошади остановились у крыльца, матушка торопливо слезла и пошла прямо в гостиную. К своему удивлению, она нашла там накрытый стол, шипящий самовар, и за столом двух иереев, попивавших чай с ромом. Очевидно, у о. Якова прошла ломота в пояснице, лицо его было благодушно, он рассказывал о. Мартирию что-то смешное, и оба смеялись.
— Вот спасибо, что не проезжаете мимо! — любезно сказала матушка о. Мартирию и затем сейчас же обратилась к своему супругу. — О. Яков, поди сюда, мне надо с тобой поговорить… Одну минутку, отец Мартирий!
И она увлекла о. Якова в кабинет. О. Мартирий между тем взял шляпу и вышел во двор. Ему хотелось повидать Василия. ‘Неужто просватали? — думал он, — нет, что-то не видно. Не такой разговор’…
— Ну, что, молодец? — обратился он к Василию, которого нашел во дворе. — Не дался, а?
Василий пошел рядом с ним и заговорил тихо и отрывисто, и слова у него как-то прыгали друг через друга.
— О. Мартирий, только никому не говорите, а то меня съедят… Я сам устроил… Сказал этой Мотре: откажитесь, говорю, чтоб вам не было стыдно, если я откажусь!.. Она и отказалась… Вышла история… Мамаша сердилась страсть как… А вы заехали, о. Мартирий… Спасибо.
— Да ты просто молодчина… Ей-ей.. Гм!.. А с виду мямля… А!
— Я мямля и есть, о. Мартирий… Это только на меня нашло такое!
— Да ведь это и хорошо, что на тебя находит, когда надобно… Ну, что ж, женить тебя, что ли, а?
— Иначе нельзя, о. Мартирий…
— Нельзя, это правда… Так уж зато жена у тебя будет золото. За это ручаюсь. Умница, кроткий нрав, хозяйка и без прихотей… Ну, что там? Дело ведь не терпит… Надо успеть донести о. благочинному, что ты женат… Эй, ты, как тебя, Андрей не надо лошадей выпрягать. Сейчас в Скирды поедем… А вот и матушка! Да нет, не рассказывайте! Слышал! Я же вам говорил, чтоб не ездили туда… Ах, вы-ы! Вот, видно, сама судьба уж так судила, чтоб Василия спаровать с Лизой!.. Ну, что ж, едем, пока солнце еще светит… Нынче и сварганим…
— Ох, о. Мартирий, видно и в самом деле без вас не обойдешься! — воскликнула матушка покаянным голосом. — Надо ехать!
— Да и о. Якова берите с собою! У него ломота прошла! Эй, Терешка, зануздай лошадей! Мы поедем вперед, а вы нас нагоните! Пожалуй, я Василия с собой возьму. Не знаю только, как это он поместится в моей фантасмагории!.. Да, ничего, потеснимся!
Василий смотрел на него сияющими от радости глазами. Он волновался, суетился, бегал, распоряжался и торопил всех. Матушка, глядя на него, изумлялась. Она не узнавала его. Уже давно-давно прошло то время, когда ее сын был таким. Это было еще до поступления его в семинарию. Куда девалась апатия, сонливость, неподвижность, медлительность движений! Василий ожил.
О. Яков изъявил согласие на поездку в Скирды. Кстати, он давно не был у о. Мартирия. Да, и причина поездки не заключала в себе ничего такого, что было бы неприлично его сану. Лиза Благоволенская — девица духовного звания, притом — сиротка, никакой родни у нее нет. Единственный ее попечитель — отец Мартирий, который относится к ней отечески. Конечно, грустно, что Василий начнет свое самостоятельное поприще со скудными средствами. Тяжело ему будет. Ну, что ж, придется на первых порах помогать им. Ведь он у них — единственный. Да и отец Мартирий, наверно, окажет воспособление, потому что у него своих детей нет. И о. Якова, отдал Аксюше рясу для чистки.
Что касается Марьи Дмитриевны, то она, несмотря на размолвку с матушкой, была здесь и принимала самое деятельное участие в сборах. Она, конечно, не рассчитывала ехать в Скирды, но уже всей душой сочувствовала новому повороту дела.
— Конечно, — говорила она, — какое же может быть сравнение? Мужичка и девица из благородного звания! Богатство — дело наживное, а сердце надо воспитать!.. и т. д.
И всем казалось, что это так и есть, что она и в самом деле всегда так думала и говорила. Такое было настроение.
Очень весело было глядеть, как о. Мартирий влезал в фантасмагорию, и как он затем старался уделить местечко для Василия. Но Василий был бы доволен, если бы ему пришлось ехать даже верхом на оглобле. А соседство о. Мартирия составляло для него счастье. Ведь не случись он, пожалуй, его женили бы на Гончаривне.
Они поехали вперед. О. Мартирий велел Терешке шибко гнать лошадей. В нем заговорило чувство хозяина, и ему хотелось кой что приготовить к приезду гостей. Положим, в ящике, приделанном сзади к фантасмагории, было кое-что, прихваченное им в городе на всякий случай. В сущности, и болезнь его, и доктор в его сегодняшней поездке играли довольно незначительную роль. Выехал он из Скирд главным образом потому, что ему не сиделось дома. Василий казался ему очень подходящей партией для Лизы. Но навязываться он не хотел. Поэтому он, выдумав приступ болезни, заехал только позондировать почву. Приехав утром в Малеевку, он заметил в речах матушки какую-то недоговоренность. Потом его возмутило сообщение насчет Гончаривны, а затем несмелые речи Василия подали надежду.
— И зачем это вы, о. Мартирий, такую странную штуку себе сделали? — спрашивал по дороге Василий, поневоле прижимаясь в самый угол экипажа.
— Это ты насчет фантасмагории, а?
— Ну, да!
— Да видишь, как я сам безобразно устроен! Во все стороны раздался: и вверх, и вширь! Мне иначе — трудно. А в этом ковчеге я чувствую себя недурно. Ведь вот, — шутил о. Мартирий, — если б сюда посадить со мной твою матушку, я думаю, иначе, как разобравши верх, не усадить бы! А?
Василию было весело, у него развязало язык, и он расспрашивал о. Мартирия обо всем, что приходило ему в голову. И о. Мартирий рассказывал ему про прежние времена, про старую бурсу, про то, как его женили.
— Вот только не знаю, за что Бог покарал меня, — жену отнял… Трудно мне, Василий, очень трудно! Тоска берет, холод душевный, оттого и выпиваю. Ну, все же, скажу тебе, лучше этак-то в одиночестве томиться, чем с неподходящею женой. Видал я такие браки. Он в одну сторону смотрит, она — в другую, никак не могут понять друг друга, только за графинчиком, и понимают, оттого их и тянет постоянно к графинчику… Так-то, брат!
Солнце еще ярко светило, когда они прибыли в Скирды. Оглянувшись назад, они не заметили никаких следов малеевского экипажа
— Ну, их что-нибудь задержало! — сказал о. Мартирий. — Э, да это ничего! Пусть хоть совсем не приедут… Все равно, я тебя женю, молодец!
Скирды — огромное село, верст на пять в длину. Узенькая речонка, протекавшая посредине села, в балке, летом высыхала до самого дна, и селяне получали воду из колодцев. Дом о. Мартирия стоял неподалеку от церкви, оторванный от линии крестьянских домов и отмеченный среди них своей зеленой железной крышей и более солидными хозяйственными постройками.
Первое, что бросилось в глаза Василию, это присутствие в доме множества бедных родственниц отца Мартирия. Это были все дамы почтенного возраста, безвременно овдовевшие или не успевшие выйти замуж. Все они были одеты Бог знает как, по-домашнему, и, при появлении постороннего человека, стыдливо прятались по углам. В летнее время население этого дома еще более сгущалось, потому что приезжали родственники из школы. О. Мартирий всем им давал приют и корм.
Когда Василий выбрался из фантасмагории и стоял во дворе, не зная, куда деваться, так как о. Мартирий тотчас же удалился для распоряжений, через двор, в числе других женских фигур, проскользнула девушка в темно-коричневом платье, тонкая и стройная. Лица ее он не разглядел, но у него почему-то сердце сильно забилось. Правда, она была высокого роста, тогда как воображение рисовало ему ‘Лизаньку’ — маленькой. Но это он простил ей даже с удовольствием и почему-то твердо сказал себе: ‘Это она и есть’. И им овладело нетерпение поскорее увидать ее лицо и в то же время робость по поводу того, что он ей скажет, и как вообще произойдет знакомство и все прочее.
Но это произошло так просто, как только мог сделать о. Мартирий, не признававший ни в чем осторожности — хитроумных приготовлений и всего того, что называется ‘политикой’.
Минут через пять вышла горничная и сказала, что о. Мартирий зовет его в комнату, и он вошел. Дом был обставлен по-старомодному: тяжелый диван и кресла в чехлах, старинные образа, генералы на стенах рядом с дешевыми немецкими идиллиями, хрипящие часы с целым шкапом для маятника и гирь.
Когда Василий вошел, в комнате не было ни души, но за дверью слышалась какая-то возня. По-видимому, кого-то хотели ввести, и кто-то сопротивлялся. Но вот отворилась дверь, и вошел о. Мартирий, таща за руку ту самую девушку, которую Василии видел во дворе. Она была в том же коричневом платье, только на шее прибавился белый воротничок. Василий разглядел ее. Смуглое продолговатое лицо, темные глаза, густые брови, черты лица правильные, родимого пятнышка, о котором он мечтал, не оказалось. Но зато она была стройна, и от нее веяло простотой и вместе с тем какой-то тихой, невысказанной грустью.
Он замер на своем месте и так и остался, облокотившись спиной о стенку. А она стояла рядом с о. Мартириеим, бледная, но не опуская глаз, и, напротив, глядела на него.
— Ну, вот смотри! В нем ничего нет страшного, он не кусается, — шутливо говорил о. Мартирий. — Ведь вот народ! Надо же вам хоть познакомиться!.. Нельзя же так, взять да и обвенчать… Ну, разговаривайте себе, а я пойду по делам!..
Василий хотел крикнуть: ‘О. Мартирий! Постойте! Куда же вы! Я сейчас умру!’
Но у него что-то застряло в горле, и он не мог произнести ни одного слова. О. Мартирий между тем ушел и, как бы нарочно, плотно притворил за собою дверь.
Они стояли друг против друга бесконечно взволнованные. Он знал, что она — его невеста, а она знала, что он — ее жених. Но они видели друг друга в первый раз. И вот их оставили вдвоем.
Он чувствовал, что должен первый сказать что-нибудь, хоть какую-нибудь нелепость, но у него в голове не было ни одной мысли, а на языке — ни одного слова. Она тоже стаяла растерянная и беспомощная, раза два оглянулась на запертую дверь, потом подошла к столу и вдруг звонко рассмеялась.
— О. Мартирий всегда так… что-нибудь выдумает! — сказала она, смеясь, но голос ее выдавал сильное волнение.
И после этого смеха он почувствовал какое-то облегчение и тоже подошел к столу. Они могли ближе разглядеть друг друга. Он заметил, что у нее ровные белые зубы, и на обеих щеках делаются ямочки, когда она смеется. Это ему понравилось, как и ее голос, звонкий и не пискливый.
— Садитесь, пожалуйста! — промолвила она. — Я не умею занять вас…
— Этого и не надо! — сказал он, но так тихо, что тут же ему пришлось откашляться и повторить: — этого и не надо! Вы тоже садитесь! А впрочем… вы уже сидите…
И ему стало совсем неловко, что он приглашает ее садиться в то время, как она уже сидела. Это от волнения. А она опять рассмеялась, и после этого смеха, в котором не было ни тени насмешки, ему окончательно стало хорошо. Она, очевидно, понимает его затруднительное положение. И как это хорошо, что она смеется, а не смотрит букой, как он.
— Ну, давайте разговаривать, Василий Яковлевич!.. О. Мартирий нас не выпустит, пока… пока мы не познакомимся…
— Что ж знакомиться? — промолвил Василий. — Я вас уже знаю.
— Знаете? Когда же?
— То есть я вас не видал, но знаю… Вчера, как сказал мне о. Мартирий про вас, так я все и мечтал… Ведь я мечтательный!.. Меня хотели даже женить сегодня утром, а я отказался, потому что я о вас думал…
— Вы правду говорите? — спросила она, внимательно посмотрев ему в глаза.
— Я не могу говорить неправду! — как-то необыкновенно вдумчиво произнес Василий. — Наше положение такое, что надо говорить только одну чистую правду…
— Да… Я вам верю. Почему же вы обо мне думали?..
— Так, не знаю почему!
— А что же вы думали?
— Что вы непременно хорошая, добрая… Что вы можете понять меня… Я ведь очень простой. Я плохо учился, и меня выключили… но я не такой уже дурак… Я пока не работал, потому что нечего было, но… но я сумею работать… Было бы для кого… Мне кажется, что и вы простая… Мне так кажется… Не хорошо, конечно, что надо так спешить, но что ж делать, когда надо… Ведь вам известно, зачем я приехал?..
Она слегка потупила глаза и тихо ответила:
— Да, мне говорил о. Мартирий.
— Ну, так вот… Вы подумайте… Только долго думать нельзя…
— Что ж думать? — с улыбкой промолвила она. — Должно быть, это наша судьба!..
— Судьба! — подтвердил Василий. — Так это и есть!..
Во дворе послышался гул. Лиза порывисто поднялась и поглядела в окно.
— Это ваши приехали! — сказала она с большою живостью и, по-видимому, собралась уйти из комнаты.
— Постойте… — остановил ее Василий. — Я боюсь, не ошибся ли… Так вы согласны? Так?
Он взял ее руку и поднес к своим губам.
— Это немного рано! — шутя сказала она и быстро вышла из комнаты.
Василий вздохнул с величайшим облегчением. Так это все вышло просто и легко. Он теперь уже был, как сумасшедший, влюблен в свою Лизаньку.
О. Мартирий тоже видел приехавших гостей. Проходя через комнату, чтоб встретить их, он похлопал Василия по плечу и спросил:
— Ну, познакомились?
— Я даже предложение сделал, о. Мартирий! — ответил Василий.
— Да ну? Экий же ты молодчина! И что ж, она согласна?
— Она согласна, о. Мартирий!..
— Ну, я вижу, вы не дураки! Пойдем же, там твои старики приехали. Твоя Лизанька уже встречает их… А что, я говорил тебе, что она золото… а?
— Я вам, о. Мартирий, так благодарен, так благодарен…
— Пару волов дам от себя вам!.. — почему-то шепнул ему на ухо о. Мартирий. Но на влюбленного Василия это не произвело никакого впечатления.
Они вошли в дверь. О. Мартирий был в шутливом настроении и потому встретил гостей заявлением начистоту, сообщив таким громким голосом, что было слышно в церковной ограде:
— Ну, а мы уже тут просватали невесту вашему сынку! Вам только остается благословить да отписать о. благочинному, что, мол, дело сделано!
— Что ж, — ответил о. Яков, — и мы хорошему рады! И поблагословим!
Одним словом, брачный разговор начался сразу, без всяких предисловий. Когда гости и хозяин вошли в комнату, то на столе уже стояли привезенные о. Мартирием из города закуски и вина, и дело началось с того, что поздравляли жениха и невесту. К торжеству выползли из своих углов родственницы о. Мартирия, так как они почувствовали, что с этого момента делаются также родственницами о. Якова, матушки и Василия.
О. Мартирий как-то умудрился чрезвычайно скоро подвыпить, растрогался и стал вспоминать о том, как его женили. Потом заговорил о своей покойной жене и немного поплакал. Но это у него скоро прошло. Далее он почувствовал новый прилив доброты и подарил молодым к паре волов еще телегу и вдобавок теленка и свинью. О. Яков со своей стороны объявил, что даст триста рублей деньгами, корову, лошадь и пару овец.
— Ну, вот и хозяйство составилось! — весело воскликнул о. Мартирий. — Разве вот что мельницы нет! Э, на что им мельница, когда у них будут готовые ‘кныши’?!
Матушка поняла намек и покраснела. Лиза деятельно хозяйничала, заведуя столом, угощением, хлопоча о самоваре и свежих сливках. Василий не мог налюбоваться ею.
Наступил торжественный момент, когда о. Яков, матушка и о. Мартирий помолились и поблагословили молодых иконой. После этого оба они почувствовали себя так, как будто десять лет были друзьями, и начали говорить друг другу ‘ты’.
Когда на землю спустились сумерки, Василий и Лиза пошли в церковный дом и осмотрели квартиру, которая назначалась для будущего дьякона. Они обсуждали каждую подробность, каждый уголок с хозяйственной точки зрения, и остались довольны квартирой и друг другом.
Матушка умильно смотрела на них и думала: ‘Нет, что там ни говори, а девица своего звания лучше… Вишь, как они полюбились, словно друг для друга созданы, и Василий мой как развернулся, как будто никогда и не был мямлей… Да, о. Мартирий правду сказал: так лучше будет’…
Малеевские гости остались ночевать в Скирдах. А на другой день, неизвестно откуда, набрался полон дом гостей: попы, попадьи, дьяконы, дьяконицы, духовные девицы, духовные молодые люди, — все это понаехало из окружных сел. О. Мартирий хотел устроить свадьбу на славу и потому с вечера всюду разослал гонцов. Между прочим, был послан нарочный и в город, и возвратился оттуда с нагруженной повозкой. Тут были яства, пития и сласти в должном количестве.
О. Петр, — тот самый, с которым у о. Мартирия по приходу ‘нелады шли’, — отслужил обедню, а после обедни и повенчал Василия с Лизой. В тот же день о. благочинного известили о совершившимся событии. Свадьба была веселая, пиршество продолжалось два дня.
А в назначенный день преосвященный служил в Троицком монастыре обедню, во время которой рукоположил Василия в дьяконы. Все дивились тому, как он еще молод, многие же, которым удалось узнать, что молодая, стройная дама, стоявшая впереди, неподалеку от клироса, и с глубоким волнением следившая за каждым его движением, — его жена, мысленно восклицали: ‘Ах, какая она миленькая!’
Нам остается еще засвидетельствовать, что Василий и Лиза до сих пор (а это было лет десять назад) живут в совершенном мире и согласии, что у них завелись дети и порядочные запасы сена, соломы, всякого зерна и всяких солений и варений. Можем сказать еще, что о. благочинный по-прежнему расположен к Василию, и, — конечно, за это нельзя ручаться, — но может случиться, что он когда-нибудь выхлопочет ему иерейский сан и приход.
Наконец, что касается Мотри, то мы можем, сообщить следующее: столь мужественный с ее стороны отказ поповичу произвел глубокое впечатление среди хуторских парней, и она скоро вышла за молодого, бравого парня, по фамилии Рогача, и таким образом из Гончаривны превратилась в Рогачиху. У Рогача есть своя собственная мельница, и, следовательно, когда умрут старые Гончари, у него их будет две.
Мотря теперь понимает, что звание дьяконицы ей было бы ни к чему, так как в этом звании она была бы ни пава, ни ворона. Поэтому с о. Василием они большие приятели и ездят друг к другу в гости.

—————————————————-

Источник текста: журнал ‘Нива’ No 49-52, 1896 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека