Когда-то, вероятно, он был красив, но безалаберная жизнь, бессонные ночи и вечные переживания наложили на его лицо печать собачьей старости. Да и сам он был весь какой-то расхлябанный, словно старая пролетка, у которой уже ослабли все гайки и рессоры от долгой езды по неудобным, кочковатым дорогам.
Звали его Владимиром Аркадьевичем, а фамилия была — Левшин. Имел он небольшой домик на окраине Москвы и скромную торговлю москательными товарами. Но в лавку никогда почти не заглядывал, а ею заведовала жена — Анна Власьевна, женщина сухая, молчаливая. Было у Левшина двое детей: Васька, реалист шестого класса, и Аннушка, тихая, молчаливая девушка, не окончившая гимназии и помогавшая матери по хозяйству.
Однообразно тянулась жизнь в тихом домике у Серпуховской заставы. Владимир Аркадьевич обыкновенно возвращался из клуба в седьмом часу утра, отворял парадную французским ключом, неслышно пробирался в кабинет и спал на диване до полудня, Около часу дня он выходил в столовую, — маленькую, полутемную комнату в одно окно, — пил чай с калачом, просматривал газету… Аннушка сидела тут же, читая какую-нибудь книгу — и было тихо в этой комнате, и только круглые столовые часы нарушали упорным тиканьем жуткую тишину.
Около двух часов Левшин уезжал на бега и, возвратившись к обеду, заставал всю семью. И если был в тот день в выигрыше, много говорил за столом, рассказывал детям забавные истории. В противном случае, сидел молча, мрачно уставившись в тарелку, и жевал нехотя, полусонно… А когда его о чем-нибудь спрашивали, долго смотрел тупым взглядом на спрашивавшего и только после этого отвечал.
После обеда следовал отдых до десяти часов вечера, а затем отъезд в клуб, до нового утра.
Так бежали дни. Однообразно, как бегут длинные, однообразные рельсы в неведомую даль. И только в праздники, выходя к утреннему чаю из кабинета, Левшин находил в столовой, кроме дочери, еще жену и сына.
И видя его в домашнем кругу, вечно удрученного, вечно о чем-то думающего, иногда заискивающего перед женой и детьми, иногда резкого и раздражительного, никто бы не узнал его за карточным столом в клубе, или в рублевых трибунах на бегах. Тут Владимир Аркадьевич казался совершенно другим, с ярким румянцем на щеках и с горящими, возбужденными глазами. И только, когда его карту били, или лошадь, на которую он ставил, приходила последней к столбу, — лицо Левшина делалось сразу землистым, глаза потухали, весь он как-то съеживался и был ужасно похож на побитую собаку.
Свободного состояния у Левшина не было. Были кой-какие деньжонки, но они лежали в товаре. Если бы Владимир Аркадьевич не был игроком, жить он мог бы совершенно безбедно: домик был собственный, от торговли получалась небольшая прибыль. Но за последние три года он только брал деньги из дела, дом заложил, и наступил уже срок платить проценты по второй закладной.
Был праздничный, но серый, безрадостный, зимний день… Владимир Аркадьевич стоял в халате у окна кабинета и тоскливо смотрел на улицу. На ней были все такие же маленькие деревянные особнячки, как и у него, — провинциального типа, с сугробами снега около крыльца, узенькими тротуарами и деревянными заборами. Изредка проезжал извозчик с седоком, а больше шмыгали пешеходы, скромно и не всегда тепло одетые…
Левшину было не по себе. Вчера он проиграл и в клубе, и на бегах, а на послезавтра нужно было иметь около тысячи рублей на проценты по закладной и на два векселя по четыреста рублей, выданные за товар. Будущее казалось суровым, но мозг Владимира Аркадьевича вяло работал. И не хотелось думать о том: где и как достать денег.
Мысли невольно отвлеклись на игру. Левшин с завистью вспомнил вчерашнего героя клуба — трактирщика Хохрикова, выигравшего две с половиной тысячи за какой-нибудь час.
‘Вот везет же некоторым?! А мне — никогда! Сколько времени играю и никогда больше сотни за вечер не выигрывал!’
Ему в голову не приходило, что некоторые, а в том числе и Хохриков, выигрывали потому, что имели в игре выдержку, вовремя останавливались, вовремя уезжали из клуба домой.
‘Нет, уж видно счастье особенное для игры должно быть… не иначе! А, может, у Хохрикова талисман какой есть?’
И чем больше думал Левшин о Хохрикове, тем больше убеждался, что трактирщик владеет талисманом для игры. Припомнились Владимиру Аркадьевичу достоверные слухи, когда кусок веревки от повешенного, или платок, смоченный в крови застрелившегося, или лапка мыши, пойманной в алтаре, — доставляли обладателям этих талисманов колоссальное счастье в игре.
‘Где бы достать такой талисман? — с тоской думал Левшин. — Поиграл бы только неделю или две… наиграл бы десяток тысяч… бросил бы навсегда игру и занялся бы торговлей!’
В кабинет вошла Анна Власьевна в темном кашемировом платье. Вяло посмотрела на мужа и села на кончик дивана.
— У обедни была… — сказала она, — Хорошо поют у Зосима и Савватия! А ты что же чай-то пить не идешь? — вдруг спросила она молчавшего мужа.
Тот выдержал паузу. Вздохнул.
— Сейчас иду!
Помялся и спросил, тупо глядя в окно:
— Много у нас… в кассе-то… денег?
Анна Власьевна потупилась.
— Денег-то?.. Да наберется с сотню!
— Только-то?
Левшин обернулся к жене и стоял перед ней с поднятыми бровями. Он был уверен, что сотни-то две у жены на платежи отложены…
Анна Власьевна покраснела, подняла голову и, вдруг, заговорила быстро, с ненавистью глядя на мужа:
— А откуда им быть больше-то?! Ты разве что даешь?.. Как помпа сосешь из кассы-то, убивец ты этакий! — залилась она неожиданно слезами. — Не сегодня-завтра в петлю надо лезть, с собой решать… вот как Мирошка-сапожник сделал! Вот что!
Владимир Аркадьевич привык к слезам и упрекам жены и равнодушно к ним относился. Но его удивила весть о смерти сапожника, жившего к соседнем доме. Удивила тем более, что только вчера вечером он Мирошку видел на улице.
— Мирошка, ты говоришь?.. Повесился?.. Да не может этого быть!..
— Сегодня в ночь! — ответила, всхлипывая, жена. — Полиция-то там и по сию пору сидит!
И вдруг какая-то мысль, словно свалившаяся с неба, несущая с собой надежду, стрелой вонзилась в мозг Левшина, и он лихорадочно стал одеваться… Жена посмотрела сначала на него с испугом, затем махнула рукой и вышла из кабинета. А Владимир Аркадьевич, накинув па плечи меховое пальто, побежал на соседний двор, где, в лачужке, жил Мирошка.
Жена сказала правду: сапожник в ночь повесился, и его тело отвезли в часовню при участке. Но у домовладельца Левшин нашел околоточного, сидевшего за графинчиком водочки и закусками и писавшего протокол.
Ловко сунутая околоточному трешница сделала то, что через пять минут в кармане у Владимира Аркадьевича лежал кусок веревки, на которой повесился сапожник.
И с этим талисманом Левшин не шел, а летел домой…
* * *
В клуб Владимир Аркадьевич приехал позднее, правильно рассчитав, что нужно пробовать счастье только в крупной игре. Он был весело и уверенно настроен: в кармане лежал ‘талисман’, а в бумажнике — четыре сотни рублей, нашедшиеся у Анны Власьевны, когда муж рассказал ей, какое счастье ему привалило.
— Смотри… — сказала жена, — отдаю последнее! Копила столько времени на послезавтрашний день!
За большим столом сидело человек пятнадцать, игравших в ‘железку’. Левшин выждал, когда один из игроков ‘очистился’, и сел на освободившееся место. Но понтировать не хотел, ожидая, когда можно будет заложить банк.
‘Заложу все четыреста! — думал Левшин, пока узкий лоток с картами путешествовал по зеленому сукну. — Все равно: пан, или пропал! И не буду снимать, пока не пройдет пять карт! Не Бог весть сколько: пять карт!.. Вон вчера у Хохрикова семь карт прошло, и заложил он всего двадцать рублей… А снял с лишком две тысячи! Раз у меня теперь такой талисман… — не пять… пятнадцать карт пройти может!’
Он решил пропустить пять карт, во-первых, потому, что сегодня было пятое число, и, кроме того, последняя цифра номера извозчика, на котором ехал в клуб Владимир Аркадьевич, была пятерка.
Лоток быстро двигался к Левшину. На столе лежали груды кредитных билетов и кучки золота… И все это ходило по всем направлениям стола, часто меняя хозяев.
Настала очередь Левшина.
— Четыреста! — крикнул он, кидая на стол четыре сотенных и придвигая к себе лоток с картами. — Двести покрыто! Триста пятьдесят! Осталось пятьдесят!.. Все сделано!..
Партнер открыл шестерку. У Левшина набралась семерка.
— Восемьсот, — звучно кинул он и похлопал по деньгам. — Шестьсот! Покрыты все восемьсот!..
Открыл себе девятку. Образовалась уже тысяча шестьсот.
‘Снять половину?.. Ведь, имею же право, как открывший ‘дамбле’! Или оставить?.. Эх, куда ни шло!’
И торжественно, как колокол в праздничный день, заявил:
— Не снимаю! Идет одна тысяча шестьсот!
Побил и эту карту. Сердце вдруг забилось так сильно, что казалось: вот-вот разорвется…
В банке было три тысячи двести…
Шла пятая карта. Могли быть шесть тысяч четыреста — и радость семейная, и чистая, без долгов, торговля! Прошла бы только пятая карта!..
— Даю!..
Себе купил пятерку. Партнер остался ‘на своих’.
‘Что делать? — плыли в мозгу Левшина хаотические, полные ужаса и надежды мысли. — Остаться на своих? Прикупить?.. Ну, была не была: прикуплю!’
Прикупил. И дьяволом с пятью глазами глянула на Владимира Аркадьевича прикупленная пятерка…
Он слышал, будто сквозь сон, как кто-то торжественно крикнул:
— Жир!
Видел чьи-то крючковатые пальцы, потянувшиеся за деньгами, его деньгами. Шатаясь, вышел из клуба, нанял извозчика и долго ехал к своей Серпуховской заставе…
Мелкий, противный снег падал с мохнатого, темного неба… И, падая пухом на щеки Владимира Аркадьевича, смешивался с жуткими, обидными слезами…