В. В. Розанов. Полное собрание сочинений. В 35 томах. Серия ‘Литература и художество’. В 7 томах
Том четвертый. О писательстве и писателях
Статьи 1908-1911 гг.
Санкт-Петербург, 2016
И. С. ТУРГЕНЕВ В 1879 г. В МОСКВЕ
Я прочел задушевные воспоминания М. М. Ковалевского о Тургеневе, — и между ними воспоминание, относящееся к пребыванию Тургенева в Москве в 1879 г. Маститый профессор не сделал маленькой оговорки, необходимой для современных молодых читателей, не видевших тех дней и не знающих о них подробно по истории литературы. Дело в том, что до 1879 года Тургенев стоял отчужденно и враждебно к русскому обществу и литературе, не он чувствовал себя враждебно настроенным к ‘своим’, но ‘свои’ были враждебно настроены к нему. Как известно, история эта началась еще с появления ‘Дыма’, где он вывел некрасиво русских эмигрантов, и тянулась, все ухудшаясь, много лет. Появление ‘Нови’, в которой он ‘не понял молодости’, окончательно портило ‘симпатии’. Между тем в ‘Нови’ он сделал последнее усилие протянуть руки к молодежи. В отношениях его к русскому обществу, и даже именно к молодежи, было это обычное явление, какое мы наблюдаем в любовных историях: один гонится, другой убегает. Тургенев, друг Белинского, вынесший ссылку за симпатии к Гоголю, чуть-чуть не ‘виновник’ — как преувеличенно говорили — освобождения крестьян, и, наконец, отмечавший в своих произведениях все вновь и вновь рождавшиеся настроения в молодежи, естественно, должен бы был сделаться кумиром ее. Не он ли обессмертил молодое движение, изваяв Рудина, Базарова, Елену и др.? Но вот подите же: молодежь неодолимо отвертывалась от него. Он тут забыл поучение, какое сам преподал в своей ‘Первой любви’. Помните вы эту прекрасную, идеально настроенную девушку, которая так безумно любит почти пожилого господина, который властно и дерзко ударяет раз ее хлыстом? Он ее почти и не любит, — так, ‘балуется’ с нею. Ее любит, безумно и тайно, сверстник-юноша, сын этого властного самодура: но она и не замечает его любви, а если и видит, то это только надоедает ей. Этот ‘тройственный роман’, где двое несчастны, а третий и ‘счастлив’, но почти не хочет этого счастья и ищет чего-то четвертого, перед чем в свою очередь упадет ‘преклоненный’, может быть, упадет перед дрянью, перед грязью и ничтожеством, как герой ‘Вешних вод’, — изображает очень верно ‘органическое сцепление’, какое наблюдается вообще в любовных историях. Но по типу любовных историй образуются и текут и сильные социальные привязанности и отталкивания. Одною из таких была история отношений Тургенева к молодежи. Молодость похожа на женственность, — как безбородые лица женщин повторяют в себе юношей до возмужалости. Молодость преклоняется не перед тем, что мягко, углубленно, нежно. Она спрашивает грубого и властного, — ищет даже оскорбляющего. Она преклоняется только перед тем, что ‘терроризировало’ ее, даже если это очень грубо и элементарно, гладко как хлыст и бессодержательно как хлыст. Такой высокомерный, оскорбляющий писатель самой может закружить ей голову, — как это и случилось с Чернышевским и Писаревым, которые ‘ругались’ и которые получили такие овации, такие восторги, которые и не мерещились Достоевскому и Толстому, каких никогда не видели Пушкин и Гоголь. ‘Сходили с ума’, как 17-летняя институтка при виде майора, стучащего саблею, шпорами, и вообще ужасно стучащего и уже пережившего десятки ‘историй’ с самыми нечистоплотными особами из прислуги. А ‘она’-то томится, и ей грезится ‘счастье с ним’…
В 1879 г. Тургенев приехал в Москву как давно покинутый и ни на что не надеявшийся любовник… Но тут случился эпизод, о котором М. М. Ковалевский вспоминает как ‘очевидец сверху’, и я позволю себе дополнить его воспоминания как ‘очевидец снизу’ того же самого. Разница будет не в картине, а во впечатлении. И — в разъяснениях. Эпизод этот, совершенно незаметная крупинка в самой себе, имел огромное значение для Тургенева, и до известной степени он получил значение и вообще для ‘литературных и общественных течений’. И я до сих пор не устаю размышлять, с каких собственно крупинок могут начаться большие общественные движения.
Вот что говорит М. М. Ковалевский в своем воспоминании:
‘Москва почтила Тургенева овациями, когда он явился на публичное заседание ‘Общества любителей российской словесности’. Студенты приветствовали его на этом собраньи речью, произнесенною одним из них. — ‘Вас приветствовал недавно кружок молодых профессоров’, — сказал студент. ‘Позвольте теперь приветствовать вас нам, учащейся русской молодежи, — приветствовать вас, автора ‘Записок охотника’, — появление которых неразрывно связано с историей крестьянского освобождения’. Далее оратор говорил о том, что Тургенев никогда не был так близок и так понятен русской молодежи, как именно в эпоху издания ‘Записок охотника’. Неудачная фраза, ложно истолкованная: ‘Вам не написать более ‘Записок охотника’, — несколько испортила впечатление от речи. В ней почудился как будто упрек Тургеневу в том, что эпоха 40—50 годов была им глубже понята, чем переживаемая. Тактичный ответ Тургенева рассеял, однако, это впечатление. ‘Я отношу ваши похвалы, — сказал он, — более к моим намерениям, нежели к исполнению. От всей души благодарю вас!’.
‘В конце заседания’, оканчивает М. М. Ковалевский, Тургеневу снова были устроены овации. И вообще все пребывание в Москве было его сплошным триумфом, обеспокоившим даже полицию… Тургенев читал отрывки из ‘Записок охотника’ на музыкально-литературном вечере, устроенном в пользу студентов’.
Эпизод этот потому имеет чрезвычайное значение, что начиная с него ‘симпатии молодежи вернулись к Тургеневу’, и вообще ‘общество русское подняло Тургенева на руки’ и уже не швыряло его в грязь, как бывало, — до могилы. Это утешило великого старца на склоне лет, да и в ‘общественных течениях’ произошел как будто поворот в сторону ‘признания художественности’ в литературе, в поэзии, который чрезвычайно много подготовил во всем том, что вскоре случилось при открытии памятника Пушкину в Москве. Ковалевский прибавляет в воспоминании: ‘Москвичи засыпали Тургенева всевозможными приглашениями, и сами без устали навещали его. Ивана Сергеевича никогда нельзя было застать одного: он всегда был окружен бесчисленными поклонниками и поклонницами. Кончилось все это московское радушие довольно печально. Переутомленный, Тургенев свалился в постель и едва выбрался за границу’.
Очевидно, — произошел ‘переворот’ в отношении к Тургеневу.
Точкой, откуда началось все движение, был эпизод в заседании ‘Общества российской словесности’, и именно эту ‘точку’ образовала речь студента, обращенная к Тургеневу. Что это так, можно видеть из того, что М. М. Ковалевский, принимавший, очевидно, ближайшее участие в ‘возрождении Тургенева’, не упоминает ни об одной из профессорских речей, и вообще ни о каких речах, а эту, выслушанную 27 лет назад тому, цитирует довольно точно.
В заседании этом присутствовал я, филолог Московского университета 2-го курса. Я был на хорах, пробрался в 1-й ряд и все видел и слышал. Из присутствующих помню только сидевшего в 1-м ряду кресел адмирала Шестакова, — фамилию сказали, когда я спросил. Шестаков был ‘герой турецкой войны’, и я, недавний гимназист, впервые видел ‘военного героя’ и с любопытством его рассматривал. Остальных я никого не знал и ни о ком не любопытствовал. Внизу было море дам и мужчин. Светло, нарядно, восхитительно. Конечно, — пришел я увидеть Тургенева.
Глухим ухом, конечно, я знал, что Тургенев ‘не любим’, ‘в опале’ и проч. Но ведь что за дело каждому единично до ‘опалы’ или, напротив, до ‘любви’ к писателю? Единично каждый читает для себя и будет читать хорошего писателя, хоть бы его все прокляли, как не будет читать другую бездарность, хотя бы ‘все’ ее превозносили до неба. Я думаю, так и каждый. ‘Хороших’ просто и все читают, без рассуждений, и без отношения к ‘признанию’ и ‘отвержению’. Тургенев был хороший писатель: и его без ‘охов’ и ‘ахов’ все спокойно читали, и всегда читали. Т. е. самая ‘потеря репутации Тургеневым’, я думаю, была иллюзиею, основанною на том, что его ‘обругали’ 3—4, может 30—40 рецензентов, с которыми не согласились их читатели. Но ‘не согласившиеся’ читатели естественно не печатали о своем несогласии, а ‘ругавшие’ свою ругань напечатали: и получилась иллюзия, что ‘Тургенева ругают в России’, когда его любили, читали, не восторженно, но с уважением и спокойно.
И вот, как сейчас помню, на эстраде появилась его огромная фигура, с таким прекрасным лицом, с лицом благородного русского крестьянина. Он был не наш, не нашего времени, не только по сединам, но по всему складу фигуры и лица. Таких между публикою никого не было, ни одного. Точно это вышла перед ‘наше время’ фигура из ‘Записок охотника’, какой-нибудь Касьян с Красивой Мечи, только одетый в сюртуке, изящный, образованный, культурный и уже постаревший. Я удивился его большому росту: портреты при ‘Сочинениях’ не давали этого впечатления. Он сел и прочитал, помнится, ‘Бурмистра’. Читал ничего себе, но не очень хорошо. И самый ‘Бурмистр’ был тоже ‘ничего’, но не больше. Я разглядывал и расспрашивал о Шестакове. Ведь еще вчера я был гимназист. Но сердце сильно билось и я был в восхищении, что вижу Тургенева. Так близко, вот рукой подать: ‘А такой великий и его знает вся Европа’. ‘Неужели Европа знает? А между тем я его вижу’.
Что-то было еще. Кажется, приветствовали. Я смотрел на Шестакова: такое важное, серьезное лицо. ‘Вот они, исторические люди. Должно быть, такие все’.
Но затем я помню уже чрезвычайно ярко, ибо ‘смычок ударил по нерву’. И вел по нему минут пятнадцать…
Около Тургенева очутился огромный венок, аршина (я думаю) полтора в диа— 40 метре, а держал его, или придерживал, поставив краем на пол, — студент такого же огромного роста, как Тургенев. И Тургенев встал против него. Но студент не очень обращал на него внимание, а говорил он публике, обращаясь к Тургеневу лишь настолько, чтобы показать, что говорит ‘по поводу его’, или ‘по поводу вот этого господина, знаменитого писателя’. А еще точнее и уже окончательно верно было то, что он говорил собственно и не о Тургеневе, и не к публике, а говорил о себе, и к себе же: но в присутствии публики и Тургенева, делая их участниками и зрителями торжества, какое он устроил себе самому. Фигура его была гибкая, могучая, шея тоже гибкая. Одет без растрепанности, скорее франтик. Лицо без растительности, или чуть-чуть бородка и усики. Но всё — жилистое, сильное, и заметно было, что этот атлет и, может быть, гимнаст физически в высшей степени господствует на эстраде, около этой старости ’40-х годов’, каким был Тургенев и, может быть, еще другие на эстраде и прямо перед нею. Вероятно, тут был и Юрьев-старец. Но его я не знал в лицо.
— Иван Сергеевич! — франтовски понесся по зале высокий фальцет… ‘Иван Сергеевич!..’.
Затем, мне кажется, М. М. Ковалевский передает слова его буквально точно. По крайней мере, когда я прочел их в его ‘воспоминании’, — мне показалось, точно я их сейчас слышу. Он и ставит слова в кавычки как буквальные. Выражения, обороты речи — те самые. Отчего это так запомнилось у Ковалевского? Вероятно, от того же, отчего и у меня. Но он как наблюдатель и профессор следил более за делом, за буквой, а я как студент, от имени которых говоривший говорил, был поражен общим, поражен тоном и вообще ‘всем, что делал этот господин от имени нас, т. е. и от моего имени…’.
Как только понесся его высокий фальцет, а сам он чуть не наступил ногой на голову Тургеневу, душа у меня куда-то глубоко-глубоко спряталась, от страха, что он будет дальше говорить, и от стыда за то, что он уже сказал и сделал. — ‘Боже мой! Что же это подумает Тургенев, кого они выслали?’. ‘И что подумает Шестаков, у которого сделалось лицо так серьезно и презрительно’. ‘Да разве мы так любим Тургенева? Да он отец нам, дед, он в миллион раз образованнее всех, а этот от нашего имени сел ему на шею и едет на нем как Илья Муромец на жеребеночке. Какой позор! какой позор!’.
Буквально я не смел поднять головы:
— Кто выбрал?
— Не знаем (окружающие студенты).
Слушать что же было. ‘Я’, ‘мы’… Мы, учащаяся молодежь, вас, Иван Сергеевич!..’.
Кажется, было даже то обидное, что отметил Макс. Мак. К-й. ‘Какой дурак! какой дурак!’ — стискивал я голову между ладонями. Речь была очень длинная. Именно, ‘вы уже не напишете вторых ‘Записок охотника», сказанное тоном человека, который и в ‘Записках’-то учуял только тот единственный факт, что вот ‘было крепостное право’, новость уже не так поразительная для всех, да и вообще-то никогда, никогда он, очевидно, не любил и не понимал литературы, и до Тургенева, в свою очередь, ему никакого дела не было, да, чтобы сказать окончательно — и до самого ‘освободительного движения’ ему тоже не было дела… ‘Ну, а что же?’ — спросит читатель. — ‘А черт знает, что: одно из русских явлений. Ни начала, ни конца. Ни причины, ни последствий’. Но последствия-то были, и я от того и пишу это воспоминание, что решительно тут для меня вскрылся один уголок истории, и начинаешь понимать или, пожалуй, окончательно начинаешь не понимать, что откуда происходит… Видишь, что история есть просто… факты, факты, факты, высыпающиеся из какого-то ‘рога изобилия’ или из бездонной пропасти небытия, как что-то совершенно новое, неподготовленное.
‘И пошла писать губерния…’. Но я договорю сперва о впечатлении, о физике уха и глаза…
Я не враг ни молодежи, ни молодых речей. На митингах перед 17-го октября, отчасти и позже, один раз на вечере у г-жи Полонской (‘Пятницы в память Полонского’), один раз в редакции журнала ‘Вопросы Жизни’ и на одном ‘банкете’ также перед 17-м октября мне пришлось выслушать 4—5 речей, сказанных молодыми людьми и молодыми девушками не старше 22—18 лет, с таким достоинством, силою и красотою, что я подобного не слыхал ни из уст профессоров, ни с судебной кафедры, ни в Г. Думе, не исключая таких ‘корифеев’, как Родичев, Петражицкий, Ледницкий, Аникин и проч. Особенно меня поражало спокойствие и что-то духовно-аристократически <зачеркнуто: благородное> в этих частью ‘митинговых’, частью ‘так, среди собрания’ речах… Итак, я не враг молодых ‘выступлений’. Но чтобы быть красивыми и наконец даже быть обаятельными, — что я испытал в 4—5 случаях, — они должны быть непременно скромнее, не ‘смиренны’ противным семинарским смирением, а именно скромнее общечеловеческою скромностью, <Рукопись не окончена.>
КОММЕНТАРИИ
Сохранился автограф б. д. — РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 200. Л. 27—30.
Печатается впервые по тексту автографа.
С. 148. Я прочел задушевные воспоминания М. М. Ковалевского о Тургеневе… — ‘Воспоминания об И. С. Тургеневе’ М. М. Ковалевского опубликованы в журнале ‘Минувшие годы’ (1908. Авг. No 8), что является основанием для датировки данного неоконченного отрывка. В романах ‘Дым’ (1867) и ‘Новь’ (1877) Тургенев изобразил жизнь русских за границей и народническое движение в России.
…ссылку за симпатии к Гоголю… — В феврале 1852 г. Тургенев под впечатлением смерти Гоголя написал некролог для ‘Санкт-Петербургских Ведомостей’. Цензурный комитет запретил печатание некролога, но Тургенев опубликовал его 13 марта в ‘Московских Ведомостях’. По распоряжению царя Тургенева посадили под арест, а затем выслали в имение под присмотр полиции.
…чуть-чуть не ‘виновник‘ — освобождения крестьян… — Существовала легенда, будто Александр II решил освободить крестьян после прочтения ‘Записок охотника’ Тургенева.
‘Первая любовь‘ — рассказ Тургенева (1860).
С. 150. Касьян с Красивой Мечи — название рассказа (1851) из ‘Записок охотника’ Тургенева.
‘Бурмистр‘ — рассказ Тургенева (1868).
С. 151. ‘И пошла писать губерния…‘ — Н. В. Гоголь. Мертвые души. T. 1. Гл. 8.
На митингах перед 17-го октября… — 25 октября 1905 г. Розанов опубликовал в ‘Новом Времени’ свой очерк ‘На митинге’, вошедший затем в его книгу ‘Когда начальство ушло… 1905-1906 гг.’ (СПб., 1910).
…’Пятнице в память Полонского‘… — Пятницы Я. П. Полонского начались вскоре после переезда его в Петербург в 1858 г. и проходили вплоть до кончины поэта в 1898 г. 20 октября 1898 г. почитатели его решили продолжить ‘пятницы’, придав им характер общественных собраний его памяти. Почетной хозяйкой кружка, просуществовавшего до 1917 г., стала вдова поэта Ж. А. Полонская.
…один раз в редакции журнала ‘Вопросы Жизни‘… — Журнал ‘Вопросы Жизни’ был преобразован из журнала ‘Новый Путь’, в котором постоянно участвовал Розанов. В новом журнале, выходившем в течение 1905 г., Розанов оказался не ко двору. Он выступил в нем один раз, опубликовав первую часть своей статьи ‘Из старых писем. Письма В. С. Соловьёва’ (окончание статьи, согласно уведомлению С. Н. Булгакова, не попало в журнал).