Худой человек, Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович, Год: 1895

Время на прочтение: 28 минут(ы)

Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ

ПОЛНОЕ СОБРАНЕ СОЧИНЕНЙ
СЪ ПОРТРЕТОМЪ АВТОРА
И КРИТИКО-БОГРАФИЧЕСКИМЪ ОЧЕРКОМЪ П. В. БЫКОВА

ТОМЪ ДВНАДЦАТЫЙ

ИЗДАНЕ Т-ва А. Ф. МАРКСЪ. ПЕТРОГРАДЪ
1917

ВЪ ДОРОГ.
Очерки и разсказы.

Худой человкъ.

I.

— Кадо, иси! Кадо, шершъ!.. апортъ!.. Тубо!..
Этотъ неистовый крикъ заставляетъ меня проснуться. Это милйшій Антонъ Петровичъ упражняется въ собачьей педагогик… Нашу комнату отдляетъ тонкая дощатая переборка, служащая резонаторомъ, и слышенъ малйшій шорохъ въ сосдней комнат, а тутъ неистовый крикъ прямо подъ ухомъ. Мн хочется разсердиться, но разв можно сердиться на Антона Петровича? Кажется, нтъ такого человка на свт, который могъ бы разсердиться на этого добряка. Правда, у него, очень скверная привычка истязать по утрамъ несчастнаго Кадо, но и это длалось только потому, что, по глубокому убжденію Антона Петровича, упрямый песъ самымъ упорнымъ образамъ скрывалъ свои блестящія способности и таланты. Нужно было переломить это собачье упрямство…
— А, чортъ!..— ворчалъ, поворачиваясь, спавшій на полу мой спутникъ по охот, Емельянъ Ивановичъ Бурнашевъ, человкъ довольно суроваго нрава,— Антонъ, я оторву голову твоему дурацкому псу — слышалъ?!..
За перегородкой наступаетъ пауза, а потомъ слышится виноватый визгъ продолжающаго скрывать свои таланты Кадо.
Бурнашовъ садится и уже не говоритъ, а рычитъ:
— Антонъ, ты взбсился: тебя надо бить, а не пса!.. Добрые люди спятъ, а ты живодерню разводишь… Удавлю васъ обоихъ.
Въ отвтъ слышится отчаянный вопль Антона Петровича:
— Туубо, стервецъ!!!.. Ахъ, шарлатанъ!.. Ахъ, телячья голова!.. Иси! Апортъ!..
Бурнашевъ гнвно оглядывается кругомъ, точно ищетъ какого-нибудь смертоноснаго орудія, чтобы прекратить бренное существованіе Антона Петровича, а потомъ встряхиваетъ головой и улыбается. Мн ужасно нравится эта добродушная улыбка, которая такъ идетъ къ этому могучему тлу, сколоченному точно по особому заказу для разныхъ трудныхъ случаевъ въ жизни. Да, могучъ Емельянъ Иванычъ и въ свои пятьдесятъ лтъ смотритъ молодцомъ. Въ русыхъ кудряхъ и небольшой бородк песочнаго цвта ни одного сдого волоса. Ситцевая рубашка-косоворотка придаетъ что-то дтское этому богатырю. Онъ и спитъ по-богатырски: разостлалъ на полу конскій потникъ, положилъ въ голову свернутый трубочкой татарскій азямъ — и вся тутъ церемонія. Этому сколоченному тлу не было износа и усталости.
— Кадо, пси… ахъ, рракалія!..— вопитъ Антонъ Петровичъ какимъ-то источнымъ бабьимъ голосомъ.— Тубо!..
Бурнашевъ бомбой вылетаетъ изъ комнаты. Слышно, какъ грузно топаютъ его босыя ноги по скрипучему полу террасы, а затмъ хлопаетъ дверь въ комнату Антона Петровича, и начинается діалогъ.
— Совсть у тебя есть, Антонъ?..
— Емельянъ Иванычъ, да я… ахъ, Боже мой!.. Да я… сейчасъ провалиться на этомъ самомъ мст…
— Удавлю — и отвчать не буду!..
Несчастный Кадо визжитъ, получивъ тумака отъ Бурнашева, и скрывается подъ диваномъ, потомъ слышится что-то въ род легкой борьбы и затмъ такой шумъ, какъ что-нибудь тяжелое тащатъ по полу. Въ заключеніе дверь нашей комнаты распахивается, и Бурнашевъ торжественно втаскиваетъ упирающагося Антона Петровича, который рядомъ съ Бурнашевымъ ужасно напоминаетъ только-что вытащеннаго изъ воды цыпленка.
— Емельянъ Иванычъ… Емельянъ Иванычъ, вдь это какой лукавый организмъ, то-есть Кадо. Вдь онъ все понимаетъ, ршительно все… Почему сегодня не хотлъ ничего длать? Живо сообразилъ: дескать, пріхали гости, дескать, гости спятъ, а я, дескать, притворюсь глупымъ псомъ… Вотъ онъ какой!..
Бурнашевъ толкнулъ Антона Петровича на стулъ и, пригрозивъ пальцемъ, проговорилъ:
— Ты у меня только пошевелись… Тутъ теб и окончаніе. Понялъ?
Антонъ Петровичъ покорно услся на стулъ, оправилъ ситцевую рубашку, почесалъ въ затылк и заговорилъ уже другимъ тономъ:
— А вдь, дйствительно, того… Ахъ, ты, Боже мой! То-есть вотъ совсмъ мн невдомекъ, что вы тутъ спите…
— Не заговаривай зубовъ!— сурово обрываетъ Бурнашевъ.— Ты это на зло поднялъ живодерню… Люди пріхали ночью, намаялись, спятъ, а ты съ псомъ связался. Ну есть у тебя хоть маленькая совсть?!..
Антонъ Петровичъ виновато моргаетъ своими маленькими срыми глазками, подергиваетъ лвымъ плечомъ и, видимо, чувствуетъ себя нехорошо. Его птичье лицо, изрытое оспой, принимаетъ напряженное выраженіе человка, ршившагося во что бы то ни стало исправиться. Ахъ, ты, грхъ какой вышелъ… да-а!.. Вотъ и поди ты… А все проклятый Кадо виноватъ.
Бурнашевъ съ мрачнымъ видомъ надваетъ расшитые когда-то шелками широчайшіе киргизскіе кожаные шаровары, потомъ громадные сапоги, подпоясываетъ рубашку узенькимъ ремешкомъ и мрачно спрашиваетъ:
— Гд умываться-то?..
— А въ ключик… Ботъ тутъ сейчасъ подъ горкой. А то можно въ кухн у Васеньки…
Когда Бурнашевъ выходитъ, Антонъ Петровичъ весело улыбается, какъ школьникъ, проводившій суроваго учителя, подмигиваетъ мн и говорить:
— Неистовый человкъ Емельянъ Иванычъ… я думалъ, онъ меня и въ самомъ дл задавитъ. Какъ ухватитъ своей ручищей… Вдь это что же такое: желзо у него въ кулак заржаветъ, а тутъ ухватилъ живого человка… Вы ужъ меня извините. Такъ, ошибочка вышла…
— Помилуйте, Антонъ Петровичъ… Все равно, надо вставать. Не спать пріхали…
— Вотъ-вотъ!..— окончательно обрадовался старикъ.— И я то же думалъ… У меня ужъ есть на примт гнздышко тетеревятъ… Съ курицу ужъ будутъ. Только вотъ какъ Кадо…
Мн очень правилась манера Антона Петровича говорить. Онъ всегда говоритъ уменьшительными именами: гнздышко, ключикъ, чаекъ, Васенька — точно боится кого-нибудь обидть, и только въ раздраженіи ршается употреблять настоящія, большія слова. Меня забавляетъ, что онъ не сметъ сойти со стула и ждетъ возвращенія Бурнашева.
— Ну, какъ вы поживаете, Антонъ. Петровичъ?
— А помаленьку… Золотце моемъ — себя кормимъ. Всмъ хлбецъ… Ничего, слава Богу!..
На золотыхъ промыслахъ какъ-то принято жаловаться, даже когда идетъ богатое золото, точно боятся спугнуть прикачнувшееся счастье. Впрочемъ, это общая купеческая привычка. Исключеніе представлялъ одинъ Антонъ Петровичъ, у котораго всегда и все ‘слава Богу’, даже когда ему отказали отъ службы и онъ скитался безъ мста.
Въ единственное окно нашей комнаты глядло такое чудное лтнее утро. Но деревянному полу, расщелившемуся и грязному, бродили золотыя солнечныя пятна, точно они что-то отыскивали. На ночь окно не было закрыто, и въ комнат было свжо. Лежа на своемъ ободранномъ диван, я могъ любоваться ближней горой Шульпихой, которая поднималась синей шапкой. Изъ-за нея въ синеватой дымк едва брезжили другія горы. Мсто, вообще, было очень красивое, недаромъ и самый пріискъ назывался ‘Пріятнымъ’. Время отъ времени я любилъ прізжать въ этотъ забытый Богомъ уголокъ, гд охватывала какая-то особенная блаженная тишина. Въ самомъ дл, какъ хорошо на бломъ свт, когда чувствуешь, что все тяжелое, мучительное и заботившее осталось далеко-далеко. Зачмъ люди строятъ города, большіе каменные дома, мостовыя и прочія чудеса цивилизаціи, когда еще есть и синее небо, и солнечный свтъ, и нетронутые никакой культурой уголки. Начинаешь чувствовать себя вольной птицей, потому что принадлежишь себ и только самому себ. Вдь, въ сущности, человку такъ мало нужно, да и этимъ малымъ онъ совсмъ не уметъ воспользоваться.
Черезъ полчаса мы сидли уже на террас, какъ называлъ Антонъ Петровичъ широкое русское крыльцо съ шатровой крышей. Раньше пріисковая контора была безъ крыльца, оно было устроено иждивеніемъ Антона Петровича, любившаго слово: ‘терраса’. У него, вообще, была слабость къ иностраннымъ словамъ, которыя употреблялись иногда не совсмъ къ мсту. Раннимъ утромъ пить чай на террас было особенно хорошо, такъ что одобрилъ даже Бурнашевъ.
— Ничего, не вредно придумалъ,— похвалилъ онъ.
Пріисковая стряпка Васенька — слово Василиса казалось Антону Петровичу слишкомъ тяжелымъ — успла смастерить горячія шаньги (лепешки, вымазанныя сметаной), и это придавало нашему утреннему чаю особенный шикъ. Васенька вообще любила и умла потрафить, если на нее находилъ добрый стихъ, а въ обыкновенное время она не баловала своего повелителя, подавая, что случится. Это была здоровая бабища съ грубымъ лицомъ и хитрыми темными глазами. Она носила кумачные сарафаны, козловыя ботинки и кумачные платки, что пріятелями ставилось Антону Петровичу на счетъ. Всхъ занималъ источникъ этого щегольства, и сейчасъ Бурнашевъ только покосился на Васеньку. Антонъ Петровичъ жилъ вдовцомъ, съ дочерью Катей, которой было семь лтъ, и дальше намековъ никто не шелъ.
Съ нашего крыльца открывался чудный видъ на тснившіяся кругомъ горы. Собственно пріискъ занималъ дно крутой горной котловины, гд съ глухимъ ропотомъ пробиралась бойкая горная рчонка Юла. Если смотрть откуда-нибудь съ высоты, эта горная долина походила на громадную чашку съ разорванными краями. По-башкирски она недаромъ называлась ‘урвалъ’, что въ перевод значитъ — горшокъ. Золото здсь найдено было давно, лтъ сорокъ назадъ, но разработка его велась крайне неправильно, о чемъ краснорчиво свидтельствовали старыя ямы, отвалы изъ галекъ и промытаго песку. Пріискъ ‘Пріятный’ переходилъ изъ рукъ въ руки разъ десять и, какъ это ни странно, однихъ разорилъ, а другихъ обогатилъ. Все дло въ томъ, что, благодаря крутому паденію Юлы, розсыпь имла неправильное образованіе, и золото залегло гнздами. Сейчасъ работы шли подъ самой Шульпихой, о чемъ свидтельствовалъ синій дымокъ старательскихъ костровъ.
— Да, пріятное мсто…— вслухъ подумалъ Бурнашевъ, допивая пятый стаканъ чая.— Не теб бы жить, Антонъ.
— А отчего не мн?— спрашивалъ Антонъ Петровичъ.— Вотъ я и террасу пристроилъ… Очень даже хорошо лтомъ чайку напиться. Главное, воздухъ легкій…
— А зимой волки на террас спятъ?
— Случается, забгаютъ… Только нашъ лсной волкъ смирный. Что ему злиться, когда въ лсу всего довольно: и зайчика поймаетъ, и рябчика, а то и цлую козу. Кадо разъ чуть-чуть волки не зарзали.. Увязался за мной на работы подъ Шульпиху, а оттуда побжалъ одинъ — ну, его дорогой и поцарапали. Хорошо, что Васенька во-время выскочила и коромысломъ отбила…
— Напрасно, въ самый бы разъ твой Кадо на ужинъ волкамъ. Лучше и не придумать…
Точно въ отвтъ на это пожеланіе послышался веселый лай Кадо, и на крыльцо выбжала Катя.
— Папа, папа, дядя Миша детъ!— кричала двочка, хлопая ручонками.— Совсмъ уже близко, папа.
— Милости просимъ…
Антонъ Петровичъ что-то хотлъ сказать намъ и даже подмигнулъ, но именно въ этотъ моментъ изъ-за угла вывернулся верховой и цыганской торопью подъхалъ къ крыльцу. Кадо встртилъ гостя веселымъ лаемъ. Дядя Миша былъ еще совсмъ молодой человкъ съ серьезнымъ не по лтамъ лицомъ. Одтъ онъ былъ въ шведскую кожаную куртку, охотничьи сапоги и блую войлочную киргизскую шляпу. Я невольно полюбовался его посадкой — сейчасъ видно настоящаго ‘конника’. Лошадь была какой-то необыкновенной масти — блая, не сивая, а именно блая съ желтоватыми пятнами, точно она проржавла. Другой особенностью были блые глаза, придававшіе ей какой-то глупо-удивленный видъ. Бурнашевъ такъ и впился глазами въ лошадь,— онъ былъ отчаянный лошадникъ.

II.

— Мы съ вами немножко знакомы…— проговорилъ дядя Миша, протягивая мн руку,— Егоровъ. Встрчались въ Екатеринбург.
— Ахъ, да, помню. Вы, кажется, въ реальномъ училищ были.
— Да, до пятаго класса.
— Чайку, Миша?— предлагалъ Антонъ Петровичъ.
— Нтъ, спасибо.
— Все еще одну воду пьешь?
— Да.
— Это въ какихъ же смыслахъ, Михаила Ильичъ, то-есть одну воду?— полюбопытствовалъ Бурнашевъ.
— А такъ… Чмъ меньше привычекъ, тмъ лучше. Я нахожу, что безъ чаю можно обойтись.
— Такъ-съ… Оно, конечно, ежели кто можетъ,— съ обиженнымъ видомъ согласился Бурнашевъ, страстный любитель чая.— Да, вообще… А конекъ васъ, ничего Михайла Ильичъ. Только плечо какъ будто коротковато… ребро — того…
Егоровъ посмотрлъ на Бурнашева черезъ плечо и только улыбнулся.
— Я не хаю, Михайла Ильичъ — правильный конекъ, а только… А насчетъ колодцевъ?
— А бабку видали, Емельянъ Иванычъ?— не безъ гордости спрашивалъ Егоровъ.
— Что же, бабка — извстно, кыргызъ, ну, и вышла бабка длинная.
— Нтъ, вотъ насчетъ колодцевъ какъ.
— Четыре колодца,— спокойно отвтилъ Егоровъ.
— Н-но-о?— изумился Бурнашевъ и даже вскочилъ.— Ужъ извините меня, а не врю… Не могу поврить-сь.
Бурнашевъ и Егоровъ отправились осматривать лошадь, а Антонъ Петровичъ, слдившій за ихъ разговоромъ съ благоговніемъ, весело подмигнулъ мн, что въ перевод означало: нашла коса на камень. Оба лошадника, оба спеціалисты.
— Миша-то за своего Барчика двсти рубликовъ отвалилъ,— сообщалъ мн шопотомъ старикъ.— Жалованья получаетъ двадцать рублей, пять лтъ не додалъ, не допивалъ, а своего достигъ. Добылъ-таки лошадку, другой такой до Семипалатинска не сыскать.
Лошадники производили Барчику настоящій экзаменъ. Бурнашев проявилъ даже какое-то неистовство. Онъ самымъ тщательнымъ образомъ осмотрлъ ноги, грудь, шею, спину, особенно голову. Бдная лошадь прижимала уши и фыркала, когда Бурнашевъ заглядывалъ ей въ ротъ, ощупывалъ ноздри, дулъ для чего-то въ глаза, дергалъ за хвостъ и въ заключеніе два раза пролзъ подъ брюхомъ. Кром насъ, въ качеств публики присутствовали и кучеръ Андронычъ, большой скептикъ по натур, и пріисковый конюхъ-башкиръ Уразайка. Андронычъ скептически улыбался, а башкиръ смотрлъ на лошадь жадными глазами голоднаго человка. Сказывался степнякъ, для котораго лошадь все.
— Емельянъ Иванычъ, а ты сядь на нее,— кричалъ Антонъ Петровичъ.— Она теб покажетъ.
Егоровъ передалъ чумбуръ Бурнашеву. Произошла довольно комическая сцена. Лошадь точно взбсилась. Она начала вставать на дыбы, жала уши и ни за что не подпускала Бурнашева ближе къ сдлу, какъ онъ ни бился съ ней. Антонъ Петровичъ покатывался со смху, а Егоровъ стоялъ молча и молча торжествовалъ. Лошадь была ‘строгая’ и никого, кром хозяина, къ себ не подпускала.
— Охъ, Емельянъ Иванычъ, уморилъ!..— какъ-то всхлипнулъ Антонъ Петровичъ.— Вс животики надорвалъ… А еще лошадникомъ называешься!.. Нтъ, братъ, шабашъ… Барчикъ свое дло знаетъ. Смотри, какъ бы онъ теб палецъ не откусилъ.,
Не желая срамиться до конца, Бурнашевъ какъ будто нечаянно выпустилъ изъ рукъ чумбуръ. Лошадь взвилась на дыбы, повернулась на заднихъ нотахъ и стрлой помчалась къ пріиску. Егоровъ не шевельнулся и спокойно пошелъ на крыльцо.
— Миша, ты это что же?!..— испугался Антонъ Петровичъ.— Вдь двсти рубликовъ дадено, а вдругъ она убжитъ.
— Не безпокойтесь, никуда не убжитъ.
Барчикъ сдлалъ широкій кругъ но пріиску, остановился, заржалъ и спокойнымъ шагомъ пошелъ къ контор. Эта шутка произвела полный эффектъ, и только одинъ Андронычъ продолжалъ скептически улыбаться. Что же тутъ удивительнаго, если Егоровъ ‘такое слово’ знаетъ? У Андроныча вс непонятные случаи объяснялись этимъ всеобъясняющимъ ‘такимъ словомъ’.
— Да, строгій конекъ…— повторялъ Бурнашевъ, тяжело переводя духъ.— Такъ никого и не подпуститъ, Михайла Ильичъ?
— Никого.
— Дда-а… А все-таки ребро какъ будто того, плосковато малость. И притомъ пахъ рдокъ.
— Это съ дороги пахъ она распустила. Была работа…— коротко объяснилъ Егоровъ увреннымъ тономъ.— Спина у ней порченая — вотъ это точно.
— Отъ гуртовщика добыли?
— Да.
— Такъ-съ. У меня вотъ такая же строгая лошадка была.
По неестественно-ласковому тону Бурпашева я зналъ, что онъ нарочно порочилъ Барчика, а въ сущности завидовалъ Егорову. Очевидно, лошадь поразила его какими-то необыкновенными достоинствами, и онъ хитрилъ, чтобы не выдать настоящихъ своихъ чувствъ. Это ужъ вс лошадники одинаковы: хорошую лошадь никогда не похвалятъ.
Мы опять сидли на крыльц. Егорову принесли цлую кринку молока, и онъ, не торопясь, пилъ его. Это было молчаливое торжество, смущавшее Бурнашева.
— Да, у меня была тоже строгая лошадка,— тянулъ онъ съ разсчитанной медленностью.— Такъ же вотъ у гуртовщика купилъ… въ Троицк… Пригнали косякъ лошадей, распродали, ну, на что гуртовщику лошадь? Я къ нему… То-ce, заломилъ страшную цну: полтораста рублей. А лошадь глядть не на что: худая, мослы — шапки вшай, задъ подбористъ. Три дня торговались, а потомъ я его таки-уломалъ — на шестидесяти рубляхъ помирили дло. Хорошо. Только тутъ вышла такая причина: стали снимать съ нея сдло, а оно вмст съ кожей и снялось. Три мсяца, какъ косякъ гнали изъ степи, не разсдлывали. Ахъ, ты, грхъ какой… Ну, нечего длать, сбавилъ мн гуртовщикъ красный билетъ. ‘Ничего, гритъ, заживетъ… У насъ это завсегда такъ, потому какъ день и ночь гуртовая лошадь на работ’. Хорошо. Привелъ я лошадь домой, поставилъ въ конюшню и думаю: пусть отдохнетъ, а тмъ временемъ и спина поправится. Что же бы ты думалъ, братецъ ты мой? Дйствительно, вошла она въ тло, и спина зажила. Хорошо. Надо ее, думаю, попробовать. Вотъ я къ ней, напримръ, подхожу, а она, напримръ, какъ собака на меня… И задомъ и передомъ хлещетъ, да еще зубищами норовитъ ухватить. Ужъ мы бились, бились надъ ней съ работникомъ — моченьки нашей не стало, а лошадь все не дается. Прямо, зврь… Бились-бились мы такимъ манеромъ съ мсяцъ. Стыдно сосдей, не то что настоящихъ лошадниковъ. А только разъ я этакъ сплю утромъ, работникъ вбгаетъ и этакъ шопотомъ мн: ‘Емельянъ Иванычъ, Храпуна-то нтъ въ конюнш…’ — ‘Вырвался?’ — ‘Какое вырвался: прямо украли’. Слъ это я на постели и какъ есть ничего не понимаю… Вышибло изъ ума: Храпуна? украли? Опамятовался потомъ и сразу сообразилъ: некому больше украсть такую лошадь, какъ Никешк Карякину. Это у насъ въ город первый конный воръ… Такъ ужъ вс и знаютъ. Ну, я сейчасъ, значитъ, къ нему, къ Никешк. Жена говоритъ: спитъ. Я это бабешку въ шею, а самъ въ снцы, гд спалъ Никешка. Слъ прямо на него, схватилъ прямо за горло и говорю: ‘Сейчасъ удавлю — подавай лошадь. Окромя тебя некому ее взять!’ Ну, онъ взмолился. ‘Тотъ богъ, этотъ богъ — отпусти душу на покаянье, Емельянъ Иванычъ. А лошадку, дйствительно, я сблаговстилъ, потому она теб не къ рукамъ’.— ‘Да чортъ съ ней, съ лошадкой, говорю я,— даромъ отдамъ, только покажи, какъ ты этакого звря увелъ-то’.— ‘Хорошо, гритъ. Ты ступай домой, а я пріду черезъ часъ время’. Ну, пошелъ я домой и жду, Дйствительно, черезъ часъ катитъ мой Никешка на Храпун. Подъхалъ и говоритъ: ‘На, получай свое добро, Емельянъ Иванычъ…’ Поставилъ онъ его въ конюшню и смется. Мы съ работникомъ къ Храпуну, а онъ еще хуже прежняго — такъ и рветъ. Я ужъ тутъ самъ разстервенился и говорю: ‘Никешка, бери этого чорта… Даромъ дарю, ежели при мн сядешь на него верхомъ’. Что жъ бы ты думалъ, братецъ ты мой: подошелъ этотъ самый Никешка къ конюшн, взялъ Храпуна за чолку, вывелъ, слъ, да безъ сдла и безъ узды и былъ таковъ. Только его и видли…
Этотт разсказъ, очевидно, предназначался для Егорова, но онъ не обратилъ на него никакого вниманія.
— Что ты такой, Миша?— спрашивалъ Антонъ Петровичъ.— Не то муху проглотила, по то лвой ногой всталъ.
— Да, проглотилъ муху…— спокойно согласился Егоровъ.
Онъ допилъ свое молоко и заявилъ, что пойдетъ куда-то въ дальній конецъ пріиска разыскивать старика-башкира Аблая.
— Да на что его теб, Миша? Я уже лучше пошлю за нимъ, а ты посиди съ нами,— предлагалъ Антонъ Петровичъ въ качеств вжливаго хозяина.
— Нтъ, я ужъ лучше самъ.
Отойдя шаговъ двадцать, Егоровъ свистнулъ, и Барчикъ пошелъ за нимъ, какъ собака.
— Вотъ чортушка-то!..— замтилъ Бурнашевъ, качая головой, и потомъ совершенно неожиданно прибавилъ:— Этотъ, пожалуй, и заржетъ.
— Почему вы такъ думаете, Емельянъ Иванычъ?
— Да такъ. Тяжело смотритъ. Это ужъ всегда по взгляду видно. А лошадь хороша… д-да. Ничего бы не пожаллъ за такого орла… Настоящій бгунецъ… Только я такъ думаю, что эта самая лошадь изъ краденыхъ, потому что кому же неволя такую-то продавать.
— А зачмъ вы ее хаяли давеча?— спросилъ я.
Бурпашевъ съ удивленіемъ посмотрлъ на меня.
— Да разв лошадь хвалятъ въ глаза? Что вы… У меня какъ-то одна сторонняя женщина похвалила жеребенка, такъ онъ черезъ три дня подохъ.
— Это ужъ врно,— тономъ спеціалиста согласился Антонъ Петровичъ, дергая плечомъ.— Вотъ тоже, когда идешь съ ружьемъ, да ежели кто похвалитъ собаку… Со мной такой случай былъ. Иду съ Кадо…
— Тьфу! тоже и сравнитъ…—возмутился Бурнашевъ.— Васъ обоихъ съ Кадо-то на первой осин повсить.
Охотники и лошадники преисполнены суеврія и всевозможныхъ примтъ. Поднялся горячій споръ. Антонъ Петровичъ горячился и размахивалъ руками, а Бурнашевъ подавалъ реплики какимъ-то презрительнымъ тономъ, точно длалъ величайшее одолженіе. Этотъ споръ былъ поднятъ появленіемъ на крыльц кучера Андроныча. Онъ переминался съ ноги на ногу.
— Что теб, Андропычъ?..
— А я насчетъ Егорова… да.
Андронычъ сдлалъ драматическую паузу и еще помялся немного.
— Въ степи недавно байга была…— заговорилъ онъ., глядя куда-то въ уголъ.— Ну, значитъ, на тридцать верстъ гнали… да. И егоровскій Бартокъ тоже гонялся. Все время въ голов шелъ, а какъ стали къ концу подходить, и вывернись какая-то гнденькая лошадь… да. Вывернулась да и обошла Бартока. Вотъ тутъ недалече башкирская деревушка Юлаева есть. Тамъ эта самая гнденькая лошаденка. Сказываютъ, Егоровъ-то чуть не застрлилъ своего Барчика.
— Да ты это откуда узналъ, Андронычъ?
— А Уразайка сказываетъ… Вотъ какъ, гритъ, вс башкиры теперь радуются. На двухъ байгахъ Егоровъ уносилъ кругъ, а тутъ и сплоховалъ.
Это извстіе взволновало Бурнашева.
— Гнденькая, говоришь? Изъ Юлаева? Такъ… То-то Михаилъ Ильичъ туманный такой… хе-хе!.. Да.
Для проврки этого важнаго извстія былъ вызванъ конюхъ Уразайка. Онъ подтвердилъ разсказъ Андроныча.
— Кунчалъ башка Егоровъ…— бормоталъ Уразайка, улыбаясь до ушей.— Нашъ юлайка бижалъ.
— А ты не врешь, бритая башка?— строго спросилъ Бурнашевъ.
— Зачмъ вратъ… грхъ врать… Ухъ! большой грхъ… А Егоровъ шапка кунчалъ.
Я смотрлъ на волновавшагося Бурнашева и понималъ его настроеніе, какъ понимали и вс остальные.
— Вотъ бы теб, Емельянъ Иванычъ, въ самый разъ такую лошадку приспособить,— откровенно заявилъ Антонъ Петровичъ.
Бурнашевъ только нахмурился и не удостоилъ отвтомъ.

III.

Мн пришлось прожить на Пріятномъ пріиск дней десять. Погода стояла чудная, и время летло незамтно. Удивительно хороши такіе глухіе уголки лтомъ. Главное, является какое-то особенное спокойное настроеніе, точно перерождаешься. Прошлое отходитъ куда-то далеко-далеко, и на самого себя начинаешь смотрть со стороны. И все кажется такъ хорошо кругомъ… Въ самомъ дл, разв не милъ этотъ Антонъ Петровичъ съ его вчными хлопотами и дтской наивностью? Кстати, у него была очень длинная иностранная фамилія: Камно-Люченціо. Да, настоящая итальянская фамилія, потому что его ддъ-итальянецъ пришелъ въ Россію съ наполеоновскими полчищами, попалъ въ плнъ, былъ сосланъ въ Оренбургъ, гд и натурализировался. Онъ женился на простой казачк, и его сынъ уже былъ казачьимъ офицеромъ. Антонъ Петровичъ не унаслдовалъ воинственнаго духа предковъ-завоевателей и влачилъ самое мирное существованіе. Когда-то онъ былъ женатъ на какой-то поповн, которая скоро умерла, оставивъ ему маленькую Катю. Право, хорошій человкъ Антонъ Петровичъ, хотя онъ и былъ Камно-Люченціо.
Бурнашевъ и Егеровъ были типичные сибиряки. Они мн напоминали т кряжи, которые вывозятъ изъ настоящаго кондоваго лса. Все въ нихъ было крпко, все пригнано одно къ одному, и самыя чувства походили на тяжелыя бревна, которыя не вдругъ своротишь. А въ сущности очень милые люди, милые своей непосредственной, какой-то стихійной силой. Взять хоть ихъ лошадничество — эта страсть доходила до какого-то неистовства, особенно у Егорова.
Кстати, пораженіе Барчика на байг разыгралось въ цлую исторію. Егоровъ прізжалъ на Пріятный нсколько разъ и былъ темне тучи. Онъ все разыскивалъ какого-то башкира. Особенностью его характера было то, что онъ появлялся каждый разъ совершенно неожиданно и въ такое время, когда его никто не могъ ожидать, и такъ же неожиданно исчезалъ: вотъ сейчасъ былъ тутъ и вдругъ нтъ.
— Это онъ все дослживаетъ башкирскую лошадь, которая обошла его Барчика,— сообщалъ мн по секрету Андронычъ.— Только и башкиры хитры… Ни въ жисть не выпустятъ бгунца изъ своихъ рукъ. Тоже страшные лошадники.
Время отъ времени у нашей конторы началъ появляться подозрительный старикъ-башкиръ съ вытекшимъ лвымъ глазомъ. Это и былъ тотъ Аблай, котораго разыскивалъ Егоровъ. Могучъ былъ Аблай, и я любовался его степной силой. Настоящій степной богатырь. Онъ по цлымъ часамъ просиживалъ съ нашимъ конюхомъ Уразайкой на корточкахъ. Башкиры самый общительный народъ и по цлымъ днямъ болтаютъ о разныхъ общественныхъ длахъ. За ихъ неимоврное пристрастіе къ чаю Андронычъ называлъ всхъ башкиръ ‘чайниками’.
— Первый конокрадъ въ степи былъ кривой-то чайникъ,— сообщалъ онъ мн біографію Аблая.— Вс чайники несосвтимые конокрады, а этотъ Аблай на особицу. Въ маткахъ ходилъ, пока ему глазъ не выткнули… Сколько разовъ на смерть били, и все живъ.
Кстати, конокрадство нашъ исконный порокъ, и еще ‘Русская Правда’, если не ошибаюсь, начиналась статьей, что ‘аще кто всядетъ на чюжъ конь’ и т. д. Башкиры возвели конокрадство въ своего рода культъ, и даже башкирская астрономія проникнута этимъ духомъ: Полярная звзда — по-башкирски серебряный колъ, къ которому привязано семь лошадей, а къ нимъ каждую ночь крадутся семь воровъ — семь звздъ изъ созвздія Большой Медвдицы.
Самъ Егоровъ на однимъ словомъ не выдавалъ себя, что ему было и не трудно сдлать, потому что онъ обыкновенно молчалъ. Разъ только онъ чуть на вспылилъ. Верстахъ въ восьми отъ Пріятнаго находится пріискъ Авдотье-Марковскій. Онъ занималъ центральное положеніе, и на немъ былъ устроенъ фельдшерскій пунктъ. Разъ, когда мы съ Антономъ Петровичемъ проходили недалеко отъ этого пріиска, старикъ указалъ мн на новенькое бревенчатое зданіе и проговорилъ:
— Вотъ гд мой главный врагъ живетъ… да.
— Вашъ врагъ?
— Да… Фельдшеръ Пичугинъ. Самый вредный организмъ… Онъ даже покушался на мою жизнь.
— Изъ-за чего же у васъ такая вражда?
— А не знаю… Онъ и Васеньку тоже хотлъ стравить.
Можно представить себ мое удивленіе, когда въ одно прекрасное утро этотъ таинственный врагъ появился у насъ въ контор. Это былъ высокій, худой господинъ неопредленныхъ лтъ, съ испитымъ лицомъ и хриплымъ голосомъ. Платье на немъ висло, какъ на манекен. Всего удивительне было напряженно-испуганное выраженіе его лица, точно у человка, подавившагося костью. Когда вихлястая фигура фельдшера показалась еще на дорог къ контор, Антонъ Петровичъ выскочилъ на свою террасу и принялся расхаживать съ самымъ вызывающимъ видомъ.
— Ты его и въ самомъ дл не напугай,— пошутилъ Бурнашевъ.
Фельдшеръ на крыльцо не ршился взойти, а остановился на приличномъ для главнаго врага разстояніи и заявилъ:
— Я не къ теб, Антонъ Петровичъ… да. Ты не подумай, пожалуйста, что къ теб… Совсмъ наоборотъ: мн вотъ только Емельяну Иванычу одно, всего одно словечко сказать… Вы вдь отсюда въ городъ подете?
— Да иди сюда, Василь Василичъ,— приглашалъ Бурнашевъ.— Будетъ вамъ добрыхъ-то людей пугать… Вотъ Антонъ-то у насъ какъ расширился.
Таинственное словечко оказалось престо предлогомъ, чтобы прійти покалякать съ городскими. Монотонная пріисковая жизнь развиваетъ невольное любопытство. Забавно было смотрть на враговъ, которые напрасно старались не встрчаться взглядами. Фельдшеръ завелъ какой-то посторонній разговоръ, постоянно ввертывая ученыя слова. Бурнашевъ слушалъ слушалъ и проговорилъ:
— Вотъ что, други, помирились бы вы… Вотъ взяли бы, поцловались, и всему вашему длу конецъ.
Но враги не желали мириться.. Въ этотъ моментъ подъхалъ верхомъ Егоровъ, и фельдшеръ съ ловкостью записного политика перевелъ разговоръ на него.
— Изъ Юлаевой?— спросилъ онъ Егорова.
Егоровъ даже поблднлъ и посмотрлъ на него странными глазами, точно тотъ его ударилъ. Даже Бурнашевъ дернулъ фельдшера за рукавъ. Зачмъ травить мужика безъ пути…
Поощренный успхомъ, фельдшеръ сталъ появляться каждый день. Онъ любилъ поговорить и считалъ себя образованне другихъ пріисковыхъ служащихъ, которые едва мараковали простую грамоту. Кстати, онъ разсказалъ мн массу интересныхъ случаевъ изъ своей практики. Пріисковые нравы суровые и доставляли богатый криминально-медицинскій матеріалъ, особенно въ праздники, когда безъ отчаянной драки дло не обходилось. Вообще, фельдшеръ былъ неглупый и наблюдательный человкъ, хотя и не безъ наивности. Бурнашевъ любилъ иногда подшутить надъ нимъ.
— Василь Василичъ, вотъ ты хоть и на положеніи лкаря, а все-таки не можешь соотвтствовать, ежели что серьезное. Разъ въ степи какой случай я видлъ,— значитъ, эта самая сибирская язва объявилась…
— Это дло ветеринара, а не мое.
— Нтъ, ты постой… Сперва выслушай. У меня тоже лошадь заболла. Хорошо. Говорятъ, что лчитъ одинъ башкиръ и по два рубля съ головы беретъ. Я къ нему… И что же бы ты думалъ, братецъ ты мой? Дйствительно, два цлковыхъ взялъ, это врно, а потомъ привели ему лошадь, и онъ зубами выгрызъ ей всю язву. Это не то, что казенное жалованье получать…
— Дикость степная и больше ничего.
— Да вдь лошадь-то у меня выправилась? Чмъ ни лчи, а только вылчи… Не даромъ денежки были дадены башкиру-то. Я даже убжалъ, какъ онъ принялся выгрызать живое мясо…
Пользуясь случаемъ, Антонъ Петровичъ приводилъ тоже нкоторые удивительные случаи изъ практики простыхъ знахарей и старушекъ-лкарокъ, длая это, конечно, въ пику фельдшеру, являвшемуся для него олицетвореніемъ всей медицины.
— Хорошо, разговаривайте,— повторялъ фельдшеръ.— я случись что, ко мн же придете… ‘Ой, палецъ болитъ! Ой, сердце ухватило…’ Знаемъ!
Въ числ другихъ достоинствъ фельдшера оказалось еще одно, именно, что онъ недурной охотникъ, и что у него есть недурной рыжій ‘цетерокъ’. Бурнашевъ безпощадно вышучивалъ несчастнаго Кадо, который не выдерживалъ стойки и боялся выстрловъ.
Каждый день я отправлялся съ кмъ-нибудь на охоту. Кругомъ было такъ хорошо — горы, лсъ, бойкія горныя рчки и совсмъ нетронутая глушь.
Кром промысловъ, въ горахъ ютились дв-три жалкихъ башкирскихъ деревушки, сохранившихся здсь какимъ-то чудомъ. Между ними находилась и знаменитая сейчасъ, благодаря своему бгунцу, Юлаева. Слава объ юлаевскомъ бгунц разошлась во вс стороны. Сама по себ Юлаева ничего интереснаго не представляла, какъ и вс башкирскія деревни. На берегу горнаго озера приткнулось нсколько жалкихъ избенокъ — вотъ и все. Бурнашевъ указалъ на третью съ краю избу и проговорилъ:
— Вотъ тутъ и есть самый вредъ… И лошаденка-то — глядть не на что, а только длинная. Сказываютъ, Егоровъ-то три сотельныхъ билета надавалъ, а башкиры ломятъ тысячу. Тоже и выговорятъ словечко!.. Вся деревня тысячи не стоитъ… Самимъ жрать нечего. Изъ степи, сказываютъ, прізжали тоже торговать лошадку… Какой-то богатый киргизъ подсылалъ.
Помолчавъ немного и тряхнувъ головой, Бурнашевъ прибавилъ уже другимъ тономъ,
— Все одно, если добромъ не отдаютъ, и такъ возьмутъ. Прямо сказать: украдутъ. Ужъ здшнее мсто такое… Сами-то юлаевцы конокрадствомъ промышляютъ: одно у всхъ ремесло. Главная причина, что живутъ почитай на самомъ перевал, ну, и прутъ лошадей съ одной стороны горъ на другую. Ступай, поищи въ горахъ-то… Одинъ вотъ попъ такъ же гордился лошадью, иноходецъ у него былъ отличный. Ну, попъ-то весь дворъ на запор держалъ, а они, собаки, черезъ крышу лошадь вытащили — связали, какъ младенца, и черезъ крышу выволокли.
Подумавъ немного и тряхнувъ головой, Бурпашевъ прибавилъ:
— А вдь Егоровъ-то плохо кончитъ… Вотъ попомните мое слово. Онъ вонъ и на себя не сталъ походить, похудлъ, туманный такой… И при этомъ съ Аблайкой связался. Аблайка-то первющій заворуй…
— Что же можетъ сдлать Егоровъ?
— Вотъ въ томъ-то и штука, что ничего нельзя подлать. Денегъ такихъ у него нтъ, а ежели выкрасть коня, такъ куда съ нимъ… Конь-то примтный — и теперь ужъ вс его знаютъ. Носу никуда нельзя показать съ этакой скотинкой…
Вообще юлаевскій бгунецъ сдлался героемъ дня, и вс наши разговоры въ конц концовъ сводились къ нему. Мн подъ конецъ даже надоли вс эти лошадиные разговоры. Впрочемъ, я узналъ въ мельчайшихъ подробностяхъ, какой должна быть настоящая лошадь. Здсь, въ горахъ, еще сохранился культъ лошади, которая представляла собой не простую двигающую силу, а цлый домъ. На ней, этой лошади, складывалась вся степная психологія. Всякому правоврному извстно, что лошадь самое образцовое твореніе Аллаха, и человкъ только приближается къ ней, хотя никогда не достигаетъ полнаго совершенства. Въ этой теоріи есть своя правда. Стоитъ только представить себ степь безъ лошади,— это равняется прямо смерти. Вдь лошадь даетъ и кумысъ, и мясо, и волосъ, и кожу — однимъ словомъ, ршительно все, что необходимо для скромнаго степного обихода. Какъ же не любить ее, лошадь, когда она является синонимомъ не только извстнаго благосостоянія, а прямо жизнью и счастьемъ. Бурнашевъ и Егоровъ тоже унаслдовали эту страсть къ лошади, которая составляла для нихъ смыслъ жизни.

IV.

Я любилъ раннимъ утромъ уходить съ Антономъ Петровичемъ на охоту въ горы. Онъ зналъ вс мста и потому всю дорогу болталъ о чемъ-нибудь. Ко времени отдыха мы выходили куда-нибудь на лсную опушку, къ лсному ключику или просто на уютное мстечко, точно созданное для охотничьяго кейфа. Антонъ Петровичъ зналъ такія мста наперечетъ и радовался имъ, какъ младенецъ. Не успешь оглянуться, какъ уже курится огонекъ, и Антонъ Петровичъ приматываетъ походный мдный чайникъ. Лежишь на трав и долго-долго смотришь въ синее глубокое небо, которое въ горахъ кажется и выше и чище. Торопливо бгутъ блыя облачка, что-то безъ конца шепчетъ сосновый лсъ, гд-то неумолчно наговариваетъ безыменная лсная птичка. Кадо на правахъ талантливой собаки растянется тутъ же около огонька и ловитъ мухъ, щелкая всей пастью. Я подолгу наблюдалъ въ эти моменты Антона Петровича и приходилъ къ заключенію, что онъ счастливъ. У него лицо въ эти минуты длалось такое спокойное и доброе.
— Антонъ Петровичъ, вы счастливы?— невольно спросилъ я его какъ-то на одномъ изъ такихъ приваловъ.
Онъ съ недоумніемъ посмотрлъ на меня и отвтилъ вопросомъ:
— А что же мн нужно? Кажется, слава Богу, все есть…
— Но вдь у васъ наврно бываютъ желанія, которыя нельзя удовлетворить?
Старикъ подумалъ, тряхнулъ головой и отвтилъ съ увренностью:
— Нтъ… Что ни пожелаю — все есть. И всю жизнь такъ прожилъ… А знаете, отчего я счастливъ и отчего вс меня любятъ? Хе-хе… Очень просто: я всмъ льщу.
— Да вдь нужно умть, льстить?
— А то какъ же… Я очень умю. Вотъ узнаю, что вы любите, и буду вамъ льстить.
— Но это нехорошо.
— Какъ нехорошо? Нехорошо то, что приноситъ кому-нибудь вредъ, а тутъ я никого не обижаю. Если бы вс льстили другъ другу — никто не ссорился бы. И такъ это просто, и такъ это было бы хорошо…
— А съ фельдшеромъ кто ссорится?
— А тутъ совсмъ другое… Тутъ дло особенное. Я и ему льстилъ, а онъ меня хотлъ стрихниномъ отравить. Впрочемъ, я не сержусь… Знаете, я не умю сердиться. Въ другой разъ и слдуетъ, даже стараюсь, а ничего не выходитъ. Вонъ съ рабочими начну кричать, даже топаю ногами, а выходитъ смшно. Я такъ полагаю, что это отъ роста… Маленькій у меня ростъ — вотъ и не выходитъ. Вонъ Емельянъ Иванычъ зыкнетъ, такъ кто угодно испугается… Въ другой разъ и говоришь то же самое, что другіе, а выйдетъ то да по то. Какъ-то не сурьезно… Даже вонъ Катя, и та замчаетъ… Пусть ужъ другіе сердятся, а я и такъ вкъ прожилъ, слава Богу.
Эта немного странная логика мн не казалась даже странной, потому что она какъ-то такъ хорошо связывалась и съ этимъ лсомъ, и съ этимъ небомъ, и съ говорливымъ студенымъ ключикомъ, и съ сказочнымъ ‘огонькомъ малешенькимъ’,— зачмъ тутъ сердиться и чего тутъ желать? Да и къ чему здсь желанія, когда и безъ того каждый день полонъ… Было бы только самое необходимое, а больше ничего и не нужно. Можетъ быть, въ этомъ и таится источникъ спокойствія и счастья.
Мое. раздумье было прервано какимъ-то лихорадочнымъ конскимъ топотомъ. Потомъ по лсной тропинк мимо насъ вихремъ пронеслись три башкира. Замтивъ насъ, они вернулись. Какой-то толстый башкиръ, гнавшій въ одной ситцевой рубах, точно мшокъ свалился — не соскочилъ, а именно свалился — съ лошади прямо къ нашему огоньку. Я въ первую минуту испугался этого дикаго лица съ блуждавшими глазами.
— А… а… а… худой человкъ!— какъ-то застоналъ онъ, кидаясь къ намъ…
— Бузыкай, да ты съ ум ли?— остановилъ его Антонъ Петровичъ.
— А… а… это твоя, Антонъ Петровичъ… ахъ, худой человкъ!..
Толстякъ бросился на землю и зарыдалъ. Скорченныя руки въ отчаяніи рвали траву вмст съ землей. Спшившіеся два другихъ башкира, одинъ тощій, въ рваномъ башмет, а другой еще малайка (мальчикъ), припали къ трав и внимательно разсматривали слды конскихъ копытъ. Антонъ Петровичъ даже поблднлъ — озъ понялъ, въ чемъ дло, сразу и шопотомъ сообщилъ мн:
— Изъ Юлаевой башкиры… Охъ, нехорошо!..
Взволнованный толстякъ такъ и не могъ ничего объяснить, а тощій Азанчей, походившій на копченую рыбу, ломанымъ языкомъ разсказалъ, что сегодня ночью знаменитую юлаевскую лошадь украли, украли изъ-подъ замка. Во всей Юлаевой, вроятно, былъ всего одинъ замокъ за все время ея существованія — и тотъ оказался сломаннымъ. Трудно описать неистовство этихъ полустепняковъ. Антонъ Петровичъ только качалъ головой и повторялъ:
— Ахъ, нехорошо… И кому бы, кажется, выкрасть лошадь?!
— Худой человкъ замокъ кунчалъ… ашата карабчилъ (лошадь укралъ)… Башка худой человкъ кунчалъ. Мало-мало знаемъ худой человкъ, Антонъ Петровичъ… у-у, знаемъ!
— Куда вы теперь-то гоните?
— Слдъ гонимъ… У насъ одна дорога, у худой человкъ сто дорога. Кунчалъ башка…
Башкиры такъ же быстро исчезли, какъ и появились.
— Ну, дло плохо кончится,— резюмировалъ Антонъ Петровичъ эту сцену.— Быть уголовщин… Вонъ какъ разстервенились. Разорвутъ на части ‘худого человка’… Бузыкай-то, какъ чумный быкъ, ничего не понимаетъ, а только рвется впередъ. Охъ, быть бд…
Старикъ страшно волновался всю дорогу, пока мы возвращались на пріискъ. Я понималъ, что его главнымъ образомъ волновало, какъ волновало то же самое и меня. Мы пошагали другъ друга безъ словъ. Самое страшное еще было впереди.
— А вы какъ полагаете, Антонъ Петровичъ, относительно худого человка?— спрашивалъ я, когда мы подходілл къ своей контор.
— Ахъ, и не говорите… Такой грхъ, такой грхъ!.. Вотъ бда-то пришла, нежданно-цегадашю.
На террас сидли Бурнашевъ и Егоровъ и пили чай. Антонъ Петровичъ молча поздоровался съ ними и прошелъ къ себ въ комнату. Старикъ боялся выдать себя съ перваго слова.
— Слышали новость?— спокойно спрашивалъ Бурнашевъ меня, держа блюдечко съ чаемъ по-купечески наотлетъ.— Выкрали бгунца-то у башкиръ… Горячку такую порютъ башкиришки. Назжали сюда раннимъ утромъ и къ Егорову тоже. Все ищутъ Аблайку… Дикій народъ, однимъ словомъ. Не умли ухранить лошадку, а теперь догоняй втра въ пол…
Егоровъ молчалъ, покуривая папиросу.
Антонъ Петровичъ вышелъ къ чаю съ какимъ-то особенно торжественнымъ видомъ. Онъ старался не смотрть ни на кого и только учащенно вздыхалъ. Если бы въ нашей компаніи былъ слдователь по особо важнымъ дламъ, онъ наврно подумалъ бы, что юлаевскаго бгунца укралъ именно Антонъ Петровичъ. Бурнашевъ длалъ видъ, что ничего не замчаетъ, и, какъ ни въ чемъ не бывало, разсказывалъ разные удивительные случаи по части конокрадства.
— ду я этакъ разъ по челябинскому тракту… Ну, ямщичокъ изъ русскихъ… Посидитъ-посидитъ, тряхнетъ головой и оглянется дальше. Вижу, что охота ему поговорить. ‘Что, говорю, башкой-то трясешь, какъ меделянскій песъ?’ — ‘А такъ, ваше степенство… Дльце одно у насъ вышло. Значитъ, матку поршили’. А надо сказать, что на тракту лтъ съ двадцать баловался одинъ башкиръ, Абдулкой звать. Зазнамый воръ. Прідетъ въ деревню, и вс его угощаютъ. Вс его боялись, потому какъ разъ безъ лошади оставитъ. И такой конокрадище былъ — страсть! Всю округу въ струн держалъ. Ежели у кого лошадь украли, и искать нечего — или къ Абдулк и выкупай. Силищи былъ непомрной и при этомъ ловчакъ… Вымажется весь саломъ да голый въ табунъ и заберется. Пастухи кинутся, ухватятъ его, а онъ, какъ налимъ, изъ рукъ вывернется. И стрляли его и ножами рзали — какъ есть ничего не беретъ, точно онъ заколдованъ. Сказывали, что будто онъ слово такое особенное зналъ. Хорошо. Маткой его звали — всмъ конокрадамъ, значитъ, голова. Вотъ я и спрашиваю ямщика: ‘Какъ, молъ, вы поршили матку-то?’ ‘Онъ опять этакъ головой тряхнулъ и говоритъ: ‘Страсть одна была, ваше степенство… Разорилъ онъ насъ всхъ, Абдулка, житья-мочи не стало. Ну, старички и поршили, значитъ, кончить его. Все одно пропадать. Былъ это у насъ въ деревн престолъ, ну, и Абдулка пріхалъ. Вс- его съ поклонами встрчаютъ, какъ станового… Пришелъ онъ въ одну избу… ну, угощаютъ его и всякое прочее. А старинки свое смекаютъ. Этакъ поманеньку его въ передній уголъ и задвинули, а тутъ въ избу, значитъ, конскій пастухъ съ вилами да съ арканомъ и входитъ. Главная причина, что никакъ невозможно этого самаго Абдудку взять голыми руками. Ну, Абдулка сообразилъ, что дло по ладно, и сейчасъ это изъ-за стола, а старички его жмутъ — руками не трогаютъ, а только, значитъ, жмутъ. Ну, пастухъ накинулъ арканъ, а весь народъ, который въ изб былъ, ухватился за концы веревокъ и тянутъ’.— ‘Можетъ, и ты тянулъ?’ — ‘Малость и тянулъ, гршенъ, ваше степенство, потому какъ весь міръ тянетъ. Такъ его и поршили, Абдулку… Чуть башку не оторвали’.
Антонъ Петровичъ продолжалъ молчать, пилъ чай и вздыхалъ. Егоровъ сумрачно смотрлъ куда-то вдаль. Вс чувствовали себя неловко. Наконецъ Антонъ Петровичъ не вытерплъ и быстро заговорилъ, не обращаясь собственно ни къ кому:
— Что же это такое, господа? Вдь такъ невозможно… Одна мораль чего стоитъ. Давеча нагнали на насъ въ лсу башкиры — какъ есть черти, а Бузыкай реветъ и по земл катается. Одинъ вопль… У меня душа въ пятки.
— При чемъ же мы тутъ?— спросилъ Егоровъ въ упоръ.
Антонъ Петровичъ вскочилъ, какъ ужаленный, и забгалъ по крыльцу.
— При чемъ мы? А вотъ при этомъ самомъ… Грхъ, грхъ-то какой, Миша? Ахъ, Господи батюшка… И надо было теб увязаться за этимъ бгунцомъ.
— Что же изъ этого? Никому не заказано торговать лошадей…
— Ахъ, какой ты… А съ Аблайкой о чемъ шептался? Думаешь, другіе-то не видли?
— Въ самомъ дл, Михаила Ильичъ, ты бы того…— замтилъ Бурнашевъ, оставляя чай.— Неровенъ часъ… Опаску надо имть. Убить не убьютъ, а изувчатъ въ лучшемъ вид.
Егоровъ только усмхнулся и отвчалъ совершенно спокойно:
— Во-первыхъ, я сегодня ночевалъ дома, а во-вторыхъ, куда бы я длся съ краденой-то лошадью? Лошадь — не иголка… Ее на двсти верстъ вс лошадники знаютъ.
— Ахъ, Миша, Миша, да разв я говорю, что ты укралъ?— взмолился Антонъ Петровичъ, ударивъ себя въ грудь кулакомъ.— А только нехорошо… да. И я не знаю, кто укралъ, а только нехорошо. Извстно, что кто укралъ — у того одинъ грхъ, а у кого украли — на томъ сорокъ грховъ… Это ужъ такъ. Вотъ Аблайка-то все тутъ вертлся на глазахъ… Кабы знатье, такъ я бы его въ три шеи. Извстно, какой организмъ…
— Если Аблай укралъ, такъ кто е:о дло, а я за него не отвтчикъ,— сухо замтилъ Егоровъ.— Мало ли башкиры другъ у друга коней воруютъ, и первые же юлаевцы зазнамые конокрады…
— Такъ-то оно такъ, а все-таки… ахъ, нехорошо, братцы вы мои!— причиталъ Антонъ Петровичъ.
— Ну, будетъ теб…— сурово заявилъ Бурнажсвъ.— Не наше это дло. Чей возъ, того и псенка… На дн морскомъ сыщутъ башкиры своего бгунца, не безпокойся. Сами не любятъ, гд плохо лежитъ…
— Да вдь я ничего не говорю, Емельянъ Иванычъ, а только нехорошо… очень нехорошо.
Мн казалось, что у Бурнашова совсть была не спокойна, то-есть что онъ зналъ что-то или подозрвалъ. Онъ цлый день былъ какъ-то особенно суровъ, хмурился и все поглядывалъ въ окно. Башкиры прізжали на пріискъ раза три, выпытывали что-то у нашего конюха Уразайки и узжали. Андронычъ тоже принималъ участіе въ этой исторіи и по обыкновенію сообщилъ мн по секрету:
— Чистые дураки эти чайники… Гоняютъ по дорогамъ, ищутъ по лсу, а одна старушка, ихняя же башкирка, прямо сказала: ищите у себя за пазухой.
— Что же это значить: за пазухой? Лошадь не спрячешь за пазуху.
— Что вы, баринъ: ужъ на что ясне… Значитъ, лошадь спрятана совсмъ близко… Старушки-то очень даже знаютъ это самое дло, касаемо коровъ. У меня какъ-то корова пропала, такъ я тоже у ворожеи былъ… Такъ же вотъ сказала про пазуху. А корову сусдъ зарзалъ…
Когда мы ложились вечеромъ спать, Бурпашевъ, не глядя на меня, проговорилъ:
— Надо намъ узжать по добру по здорову… Будетъ, погостили. Знаете, этакъ утречкомъ по холодку и махнемъ…
— Что же, и отлично.

V.

Но намъ не удалось ухать, какъ уговаривались. Ночью около часу насъ разбудилъ осторожный стукъ въ дверь. Это былъ Антонъ Петровичъ, блдный, перепуганный.
— Охъ, бда приключилась!.. Вставайте, братцы. Вдь я говорилъ… И что только мы длать будемъ?
— Что такое?— заговорилъ Бурнашевъ.— говори ты толкомъ…
— Аблайку убили… Говорилъ я!.. Ахъ, ты, грхъ какой… По судамъ теперь затаскаютъ.
— Это съ какой стати?— уже совсмъ сердито спросилъ Бурнашевъ, быстро одваясь.
— Да вдь на моемъ пріиск-то, Емельянъ Иванычъ… Недалеко отъ машины, гд повертка на Шульпиху. Надо полагать, его убили-то гд-нибудь въ другомъ мст, а потомъ и подкинули къ намъ… Идутъ рабочіе по дорог и слышатъ, что какъ будто человкъ застоналъ. Зажгли хворостину, глядятъ, а онъ, Аблайка-то, и лежитъ на трав.
— Ахъ, мошенники,— ругался Бурнашевъ.— Это его башкиры свои же уходили… Некому больше, окромя ихъ.
— Извстно, они. Съ утра его искали… Ахъ, какой грхъ!.. Сказываютъ, еще дышалъ онъ, Аблайка-то… Ну, я сейчасъ погналъ Уразая за фершаломъ. Можетъ, отводимся… Ахъ, какое дло! Говорилъ я давеча Миш, что неладно… Такъ все и вышло, какъ говорилъ. Боюсь я этой крови до смерти… Грхъ-то какой: чужую кровь пролить. И не выговоришь…
— Можетъ, еще отдышится,— замтилъ Бурнашевъ, натягивая свой азямъ.— Живущи жги башкиры… Не впервой Аблайк-то быть биту.
— Гд ужъ тутъ отдышаться, Емельянъ Иванычъ… Кабы еще русскіе били, ну — другое дло, а то свои же башкиры. Орда безпощадная… Живого не выпустятъ. Еще русскіе въ другой разъ поучатъ и пожалютъ, а у орды — чисто!..
Андронычъ уже ждалъ насъ съ фонаремъ. Ночь была безлунная. Собиралась гд-то гроза, и въ воздух висла какая-то тяжесть. Мы шли къ мсту происшествія молча, точно боялись кого-то разбудить, какъ ходятъ въ дом, гд ‘стоитъ покойникъ’. Только Антонъ Петровичъ что-то шепталъ про себя, спотыкался и угнетенно охалъ. Бурнашевъ шагалъ сосредоточенно, съ дловымъ видомъ. Отъ нетерпніи, дорога до Шульпихи показалась намъ особенно длинной, и потомъ на каждомъ шагу попадались какія-то ямы, которыхъ днемъ точно не было. Андровычъ нсколько разъ споткнулся и выругался въ пространство.
— Точно чортъ подкладываетъ камни прямо подъ ноги…— ворчалъ онъ, отплевываясь.
— А ты возьми глаза-то въ зубы,— грубо посовтовалъ Бурнашевъ и въ наказаніе сейчасъ же самъ полетлъ въ какую-то канаву.— А, чортъ!..
— И для чего это только вы поминаете чорта?— жаловался Антонъ Петровичъ.— Охъ, грхи… И безъ него тошнехонько!
Въ довершеніе всего фонарь у Андроныча погасъ, и мы брели въ совершенной темнот. Для скорости Антонъ Петровичъ повелъ не по дорог, а прямо черезъ пріискъ.
— Держите налво… здсь камень…— раздавался въ темнот его голосъ.— Емельянъ Иванычъ, вы того… направо-то ямы… Что это фершалъ не детъ? Послано за нимъ… Ахъ, грхъ какой!
— Куда торопиться-то, не на свадьбу.
Впереди мелькнулъ сквозь чащу огонекъ. Показались какія-то тни.
— Эй, гд вы тамъ?— крикнулъ Антонъ Петровичъ.
— О-го-го!— гулко прокатилось но лсу.— Сюды-ы, Антонъ Петровичъ… го!..
У подножья Шульпихи, гд горная дорожка раздваивалась, въ мелкой еловой поросли лежало что-то темное, прикрытое свжей хвоей. Въ двухъ шагахъ курился огонекъ и сидли на корточкахъ какія-то фигуры. Взглянувъ на хвою, Антонъ Петровичъ проговорилъ:
— Кончился…
Видъ мертваго человка въ лсу производилъ какое-то особенно торжественное впечатлніе. Мысль о смерти какъ-то привычне связывается съ домомъ, вообще съ жильемъ, а тутъ мертвый человкъ лежалъ прямо на трав, и его присутствіе именно въ лсу рзало глазъ, какъ противорчіе этой зеленой жизни. Да, кругомъ была жизнь, и тутъ же смерть, смерть въ полномъ ея безобразіи… Убитый лежалъ на лвомъ боку, под, корчивъ ноги и откинувъ правую руку. Я взглянулъ на залитое кровью лицо и отшатнулся — на меня пристально смотрлъ уже остеклившійся мертвый глазъ. Приставленные караулить пріисковые рабочіе накинулись на Антона Петровича.
— Ты ужъ какъ хошь, Антонъ Петровичъ, а ослобони насъ…
— Да вдь нельзя оставить мертвое тло такъ — волки съдятъ.
— А намъ какая печаль? Кто убилъ — т и пусть караулятъ. Башкиришки на зло намъ подкинули мертвяка…
— Еще неизвстно, кто подкинулъ. Руки-ноги никто не оставилъ…
— Извстно кто, Бузыкай…
Разговоръ шелъ вполголоса, точно боялись разбудить неподвижно лежавшаго ‘худого человка’. Антонъ Петровичъ стоялъ безъ шапки и качалъ головой.
— Еще ежели бы крещеный,— не отставали рабочіе,— а то нехристь… Какъ разъ еще поблазнитъ…
— А вы поговорите у меня!— началъ сердиться старикъ.— Да, да, поговорите… Не для меня сидите, а по закону. Да никто васъ и не спрашиваетъ при этомъ…
— Давно бы такъ-то…— проворчалъ Бурнашевъ.
Мы присли около огонька и молчали. Стояла мертвая тишина. Всполохи пламени освщали на время стройный прорзъ зеленыхъ елей, а потомъ все исчезало въ темнот. Вс вздрогнули, когда на огонь налетла ночная птица и пропала въ темнот, какъ брошенный камень.
— О,— Господи, помилуй,— шепталъ кто-то.— Вотъ страсть-то…
Вс немного оживились, когда издали послышалось громыханье колесъ и конскій топотъ. Очевидно, это былъ фельдшеръ. Рабочій вышелъ на дорогу и принялся ухать, указывая хавшимъ направленіе. Какъ-то странно было слышать теперь человческій голосъ, отдававшійся далекимъ эхомъ.
— О-го-го!.. Сюды-ы, Василь Васидичъ…
Лошадиный топотъ былъ уже совсмъ близко, потомъ послышался удушливый фельдшерскій кашель и лнивое ворчапье:
— Гд у васъ тутъ убитый?.. И чего ночью поднимаютъ человка, точно покойникъ убжитъ…
Меня и всхъ остальныхъ удивило больше всего, что въ заросли прежде фельдшера показался Егоровъ. Антонъ Петровичъ даже попятился.
— Это ты, Миша?.. Пріхалъ поглядть?..
— Да…
Фельдшеръ осмотрлъ убитаго и только покачалъ головой.
— Ловко укомплектовали,— замтилъ онъ тономъ спеціалиста, разсматривая кровоподтеки и багровыя пятна.— Да, въ лучшемъ вид… постарались. Два ребра сломано, голова въ двухъ мстахъ проломлена, спина…
— Артелью били,— тоже тономъ спеціалиста замтилъ Бурнашевъ.— Мста живого не оставили… Этакое зврье, прости Господи!..
Закончивъ осмотръ, фельдшеръ прислъ къ огоньку и закурилъ папиросу. Бурнашевъ только покосился на него за эту вольность. Другимъ никому и въ голову не приходило курить, а этому все равно… Фельдшеръ не желалъ ничего замчать и даже старался занимать насъ, точно хозяинъ, принимавшій гостей.
— Да, вообще…— тянулъ онъ, откашливаясь.— И живущъ человкъ… Ни одна скотина не выдержитъ столько… Разъ какъ-то посл Ильина дня приходятъ ко мн въ больничку двое рабочихъ, т.-е. врне — одинъ приводитъ другого и говоритъ: ‘Человка убили, Василь Василичъ…’ Ну, дло обыкновенное, каждый праздникъ гд-нибудь драка. Хорошо. Посмотрлъ я на убитаго, а онъ стоитъ въ крови весь, какъ баранъ. Ну, тоже дло извстное… Драться дерутся, а какъ кровь увидли и струсили: человка убили. Обмылъ я ‘убитаго’, ну, ничего особеннаго — просто поцарапали. А тотъ, который привелъ, стоитъ и все головой потряхиваетъ… Я ему и говорю, ‘А тебя тоже били?’ — ‘Было дло, Василь Василичъ… Однова саданули по голов оглоблей. Шумитъ теперь въ башк…’ Я посмотрлъ у него голову и пришелъ прямо въ ужасъ, хотя видалъ на своемъ вку достаточно. Представьте себ, его такъ ловко саданули оглоблей, что черепной шовъ разошелся и черепныя кости зашли одна за другую, да такъ зашли, что часть кожи вмст съ волосами попала въ щель между костями. Что тутъ длать? Позвалъ сторожа и вдвоемъ давай орудовать — едва вытащили кожу изъ-подъ кости… А всего удивительне, что онъ живъ остался. Да, бываютъ случаи…
Егоровъ все время сидлъ у огня молча, не проронивъ ни одного звука. Вс посматривали на него, потихоньку наблюдая, не сдлаетъ ли онъ чего-нибудь подозрительнаго. Вообще, онъ былъ лишнимъ именно здсь, что чувствовалось какъ-то само собой.
— Ну, пора домой,— ршилъ за всхъ Бурнашевъ.— Не въ гости пришли…
Мы отправились прежней дорогой. Фельдшеръ ухалъ съ Егоровымъ, и я долго прислушивался къ его удалявшемуся кашлю. Андронычъ шелъ впереди, размахивая горвшей головней. Небо уже свтлло, и можно было отличить яму отъ насыпи.
— А гд же лошадь-то?— спрашивалъ Антонъ Петровичъ, останавливаясь.— Все вдь дло изъ-за нея вышло.
— А ну ее!..— сурово отозвался Бурнашевъ, махнувъ рукой.— Хоть бы ея и совсмъ не было!
Посл утренняго чая мы ухали съ Пріятнаго. Бурнашевъ былъ мраченъ и сурово сдвигалъ брови. Антонъ Петровичъ тоже чувствовалъ себя не по себ.
— Ужо въ другой разъ какъ-нибудь прізжайте,— повторялъ онъ, точно оправдываясь.— Не каждый разъ такъ-то…
— Прідемъ, не безпокойся…— милостиво соглашался Бурнашевъ.
Мы хали по лвому берегу Юлы и видли, что огонекъ еще дымится около ‘худого человка’.
Прошло года два. Стояло ‘бабье лто’ съ его осенней тоской, желтющимъ листомъ и больнымъ освщеніемъ,— солнце свтило, но въ его лучахъ уже не было животворящей силы. Для охотниковъ всякій сезонъ по-своему хорошъ, а осеннй въ особенности. Мн нельзя было по разнымъ дламъ выхать изъ города, и я часто, особенно по утрамъ, подолгу стоялъ у окна, наблюдая осеннее небо и вспоминая широкое горное приволье и охотничьи походы. Въ эту осень Бурнашевъ частенько навщалъ меня. Старику сильно нездоровилось, и онъ тоже сидлъ въ город. Я зналъ, что онъ приходилъ ко мн съ спеціальной цлью хоть поговорить объ охот. Его разбила своя осенняя старческая тоска. Разъ онъ пришелъ особенно грустный.
— Что, Емельянъ Иванычъ, нездоровится?
— Ахъ, не говорите… Вконецъ доктора изводятъ.
Старикъ лчился за-разъ у нсколькихъ докторовъ и, какъ свойственно всмъ больнымъ, обвинялъ ихъ бъ неумломъ лченьи. Онъ сильно осунулся, пожелтлъ и какъ-то сразу состарился. Только охотничьи воспоминанія на время оживляли его.
— Помирать, видно, приходится,— повторялъ онъ.— Ахъ, да, знаете, что я вамъ скажу… Помните Егорова? Еще страшенный лошадникъ… На Пріятномъ у Антона Петровича тогда еще цлая исторія вышла?
— Да, помню…
— Вотъ, вотъ… приказалъ долго жить. Палъ съ лошади и на смерть расшибся. Вдь молодой еще былъ, жить бы надо… да. Крпкій былъ человкъ… Уже что заберетъ въ голову, такъ топоромъ изъ него не вырубишь.
— Емельянъ Иванычъ, скажите откровенно, тогда въ этой исторіи съ лошадью онъ былъ замшанъ?
Бурнашевъ тяжело вздохнулъ и махнулъ рукой:
— Его дло… Гршенъ: все я зналъ, а молчалъ. Вдь это какой былъ человкъ: отъ сна, отъ ды отбился тогда изъ-за этой юлаевской лошади. Заговоритъ о ней — у самого слезы на глазахъ. Такой уже характеръ. А башкиры ломятъ за лошадь тыщу рублей… Ну, Егоровъ тогда и подговорилъ Аблайку выкрасть лошадь… Не доставайся, дескать, никому, коли на то пошло. Аблайка-то за красный билетъ все и оборудовалъ…
— Гд-то теперь лошадь?
— А загнали ее. Теперь кляча клячей… Аблайка-то только ее выкралъ, а угнали другіе конокрады. Ну, постарались и загнали. Большой грхъ вышелъ… Слдователь назжать, Бузыкая вызвали, и дло ничмъ кончилось. Не перваго конокрада убиваютъ. Дло самое простое… Вся Юлаева, какъ одинъ человкъ, на отпоръ пошла.
— Ну, а что же Егоровъ потомъ?
— А все молчалъ… Какой-то особенный онъ былъ.
1895.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека