Государственное издательство художественной литературы
Москва — 1961
ХЛЕБ ВЕЗУТ
Стоял жаркий июльский полдень. Небеса были чисты, безоблачны, и солнце жгло, как огнем. Земля дышала зноем, сохла в камень и трескалась. Растительность умирала от жажды… Луга желтели пожженной травою. Остатки ярового гибли под раскаленными лучами солнца, а полосы озимого пестрели реденьким жалким колосом.
Там и сям на ржаном поле краснели бабьи платочки и синели пестрядинные рубахи мужиков: то жители деревушки Безводной собирали скудную жатву…
Рожь была настолько плоха, что жать ее не было возможности. Редкий и низенький колос дергали руками, как лен, и только местами, где она родилась погуще и повыше, косили… На меже скучилось малолетнее население деревушки: в маленьких тележках и прямо на траве барахтались грудные ребята. Они отчаянно брыкались ножонками, отбиваясь от надоедливых насекомых, и ‘увакали’… А около них копошились подростки, тщетно унимавшие от слез своих сестренок и братишек, угощая их жевкою из ржаных зерен…
Петруха, свернув с дороги, пошел по меже. Он вел за руку пятилетнюю девчонку и шагал тихо, о чем-то размышляя… На желтом, изборожденном морщинами лице его застыла грустная мина, отпечаталось выражение полной безнадежности. Петрухе не хотелось идти в деревню, в свою избу. Он был бы рад совсем не являться туда, но так как это было невозможно, то он старался протянуть время.
Тяжело было на душе у Петрухи. Тоска сосала ему сердце, и некуда было уйти от нее… Не смотрел бы на свет божий — тошно!.. Руки опускаются, кости болят, брюхо ноет… Повалился бы наземь, да так и не встал бы, на все плюнул бы… Либо ушел бы куда-нибудь на край света, в чужую сторону, все бы из башки выкинул, все думы, все заботы, все, что не дает покоя… Всех бы бросил: и избу, и коровенку, и мертвого Митьку… Пусть, как хотят… Как-нибудь тут сделаются, а он… Все равно, хуже этого не будет… Жена?.. Вместе не суждено жить. Кто знает, что будет? Живет она в городу, в чужих людях, далеко… Да и что проку? Теперь уж не оправишься… Лошаденки нет — ни пахать, ни боронить, засеять нечем, да и силушки не хватает… Жрать нечего… Придет осень — холода наступят… Одежонки нет… Ребятенки ревут, жрать просят. Они, глупые, не понимают, им давай! А где возьмешь?..
Долго плелся Петруха до околицы, а как увидел ее, — вздрогнул, словно чего-то испугался: он думал, что идти еще далеко, а тут вдруг прямо перед глазами и ворота, и прясла, и сторожка…
Печально выглядела деревушка. Единственная улица ее была пустынна и заброшенна. Некоторые избенки были покинуты и как-то задумчиво смотрели своими наглухо забитыми окнами… Кругом было тихо и сонно… Казалось, деревушка вымерла… Не скрипят ворота, не слышно мычания коров, визга поросят: по дороге не бегают взапуски белоголовые ребятишки… Изредка только через улицу перебежит тощий поджарый кобель, да неунывающие воробьи пронесутся стайкой с оживленным чириканьем с прясла на крышу…
Петруха с Агашкой дошли до дому и вошли в избу… На лавке у окна лежал Митька в полинявшей кумачовой рубашке. Его худое мертвое личико смотрело полураскрытыми глазами серьезно и озабоченно… Русая головка растрепалась. Живот раздуло… Из-под рубашонки торчали тонкие, как лутошки, ножонки… Руки были сложены на груди… Множество мух облепило мертвого ребенка, разгуливая по его лицу и ручонкам… Слабый ветерок, врываясь в разбитое окно, играл русыми локонами Митьки, а пучок солнечных лучей скользил по его губам и подбородку…
В избе было душно, смрадно… Пахло трупом. Из клети доносился отчаянный рев больной Акульки.
— Дочка! Подь, дай Окульке испить! —слабым больным голосом сказал Петруха, присев на конник, где стоял новенький, наскоро сбитый гробик для Митьки.
Петруха посмотрел на этот белый ящик и вздохнул. ‘Мал, низок… живот-от вздулся… новый надо сделать’, — подумал Петруха. Он пошел было на двор — поискать подходящих досок для нового гробика, да вернулся и подошел к Митьке! ‘Прикинуть надо, — брюхо-то большое’.
Отец подошел к Митьке и задумался…
Долго и пристально смотрел он в мертвое лица своего сына… О чем он думал? Думал ли он о том, где взять подходящих досок для гроба и тридцать копеек на отпевание Митьки? Жалел ли он Митьку или радовался за него, радовался, что Митька не хочет и никогда более не захочет уже есть?..
Долго Петруха стоял перед трупом ребенка и тупо, сосредоточенно смотрел в личико страдальца… Смотрел до тех пор, пока в избу не вошла Агашка и гнусаво не затянула:
— Тять! А тять!.. Окулька жрать просит!..
Тогда Петруха оторвал глаза от Митьки…
— Где я вам возьму?!— сказал он и тихо заплакал… Заплакала, глядя на отца, и Агашка.
Солнышко приветливо заглядывало через оконницу и целовало мертвого Митьку в губы, а ветерок играл его русыми волосенками…
Вечером пришла Акулина и принесла для Митьки новую рубаху из белого холста. Она же обмыла грязного мальчугана и обрядила его…
Петруха уволок от забора Николая Епифановича большую доску и сделал новый гробик для сына. В гробик постлали соломки, уложили Митьку и поставили на стол в передний угол… Помолились перед образом и поклонились Митьке в ноги… В шабрах дали два желтых огарка восковых свеч. Зажгли их и поставили один перед Николаем Угодником, другой в головах Митьки…
Солнышко село. Из поля народ пошел, заходить в избу стали… И все молились за упокой ‘новопреставленного младенца Митрия’, все желали ему царства небесного, и все кланялись Митьке в ноги…
А отец стоял в сторонке и угрюмо, исподлобья смотрел в передний угол…
— Когда понесешь хоронить?—спрашивали Петруху.
— Не знай… Гроша медного нет…
— Ты сходил бы к Николаю Епифановичу!..
— Не дает… Коровенку бы продал, да некому…
— Сходи к нему… У Косого борова взял…
На другой день утром Петруха пошел к Николаю Епифанычу.
— Что нужно? Поди опять клянчить? Нет ничего!
— Нет, нашто клянчить… Коровенку не купишь ли?.. Стельна!
— Куда мне?..
— Прасолу продашь… Мне деньги больно нужны, — ждать-то несподручно…
— Тощая?
— Тоща-то тоща, только все-таки хорошая корова… Покормишь — оправится… Ежели ее теперь кормить по-божески, она, знаешь, какая корова!… Задешево отдам…
— А сколько?
— За шестерку возьми…
— Еще сдохнет… Трешну хошь? Николай Епифаныч махнул рукой и пошел прочь.
— Возьми за пятерку!..
— Трешна!
— Стельна ведь!.. Накинь рублевку!
— Ну, чатыре цалковых… Тебе хлеба надо?
— Как же без хлеба?!
— Так вот: три пуда ржаной хошь?
— Мне бы деньжат маленько…
— Ну, два пуда и цалковый, пес с тобой!.. Веди на двор, — я погляжу… Может, хворая, сдохнет…
— Как можно!.. Тоща только. Покормишь — оправится…
Петруха вышел.
Два пуда муки и еще в придачу целковый, — это показалось теперь Петрухе таким богатством, что он разом повеселел и бодро зашагал к дому.
Бурена стояла под поветью и апатично смотрела в пустую колоду, задумчиво похлестывая грязным, усаженным репьями хвостом по впалым бокам… Петруха подопрел к ней, похлопал ее по спине рукой и накинул на шею веревку. Агашка подала мешок для муки. Петруха взял его под мышку и повел со двора остальную животину…
Агашке было жалко Бурену. Девчонка вышла за ворота провожать и долго, пока Петруха с Буреной не скрылись под горкой, — смотрела, закусив палец…
Петруха благополучно сдал корову и вернулся с мукой и деньгами…
Петруха помолился, потом пошел в клеть к Акульке. На Петруху вдруг нахлынула какая-то нежность к ребятам, чего давно уже не бывало… Войдя в клеть, он подсел на пол к больной девчонке и стал ее гладить своей мозолистой рукой по голове.
— Не плачь, дочка! Завтра хлеба испечем. Митьку поминать будем…
— А ты седни испеки! Я есть хочу!..
— Погодь маленько!.. Вот завтра… Пораньше вставай! Я те вот какой ломоть, во весь каравай, отрежу… да посолю!..
Акулька перестала реветь. Она только пожелала, чтобы Агашка сейчас же пришла в клеть и легла спать с ней рядом…
— Пущай лягит вот тута… Где она?
— Погодь, придет… Завтра, чуть свет, печь затопим… я тебе вот какой ломоть отхвачу, во весь каравай!.. — приговаривал Петруха и утирал своей рукой грязный нос Акульке…
Пришла ‘с Горохов’ Агашка и принесла стручков.
— Хошь, тятька?
— Окульке дай!
Агашка отсыпала кучу стручков отцу и пошла к сестренке.
— Ложись, Огашка!.. Чаво ты убегла?.. — встретила ее Акулька.
— Хошь?
— Хочу…
— Стручки… А вот ягоды… Кра-а-сны!.. Сла-а-а-дки!..
— Давай!..
И Агашка накормила Акульку ‘волчьими ягодами’…
На другой день, не взошло еще солнце, пришла Акулина и стала возиться около печки.
Петруха надергал у соседей из прясла кольев и затопил пень, потом стал собираться в село — Митьку ‘хоронить’. Он обулся в новые лапти, расчесал голову, надел чистую рубаху.
Когда солнце взошло, Петруха разбудил Агашку:
— Дочка! вставай! Подь простись с Митькой! Поцелуй его!
Агашка торопливо встала и пошла в избу.
— Помолись, дочка!
Агашка перекрестилась и, встав на лавку, поцеловала Митьку в лоб.
— Вот умница!.. Еще поцелуй!.. Три раза!..
Агашка поцеловала Митьку еще два раза, а Петруха пошел в клеть, взял на руки сонную Акульку и принес ее в избу, тоже ‘прощаться’… Он ткнул ее лицом в Митькины губы и сказал за нее:
— Прощай, братец Митенька!..
Акулька заплакала.
— Не плачь, дочка! Ужо хлеб испечем… Я тебе, знаешь ли, какой ломоть отворочу?! Посолю-ю!.. Не плачь!..
Петруха отнес Акульку в клеть и положил, а сам вернулся в избу.
Помолившись пред божницей, он трижды бухнулся Митьке в ноги, перекрестил его и несколько раз поцеловал, приговаривая:
— Прости нас! Царство тебе небесное, сердечный!..
Потом простилась Акулина. Она всплакнула и, когда Петруха забивал крышку гробика, стояла у косяка чулана и утирала рукавом слезы…
— Ну, с богом!.. Господи, благослови!.. — произнес Петруха, взял гробик и пошел из избы…
Петруха возвращался с кладбища соседнего села. Он схоронил Митьку и за всеми расходами имел еще гривен шесть денег.
День был воскресный. Только что отошла обедня. Около трактира, на площади, толпились мужики, парень с гармоникой сидел на лавочке у трактира и грыз семечки. Петрухе хотелось есть, но, когда он приметил кабак, ноги самовольно заворотили к нему… ‘Выпью стаканчик, Митьку помяну…’ — подумал Петруха, засунул руку в карман и позвенел медяками…
Выпитый стаканчик водки за семь копеек ожег пустой желудок Петрухи, и хмель сразу бросился ему в голову… Повеселей маленько стало на душе, и, поразмыслив, Петруха решил выпить еще один стаканчик ‘за пять’… Выпил, посидел, с мужиками поговорил. Пожаловался на свое житье-бытье, рассказал, что у него Митька помер, а жена — в городу и не знает ничего… Послушал и чужих речей… Узнал, что в село недавно приехал земский начальник и что он самолично беседовал с народом на площади… Не велел пьянствовать, а работать, приказал шапку перед всеми господами скидавать, а главное, скверными словами не ругаться на улицах… Здесь же, в трактире, Петруха узнал и радостную новость, что к становому в слободу Отрадную от исправника хлеб привезли — тысячу пудов муки — и что муку эту раздавать народу будут… Совсем повеселел Петруха. ‘Может, как-нибудь поправимся’, — подумал он и выпил еще стаканчик ‘за пять’… Целый час терся Петруха в трактире — все говорил да слушал… Когда он вышел оттуда, чтобы двинуться домой, время близилось уже к полудню.
— Ну, прощай! Бог с тобой!— сказал Петруха, обернувшись к кладбищу, перекрестился на церковь и зашагал…
При выходе из села Петрухе вдруг петь захотелось, и он затянул:
Эх ты, Ваня, разудала твоя голова!..
Да затянул так громко, что песню услыхали в барском доме, что стоял на пригорке, весь в садах…
— Не ори!— крикнул выбежавший из ворот мужик с жестяной бляхою на груди.
— А что мне не орать-то? — ответил Петруха и опять залился:
Разз-удала-яяя, головушка твоя-я-я!..
Десятский подбежал и дал Петрухе тычок в спину. Петруха тоже ударил десятского. Выбежали еще мужики. Петруха стал скверно ругаться. Его сгребли в охапку и притащили к палисаднику…
За столиком, в тени акаций, какой-то барин в халате сидел и газету читал. Перед барином стоял самовар… Барин встал и начал кричать на Петруху… Петруха обиделся.
— А позвольте спросить, — сказал он, — кто такой вы будете?
Но барин не сказал Петрухе, кто он такой, и только в кутузке Петруха узнал, что это и есть приехавший недавно земский начальник…
Продержали Петруху долго, но он не скучал и не просился. ‘Некуда торопиться, поспею…’ Нашлись сотоварищи, и в кутузке было весело, тем более что здесь нашелся мужичок, который божился, что ‘своими глазаньками’ видел, как на двадцати подводах к становому хлеб провезли… Обсуждали ‘хлебный вопрос’, спорили, горячились и не заметили, как за разговорами время прошло… Только жрать больно захотели, а то хоть бы еще столько же просидеть!..
Часов в пять некоторых выпустили: одних так, другим ‘острастку дали’. Петруха попал в число последних. Но он так был занят мыслью о привезенном к становому хлебе, что лег под розги с самоотверженностью Муция Сцеволы, крикнув ‘валяй!..’. А когда экзекуция была окончена, он проворно оправил свой незатейливый костюм и переспросил поровшего его десятника:
— Тысячу пудов, говоришь? Не больше?
— Тысячу, — ответил тот, складывая прутья.
— На всю волость?
— Не знай… Может, и на уезд.
— Мотри, на волость? На уезд чего тут!.. По кусочку не достанется…
И с надеждою, что привезенная к становому мука предназначена именно для той волости, где проживают они, Петруха помолился господу и пошел домой…
Чем ближе Петруха подходил к родной деревушке, тем настойчивее убеждал себя, что мука привезена для них.
— Бесприменно нам… Мы давно мякину да отруби жрем… — рассуждал он сам с собою.
Так что, когда Петруха вошел в околицу, он бесповоротно решил уже, что мука — для них, а потому и не стерпел, чтобы не поделиться этою радостью со своими однодеревенцами:
— Эй! Кто дома? — крикнул Петруха под окнами первой же избенки, постукивая подожком в ставень.
— Кого надо? Что еще? — ответил чей-то недовольный, озлобленный голос.
— Скажи: ‘Слава богу!’ Хлеб нам везут! Даровую мучку!..
— Ну? что ты?
— Верно!.. От казны… способие… тысяча пудов!
— Не врешь?
— Вот те и ‘врешь’! Сам лучше соври! — ответил Петруха и начал действительно уже подвирать, будучи не в силах остановить необузданную фантазию голодного брюха: — Субсидия! По тысяче пудов на волость… Может, потом прибавка будет, потому чаво тут на всю волость? А покудова — тысяча… Мука хоррошая!.. Сухая!
Из окна уже торчали несколько голов, одна над другою… Все обитатели избенки старались как можно более высунуться из окна, чтобы посмотреть на принесшего столь радостное известие человека.
— Да ты что долго ходил?
— Земский пымал… Поролся…
— В какой плепорции?
— Чаво?
— Да хлеб-от?
— Говорю, тысяча пудов! Оглох, что ли?..
— Верно ли?— допытывались бабы.
— Сам земский сказывал… врать не будет… Ну, идтить надо домой… Взопрел…
— Испить не хочешь ли?— предложила баба.
— Давай! Да махонький кусочек хлебца прихвати!.. Чаво-то в горле сухо… С хлебом-то лучше продерет…
— Бабы! хлеб-от есть?.. Прихватите маленько!
Скоро из окна выставился ковш воды, а на нем — посоленный ломоть черного хлеба.
— На-ка, родимый!
Петруха быстро съел весь хлеб, отпил маленько воды, вытер усы и, выплеснув из ковша оставшуюся воду, сказал: ‘Спасибо’, — перекрестился и пошел далее.
По дороге он порадовал еще одну избенку, в окно которой смотрела баба.
— Матрена!
— Ась?
— Скажи: ‘Слава богу!’
— Нашто?
— Хлеб везут… Субсидия… Раздавать нам будут… Тысяча пудов!—прокричал Петруха, не останавливаясь.
— Что ты?! Погодь-ка! Подойди к окну!
— Неколь… Верно уж! Сам земский сказывал…
— А ты постой! Я мужику скажу…
— Неколь! Домой надо! В глотке саднит…
Придя домой, Петруха бросил картуз на лавку и лег на конник. Он сильно устал.
— Ты что, тятька, долго? Окулька совсем помират… Рвет ее, — сказала Агашка.
— Ничаво, протерпит… Скоро муку привезут… А хлеб испекли?
— Испекли… Нешто не слышишь дух-то?
— Где он?
— В чулане… Я принесу…
— Принесь, дочка!
Агашка принесла каравай. Петруха распоясался, сел к столу, перекрестился, отрезал большой ломоть, круто посолил и стал с жадностью уничтожать его.
— А Окульке давала?
— Давала… Не жрет… Рвет ее…
— Оправится… Недолго… — говорил Петруха, уписывая за обе щеки…
Радостная весть, принесенная поротым Петрухою в деревушку, распространилась с быстротой молнии.
Никогда еще здесь не было такой радости, такого подъема духа, такого оживления, как на другое утро после прихода домой Петрухи:
На улице бегали рысцой бабенки с грудными ребятишками. Под окнами шла оживленная беседа: здесь всесторонне обсуждался ‘хлебный вопрос’… Мужики ходили быстро, проворно и перестали охать и накидываться на баб. Радостное известие подняло упавший дух безводнинского населения. Все ожили, приободрились, сбросили гнет мучившей мысли о голоде… Там и сям, у завалин, собирались кучки крестьян и спорили о тысяче пудах муки…
— Васянька! беги на поле, скажи там, чтобы шли… Сход, мол, сбивать будем… Хлеб скоро привезут.
— Робята! Надо самого Петруху спросить… Все самим-то услыхать безопасней… Больно по-разному народ-то болтает…
— Известно, сам-от верней расскажет… Позвать надо Петруху.
— Зовите самого!
Из поля торопливо бежали в деревню, словно боялись, что без них тут съедят всю тысячу пудов… Народ сбился в круг. Привели Петруху, поставили в средину и стали внимательно слушать, что он скажет.
А Петруха путался: по его рассказу, который он повторил уже несколько раз, можно было принять с достоверностью только два положения: что Петруху выдрали — это во-первых, и что к становому привезена мука для раздачи народу — это во-вторых… А кому мука именно предназначена и ‘в какой плепорции’ — этого понять было совершенно невозможно.
— Сперва в трахтере болтали, а потом, как я, значит, в каталажке сидел, доподлинно узнал, что тысяча пудов… А опосля, как, значит, выдрали, я и спрашиваю: зачем мука? На какой предмет? — пояснял Петруха, жестикулируя левой рукою…
— Ты говорил, — прибавка будет?
— Это действительно… Народу, говорит, велено раздавать… Ну, я подвязал гашник и пошел…
— Сам земский сказывал?
— Сам… Только, значит, не мне… Я сам-от не посмел его спросить… Отрадинский десятник говорил… Тысяча пудов… К становому, а от него в правленье, по волостям…
— На всю волость али нам только?
— И нам, стало быть… Как меня выдрали, я и спрашиваю…
Так ничего и не поняли. По словам Петрухи выходило, что муку прислали им, а кому именно — совсем не выхолило… Сперва Петруха говорил, что вся мука должна достаться им, а потом так, что она прислана на всю волость, сперва говорил, что будет прибавка, а потом — что всего, с прибавкой, тысяча пудов.
Один из слушателей, тщетно старавшийся разобраться в этой путанице, вышел из терпения, плюнул и со злостью сказал:
— Мало тебя там драли, вот что! Не всю дурь-то выколотили…
— Какого лешего! Ничего не разберешь…
— Говори толком!
— Я и говорю тебе: еще допрежде того, как мне пороться…
— А ну тебя!.. Нарочного надо послать! Хорошенько узнать…
— Нарочного!
— Нарочного!
Порешили отправить нарочного прямо к становому, чтобы на месте разузнать все доподлинно.
— Пущай Петруха и едет! Он там знат…
— Нашто Петруха? Вишь, он спутался… Кого-нибудь посмелее!
— Митрия Косого!
— Митрий! Где Митрий?..
— На чем я поеду?.. — ответил голос из толпы.— Жену, что ли, оседлаю?..
— На моем жеребчике смахашь!..
— Чаво тут… Надо прямо подводы наряжать… Коли што, пускай везут прямо… Кому же?… Не становой же съест ее, тысячу-то пудов?..
Поднялось галдение. Стали считать, сколько в деревне лошадей. Оказалось — только восемь голов.
Как ни трепали ‘хлебный вопрос’, а в конце концов все-таки пришли к необходимости послать к становому нарочного. Митрий Косой, расторопный и юркий мужичок с кудрявой головой и с косым глазом, был избран послом к становому.
Привели сивого жеребчика.
— Повремените, я поем маленько… — заговорил было Митрий Косой, но кто-то уж догадался: принес Митрию ломоть хлеба.
— Садись и махай!
— Счастливо!
— Порасспрошай хорошенько! Похлопочи, чтобы всю тысячу!..
— Пухнем, мол!..
Митрий Косой вскочил на жеребенка, хлыстнул кнутом лошадку и поскакал галопом вдоль улицы. Его босые ноги свесились низко и хлопали лошаденку по животу, руки прыгали в локтях, как бы подсобляя лошаденке скакать галопом…
— Проворней, кульер!.. — напутствовал Митрия голос из толпы.
Митрий Косой ускакал, скрылся… А мужики не расходились, продолжая обсуждать ‘хлебный вопрос’…
Долго не спали в этот памятный день в деревне Безводной. Долго по завалинам сидели мужики и бабы, и все говорили о субсидии. На улице было шумно, слышался говор, смех, а где-то, на другом конце, даже пискнула б этот вечер и вятская гармоника…
А Петрухе и совсем не привелось уснуть в эту ночь: Акулька совсем расхворалась: билась в жару, стонала… Ее мучила неутолимая жажда и одолевала рвота. Отец поил ее водой, залезал ей в рот своим грязным, закорузлым пальцем, брал на руки, качал, предлагал ломоть хлеба и сулил завтра напоить молоком… Акулька ничего не понимала…
Зато Агашка спала в свое удовольствие… Она туго набила сегодня брюхо свежим хлебом и свистела носом на всю избу…
Только на свету Акулька успокоилась и уснула.
Тогда Петруха осторожно положил ее на конник, а сам брякнулся на полу, рядом, и заснул как мертвый.
Прошла ночь, прошел еще день — и все рушилось.
Все надежды Петрухи и всех голодных брюх разбились вдребезги… Приехал от станового Митрий Косой, сердитый, озлобленный, и с руганью и проклятиями объявил, что Петруха ‘нагородил’.
Муку действительно прислали, но вовсе не тысячу, а всего сто пудов, и предназначалась она вовсе не для них…
И рассеялись, как дым, мечты и фантазии голодных брюх… Своего ‘запасу’ у Петрухи осталось мало: роздал взаймы по фунтам с условием, ‘чтобы не задерживать’… Акулька помирала, а Агашка маялась брюхом…
А к окну беспрестанно подходили однодеревенцы и ругали Петруху за то, что он зря народ смутил и вздоры нагородил…
— Словно махонький!..
— Тысячу пудов!.. Дурак!..
Петруха молчал и не оправдывался. Он так был пришиблен неожиданным оборотом дела, так упал духом и телом после кратковременного нервного возбуждения под влиянием ‘тысячи пудов’, — что не мог теперь даже и говорить, не хотелось, язык не ворочался…
И опять у Петрухи засосало под сердцем, опять заболели кости, заныло брюхо, и опять стало тошно смотреть на свет божий… А тут еще пристают и попрекают… До того дошло, что даже и Акулина, которой Петруха отдал почти половину своего ‘запаса’ до получки способия, пришла и стала скулить над ухом:
— Налил зенки-то, вот тебе и померещилась тысяча пудов… Сын помер, а он прямо в кабак!.. Бога в вас нет…
— Отвяжитесь! — закричал наконец выведенный из терпения Петруха и ушел из избы.
Он прошел задами на огород и лег здесь под талом. Петрухе никого не хотелось видеть и ничего не хотелось слышать: ни Акулининых попреков и брани, ни стона умиравшей Акульки, ни плача больной Агашки… Петруха лежал на брюхе и прятал свою физиономию в траве… Он думал… Думал о том, куда уйти, что делать и как теперь быть? ‘Плюнул бы на все и ушел в город… Жену проведал бы… Если бы не ребята, сейчас встал и ушел бы… А с ними куда? Ежели Окулька помрет, — возьму Огашку и уйду, — думал Петруха. — Пойдем в город, к жене… Как-нибудь перебьемся. А избенку продать… Кому только ее нужно?.. Что в ней, в избе-то, если жрать нечего?..’
И тут в его голове блеснула счастливая мысль: сжечь избу и получить за нее от земства вознаграждение… ‘Сожгу избу, выдадут деньги, — возьму Огашку и уйду… Окулька помрет, чуть жива…’
Долго пролежал Петруха на огороде и все думал. А чем больше он думал, тем подробнее развивал свой план… Голодное брюхо снова пустилось фантазировать, и впереди рисовалась заманчивая картинка:
Петруха служит дворником или кучером, а жена в том же доме куфаркой… Живут они вместе, на кухне. С ними и Агашка… Живут хорошо, дай бог всякому так пожить!.. Каждый день варево… Всем довольны, ничем не обижены, нечего бога гневить… А Акулька помрет…
Акулька действительно не заставила себя долго ждать: на огород пришла хворая Агашка и с плачем сообщила, что Акулька, верно, померла: ‘Холодная и не дышит…’
— Бог с ней!— сказал Петруха, поднялся на ноги, взял за руку Агашку и пошел в избу.
Акулька померла.
Опять пришла из шабров Акулина, и опять началось обряжание. Петруха смастерил еще гробик. Теперь он не вздыхал и не жалел ребенка, а ходил молчаливый, задумчивый и все о чем-то размышлял.
— Ты что, Петруха?— спросила как-то Акулина.
— Ничаво…
— Что ты все молчишь?
— А чаво мне болтать-то?..
И больше ни словечка… Ушел в сени, а оттуда на огород. Акулина испугалась — пошла присмотреть, куда пошел Петруха и зачем… Заглянула в щель под поветью, смотрит: Петруха лежит под талом… Успокоилась Акулина, однако на всякий случай сообщила в соседях, что с Петрухой что-то неладно, нелюдимый стал, не говорит, бурчит только себе в бороду и все на огород ходит, под талом валяется…
— Как бы греха не вышло… Руки на себя не наложил бы… — заметила Акулина, и все решили, что за Петрухой надо присматривать…
Была глухая полночь. Ноченька выдалась темная-темная, хоть глаз выколи!.. В деревне все спали. На улице не было ни души…
Только Петруха не спал… Он валялся на коннике и чесался, все ждал чего-то… Агашка спала с ним рядом, а Акулька давно уже покоилась в сырой земле…
Тихо, осторожно Петруха спустил ноги на пол и прислушался: кругом такая тишь, что слышно, как жужжит спугнутая Петрухой муха и как дышит больная Агашка…
Петруха встал и пошел. Приблизившись к печке, он стал что-то нащупывать, шарить… Потом опять прислушался и пошел… Выйдя на двор, Петруха посмотрел на небо и направился на зады… Пролез на огород и, крадучись, пополз туда, где на крыше повети осталась еще солома…
Только Петруха зажег спичку, как рядом на дворе хрипло залаяла собака…
Петруха мигом задул спичку и припал к земле… Оправившись от испуга, он осмотрелся вокруг и прислушался: все тихо… Опять приподнялся Петруха и вздул спичку…
— Чаво делашь, мошенник! — раздался вдруг над ухом Петрухи хриплый сердитый голос, и кто-то навалился на него всем телом.
— Васька! Сюда! Поджигатель!
Петруха не сопротивлялся. Навалившийся парень ударил его по лицу. Прибежал Васька и тоже ударил. Взбулгачили народ.
— Ах ты окаянный… — приговаривал парень, стягивая руки Петрухи веревкою. — Кабы я не спал на огороде, что бы было? Спалил бы?..