Гордость нации, Аверченко Аркадий Тимофеевич, Год: 1914

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Аверченко Аркадий Тимофеевич

Гордость нации

Городовой Сапогов

Ялтинский городовой Сапогов получил от начальства почетное, полное доверия к уму и такту Сапогова поручение: обойти свой участок и проверить всех евреев — занимается ли каждый еврей тем ремеслом, которое им самим указано и которое давало такому еврею драгоценное, хрупкое право жить среди чудесной ялтинской природы…
Проверять хитрых семитов Сапогову было приказано таким образом: пусть каждый семит сделает тут же, при Сапогове, на его глазах, какую-либо вещь по своей ремесленной специальности и тем докажет, что бдительное начальство не введено им в заблуждение и недостойный обман.
— Ты только держи ухо востро, — предупредил Сапогова околоточный. — А то — так тебя вокруг пальца и обкрутят!
— Жиды-то? Меня-то? Да господи ж.
И пошел Сапогов.
— Здравствуйте! — сказал Сапогов, входя к молодому Абраму Голдину. — Ты это самое, как говорится: ремесло свое… Сполняешь?
— А почему мне его не исполнять? — удивился Абрам Голдин. — Немножко кушаю себе хлеб с маслом. Знаете — фотография, конечно, такое дело: если его исполнять, то и можно кушать хлеб с маслом. Хе-хе! На здоровьичко…
— Та-ак, — нерешительно сказал Сапогов, переминаясь с ноги на ногу. — А ты вот что, брат… Ты докажи! Проверка вам от начальства вышла…
— Сделайте такое одолжение, — засуетился Абрам Голдин, — мы сейчас из вас сделаем такую фотографию, что вы сами в себя влюбитесь! Попрошу вас сесть… Вот так. Голову чуть-чуть набок, глаза сделайте, попрошу немножко интеллигентнее… рот можно закрыть! Закройте рот! Не делайте так, будто у вас зубы болят. Нос, если вам безразлично, можно пока рукой не трогать. Потом, когда я кончу, можно его трогать, а пока держите руки на грудях. Прошу теперь не шевелиться: теперь у вас за-ме-ча-тель-но культурный вид! Снимаю!! Готово. Спасибо! Теперь можете делать со своим носом что вам угодно.
Сапогов встал, с наслаждением расправил могучие члены и с интересом потянулся к аппарату.
— А ну — вынимай!
— Что… вынимать?..
— Что там у тебя вышло? Покажь!..
— Видите ли… Сейчас же нельзя! Сейчас еще ничего нет. Мне еще нужно пойти в темную комнату проявить негатив.
Сапогов погрозил Голдину пальцем и усмехнулся.
— Хе-хе! Старая штука!.. Нет, брат, ты мне покажи сейчас… А этак всякий может.
— Что это вы говорите? — встревожепно закричал фотограф. — Как же я вам покажу, когда оно не проявлено! Нужно в темную комнату, которая с красным светом, нужно…
— Да, да… — кивал головой Сапогов, иронически поглядывая на Голдина. — Красный свет, конечно… темная комната… Ну, до чего же вы хитрые, жидова! Учитесь вы этому где, что ли… Или так, — сами по себе? Дай мне, говорит, темную комнату… Ха-ха! Не-ет… Вынимай сейчас!
— Ну, я выну — так пластинка будет совершенно белая!.. И она сейчас же на свету пропадет!..
Сапогов пришел в восторг.
— И откуда у вас что берется?! И чтой-то за ловкий народ! Темная, говорит, комната… Да-а. Ха-ха! Мало чего ты там сделаешь, в этой комнате… Знаем-с. Вынимай!
— Хорошо, — вздохнул Голдин и вынул из аппарата белую пластинку. — Смотрите! Вот она.
Сапогов взял пластинку, посмотрел на нее — и в его груди зажглась страшная, тяжелая, горькая обида.
— Та-ак… Это значит, я такой и есть? Хороший ты фотограф. Понимаем-с!
— Что вы понимаете?! — испугался Голдин. Городовой сумрачно посмотрел на Голдина…
— А то. Лукавый ты есть человек. Завтра на выезд получишь. В 24 часа.
Сапогов стоял в литографической мастерской Давида Шепелевича, и глаза его подозрительно бегали по странным доскам и камням, в беспорядке наваленным во всех углах.
— Бонжур, — вежливо поздоровался Шепелевич. — Как ваше здоровьице?
— Да так. Ты ремеслепник будешь? А какой ты ремесленник?
— Литографический. Ярлыки разные делаю, пригласительные билеты… Визитные карточки делаю.
— Вот ты мне это самое и покажи! — сказал подмигивая Сапогов.
— Сколько угодно! Мы сейчас, ваше благородие, вашу карточку тиснем. Как ваше уважаемое имя? Сапогов? Павел Максимович? Одна минутка! Мы прямо на камне и напишем!
— Ты куда? — забеспокоился Сапогов. — Ты при мне, брат, пиши!
— Да при вас же! Вот на камне!
Он наклонился над камнем, а Сапогов смотрел через его плечо.
— Ты чего же пишешь? Разве так?
— Это ничего, — сказал Шепелевич. — Я на камне пишу сзаду наперед, а на карточке оттиск выйдет правильный.
Сапогов засопел и опустил руку на плечо литографа.
— Нет, так не надо. Я не хочу. Ты, брат, без жульничества. Пиши по-русски!
— Так оно и есть по-русски! Только это ж нужно, чтобы задом наперед.
Сапогов расхохотался.
— Нужно, да? Нет, брат, не нужно. Пиши правильно! Слева направо!
— Господи! Что вы такое говорите! Да тогда обратный оттиск не получится!
— Пиши, как надо! — сурово сказал Сапогов. — Нечего дурака валять.
Литограф пожал плечами и наклонился над камнем. Через десять минут Сапогов сосредоточенно вертел в руках визитную карточку и, нахмурив брови, читал:
— Вогопас Чивомискам Левап. На сердце у него было тяжело…
— Так… Это я и есть такой? Вогопас Чивомискам Левап. Понимаем-с. Насмешки строить над начальством — на это вы горазды! Понимаем-с!! Хороший ремесленник! Отметим-с. Завтра в 24.
Когда он уходил, его добродушное лицо осунулось. Горечь незаслуженной обиды запечатлелась.
‘Вогопас, — думал, тяжело вздыхая, городовой, — Чивомискам!’
Старый Лейба Буцкус, сидя в уголку сквера, зарабатывал себе средства к жизни тем, что эксплоатировал удивительное изобретение, вызывавшее восторг всех окрестных мальчишек… Это был диковинный аппарат с двумя отверстиями, в одно из которых бросалась монета в пять копеек, а из другого выпадал кусок шоколада в пестрой обертке. Многие мальчишки знали, что такой же шоколад можно было купить в любой лавчонке, без всякого аппарата, но аппарат именно и привлекал их пытливые умы…
Сапогов подошел к старому Лейбе и лаконически спросил:
— Эй, ты! Ремесленник… Ты чего делаешь?
Старик поднял на городового красные глаза и хладнокровно отвечал:
— Шоколад делаю.
— Как же ты его так делаешь? — недоверчиво покосился Сапогов на странный аппарат.
— Что значит — как? Да так. Сюда пятак бросить, а отсюда шоколад вылезает.
— Да ты врешь, — сказал Сапогов. — Не может этого быть!
— Почему не может? Может. Сейчас вы увидите.
Старик достал из кармана пятак и опустил в отверстие. Когда из другого отверстия выскочил кусок шоколада, Сапогов перегнулся от смеха и, восхищенный, воскликнул:
— Да как же это? Ах ты, господи. Ай да старикан. Как же это оно так случается?
Его изумленный взор был прикован к аппарату.
— Машина, — пожал плечами апатичный старик. — Разве вы не видите?
— Машина-то — машина, — возразил Сапогов. — Да как оно так выходит? Ведь пятак-то медный, твердый, а шоколад сладкий, мягкий… как же оно так из твердого пятака может такая скусная вещь выйти?
Старик внимательно посмотрел своими красными глазами на Сапогова и медленно опустил веки.
— Электричество и кислота. Кислота размягчает, электричество перерабатывает, а пружина выбрасывает.
— Ну-ну, — покрутил головой Сапогов. — Выдумают же люди. Ты работай, старик. Это здорово.
— Да я и работаю! — сказал старик.
— И работай. Это, братец, штука! Не всякому дано. Прощевайте!
И то, что сделал немедленно после этого слова Сапогов, могло быть объяснено только изумлением его и преклонением перед тайнами природы и глубиной человеческой мысли: он дружеским жестом протянул старому шоколадному фабриканту руку.
На другой день Шепелевич и Голдин со своими домочадцами уезжали на первом отходящем из Ялты пароходе.
Сапогов по обязанностям службы пришел проводить их.
— Я на вас сердца не имею, — добродушно кивая им головой, сказал он. — Есть жид правильный, который без обману, и есть другой сорт — жульнический. Ежели ты, действительно, работаешь: шоколадом или чем там — я тебя не трону! Нет. Но ежели — Вогопас Чивомискам Левап — это зачем же?

Опора порядка

I

Вольнонаемный шпик (агент царской охранки) Терентий Макаронов с раннего утра начал готовиться к выходу из дому. Он напялил на голову рыжий, плохо, по-домашнему сработанный парик, нарумянил щеки и потом долго возился с наклеиванием окладистой бороды.
— Вот, — сказал он, тонко ухмыльнувшись сам себе в кривое зеркало. — Так будет восхитительно. Родная мать не узнает. Любопытная штука наша работа! Приходится тратить столько хитростей, сообразительности и увертливости, что на десять Холмсов хватит. Теперь будем рассуждать так: я иду к адвокату Маныкину, которого уже достаточно изучил и выследил. Иду предложить себя на место его письмоводителя. (Ему такой, я слышал, нужен!) А если я вотрусь к нему, — остальное сделано. Итак, письмоводитель. Спрашивается: как одеваются письмоводители? Мы, конечно, не Шерлоки Холмсы, а кое-что соображаем: мягкая цветная сорочка, потертый пиджак и брюки, хотя и крепкие, но с бахромой. Во так! Теперь всякий за версту скажет — письмоводитель!
Макаронов натянул пальто с барашковым воротником и, выйдя из дому крадучись, зашагал по направлению к квартире адвоката Маныкина.
— Так-то, — бормотал он сам себе под нос. — Без индейской хитрости с этими людьми ничего не сделаешь. Умный, шельма… Да Терентий Макаронов поумней вас будет. Хе-хе!
У подъезда Маныкина он смело нажал кнопку звонка. Горничная впустила его в переднюю и спросила:
— Как о вас сказать?
— Скажите: Петр Сидоров, ищет место письмоводителя.
— Подождите тут, в передней.
Горничпая ушла, и через несколько секунд из кабинета донесся ее голос:
— Там к вам шпик пришел, что под воротами допреж все торчал. Я, говорит, Петр Сидоров, и хочу наниматься в письмоводители. Бородищу наклеил, подмазался, прямо умора!
— Сейчас к нему выйду, — сказал Маныкин. — Ты его где оставила, в передней?
— В передней.
— После посмотришь под диваном или за вешалкой, не сунул ли чего. Если найдешь — выброси!
— Как давеча?
— Ну, да! Учить тебя, что ли? Как обыкновенно!
Адвокат вышел из кабинета и, осмотрев понурившегося Макаронова, спросил:
— Ко мне?
— Так точно.
— А, знаешь, братец, тебе борода не идет. Такое чучело получилось…
— Да разве вы меня знаете? — с наружным удивлением спросил Макаронов.
— Тебя-то? Да мои дети по тебе, брат, в гимназию ходят. Как утро, они глядят в окно: ‘Вот, говорят, папин шпик пришел. Девять часов, значит. Пора в гимназию собираться’.
— Что вы, господин! — всплеснул руками Макаронов. — Какой же я шпик? Это даже очень обидно. Я вовсе письмоводитель — Петр Сидоров.
— Елизавета! — крикнул адвокат. — Дай мне пальто! Ну, что у вас в охранке? Все по-старому?
— Мне бы местечко письмоводителя, — сказал Макаронов, хитрыми глазами поглядывая на адвоката, — по письменной части.
Адвокат засмеялся.
— А простой вы, хороший народ, в сущности! Славные людишки. Ты что же сейчас за мной, конечно?
— Местечко бы, — упрямо сказал Макаронов.
— Елизавета, выпусти нас!
Вышли вместе.
— Ну, я в эту сторону! — сказал адвокат. — А ты куда?
— Мне сюда. В обратную сторону.
Макаронов подождал немного и потом, опустив голову, опечаленный, поплелся за Маныкиным. Он потихоньку, как тень, крался за адвокатом, и, единственное, что тешило его, это, что адвокат его не замечает.
Адвокат остановился и спросил, обернувшись вполуоборот к Макаронову:
— Как ты думаешь, этим переулком пройти на Московскую ближе?
— Ах, как это странно, что мы встретились! — с искусно разыгранным изумлением воскликнул Макаронов. — Я было решил идти в ту сторону, а потом вспомнил, что мне сюда нужно. К тетке зайти.
‘Ловко это я про тетку ввернул’, — подумал, усмехнувшись внутренно, Макаронов.
— Ладно уж. Пойдем рядом. А то, смотри, еще потеряешь меня…
— Нет ли у вас места письмоводителя? — спросил Макаронов.
— Ну, и надоел же ты мне, ваше благородие! — нервно вскричал адвокат. — Впрочем, знаешь что? Я как будто устал. Поеду-ка я на извозчике.
— Поезжайте! — пожал плечами Макаронов (‘Ага, следы хочет замести. Понимаем-с!’). — А я тут к одному приятелю заверну.
Маныкин нанял извозчика, сел в пролетку и, оглянувшись, увидел, что Макаронов нанимает другого извозчика.
— Эй! — закричал он, высовываясь. — Как вас?..
Письмоводитель. Пойди-ка сюда! Хочешь, братец, мы экономию сделаем?
— Я вас не понимаю, — солидно возразил Макаронов.
— Чем нам на двух извозчиков тратиться, поедем на одном. Все равно ты ведь от меня не отвяжешься! Расходы пополам. Идет?
Макаронов некоторое время колебался, потом пожал плечами и уселся рядом, решив про себя: ‘Так даже, пожалуй, лучше! Можно что-нибудь от него выведать’.
— Ужасно тяжело, знаете, быть без места, — сказал он с напускным равнодушием, садясь в пролетке. — Чуть не голодал я. Вдруг вижу ваше объявление в газетах насчет письмоводителя: дай, думаю, зайду.
Адвокат вынул папиросу.
— Есть спичка?
— Пожалуйста! Вы что же, адвокатурой только занимаетесь или еще чем?
— Бомбы делаю еще, — подмигнул ему адвокат.
Сердце Макаронова радостно забилось.
— Для чего? — спросил он, притворно зевая.
— Мало ли… Знакомым раздаю. Послушайте!.. У вас борода слева отклеилась. Поправьте. Да не так!.. Ну, вот, еще хуже сделали! Давайте, я вам ее поправлю! Ну, теперь хорошо. Давно в охранном служите?
— Не понимаю, о чем вы говорите, — обиженно сказал Макаронов. — Жил я все время у дяди — дядя у меня мельник, а теперь место приехал искать. Может, дадите бумаги какие-нибудь переписывать, или еще что?
— Отвяжись, братец, надоел!
Макаронов помолчал.
— А из чего бомбы делаете?
— Из манной крупы.
‘Хитрит, — подумал Макаронов, — скрывает. Проговорился, а теперь сам и жалеет’.
— Нет, серьезно, из чего?
— Заходи, рецептик дам.

II

Подъехали к большому дому.
— Мне сюда. Зайдешь со мной?
Понурившись, мрачно зашагал за адвокатом Макаронов.
Зашли к портному.
Маныкин стал примерять новый жакет, а Макаронов сел около брошенного на прилавок адвокатом старого пиджака и сделал незаметную попытку вынуть из адвокатова кармана лежавшие там письма и бумаги.
— Брось, — сказал ему адвокат, глядя в зеркало. — Ничего интересного. Как находишь, хорошо сидит жакет?
— Ничего, — сказал шпик, пряча руки в карманы брюк. — Тут только как будто морщит.
— Да, в самом деле морщит. А жакет как?
— В груди широковат, — внимательно оглядывая адвоката, сказал Макаронов.
— Спасибо, братец! Ну, значит, вы тут что-нибудь переделаете, а мы поедем.
После портного адвокат и Макаронов поехали на Михайловскую улицу.
— Налево, к подъезду! — крикнул адвокат. — Ну, милый мой, сюда тебе не совсем удобно за мной идти. Семейный дом. Ты уж подожди на извозчике.
— Вы скоро?
— А тебе-то что? Ведь ты все равно около меня до вечера.
Адвокат скрылся в подъезде. Через пять минут в окне третьего этажа открылась форточка и показалась адвокатская голова.
— Эй, ты!.. Письмоводитель! Как тебя? Поднимись сюда, в номер 10, на минутку!
‘Клюет’, — подумал радостно Макаронов и, соскочив с извозчика, вбежал наверх.
В переднюю высыпала встречать его целая компания: двое мужчин, три дамы и гимназист.
Адвокат тоже вышел и сказал:
— Ты, братец, извини, что я тебя побеспокоил! Дамы, видишь ли, никогда не встречали живых шпиков. Просили показать. Вот он, медам! Хорош?
А борода у него, что это, привязанная?
— Да, наклеенная. И парик тоже. Поправь, братец, парик! Он на тебя широковат.
— Что, страшно быть шпиком? — спросила одна дама участливо.
— Нет ли места какого? — спросил, делая простодушное лицо, Макаронов. — Который месяц я без места.
— Насмотрелись, господа? — спросил адвокат. — Ну, можешь идти, братец! Спасибо! Подожди меня на извозчике. Постой, постой! Ты какие-то бумажки обронил. Забери их, забери!.. А теперь иди!
Когда адвокат вышел на улицу, Макаронова не было.
— А где этот фрукт, что со мной ездит? — спросил он извозчика.
— А тут за каким-то бородастым побег.
— Этого еще недоставало. Не ждать же мне его тут, на морозе.
Из-за угла показалась растрепанная фигура Макаронова.
— Ты где же это шатаешься, братец? — строго прикрикнул Маныкин. — Раз тебе поручили за мной следить, ты не должен за другими бегать. Жди тебя тут! Поправь бороду! Другая сторона отклеилась. Эх, ты!.. На что ты годишься, если даже бороды наклеить не умеешь. Отдери ее лучше да спрячь, чтобы не потерялась. Вот так! Пригодится. Засунь ее дальше, из кармана торчит. Черт знает что! Извозчик, в ресторан ‘Слон’!
Подъехали к ресторану.
— Ну, ты, сокровище, — спросил адвокат, — ты, вероятно, тоже проголодался? Пойдем, что ли?
— У меня денег маловато, — сказал сконфуженный шпик.
— Ничего, пустое. Я угощу. После сочтемся. Ведь не последний же день мы вместе? А?
‘Пойду-ка я с ним! — подумал Макаронов. — Подпою его, да и выведаю, что мне нужно. Пьяный всегда проболтается’.
Было девять часов вечера. К дому, в котором помещалось охранное отделение, подъехали на извозчике двое: один мирно спал, свесив набок голову, другой заботливо поддерживал его за талию.
Тот, который поддерживал дремавшего, соскочил с пролетки, подошел к дверям, позвонил и вызвал служителя.
Вот, — сказал он ворчливо. — Привез вам сокровище. Получайте!.. Ваш.
— Будто наш.
— Ну то-то! Тащите его, мне нужно дальше ехать. И как это он успел так быстро и основательно нарезаться?.. Постойте, осторожней, осторожней! Вы ему голову расквасите. Берите под мышки. Постойте!.. У него из кармана что-то выпало. Записки какие-то литографированные. Гм… Возьмите. Ах, чуть не забыл!.. У меня его борода в кармане. Забирайте и бороду. Ну, прощайте! Когда проспится, скажите, что я завтра пораньше из дома выйду, чтоб не опоздал. Извозчик, трогай!

Робинзоны

Когда корабль тонул, спаслись только двое:
Павел Нарымский — интеллигент.
Пров Иванов Акациев — бывший шпик.
Раздевшись догола, оба спрыгнули с тонувшего корабля и быстро заработали руками по направлению к далекому берегу.
Пров доплыл первым. Он вылез на скалистый берег, стал вскарабкиваться по мокрым камням, строго спросил его:
— Ваш паспорт!
Голый Нарымский развел мокрыми руками:
— Нету паспорта. Потонул.
Акациев нахмурился.
— В таком случае я буду принужден…
Нарымский ехидно улыбнулся.
— Ага… Некуда!..
Пров зачесал затылок, застонал от тоски и бессилия и потом, молча, голый и грустный, побрел в глубь острова.
Понемногу Нарымский стал устраиваться. Собрал на берегу выброшенные бурей обломки и некоторые вещи с корабля, и стал устраивать из обломков дом.
Пров сумрачно следил за ним, прячась за соседним утесом и потирая голые худые руки.
Увидев, что Нарымский уже возводит деревянные стены, Акациев, крадучись, приблизился к нему и громко закричал:
— Ага! Попался! Вы это что делаете?
Нарымский улыбнулся.
— Предвариловку строю.
— Нет, нет… Это вы дом строите! Хорошо-с!.. А вы строительный устав знаете?
Ничего я не знаю.
— А разрешение строительной комиссии у вас имеется?
— Отстанете вы от меня?..
— Нет-с, не отстану. Я вам запрещаю возводить эту постройку без разрешения.
Нарымский, уже не обращая на Прова внимания, усмехнулся и стал прилаживать дверь.
Акациев тяжко вздохнул, постоял и потом тихо поплелся в глубь острова.
Выстроив дом, Нарымский стал устраиваться в нем как можно удобнее. На берегу он нашел ящик с книгами, ружье и бочонок солонины.
Однажды, когда Нарымскому надоела вечная солонина, он взял ружье и углубился в девственный лес с целью настрелять дичи.
Все время сзади себя он чувствовал молчаливую, бесшумно перебегавшую от дерева к дереву фигуру, прячущуюся за толстыми стволами, но не обращал на это никакого внимания. Увидев пробегавшую козу, приложился и выстрелил.
Из-за дерева выскочил Пров, схватил Нарымского за руку и закричал:
— Ага! Попался… Вы имеете разрешение на право ношения оружия?
Обдирая убитую им козу, Нарымский досадливо пожал плечами.
— Чего вы пристаете? Занимались бы лучше своими делами.
— Да я и занимаюсь своими делами, — обиженно возразил Акациев. — Потрудитесь сдать мне оружие под расписку на хранение, впредь до разбора дела.
— Так я вам отдал! Ружье-то я нашел, а не вы!
— За находку вы имеете право лишь на одну треть… — начал было Пров, но, почувствовав всю нелепость этих слов, оборвал и сердито закончил:
— Вы еще не имеете право охотиться!
— Почему это?
— Еще Петрова дня не было! Закону не знаете, что ли?
— А у вас календарь есть? — ехидно спросил Нарымский.
Пров подумал, переступив с ноги на ногу, и сурово сказал:
— В таком случае я арестую вас за нарушение выстрелами тишины и спокойствия.
— Арестуйте! Вам придется дать мне помещение, кормить, ухаживать за мной и водить на прогулки!
Акациев заморгал глазами, передернул плечами и скрылся между деревьями.
Возвращался Нарымский другой дорогой.
Переходя по сваленному бурей стволу дерева маленькую речку, он увидел на другом берегу столбик с какой-то надписью.
Приблизившись, прочел:
— Езда по мосту шагом.
Пожав плечами, наклонился, чтобы утолить чистой, прозрачной водой жажду, и на прибрежном камне прочел надпись:
— Не пейте сырой воды! За нарушение сего постановления виновные подвергаются…
Заснув после сытного ужина на своей теплой постели из сухих листьев, Нарымский среди ночи услышал вдруг какой-то стук и, отворив дверь, увидел перед собой мрачного и решительного Прова Акациева.
— Что вам угодно?
— Потрудитесь впустить меня для производства обыска. На основании агентурных сведений…
— А предписание вы имеете? — лукаво спросил Нарымский.
Акациев тяжело застонал, схватился за голову и с криком тоски и печали бросился вон из комнаты.
Часа через два, перед рассветом, стучался в окно и кричал:
— Имейте в виду, что я видел у вас книги. Если они предосудительного содержания и вы не заявили о хранении их начальству — виновные подвергаются…
Нарымский сладко спал.
Однажды, купаясь в теплом, дремавшем от зноя море, Нарымский отплыл так далеко, что ослабел и стал тонуть.
Чувствуя в ногах предательские судороги, он собрал последние силы и инстинктивно закричал. В ту же минуту он увидел, как, вечно торчавшая за утесом и следившая за Нарымским, фигура поспешно выскочила и, бросившись в море, быстро поплыла к утопающему.
Нарымский очнулся на песчаном берегу. Голова его лежала на коленях Прова Акациева, который заботливой рукой растирал грудь и руки утопленника.
— Вы живы? — с тревогой спросил Пров, наклоняясь к нему.
— Жив. — Теплое чувство благодарности и жалости шевельнулось в душе Нарымского. — Скажите… Вот вы рисковали из-за меня жизнью… Спасли меня… Вероятно, я все-таки дорог вам, а?
Пров Акациев вздохнул, обвел ввалившимися глазами беспредельный морской горизонт, охваченный пламенем красного заката, — и просто, без рисовки, ответил:
— Конечно, дороги. По возвращении в Россию вам придется заплатить около ста десяти тысяч штрафов или сидеть около полутораста лет.
И, помолчав, добавил искренним тоном:
— Дай вам бог здоровья, долголетия и богатства.

Люди, близкие к населению

Его превосходительство откинулось на спинку удобного кресла и сказало разнеженным голосом:
— Ах, вы знаете, какая прелесть это искусство!.. Вот на днях я был в Эрмитаже, такие есть там картинки, что пальчики оближешь: Рубенсы разные, Тенирсы, голландцы и прочее в этом роде. Секретарь подумал и сказал:
— Да, живопись — приятное времяпрепровождение.
— Что живопись? А музыка! Слушаешь какую-нибудь ораторию, и кажется тебе, что в небесах плаваешь… Возьмите Гуно, например, Берлиоза, Верди, да мало ли…
— Гуно, — хороший композитор, — подтвердил секретарь. — Вообще музыка — увлекательное занятие.
— А поэзия! Стихи возьмите. Что может быть возвышеннее?

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
И я понял в одно мгновенье…

Ну, дальше я не помню. Но, в общем, хорошо!
— Да-с. Стихи чрезвычайно приятны и освежительны для ума.
— А науки!.. — совсем разнежась, прошептало его превосходительство. — Климатология, техника, гидрография… Я прямо удивляюсь, отчего у нас так мало открытий в области науки, а также почти не слышно о художниках, музыкантах и поэтах.
— Они есть, ваше превосходительство, но гибнут в безвестности.
— Надо их открывать и… как это говорится, вытаскивать за уши на свет божий.
— Некому поручить, ваше превосходительство!
— Как некому? Надо поручить тем, кто стоит ближе к населению. Кто у нас стоит ближе всех к населению?
— Полиция, ваше превосходительство!
— И прекрасно! Это как раз по нашему департаменту. Пусть ищут, пусть шарят! Мы поставим искусство так высоко, что у него голова закружится.
— О-о, какая чудесная мысль! Ваше превосходительство, вы будете вторым Фуке!
— Почему вторым? Я могу быть и первым!
— Первый уже был. При Людовике XIV. При нем благодаря ему расцветали Лафонтен, Мольер и др.
— А-а, приятно, приятно! Так вы распорядитесь циркулярчиком.
Губернатор пожевал губами, впал в глубокую задумчивость и затем еще раз перечитал полученную бумагу:

‘2 февраля 1916 г.
Второе делопроизводство
департамента.

Принимая во внимание близость полиции к населению, особенно в сельских местностях, позволяющую ей точно знать все там происходящее и заслуживающее быть отмеченным, прошу ваше превосходительство поручить чинам подведомственной вам полиции в случае каких-либо открытий и изобретений, проявленного тем или иным лицом творчества, или сделанных кем-либо ценных наблюдений, будет ли то в области сельского хозяйства или технологии, поэзии, живописи, или музыки, техники в широком смысле, или климатологии, — немедленно доводить о том до вашего сведения, и затем по проверке представленных вам сведений, особенно заслуживающих действительного внимания, сообщать безотлагательно в министерство внутренних дел по департаменту полиции’.
Очнулся.
— Позвать Илью Ильича! Здравствуйте, Илья Ильич! Я тут получил одно предписаньице: узнавать, кто из населения занимается живописью, музыкой, поэзией или вообще какой-нибудь климатологией, и по выяснении лиц, занимающихся означенными предметами, сообщать об этом в департамент полиции. Так уж, пожалуйста, дайте ход этому распоряжению!
— Слушаю-с.
— Илья Ильич, вы вызывали исправника. Он ожидает в приемной.
— Ага, зовите его! Здравствуйте! Вот что, мой дорогой! Тут получилось предписание разыскивать, кто из жителей вашего района занимается поэзией, музыкой, живописью, вообще художествами, а также климатологией, и по разыскании и выяснении их знания и прочего сообщать об этом нам. Понимаете?
— Еще бы не понять? Будьте покойны, не скроются.
— Становые пристава все в сборе?
— Все, ваше высокородие!
Исправник вышел к приставам и произнес им такую речь,
— До сведения департамента дошло, что некоторые лица подведомственных вам районов занимаются живописью, музыкой, климатологией и прочими художествами. Предлагаю вам, господа, таковых лиц обнаруживать и, по снятии с них показаний, сообщать о результатах в установленном порядке. Прошу это распоряжение передать урядникам для сведения и исполнения.
Робко переступая затекшими ногами в тяжелых сапогах, слушали урядники четкую речь станового пристава:
— Ребята! До сведения начальства дошло: что тут некоторые из населения занимаются художеством — музыкой, пением и климатологией. Предписываю вам обнаруживать виновных и, по выяснении их художеств, направлять в стан. Предупреждаю: дело очень серьезное, и потому никаких послаблений и смягчений не должно быть. Поняли?
— Поняли, ваше благородие! Они у нас почешутся. Всех переловим.
— Ну вот то-то. Ступайте!
— Ты Иван Косолапов?
— Я, господин урядник!
— На гармонии, говорят, играешь?
— Это мы с нашим вдовольствием.
— А-а-а… ‘С вдовольствием’? Вот же тебе, паршивец!
— Господин урядник, за что же? Нешто уж и на гармонии нельзя?
— Вот ты у меня узнаешь ‘вдовольствие’! Я вас, мерзавцев, всех обнаружу. Ты у меня заиграешь! А климатологией занимаешься?
— Что вы, господин урядник? Нешто возможно? Мы, слава богу, тоже не без понятия.
— А кто же у вас тут климатологией занимается?
— Надо быть, Игнашка Кривой к этому делу причинен. Не то он конокрад, не то это самое.
— Взять Кривого. А тебя, Косолапов, буду держать до тех пор, пока всех сообщников не покажешь.
— Ты — Кривой?
— Так точно.
— Климатологией занимался?
— Зачем мне? Слава богу, жена есть, детки…
— Нечего прикидываться! Я вас всех, дьяволов, переловлю! Песни пел?
— Так нешто я один. На лугу-то запрошлое воскресенье все пели: Петрушака Кондыба, Фома Хряк, Хромой Елизар, дядя Митяй да дядя Петряй…
— Стой не тарахти! Дай записать… Эка, сколько народу набирается. Куда его сажать? Ума не приложу.
Через две недели во второе делопроизводство департамента полиции стали поступать из провинции донесения:
‘Согласно циркуляра от 2 февраля, лица, виновные в пении, живописи и климатологии, обнаружены, затем, после некоторого запирательства, изобличены и в настоящее время состоят под стражей впредь до вашего распоряжения’.
Второй Фуке мирно спал, и грезилось ему, что второй Лафонтен читал ему свои басни, а второй Мольер разыгрывал перед ним ‘Проделки Скапена’.
А Лафонтены и Мольеры, сидя по ‘холодным’ и ‘кордегардиям’ необъятной матери-России, закаивались так прочно, как только может закаяться простой русский человек.

Витязи

Это было как раз на другой день после выхода из национального всероссийского клуба М. Суворина, А. Столыпина, А. Демьяновича и Ал. Ксюнина.
За столом в одной из комнат клуба сидели оставшиеся члены и, попивая сбитень, мирно беседовали.
— А и тошнехонько же тут, а и скучнехонько же, добрые молодцы, — заметил граф Стенбок.
— Ой, ты гой еси, добрый молодец, — возразил барон Кригс. — Не тяни хоть ты нашу душеньку. Не пригоже тебе тако делати…
Один рыжий националист вздохнул и сказал:
— О, это, гой еси, по та пришина, что русский шеловек глюп! Немецки шеловек устроил бы бир-галле мит кегельбан, и было бы карашо.
— Тощища, гой, еси. А что, добры молодцы, может, телеграмму приветственную Плевицкой спослать?
— А по какому случаю? Вчера ведь посылали.
— Да так послать. А то что ж так сидеть-то?
— Не гоже говоришь ты, детинушка. Просто надо бы концерт какой-нибудь устроить.
— Нужно говорить не концерт, а посиделки.
— Добро! А ежели с танцами, то как!
— С хороводом, значит, гой еси.
— О, боже ж, как тошнехонько!
В это время в комнату вошел новый националист.
— Здравствуйте, господа! Записался нынче я в ваш союз и в клуб. Принимаете?
Барон Кригс встал, поклонился гостю в пояс и сказал, тряхнув пробором:
— Исполать тебе, добрый молодец.
— Чего-с?
— Говорю: исполать.
Гость удивился.
— Из… чего?
— Исполать, — неуверенно повторил барон Кригс.
— Из каких полать?
— Не из каких. Это слово такое есть… русское… Мы ж националисты.
— Какой черт, русское, — пожал плечами гость. — Это слово греческое… Еще поют ‘Исполайте деспота!’.
А не русское? Вот тебе раз.
Барон снова поклонился гостю в пояс и сказал:
— А и как же тебя, детинушка, по имени, по изотчеству? Как кликати, детинушка, себя повелишь?
— Какие вы… странные. Меня зовут Семен Яковлевич!
— А и женат ли ты? А и есть ли у тебя жена красна девица — душа, со теми ли со деточками-малолеточками?
— Да, я женат. Гм!.. Что это у вас, господа, такое унылое настроение?
Барон Шлиппенбах покачал головой и сказал:
— А и запала нам в душу кручинушка. Та ли кручинушка, печалушка. Бегут из того ли союза нашего люди ратные и торговые и прочий народ, сочинительствующий, аще скоро ни одному не остатися. Эх, да что там говорить!.. А и могу ли я гостя дорогого посадити за скатерть самобранную и угостити того ли гостя сбитнем нашим русским.
— А и угостите, — согласился гость.
— А и не почествовати ли гостюшку нашего ковшиком браги пенной?
— А и ловко придумано.
— То ли какую марку гость испить повелит?
— То ли брют-америкен.
— Дело! Эй, кравчий! А и тащи же ты сюда вина фряжского, того ли брют-америкену.
Подали шампанского. Когда вино запенилось в деревянных ковшах, барон Вурст встал и сказал:
— Не велите казнить, велите слово молвить!
— Не бойся, не казним! Жарь дальше.
— То не заря в небе разгоралася, то не ратные полки на ворога нехрещенного двинулись! То я, барон Вурст, пью за то, чтобы матушка наша Россия была искони национальной и свято блюла те ли заветы старинные! А и крепка еще матушка наша Россия русским духом! А и подниму я свою ендову, выпью ее единым духом за нашу матушку и скажу то ли слово вещее: канун да ладан…
— То ли дурак ты, братец. При чем тут канун да ладан?.. Раз немец, не суйся говорить. Нешто это к месту?
— Милль пардон! Я что-то, кажется, действительно… А это, знаете, так красиво: канун да ладан! Ма foi!
— Не вели казнить, вели слово молвить, который теперь час?
— А и то ли восемь часов, да еще и с половинушкой.
— Ах, господа! А я еще обещал быть во тереме барона Шуцмана на посиделках. Ужасно трудно соблюдать национальные обычаи.
— И не говорите! — вскричал барон Вурст. — Вчера мы устроили русский обед и по обычаю тому ли русскому — пробовали лаптем щи хлебать. Ужасно неудобно. Капает на брюки, протекает, а капусту из носка лаптя приходится вилкой выковыривать.
— О, русски народ — глюпи шеловек. Ми тоже позавчерась пробовал сделайт искони русски свичай-обичай: лева ногой сморкаться. Эта таки трудни номер.
— Виноват, — возразил новоприбывший националист. — Вы немного напутали. Действительно, у русского народа есть такие выражения, но они имеют частицу отрицания ‘не’. Говорят: ‘я тоже не левой ногой сморкаюсь’, или: ‘мы не щи хлебаем’.
— А, черт возьми, действительно, верно! Какой удар! Однако ты, гой еси, детинушка, действительно, хорошо знаешь русский свычай-обычай.
— Еще бы! Да вот вы, например, все время твердите, как попугай: гой еси, да гой еси! А вы знаете, что гой — это еврейское слово? Гой по-еврейски значит — христианин?
Из угла вдруг поднялся молчавший до сих пор угрюмый националист.
— А и куда же ты, детинушка, собрался?
— А и ну вас всех к черту. Думал я, что по-русски мы живем и разговариваем по-нашему, по-исконному, а тут тебе и по-греческому, и по-жидовскому, и щи лаптем хлебают, и левой ногой сморкаются… Исполать вам, гой еси, чтоб вы провалились.
— Пойдем и мы, — сказали двое мрачных людей.
Вздохнули, потоптались на месте и ушли.
— И хорошо, что ушли, — воскликнул старшина. — Все равно не надежны были. Зато теперь остался самый настоящий националист, крепкий. Ребятушки, чем займемся?
— Да чем же… давайте телеграмму Плевицкой пошлем.
— А и дело говорите. Исполать вам. Пишите. ‘Ой-ты, гой еси, наша матушка Надежда ли Васильевна! Земно кланяемся твоему истинно национальному дарованию и молчим на мнагая лета тебе на здоровьица на погибель инородцам. Поднимаем ендову самоцветную с брагой той ли шипучей!’
— Подписывайтесь, детинушки!
И все расписались:
Барон Шлиппенбах. Граф Стенбок. То ли барон Вурст. Гой еси барон Кригс. А и тот ли жандармский ротмистр Шпице фон Дракен.
— Все подписались?
— Я не подписался, — застенчиво сказал новопоступивший националист.
— Так подписывайтесь же!
И он застенчиво подписал:
— Семен Яковлевич Хацкелевич, православный.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека