Слово ‘невыгоды’ очень еще недостаточно, очень милостиво в сравнении с тем злом, которого причиною бывает третие посещение. Камень преткновения для всех действий… источник неудач… первый шаг к разочарованию… начало порчи всякого дела — третие посещение! Предпринимаю описать его последствия в предостережение людям, не имеющим, на внимание общества, других прав, как только какую-нибудь необыкновенность в жизни своей. И хотя б это было что-нибудь очень интересное, блистательное, великое даже, но если оно только одно в них, а все прочее нисколько не отвечает этому яркому лучу, то пусть они прочтут ‘Год жизни моей в Петербурге’ и обеспечат себе успех в делах, доброе расположение знакомых, радушный прием, вежливое внимание и собственный мир души тем, что никогда, ни в какой дом не пойдут в третий раз.
Из этого исключаются искренние друзья и еще те люди, которых посещение и в триста третий раз будет казаться первым.
Прежде, нежели решилась я везти в столицу огромную тетрадь своих записок на суд и распоряжение Александра Сергеевича Пушкина, в семье моей много было планов и толкований о том, как это покажется публике, как примут, что скажут?.. Брат мой [i] приходил в восторг от одной мысли, какое действие произведет на публику раскрытие тайны столь необычайного происшествия, но видя, что я не разделяю его уверенности, старался ободрить и вразумить меня примером.
‘Вы представьте себе, — говорил он, — что я, по какому-нибудь случаю, надел в юности женское платье и оставался в нем несколько лет, живя в кругу дам и считаясь всеми за даму. Неправда ли, что описание такого необыкновенного случая заинтересовало бы всех, и всякий очень охотно прочитал бы его. Всякому любопытно было бы знать, как я жил, что случалось со мною в этом чуждом для меня мире, как умел так подделаться к полу, которого роль взял на себя?.. Одним словом, описание этой шалости, или вынужденного преобразования, разобрали б в один месяц, сколько б я ни напечатал их… А история вашей жизни должна быть несравненно занимательнее’.
Долго было бы описывать все доводы брата моего, которыми он старался передать мне свои надежды на успех, и хотя я иногда увлекалась его красноречивыми описаниями, но чаще недоверие к себе брало верх над всем, что он ни представлял мне. Я думала, что буду очень смешна, появившись в Петербург с ничтожными записками для того, чтоб их напечатать.
‘Не смею подумать, Александр Сергеевич! — писала я к славному поэту. — Не смею подумать представить глазам света картину воинственной жизни моей иначе, как под покровительством гения вашего’.
‘Посылаю вам несколько листков моих записок, и если вы найдете, что можно мне показать их свету, не опасаясь обвинения в дерзкой самонадеянности, то в таком случае сделайте мне честь напечатать их в вашем ‘Современнике’. Но если они таковы, какими кажутся мне самой, пришлите их обратно’.
Я получила ответ, исполненный вежливости и похвал, и сверх этого предложение руководствовать в сем случае моею неопытностию. Такая радостная весть!.. Такое лестное одобрение от одного из первых поэтов в Европе чуть не вскружило мне головы. Мною овладело такое ж восхищение, какое испытывала еще в детстве, когда могла бегать в поле без надзора.
Теперь нерешимость моя исчезла, и я так же, как и брат мой, начала основывать кое-какие надежды на успех моих записок.
Однако ж нетерпению моему ехать в Петербург предстояло сильное препятствие: у меня не было денег для дороги. В наших местах это препятствие необоримо. Продать какую вещь? Ее оценят в грош. Занять? Забавная выдумка! Я однако ж решилась попробовать своего счастия на этом скользком и до крайности неприятном поприще.
У Мартына Задеки [ii] означены дни счастливые и несчастные для всего, в том числе и для займов. В первый раз в жизни пожалела я, что, считая вздором выкладки мудрого астролога, не списала таблички этих дней, которую как-то нашла в туалетном ящике у покойного дяди моего. Итак, на риск — быть наказанною за неверие, отправилась я, не помню уже, в какой день генваря, к первому из наших уездных богачей, человеку довольно образованному, очень умному и до чрезвычайности вежливому.
Радушный прием, веселый и откровенный разговор, учтивость, упредительность моего будущего кредитора несколько обегчили для меня затруднительный приступ к этим проклятым словам: ‘одолжите мне взаймы вот столько-то’, и я сказала их без большой тревоги духа.
— На что вам деньги?
— На дорогу, я хочу ехать в Петербург.
— В Петербург? Так далеко… Зачем это?
— Имею надобность.
— Э, полноте! Какая надобность! Живите с нами.
— Я, право, не шучу. Н. Ив., мне в самом деле надобно ехать, и чем скорее, тем лучше.
— Да что вы так вдруг вздумали? Полагая, что вопрос этот приведет дело к желаемому концу, я рассказала, какого рода моя надобность в Петербурге, и показала письмо Пушкина, которое, на всякий случай, взяла с собою вместо талисмана.
Богатый, вежливый хозяин мой прочел письмо, восхитился моим счастием, похвалил мое намерение издать записки. ‘Особливо, — повторял он несколько раз, — особливо, если они будут изданы Пушкиным. Это обессмертит ваше имя!’
— Итак, я могу надеяться, что вы исполните мою просьбу?
— Нет, Александр Андреевич, извините! Душевно бы желал быть вам полезным, но никак не могу.
Слово это от человека, у которого всегда наготове несколько десятков тысяч лежат в доме, показалось мне так смешно, что я не могла удержать невольной усмешки.
— Чему вы смеетесь?
— Вашему ‘не могу’. К чему оно? Не лучше ль вместо его сказать: ‘не хочу’. Это, я думаю, будет справедливее?
— Правда.
— Это дело другое. Но для чего ж вы не хотите? Разве думаете, что я не отдам вам?
— Думаю.
— Против этого сказать нечего. Всякий властен думать, как ему угодно… простите, Н. Ив.
— Прощайте, почтеннейший Александр Андреевич!.. Сделайте милость, жалуйте ко мне чаще, вы совсем забыли старика. Не угодно ли сегодня на вечерок? У меня будет много гостей.
— Постараюсь быть в числе их, простите.
— Простите! Ожидаю.
Я не слишком печалилась об этой неудаче! Суровость зимы, ее лютые, тридцатиградусные морозы охладили несколько рвение мое лететь в Петербург. Мне казалось благоразумнее будет дождаться весны.
Чрез месяц после неудачной попытки занять денег у богатого К…ва приехал в наш город один из прежних знакомых моего отца, человек очень добрый, хлебосольный и довольно зажиточный. Я увиделась с ним у одного из наших чиновников.
— Как, вы еще здесь, Александр Андреевич? У нас прошел слух, что вы давно уже в Петербурге.
— Я думаю ехать весною.
— Напрасно! Зимой езда самая лучшая: покойная и скорая, в десять дней вы будете на месте. Я советовал бы ехать теперь.
— Теперь у меня нет столько денег, чтоб доехать.
— А весною разве будут?
— Думаю, что будут. Я надеюсь, что Пушкин пришлет за отрывок, который я продал ему в его журнал.
— Чтоб ожидание денег от Александра Сергеевича не останавливало пути вашего, предлагаю вам взять у меня, сколько вам будет нужно для дороги, а мне дайте доверенность получать вашу пенсию.
— Очень охотно! Вы обязали меня выше всякого выражения.
— Вам сколько надобно?
— Тысячу рублей.
— Очень хорошо. Здесь нет со мною такой суммы, но я пришлю вам, как только приеду домой. Будьте уверены, что слово мое неколебимо, как гранитная скала.
Старый знакомец уехал. Через три недели я написала к нему, что если он расположен дать мне обещанную тысячу, то чтоб сделал одолжение, прислал ее теперь же, потому что мне давно уже пора ехать.
На это письмо ответа не было, через неделю я написала другое, этого ж содержания, на которое и получила ответ, что ‘мои намеки и переписка со мною до того наскучили, что желают уже прекращения ее!’
Расхохотавшись от души такому нежданному потрясению гранитной скалы — неколебимого слова старого знакомца и рассудя, что грубость его не заслуживает ни досады, ни ответа, я приняла опять первое свое намерение дождаться весны.
Настала и она. Смягчился грозный север, поля покрылись густою зеленью, оделись леса, дружно зашумели, заговорили. Величественная Кама разлилась, как море, и вот природа из угрюмой седой старухи сделалась молодою красавицею.
Теперь, видно, в дорогу, а денег все-таки нет!.. Наконец сестра отдала мне все свое богатство, состоявшее в восьмистах рублях ассигнациями, и я стала поспешно сбираться в свой дальний путь, помышляя о справедливости смысла одной басни Крылова, где он описывает, что маленькие птички очень всхлопотались, услышав крестьянина… Ну да бог с ними… Я думаю, эту басню всякой знает.
— Поезжайте без подорожной, — говорят мне родные, — с нею у вас выйдет много денег, надобно заплатить пошлинные ассигнациями, прогоны ассигнациями, от Москвы до Петербурга — вдвое! Это ужас, сколько вы издержите. Не берите, бог с нею! Вольные повезут дешевле, и плата серебром.
Я последовала этому необдуманному совету, не сообразя того, что еду в самую ту пору, в которую начинаются полевые работы у крестьян.
Почти всегда и во всякой невзгоде бываем мы виноваты сами, хотя никогда не признаемся в этом. С подорожной я заплатила бы от Казани до Петербурга не более трехсот рублей, без нее я издержала ровно шестьсот.
Вольные ямщики очень подробно вычисляли, чего бы мне стоило проехать на почтовых станцию, и требовали с меня гораздо более.
Несколько станций пробовала я брать лошадей почтовых, и меня очень забавляли кривлянья и миганья с таинственным видом некоторых смотрителей, приведенных в восторг тем, что к ним прикатил без подорожной человек, вид которого показывал не имеющего понятия ни о каких хитростях. Впрочем, приступ начинался всегда по форме: смотритель садился за стол, развертывал книгу, оборачивал голову к двери и, крикнув:
В ту же секунду глаз смотрителя прищуривался, из уст излетало таинственное: ‘Цсс! Не надобно, чтоб эти канальи что-нибудь знали!.. Вы, пожалуйста, мне полтинничек, и я скажу, чтоб и на той станции дали вам лошадей’. Полтинничек отдавался беспрекословно, и канальи, которым не надобно ничего знать, зная все как нельзя лучше, пересказывают другим, своим и вольным, что вот перепархивает птица, у которой ‘подрезаны крылья’.
На другой станции было все уже готово: прежде нежели я подъезжала к крыльцу, лошадей выводили, и каких лошадей! — настоящие львы! Надобно думать, что для подобных мне контрабандных проезжающих у господ смотрителей-спекуляторов есть особливые тройки лошадей, особливые ямщики и даже особливые дуги и колокольчики, по которым они узнают, что едет пожива для них.
После нескольких станций, на которых надобно было платить налево и направо, за все и про все, да еще и очень дорого, поехала я опять на вольных, но тут было еще хуже. ‘А что, — спрашивали крестьяне моего мальчика, которого я посылала нанимать их лошадей, — а что, разве на почте нет лошадей?’ ‘Есть, — отвечал умный посланный, — да не дают: у барина нет подорожной…’ Крестьяне взглядывались между собою: ‘Поезжай, Терешка, у тебя есть кони дома’. ‘Не хочется. Вчера возил купца: кладь была тяжела, перепалились больно! Да ты что не едешь?’ ‘У меня только что с поля воротились… Ну, да уж так и быть, повезу на усталых. Кони добрые, как раз долетят… Три синеньких до станции… Сейчас запрягу’.
К довершению неприятности моего пути, карандас [iii] мой был трясок, как простая телега, от которой он разнится только своею чудовищною длиною, но как в той, так и в нем, рессор нет. Собачка моя не знала, какое принять положение, чтоб утвердиться на месте: то ложилась ко мне на колени, то протеснялась за спину, то уходила в ноги, но, видя, что везде одна немилосердная тряска, растягивалась посредине карандаса и оставалась уже так до станции.
Наконец двадцать четвертого мая тридцать шестого года кончилось все: тряска, кривлянья, миганья, выдача полтинников, четверные прогоны — всему, всему конец! Я в Петербурге, я опять вижу тебя, великолепное жилище царей нашей! Славная столица русская! — думала я, рассматривая знакомые здания, улицы, набережные.
— Где вы остановитесь, барин? — спрашивал ямщик.
— В трактире.
— В каком прикажете?
— Я не знаю, поезжай туда, где обыкновенно останавливаются приезжие.
— Да вот здесь трактир, в двух шагах от нас. Мы часто сюда привозим господ.
— Есть там особливые комнаты?
— Как не быть!
— Ну хорошо, подъезжай ближе.
Взошед на лестницу, я увидел много таких предметов, по которым могла сделать заключение, что я в харчевне, и хотела было сойти обратно. ‘Что вам угодно? Не комнату ли?’ — спрашивал меня кто-то, проворно выскочивший из залы. ‘Комнату… разве они у вас есть? Ведь это харчевня?’ ‘Помилуйте-с, какая харчевня! Кажется, изволили видеть надпись: это ресторация. Комнаты у нас прекрасные, угодно занять?’ — ‘Да! Скажи человеку, чтоб въехал во двор’.
Я пошла за мальчиком еще выше на лестницу, в третий этаж, он отворил дверь в комнату, маленькую, полосатую, угольную и вместе треугольную, в ней было натоплено, несмотря на то, что день был и без того нестерпимо жарок.
— Лучше этой нет? — спросила я, отступая от двери.
— Нет, теперь все заняты.
Я рассудила, что одни сутки могу прожить и в этом жарком треугольнике, что удобнее будет искать квартиру пешком, нежели таскаться из улицы в улицу в тряском карандасе и на усталых лошадях.
И так, уступая необходимости, расположилась я на двадцать четыре часа в треугольном полосатом ящике, в котором к нестерпимому жару присоединялись бесчисленные рои мух. Я отворила окно, одно только, другого не было, и зло, вместо уменьшения, увеличилось: мух налетело ко мне втрое более, нежели было. Видно, майский воздух казался им слишком свеж и не так благоуханен, как воздух моей комнаты. И надобно признаться, что в выборе своем они были правы: ко мне проходило и тепло, и запах из кухни, чего ж лучше для мух!
Когда из карандаса было все выбрано, внесено в комнату, расположено в порядке, начался мой туалет. Я очень помнила описание невыгодного появления на Невском проспекте Кемского и совсем не хотела быть ни в чем похожею на него. Надобно, чтоб платье его было какого-то дьявольского покроя, когда уже навлекло ему насмешки людей, вовсе незнакомых. Хоть я была уверена, что нигде так снисходительно не смотрят на все невыгодное в отношении к одеянию, как в нашей столице, что можно быть одету как угодно просто, скромно, бедно, по-старинному — никто и виду не покажет, что заметил это, однако ж занялась тщательно преобразованием своим из путешественника, запыленного, загоревшего, обветревшего, у которого волосы два вершка длиннее, чем должно, нахмуренного, озабоченного — в чистого, красиво одетого жителя столицы. Длинные волосы укоротились и завились, какая-то косметическая вода возвратила лицу моему цвет, по которому никто бы не мог заключить, что я проехала две тысячи верст весною и что во всю дорогу пыль покрывала меня и солнце жгло беспрепятственно. Остальное одеяние мое отвечало во всем старательно убранной голове, и я вышла наконец из своего треугольного чистилища точно так же, как пишется в русских сказках, что в одно ушко влез, а в другое вылез молодцом.
Сошед с лестницы на улицу, я направила шаги мои прямо на Невский проспект, к гостиному двору, к Казанскому собору. Пятнадцать лет не была я в Петербурге. Как все переменилось, сколько прибавилось огромных зданий, столица сделалась гораздо обширнее, величественнее, сады украсились, разрослись. Петербург стал лучше, нежели был. Но при всем этом какая грусть теснит душу мою! Вид памятника Александру заставил меня горестно всплеснуть руками, с невыразимою печалью смотрела я на высокую колонну и ангела с крестом.
Грустные воспоминания отняли у меня охоту идти куда-нибудь еще, я возвратилась в свою ресторацию, а как дня оставалось еще много, то занялась снова укладыванием вещей и платья в чемодан, для того чтоб завтра как можно ранее переехать на другую квартиру, и именно в трактир Демута [iv] . Мне казалось очень неприличным принять Пушкина в таком фонаре, какой я занимала.
На новой квартире своей я живу под облаками, мне достался номер в четвертом этаже. Что подумает Александр Сергеевич, когда увидит, сколько лестниц надобно будет пройти ему? Однако ж нечего делать. К лучшим номерам приступу нет, по крайности для меня, потому что у меня осталось только двести рублей, а в виду ничего еще покамест. Хорошо, если Пушкин отдаст мне мою тысячу рублей теперь же, а если нет?
Я написала к Александру Сергеевичу коротенькую записочку, в которой уведомляла его просто, что я в Петербурге, квартирую вот тут-то.
На другой день, в половине первого часа, карета знаменитого поэта нашего остановилась у подъезда. Я покраснела, представляя себе, как он взносится с лестницы на лестницу и удивляется, не видя им конца. Но вот отворилась дверь в прихожую. Я жду с любопытством и нетерпением! Отворяется дверь, и ко мне… но это еще пока мой Тишка, он говорит мне шепотом и вытянувшись: ‘Александр Сергеевич Пушкин!’ ‘Проси!’ Входит Александр Сергеевич… к этим словам прибавить нечего.
Я не буду повторять тех похвал, какими вежливый писатель и поэт осыпал слог моих записок, полагая, что в этом случае он говорил тем языком, каким обыкновенно люди образованные говорят с дамами. Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь относящееся ко мне, говорила: ‘был, пришел, пошел, увидел’. Долговременная привычка употреблять ‘ъ’ вместо ‘а’ делала для меня эту перемену очень обыкновенною, и я продолжала разговаривать, нисколько не затрудняясь своею ролею, обратившеюся мне уже в природу. Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение и разговор, начинавший делаться для него до крайности трудным.
Он взял мою рукопись, говоря, что отдаст ее сейчас переписывать, поблагодарил меня за честь, которую, говорил он, я делаю ему, избирая его издателем моих записок, и, оканчивая обязательную речь свою, поцеловал мою руку. Я поспешно выхватила ее, покраснела и уже вовсе не знаю для чего сказала: ‘Ах, боже мой! Я так давно отвык от этого!’ На лице Александра Сергеевича не показалось и тени усмешки, но полагаю, что дома он не принуждал себя, рассказывая домашним обстоятельства первого свидания со мною, верно, смеялся от души над этим последним восклицанием.
28-е мая. ‘Что вы не остановились у меня, Александр Андреевич? — спрашивал меня Пушкин, приехав ко мне на третий день. — Вам здесь не так покойно. Не угодно ли занять мою квартиру в городе? Я теперь живу на даче’.
‘Много обязан вам, Александр Сергеевич, и очень охотно принимаю ваше предложение. У вас, верно, есть кто-нибудь при доме?’
‘Человек, один только. Я теперь заеду туда, прикажу, чтоб приготовили вам комнаты’.
Он уехал, оставя меня очарованную обязательностию его поступков и тою честию, что буду жить у него, то есть буду избранным гостем славного писателя.
30-го мая. Сего дня принесли мне записку от Александра Сергеевича. Он пишет, что прочитал всю мою рукопись, к этому присоединил множество похвал и заключил вопросом: переехала ль я на его квартиру, которая готова уж к принятию меня.
Я послал своего лон-лакея, которого необходимо должна была нанять, потому что мой Тишка из всякой командировки, хотя б она поручалась ему на рассвете, возвращался непременно по закате солнца. Послала узнать, можно ли переехать в дом, занимаемый Александром Сергеевичем Пушкиным? И получила очень забавный ответ, что квартира эта не только не в моей власти, но и не во власти самого
Александра Сергеевича, что как он переехал на дачу и за наем расплатился совсем, то ее отдали уже другому.
Я не знала, что подумать о такой странности, и рассудила, что лучше вовсе не думать о ней. Отписала к Пушкину о разрушении надежд моих на перемещение, поблагодарила его за благосклонный отзыв о записках моих и просила его поправить где найдет нужным: ‘Вы, как славный живописец, который двумя или тремя чертами кисти своей делает из карикатурного изображения небесную красоту, можете несколькими фразами, несколькими даже словами дать моим запискам ту занимательность, ту увлекательность, ту чарующую гармонию, по которым ваши сочинения узнаются среди миллиона других’.
Я не льстила, писавши это. Дышу презрением к этому низкому способу выигрывать расположение людей, и к тому я более способна сказать колкость, нежели лесть. Но в отношении к дарованиям славного поэта я точно так думала, как писала, и всегда считала, что он из скромности только подписывается под своими стихотворениями, но что они вовсе не имеют в этом надобности, что их можно узнать и без подписи.
Отправив записку, я отправилась и сама взглянуть на те места, в которых жила четыре года.
Сколько воспоминаний столпилось в сердце и уме моем при виде низенького углового домика в Коломне [v] ! Вот его зеленые жалюзи. Вот сад, густой, тенистый. Деревья его и теперь, как прежде, видны были через забор. Вот маленькая терраса.
Это был когда-то дом моего родственника, я жила в нем более двух лет. Как все здесь знакомо мне и знакомо не просто. Вот здесь проезжала карета, стук колес ее я умела отличать от стука колес всех карет, сколько их есть в Петербурге.
Пятнадцать лет исчезли! Мне казалось, что я по-прежнему опять иду к Аларчину мосту, оттуда к Калинкину, к Триумфальным воротам… на дачу, на дачу! Смотрю на нее и не узнаю. Кто-то живет здесь теперь? Отчего вся эта сторона смотрит какою-то фабрикою? О, пятнадцать лет, оставили вы здесь следы свои.
Я прошла на Козье болото. Как любила я эту площадь, не вымощенную камнем! Ее уже нет, она застроена. Воспоминания мои не знают, куда приютиться. Однако ж это то место, где я часто и охотно бывала. Здесь жил ротмистр Ска…в, которого я знала еще тогда, как он и я были гусарами. Как я радовалась, что опять увижу его и жену его, добрую и веселую молодую женщину. Я забыла, что этому прошло пятнадцать лет.
Отворяю ворота, всхожу на знакомую лестницу, ожидаю услышать, по обыкновению, визгливый лай двух или трех маленьких собачек — напрасно. Все тихо, и двери заперты. Я постучалась, отпирают… Довольно было взглянуть на отворившего мне дверь, чтоб не спрашивать уже: ‘Дома ли господа Ска…вы?’ Я спросила только: ‘Кто живет здесь?’ Мне сказали немецкую фамилию. ‘А Ска…в?’ ‘Кто?’ ‘Ска…в’. ‘Не знаю’. Дверь опять затворилась.
После я узнала, что Ска…в умер, а молодая, веселая госпожа Ска…ва сделалась дородною, пожилою женщиною, очень бедною. Тогда только я вспомнила, что этому прошло пятнадцать лет уже, как я рассталась с ними.
Итак, нет в этой стороне ни родных, ни друзей моих. Прости, Коломна!.. Разве еще в глубокой старости приеду я сюда, чтоб впоследствии взглянуть на все то, на что смотрю теперь и на что смотрела пятнадцать лет тому назад. Теперь я еще понимаю тогдашние ощущения, понимаю, что за потерю их нельзя заплатить человеку сокровищами всего света! Теперь я могу еще забыть пятнадцать лет, забыть и радостно пройти по дачам Раля, княгини Вяземской, Нарышкиной, с восторгом прочитать знакомые надписи, отыскать между ними свои и так многое припомнить. Но тогда я, верно, пойду медленно, нога за ногою, опираясь на трость. Может, какая из надписей, особливо на деревьях, уцелеет, я прочитаю ее сквозь очки, качая седою головою и говоря: ‘Какое безумие!’
Этот день был для меня скучен. Бог знает, где мои родные. Знакомых много умерло. Поеду еще завтра на Васильевский остров.
Убеленный сединами, В. П. Жу…ский [vi] сидел на диване, когда я вошла.
— А! — воскликнул он, вставая и целуя меня. — Александров! Вы ли это появились снова в наших местах?
— Как видите, Вл. П. Но как же вы узнали меня так скоро? Разве я мало переменился?
— Почти нисколько! Вот я так старик стариком, сед, как лунь!
Я не смела сказать, что он совсем не похож на старика, чтоб он не подумал, что я плачу приветствием за приветствие. И так я промолчала, но в самом деле лицо его было живым противоречием его волосам, потому что оно было свеже и румяно, а последние точно белы, как снег.
Минут через пять пришла жена его, когда-то живая, черноглазая красавица, а теперь уже довольно пожилая дама. Она тоже сказала мне, что я мало переменилась и что пятнадцать лет пролетели, не задев меня ни одним пером крыльев своих. Через час посещение мое кончилось.
Ах, как грустно увидеться с кем бы то ни было через пятнадцать лет! Этого мало, что лицо не то, но и поступки, разговор, образ мыслей, самые телодвижения — все так изменится, что видишь, знаешь, что это вот тот самый, кого знал прежде, и все-таки думаешь: ‘Нет! Это не он’.
Александр Сергеевич приехал звать меня обедать к себе:
— Из уважения к вашим провинциальным обычаям, — сказал он усмехаясь, — мы будем обедать в пять часов.
— В пять часов? В котором же часу обедаете вы, когда нет надобности уважать провинциальных привычек?
— В седьмом, осьмом, иногда и девятом.
— Ужасное искажение времени! Никогда б я не мог примениться к нему.
— Так кажется. Постепенно можно привыкнуть ко всему.
Пушкин уехал, сказав, что приедет за мною в три часа с половиною.
С ужасом и содроганием отвратила я взор свой от места, где несчастные приняли достойно заслуженную ими казнь. Александр Сергеевич указал мне его.
Искусственная природа бывает иногда так же хороша, как и настоящая. Каменный остров, где Пушкин нанимает дачу, показался мне прелестен.
С нами вместе обедал один из искренних друзей Александра Сергеевича господин П…в [vii] да три дамы, родственницы жены его, сама она больна после родов и потому не выходила.
За столом я имела случай заметить странность в моем любезном хозяине. У него четверо детей, старшая из них, девочка лет пяти, как мне казалось, сидела с нами за столом. Друг Пушкина стал говорить с нею, спрашивая: не раздумала ль она идти за него замуж? ‘Нет, — отвечало дитя, — не раздумала’. ‘А за кого ты охотнее пойдешь, за меня или за папеньку?’ ‘За тебя и за папеньку’. ‘Кого ж ты больше любишь, меня или папеньку?’ ‘Тебя больше люблю и папеньку больше люблю’. ‘Ну а этого гостя, — спросил Александр Сергеевич, показывая на меня, — любишь? Хочешь за него замуж?’ Девочка отвечала поспешно: ‘Нет, нет!’ При этом ответе я увидела, что Пушкин покраснел. Неужели он думал, что я обижусь словами ребенка? Я стала говорить, чтоб прервать молчание, которое очень некстати наступило за словами девочки: ‘Нет, нет!’ и спросила ее: ‘Как же это! Гостя надобно бы больше любить’. Дитя смотрело на меня недоверчиво и наконец стало кушать. Тем кончилась эта маленькая интермедия. Но Александр Сергеевич! Отчего он покраснел? Или это уже верх его деликатности, что даже и в шутку, даже от ребенка не хотел бы он, чтоб я слышала что-нибудь не так вежливое? Или имеет странное понятие о всех живущих в уездных городах?
Наконец я отыскала родных своих и переехала жить в соседство к ним, на Пески, недалеко от одного из лучших садов Петербурга — от Таврического.
Эта часть города считается слишком удаленною от всего, что манит любопытство и выманивает деньги, и потому квартиры здесь несравненно дешевле, нежели на Литейной, Миллионной или на которой-нибудь из набережных.
Как я рада, что эту прекрасную часть города считают не так блистательною. Без этого ложного поверья квартиры здесь были б дороже всего дорогого: для того, что, кроме здорового воздуха, близости Невы, прекрасных видов ее другого берега, она имеет пред прочими местами то неоцененное преимущество, что как бы ни было велико наводнение, до нее не достигает.
Каким странным свойством наделила меня природа! Все, что только налагает законы моей воле, предписывает границы моей свободе, как бы ни было прекрасно по себе, теряет в глазах моих всю привлекательность. Что может быть лучше соседнего сада? Это рай, уединенный, тенистый, благоухающий рай! Но… вокруг его забор с колючками… довольно этого! Я переезжаю за Неву и охотнее гуляю по болотам между Охтою и пороховыми заводами, нежели в раю, похожем… в раю огороженном!
15-го июля. Сегодня опять был у меня Александр Сергеевич. Он привез с собою мою рукопись, переписанную так, чтоб ее можно было читать. Я имею дар писать таким почерком, которого часто не разбираю сама, и ставлю запятые, точки и запятые вовсе некстати, а к довершению всего у меня везде одно ‘е’.
Отдавая мне рукопись, Пушкин имел очень озабоченный вид. Я спросила о причине. ‘Ах, у меня такая пропасть дел, что голова идет кругом! Позвольте мне оставить вас, я должен быть еще в двадцати местах до обеда’. Он уехал.
Две недели Александр Сергеевич не был у меня. Рукопись моя лежит, пора бы пустить ее в дело. Я поехала сама на дачу к Пушкину — его нет дома.
‘Вы напрасно хотите обременить Пушкина изданием ваших записок, — сказал мне один из его искренних друзей и именно тот, с которым я вместе обедала. — Разумеется, он столько вежлив, что возьмется за эти хлопоты и возьмется очень радушно, но поверьте, что это будет для него величайшим затруднением, он с своими собственными делами не успевает управиться, такое их множество, где же ему набирать дел еще и от других. Если вам издание ваших записок к спеху, то займитесь ими сами или поручите кому другому’.
Мне казалось, что Александр Сергеевич был очень доволен, когда я сказала, что боюсь слишком обременить его, поручая ему издание моих записок, и что прошу его позволить мне передать этот труд моему родственнику. Вежливый поэт сохранил, однако ж, обычную форму в таких случаях. Он отвечал, что брался за это дело очень охотно, вовсе не считая его обременением для себя. Но если я хочу сделать эту честь кому другому, то он не смеет противиться моей воле. ‘Впрочем, — прибавил он, — прошу вас покорнейше во всем, в чем будете иметь надобность в отношении к изданию ваших записок, употреблять меня, как одного из преданнейших вам людей’.
Так-то я имела глупость лишить свои записки блистательнейшего их украшения, их высшей славы — имени бессмертного поэта! Последняя ли уже это глупость? Должна быть последняя, потому что она уже самая крупная!
Записки мои печатаются. Но я ни о чем так мало не думаю, как о них, и ни от чего не ожидаю так мало пользы, как от них.
Не тою дорогою пошла я, которою надобно было идти. Теперь я вижу ее. Ах, как она была б выгодна для меня. Теперь светло вокруг меня, но поздно!
Августа 29-го. Вчера, часу в шестом вечера шла я с Невского проспекта на свои любезные Пески. Вдруг мальчик лет одиннадцати заступает мне дорогу и вскрикивает: ‘Александр Андреевич!’ Я взглянула на него: ‘Что тебе надобно, друг мой?’ ‘Как, разве не узнаете меня?’ ‘Нет’. ‘Я — Володя, вы жили в нашем доме в Уфе’. При этом напоминании малютки я тотчас его узнала. ‘Где ж твоя маменька, Володя?’ ‘Здесь, в Петербурге, мы живем в Моховой, пожалуйте к нам. Это очень близко. Как маменька обрадуется! Она всякой день вспоминает об вас’.
Мы пришли в Моховую и взошли в ворота большого каменного дома, прошли под ними, перешли вкось весь двор, к самому углу его. Тут было небольшое крыльцо, довольно гладкое. ‘Маменька, маменька! — кричало дитя с восторгом, подходя к лачужке, в которую вело это крыльцо. — Посмотрите, кого я привел к вам!’ Мать выглянула в форточку окна и в секунду была уже на крыльце: ‘Здравствуйте, мой добрый друг, здравствуйте! Ах, Володя, как ты мил, дитя мое, что ты отыскал моего доброго Александрова! Хотите чаю? Не хотите ли кофе?., мороженого? Ну, садитесь, да вот сюда, поближе к окну. Дайте посмотреть на себя. Ведь целые три года прошли, как вы уехали от нас из Уфы. А я вскоре после вас продала дом и приехала сюда, чтоб пристроить своего Володю, да вот все еще не успела’.
Между тем как добрая госпожа С…ва рассказывала, спрашивала и опять рассказывала, не дождавшись ответа, я рассматривала с удивлением и вместе с сожалением ее квартиру, о которой она раза три уже спросила меня: ‘Не правда ли, что у меня прекрасная квартира?’
Эта прекрасная квартира была не что иное, как сырой, холодный, закоптелый ящик, перегороженный надвое, с простою, русскою печью, с четвероугольными тусклыми окнами, в самом низу дома и в приятном соседстве погребов и конюшен. Беднейшая мебель, какую только можно себе представить, была приличным дополнением к этой прекрасной квартире. Услыша, что моя добрая приятельница в четвертый раз начинает: ‘неправда ли…’, — я прервала ее вопросом, сколько она платит за этот будуар?
— Двадцать рублей, mon ami [viii] , — отвечала она весело.
— Есть за что! Знаете ли, что за эту цену вы могли бы иметь на Васильевском острове, в Коломне или на Песках три комнаты с прихожею и кухнею.
— Может быть, но ведь это такая ужасная даль!
— От чего?
— Ну… от всего…
— От чего, однако ж?
— У меня здесь много знакомых.
— Бог с ними! Ваши знакомые не подумают об вас, когда вы занеможете от этого погреба, который величаете прекрасною квартирою.
— Что делать mon ami, — сказала С…ва со вздохом, и веселый вид ее изменился на грустный. — Что делать? С приезда моего сюда я квартировала еще хуже. Здесь, по крайности, я могу ходить и стоять прямо, а у меня была комната, в которой только мой Володя устанавливался во весь рост. Что делать? Я задолжала здешней хозяйке дома, нельзя съехать от нее, не расплатившись за все время, сколько прожила, а для этого у меня нет денег.
Я от всей души жалела, что нескромными расспросами довела ее до этого неприятного признания.
— Квартира моя бедна, Александров, — сказала госпожа С…ва, прощаясь со мною, — но я имею прекрасные знакомства, у меня бывают люди очень образованные, которых ум и приятные таланты сделали бы честь всякому кругу, высокому, не только мрачной хижине бедной вдовы С…вой! Надеюсь, вы будете, как бывали прежде, моим вседневным гостем?
— Но здесь ведь не Уфа, мой добрый друг, и я не квартирую у вас, как было там. У меня есть занятия и тоже знакомства. Не могу обещать вам приходить каждый день, но буду у вас так часто, как только возможно. Довольны вы этим обещанием?
— Нет! Я привыкла видеть вас каждый день.
— Как? Вы не видали меня три года!
— Тогда вас не было здесь, но когда уже мы в одном городе, когда уже вы пришли ко мне, то надобно, чтоб это было по-прежнему. Вспомните Уфу: вы приходили ко мне каждое утро и тогда, как не квартировали еще у меня.
— Я, может быть, и здесь буду приходить к вам каждое утро, но только не считайте этого непременным. Если когда не прийду, не посылайте узнавать, что со мною, куда уехала, прийду ли, когда прийду.
— Ну, ну, там увидим. Ожидаю вас к себе всякой день. Приходите завтра пить кофе.
Я пошла домой, размышляя о странном характере моей знакомки. Это олицетворенная доброта. Она верит дружбе, честности, праводушию, бескорыстию. Всякому дурному поступку своих знакомых находит извинение и всегда готова отказаться от своего мнения и согласиться с самою дикою нелепостью, если только эта нелепость утверждается человеком, ею любимым. Я никогда еще никого не знала и не видела, кто б более ее был полезен другим и вреден себе.
Когда она рассказывает о ком, высчитывает его хорошие качества и прибавляет: ‘Я очень люблю его, или ее!’ — то мне всегда приходит охота спросить: ‘Но кого ж вы не любите?’ Всякой бедный, всякой бесприютный найдет и кусок хлеба и место, где укрыться от дождя, от снега, от невыгоды ночевать на улице, найдет в ее темном, сыром чулане. Если б ее похвалы принимались за наличную монету и если б по ним оценивались достоинства тех, кого она осыпает ими, то я была бы уже генералиссимусом — так много во мне воинских доблестей, сияющих, как солнце! Похвалы доброй С…вой опаснее и вреднее всякой хулы. Один из наших общих с нею знакомых сказал ей, что она хвалит всех наповал. Я ничего не знаю справедливее этого выражения, оно как нельзя лучше изображает всеразрушающий поток ее похвал, с корнем вырывающий всякое доброе мнение, какое могли бы иметь прежде о хвалимой ею особе.
Я умоляла ее именем той дружбы, которую она точно имеет ко мне, чтоб она нигде и никогда не хвалила меня, и сказала ей прямо, что чрезмерность ее добрых слов вредит всякому, что расхваленный ею человек чувствует себя убитым, уничтоженным, не рад жизни оттого, что на него смотрят с удивлением, не находя в нем ничего даже похожего на то описание, какое вы сделали об нем.
На другой день, как нарочно, я не имела времени зайти к госпоже С…вой поутру, а к вечеру уехала на дачу к князю Д…ву [ix] . Там я, кроме того, что имела удовольствие возобновить старое знакомство с семейством его, сделала еще несколько новых. Особливо мне очень приятно было узнать двух молодых графов К…х, сыновей моего бывшего начальника.
Общество старого князя Д…ва состоит и теперь так же, как состояло прежде, из людей образованных, с дарованиями и что еще реже и лучше дарований — с добрым сердцем и благородною душою. Никогда ни одного дурного человека не встречала я в радушном, светлом, теплом и веселом доме князя Д…ва. Многочисленная семья его во всем похожа на него: все они добры, ласковы и вежливы. Дочь князя, которую я знала еще, когда она носила волосы, завитые a la tirebouchon [x] и была очень миленькая, черноглазая брюнеточка четырнадцати лет, теперь дама, мать многих детей, и как была, так и осталась: святое добродушие. Свет, его примеры, богатство, почести не исказили ее прекрасной души — она все та же.
Я провела у них дней пять, жила в прекрасном маленьком чердачке, похожем на палатку, читала, гуляла по дачам, из которых Князева лучшая, ездила верхом на маленькой лошадке, которая имела дурную привычку скакать во весь дух на всякую гору, хотя б седок ее вовсе того не хотел, видела много дам, прогуливающихся верхами, и всегда уезжала от них далее: мне стыдно было, что у меня лошадка, а не конь боевой и что эта лошадка подчас может и унести меня, как Лерда Домбидейкса [xi] , совершенно против воли, что во всяком случае очень смешно, а для меня даже убийственно: может ли кто ожидать, что рука управлявшего некогда Алкидом не может справиться теперь с детскою лошадкою!
Приехав обратно в город, я узнала от своего мальчика, что госпожа С…ва присылала каждый день узнать, возвратилась ли я, и раза три приходила сама. Вот неугомонная женщина и неугомонная дружба ее! Надобно, однако ж, отправиться в Моховую. Говорят: старый друг лучше новых двух.
Молодая Т…ская — женщина редких достоинств: и добродушна и простодушна, как дитя. Я очень удивилась, увидя в мрачном угле, обитаемом госпожою С…вою, даму хорошего тона.
Видно, думала я, приятельница моя не увеличивала, по обыкновению, когда говорила, что имеет хорошие знакомства.
Т…ская очень хороша собой, недавно замужем и не имеет еще, как кажется, и двадцати лет от роду. К С…вой она приехала с мужем, молодым и прекрасным человеком. Я познакомилась с ними очень скоро.
— Ну, что, — спросила меня С…ва на другой день, когда я пришла к ней поутру, — что! Каковы Т…ские? Особливо она, что за ангельская душа! Что за…
— Постойте, ради бога, постойте! Дайте мне самой узнать их хорошие качества. Они приглашали меня приезжать к ним запросто, когда мне вздумается, и я хочу завтра идти к ним поутру.
— Подите, mon ami! Вы увидите, что это за ‘люди. Какой тон! Какой дом! Не их, но все равно: как меблирован! Одна мебель стоит двадцать тысяч! С каким вкусом сделана, великолепная мебель!
— Да утишится ли когда-нибудь восторг ваш! Впрочем, мебель, пожалуй, хвалите сколько угодно, потому что если она ровно двести раз будет хуже того, как вы ее опишете, то в этом еще никто ничего не теряет.
— С чего, однако ж, взяли вы ни в чем не верить мне? Да вот я сейчас докажу вам, что говорю правду. У меня есть одно такое кресло, как вся мебель у Т…ских.
— Как! В двадцать тысяч?..
— Не в двадцать тысяч, а только точно такое. Между тем как она пошла за ширмы, чтоб вытащить оттуда какие-то заветные кресла, я взяла шляпу.
— Ну, что теперь скажете? Не прелесть ли это! — говорила она, ставя передо мною кресла так, чтоб загородили мне дорогу к дверям.
— Правда, правда! Это в самом деле какой-то отрывок роскоши и богатства.
— То-то же! Не все же я хвалю очертя голову без пощады, наповал — любимые ваши выражения.
Она понесла в торжестве свои кресла на прежнее их место, говоря мне: ‘Не бегите же, не бегите! Куда вы? У меня кофе готов. Я жду гостей, ко мне приедут…’ Она сказала фамилии трех или четырех молодых людей, которых ожидала, и хотела было делать восторженное описание их наружности, ума, дарований, поступи, телодвижений… И я уже с отчаянием положила шляпу и села на стул, чтоб переносить эту пытку, как вдруг хвалимые вошли.
Вот уже пятый месяц, как я здесь. Наступила осень, вечера делаются долги и скучны. Хоть я и познакомилась с несколькими домами посредством молодой Т…ской, но мне очень трудно примениться к их образу жизни: мучительный вечер их, простой домашний вечер начинается в девять часов.
Девять часов! Пора, которую все мы, когда-либо обитавшие в лагерях и на биваках, привыкли считать порою священною. Мне кажется, я и теперь еще слышу важный и торжественный звук труб, играющих ‘Да исправится молитва моя!’, и в эту-то самую пору я должна одеваться, завивать волосы, свесть с ума своего мальчика поспешным требованием то того, то другого, с нетерпением оттолкнуть свою собачку, которая, встревожась безвременными сборами куда-то, ласкается, ложится ко мне на руки, жмется к груди и белою шерстью своею марает мой черный фрак. И для чего ж я делаю все это: одеваюсь, досадую, тороплюсь, отталкиваю? Для того только, чтоб ехать верст за шесть или за пять, верстою ближе или дальше, в какой-нибудь дом, где я через полчаса уже чувствую себя совершенно лишнею, потому что все или играют или танцуют. Играть я не люблю, танцевать как-то не приводится, да и было бы смешно: я должна танцевать с дамою! Какая ж из них пойдет со мною охотно? И в этом случае я тоже плачу им совершенною взаимностью. Нет, нет! На балах, вечерах не в своей тарелке я.
Первая часть моих Записок вышла и, как масло, расплылась повсюду, не принеся мне никакой прибыли, кроме нестерпимой скуки слышать, что всякий начинает и оканчивает разговор со мною не иначе, как о моих Записках, другой материи нет! Я — настоящее второе издание моих Записок, одушевленное.
Вторая часть тянется более трех месяцев, а первая давно уже красуется на столе у меня огромною грудою.
1-е генваря. Сегодня срок платить Кайданову за бумагу, кажется, более трех тысяч с половиною, а у меня, право, нет и четырехсот рублей! Что ж тут делать? Просить подождать мне кажется слишком унизительно и несправедливо. Если б он согласился взять книгами… у меня один только этот способ и есть расплатиться, предложу его. И как я в качестве должника не вправе назначать цены своей книге, то отдам ему на волю назначить самому.
Я уже никак не ожидала, чтоб Шат. дал мне более пяти рублей за экземпляр, и без малейшей тревоги сердца готова была отдать следующее число книг, но к счастию, дело обошлось иначе. Надобно отдать справедливость благородному С., что он не захотел пользоваться случаем получить большую половину моих книг менее нежели по четыре рубля, потому что я считала себя обязанною уступить бесспорно, за какую бы то ни было малую цену, только чтоб заплатить деньги, которым пришел срок.
С. дал Шат. по семи рублей с полтиною за экземпляр, и я так обрадовалась этой выгодной сделке, что с самым веселым видом смотрела, как брали со стола мои четыреста экземпляров и уносили вниз укладывать в сани господина Шат.
‘Надеюсь, вы сделаете мне честь, пожалуете ко мне откушать!’ — говорила мне одна очень любезная дама (вскоре после того, как первая часть моих Записок пошла гулять по свету). ‘Охотно. В котором часу вы обедаете?’ ‘В четыре. Я пришлю за вами карету, где вы живете?’ Я сказала.
Любопытные взоры всех гостей, какое-то невольное движение подойти ко мне ближе, поспешная встреча хозяйки, радушно взявшей мои руки и дружески пожавшей их, показали мне, что я желанный гость в этом доме, и вмиг рассеяли мое недоверие к себе и боязнь сделать или сказать что-нибудь невпопад.
Я осталась тут с час еще после обеда и не скучала, отвечая на расспросы дам, иногда довольно замысловатые.
‘Позвольте мне быть уверенной, что знакомство наше этим не кончится, вы много обяжете меня, если будете приезжать чаще. Мы все так полюбили вас. У меня редко бывает большое общество. Все это, что вы сегодня видели, мои родные: у меня круг семейный’. Это говорила хозяйка дома, провожая меня до дверей гостиной. Я хотела было уехать так, как уезжала пятнадцать лет тому назад, тихонько, не простясь, но постоянное внимание хрзяйки мне этого не позволило. Я уехала в той же карете, в которой приехала.
Хотела бы я знать, есть ли что-нибудь гаже и беспокойнее теперешнего извозчичьего экипажа (разумеется, дрожек), кому-то пришло в голову делать их без особливого места для кучера, и вышла простая длинная лавка, обтянутая сукном. Прежде это было не так. Наемный экипаж этот был покоен, красив и очень благородной формы, кучер сидел на приличном ему месте, а не на коленях у пассажира. Люди вечно перемудрят, выдумывать их страсть, и если не могут выдумать лучше, то начинают портить. Но остановиться на чем-нибудь хорошем — сохрани боже, надобно идти вдаль! Я поневоле обратила внимание на такую гадкую вещь, какою кажутся мне извозчичьи дрожки.
Меня застал дождь на дороге, и чтоб скорее спастись от него, я села на первые попавшиеся мне дрожки и от нечего делать всю дорогу замечала их невыгодность и несовершенство. У ворот госпожи С…вой я встала и, хотя в это самое время дождь пустился как из ведра, бодро перебежала двор. Моя приятельница едва не расшибла мне черепа в куски, поспеша распахнуть дверь, чтоб скорее впустить меня: ‘А… bon jour, mon ami! Mon bon ami [xii] . Где это вы были? Я посылала за вами Володю, посылала Финетту (горничная девка) — нет как нет! Нигде не могли найти вас!’ ‘Странно, в самом деле! Не могли найти в Петербурге! Это ведь так легко!’ ‘Ну полно, полно. Садитесь, у меня сегодня гости’. ‘Поздравляю вас, но когда ж их нет?’ ‘Ах, правда! Я так счастлива — у меня всегда люди!’
Я не была у госпожи С…вой с неделю. Этого отдохновения требовало здоровье мое: влажность адского жилища, где бедность и вместе ветреность заставили ее угнездиться, сильно стала действовать на мою физику: легкая боль в руке, которую я чувствовала еще дома, стала усиливаться до нестерпимости, и я постепенно теряла способность владеть ею.
В продолжение этого времени дама, присылавшая за мною карету, прислала опять звать меня на вечер: ‘У меня будут петь тирольцы, — писала она в записочке, — приезжайте послушать и сравнить их пение с тем, которое вы, верно, слышали в их родине, на их горах’. Я приехала. На этот раз общество было гораздо многочисленнее прежнего, снова была я дорогим гостем, снова милая хозяйка сжала мои руки в своих как нельзя более дружески. Снова любопытство и внимание всех были обращены ко мне одной, и опять дамы, делавшие мне замысловатые вопросы, стали делать их и, как видно, в угодность своим приятельницам о таких уже вещах, что я была в большом затруднении как ей отвечать. Долговременная привычка говорить и поступать сообразно своей роли в свете делала для меня вопросы их и смешными и дикими вместе. Я не понимала, как могут они решиться говорить мне подобные вещи.
Получа множество лестных приглашений и ласковый выговор от хозяйки, что забыла ее и что верно не вспомнила бы, если б она не прислала за мною, я простилась и уехала. Надобно бы на этом кончить. Это было второе посещение, но как же не поверить, когда держат руку, провожают до дверей и говорят: ‘Позвольте нам надеяться, что вы не будете уже так забывчивы и приедете к нам, как только можете скорее’.
— Что с вами, mon ami, что с вами — скажите, ради бога? — говорила госпожа С…ва, схватывая меня с испугом, как только я переступила через порог.
Я испугалась сама:
— А что?
— Да вы целую неделю не были у меня. Я думала, вы лежите при смерти больная!
— Да вы, кажется, успеете хоть кого уложить на смертный одр, если будете так пугать при входе. Я, право, думала, что вы уже видите на лице моем все признаки смерти: с таким ужасом вы бросились ко мне.
— Да как же не грех не прийти целую неделю! Разве так делают друзья?
— Делают иногда.
— Извините, никогда! Ну, да уж бог простит, вы теперь здесь, так все забыто. Расскажите ж мне, где вы были во все время? Кого видели? С кем познакомились?
Я рассказала.
— Вы пресчастливый человек, Александров! Все наперерыв хотят узнать вас, увидеть, познакомиться. Как бы я желала быть на вашем месте! Ну, кто ж были еще на этом вечере?
Я сказала фамилии тех, кого могла вспомнить. С…ва многих из них знала и захвалила насмерть.
Возвратясь домой, я нашла записку. Мальчик подал ее мне с каким-то необыкновенным глупо-торжественным видом.
— Что с тобою, Тишка?
— Приходили покупать ваши книги!
— А! Видно, и тебе наскучила эта розовая скала! Кто ж приходил?
— Не знаю.
— Почему ж ты думаешь, что это для покупки книг?
— Так сказал тот, кто был.
— Для чего ж ты не спросил, кто он таков?
— Так, что-то не пришло в голову.
— Умно!
Я стала читать записку и с первых слов увидела, что это не о книгах:
— Ты вздор говоришь, Тихон, тут совсем не о книгах пишут.
— Эту записку привезли две дамы в карете четверней. Они велели вам приехать к ним завтра, потому что они больны и никуда не выезжают…
Я услышала хохот у дверей — это была одна из моих родственниц:
— Как вижу, mon frere [xiii] , красноречие Цицерона ничто против витиеватого слога вашего Тишки! Я пришла звать вас гулять в Таврический сад, пойдемте, пожалуйста, нас большая компания, и все горят нетерпением вас видеть!
— И мне должно выступить напоказ!.. Увольте, ma soeur [xiv] … К тому же я не люблю гулять в Таврическом саду.
— Ах, что вы говорите! Это такая прелесть!
— Более чем прелесть: это рай, но я не люблю гулять в нем.
— У вас странный вкус!
— Может быть, но ведь вы знаете пословицу, что о вкусах спорить нельзя. Впрочем, я принимаю смелость думать, что мой вкус хорош: я люблю гулять там, где ни взору, ни воле моей нет преграды.
— Вы хотите невозможного: сады не бывают открытым местом. Их всегда огораживают!
— Ну, да на этот раз дело в том, что я не пойду с вами гулять! Прощайте, ma soeur, не удерживаю вас.
Кузина ушла, а я осталась разбирать записку, привезенную в карете четверней. Белые чернилы, дурное перо, которые не знаю где выискивали и подали приезжавшей даме, были причиной, что я не могла ничего понять из написанного, и так, оставя бесплодный труд разбирать неведомые письмена, предоставила завтрашнему дню решить эту задачу.
На другой день я оставалась дома часов до четырех, но никто не появлялся. Я взглянула печально на неколебимую громаду моих розовых книг и на последний золотой, который у меня оставался, и пошла на Васильевский остров, там было у меня старинное знакомство: вдова с двумя дочерьми и двумя же сыновьями. Первый раз еще пришло мне на мысль зайти к ним — и вот я отправилась.
Переходя Исакиевский мост, я увидела множество экипажей на площади против Академии художеств. На вопрос мой ‘для чего этот съезд?’ — отвечали, что сегодня можно смотреть картины. Я вспомнила, что еще не видала славной картины Брюллова ‘Последний день Помпеи’ и пошла за толпой.
Не моему перу описывать красоты этой картины. Как язык мой не имел выражения для чувств, так и перо не может передать их на бумаге. Я смотрела, дивилась, восхищалась и — молчала! Что можно сказать там, где все, что б ни сказала, будет мало?
От картины Брюллова нельзя идти в гости. Нельзя идти никуда! Лучше всего переехать Неву обратно и уйти в Летний сад.
Исполненная удивления к великому таланту славного художника, шла я задумчиво в свой обратный путь по широкой аллее Летнего сада. Визгливое восклицание: ‘Bon jour, mon ami’, раздавшееся вплоть подле моего уха, заставило меня вздрогнуть и остановиться: это была госпожа С…ва с своим Володею. ‘Куда вы идете? Пойдемте с нами в Академию художеств, мы идем туда смотреть картины’. ‘Я сейчас оттуда’. ‘Нужды нет! Воротитесь с нами. Пожалуйста, mon ami! Soyez si bon [xv] , сделайте это для меня, для вашей С…вой!’
Нечего делать! Я уступила, и на этот раз почти охотно: мне любопытно было слышать, какими именно выражениями будет она описывать несравненную картину Брюллова, и так я воротилась и пошла вместе с ними, ожидая каждую минуту, что она воскликнет: ‘Чудная картина! Видели вы ее?’ Но я напрасно ожидала этого, С…ва говорила во всю дорогу о параде и спрашивала меня, видела ль я его. ‘Не правда ли, как похож государь, наследник, все генералы, даже солдаты. Даже некоторые из зрителей чрезвычайно сходны!’ Я смотрела на нее с удивлением: ‘Да с кем же все они сходны? Что вы такое говорите, чего я не могу понять?’ ‘С кем? Странный вопрос! Разумеется, всякий сам с собою!’ Я замолчала.
Наконец мы пришли в Академию. Тут загадка объяснилась, и я увидела, что мы с госпожою С…вою не понимали друг друга: она говорила о параде-картине [xvi] , а я разумела парад настоящий. Прежде всего она потащила меня к своему кумиру — к этому параду и с восторгом рассказывала мне, кто именно изображен: ‘Вот государь! Боже мой, как живой! Вот наследник… что за ангел!..’ Надобно отдать справедливость искусству художника: величавый вид государя и прекрасная фигура наследника переданы на картине с величайшею точностию, о сходстве прочих лиц я не могла судить, потому что никогда не видала их.
‘Теперь пойдемте к чуду нашего века, к картине Брюллова ‘Последний день Помпеи’, — сказала я моей приятельнице, заметя, что восторг ее перед парадом начал утихать. — Пойдемте’. Вот мы перед картиною. Я опять молчу, но С…ва!.. Лучше было бы и ей тоже молчать. Молчание можно перетолковать, иногда очень выгодно для безмолвствующего.
Сегодня мне вовсе нечем заняться. Дня четыре уже прошло, как я была на вечере у госпожи Р. С. Поеду к ней, а то она опять скажет, что я забыла ее.
Собачка моя более обыкновенного ласкалась ко мне и как будто не хотела расстаться со мною этого вечера. Бедное маленькое существо, жизнь твоя безрадостна теперь. В самом деле, я никуда не могу брать ее с собою: она уже не молода, не имеет прежней увертливости и вмиг попадет под колесо. ‘Подожди, Амур, — говорила я, гладя белую шелковистую шерсть его, — подожди, друг мой верный, кончится когда-нибудь невзгода наша, и мы возвратимся на цветущие луга свои, где ты опять будешь бегать вволю’. Оконча утешительную речь своей собачке и поцеловав ее по обыкновению, я поехала провесть вечер у госпожи Р. С.
— Дома барыня?
— Дома.
Человек пошел доложить.
— Пожалуйте. Я вошла.
— Здравствуйте! Садитесь. Сюда не угодно ли, на диван.
Я села, немного удивленная тем, что меня уже не берут за обе руки, не пожимают их, не видно радостной улыбки на хорошеньком личике моей хозяйки. С минуту она искала, что сказать: