Глумовы, Решетников Федор Михайлович, Год: 1864

Время на прочтение: 231 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ
СОЧИНЕНІЙ
. М. PШЕТНИКОВА

ВЪ ДВУХЪ ТОМАХЪ.

ПЕРВОЕ ПОЛНОЕ ИЗДАНІЕ
ПОДЪ РЕДАКЦІЕЙ
А. М. СКАБИЧЕВСКАГО.

Съ портретомъ автора, вступительной статьей А. М. Скабичевскаго и съ библіографіей сочиненій . М. Pшетникова, составленной П. В. Быковымъ.

ТОМЪ ПЕРВЫЙ.

Цна за два тома — 3 руб. 50 коп., въ коленкоровомъ переплет 4 руб. 50 коп.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Изданіе книжнаго магазина П. В. Луковникова.
Лештуковъ переулокъ, домъ No 2.
1904.

Глумовы.

I.

Таракановскій чугунно-литейный и мдно-плавильный заводъ съ Круглой горы представляетъ видъ разбросаннаго шестиугольника. Какъ разъ подъ самой горой справа прудъ, а въ немъ есть два маленькихъ острова, поросшіе ивой, съ южной стороны вытекаетъ изъ пруда небольшая рчка, сперва скрывающаяся въ лсу, а потомъ праве идетъ по голой, покатистой мстности и точно убгаетъ въ гору съ сроватою почвою,— гору безъ лсовъ и кустарниковъ, какъ и гора Круглая. Немного лве, какъ будто подъ самой горой, а на самомъ дл въ полуверст отъ горы, построены дв четыреугольныя каменныя фабрики съ красными крышами, четыре длинныхъ зданія на заднемъ план, потомъ впереди фабрикъ плотина съ вешняками. Но эти фабрики кажутся довольно мизерными сравнительно съ остальною массою пестрыхъ и черныхъ домовъ съ высокими крышами и маленькими садиками, сплотившимися такъ тсно другъ съ другомъ, что трудно съ перваго раза найти въ этой масс какой-нибудь промежутокъ. Но это только для перваго впечатлнія. Если же постоять подольше и приглядться, то начинаетъ проясняться вотъ что: заводскіе дома построены большею частью на холмистыхъ мстахъ, перескаемыхъ ручейками, лтомъ высыхающими, а весною причиняющими своимъ разливомъ значительные ущербы въ домашнемъ хозяйств таракановцевъ. А такъ какъ холмы никто не трудился сравнивать и они, согласно законамъ природы, устроились какъ пришлось, то отъ этого происходитъ то, что съ горы нельзя различить промежутковъ между домами. Здсь не мшаетъ еще прибавить, что когда на гор существовала будка, то ни одинъ караульный не могъ положительно сказать въ случа пожара, чей горитъ домъ, потому что ему казалось всегда пламя не въ томъ мст, гд оно было. Это недоумніе объясняется безалаберной кучей строеній. Почти въ середин массы домовъ виднется голубая церковь, около церкви лсъ, праве виднется что-то похожее на всы, потомъ длинное одноэтажное блое зданіе съ садомъ, рынка же на площади вовсе не видать. Берега пруда съ правой стороны высокіе, крутые, потому что, какъ говорятъ таракановцы, гора Круглая пустила по правому берегу пруда отростокъ. Этотъ отростокъ, впрочемъ, иметъ на себ густой сосновый и березовый лсъ, куда лтомъ бдные таракановцы ходятъ за малиной, а богатые здятъ пить чай, закусывать, однимъ словомъ — благодушествовать подъ зеленью. Особенныхъ видовъ въ правой сторон нтъ: лсъ и лсъ, то горы, поднимающіяся высоко, то холмы, чуть-чуть виднющіеся въ промежуткахъ лса, то гд-нибудь лсъ горитъ,— и вся эта масса съ лсомъ и горами наконецъ точно упирается въ небо, какъ будто тутъ ей и конецъ. Налво же къ пруду выходятъ огороды съ банями безъ крышъ, построенными ближе къ пруду для того, чтобы лтомъ было удобне изъ бани окунуться въ воду, а зимою на берегу пруда охладиться, что, впрочемъ, многимъ дорого обходится, потому что съ пруда часто дуетъ рзкій холодный втеръ…
Заводъ, вмст съ людьми, принадлежитъ частному лицу (мы взяли нсколько лтъ назадъ). Поэтому у обитателей завода особый характеръ, отличительный отъ другихъ человческихъ разрядовъ тмъ, что мужчины — преимущественно рабочіе на завод: рабочіе въ рудникахъ, рабочіе въ лсахъ, рабочіе на фабрикахъ. За эту работу въ старое время они получали провіантъ, имли покосы, на господскій счетъ строили дома и пользовались нсколькими свободными днями въ году. Вс они управлялись своимъ начальствомъ, тоже крпостными людьми, начальниковъ у нихъ было много: десятникъ, сотникъ, нарядчикъ, штейгеръ, урядникъ, приказчикъ. Послднихъ бывало и по два въ завод, и они были главными рычагами всего заводскаго дла. Выше приказчика былъ управляющій, служившій заводовладльцу по найму и замнявшій своею личностью владльцевъ, которые на заводъ никогда не заглядывали. Случалось, что господа длали управляющими и своихъ крпостныхъ, но рдко. А такъ какъ надъ рабочими постоянно существовало свое начальство, крпостное, то у таракановскаго заводоуправленія существовали свои домашніе законы — словесныя или письменныя приказанія и наставленія. Тсно связанные съ внутренней обстановкой жизни рабочаго люда, эти законы вошли въ обычай каждаго человка, который ни возражать имъ, ни противиться не смлъ, а даже самъ, въ семейномъ своемъ быту, примнялъ эти законы къ длу.
Таракановцы — народъ рабочій, и чмъ они отличаются отъ другихъ рабочихъ, такъ это разв тмъ, что въ прежнее время они должны были работать всякую работу, гд и что имъ дадутъ. Мало-по-малу у таракановцевъ сложился характеръ, состоящій въ томъ, чтобы надуть свое крпостное начальство, выйти сухимъ изъ воды, сгрубить кому угодно, осмять того, кто поддается, обругать въ сердцахъ того, кто больно жметъ, работать подобно машин и въ свободное время отводить горе за водкой или пивомъ въ дружеской компаніи, въ которой можно и подраться. Отъ этого и оттого, что рабочіе работаютъ по нскольку человкъ вмст, у нихъ существуютъ товарищества, основанныя на томъ общемъ интерес, чтобы работать вмст, пить вмст, жить дружно, въ случа промаха кого-нибудь изъ товарищей, напримръ въ краж чугуна, мди, въ порубк лса, не выдавать своего,— на основаніи того заключенія, что крпостное начальство, желая откупиться на волю, воруютъ гд сотнями рублей, а гд и больше. Не мшаетъ замтить, что большинство рабочихъ были раскольники, и хотя со временемъ раскольники слились съ православными, но и теперь еще можно найти настоящихъ раскольниковъ на Козьемъ Болот, у нихъ сложился своеобразный заводскій взглядъ на разныя вещи, не говоря уже о предразсудкахъ и разныхъ суевріяхъ. Книгъ никто изъ рабочихъ не читалъ, потому что книгъ не было, да если бы и были, то читать умли немногіе, выучившіеся самоучкой, и поэтому у таракановцевъ существовала съ испоконъ вку практика, а о теоріи они и понятія не имли. На основаніи вотъ этой-то практики они и строили разныя убжденія, заключенія и мннія, а какъ практика все-таки вертлась на томъ, чтобы работать, потому что безъ работы голоднымъ насидишься, то каждая рабочая артель горячо отстаивала свое занятіе: кайловщикъ, рабочій въ рудникахъ, хотя и ненавидлъ свое занятіе, потому что оно очень тяжело и уноситъ много здоровья, однако не любилъ слесаря, подзадоривалъ на драку куренного рабочаго и водилъ вообще компанію съ рудничными рабочими, слесарь, человкъ большею частью работающій дома, съ презрніемъ относился къ фабричному рабочему и подзадоривалъ на драку портного или сапожника, надясь въ то же время на свою силу и ловкость, и т. д.
Женскій полъ занятъ преимущественно хозяйственными домашними длами, рожденіемъ и кормленіемъ дтей. Зная, что мужъ въ дом глава, хозяинъ и кормилецъ, жена боится въ чемъ-нибудь огорчить мужа, потому что хоть какъ ни дери горло (а таракановскія женщины очень голосисты), а съ мужемъ не справишься. Но все-таки нельзя сказать того, чтобы таракановская женщина была забита въ конецъ. Правда, ея умственное развитіе останавливается при выход замужъ или при рожденіи второго ребенка, но вдь и мужья тоже недалеки въ умственныхъ способностяхъ, хотя далеко превосходятъ женщинъ доказательствами, называя притомъ женскій языкъ балалайкой. Стоитъ только послушать, какъ соберутся три женщины и о чемъ-нибудь разговариваютъ, мало того, что он голосятъ безъ умолку, нтъ, каждой хочется перекричать остальныхъ, ввернуть такое слово, чтобы остальныя рты разинули, и хорошо еще, если он не передерутся, а между тмъ весь этотъ крикъ происходитъ оттого, что каждой хочется показать другой, что и она умна, и что мужъ ея не пшка какая-нибудь, или что у нея, слава Богу, не одинъ ребенокъ. Мало этого: мужъ, не посовтовавшись съ женой, не заведетъ чего-нибудь для хозяйства, не дастъ денегъ въ долгъ, не позоветъ гостей на праздникъ. Кром этого, такъ какъ т мужья, которые работаютъ въ рудникахъ, домой возвращаются черезъ недлю или черезъ дв недли, а т, которые работаютъ на фабрикахъ,— поздно вечеромъ, то жены въ домахъ длаются полными хозяйками, и мужья, возвратившись домой, не имютъ права вмшиваться въ женское хозяйство, такъ напримръ, если пропадетъ корова — дло женское, мужъ только побранитъ жену за слабый надзоръ, то же и съ курицами, и съ овечками, пропади же лошадь въ отсутствіе мужа — мужъ здорово исколотитъ жену, потеряйся сапогъ или шило — жен быть битой. И все это объясняется очень просто: мужъ — хозяинъ всего своего имущества и изъ любви къ жен предоставляетъ ей право не только безапелляціонно распоряжаться хозяйствомъ, но и, такъ сказать, даритъ ей для забавы корову, курицъ и овечекъ, отъ которыхъ большею частью пользуются его дти. Уметъ она владть коровой — владй, а не уметъ — сама виновата, пропала — покупай на свои деньги.
Занятій у обоего пола таракановцевъ очень много, но эти занятія обезпечиваютъ ихъ кое-какъ. Работать на сторону приходится очень немногимъ мужчинамъ, а женщины работаютъ только на свои семейства, да и то, какъ говорится, бгаетъ, бгаетъ — вс ноги обгаетъ, еле-еле до постели доберется. Жизнь женщины на завод все равно что колесо, медленно двигающееся, и только разв какой-нибудь важный, выходящій изъ ряда обыкновенныхъ, случай явится въ какой-нибудь день,— только тогда это колесо пріостановится не надолго. Зато и бываетъ же отдыхъ этому колосу,— такой, гд женщина не только вполн являетъ себя хозяйкой дома, по даже длается госпожой надъ всмъ домомъ.— Это заводскіе праздники.

II.

Много разныхъ Глумовыхъ въ таракановскомъ завод: Глумовъ приказный въ главной заводской контор, есть Глумовъ портной, есть Глумовъ нарядчикъ, пятокъ другихъ Глумовыхъ уже находится на споко, а пять еще находится въ работахъ или въ самомъ завод, или въ другихъ заводахъ, подвдомственныхъ таракановскому, и большинство этихъ Глумовыхъ въ родств между собою не состоитъ. Но вс эти Глумовы — ничто въ сравненіи съ извстнымъ родомъ Глумовыхъ,— родомъ Якова Петровича. Вотъ этихъ-то Глумовыхъ знаетъ почти весь заводъ, начиная съ маленькихъ ребятъ. Потомки Якова Глумова гордились своимъ предкомъ, потому что онъ сумлъ одинъ поставить крестъ на соборную колокольню губернскаго города. Дло было такъ: Яковъ Глумовъ обладалъ порядочной силой и ловкостью, онъ занимался преимущественно постройкой домовъ. Пристрастившись къ этому занятію, онъ ушелъ на заработки, и вотъ въ губернскомъ город ему представился случай отличиться: нужно было поставить крестъ на соборной колокольн. Вс рабочіе, участвовавшіе при построеніи собора, затруднялись поднять крестъ на колокольню, недоразумніе состояло въ томъ, какимъ образомъ подняться по шпицу, имющему вверху пространства дв четверти ширины. Другое бы дло — изъ нутра продть, но изъ нутра неловко, да и одному не справиться, а двоимъ тсно. И странное дло: четыре человка занимались обивкой шпица, но никто изъ нихъ, кром Якова Глумова, не ршился исполнить такое трудное дло, потому что всякій боялся: ну, какъ слетитъ сверху! Колокольня стояла два мсяца безъ креста, начальство вызывало охотниковъ, предлагало большія деньги, но желающихъ не являлось, а Яковъ Глумовъ — еще за два мсяца хваставшійся товарищамъ и горожанамъ на работ, въ питейныхъ и на рынк, что какъ ни помаются, а безъ него не подымутъ креста — помалчивалъ. Онъ былъ человкъ гордый и ждалъ, что за нимъ придутъ, ему поклонятся. И онъ не ошибся. Явился архитекторъ, разсыпался въ любезностяхъ, наговорилъ кучу вздору и сталъ упрашивать Глумова. ‘Нтъ’, отвчалъ Глумовъ, ‘я — человкъ семейный и за што же я стану жизнь свою губить?’ — ‘Пять тысячъ назначено тому, кто подниметъ крестъ’.— ‘Я раз пять тысячъ стою своимъ дтямъ: дти отъ меня науку только-что начали приматъ’. Наконецъ уломали кое-какъ Глумова взяться за дло. Назначенъ былъ день, народу къ собору собралось чуть ли не весь городъ, да еще прізжихъ сколько понахало. Лса съ колокольни еще не были убраны до колоколовъ, а выше — лсовъ не было. Крестъ стоялъ у перилъ. Но Якова Глумова не было. Наконецъ явился и онъ. Это былъ низенькій человкъ, съ блднымъ лицомъ, одтый очень просто. ‘Четыре человка со мной!’ — крикнулъ Яковъ Глумовъ, гордо озирая праздную толпу,— и пошелъ. Черезъ полчаса онъ былъ на колокольн, полчаса его не было видно, черезъ часъ онъ явился на колокольн и кричалъ стоявшимъ на лсахъ рабочимъ: ‘привязывайте крестъ!’, но такъ какъ они возились долго, то онъ спустился самъ и самъ обвязалъ крестъ, какъ нужно. Потомъ онъ привязалъ крестъ на спину и, гд задвая за крышу, гд по веревк, въ полчаса добрался до шпица. Отдохнувъ немного, онъ въ пять минутъ очутился на верхушк шпица и слъ, какъ ни въ чемъ не бывало. Это очень удивило народъ. Когда же онъ спустился со шпица, его осыпали разспросами: какимъ образомъ могъ онъ сидть на шпиц, но онъ отвчалъ: ‘это дло мое’. Собравъ много денегъ, Глумовъ сталъ гулять, и хотя городское начальство сначала поблажало герою, но наконецъ дурачествамъ Глумова не было границъ, и его принуждены были послать въ таракановскій заводъ, гд онъ еще больше сталъ безчинствовать, на основаніи того, что онъ — герой и героемъ его прозвали большіе люди.
Этотъ Глумовъ, какъ говорятъ, сгорлъ съ вина, и посл его смерти не осталось ни копйки денегъ сыновьямъ и дочерямъ.
Сыновья Глумова пошли въ отца, но имъ, подобно отцу, героями не случилось быть, а приходилось пользоваться отцовской славой, на основаніи которой одинъ изъ братьевъ былъ даже выбранъ Козьимъ Болотомъ въ старшины, т. е. въ начальники надъ раскольниками, но это начальство продолжалось недолго: его посадили въ острогъ и сослали въ каторжную работу за какое-то преступленіе.
Въ настоящее время существуютъ въ Таракановскомъ завод внуки Якова Глумова: Тимофей Глумовъ, Маланья Степановна съ дочерью Прасковьей и двумя сыновьями, Ильей и Павломъ.
Живутъ они въ Козьемъ Болот, въ десятомъ дом по лвую руку. Здсь кстати замтить, что новыхъ домовъ тутъ не строятъ на томъ основаніи, что съ новымъ домомъ много хлопотъ, да и у рабочаго человка очень немного свободнаго времени, которое идетъ на починку сапоговъ или кое-какихъ поправокъ, нанять же для этого плотника не на что. Кром этого рабочіе, на старости лтъ обратившіеся въ раскольниковъ, такого мннія на счетъ новинъ, что строить новый домъ и грхъ, и гордость,— потому что, какого мннія будутъ остальные товарищи: осрамятъ и будутъ грызть всю жизнь. Подобный случай дйствительно былъ. Одинъ рабочій сломалъ ветхій домъ, находившійся ближе къ фабричному порядку, зиму онъ прожилъ въ избушк, выстроенной въ огород, а на другое лто выстроилъ домъ съ избой и комнатой. Вс обитатели Козьяго Болота корили его, называя отщепенцемъ, т. е. отдлившимся отъ нихъ, и тмъ, что онъ на показъ себя выставляетъ, желая уврить всхъ, что онъ — человкъ богатый и на прочихъ плюетъ. Рабочій не находилъ покою нигд, жену его еще больше ли, ничего ей не давали въ долгъ, а если она по простот своей давала кому-нибудь муки, квасу или соли, то ей долгъ не возвращали, считая мужа ея богатымъ человкомъ, наконецъ домъ этотъ во время страды сожгли, и рабочій переселился въ солдатскій порядокъ {Порядкомъ называется часть завода, имющая свое особое мірское управленіе — нчто въ род отдльной деревни.}.
Какъ бы то ни было, рабочіе Козьяго Болота не жалуются на ветхость своихъ жилищъ, а каждый свою избушку утыкаетъ мохомъ или паклею, преимущественно мохомъ, потому что ни у одного таракановца нтъ ни пашенъ, ни полей, на которыхъ бы росъ ленъ, и подпираетъ въ случа надобности бревешкомъ. И такихъ полуразвалившихся домишковъ, какъ домъ нашего героя Глумова, въ Козьемъ Болот не мало.
Настоящихъ хозяевъ въ дом Глумовыхъ въ конц пятидесятыхъ годовъ было двое: Игнатій и Тимофей Петровичи Глумовы.
Оба брата разнились другъ отъ друга родомъ занятій и характерами. Игнатій былъ грубъ и золъ и вроятно поэтому работалъ въ рудникахъ, а Тимофей былъ мягокъ, угождалъ мелкимъ начальникамъ, терся то при полиціи, то при лазарет и наконецъ попалъ въ караульные на гору, гд въ то время существовала караушка, замнявшая на завод каланчу, хотя въ сущности ея назначеніе состояло въ томъ, чтобы отбивать часы, т. е. смны рабочихъ.
Несмотря на то, что Игнатій Петровичъ былъ золъ и грубъ съ мелкими начальниками, въ род штейгеровъ и нарядчиковъ, въ товарищескомъ кругу онъ былъ добрйніее существо. Сочувствуя каждому человку въ томъ, что положеннаго урока такому-то рабочему не исполнить, онъ всегда поддерживалъ мнніе, что не дурно было бы посбавить уроковъ, но это мнніе не приводилось въ исполненіе, потому, какъ говорятъ заводскія бабы: ‘рабочіе только на словахъ бойки, а коснись дло на лицо, у нихъ и каша во рту застыла’. И разсужденіе это довольно мтко характеризуетъ трусость рабочихъ. Такъ Игнатій Петровичъ, бывши душой рудничнаго общества на работахъ, въ рудничной изб, въ питейныхъ домахъ, въ гостяхъ, нердко подговаривалъ товарищей подать просьбу управляющему объ уменьшеніи урочныхъ работъ, товарищи голосили, хорохорились, но на другой день вся вчерашняя храбрость исчезала, и они, махая руками, говорили: ‘наплевать! Ужъ коли старики наши эти порядки не могли измнить, такъ намъ ли ужъ соваться съ свинымъ рыломъ въ золотую лохань?’ Одинъ только Игнатій Петровичъ не измнялъ своего мннія. Онъ разъ утромъ, посл праздника, опохмелившись съ товарищами, уговорилъ ихъ подписать прошеніе управляющему,— прошеніе, написанное очень красно заводскимъ учителемъ, Петромъ Савичемъ Курносовымъ. Прошеніе это было подано лично управляющему. Стали спрашивать подписавшихся, и только двое съ Игнатіемъ Петровичемъ высказали свои жалобы, а остальные, боясь наказанія, или молчали, или говорили: ‘мы такъ, мы ничего’… Само собой разумется, что изъявившимъ претензію пришлось не легко, такъ что Игнатію Петровичу не привелось уже быть повышеннымъ въ рабочей іерархіи, хотя онъ былъ изъ лучшихъ работниковъ, онъ такъ и умеръ рабочимъ на рудник. Курносовъ же потерялъ учительское мсто.
Въ домашнемъ быту Игнатій Петровичъ былъ, но выраженію хозяекъ, золотой человкъ. Дйствительно, узжая на рудникъ, находящійся отъ завода во ста пятидесяти верстахъ, и проработавъ тамъ почти безъ отдыха дв и три недли, онъ возвращался домой измученнымъ, и жена его, Матрена Степановна, любившая его нжно и занимавшаяся на завод леченіемъ больныхъ, ухаживала за нимъ, какъ за ребенкомъ, не возражала на его грубыя рчи, и если когда и случались сцены, такъ это разв тогда, когда онъ приходилъ домой пьяный, садился на лавку и начиналъ ругаться, начиная съ десятника и постоянно оканчивая своей женой и дтьми, воображая, что въ отравленіи его жизни вс участвуютъ. Жена въ это время сидла противъ него и доказывала ему, что онъ самъ виноватъ, потому что понапрасну деньги пропиваетъ, и хотя думаетъ, что ему весело теперь, да все-таки работалъ онъ на рудник не въ послдній разъ. Игнатій Петровичъ хотя и возражалъ на эти бабьи разсужденія, но уже поворачивалъ свои ругательства совсмъ въ другую сторону и потомъ скоро засыпалъ. Съ женой вообще онъ обходился хорошо, дтей не обижалъ.
Хвастался Игнатій Петровичъ, только лежа на постели: ‘али я не Глумовъ? и пьянъ, и сытъ, и въ своемъ дому на кровати лежу… Вотъ гд жизнь! А сойди я съ кровати — я скотъ, ничтожная тварь’… Совсмъ другое дло — Тимофей Петровичъ. Этотъ еще въ дтств слылъ за дурачка, но когда онъ достигъ совершеннолтія, товарищи стали замчать, что этотъ дурачокъ себ на ум, и въ насмшку говорили, что глумовская порода хоть на комъ-нибудь изъ ея роду да проявитъ себя чмъ-нибудь особеннымъ. Яковъ Глумовъ славу пріобрлъ долголтней опытностью и практикой, вотъ вс замчаютъ на потомкахъ Глумовыхъ переворачиваніе этой славы только въ другую сторону: сколько былъ славенъ Яковъ Глумовъ, столько же ничтожны теперь его потомки, и все это происходитъ отъ гордости. Такъ объясняли таракановцы, но ничего этого не понималъ или не хотлъ понять Тимофей Петровичъ. Идея у него была такая: ссориться со штейгерами и прочею дрянью не стоитъ, нужно ласкаться къ нимъ и угождать имъ. Онъ такъ и дйствовалъ, и его жаловали больше другихъ, хотя онъ почти всегда или сидлъ безъ дла съ трубкой въ зубахъ, или перехаживалъ отъ одной кучки къ другой, забавляя рабочихъ остротами, прибаутками, одной очень смшной псней, за которую ему дали названіе ‘медвжьяго вожака’. И это названіе мало того, что превратилось въ поговорку, но рабочіе еще спрашивали его постоянно: ‘а скоро ли, Тимошка, кривая ножка, ты медвдя намъ будешь показывать?’. На это Тимофей Глумовъ только хохоталъ или говорилъ смясь: ‘а что, разв не хорошо съ медвдемъ ходить?’ — и начиналъ приплясывать и припвать: ‘а гри-дю-грю, да гри-де-грю, дя-гри-де-гри!!’, сопровождая эти слова смшными жестикуляціями, которыя до слезъ и коликъ смшили толпу, а нкоторые даже сами принимались размахивать руками. Нельзя сказать положительно: эти ли насмшки товарищей надъ Тимофеемъ Петровичемъ, или у него дйствительно была мономанія, только на двадцать четвертомъ году своей жизни онъ промыслилъ себ маленькаго медвжонка, и какъ же онъ ухаживалъ за нимъ! Не пьетъ, не стъ до тхъ поръ, пока его пасынокъ, какъ онъ называлъ медвжонка, не развалится и, хоть ты бей его, не встанетъ съ мста. Онъ даже и спалъ недалеко отъ пасынка, который былъ, впрочемъ, привязанъ за одинъ уголъ сарая, выходящаго въ огородъ. Сначала этотъ медвжонокъ наводилъ страхъ на семейство Глумовыхъ, такъ что въ огородъ не только дти, но и женщины боялись идти, но потомъ, хотя и привыкли къ нему,— медвжонокъ ни на кого не кидался, жралъ помногу ржаного хлба и никому не надодалъ,— да только медвжонокъ со временемъ сталъ пошаливать, въ род того, что въ отсутствіе Тимофея Петровича перегрызалъ веревки и бгалъ по грядамъ безъ зазрнія совсти и даже разъ испугалъ самого Игнатія Петровича, только-что вышедшаго изъ бани освжиться. Тогда Тимофея Петровича стали гнать изъ дому, въ противномъ же случа грозили убить его пасынка. Пошелъ Тимофей Петровичъ по заводу, медвдя съ собой потащилъ за веревочку. Народъ старый, молодой и малый валитъ за нимъ и хохочетъ.
— А ну-ка, Тимошка, покажи фокусъ-покусъ!..
— Какъ твоя барыня капусту въ огород воровала!
— Ой, насмшилъ этотъ Тимошка! Хо-хо! глядите, медвдь его назадъ претъ.
Съ этимъ медвжонкомъ Тимофей Петровичъ осрамилъ себя на весь заводъ. До сихъ поръ онъ только кормилъ его, а такъ какъ объ ученіи его раньше не думалъ, то теперь на вс приказанія плясать и показывать фокусы-покусы медвжонокъ только мычалъ или лежа сосалъ лапу.
Народъ хохоталъ надъ Тимошкой, и тутъ же одинъ рабочій сложилъ псню такого рода, что въ завод появился цыганъ съ медвдемъ, вывелъ этотъ цыганъ медвдя къ народу, плясать заставлялъ, да вмсто медвдя самъ до того наплясался, что лишь кое-какъ до перваго кабака добрался.
Посл этого Тимофей Петровичъ не чудилъ и, въ качеств непремннаго работника, исполнялъ разныя должности: былъ онъ и при лазарет сторожемъ, былъ и казакомъ при полиціи, и всюду слылъ за дурака, которому только и занятія, что быть на побгушкахъ, такъ какъ у него ноги казенныя.
Среда, въ которой онъ проводилъ жизнь, была какъ-разъ по характеру Тимофея Петровича. Изъ товарищей его многіе были отъявленные плуты, и хотя самъ онъ прежде плутомъ не былъ, но каждый про себя думалъ, что такого плута рдко гд сыщешь, эта среда сдлала его пьяницей, взяточникомъ и даже воромъ. Вотъ за одно воровство его и сослали на Круглую гору быть караульщикомъ денно и нощно. Это было самое тяжелое наказаніе на таракановскомъ завод.
И дйствительно, какое нужно наказаніе рабочему, которому ни почемъ розги, который привыкъ работать въ рудникахъ? Отдать въ солдаты?.. Но заводоуправленіе лишится одной рабочей силы, да и за что давать негодяю жизнь лучше заводской? Вотъ оно придумало устроить на гор будку, поставить около будки столбъ, на верху столба сдлать подобіе крыши, подъ крышей повсить десятифунтовой колоколъ и назначить буяна или мошенника, котораго не берутъ ни розги, ни рудники, сторожить заводъ съ тмъ, что этотъ сторожъ можетъ отлучаться съ горы въ заводъ разъ въ сутки, а именно посл полуденной смны. Отлучка эта заключалась въ томъ, что сторожъ обязанъ явиться въ полицію для того, чтобы показать себя и потомъ запастись провизіей.
Но какъ исполнялъ свою должность Тимофей Петровичъ! На первый день онъ перевелъ висвшіе въ его избушк стнные часы на цлыя полсутки и ударилъ смну, на другой день забилъ въ набатъ. Но это не сошло ему даромъ, и какъ онъ потомъ ни изощрялся, а долженъ былъ исполнять свое дло. Однако же исполнялъ свою обязанность съ грхомъ пополамъ. Въ первый мсяцъ онъ отбивалъ часы, какъ встанетъ, потому что часы стояли и поправить ихъ въ завод было некому, потому что часовой мастеръ не брался ихъ чинить, а новые часы начальство не хотло купить. Впослдствіи Глумовъ пропилъ и эти часы, т. е. заложилъ въ кабак, и донесъ полиціи, что въ его отсутствіе часы украли. Глумовъ, какъ и вс рабочіе, пробуждался въ четыре часа, поэтому утромъ онъ рдко ошибался: иногда разв отбивалъ часы часомъ раньше или часомъ позже, что, впрочемъ, ему въ вину не ставили. Потомъ онъ ковырялъ сапоги, т. е. клалъ заплаты на худые сапоги, взятые въ починку отъ рабочихъ. Такимъ образомъ, занимаясь починкой сапоговъ, Глумовъ не глядлъ на заводъ, отговариваясь тмъ, что пожаровъ въ завод давно не бывало. Потомъ онъ затапливалъ желзную печь, варилъ что-нибудь и ложился спать, и какъ только выспится, выйдетъ къ столбу, если есть солнышко, то ляжетъ на одну половину крыши — сверную, служащую часами по черточкамъ, сдланнымъ на ней: если солнышко лтомъ дошло до пятой черточки — двнадцать часовъ, зимой до второй — тоже двнадцать — онъ бьетъ часы, а потомъ идетъ подъ гору въ заводъ, гд частенько проспитъ не только вечернюю смну, но и цлую ночь. Въ ненастную погоду онъ отбивалъ смну по своему усмотрнію, и за это его ругали рабочіе, потому что однимъ приходилось работать дольше другихъ, и т, которые работали больше, проклинали Глумова и въ глаза называли его взяточникомъ.
Заводское начальство только сперва строго преслдовало Тимофея Петровича, но потомъ какъ будто совсмъ забыло о существованіи на гор избушки съ Глумовымъ, потому что управляющимъ приказано было завести часы на церкви, и эти часы отбивали смну. Но сторожъ туда попался не лучше Глумова.
Рабочіе считали Тимофея Петровича за полоумнаго и постоянно дразнили его тмъ, что онъ ничто. Трезвый Глумовъ отмалчивался, но пьянаго его трудно было уврить, что онъ ничего не значащій человкъ. Сдлавъ руки фертомъ, выпятивъ правую ногу впередъ, онъ доказывалъ всмъ, что онъ самъ себ господинъ.
— А гд твое господство?— спрашивали его рабочіе.
— А избушка на гор.
— Эхъ, ты! А ты вотъ что скажи намъ: не срамъ это Якову Глумову, что его потомки на гор съ чертями живутъ?..
Разъ, это было на третій день Успеньева дня, утромъ, именно въ то время, когда надо пдти на работы, раздался на гор набатный звонъ. Таракановцы перепугались, многіе кидались изъ улицы въ улицу, сломя голову, какъ говорится, многіе всползли на крыши,— дыму нигд не видать, и никому въ голову не приходитъ взглянуть на гору. Вдругъ одинъ подростокъ кричитъ:
— Глядите, Тимошка Глумовъ горитъ!
Мало-по-малу вс бывшіе на крышахъ стали глядть на гору, и каждый хохоталъ и дивился премудрости Тимофея Глумова: избушка горла, а самъ Глумовъ, стоя у столба, позванивалъ. Полицейское начальство глядло изъ оконъ фабрики и кричало Глумову:
— Въ полицію!
— Погибаю!— кричалъ Глумовъ, что было силы, и не переставалъ трезвонить.
На прудъ выплыло много лодокъ, лодки были полны любопытными. Избушка горла ярко, а такъ какъ втру не было, то дымъ поднимался столбомъ къ верху.
— Спасайте!— кричалъ Глумомъ.
Начальство хохотало. Вотъ на Тимошк вспыхнула рубаха, но онъ ее въ мигъ сбросилъ.
Такъ онъ безъ рубашки и пришелъ на фабрику къ начальству.
— Ты зачмъ сжегъ избу?— спросили его.
— Видитъ Богъ, не я…— отпирался Глумовъ.
Начальство разсудило, что Глумовъ хитрый проходимецъ — избу зажегъ и чуть самъ не сгорлъ, исполняя свою обязанность, и дало ему, какъ полоумному, чистую отставку съ половиннымъ провіантомъ.
Это было въ тотъ годъ, какъ умеръ Игнатій Петровичъ. Съ тхъ поръ Тимофей Петровичъ живетъ въ отцовскомъ дом съ семьею брата и попрежнему занимается починкой сапогъ. Но главное его занятіе состоитъ въ томъ, чтобы стащить изъ фабрики или магазина все, что плохо лежитъ, и это краденое онъ сбываетъ у заводскихъ кузнецовъ, которые между прочимъ занимаются и торговлей, какъ въ самомъ завод, такъ и въ горномъ город.

III.

Хозяйствомъ Глумовыхъ прежде заправляла Маланья Степановна, женщина всми уважаемая въ Козьемъ Болот за то, что она была миролюбиваго характера, нрава кроткаго и, главное, умла лечить отъ всякихъ болзней травами, часть которыхъ она собирала сама то въ болотахъ, то въ лсахъ, а часть покупала у докъ — таракановскихъ торгашей. Знала ли она въ точности, чмъ боленъ такой-то или такая-то, разъяснить довольно трудно, но вс знали, что науку лечить она переняла отъ своей бабушки, которая очень любила ее и, желая дать ей какое-нибудь независимое ремесло, чтобы она могла имть свои деньги, изучила ее еще при себ лекарскому искусству. Однако, какъ бы то ни было — умирали ли больные отъ ея леченья или выздоравливали, но она, какъ и бабушка ея, была въ слав, и ее почти вс больные Козьяго Болота и Медвдки приглашали къ себ, какъ свою лекарку,— потому свою, что въ каждомъ порядк была непремнно своя знахарка, и заводскіе привыкали постоянно къ одной, не подрывая доходовъ другой. Но вдругъ сосди и пріятельницы Маланьи Семеровны стали замчать, что ‘наша лекарка какъ будто немножко рехнулась въ разсудк’. И этого имъ было достаточно на первыхъ порахъ, чтобы потолковать о всхъ качествахъ Маланьи Степановны, и въ числ этихъ качествъ стали отыскивать въ ней дурныя стороны, потому что, какъ они понимали, полоумнымъ человкомъ чортъ шутитъ. Изъ боязни ли этого чорта, или по недоврію къ знахарк, но Маланью Степановну стали рже приглашать къ себ, а потомъ пугали ею своихъ ребятъ и совсмъ отшатнулись отъ нея. На самомъ же дл сосдки и пріятельницы Маланьи Степановны не понимали, въ чемъ дло. У Маланьи было три сына и дочь, изъ которыхъ она особенно любила старшаго, Егора: этого-то сына извели работа и наказанія. Ей было горько, она долго плакала, совтовалась съ мужчинами и женщинами, сочиняла прошенія и хлопотала, но когда не могла найти справедливости у заводскаго начальства, то впала въ безпамятство и длала часто не то, что бы слдовало.
Но это еще ничего. А вотъ умеръ ея мужъ, она, вмсто того чтобы заботиться о похоронахъ, неизвстно куда скрылась, и только черезъ мсяцъ привезъ ее казакъ въ домъ связанную, но какую… лицо ея было избито, въ грязи, руки искусаны, глаза дикіе. Она то хохотала, то ругалась. Съ полулюбопытствомъ и полуиспугомъ оглядли ее сосди, стали спрашивать ее, но она, не признавая никого, говорила что-то такое, чего никто ршительно не могъ понять. Она даже дтей своихъ не признавала. Постояла она въ изб съ четверть часа и вдругъ выбжала во дворъ. Пошли во дворъ сосди — она лежитъ подъ телгой и, какъ только увидла народъ, крадучись, исчезла въ огородъ и тамъ, не обращая вниманія на то, что сла на гряду съ капустой, она стала рыть грядку.
— И штой-то стряслось съ ней?— спрашивали женщины казака.
— Ничего не знаю. Повренный Талановъ веллъ приставить домой.
Такъ никто и не зналъ на завод, отчего сошла съ ума Маланья Степановна: знали только, что она была въ горномъ город, а зачмъ — ни отъ кого не добьешься толку.
Такимъ образомъ все хозяйство въ дом Глумовыхъ перешло въ руки Прасковьи Игнатьевны, двицы девятнадцати лтъ.
На долю русской простой рабочей женщины приходится очень много труда. Вся ея жизнь, до самой старости, до тхъ поръ, пока ее не замнитъ хорошая помощница, заключается въ томъ, чтобы работать. Примровъ искать нечего. Такъ Маланья Степановна занималась хозяйствомъ до сумасшествія, и только сумасшествіе, кажется, избавило ее отъ заботъ, но и она не могла жить безъ дла. Женщина, если и работаетъ много, все-таки сознаетъ, что вдь и она хозяйка, и у нея есть свое хозяйство, и она сосдями не обижена, спокойно смотритъ въ глаза каждому, и никто, кром ея мужа, не сметъ ей сказать худого слова. Другое дло — положеніе двушки, подвергающейся почти на каждомъ шагу соблазнамъ, не имющей такихъ правъ, какъ женщина.
О дтств Прасковьи Игнатьевны говорить нечего, потому что какъ и въ заводскомъ класс, такъ и въ крестьянскомъ быту воспитаніе двицъ одинаково. Лишь только она начала ходить, лепетать, ее уже заставили возиться съ маленькими братьями и сестрами, которые почти каждый годъ пополняли семейство, но къ несчастью родителей умирали, потому къ несчастью, что чмъ больше у рабочаго дтей, тмъ больше идетъ провіанту, а впослдствіи дти будутъ помогать родителямъ. Не мшаетъ также замтить, что родители заботятся только о томъ, какъ бы накормить дтей и какъ-нибудь одть, все же остальное предоставляютъ вол Божіей, на томъ основаніи, во-первыхъ, что и сами они росли такъ же, а во-вторыхъ, о теоретическомъ воспитаніи, основанномъ на различныхъ началахъ новйшаго времени, они не имли никакого понятія. Поэтому вс заботы но воспитанію ограничиваются тмъ, чтобы выкормить себ поскоре работника. Двушка съ двнадцати лтъ, а иногда и раньше, становится уже работницей въ дом, кром того, что она возится съ ребятами, кормитъ ихъ, она должна все длать, начиная съ мытья половъ и посуды и кончая огородомъ,— только мать не даетъ ей доить корову и печь хлбы. Въ пятнадцать лтъ двушка становится правою рукой своей матери и сама, безъ понужденія, знаетъ, что ей длать, а мать только распоряжается, показывая видъ крикомъ, что она, т. е. мать, учитъ ее, какъ жить своимъ хозяйствомъ.
Но при здравомъ разсудк матери Прасковь Игнатьевн было гораздо легче, потому что тогда, что нужно было сдлать скоро и въ разъ, могло длаться съ долгимъ ворчаніемъ, ненужною ходьбою отъ одной вещи до другой, отъ сней до погреба и т. д. Тогда можно было полчаса лишнихъ простоять на выгон, куда выгоняютъ коровъ, можно было потолковать съ подругами, два лишнихъ часа проплясать на вечерахъ, и вс эти прогулки кончились бы только тмъ, что мать поворчала бы часа три. Теперь же на ея руки было отдано все — и лошадь, и корова, и овцы, и даже огородъ. А извольте напримръ выполоть огородъ, когда еще надо поить корову, кормить курицъ, а тутъ мать пристаетъ съ чмъ-нибудь. А мать часто надодала Прасковь Игнатьевн.
Хотя мать и не злилась на дочь, не бросалась на нее въ припадкахъ раздраженія, но на Маланью Степановну часто находило то, что пугало не только Прасковью Игнатьевну, но и Тимофея Петровича. Такъ, напримръ, зимой она часто уходила въ огородъ босая и тамъ рылась въ снгу, затопятъ баню, она завалится на полокъ, и трудно ее выжить оттуда. Какъ-то разъ ночью она затопила печь въ кухн и суетилась около квашенки, и когда ее спросили, что она длаетъ, она отвчала: ‘Оладьи надо стряпать! Вдь сегодня поминки моему Егору’, и начала ругаться неприличными словами. Тимофей Петровичъ посовтовалъ Прасковь Игнатьевн не трогать ея: пусть топитъ,— дровъ не жаль, да и тепле будетъ, и легъ спать, но дочь провозилась съ матерью до утра.
Хорошо еще, что Тимофей Петровичъ помогаетъ по хозяйству. Нельзя сказать, чтобы онъ любилъ молодую хозяйку, но иногда, пообдавъ плотно, говорилъ: ‘спасибо, хозяюшка, накормила, напоила — всегда такъ мужу угождай’.

IV.

Іюнь мсяцъ. Погода стоитъ жаркая. Солнышко жжетъ, на неб чисто, въ воздух накопилось много пыли, а дымъ отъ фабрикъ стелется гуще и гуще надъ фабричнымъ порядкомъ. Для ребятъ погода хорошая, они почти вс бгаютъ на улицахъ, даже двушки сидятъ или на лавочкахъ, или на дощечкахъ, положенныхъ въ воротахъ для того, чтобы между землей и половинками воротъ не было промелсутковъ. Двушки, какъ водится, сидятъ съ грудными или двухъ-годовалыми ребятами, еще не умющими ходить на ногахъ. Время послобденное, и по хозяйству все, что нужно, сдлано. Женщины съ чулками или пряхами тоже сидятъ за воротами на тхъ сторонахъ улицъ, гд солнце или еще не показывалось, или куда уже сегодня не будетъ показываться. Женщины преимущественно толкуютъ по хозяйству: о какомъ-нибудь нарядчик, о какой-нибудь коров, разсказываютъ сны, приводятъ примры различныхъ уроковъ, несчастныхъ случаевъ и т. д. Вс он хотя и голосятъ, по-заводски растягивая, но голосятъ такъ, что между ними замтно согласіе, а той горячки, какую они порютъ до обда, теперь и слда нтъ. Это он отдыхаютъ. Мужья же ихъ и дти-подростки теперь находятся на работ, половина изъ нихъ придетъ сегодня вечеромъ, половина завтра. На полянкахъ разостланъ для сушенія холстъ, кое-гд на солнечной сторон заплотовъ сушатся онучи.
И въ Козьемъ Болот сухо, и тамъ та же картина, какъ и въ другихъ улицахъ. Ребята кричатъ, визжатъ, хохочутъ, дерутся, ругаются, какъ старшіе, женщины голосятъ, такъ что въ такой узкой улиц ничего не разберешь.
Все шло хорошо въ этой улиц, только вдругъ четверо парней отъ десяти до пятнадцати лтъ, досел весело игравшіе въ бабки, вдругъ начали драться. Къ нимъ присоединились еще восьмеро, Остальные ребята, вроятно чувствуя себя слабосильными, переставши играть, смотрли въ отдаленіи на баталію и съ удовольствіемъ, и съ завистью, а т, которые были побойче, кричали:
— Хорошенько, Яшка, Тюньку! Лупи его!
Какъ ни кричали женщины на ребятъ, но они не прекращали драться, потому драка была въ крови рабочихъ. Безъ драки не оканчивалась ни одна попойка рабочихъ, если дло доходило до разршенія какихъ-нибудь споровъ или вопросовъ, парень, обиженный другимъ парнемъ, искалъ случая отомстить ему, а такъ какъ у каждаго парня есть свои пріятели, а у пріятелей свои враги, то настоящая драка этимъ и объясняется. Наконецъ двое ребятъ уже лежали на земл съ окровавленными лбами, трое шли въ разныя стороны со слезами, придерживая носы. Но вотъ одна женщина, вооружившись граблями, приблизилась къ драчунамъ и по-солдатски крикнула:
— Долго ли еще вамъ баталь-ту производить?
Но ребята еще хуже продолжали свое дло. Тогда женщина махнула граблями, и двое ребятъ свалились отъ ея удара на землю. Ребята прекратили драку, но начали ругаться во все горло разными непечатными словами. Женщины голосили, пугая парней тмъ, что он непремнно будутъ жаловаться отцамъ, а т зададутъ имъ хорошую поронь.
— Да разв мы сами!.. Кто началъ-то, спроси всхъ?— оправдывался одинъ рыжеволосый парень.
Женщины не обратили на это оправданіе никакого вниманія, а завели между собой разговоръ о непослушаніи парней.
— Разв мы? вонъ Илька Глумовъ первый учалъ (началъ),— кричалъ другой парень.
— Ахъ ты, блобрысая крыса! А кто бабки-то въ прошлое воскресенье утянулъ…
Мало-по-малу парни опять вцпились въ драку. Но въ это время по улиц шелъ человкъ въ сренькомъ пальто и черныхъ брюкахъ, въ фуражк съ околышемъ мстной формы. На видъ ему было годовъ 28, лицо его корявое, обросшее баками и усами, походка неровная, онъ не то подпрыгивалъ, не то прихрамывалъ и размахивалъ руками.
— Учитель! учитель! тараканій мучитель!— голосили ребята, переставая играть, и косили ему глаза, а нкоторые длали руки въ боки, поднимали голову къ верху и представляли прошедшаго мимо нихъ учителя.
Учитель на это не обращалъ вниманія, потому что ребята такія штуки продлывали съ нимъ всегда, если не было въ виду отцовъ. Передразнивали они учителя, и вообще всхъ, носящихъ не зипунъ, потому что имъ смшно казалось видть человка, живущаго въ одномъ съ ними порядк, не въ той одежд, въ какой ходятъ рабочіе.
— Здорово живете, бабоньки!— сказалъ мужчина, снявъ фуражку и поклонившись налво, гд около одного дома разговаривали шесть женщинъ.
— Здорово, Петръ Савичъ! Къ Глумовымъ?— спросила одна женщина.
Учитель мотнулъ головой и сказалъ:— Теплынь-то какая, бабы! А? такъ и жжетъ? а?
— Чево и говорить. А скоро у те свадьба-то?
Учитель рукой махнулъ.
— А што такъ?
Учитель остановился:
— Да вотъ.— И онъ замолчалъ, вроятно желая что-то смшное выдумать, но только сплюнулъ. Въ это время къ учителю подошло нсколько ребятъ, изъ которыхъ одинъ, годовъ пяти, лепеталъ, протягивая руку къ нему: ‘дядя, пляни-икъ!’ за что и былъ отведенъ матерью за ухо въ сторону.
— Такъ, знать, свадьб не бывать?
— Не знаю, бабы! Дло дрянь: сами знаете, на три цлковыхъ немного наскачешь.
Учитель пошелъ. Драчуны играли въ бабки.
— Илья? есть кто въ изб-то?— крикнулъ учитель Иль Глумову.
— Я почемъ знаю!— огрызнулся Илья Глумовъ.
— Драть васъ, шельмецовъ, надо!…
— Самого-то давно ли въ кузниц драли!
Остальные парни захохотали.
Учитель плюнулъ со злости и отворилъ калитку у воротъ дома Глумовыхъ.
— Куда лзешь, кургузый дьяволъ! Говорятъ, никого нтъ дома,— кричалъ Илья Глумовъ и подбжалъ къ учителю.
Учитель не то сроблъ, не то ему сдлалось стыдно, что безстыжій парень его, учителя, обзываетъ ни за что.
— Я не къ теб иду, свинья.
— Самъ съшь. Воровать, поди, лзешь. И такъ все на меня говорятъ.
Въ это время на двор показалась Прасковья Игнатьевна, двушка высокая, блолицая, съ голубыми глазами и пепельнаго цвта волосами. На ней надтъ ситцевый старенькій сарафанъ, на ногахъ худенькіе башмаки, на голов платокъ.
— Илька! я тебя, страмецъ,— прикрикнула Прасковья Игнатьевна.
Илья обозвалъ сестру нехорошимъ именемъ и ушелъ.
— Здравствуйте, Прасковья Игнатьевна.
— Здравствуйте. Зачмъ пришли?
— Я… я пришелъ къ Тимофею Петровичу.
— Дома нтъ.
— Однако вы, я вижу, сердитесь.
— Сами виноваты: зачмъ неприличныя слова говорите. Разв можно?
— Ну, простите… Ей-Богу, до свадьбы не буду… Такъ прощайте, Прасковья Игнатьевна!
Прасковья Игнатьевна не трогалась съ мста, а учитель тихонько пошелъ къ воротамъ.
— Такъ вы куда теперь?— окликнула учителя Прасковья Игнатьевна.
— Пойду — куда глаза глядятъ.
— Ну, не то иди въ огородъ: у насъ огурцы какіе славные.
Вошли въ огородъ.
Картофель уже поднялся на полъ-аршина, горохъ вился по тычинкамъ и скрывалъ собою баньку, капустные листы начали сжиматься, въ парникахъ между огуречными листьями желтли цвточки, виднлись зеленые огурцы, а отъ парниковъ, устроенныхъ около сарая, по тычинкамъ, упирающимся въ крышу сарая, тянулись съ листами втви тыквъ, которыхъ теперь еще было немного и величиной он были въ кулакъ.
Войдя сюда, холостой человкъ могъ позавидовать тому, что все это сдлано стараніемъ женщины, все принадлежитъ хозяйству, главное — все свое. И надо еще то сказать, что женщин только и есть развлеченія, что огородъ, за которымъ она, впрочемъ, ухаживаетъ, какъ за дитятей.
Вдругъ между грядами появилась высокая фигура Тимофея Петровича. Лицо его съ перваго взгляда казалось смшнымъ: глаза широкіе, съ сросшимися бровями, на красномъ лиц множество складокъ и бородавокъ, борода выросла какъ-то въ лвый бокъ, волоса кудреватые, рыжіе.
— А! женишокъ явился… Я ужъ считалъ: первый вторникъ, говорю — недля, другой говорю — дв, третій…— говорилъ Тимофей Петровичъ, приближаясь къ молодымъ людямъ.
— Ты, дядя, поли.
— Поли. А что дашь?
— Что теб дать-то: рпу любишь, да не поспла.
— Нтъ, ты постой, женишокъ, что я теб скажу…
— Слышите, Петръ Савичъ… вотъ умора-то… Ха-ха-ха!.. Ой, батюшки!..— хохотала Прасковья Игнатьевна.
— Ты молчи, осержусь.
— Знаю: твое сердце только до лавки дойти… Жениться хочетъ…
— Али я рожей на свинью похожъ? Али я не молодецъ?— хорохорился Тимофей Петровичъ, длая руки фертомъ и отпячивая по привычк лвую ногу впередъ, причемъ лицо его еще смшне длалось, такъ что молодые люди захохотали.
— Молодецъ, Тимофей Петровичъ. Только этой штуки и недоставало посл караушки.
Тимофей Петровичъ захохоталъ, икнулъ, вздрогнулъ и сказалъ:
— А кто моя невста, это — фю-ю!! Въ пакет, братецъ ты мой, запечатано семью печатями. Какъ есть къ внцу… дотоль вамъ и во сн не приснится… Вдь, братецъ ты мой, штучка! да еще какая штучка-то!!.. Диво будетъ во всемъ завод — знай Глумовыхъ. Кррахъ!!— заключилъ Глумовъ, длая смшной жестъ руками и ртомъ. Молодые люди захохотали.
Въ огородъ вышла Маланья Степановна. Это была высокая, худощавая женщина, съ блднымъ лицомъ и начинающими сдть волосами. На голов у нея надто что-то въ род шапочки, на ней самой поверхъ сарафана шугайчикъ, заплатанный въ разныхъ мстахъ. Ноги босыя, а подолы распластаны, такъ что на висящихъ лоскуткахъ много накопилось колючихъ репейныхъ шишекъ.
Увидвъ Петра Савича, она скоро подошла къ нему и захохотала, потомъ дрожащимъ голосомъ спросила:
— Табачку-то принесъ?
— Принесъ, бабушка, принесъ.— Петръ Савичъ вытащилъ изъ кармана бумагу, въ которой былъ завернутъ нюхательный табакъ. Тимофей Петровичъ ушелъ во дворъ. Старуха взяла шепотку табаку, нюхнула, еще взяла — нюхнула. Потомъ схватила бумагу.
— Будетъ, бабушка.
— Дай!!.. Ахъ ты, полуварначье, нашивальня, гривенка, наколотый пятачокъ.
Петръ Савичъ отдалъ ей бумажку. Она спрятала бумажку подъ шугайчикъ и пошла къ грядамъ. Пройдя немного, она сла и стала выдергивать траву.
— Славу Богу, Петръ Савичъ, нынче не чудитъ. Сегодня она мн стряпать что есть помогала и даже чуть по-старому ухватомъ не отвозила меня: я ставлю похлебку въ печь, а она говоритъ: ‘соли надо’, а я вдь не маленькая, слава т Господи… сама знаю, сколько чего надо. Нтъ, говоритъ, посоли. Ну, пристала, даже досадно сдлалось… Соли, говорю, и согршила, заворчала на нее. Она схватила ухватъ да какъ крикнетъ: ‘што ты ворчишь! А?’
— Значитъ, она въ здравомъ ум.
— Како ужъ… Захотлъ отъ нея ума… Хошь огурчика?
— Давай, коли не жалко.
Прасковья Игнатьевна нагнулась, на лиц показался румянецъ. Она быстро перебирала руками и скоро, не поднимаясь, подала Петру Савичу желтый огурецъ, ростомъ въ два вершка. Минуты черезъ дв она выпрямилась, откусила огурецъ и пошла къ грядамъ.
— Посидимъ, Прасковья Игнатьевна.
— Экое посдало!.. Все бы сидть… Мужикъ еще, слава т… Анъ нтъ: вдь учитель!— и она захохотала.
— Пока не учитель, што дальше Богъ дастъ
— Хочешь полоть?.. Вонъ ту гряду поли.
— Нтъ, я теб буду помогать.
— Помощникъ!! Мшать только… Ну, не то иди… Только рукамъ волю будешь давать, крапивой все лицо изжалю. Вотъ т сказъ…
Пошли они въ середину огорода, присли у мака, и ихъ стало не видно.
Хорошо сидть въ огород, на борозд между грядъ, на которыхъ растутъ овощи, скрывающіе своими листьями отъ всякаго посторонняго взгляда. Кругомъ трава и трава, чиркаютъ въ кустахъ сверчки, дышется хорошо,— такъ и кажется, что сидишь совсмъ гд-то не дома, а въ хорошемъ мст, изъ котораго бы не вышелъ, если бы сверху не палило солнышко. Но еще лучше сидть рядышкомъ жениху и невст.
Негодной травы, мшающей расти овощамъ, въ каждомъ огород бываетъ много, такъ и у молодыхъ людей работы было много. Они полчаса молча выдергивали траву, бросая ее на борозду, на которой сидли, и чуть-чуть подвигались съ мста. Прасковья Игнатьевна, кажется, только тмъ и была занята, что выдергивала траву, а Петръ Савинъ вздыхалъ и то и дло взглядывалъ на свою невсту, которая при каждомъ его вздох улыбалась, и на щекахъ ея показывался легкій румянецъ. Разговора ни тотъ, ни другая не начинали.
Вдругъ Прасковья Игнатьевна ударила по рук Петра Савича.
— Такъ помогаютъ! Зачмъ рпу-то выдергиваешь?
— Насилу-то слово сказала.
— Ты хорошъ: цлый день просиди съ тобой — слова не дождешься. А еще слава — женихъ.
— Женихи цлуются съ невстой.
— Болтай, пустомеля!.. Это все ты около своихъ писарей перенялъ дурацкую привычку.
— Ей-Богу, чувство такое.
— Ну-ка, скажи, ученый человкъ: чувство ли это, што нашъ управляющій при всемъ при народ руку у генеральской дочери поцловалъ?
— Заведено ужъ такъ.
— Нтъ, ты скажи: вдь управляющій женатъ?
— Порядки такіе — свтъ того требуетъ, потому они люди высшіе…
Прасковья Игнатьевна осталась довольна этимъ объясненіемъ.
— Однако вдь ты, Паруша, цловалась на вечеркахъ!
— Экъ нашелъ какой разговоръ! Цловалась, и не съ тобой однимъ, а со многими парнями, потому псни такія.
— А все жъ дружка себ съ вечерки выбрала и посл вечерки, полнишь — у лсенки, какъ цловала…
— Дуракъ!— сказала съ неудовольствіемъ Прасковья Игнатьевна и замолчала. Щеки покрылись румянцемъ, она стала тяжело дышать.
Петръ Савичъ обнялъ ее и сталъ цловать, она не препятствовала, а даже сама раза четыре поцловала.
— Будетъ, Петя… увидятъ…— унимала шопотомъ Петра Савича Прасковья Игнатьевна, но Петръ Савичъ не выпускалъ ея изъ объятій. Прасковья Игнатьевна сама обняла его. Грудь ея поднималась, сердце билось сильно, лицо горло.
— Петя… дружокъ… што же это со мной длается?
— Это любовь, Паруша…
— Петя, скажи мн по правд: будешь ты водку проклятую пить?
— Не знаю.
— Нтъ, ты скажи… А то што жъ за жизнь! Ужъ я лучше и не пойду за тебя. Не будешь?
— Не буду.
— Ну, побожись.
— Ей-Богу.
— Пить будешь, бить буду… Ну, а што жъ, скоро?
— Свадьба-то?.. Ахъ, Прасковья Игнатьевна, и самъ я не знаю, што мн длать?
— Спроси бабъ, коли самъ не смыслишь. Ну, какой ты мн мужъ будешь? Не даромъ и ребята-то тебя кургузкой зовутъ.
— Теб што: у тебя хоть отрада есть — огородъ.
— Выбирай другую, коли я…
— Да слушай, ты совсмъ не то… Вотъ у тебя домъ, а у меня ничего… Вотъ мн и совстно жениться-то.
— А разв наши парни не такъ же женятся?
— А я не хочу.
— Ну, и вышелъ ты дуракъ, и больше ничего!— и Прасковья Игнатьевна захохотала.
Немного погодя, Прасковья Игнатьевна сказала Петру Савичу:
— А коли ты любишь меня да хочешь, чтобы я теб жена была, ты скоре женись. Потому такъ не хорошо. Ты мужчина, кто тебя знаетъ, што у те на ум, можетъ у те тамъ другая невста есть…
— Прас…
— Нтъ, ты дай сказать… Можетъ ты это такъ, обмануть меня хочешь… Я вдь не игрушка, тоже и разсудокъ, хоть и двичій, да имю… Теб ничего, а што наши бабы говорятъ: глядите, говорятъ, двоньки, учитель-то, Курносовъ, позадился къ Глумовымъ ходить… Да еще и почище говорятъ… Я теб-то и говорю: коли хочешь жениться — женись, у насъ домъ, слава т Господи, не чужой, а до той поры и не ходи сюда. Вотъ что… А што мы цловались сегодня, такъ это ужъ въ послдній разъ до свадьбы.
— Вотъ врно ты-то не хочешь выйти за меня?
— Я съ тобой и говорить до свадьбы не хочу.
— Однако говоришь… Прасковья Игнатьевна… Разв такъ принимаютъ жениха?
Прасковья Игнатьевна пошла прочь изъ огорода. Вошедши во дворъ, она заперла дверь на задвижку.
— Прасковья Игнатьевна!— кричалъ Петръ Савичъ.
Прасковья Игнатьевна не откликалась и минутъ черезъ пять отперла дверь и захохотала.
Когда Петръ Савичъ вошелъ во дворъ, Прасковья Игнатьевна спросила его:
— Молочка не хотите ли?
— Нтъ, покорно благодарю. Прощай…
— Прощайте… Такъ мои слова помнить будете?
— Я твою крестную мать буду просить.
— Ладно. Посл завтра я буду у нея — муки надо дать. А вы завтра не приходите. А что она скажетъ мн, я скажу теб въ воскресенье въ церкви.
Отецъ Курносова былъ казначеемъ главной конторы, и такъ какъ мсто это въ завод считается очень выгоднымъ, то онъ имлъ въ фабричной улиц полукаменный домъ и нсколько тысячъ денегъ. У него былъ братъ, но съ братомъ онъ жилъ не въ ладахъ, да и братъ былъ просто нарядчикъ. Счастье, какъ говорятъ таракановцы, везло старшему брату, который разными кривдами и неправдами добился мста казначея. Самъ же казначей считалъ себя очень умнымъ человкомъ и гордился тмъ, что онъ съ тогдашнимъ управляющимъ въ молодости плавалъ на караванахъ, т. е. сопровождалъ металлы. Считая брата за невжду, грубаго человка, онъ не оказывалъ ему ни малйшей помощи, подъ тмъ предлогомъ, что онъ — человкъ честный и не желаетъ навлекать на себя непріятностей со стороны управляющаго. Меньшой братъ ненавидлъ его и все его семейство, кром Петра, который частенько воровалъ у отца деньги и приносилъ дяд водки и бгалъ къ нему изъ училища. Если бы Петръ Савичъ не ходилъ къ дяд, то онъ впослдствіи, можетъ быть, и самъ сдлался бы казначеемъ. Но ему почему-то нравилось бывать у дяди, проводить по нскольку часовъ времени въ обществ его товарищей, и отъ нихъ-то онъ узналъ всю гадкую сторону и своего отца, и другихъ лицъ, которые почему-то ему не нравились. Такъ продолжалось до выпуска его изъ училища. Посл этого отецъ, желая дать ему еще боле образованія, отправилъ его доучиваться въ городъ на господское содержаніе, но въ первый же годъ обученія Петра Савича въ город отецъ его умеръ, а домъ отъ неизвстнаго случая сгорлъ со всмъ имуществомъ и деньгами, и начальство на этомъ мст выстроило полицію. Кончилъ Петръ Савичъ ученіе и пріхалъ въ свой заводъ съ званіемъ учителя таракановской заводской школы, а такъ какъ въ завод у него не было ни кола, ни двора, то онъ и приткнулся къ единственнымъ родственникамъ — сыновьямъ дяди, двумъ братьямъ, куреннымъ рабочимъ, холостымъ людямъ, жившимъ въ Козьемъ Болот.
Отсюда началась его практическая жизнь, но жизнь полная борьбы, надломившая его силы очень рано.
Изъ завода въ городъ онъ ухалъ съ разными предразсудками, раздляя вс таракановскія убжденія. Въ то время онъ еще плохо понималъ отношенія крпостного начальства къ рабочимъ, и наоборотъ, но, проживши въ город четыре года, онъ, такъ сказать, совершенно переродился, такъ что по прізд въ заводъ красивая его вншность показалась ему гадкою. Съ первой же недли онъ хотлъ ухать изъ завода, но у него была задача: обучать дтей, и онъ принялся за это дло съ жаромъ.
Въ завод полагалось два учителя: священникъ и учитель, на правахъ мастерового. Обучали въ школ чтенію, письму, ариметик и закону Божію. Свтскіе учителя были пьяницы, на дло свое смотрли какъ на поживу, напримръ лтомъ посылали по грибы, по малину, заставляли полоть гряды у себя или у приказчика. Словомъ, это было не училище, а собраніе ребятъ для того, чтобы потшаться надъ ними, постегать ихъ, спросить по книжк урокъ ради развлеченія и потомъ дать каждому какую-нибудь работу. Объ образованіи думалъ только нсколько законоучитель, но и тотъ приходилъ въ школу рдко. Правда, мальчиковъ въ школ было немного: туда отдавались дти состоятельныхъ родителей, а бдные были такого мннія о школ, что тамъ ребята избалуются, да и нтъ у нихъ такихъ излишковъ, чтобы давать учителямъ подарки. Но какъ бы то ни было, школа существовала, мальчики ходили туда ради шалостей, а по выход оттуда кое-какъ умли писать и мало-мальски знали ариметику.. Поступилъ Петръ Савичъ учителемъ, растолковалъ ребятамъ ласково, какъ онъ будетъ учить ихъ, а началъ обученіе лаской, за что рабята полюбили его и охотно стали учиться. Къ ариметик онъ добавилъ геометрію, исторію и географію и эти предметы не заставлялъ онъ силой учить, а кто желаетъ, однако пожелали вс, такъ что онъ затруднился на счетъ книгъ, купить которыя заводское начальство отказалось. Все шло хорошо: но въ первый же годъ заводскій приказчикъ, завдывавшій школой, бывши въ школ, приказалъ Петру Савичу, чтобы родители учениковъ принесли по рублю денегъ на книги. Зная очень хорошо, что книги обязана покупать главная контора, такъ какъ на содержаніе школы господиномъ назначена извстная сумма, Петръ Савичъ возразилъ, что онъ этого исполнить не можетъ, такъ какъ большинство родителей люди бдные и имъ дорога каждая копйка.
— Разв шустера бдне меня? Разв я не вижу каждый день пьяныхъ? Молокососъ!— закричалъ приказчикъ.
— Позвольте мн исполнить сбою обязанность: я здсь хозяинъ, а вы зритель.
— Что такое? Ты, свинья, ты эдакъ грубить?— и приказчикъ ударилъ по щек Петра Савича. Тотъ не выдержалъ и самъ ударилъ но щек приказчика.
Приказчикъ разсвирплъ, ребята тряслись отъ испуга. Потребовалъ приказчикъ розогъ, чтобы выстегать учителя, но розогъ въ школ не было.
Потребовали Петра Савича къ управляющему заводомъ. Онъ объяснилъ, въ чемъ дло, тотъ сказалъ: ‘не твое дло! коли теб приказываютъ, ты долженъ исполнять’. И положилъ такую резолюцію на донесеніи главной конторы: ‘учителя Курносова за нанесеніе побоевъ заводскому приказчику въ школ, наказать въ школ же розгами двадцатью пятью ударами’. Такъ учителя и выстегали въ школ въ присутствіи всхъ учениковъ и приказчика…
Съ этихъ поръ ребята съ недовріемъ стали смотрть на своего учителя, и такъ какъ онъ былъ смирный, розгами никого не дралъ, то они перестали заниматься дломъ, и если онъ кого-нибудь ставилъ на колни, то тотъ называлъ его ‘стеганымъ учителемъ’. Въ другой разъ тотъ же приказчикъ замтилъ въ училищ геометрію. Смотрлъ онъ въ книгу долго, ничего не понялъ.
— Это што жъ? меня, кажись, такимъ фитулинамъ не обучали. Што это за арцы!
— Это геометрія.
— Бсовская книга. Хорошо!— И приказчикъ унесъ книгу, а на другой день потребовали учителя въ главную контору.
— Ты какимъ предметамъ обучаешь мальчиковъ?— спросилъ управляющій.
Петръ Савичъ сказалъ.
— Знаю. Геометрія вещь хорошая, но какое ты имешь право безъ моего, понимаешь, безъ моего разршенія, преподавать ее? Разв мальчишки должны знать все? Это для насъ, понимаешь, для насъ, для дворянъ эта наука существуетъ.
— Я понимаю по моему убжденію такъ, что эта наука развиваетъ.
— Молчать! И если еще будешь преподавать какую-нибудь науку — въ рудники сошлю. Взяточникъ, мерзавецъ…
— Позвольте,— началъ было Петръ Савичъ, но управляющій всталъ съ кресла и крикнулъ:
— Подъ арестъ на недлю!!
Съ этихъ поръ у Петра Савича отпала охота учить дтей, и онъ сталъ проводить время то на фабрикахъ, то въ избахъ рабочихъ, не проповдуя имъ что-нибудь, а просто ради препровожденія времени. На фабрикахъ онъ учился, въ кузниц помогалъ лошадей подковывать и высказывалъ, что гораздо лучше бы было, если бы его обучили какому-нибудь мастерству,— ‘а то сдлали изъ меня учителя и не даютъ учить, какъ слдуетъ’. А такъ какъ рабочіе въ компаніи непремнно пьютъ водку, а за неимніемъ водки пиво, настоенное на русскомъ табак, который придаетъ пиву дурманъ, то и Петръ Савичъ сначала пробовалъ ради компанства, а потомъ сталъ выпивать помногу и въ пьяномъ вид часто приходилъ въ экстазъ, т. е. начиналъ составлять различные планы, что онъ сочинитъ самому генералу прошеніе, въ которомъ опишетъ вс плутни заводскаго начальства, и завирался до того, что начиналъ говорить стихами, что до слезъ смшило рабочихъ, и они стали называть его не иначе, какъ стихоплетомъ.
А такъ какъ школу бросить было нельзя, потому что надо получать жалованье и провіантъ, то онъ ходилъ изрдка туда, и то съ похмелья, разсказывалъ ребятамъ сказки, разныя смшныя исторійки и рдко занимался своимъ дломъ, предоставивъ занятіе предметами старшимъ мальчикамъ. Мальчики обращались съ нимъ безцеремонно, курили табакъ въ школ, дрались и играли такъ, что онъ не могъ унять ихъ никакимъ манеромъ, и наконецъ, когда уже они совсмъ отбились отъ рукъ, онъ ввелъ розги, тогда ребята стали его побаиваться. Такъ онъ и учительствовалъ съ грхомъ пополамъ, пока его не отставили черезъ Игнатія Петровича Глумова, съ которымъ онъ познакомился съ тхъ поръ, какъ поселился у дяди въ Козьемъ Болот. Глумовъ былъ, какъ описано выше, ярый человкъ, такой человкъ, какъ Петръ Савичъ, былъ ему съ руки, и они такъ сошлись другъ съ другомъ, что въ свободное время или Игнатій Петровичъ проводилъ часа два у Петра Савича, или тотъ у Глумовыхъ.
Поэтому много объяснять нечего о сближеніи Петра Савича съ Прасковьей Игнатьевной. Но это сближеніе случилось ‘не съ бухты барахты’ или такъ: подошелъ, наговорилъ любезностей и въ первый же день приступилъ къ изъясненію своей любви, нтъ, до однхъ только ласкъ дло тянулось съ годъ, да до поцлуевъ — и то на вечеркахъ, на которые Петръ Савичъ былъ приглашаемъ, какъ музыкантъ на гитар,— тоже годъ. Все это объясняется тмъ, что въ первое время, когда Петръ Савичъ ходилъ къ Глумовымъ, Прасковья Игнатьевна, по его же выраженію, была цвточекъ, до котораго и прикоснуться опасно, да и онъ въ то время былъ современныхъ убжденій и на женщину смотрлъ съ современной точки зрнія, вся его любезность къ женскому полу заключалась въ томъ, что онъ разсказывалъ разные анекдоты, а не увлекалъ ея пустыми вещами, идущими къ любовной цли, такъ какъ онъ и не думалъ жениться. Кром того, Прасковья Игнатьевна, занятая хозяйствомъ въ то время, когда онъ приходилъ, не вступала съ нимъ въ разговоры и на него почти не обращала вниманія, такъ какъ она наравн съ ребятами недолюбливала приказныхъ. Потомъ, когда онъ сталъ попивать водку и махнулъ рукой на вс идеи и ршилъ быть человкомъ практичнымъ, личность Прасковьи Игнатьевны стала ему показываться чаще и чаще. И сталъ онъ постоянно думать о ней и о себ думать, себя сравнивалъ съ ней — и разницы не находилъ, хотя и считалъ себя развите ея… Когда же онъ раздумывался о настоящей своей жизни, о томъ, что дальше съ нимъ будетъ, то онъ прочь гонялъ мысль о женитьб: у него нтъ лишней копйки, а зарабатывать деньги какимъ-нибудь ремесломъ онъ не въ состояніи, потому что и долота не уметъ правильно держать, разъ какъ-то сталъ доску пилить, пилу сломалъ. Но какъ ни старался гнать прочь мысль о женитьб, по образъ любимой двушки такъ и рисовался передъ нимъ… ‘Чортъ знаетъ, что такое длается со мной!’ говорилъ онъ и начиналъ играть на гитар какую-нибудь псню, заиграетъ, сердце такъ и ноетъ, хочется идти къ Глумовымъ, ну, и пойдетъ, а какъ увидитъ Прасковью Игнатьевну — сробетъ, слова не найдетъ сказать, а та еще попросту издвается надъ нимъ, несчастнымъ горемыкой.
А чмъ дальше, тмъ эта привязанность къ милому существу росла и росла, а тутъ не стерплъ, пустился плясать съ Прасковьей Игнатьевной, да потомъ все съ ней и плясалъ, такъ что парни сердились на него и не разъ хотли побить, да сама Прасковья Игнатьевна заступилась за него, ну, а ужъ если двушка заступается за кавалера, то тутъ дло не просто.
Родители часто между собой поговаривали: ‘а славный этотъ Петръ Савичъ, главное — голова у него золото. Вотъ бы нашей-то крал. Съ его головой далеко можно уйдти’. И приводили примры, какъ одинъ приказный, называвшійся въ завод златописцемъ за то, что красиво переписывалъ, въ управляющіе вышелъ. И разъ даже, въ Успеньевъ день, подгулявшіе родители велли поцловаться молодымъ людямъ, что привело въ замшательство Петра Савича.
— А вдь краля не писанная, а настоящая…— хвастался Игнатій Петровичъ.
— Ну-ко, женишокъ, цлуйся,— настаивала мать, а за ней и гости.
Правда, что это была потха родителей подъ веселую руку, чего бы они не придумали въ другое время, но съ этихъ поръ Петръ Савичъ окончательно ршился жениться, и ни на комъ больше, какъ только на Прасковь Игнатьевн.
— Ну, и заварилъ же я кашу!— думалъ часто Петръ Савичъ, но какъ ни думалъ, а все-таки приходилъ къ тому заключенію, что жениться лучше: тогда онъ привяжется къ дому, будетъ чмъ-нибудь заниматься, наконецъ будетъ выслуживаться или заискивать расположенія начальства, но пословиц: ‘съ волками жить, надо по-волчьи выть’.
И Петръ Савичъ сталъ шить сапоги, чему онъ обучался боле года. Но работы было очень немного, потому что въ завод были цеховые мастера получше его, рабочіе отдаютъ своимъ пріятелямъ, въ род Тимофея Глумова, и за работу даютъ косушку или шкаликъ. Остается работать на городъ, но и это все-таки выходитъ на авось, да и его трехъ-рублеваго жалованья, какое онъ получаетъ изъ главной конторы за переписку бумагъ, едва-едва на полмсяца хватаетъ.
Еще осталась одна надежда: не сдлаютъ ли опять учителемъ, такъ какъ учительское мсто еще не занято. И онъ ршился сходить за протекціей къ священнику.

V.

Смутно и медленно просыпаются понятія таракановскихъ дтей. Долго они не понимаютъ смысла словъ, въ род ‘женихъ, невста’, которыми ихъ называютъ родственники за красоту, за высокій ростъ или за послушаніе и за какую-нибудь услугу, за которую подарить мальчика или двочку не имется сластей. Потомъ они начинаютъ понимать, что женихъ и невста — это такія особыя личности, которыхъ будутъ внчать въ церкви, а отсюда и вытекаетъ то обстоятельство, что въ завод при каждой свадьб дти наполняютъ церковь, желая узнать, что такое женихъ и невста. Это до десяти и до двнадцати лтъ. Съ этого времени родители часто ругаютъ двицъ дылдами, двицы спятъ зимой на полу, одвшись своими сарафанами: такъ пріучаютъ ихъ родители для того, чтобы он вставали раньше матерей, попрекаютъ ихъ и тмъ, что он много дятъ и не умютъ ничего длать, и, желая пріучить двушку къ длу, говорятъ: ‘вдь ужъ, слава т Господи, невстой смотришь, хошь куды подъ внецъ… Попадется вотъ ужо теб мужъ — вышколитъ онъ тебя’. Слова эти боле и боле врзываются въ голову двушки, по она все еще не понимаетъ сущности словъ — жена и мужъ, и хотя она и поетъ псни любовнаго содержанія, все-таки изъ этихъ псенъ она не понимаетъ ни одного слова, даже не можетъ разсказать на словахъ отъ перваго до послдняго слова содержаніе псни, и поетъ, какъ шарманка, для того, что хочется пть. Правда, двушки играютъ въ клтки, въ куклы, называютъ куколъ женихами и невстами, клтки домами, комнатами, но это не боле, не мене, какъ представленіе того, что он замтили, что он слышали и чего не могли понять. Но вотъ матери говорятъ двушкамъ, чтобы он не долго ходили туда-то, усиливаютъ надъ ними надзоръ такъ, что частенько доводятъ ихъ до слезъ: хочется на улицу выйти — поиграть или попть, и вдругъ не велятъ, а прежде можно было. И если двушка гд-нибудь замшкается или заговорится съ какимъ-нибудь парнемъ на глазахъ матери, то ее ругаютъ и даже бьютъ, объясняя при этомъ, что она не большая, чтобы ей калякать съ парнями. Съ пятнадцатилтняго возраста, когда двушка обязана въ дом длать все, она уже сама стсняется идти одна въ лсъ, сперва за земляникой, потомъ за грибами и за малиной, потому что, во-первыхъ, въ дом ее вс называютъ невстой, взыскивая уже какъ съ большой, а во-вторыхъ, она уже замчаетъ и со стороны другихъ, въ особенности парней, другое обращеніе. Но лтомъ еще весело: теплое время какъ-то не заставляетъ двушку много задумываться, потому что тогда у нея есть кой-какія развлеченія: есть огородъ, гд она поетъ, ходитъ съ подругами въ лсъ и тамъ поетъ, въ праздничный хорошій день она тоже поетъ съ двушками псни въ хороводахъ и даже играетъ съ парнями въ мячикъ. А зимой она постоянно находится въ дом и въ свободное время или прядетъ, или вяжетъ, или что-нибудь починиваетъ и въ это же время преимущественно думаетъ и думаетъ о томъ: неужели и она скоро будетъ замужемъ, и какимъ образомъ это устроится? И воспоминаетъ все, что ею усвоено досел: жизнь ея подругъ, лтнія сцены, прошлогоднія вечерки — и при послднемъ представленіи она чувствуетъ трепетъ и въ то же время что-то радостное. Наступаетъ время вечерокъ, родители безпрекословно отпускаютъ двицъ на вечерки, даже дозволяютъ имъ мазать лицо мломъ, брови сажей, даютъ зипуны и т. д. Съ радостью бжитъ двушка на вечерку, гд участвуютъ преимущественно молодые люди обоихъ половъ, приглашенные по выбору родителей. Приходитъ она туда, ее сначала осмиваютъ, потомъ садятъ, угощаютъ орхами и пряниками, парни острятъ то надъ той, то надъ другой двицей, щиплятся, потому что здсь это дозволяется, и чмъ рчисте и остре парень, тмъ онъ больше нравится двиц, такъ что вс его дурныя стороны, обиды, какія онъ нанесъ двушк до сихъ поръ, теперь забываются. Потомъ начинаются пляски съ различными пснями. Прежде двушка только пла эти псни, не понимая въ нихъ ни одного слова, здсь же, посл каждаго періода, слдуетъ поцлуй… Къ концу вечерки полный разгаръ: двицы и парни уже выпили не но одной рюмк сладкой водочки, каждая двица къ одиннадцати часамъ получила до сотни поцлуевъ, лицо ея разгорлось, кровь волнуется, съ парнями она какъ со своими братьями обращается, парни ей милы, ей хочется еще плясать, плясать всю ночь съ ними, и она пляшетъ до устали, кончая послдней псней, повторяющейся по нскольку разъ. Псня эта заключается въ слдующемъ: посреди комнаты поставятъ стулъ, на этотъ стулъ садится парень, вокругъ этого парня ходятъ двушки съ своими кавалерами, такъ что Марью держитъ за лвую руку Павелъ, правую руку Ивана держитъ Саша, лвую Павла Прасковья и т. д., идя медленно, вс они ноютъ протяжно псню:
Сидитъ дрема, (2 раза)
Сидитъ дрема, сама дремлетъ.
Полно, дремушка, дремати:
Время дрем, (2 раза)
Время дрем выбирати.
Бери, дрема, (2 раза)
Бери, дрема, кого хочешь.
Въ это время парень, сидящій на стул въ кругу, долженъ выбрать двушку изъ круга, и онъ схватываетъ ту, которая ему боле нравится. Кругъ поетъ:
Сади, дрема, (2 раза)
Сада, дрема, на колни.
Парень садитъ двицу на колни, обнимаетъ. Кругъ поетъ:
Цлуй, дрема, (2 раза)
Цлуй, дрема, сколько хочешь.
Парень радъ случаю, а двица, если ей не по нраву парень, не рада, что попала къ нему, но ужъ порядокъ такой — надо его выполнять съ точностью.
Вечерки и балы одно и то же. На вечерк пляшутъ двушки необразованныя, двушки рабочія, которыя еще не состроили себ идеаловъ, потому что ихъ умственное развитіе сосредоточивается на тхъ же заводскихъ людяхъ, которыхъ они или знаютъ, или видятъ, цивилизованный классъ устраиваетъ балы, маскарады и проч., и дло все-таки кончается тмъ же, только въ боле изящномъ вид.
Посл этихъ вечеринокъ заводская двушка начинаетъ скучать боле прежняго, начинаетъ серьезно подумывать о томъ парн, который больше нравился ей на вечерк, и если она бываетъ на вечеркахъ часто, то эти пляски и поцлуи доводятъ ее до привязанности къ молодому человку, о которомъ она думаетъ и день, и ночь. То же самое происходило и съ Прасковьей Игнатьевной. Такъ какъ она была самая красивая двушка въ своемъ порядк, то у нея много было поклонниковъ, что очень не нравилось ея подругамъ, и он постоянно корили ее тмъ, что она своей намазанной рожей всхъ парней отбила отъ нихъ. Но Прасковья Игнатьевна не чувствовала особенной привязанности ни къ одному парню, такъ какъ она не знала, кто изъ нихъ лучше и миле, къ тому же она была двушка гордая, считала себя красивой, а въ каждомъ парн находила многіе недостатки. Такъ было до шестнадцати-лтняго возраста, когда ее въ Козьемъ Болот вс стали называть невстой. На шестнадцатомъ году ей понравился одинъ парень Семенъ Горюновъ. Она его видла въ первый разъ, поэтому-то вроятно онъ и заинтересовалъ ее. Парень этотъ былъ изъ фабричнаго порядка. Надумавшись раньше, что ее рано или поздно родители отдадутъ замужъ, она между прочимъ составила себ такой идеалъ своей любви: женихъ долженъ быть моложе ея, красивъ, рчистъ, умлъ бы ее ласкать, не ругался бы разными словами, а все бы сидлъ съ ней да говорилъ ей хорошія рчи. Главное, чтобы онъ не былъ пьяница и драчунъ. На вечерк Семенъ Горюновъ явился дйствительно такимъ: это былъ румяный, высокій парень, одтый чисто. Велъ онъ себя и прилично, и съ достоинствомъ, при этомъ, какъ узнала тутъ же Прасковья Игнатьевна, онъ былъ сапожникъ и человкъ трезвый. Прошло четыре вечерки. Горюновъ только съ ней и пляшетъ, и она такъ привязалась къ нему, что почти каждый праздникъ отпрашивалась у матери къ обдн и проходила съ нимъ нсколько улицъ, несмотря на остроты парней и насмшки двицъ. Но выйти замужъ за него не было суждено Прасковь Игнатьевн, Семенъ Горюновъ посл Пасхи женился на дочери штейгера…
А въ это время въ домъ Глумовыхъ уже часто ходилъ Петръ Савичъ и приходилъ постоянно трезвый.
Замчая привязанность ея родителей къ учителю, вниманіе учителя къ ней, частые подарки его и ласковый разговоръ, она, разобиженная поступкомъ Горюнова, считала всхъ парней обманщиками, стала подумывать, не лучше ли ей выйти замужъ за человка старше ея, такого человка, котораго и отецъ ея любитъ. Стала она считать жениховъ на Козьемъ Болот и Медвдк, насчитала ихъ много, по вс они оказались неподходящими: такъ Яковъ Переплетчиковъ, парень 20 лтъ, хоть и видный и водки мало пьетъ, но она никогда не простятъ ему, что онъ ей, пятнадцатилтней двиц, угодилъ мячикомъ въ самый затылокъ, когда она шла съ водой, отъ чего она упала въ грязь и такъ замарала подолъ, что мать отодрала ее по спин плеткой. У отца Павла Безпалова денегъ много, потому онъ раскольничьимъ попомъ въ лсахъ, да что за радость выходить за хромого? Иванъ отевъ тоже недурной парень, но мать у него нехорошая женщина, потому что Маланью Степановну до сихъ поръ считаетъ воровкой, тогда какъ сама украла у нихъ дв курицы съ птухомъ и продала на рынк. Есть, правда, еще женихъ въ Медвдк, Василій Глумовъ, онъ часто что-то ходилъ къ отцу, но онъ какой-то гордецъ, никогда даже слова ей не сказалъ, хвастается, что онъ мастеръ, ругалъ отца за непорядки какіе-то, и главное — сказываютъ, что у него сестра скверная женщина. Вс эти женихи, перебранные Прасковьей Игнатьевной, были, что называется, люди стоящіе, и о нихъ не одинъ десятокъ двицъ подумывалъ: но Прасковью Игнатьевну бсило еще то, что ни одинъ изъ нихъ не сказалъ ей ни одного любезнаго слова, не только-что не посылалъ свахъ къ матери.
Отецъ часто говорилъ матери Прасковьи Игнатьевны, что Петръ Савичъ золотой человкъ, какъ будто бы намекая дочери, что такого жениха не скоро сыщешь, потому что онъ уменъ и непремнно дойдетъ до важной должности. А этого Прасковь Игнатьевн было достаточно, и она стала подумывать о Петр Савич, сравнивая жизнь своего отца съ его жизнью. Жизнь рабочаго человка она хорошо понимала, нужду и горе она видла на каждомъ шагу. Выйди она за мужъ за рабочаго человка,— заботы будетъ много, а съ ребятами и вдвое. И она стала мечтать о лучшей жизни, приравнивая къ рабочимъ приказныхъ. Приказныхъ она не любила до тхъ поръ, пока не ознакомилась съ Петромъ Савичемъ, и однако находила, что жизнь приказнаго не въ примръ лучше жизни рабочаго: считаются они на линіи мастеровъ, въ рудникахъ и въ лсу не работаютъ, находятся въ виду начальства, содержанія получаютъ больше рабочихъ, жены ихъ ходятъ нарядне рабочихъ, дома они имютъ порядочные, и хоть какъ ни ругаютъ ихъ рабочіе, а все же къ нимъ обращаются съ просьбами. Все это соблазнительно дйствовало на требовательную натуру Прасковьи Игнатьевны, ей захотлось выйти изъ рабочаго кружка, довольно грубаго везд, и выборъ ея остановился на заводскомъ учител Петр Савич. Стала она плясать съ Петромъ Савичемъ, и на первыхъ порахъ ей обидно становилось, что онъ какъ-то неохотно цлуетъ ее, но она это простила ему, потому что онъ если не поцлуями любезенъ, то занимателенъ разговорами: о чемъ ни спроси, все объяснитъ, какъ по писаному, да и она, поговоривши съ нимъ въ углу на счетъ поцлуевъ, согласилась, что дйствительно много цловаться приторно, и даже сказала Петру Савичу, что она охотно бы вовсе перестала цловаться на вечеркахъ, такъ какъ почти отъ всхъ, кром Петра Савича, изо рта или лукомъ или чеснокомъ пахнетъ. Мало-по-малу молодые люди стали разговаривать другъ съ другомъ, стали поигрывать въ карты при родителяхъ, острили другъ надъ другомъ, и Прасковья Игнатьевна все боле и боле привязывалась къ нему и приходила къ заключенію, что Петръ Савичъ именно такой и есть человкъ, какой ей нуженъ.
Но вотъ Петръ Савичъ сталъ жаловаться на скверное житье, что его, Богъ знаетъ за что, тснятъ, стала она замчать, что онъ чаще и больше пьетъ водку, даже къ нимъ приходилъ выпивши, отца уводилъ съ собой, и потомъ отецъ возвращался домой пьяный и ругался. Сердце ныло у Прасковьи Игнатьевны, она подолгу задумывалась надъ тмъ: неужели Петръ Савичъ собьется съ толку и выйдетъ совсмъ негоднымъ человкомъ? А такихъ примровъ она знавала много. Но опять ей жалко становилось его, потому что дйствительно, какъ онъ говорилъ, его понапрасну тснятъ. Умеръ отецъ, Петръ Савичъ лишился должности, сосди говорили, что въ этомъ дл виноватъ одинъ Петръ Савичъ, какъ выскочка, который везд суется первый, но Прасковья Игнатьевна находила, что Петръ Савичъ все-таки правъ, она на его мст то же бы сдлала, и ее, какъ женщину, скоре выслушали бы, потому что съ нея взятки гладки. Передъ самой смертью отца Петръ Савичъ изъяснился ей въ любви, и она поврила этой любви, и не находила въ ней ничего дурного. Посл смерти ея отца Петръ Савичъ рдко сталъ ходить въ домъ Глумовыхъ, на томъ основаніи, что не хорошо ходить холостому мужчин въ домъ, гд хозяйка — двушка, и Прасковью Игнатьевну часто безпокоило, что длается съ Петромъ Савичсмъ. Спрашивала она вскользь о немъ Тимофея Петровича, но тотъ шутливо отвчалъ: ‘што ему: пьетъ поди да просьбы строчитъ’. Это очень огорчало Прасковью Игнатьевну: она стала сердиться на дядю и подозрвать, что онъ пожалуй разстроитъ ея счастье.
Посл описаннаго выше разговора Петра Савича и Прасковьи Игнатьевны она долго не могла заснуть ночью. Ее мучала мысль: каковъ-то будетъ дальше Петръ Савичъ. Изъ разговора его она замтила, что онъ какъ будто холодне, чмъ былъ прежде. ‘А если онъ все такъ же будетъ вести себя, тогда наплевать’, думалось ей. Но ей будетъ скучно безъ друга, работы и заботы по хозяйству много, и для чего это? ‘Хлопочешь, хлопочешь съ утра до вечера — и ни отъ кого спасиба не получишь, не съ кмъ даже слова сказать или поговорить толкомъ. Заговоришь съ дядей, онъ отшучивается, считаетъ тебя двкой, съ которой не стоитъ много разговаривать, или начнетъ говорить о Петр, сведетъ на Ивана. На улицу выйдешь, бабы смются, надодаютъ опросами да разспросами: ‘а скоро ли у тя, Игнатьевна, свадьба-то?’. Двицы говорятъ: ‘какого ты, Глумиха, женпшка-то подцпила: учитель, да еще стеганый’. А посовтываться не съ кмъ: крестная мать глухая, все надо кричать, такъ что еще кто подслушаетъ, да передастъ съ прикрасами… То ли было бы дло, если бы я была замужняя… вдова… какъ бы захотла, такъ бы и сдлала’.
Такъ думала Прасковья Игнатьевна и додумалась, что Петръ Савичъ человкъ хорошій, только водку пьетъ. ‘Ну, я буду дожидаться’, говорила она, ‘какъ только онъ получитъ какую-нибудь должность да не будетъ пить водку, я объявлю ему, что я согласна быть его женой, и условіе такое выговорю: жить въ нашемъ дом, не обижать мамоньку и поблажать ей. Деньги штобы онъ мн отдавалъ, я ужо буду пиво варить, такъ оно и дешевле будетъ, и онъ отъ водки отстанетъ, а это конпанство,— чтобы его и духу не было. Надо опять и то принять въ разсчетъ, што у насъ дти будутъ. А если я замчу, што онъ все такъ же будетъ пьянствовать, я и на глаза его не пущу, потому, коли хочешь мн мужемъ быть, долженъ любить меня, а што я его прошу, да онъ не исполнитъ,— раз это любовь? И ни за кого ужъ я потомъ не пойду замужъ, потому посл этого выходитъ, что вс мужчины обманщики, и ни одному ихнему слову нельзя врить. А одна-то я проживу какъ-нибудь, потому огородъ у меня неотъемлемый, лошадь тоже своя: захотла — създила въ лсъ, дровъ нарубила, руки-то, славу Богу, не отпали… корова своя’…

VI.

Петръ Савичъ жилъ въ старомъ порядк съ сроднымъ братомъ Иваномъ Яковлевичемъ. Домъ у Ивана Яковлевича былъ новый и состоялъ изъ кухни и комнатки, которая называлась свтелкой: въ ней было три окна и довольно свтло, а стны и потолокъ оклеены бумагой. Здсь было довольно чисто, даже больше было мебели, посуды и одежды, чмъ въ дом Глумовыхъ. И это потому, что Иванъ Яковлевичъ женился не на безприданниц, получилъ за нею перину, три подушки, халатъ и даже самоваръ, такъ какъ родныя невстки были православныя и любили въ праздникъ пить чай. Иванъ же Яковлевичъ еще въ дтств отсталъ отъ раскола. Жена Ивана Яковлевича, нельзя сказать, чтобы была красивая, но женщина молодая, здоровая, полная, и главное — у нея въ рукахъ дло скоро длалось. У нихъ былъ уже ребенокъ — двочка, которая еще качалась въ зыбк. Ребенка вс любили, даже Петръ Савичъ по нскольку разъ бралъ, маленькаго червячка, какъ онъ называлъ малютку Марью, и училъ ее Богу молиться, знать папу, маму и дядю. Ребенокъ былъ бойкій, дядю любилъ даже больше своихъ родителей: при первомъ слов отца или матери: ‘а гд Божинька?’ ребенокъ обращалъ головку къ двумъ образамъ, висвшимъ въ переднемъ углу, и колотилъ правой рученкой по груди, что очень забавляло не только родителей, но и постороннихъ.
Иванъ Яковлевичъ преимущественно занимался дланіемъ кадокъ, бочонковъ и набиваніемъ на т и на другіе обручей желзныхъ и деревянныхъ, и такъ какъ во всемъ завод было только двое мастеровъ по этой части, то работа у него была всегда, только половина денегъ уходила на водку. Впрочемъ, онъ пилъ не постоянно, но если ему попадалась рюмка водки, то его уже трудно было остановить, и если бы жена не приберегала деньги, не запирала накрпко вещи и потомъ не уходила куда-нибудь, то пришлось бы плохо обоимъ, такъ какъ у нихъ корова еще была очень молода и молока давала мало. Трезвый Иванъ Яковлевичъ былъ славный человкъ, постоянно занимался дломъ, не совался въ женское хозяйство и, занимаясь чмъ-нибудь, больше напвалъ псни, но пьяный онъ лзъ драться, хоть будь тутъ и другъ и врагъ, отчего и самъ бывалъ частенько битъ. Жена его, Маремьяна Кирилловна, была существо смирное, тихое, такъ что если она куда-нибудь сядетъ съ шитьемъ или съ чулкомъ, только и слышно ее, когда она съ ребенкомъ возится.
Петръ Савичъ любилъ эту семью, которую онъ называлъ голубями, и завидовалъ ихъ жизни. Иванъ же Яковлевичъ съ женой тоже были ласковы съ нимъ, отъ угла и стола не отказывали, но пьяный Иванъ Яковлевичъ кидался на Петра Савича съ кулаками и тузилъ его въ спину за то, что Петръ Савичъ будто бы пріудариваетъ за его женой, причемъ, если тутъ была Маремьяна Кирилловна, доставалось и ей на калачи. Впрочемъ трезвый Иванъ Яковлевичъ говорилъ Петру Савичу: ‘ну, ты, братъ, не сердись, что я тебя побилъ. Нравъ у меня ужъ такой дрянной съ дтства. Вся моя забава въ жизни — напиться и подраться съ кмъ-нибудь, кто на глаза попадется… А што я тутъ жену приплелъ, такъ это тоже шутка, потому я ее знаю и тебя знаю, вдь шила въ мшк не утаишь’.
На другой день посл свиданія съ Прасковьей Игнатьевной, утромъ, напившись чаю, Петръ Савичъ принялся было за починку своихъ сапогъ. Поковырявъ немного шиломъ подошвы, онъ вдругъ обратился къ Ивану Яковлевичу, затоплявшему въ кухн печь, потому что Маремьяна Кирилловна кормила грудью ребенка.
— Послушай-ко, братъ, што я у тебя хочу попросить…
— Ну?
— Нтъ ли у тебя съ рубль денегъ?
— На што опять? На водку, поди,— взълся Иванъ Яковлевичъ.
— Нтъ, мн на дло нужно. Знаешь ли, что я хочу сдлать?— хочу я угостить нашего казначея и отца Петра.
— Выдумывай. Такъ вотъ и пошелъ сюда казначей.
— Думаешь — не пойдетъ?
— Даю руку на отсченіе. Если бы ты учителемъ былъ въ школ и тогда бы онъ не пошелъ, а сказалъ бы: ‘приду!’ ну и жди его: покамстъ бы стали ждать, водку и выпили бы. Да на што теб непремнно казначей понадобился, да еще съ отцомъ Петромъ?
— Я думаю опять въ учителя пробраться.
— Гм!.. Ну, это мудрено што-то посл такой исторіи, какъ глумовская. Ну, а твоя невста што?
Петръ Савичъ на это ничего не отвчалъ.
— Ты, братъ, не сердись, право… А вотъ не лучше ли теб сходить къ Переплетчикову. Приказчикомъ-то онъ недавно, теперь принимаетъ всякія просьбы, потому дло новое, нельзя же сразу цпной собакой сдлаться. А онъ, слыхалъ я, братъ, изъ ученыхъ, въ столиц бывалъ. Это что-нибудь да значитъ.
Петръ Савичъ поковырялъ еще сапогъ, положилъ его подъ лавку и сталъ одваться.
— Не знаю, что будетъ,— говорилъ Петръ Савичъ.— Посл такой исторіи мн, право, совстно проситься опять туда же, откуда выгнали. Проклятое житье!
— Гордость одна теб мшаетъ. Вдь тоже жили же до тебя учителя, да еще какіе дома настроили: въ дв да въ три горницы.
— А честно ли свое дло-то они исполняли?
— Найди ты честнаго человка, я теб полштофъ водки поставлю. Право! Да вотъ хоть бы я: честно это заводское добро воровать? Вдь я желзо беру изъ кузницы, а знаю, что оно воровское и мн попадаетъ почти даромъ. А што я заклепываю обручи дома,— это тоже разв честно, потому что полиціи то и дло боишься, хорошо еще, нтъ такого молодца, который бы донесъ. А вдь все нужда. Такъ и ты съ своей гордостью шляйся по-міру.
— Да я теб заплачу за все…
— Ну, другъ, я тебя словомъ не обидлъ, а только говорю къ длу. Вотъ ты тоже думаешь жениться, ну, и поживи…
— Полно теб, Иванъ Яковлевичъ, толковать-то пустяки! Когда, такъ отъ него слова не дождешься, а тутъ такъ ужъ больно рчистъ сталъ,— сказала мужу Маремьяна Кирилловна.
Иванъ Яковлевичъ замолчалъ, а Петръ Савичъ вышелъ.
Не весело у него было на душ. Все, что онъ видлъ теперь вокругъ себя, казалось мрачно, люди, попадавшіеся ему навстрчу, казались какими-то врагами, онъ злился, самъ не зная на что. ‘Вотъ даже и сродный братъ гонитъ изъ дому’, подумалъ онъ, и чмъ больше думалъ на эту тему, тмъ боле приходилъ къ такому заключенію, что, дйствительно, Иванъ Яковлевичъ правъ. Онъ мастеръ, бьется изо всхъ силъ, чтобы достать досокъ, обдлать эти доски и сдлать вещь такъ, чтобы она была прочна и хороша и чтобы заказчики не бранили его. И все это онъ длаетъ за небольшую цну. А надо же прокормить себя, жену, надо же и на черный день запастись чмъ-нибудь. Мало ли какіе могутъ быть случаи. А онъ-то, Петръ Савичъ, помогъ ли Ивану Яковлевичу чмъ-нибудь? Да, помогалъ ему выпивать водку. И вотъ съ тхъ поръ, какъ онъ лишился учительскаго мста, прошелъ уже годъ, а онъ все живетъ у брата, ни копейки не отдавая ему, точно тотъ обязанъ кормить его. Поневол человкъ выскажется.
Съ такими мыслями дошелъ онъ до главной конторы. Тамъ, въ первой комнат, онъ увидлъ приказчика, который разговаривалъ о чемъ-то съ казначеемъ. Поклонившись обоимъ, онъ ушелъ въ другую комнату, гд занимался постоянно. А такъ какъ у него не было сегодня дла, то онъ приткнулся къ двумъ писцамъ, тоже сидящимъ безъ дла и разговаривающимъ о рыбной ловл на пруду.
— Вотъ ты, Петръ Савичъ, не ходишь рыбачить, а я вчера сорокъ штукъ карасей поймалъ.
Петръ Савичъ промолчалъ, ему хотлось спросить: въ которомъ часу приказчикъ принимаетъ просителей, но вдругъ его позвалъ казначей.
— Вотъ что, Курносовъ, приказчику нужно переписать одну вдомость, такъ ты отправься къ нему. Да смотри, скажи, что, молъ, казначей забылъ передать вамъ, чтобы ему привезли на дворъ саженъ пятьдесятъ дровъ.
— Гд же я буду переписывать?
— Конечно въ контор.
— Я все хочу побезпокоить васъ насчетъ учительства.
— Ну, ужъ это, братъ, псня старая. Оно хотя и нтъ учителя и теперь бы это дло можно устроить, да управляющій-то какъ? Вдь онъ тебя знаетъ.
— Но вы можете сказать, что смненный приказчикъ былъ самъ скверный человкъ.
— Это можно. Ну, а ты что бы мн далъ за хлопоты?
— Вы знаете, что у меня ничего нтъ.
— Я тебя научу. Теперь лто, какъ только ты получишь мсто учителя, пошли за мальчишками, кром моего парнишка, и объяви имъ, что-де управляющій приказалъ имъ: гд хотятъ, а чтобы на другой денъ было поймано пятокъ скворцовъ.
— А если они не поймаютъ?
— Это ужъ ихнее дло. Скажи, какъ знаешь, въ работу или какъ… Тогда и ты можешь поживиться.
Еще зле сдлался Петръ Савичъ, но длать было нечего: Иванъ Яковлевичъ говорилъ правду, добромъ здсь безъ хлба насидишься.
Кончилъ онъ работу приказчику и явился къ нему вечеромъ. Тотъ прочиталъ и довольно вжливо спросилъ его:
— Ты гд воспитывался: въ завод или въ город?
— Въ город. Назадъ тому годъ я былъ здсь учителемъ, но бывшій приказчикъ допекъ меня за то, что я преподавалъ геометрію.
— Скотина! Такъ разв наша школа безъ учителя?
— Да.
— Хорошо. Я управляющему сегодня же скажу о теб и велю назвать школу училищемъ съ двумя свтскими учителями и законоучителемъ.
— Я еще хочу спросить васъ: какъ я долженъ поступать въ такихъ случаяхъ, если будутъ получаться приказанія со стороны начальства: напримръ посылаютъ мальчиковъ рыбу ловить, велятъ приносить денегъ на образъ.
— Ну?
— Я нахожу, что это несправедливо.
— Конечно. Я этого не допущу въ училищ… Завтра же ты собери всхъ ребятъ, которые учатся, и объяви имъ, что я посл-завтра буду. Чтобы они вс одлись чисто, вымылись въ бан и волосы остригли, понимаешь, по-городски… И если я найду училище въ порядк, прикажу теб выдать пособіе. Женатъ?
— Никакъ нтъ. Хочу жениться.
— Прекрасное дло. Учитель непремнно долженъ быть женатымъ. А если казначей спроситъ дровъ, такъ ты скажи ему, что я подумаю. Лсъ-то вдь не мой, господскій.
И веселъ же вышелъ отъ приказчика Петръ Савичъ. Такой справедливости и милости онъ еще не знавалъ досел въ заводскомъ крпостномъ начальств. А радоваться ему было отчего, потому что ужъ если что сказалъ приказчикъ, такъ тому и быть, недаромъ приказчикъ въ завод первое лицо посл управляющаго, недаромъ приказчикъ всми заводскими длами заправляетъ…
Повеселлъ и Иванъ Яковлевичъ, на радостяхъ онъ купилъ водки и закутилъ…
Созваны были мальчики въ школу, явился туда и приказчикъ. Ребята были дйствительно причесаны, умыты, рубашенки тоже прилажены. При появленіи приказчика они по обыкновенію крикнули: ‘здравія желаемъ!’
— Ну, ребята, вотъ вамъ учитель. Школа теперь преобразована въ училище, и предметовъ въ ней будетъ больше. Слушать учителя! А ты, учитель, дери ихъ, какъ только можно. Слышите?! Вс приказанія учителя исполнять, иначе на работы сошлю. Ну, теперь по домамъ до августа мсяца.
Сказавъ это, приказчикъ ушелъ.
Петръ Савичъ былъ введенъ въ учителя.
Здсь не мшаетъ замтить, что мальчики, образующіеся въ школ или заводскомъ училищ, не только освобождаются отъ работъ, но получаютъ отъ заводоуправленія, но положенію, провіантъ и даже деньги,— нсколько копекъ въ годъ. По окончаніи ученія въ школ они поступаютъ, если годны, въ писаря.
Пошелъ Петръ Савичъ въ главную контору, тамъ казначей, поздравивъ его съ учительской должностью, спросилъ:
— А скворцы?
— Приказчикъ объявилъ ученикамъ, чтобы они, кром ученія, никакихъ порученій не исполняли.
— Хорошо. Я спрошу приказчика… Изволь-ка вотъ это переписать…
Черезъ недлю Петръ Савичъ получилъ пособія пятнадцать рублей, и ему назначили по должности учителя пять рублей жалованья и двойной паекъ провіанту, выдали также и билетъ на порубку лса въ двойномъ количеств противъ количества, назначеннаго писарямъ.
Прошло дв недли, а Петръ Савичъ не являлся къ Прасковь Игнатьевн: онъ то хлопоталъ о деньгахъ, то о провіант, то гулялъ съ пріятелями, а тутъ на недлю узжалъ въ городъ за покупкой обновъ къ свадьб, но и въ хлопотахъ онъ все-таки не забывалъ свою невсту,— она была для него теперь дороже всхъ.
А между тмъ въ эти дни недли Прасковья Игнатьевна много передумала худого и хорошаго на счетъ Петра Савича.
Въ ту ночь, когда она составила планъ будущности, ей приснилось, что она обрзала свою косу, когда она пробудилась, ее пробрала дрожь отъ этого сна. Таракановцы врятъ въ сны и многіе изъ нихъ они отгадываютъ. Такъ, обрзать косу во сн — значитъ быть большому несчастью, влзать на гору — то же, и т. п. Поэтому Прасковья Игнатьевна, двушка суеврная, очень испугалась и стала думать: какое такое съ ней — именно съ ней — случится несчастье? Разв корову украдутъ? Но вдь она себ обрзала косу. Разв мать умретъ? Но она хоть и мать, а все-же жалко на нее смотрть, ужъ хоть бы она померла. Нтъ! несчастье должно непремнно съ ней случиться, и несчастье большое…
Затопила она печь, управилась съ коровой, овечками, курами. Тимофей Петровичъ сталъ одваться.
— Ты, дядя, куда?
— Туда, гд насъ нтъ.
— Обдать будешь?
— Объ этомъ сорока на двое сказала.
‘Толкуй съ дуракомъ’, подумала Прасковья Игнатьевна и занялась своимъ дломъ, однако спросила дядю:
— Слышь, дядя, какой я сегодня сонъ видла: косу обрзала… Такъ-таки по корень обрзала. А куды ее дла, не знаю.
Тимофей Петровичъ подумалъ немного, приложилъ указательный палецъ правой руки къ правой ноздр, и отпятивъ лвую ногу впередъ, съ достоинствомъ знатока сказалъ:
— Эко дло! Женихъ, надо быть, улизнетъ.
— Ужъ отъ тебя не жди, хорошаго,— сказала обиженная Прасковья Игнатьевна.
Дядя ушелъ, а Прасковья Игнатьевна стала ходить изъ горенки въ избу, сама не зная зачмъ. Она, казалось, ни о чемъ не думала. Потомъ остановилась у зеркала, поглядла въ него и вдругъ вскрикнула и убжала во дворъ. На нее напала дрожь.
— Двка!— услыхала она знакомый голосъ.
Недалеко отъ нея стояла мать съ охапкой картофельной мякины.
Прасковья Игнатьевна подошла къ ней и вдругъ кинулась ей на шею.
— Мамонька! голубушка…
Маланья Степановна присла и начала выть. Повыла она немного и стала ругаться. Прасковья Игнатьевна испугалась за мать. Въ это время пришелъ Илья Игнатьевичъ.
— Парашка, псь.
— Погоди, съ матерью ишь что приключилось.
Илья поглядлъ на мать издали и пошелъ въ огородъ, напвая: ‘со святыми успокой’.
Такъ пробилась Прасковья Игнатьевна цлый день, и только вечеромъ пришла ей мысль о Петр Савич.
— Вдь и не икнулось?.. Онъ, значитъ, и не помянулъ обо мн?
Стала она думать о Петр Савич, и въ голову ея лзли мысли одна другой хуже.
— И что я за дура, думаю о немъ? Вдь онъ мн чужой, совсмъ чужой.
Запла она псню ‘Гулинька’, но псня не клеилась.
— Нтъ, онъ пожалуй посл того, што я сказала ему, на другой женится, потому вс мужчины обманщики. Видала я ихъ на вечеркахъ-то!!.. А мало ли со стороны-то розсказней?— А пожалуй, чего добраго, онъ все притворяется, у него поди есть мсто, да онъ, какъ дло коснулось, и на попятный…— Нтъ, онъ совсмъ поди тамъ спился!
Такъ она продумала до утра. Днемъ была гроза, и она не пошла къ крестной матери. Ночью ршилась завтра же идти къ вороже Бездоновой.
Къ вороже нужно было идти натощакъ. Задала она корму коров, лошади, овечкамъ, выпустила куръ, надла на голову платокъ и пошла, оставивъ избушку незапертою на тотъ случай, что можетъ быть придетъ дядя, въ Козьемъ Болот немногіе запирали дома, потому что въ отсутствіе хозяевъ воровства не случалось.
Попадается ей на встрчу сосдка Фокина.
— Куда это ты, Прасковья Игнатьевна, покатила?
— Иду къ крестной.
— А што она?
— Да надо провдать.
— А новость слыхала? Вотъ такъ новость!
— Ну ужъ…— И Прасковья Игнатьевна пошла.
— Игнатьевна! постой! про твово жениха новость-то!
Прасковья Игнатьевна остановилась и сказала:
— Врешь али въ забыль (вправду)?
— Провалиться.— Сосдка подошла къ Прасковь Игнатьевн и сказала: — Курносовъ-то должность получилъ, самъ приказчикъ далъ. Учителемъ, слышь, сдлали.
— Ей-Богу?
— Врать што ли стану… ребята сказывали, когда я въ трахту была… Али это несчастье?
Сосдка зорко глядла на Прасковью Игнатьевну, которая не знала, куда ей дваться: она была и рада, и плакать хотлось, но отчего?— она никому бы не могла отвтить на этотъ вопросъ въ ту минуту.
— Ошалла, родимая,— сказала вполголоса сосдка и повернула съ дороги влво къ своему дому, а Прасковья Игнатьевна воротилась домой. Пришедши въ комнату, она упала на колни, заплакала и стала шептать:
— Матушка! Тихвинская Божія Матерь! Спасибо теб! Помоги ты моему счастію!.. Господи! какъ я рада-то. Дай ты ему, Господи, здоровья, да совтъ, да любовь… Петру-то Савичу, моему милому…— Она наклонила голову къ полу…
— Вона! Племянница!
Прасковья Игнатьевна вздрогнула, обернулась: дядя… Стыдно ей почему-то сдлалось. Украдкой отерла она слезы, встала и сказала, сама не понимая что:
— А я думала…
— Думаютъ одни индйскіе птухи… Ну, племянница, я братъ, того… женюсь!!. Беру, братъ, я себ… Шабашъ.
— Дядя, ложись спать.
— Спать?! Н-тъ… Во!!— и онъ вытащилъ изъ-за пазухи косушку.— Ты думаешь, я дуракъ. Н-тъ, краля, нтъ! Твой Петька вотъ теперича уменъ сдлался: учитель, ребячій мучитель…
— Правда ли?
— А онъ,— што жъ не былъ?
— Я не велла.
— Ну, значитъ, пьянъ. Значитъ, проку въ немъ нтъ.
Тимофей Петровичъ вытащилъ изъ-за пазухи чесноку и сталъ сть его съ ломтемъ ржаного хлба.
— Ты думаешь, я дуракъ… Ладно. Слыхалъ я пословицу: ‘дураки умныхъ учатъ’. Такъ вотъ и я тебя хочу поучить…
— Дядя, спать бы ты легъ: вдь ты ужъ сколько время-то какъ изъ дому.
— Свтло еще, уснемъ. Выходи, племянница, замужъ, да выходи за ровню. Ей-Богу! послушай дурака… А што этотъ учитель? што въ немъ проку? Я дуракъ, а все жъ рабочій, мн не стыдно и грязь руками брать, хоть куды меня назначь.
— Не даромъ ты плутоватъ-то,— подсмялась надъ дядей Прасковья Игнатьевна.
— Вотъ именно што сразила!.. Вотъ теперь поневол спать надо ложиться… Эхъ, двка! Сказалъ бы я теб много, да слушать-то ты меня не станешь, потому я дуракъ!!!
— Отчего дурака и не послушать?
— Ну, такъ слушай. Твой женихъ получилъ мсто, а отчего онъ къ теб не является? Погляжу я, какъ онъ къ теб явится и што онъ наговоритъ теб… Мое дло сторона… Но вотъ я бы што теб посовтовалъ по своему дурацкому разсудку: выходи лучше за нашего брата, потому свой человкъ. Ты на меня гляди: женюсь — и баба-то у меня какая!
— Какая?
— Сказать теб — захохочешь, и все Козье-Болото захохочетъ, да мн плевать…
Прасковь Игнатьевн очень смшна показалась физіономія дяди, и она расхохоталась.
— Дураку всякъ смется, а если умный напьется, такъ умне его и нтъ… Извини-съ, до дамсъ, мы кавалить каляшо не умйтъ. Мы еще гулять пойдяйтъ,— заключилъ дядя, передразнивая англичанина, механика на фабрик, это означало, что онъ осердился.
И Тимофей Петровичъ, выпивъ остатокъ изъ сткляницы, вышелъ изъ избы.
‘Вотъ съ какими мн родными пришлось жить. И что отъ нихъ хорошаго услышишь: пьянъ, какъ свинья, и я должна слушать его!’ думала по уход дяди Прасковья Игнатьевна и даже, отворивши окно, съ улыбкою смотрла, какъ дядя идетъ по грязи въ халат, переваливаясь изъ стороны въ сторону.
Она была весела,— весела потому, что Петръ Савичъ получилъ мсто, и въ этомъ настроеніи она впервые думала: ‘неужели такой дуракъ, какъ ея дядя, можетъ жениться и на комъ? Неужели какая-нибудь двица можетъ полюбить его?’ — И она гордо смотрла на противоположный долъ, въ которомъ жилъ куренной рабочій съ женой и семью ребятами…
Легла она спать, икается.
— Это Петя. Онъ обо мн заботится.
Мало-по-малу мысли ея приняли другой оборотъ: ‘а што же онъ въ самомъ-то дл не пришелъ ко мн… Мало што я могла ему запретить: онъ мужчина, а я двка’.— Легла спать въ одиннадцать часовъ.
— Дядя говоритъ, обманетъ. Не придетъ, говоритъ. Дядя — дуракъ. А все жъ друзья они, врно онъ дядю напоилъ и сказалъ: не хочу, молъ, съ двкой видться, потому съ самимъ приказчикомъ говорилъ.
Икнулось.
— Это онъ!.. Ахъ бы чахнуть… Ну загадаю: икнется или нтъ?..
Прошло полчаса. Начало свтать. Прасковья Игнатьевна сла къ окну и стала гадать на трефоваго короля, все дороги, на сердц ложится или тузъ пикъ — ударъ, или семерка пикъ — врныя слезы.
‘Если бы исполненіе желаній!’ Выпало: вс четыре туза на сердц. И опять гадаетъ, и опять слезы.
— Нтъ, онъ не женится на мн, карты врно ворожатъ: он мн сказали дружка милаго, он предсказали несчастіе — отецъ померъ. А што я сонъ видла — это быть мн двкой. А раз это несчастіе?..
— А все жъ свое хозяйство лучше… Все же меня никто не упрекнетъ ничмъ…— Нтъ, это все дядя. Его врно подучили… Нтъ, Петя пришелъ бы… Онъ радъ моимъ словамъ: я испытала его… Ну, не буду о немъ думать и буду я двкой весь вкъ, лошадь у меня есть, огородъ неотъемлемый, корова…
Она однако скоро заснула.
А на другой день пошла къ крестной матери, живущей въ Медвдк.

——

Въ Медвдк ни улицъ, ни переулковъ нтъ, а дома расположены такъ, какъ кому приходила охота ихъ строить, поэтому почти между каждымъ домомъ есть порядочный промежутокъ, что-то въ род канавы. Дома въ Медвдк построены копытообразно, и хотя у каждаго домохозяина есть огородъ, но въ немъ, кром бобовъ и картофеля, почти ничего не поспваетъ, потому что, какъ говорятъ жители Козьяго Болота, земля дрянная. Сообщеніе съ Медвдкой въ грязное время довольно неудобно: чтобы попасть съ тракту къ дому, противоположному съ Козьимъ Болотомъ, надо или сдлать большой кругъ, или перейти нсколько овраговъ.
Домъ Марьи Савишны Пермяковой стоялъ въ самой середин Медвдки и состоялъ изъ одной избы съ снцами. Въ изб уже нсколько лтъ царила бдность и грязь. Печь хотя и большая, но уже нсколько разъ проваливалась, и ее нсколько разъ кое-какъ поправляли, углы избы прогнили, несмотря на сухую пору, полъ въ изб былъ постоянно мокрый, вроятно потому, что хозяйка рдко выходила на улицу по нездоровью, дв лавки были уже очень стары, и на нихъ нужно было садиться съ осторожностью. Все имущество хозяйки, состоящее изъ какихъ-то грязныхъ, вонючихъ тряпокъ, хранилось на полатяхъ, которыя хотя и подпирались, но задвать о подножки ихъ было опасно, тмъ боле опасно было спать взрослому человку на самыхъ полатяхъ…
Когда вошла въ избу Прасковья Игнатьевна, Пермякова спала на печк. Это была низенькая старуха, которая теперь казалась небольшимъ комочкомъ, на ней надтъ синій изгребной сарафанъ и худенькій ситцевый платокъ на голов, да еще виднлся на горл гайтанъ (снурокъ), на который былъ вдтъ мдный грошовый крестъ. Больше на ней ничего не было.
Въ то время, какъ Марья Савишна принимала отъ купели Прасковью Игнатьевну, она, Марья Савшина, имла достатокъ, т. е. мужъ ея былъ лснымъ объздчикомъ и съ порубщиковъ лса не по билетамъ получалъ кое-какія деньги. Жить было можно, и семейство Пермякова было хорошо до тхъ поръ, пока мужа Марьи Савишны не понизили за пьянство въ лсные сторожа. Тогда уже доходовъ не стало, и Пермяковы, привыкшіе кушать хорошо, начали сначала проживать деньги, потомъ принуждены были продать и лошадь. Выдался въ завод такой годъ, въ который свирпствовала горячка, все семейство Пермяковыхъ, состоящее, кром родителей, изъ трехъ сыновей и одной дочери, заболло въ разъ, болзнь кончилась весьма печально: мужъ и старшій сынъ померли, а Марья Савишна оглохла. Положеніе ея было ужасно, денегъ нтъ, хлба нтъ, со стороны и воды не допросишься, потому что горячка многихъ разорила, а заводоуправленіе рабочимъ пособія не выдавало, а если и выдавало, то мастерамъ,— хоть вой!.. Но вытьемъ дла не поправишь, вотъ она и продала корову, продала куръ, продала дрова и сно и могла биться кое-какъ съ полгода. Но когда опять вышло все, когда настала весна, вс огородные овощи вышли, она стала жалть, что напрасно продала корову. Хорошо еще, что помогли Глумовы, они помогли разсовать ей дтей: Гаврило попалъ къ кузнецу съ обязательствомъ прожить у него семь лтъ на его хлб, а Николай — къ торгашу бакалейными вещами въ таракановскомъ гостиномъ двор, находящемся на рынк. Марья служитъ въ кухаркахъ, но ее что-то часто гоняютъ съ мстъ, и она назадъ тому дв недли поступила къ таракановскому почтмейстеру за тридцать коп. въ мсяцъ.
Такъ какъ дти Марьи Савишны помогаютъ ей немного, то и бьется она кое-какъ. Сама зарабатывать она не въ силахъ. Правда, когда здорова, она вяжетъ чулки на продажу, но этого все-таки мало: нужно вообразить, что заводъ не городъ, а мстный рынокъ не ярмарка, да и кому нужны чулки какой-нибудь г-жи Пермяковой?..
Прасковья Игнатьевна прежде очень любила крестную мать, но когда она подросла, познакомилась съ разными семействами и когда крестная мать впала въ нищету, ей сначала стала противной изба крестной матери, а потомъ она стала чувствовать мене любви и къ самой крестной матери, почему стала очень рдко бывать у нея, и то разв когда ее пошлютъ провдать. У крестной матери она не была уже съ полгода.
Въ изб пахло не хорошо. Поэтому Прасковья Игнатьевна вышла на крылечко и вдругъ подумала: ‘а зачмъ я пришла?’
Пошла она посовтоваться съ крестной матерью. Теперь же пришла къ тому убжденію, что крестная мать не можетъ ей ничего посовтовать хорошаго, да и сама она не маленькая.
Во дворъ съ узломъ вошла дочь Марьи Савишны, худощавая двушка лтъ четырнадцати, съ блднымъ лицомъ, заплаканными глазами, съ непокрытой головой, босая, въ одномъ продранномъ во многихъ мстахъ сарафанчик. Въ лвой рук она держала кошель.
— Прасковьюшка!— сказала двочка, подошла къ ней и плутовато стала смотрть на нее.
— Аль отказали?
— Четвертыя сутки… Ходила, да всего-то четыре ломтика насобирала… Каторжные!— И двушка бросила кошель на крылечко, а сама стала мыть въ луж правую ногу.
— Ты вчера дома была?
— Чево?
— Дома, спрашиваю, вчера была — весь день?
— Была.
— Никто не приходилъ?
— Нтъ, а что?.. Сегодня меня стегали…— Двочка заплакала. Глаза ея сверкали…— Прасковья Игнатьевна, дай копеечку?
— На што?
— Ужъ ты вчно такая… А слышала я, учитель-то сегодня въ школ былъ и парней туда скликали.
— А самово не видала?
— Што дашь?
— Машка! ты съ кмъ разговаривать?— послышалось изъ избы. Все это произнесено было охриплымъ голосомъ.
Прасковья Игнатьевна вошла въ избу.
Старуха сидла на краю печки, свсивъ ноги. Лицо ея было блдно-желтое — кожа да кости, горло тоже кожа да кости, волоса сдые на голов, въ глазахъ виднлось мало жизни.
‘Какъ она живетъ, Господи! Одна маята только’, подумала Прасковья Игнатьевна, сердце ея больно кольнуло, и ей еще противне показалась изба, еще жалче крестная мать.
— Охъ, старость, старость!.. И скоро ли это Господь мн конецъ пристроитъ? Легла бы я въ сыру землю… Охъ хо хо…— заплакала старуха, но слезы у нея уже вс были выплаканы, это было сухое рыданіе, болзненно искажающее лицо, такъ что больно жалко становилось этого человка. На глазахъ Прасковьи Игнатьевны навернулись слезы.
— Охъ! горю не поможешь… Нтъ…— И старуха стала слзать съ печки. Прасковья Игнатьевна помогла ей спуститься, но затыкала носъ одной рукой, потому что изо рта крестной матери пахло, какъ отъ покойника.
Марья Савишна была еще крпка на ноги. Вышла она на крылечко, спросила у дочери хлба, сла и стала сосать кусокъ, потому что у нея не было ни одного зуба.
— Вотъ прежде сахаръ сосала, а теперь… Вс зубоньки, крестница, выпали… Не шь ты, голубушка, никогда сахару, съ него все и разоренье наше вышло.
— Маменька, ты знаешь Петра Курносова?— крикнула Прасковья Игпатьевна.
— Учителя-то? это казначейскаго-то сына?
— Ну… Сватается за меня.
— И…— Крестная мать закачала головой и задумалась.— Эхъ, стара я стала,— продолжала она,— много-то ужъ не хожу… Плохо дло-то!
— А што?
— Да пара ли онъ т?.. Вотъ бы теб изъ нашихъ жениха-то… Мало ли: вонъ Глумовъ… мало ли ихъ?
— Такъ не ходить, ты говоришь?
— Воля твоя, крестница. Оно, учитель — должность знатная… Да прокъ-то будетъ ли? Будетъ ли прокъ, милая моя крестница…А шго у т мать-то?
Разговоръ принялъ направленіе о Глумовыхъ, причемъ крестница разсказала крестной матери о желаніи дяди жениться. Это очень удивило Марью Савишну, и она то и дло стала твердить съ улыбкой:— Тимошка-то дурачокъ!.. Ахъ ты, оказія!
Прасковья Игнатьевна стала торопиться домой, но ее удерживала крестная мать, увряя, что ей скучно одной, а дочь ея нисколько не посидитъ съ нею, все рыскаетъ. Уважая старуху, Прасковья Игнатьевна посидла еще нсколько времени, но рчи о жених Курносов ни та, ни другая не заводили.
Дорогой къ дому Прасковья Игнатьевна стала каяться, что она только понапрасну ходила къ крестной матери.
Прошелъ посл этого день, прошло два и три дня,— а Курносовъ нейдетъ не только къ Глумовымъ, но и въ Козье Болото. Много въ это время передумала Прасковья Игнатьевна о своемъ жених и каждый разъ засыпала съ тои мыслью, что если Курносовъ изважничался, то она не пойдетъ за него замужъ. Пришелъ дядя, принесъ съ собой дв пары сапогъ и сказалъ:
— Ну, племянница, готовься къ свадьб. Курносовъ кланяться веллъ.
Прасковья Игнатьевна испугалась: она думала, что онъ долго жить приказалъ, т. е. померъ. Она поблднла.
— Ей-Богу! Въ городъ за подарками похалъ, потому денегъ много дали дураку за пьянство,— продолжалъ дядя серьезно.
— Видлъ али врешь?— спросила Просковья Игнатьевна, подозрвая дядю въ обман.
— Наплевать… Только у насъ съ нимъ уговоръ состряпанъ.
— Да што жъ онъ?
— Я говорю уговоръ: напередъ моя будетъ свадьба.
— Да неужели въ заболь? Дядя, ты врешь! (Что за наказанье!.. Околть бы вамъ всмъ,— проговорила она про себя).
— Ей-Богу! Посл Петрова дня моя первая свадьба назначена, ужъ прошено, перепрошено, опосля твоя. Я это все обдлалъ, нужды нтъ, што дуракъ.

VII.

На тракту есть домъ непремннаго рабочаго Оглоблина, но этотъ домъ хотя и называется домомъ Оглоблина, только имъ владетъ мастерская вдова, Дарья Викентьевна Огородникова. Замужъ она вышла шестнадцати лтъ. Скоро оказалось, что мужъ ея былъ пьяница и забулдыга, она и нанялась на рудникъ въ качеств кухарки для рудничныхъ рабочихъ, но прожила тамъ не больше года: работать она ничего не умла, кром печенія хлба. Сначала нищенствовала въ завод, по наученію рабочихъ подавала на мужа нсколько просьбъ заводскому исправнику, но такъ какъ эти просьбы были написаны глупо и безтолково и даже одна просьба была написана въ риму какимъ-то пьянымъ писаремъ, то ихъ и не принимали и стали наконецъ гонять прочь Дарью отъ исправницкаго дома. Наконецъ по протекціи одного рабочаго она попала въ цловальницы и дло свое исполняла добросовстно три года съ половиной, и въ то время скопила кое-какой капиталецъ. Вотъ тутъ-то и познакомился съ ней Тимофей Петровичъ.
Такъ Дарья и осталась въ кабак до смерти мужа, когда она преспокойно вошла въ свой домъ, въ свой потому, что домъ принадлежалъ ея родителямъ, умершимъ еще до ея замужества.
Съ этихъ поръ Тимофей Петровичъ сдлался своимъ человкомъ у Дарьи Огородниковой, но сначала на это не обращалъ никто вниманія, потому что онъ у нея исправлялъ иногда обязанности кузнеца, такъ какъ она завела кузницу и имла двухъ работниковъ, а потомъ хотя и узнали многіе, но, потолковавъ немного, ршили, что какъ и Тимошка-дурачокъ, такъ и Дарья Огородникова люди отптые, и ихъ даже и за людей-то считать не стоитъ.
Какъ бы то ни было, Дарья Огородникова вела дла свои хорошо. Не повезло у ней на кузниц, она стала печь калачи и эти калачи стала продавать прозжающимъ ямщикамъ, мщанамъ и разнымъ людямъ. Лтомъ кром калачей продавала и ягоды и такимъ образомъ получала кое-какой барышъ. Потомъ она стала варить брагу и пиво и зазывала секретно ямщиковъ, и такъ пріучила ихъ къ себ, что они постоянно, подъ предлогомъ купить калачей, останавливались у ея дома и пили пиво даже до того, что запвали псни. А когда узнали и рабочіе, что Огородникова продаетъ пиво, и они стали захаживать къ ней, но кабатчикамъ не сказывали, а если кто и сказывалъ, то у нея ничего не находили.
Вотъ эта-то Дарья и есть невста Тимофея Петровича, которою онъ удивилъ теперь весь заводъ. Только и было разговору, что о дурачк-Тимошк и Дарь Огородниковой.
Стоитъ напримръ кучка на рынк у всовъ и непремнно разговоръ идетъ о Глумов.
— Слышали новость?
— Какъ не слыхать: Тимошка-то! Вотъ она задача-то!..
— И что это за родъ такой: чудятъ да и только.
— Нтъ, онъ, надо полагать, не полоумный. Надо ему поздравлины сдлать.
И такъ дале, все въ этомъ род.
Прасковья Игнатьевна, какъ узнала объ этомъ, со стыда не знала, куда и дться. Выйдетъ на улицу, ее дразнятъ дядей.
— Што, учительша, дядюшка-то твой какую загвоздку намъ задалъ. Задача — ей-Богу!
— Да я-то чмъ виновата!— взъстся Прасковья Игнатьевна.
Между тмъ Тимофей Петровичъ свадьбу свою устроилъ не зря. Онъ очень былъ привязанъ къ Дарь Викентьевн. Въ ней онъ видлъ обиженную женщину, съ годами пришедшую въ нормальное состояніе и привязавшуюся къ нему,— такому человку, которому и цны нтъ. Но онъ не говорилъ ей о женитьб раньше, потому что боялся жениться, да и Дарья Викентьевна ему повода на это не подавала. Привязываясь все больше и больше къ Дарь Викентьевн, онъ находилъ ее самой лучшей женщиной во всемъ завод и, не обращая вниманія на заводскихъ бабъ, всюду преслдуемый насмшками, онъ только у нея и находилъ ласку и покой. Случалось — Дарья Викентьевна и поколачивала его, но ему милы были эти колотушки, онъ зналъ, что его колотитъ другъ, который въ тысячу разъ миле ему всхъ другихъ друзей. Также ему очень нравилось то, что Дарья Викентьевна работаетъ и деньги не тратитъ попустому, а бережетъ для хозяйства, онъ предложилъ ей такого рода планъ: ‘когда мы женился, тогда я заведу свою кузницу, и мы откроемъ маленькую торговлю мелкими вещами: табакъ будемъ продавать, соль, говядину’…
Дарья Викентьевна согласилась вполн съ Тимофеемъ Петровичемъ…
Посл Петрова дня въ православной церкви первая свадьба была Тимофея Глумова съ Дарьей Огородниковой, но кутежъ продолжался у молодыхъ только сутки… Глумовъ, какъ водится, поселился въ дом своей жены и купилъ у Прасковьи Игнатьевны лошадь за восемь рублей, на эти деньги Прасковья Игнатьевна сшила себ сарафанъ, купила ботинки и платокъ на голову.
Съ замираніемъ сердца дожидалась Прасковья Игнатьевна дня своей свадьбы, а подруги ея, приглашенныя ею и Петромъ Савичемъ ради веселья, еще боле пугали ее именно самымъ обрядомъ. Петръ Савичъ былъ очень веселъ и милъ, не только съ невстой, но и съ гостями, угощалъ всхъ сладкой водкой и разными сластями, во все время до свадьбы смшилъ всхъ до слезъ, даже Маланья Степановна, сидвшая постоянно на лежанк, хихикала. Она вела себя смирно и больше разсказывала Марь Савишн, которую Прасковья Игнатьевна пригласила жить пока къ себ, разсказывала разный вздоръ, въ которомъ гостьи не понимали никакого смысла и который Марья Савишна не могла разслышать и, думая, что Маланья Степановна сочувствуетъ ея горю, съ своей стороны разсказывала свое горе отъ тхъ поръ, какъ она прежде много ла сахару, и заканчивала тмъ, что теперь принуждена жевать хлбъ.
Наступилъ и день свадьбы — великій день для невсты. Поплакала она, сама не зная о чемъ, кинулась на шею матери и разстроила мать, которая убжала въ огородъ, откуда ее никакъ не могли выцарапать за ноги. Народу въ церкви было много, потому что женился учитель, тысяцкимъ жениха былъ казначей главной конторы, а посаженымъ отцомъ самъ приказчикъ. Церковь была биткомъ набита народомъ, несмотря на то, что полицейскіе служители энергично толкали и гнали народъ отъ церкви, для того, чтобы въ церкви было свободне стоять заводской аристократіи.
Женихъ стоялъ расфранченный, пріхала и невста въ кисейномъ плать, подаренномъ женихомъ. Народъ острилъ то надъ женихомъ, то надъ невстой, доказывая, что невста цлою четвертью выше жениха. Наконецъ началось и внчаніе съ пвчими. Народъ, стоявшій ближе къ жениху и невст, не спускалъ съ нихъ глазъ. Но вотъ женщины ахнули: изъ рукъ невсты упало кольцо, стали искать кольцо — не нашли. Для формы казначей далъ свое… Повели жениха и невсту внчать, съ жениха внецъ свалился. Невста была блдна.
— Мужъ умретъ, внецъ свалился,— гудлъ народъ.
Все-таки свадьба кончилась. Но не весела была молодуха, она теперь каялась въ томъ, что пошла замужъ за Петра Савича. Во всю дорогу мужъ не могъ добиться отъ нея слова,—она или плакала, или ей представлялись разные ужасы, и причиною этихъ ужасовъ былъ страшный сонъ.
— Знала бы — не спала-бъ въ ту ночь, какъ мн видть проклятый сонъ,— говорила она Петру Савичу.
И сколько ее ни развеселялъ мужъ, но не добился веселости.
Въ дом Глумовыхъ молодыхъ благословилъ иконой и хлбомъ приказчикъ и по выпивк заздравнаго стакана сказалъ:
— Знай я, што въ Козьемъ Болот есть такая красивая двка, непремнно бы женился!
Гости едва умщались въ дом. Они большей частью были изъ писарскаго класса, такъ что Прасковь Игнатьевн было очень неловко сидть съ ними, къ тому же присутствіе приказчика стсняло гостей, и они говорили какъ-то не весело. Но когда ухалъ приказчикъ, тогда и пошли гарцовать гости: крики, пляска, псни поднялись такіе, что Маланья Степановна, сидвшая до сихъ поръ спокойно на гряд, теперь заползла въ яму, находящуюся недалеко отъ бани, и завыла.
Долго гарцовали гости, многіе перепились до того, что не могли тащить ногъ.
Такъ и поселился Петръ Савичъ въ дом Глумовыхъ, и отъ сихъ поръ началась другая жизнь Прасковьи Игнатьевны.

VIII.

Черезъ недлю посл свадьбы привелось Прасковь Игнатьевн готовить кушанье, а запасу въ ея погреб и чуланчик было очень немного: муки фунтовъ десять, отрубей фунтовъ пятнадцать — и только. Мяса не было, и Петръ Савичъ утшалъ свою жену, что онъ завтра непремнно купитъ говядины, такъ какъ надется получить съ одного пріятеля небольшой должокъ. Корова у нихъ была продана, а лошадь, какъ уже извстно, взялъ къ себ Тимофей Петровичъ. Выскребла Прасковья Игнатьевна остатокъ муки, заварила квашню, а ночью половина этой квашни сплыла и разлилась по печи и отъ печи къ полу, такъ что проснувшаяся хозяйка почти въ первый разъ увидла свою печь съ срыми полосами и прокляла свой сонъ, но все-таки ее успокоилъ мужъ, ‘что на это наплевать, что отъ этого хлба немного убудетъ, только ей придется немного заняться очисткой печи, на которую нельзя взобраться, не испачкавшись’. Но это пустяки. А вотъ, когда ушелъ ея муженекъ на рынокъ, она постаралась поскоре закрыть трубу и столкать въ печь четыре каравая тста, устоявшагося въ плетеныхъ чашкахъ, употребляемыхъ единственно для устоя ржаного тста. Повидимому она совсмъ забыла о томъ, что мужъ ушелъ за мясомъ, и, стало быть, она рано посадила хлбы, ибо, прибравъ все, услась къ столу и стала чинить мужнинъ халатъ. Приходитъ мужъ, приноситъ два фунта говядины.
— А я ужъ хлбы посадила…— сказала хладнокровно Прасковья Игнатьевна.
— Молодецъ… Значитъ, сегодня отложимъ попеченіе?— проговорилъ мужъ полусердито и полунасмшливо.
— Видлъ, поди, что я печь затопила! Ишь, чуть не цлый день шатался! Не бгать же мн за тобой… проговорила недовольно Прасковья Игнатьевна.
— Изволь сварить гд хочешь!— крикнулъ мужъ.
— Вари самъ…
— Слушай!!
— Ты не кричи — сама кричать-то умю.
И эта сцена кончилась тмъ, что молодая хозяйка поставила горшокъ съ говядиной, водой, капустой, рпой и морковью въ печь. Она хотла досадить мужу за его грубость, зная по опыту, что щи не могутъ свариться въ вольномъ жару.
— Обдать!— скомандовалъ тотъ такимъ тономъ, какъ будто бы обратился къ работниц.
— Подожди маленько, Петя,— говоритъ Прасковья Игнатьевна мужу.
— сть хочу… живо!
— Теб говорятъ — не поспло. Ишь, явился когда съ говядиной-то, когда печь застыла. По твоей милости у меня самой ни росинки во рту не было.
Мужъ смолчалъ, закурилъ трубку и легъ въ постель, по голодъ не давалъ ему покою, и онъ часто кричалъ:
— Обдать!
— Подожди, не готово,— отвчала жена.
Наконецъ, видя, что мужъ начинаетъ не на шутку сердиться и пожалуй, по любви, задастъ ей тряску, она подсла къ нему на кровать и стала ласкаться. Только мужу было не до ласкъ, онъ вскочилъ, какъ дикій зврь, и крикнулъ:
— Да дашь ли ты мн обдать-то?
— Дамъ, дамъ, Петръ Савичъ…— проговорила Прасковья Игнатьевна глухимъ голосомъ.
Дрожащими руками она покрыла столъ синей изгребной скатертью, наставила и налощила всего, что требуется для ды на четверыхъ. Помолились вс Богу и услись.
— Это што?— спросилъ ее мужъ, указывая на отрзанный ломоть.
Щеки Прасковьи Игнатьевны покрылись румянцемъ, она ничего не могла сказать. Братья съ улыбкой смотрли то на жену, то на Курносова.
— Для этого я што ли на теб женился?
— Прости, Петръ Савичъ… квашня убжала..— оправдывалась Прасковья Игнатьевна, не смя почему-то упомянуть о щахъ.
Щи не сварились. Такъ обдъ и кончился небольшой ссорой молодыхъ людей. Петръ Савичъ сердился на жену и за то, что она перепортила обдъ, и за то, что у нихъ нтъ больше ни капли муки, Прасковья Игнатьевна плакала, досадуя на то, что она, злосчастная, не могла угодить Петру Савичу, хотя и всячески старалась, а онъ не хочетъ простить ей ошибку. Но мужъ еще ничего, а вотъ пришла Маремьяна Кирилловна, которую Прасковья Игнатьевна не долюбливала съ самой свадьбы за то, что она громче и дольше всхъ хохотала, пересмивала ея походку и хвалила свои сережки такъ, какъ будто бы хотла уврить всхъ, что только она одна можетъ и должна носить ихъ, а всмъ прочимъ он не къ лицу. Пришла, поразслась, да и просидла до вечера, какъ будто бы у нея дома и длъ никакихъ не было. Тары да бары — и время дотянулось до вечера, вечеромъ Маремьяна Кирилловна наконецъ-то спохватилась, что у нея дома осталась недоеною корова, и стала прощаться, но чортъ сунулъ Петра Савича пригласить ее отужинать. Та было стала отговариваться по обыкновенію, такъ, чтобы ее еще больше попросили. И Маремьяна Кирилловна осталась.
— Что-то, молодуха, мъ я хлбъ-то… а онъ какъ будто больно сыроватъ,— сказала Маремьяна Кирилловна и разразилась вдругъ смхомъ, ея примру послдовали мужъ и братья. А Прасковья Игнатьевна сидла, какъ на иголкахъ, и когда затворила калитку за гостьею, то послала ей въ догонку всхъ чертей.
На другой день все Козье Болото узнало, что молодуха Глумиха, что вышла за учителя Курносова, печь хлбы не уметъ!
И вотъ съ этого дня, какъ только она ни выйдетъ на улицу и какъ только ни попадется ей навстрчу какая-нибудь женщина, то первый вопросъ, который она слышатъ: ‘а што, молодуха, научилась ли ты хлбы-то печь?’ И пошли, какъ водится, шушуканья и пересуды…
Какъ бы то ни было, а съ этого времени, со времени толковъ о томъ, что она плохая стряпуха, Прасковья Игнатьевна начала сознавать, что роль ея въ обществ измнилась. Сосдки, преимущественно двицы, съ усмшкой замчали ей: ‘какое, подумаешь, счастье теб вышло! Вотъ и видно, ворожея у тебя была хорошая… И лицо-то у тя какъ-то по другому выказывается’. Это конечно Прасковья Игнатьевна принимала за насмшку, но все-таки подмчала въ этихъ словахъ какую-то зависть и досаду, которыя она перетолковывала такъ: ‘все это он оттого на меня зубы точатъ, что я вышла замужъ за учителя, и не за стараго какого-нибудь, а молодого’. И больше она ласкалась къ мужу, высказывая ему насмшки сосдокъ, на что почтенный супругъ преважно отвчалъ: ‘стоитъ о чемъ разговаривать!’.
Однимъ словомъ, она была новичкомъ въ новой жизни, и ей непонятны казались многіе мелкіе случаи изъ мелкой драмы заводской жизни. Однажды сосдка обратилась къ Прасковь Игнатьевн со вздохомъ:
— Такъ-то, молодуха! Всяко бываетъ въ жизни… Эхъ молодость!
Прасковья Игнатьевна — точно послднее слово относилось къ ней съ укоризной — потупила глаза.
— Вдь вотъ, подумаешь, какъ время-то идетъ?— сказала она.
— ІІІто и говорить. Вотъ я ужъ и за вторымъ мужемъ.
— Ну, а я бы въ другой разъ не пошла за мужъ,— сказала Прасковья Игнатьевна и тотчасъ же почувствовала, что она что-то неподходящее сказала, потому что у нея слова вышли безсознательно.
— Вотъ и видно — молода… А каковъ у те муженекъ-то?
Не понявъ вопроса: относится ли онъ къ насмшк надъ ея мужемъ, или къ тому, каковъ онъ съ ней, Прасковья Игнатьевна надула губы и промолчала.
— Не колачивалъ еще?— спросила вдругъ другая женщина, находившаяся тутъ же.
— Съ чего ему бить-то меня!.. Сметъ!..
Женщины разомъ захохотали, а одна сказала:
— Вотъ отсохни языкъ, коли вру: придетъ пора, будешь говорить про него и то, и другое… Намъ ли ужъ не знать этого?.. А можетъ быть ты терпишь? Я тоже куды какъ съ первоначалу-то терплива была. Ну, да оно и то надо сказать: баба я молодая, прожила съ мужемъ недлю — онъ меня бить… Раз это дло говорить: ‘ой, бабы, мужъ у меня драчунъ’… Тебя же и осудятъ, и смяться надъ тобой будутъ: глядите-ко, бабы, не успла она замужъ выдти, а муженекъ-то ее костыляетъ, значитъ, это по-нашему выходитъ, што въ молодух изъянъ есть… Такъ-ли, молодуха?
Прасковья Игнатьевна покраснла. Нечего таить: разъ за что-то Петръ Савичъ ударилъ ее по спин кулакомъ. И какъ же ей обидно-то было! И она вполн согласилась въ душ съ мнніемъ сосдокъ.
— А вдь и знаешь, что ты чиста, какъ голубь… Вотъ и молчишь, и терпишь, а потомъ и привыкнешь, и знаешь, съ которой стороны онъ тебя ударить хочетъ, да и не отвертываешься… Поплачешь, поплачешь, да съ тмъ и останешься, еще за слезы зуботычину получишь.
Между тмъ двицы указывали пальцами на бывшую ихъ подругу и съ свойственною ихъ возрасту и воспитанію завистью вспоминали вс проказы Прасковьи Игнатьевны, вс обиды, причиненныя имъ въ дтств, называли ее гордячкой и поэтому говорили, что она непремнно овдоветъ, такъ какъ и доказательство этого уже есть, внецъ свалился съ головы жениха во время внчанія. Но главная нить разговоровъ все-таки состояла въ томъ, что каждой двиц хотлось узнать: каковъ-то у Прасковьи Игнатьевны мужъ, какъ-то онъ обращается съ нею? Но какъ спросить объ этомъ Прасковью Игнатьевну? Разъ какъ-то двицы остановили Прасковью Игнатьевну, когда она возвращалась отъ женщинъ домой.
— Спесива стала Прасковья Игнатьевна. Нтъ, чтобы посидла съ нами.
Но Прасковья Игнатьевна почему-то сочла неприличнымъ ссть съ двицами и не знала, что отвчать имъ.
— Да сядь,— упрашивали ее двицы.
— Ужо когда-нибудь, а теперь некогда.
Такъ она и ушла, а двицы еще боле не взлюбили ее, и дло наконецъ дошло до того, что он при встрч съ Прасковьей Игнатьевной перестали кланяться ей и косо поглядывали. Прасковья Игнатьевна съ своей стороны не только не считала нужнымъ кланяться имъ первая, но и ей почему-то было стыдно двицъ, и она старалась длать видъ, что она слишкомъ спшитъ по важному длу. Она уже думала: ‘наплевать мн на нихъ!.. Я ужъ теперь не ровня имъ! Еще пожалуй выспрашивать станутъ, какъ я съ мужемъ’… и т. д.
На первыхъ порахъ замужества у Прасковьи Игнатьевны дла было немного. Коровы, какъ я сказалъ раньше, у нихъ не было, стало быть заботы значительно поубавились: оставались курицы, овечки, огородъ и стряпня, но странное дло — Прасковья Игнатьевна стала тяготиться огородомъ, овечками, курами и мало-по-малу совсмъ начала забывать о нихъ. Вся ея забота только въ томъ и состояла, чтобы угодить мужу стряпней, а курицы и овечки оставались по цлымъ днямъ безъ корму, надодали ей во двор до того, что она швыряла въ нихъ чмъ попало. Огородъ перешелъ въ руки Маланьи Степановны, которая, вроятно по случаю тепла, постоянно хлопотала надъ грядками. Съ утра до вечера можно застать ее въ огород, только дождь вгонялъ ее въ баню или въ чуланъ, и на всевозможныя приглашенія Петра Савича идти въ избу, старуха не шла и даже рдко принимала пищу изъ рукъ, потому что она хлбъ воровала изъ сней ковригами, и эти ковриги можно было отыскать гд-нибудь въ трав или въ углу пустого амбара. Впрочемъ Маланья Степановна большею частью питалась овощами: молодой рдькой, морковью, огурцами и преимущественно картофелемъ, которымъ она заваливала полную печь бани тогда, когда прогорятъ дрова, отъ чего большая часть картофеля превращалась въ пепелъ, а кое-что съдалось ею, такъ какъ она имла обыкновеніе остатки зарывать въ землю. Мужъ и жена дали полную свободу Малань Степановн на толъ основаніи, что она давала имъ полную свободу нжничать, а Прасковь Игнатьевн такъ было хорошо въ своей изб и комнатк, что она только ради забавы выходила въ огородъ. А забавляться ей было чмъ: то ее смшитъ, что мать, взобравшись по перекладинамъ до самой крыши сарая, роется между тыквенными листьями и мурлычетъ что-то подъ носъ — значитъ, находится въ веселомъ расположеніи духа, то мать лежитъ между грядками и сладко спитъ, несмотря на то, что ее облпятъ кучи мухъ и комаровъ. Такимъ образомъ хотя огородъ и находился не въ цвтущемъ состояніи, но Прасковья Игнатьевна была довольна матерью и въ огород почему-то видла теперь немного пользы. Это небрежное обращеніе съ курами и овечками, недосмотръ за огородомъ сосдки называли лнью и въ глаза высказывали ей это, но она отмалчивалась и думала: ‘какое такое имъ дло до меня! Надо же мн погулять’… Но эта лность стала мало-по-малу отражаться на хозяйств Прасковьи Игнатьевны значительнымъ ущербомъ: куры и овечки одна за другой незамтно для нея самой стали исчезать, капуста въ огород портилась — и это она замтила довольно поздно, а какъ замтила, то и не знала, что ей предпринять. Поискала она своихъ куръ и овечекъ — ни у кого нтъ, да и куда она ни придетъ, ее же бранятъ за то, что она не уметъ владть своимъ хозяйствомъ, подозрваетъ Богъ знаетъ въ чемъ честныхъ хозяекъ. Пошла она къ Дарь Викентьевн съ жалобой, та сказала, что она сама во всемъ виновата, и указала на себя, какъ на хорошую хозяйку, у которой есть время на все — и торговлей заниматься, и управляться своимъ хозяйствомъ. Завидно стало Прасковь Игнатьевн, стала она думать, какъ это такъ Дарья Викентьевна уметъ управляться со всмъ, и у нея еще есть свободное, почти все послобденное, время?
И она спросила Дарью Викентьевну, которую называла не теткой, а по имени.
— Приложи стараніе — и все тутъ. Нечего сидть-то сложа руки. Ну, какая ты есть хозяйка и чему тебя отецъ-то съ матерью обучали?
Очень обидны показались эти слова молодух! Дорогой она сознала, что дйствительно Дарья Викентьевна права, но она почему-то не понравилась ей своей рзкой правдой.
— И впрямь я буду стараться! Вс он только важничаютъ, а поди тоже не лучше нашего живутъ.
А жили молодые въ это время не казисто. Хорошо еще, что было лто и много помогалъ хозяйк огородъ. Жалованья Петръ Савичъ получалъ только три рубля, получалъ онъ и провіантъ, но его хватало только на полмсяца, да и то приходилось обоимъ сть часто недопеченое, къ чему Петръ Савичъ уже сталъ привыкать и становился мене и мене взыскателенъ, но вдь однимъ хлбомъ сытъ не будешь, нужно же и говядины купить, соли и крупъ купить,— и три рубля расходывались Петромъ Савичемъ до пятнадцатаго числа. Все это Прасковья Игнатьевна знала, но ей неловко казалось говорить объ этомъ мужу, потому что, но ея понятію и по понятію прочихъ таракановскихъ женщинъ, о прокормленіи семейства долженъ заботиться мужъ.
Наконецъ стала Прасковья Игнатьсвпа замчать, что мужъ что-то очень рано уходитъ на службу, а домой возвращается поздно и навесел, и какъ придетъ, такъ и ложится спать, а она хочетъ сть. Братья тоже возвращаются домой поздно. Спросить мужа: зачмъ онъ не пришелъ обдать — неловко, потому что обдать нечего, и Прасковья Игнатьевна пришла къ тому заключенію, что Петру Савичу не даютъ денегъ и онъ стъ у своихъ пріятелей. ‘Буду и я тоже такъ длать’. И вонъ она пошла въ пятницу къ одной сосдк, какъ разъ около обденной поры, пришла къ ней за пригоршнею соли, сла и завела рчь о томъ, что мать ея нынче уже тыкву начинаетъ сть сырую. Сосдка пригласила Прасковью Игнатьевну сть, что Богъ послалъ, она стала было сперва отговариваться, но потомъ сла. Въ субботу пошла къ другой сосдк за веретешкомъ — и опять такъ отобдала. Но въ воскресенье идти къ третьей сосдк ей показалось совстно. Въ этотъ день по-случаю ненастной погоды мужъ и братья какъ на зло были дома. Утромъ было скучне всхъ прочихъ дней: мужъ сердитый, какую-то книжку читаетъ, братья играютъ въ карты и ругаются, потому что Павелъ плутуетъ, а Илья его ловитъ. Сидитъ Прасковья Игнатьевна у окна и не знаетъ, за что бы ей приняться, но сколько она ни думаетъ, ничего не можетъ придумать, потомъ и ничего уже какъ будто не стало въ голов, точно она одеревенла. Наконецъ братья ей начинаютъ надодать, и она прикрикнула на нихъ:
— Добрые-то люди въ церковь ушли, а вы…
— Такъ мы не добрые люди! Ну-ка, чмъ мы хуже тебя?— присталъ Илья къ сестр.
— Говори — не кричи, и такъ можно.
— А вотъ мы еще прибавимъ на пятакъ.
И Илья началъ неистово свистать.
— Смирно вы, ослы!— крикнулъ Петръ Савичъ, выведенный изъ терпнья поведеніемъ шуриновъ.
— Самъ оселъ!— сказалъ Илья.
— Ахъ ты!.. и Петръ Савичъ поднялся съ кровати.
— Ну-ка, тронь!— закричалъ Илья. Глаза его засверкали.
— Пошелъ вонъ, негодяй!— крикнулъ Петръ Савичъ, подходя къ Иль съ кулаками.
— Самъ вонъ!
Петръ Савичъ не выдержалъ ударилъ Илью. Илья не спустилъ и хватилъ Петра Савича по лицу кулакомъ, а потомъ залегъ въ кухн на полати.
Петръ Савичъ разсвирплъ, но не могъ выцарапать съ полатей Илью, такъ какъ тотъ сидлъ тамъ въ углу и отмахивался палкой. Павелъ былъ скромне брата и во время драки вышелъ во дворъ. Между Ильей и Петромъ Савичемъ началась такого рода перепалка.
— Въ чужомъ дому живешь, да хозяевъ гонишь, безстыжій!— кричалъ Илья.
— А ты ничего не длаешь, оселъ! На чужомъ хлб живешь.
— Хороши хлбы — и жену-то нечмъ кормить. Прогоню еще изъ дома-то…
— Илья, перестань!— вскричала Прасковья Игнатьевна. Лицо ея поблднло, самое ее трясло и отъ злости, и отъ испуга.
— Не твое дло!— крикнулъ мужъ.
— Петръ Савичъ! разв неправда, что ты меня моришь… Што сосди-то говорятъ,— проговорила Прасковья Игнатьевна и заплакала.
— У! чертъ!— проговорилъ Петръ Савичъ и сталъ одваться.
Прасковья Игнатьевна плакала. Вдругъ Петръ Савичъ подошелъ къ ней и ударилъ ее по спин такъ, что жена взвизгнула.
— Зачмъ ты ее бьешь-то?— вскочивши съ полатей и подбжавъ къ Петру Савичу, сказалъ Илья.— И не стыдно теб?.. По міру заставляешь ходить!
Петръ Савичъ затихъ. Онъ сознавалъ, что онъ сегодня надлалъ сгоряча много глупостей, но просить прощенія у шурина и жены ему не хотлось, не хотлось также въ присутствіи шурина утшить жену, и онъ, не простившись съ ней и не сказавъ ей ни слова, вышелъ. Когда онъ поровнялся съ окномъ, Прасковья Игнатьевна отворила окно и спросила робко:
— Петръ Савичъ… купи муки.
— Куплю.— И онъ пошелъ.
— Топить печь-то?
— Я почемъ знаю,— и онъ зашагалъ скоро по грязи.
Прасковья Игнатьевна заплакала. Въ первый разъ посл замужества она была унижена мужемъ передъ братомъ, въ первый разъ ей показалась эта новая жизнь противна… Но никто не могъ ее утшить въ это время. Илья тоже ушелъ, и Прасковья Игнатьевна осталась одна, и ей въ первый разъ показалось страшно сидть дома. Не могла она ни мыслями, ни работой преодолть какой-то боязни… Въ другое время она бы запла, а теперь нельзя — это было во время обдни, и она вдругъ вздумала отправиться въ церковь. По когда она дошла до церкви, то народъ уже выходилъ оттуда.
— А, здорово, молодуха!— кричалъ рабочій, идущій изъ церкви въ тиковомъ халат, съ двумя товарищами, и снялъ фуражку.
Прасковья Игнатьевна поклонилась.
— Никакъ Курносовъ-то гуляетъ?
Мастеровые прошли.
— Куды это?..— крикнула молодух молодая бойкая женщина.
— На рынокъ иду.
— Покупать волынокъ! Ну, счастливо, только надо-быть поздно,— смялась бойкая женщина.
И много еще пришлось Прасковь Игнатьевн останавливаться и выслушивать насмшки. Слезы душили ее, но она только глотала ихъ и боялась, какъ бы ей не заплакать. Рынокъ пустлъ, торгаши смялись надъ ея блымъ лицомъ и нахально предлагали купить то, что ей вовсе не нужно.
Пошла она опять къ Дарь Викентьевн.
— Што это, молодуха, подглази-то у те какіе красные… Ай-ай!— встртила гостью Дарья Викентьевна.
— Ничего.
Такъ Прасковья Игнатьевна и промолчала и ничего не сказала объ утренней сцен. Молчала она и за обдомъ, молчала и посл обда. И хотя Тимофей Петровичъ приставалъ къ ней съ шуточками, но ей не до смху было, и она печальная ушла домой, такъ что Дарья Викентьевна очень была удивлена поведеніемъ Прасковьи Игнатьевны и обратилась къ мужу съ такимъ вопросомъ:
— Ты не знаешь ли, што съ ней?
— Съ мужемъ поди не ладитъ.
— Ну ужъ и муженекъ! Давно ли женился, а у Павловыхъ день и ночь трется.
— Ты этого не говори, мало ли што дураки толкуютъ.
— Положимъ, пустяки! Мы вонъ съ тобой какъ маялись… Такъ то мы, а она другое дло. Нынче вонъ и порядки-то иные: чуть чево, острамятъ, да еще какъ…
Тимофей Петровичъ не возражалъ и, немного погодя, вдругъ сказалъ жен:
— Дарюха!.. смекаю я — здсь невыгодно торговать-то.
— Это почему такъ? На тракту, да невыгодно… Ты еще скажешь, и кузницу долой…
— Затараторила… Я вовсе не къ тому, што невыгодно. А видишь суть какая: не худо бы въ Козьемъ Болот лавочку открыть. А?
— Вотъ ужъ! ползь туда съ торговлей, скажутъ — новые порядки ввелъ.
Однако Дарьи Викентьевна задумалась.
— И што это ты вздумалъ непремнно лавчонку въ Козьемъ Болот?
— Знаешь?— началъ нершительно мужъ.— Я никому не хотлъ говорить, да ужъ такъ и быть скажу теб, только ты молчи… Какъ ты думаешь на счетъ этого: не худо бы купить у племянницы домъ.
— Ну?
— Знаешь, домъ родовой, да и я съ Игнатьемъ самъ его строилъ… Оно конешно, у меня робята тоже свои и у Игнатья свои, пополамъ значитъ…
Жена задумалась.
Вдругъ входитъ къ нимъ Курносовъ. Пальто загрязнено, о брюкахъ и говорить нечего, его пошатываетъ.
— Пьянъ, дядя… пьянъ!— проговорилъ Курносовъ и слъ на скамейку къ столу.
— Хорошъ молодой! Диви бы жену какую выбралъ — дряннуху али бы…— начала Дарья Викентьевна.
— Хуже!!— Курносовъ махнулъ рукой.
— Чмъ же она худа-то?
— Стряпать не уметъ.
Тимофей Петровичъ и Дарья Викентьевна захохотали.
— Стыдился бы ты говорить-то!— сказала сердито Дарья Викентьевна.
— Вру я што ли? Сама, поди, видла, ла.
— Все это, какъ я погляжу, Петруха, одна придирка съ твоей стороны. Право! Ты не обидься моими глупыми рчами: глупъ я давно, а все-жъ скажу, што и я тоже не съ рынку покупалъ хлбъ-то. Кто пекъ, да щи-то варилъ? Племянница. О-охъ ты!!— проговорилъ недовольно Тимофей Петровичъ и вышелъ во дворъ.
Дарья Викентьевна была чмъ-то занята и тоже вышла вслдъ за мужемъ. Петръ Савичъ посидлъ немного и тоже вышелъ.

IX.

Посл описанныхъ выше сценъ прошло три недли. Положеніе Прасковьи Игнатьевны немного улучшилось: Петръ Савичъ пересталъ пить и ежедневно ходитъ на службу, посл обда уходитъ рыбачить съ Матвемъ Матвичемъ Потаповымъ, извстнымъ въ таракановскомъ завод стихоплетомъ. Матвй Матвичъ очень смшной человкъ — и трезвый, и навесел, послднее, впрочемъ, случается рдко: Матвй Матвичъ любитъ выпить на даровщину, да и не только выпить, но и въ званіи любимца управляющаго онъ частенько обдаетъ у приказныхъ. Глаза у него каріе, брови, волоса и усы черные, онъ еще молодъ, на жирномъ лиц замтна постоянная улыбка, онъ то и дло вдыхаетъ носомъ въ себя воздухъ, а когда смется, то лвую ладонь прикладываетъ къ лвому глазу — по привычк, перенятой отъ приказчика Переплетчикова, съ которымъ онъ хотя и не былъ друженъ, но у хорошихъ людей сталкивался. Прасковья Игнатьевна давно его знала, какъ шута гороховаго, ей весело было съ нимъ — и только. Она даже не умла подмтить въ немъ ничего дурного, напротивъ, она искренно хвалила его за то, что онъ часто привозилъ домой ея пьянаго мужа и говорилъ ей, что онъ всячески старается направить Петра Савича на истинный путь, т. е. не даетъ водки, и т. п. Захаживалъ Потаповъ и безъ Курносова, но только болталъ вздоръ и смшилъ до слезъ Прасковью Игнатьевну, которая нарочно упрашивала его посидть. Посщенія Потапова только однми шутками и заканчивались.— Прасковья Игнатьевна не могла не нарадоваться тому, что муженекъ ея не пьетъ попрежнему, но ей почему-то и отъ чего-то скучно становилось. Ей казалось, что рабочія женщины живутъ лучше ея: у нихъ все есть по домашности, а у нея ничего нтъ.
— У людей-то, погляжу я, и корова, и лошадь.
— Выдумывай,— скажетъ Петръ Савичъ и замолчитъ на цлый день.
Что онъ думалъ и думалъ ли онъ что-нибудь — сказать трудно, но все прежнее хозяйство дома Глумовыхъ теперь замнилось присутствіемъ огромнаго самовара, по всей вроятности попавшаго въ старый хламъ на рынк отъ какого-нибудь красноносаго сбитенщика. Прасковья Игнатьевна хотя и радовалась самовару на первое время — ‘какъ не радоваться’, говорила она самой себ, ‘и мы, значитъ, не мошки какія: вдь Петя-то учитель!’ — но она никакъ не могла понять: откуда это Петя могъ достать самоваръ и на какіи деньги? И къ чему этотъ самоваръ торчитъ на шкафчик, когда онъ употребляется только при получк Петромъ Савичемъ денегъ, да разв Дарья Викентьевна придетъ побаловаться. Посидитъ немного и говоритъ:
— Ну-ко, молодуха, угости: поставь самодыръ-то, въ горл што-то першитъ.
Поставитъ Прасковья Игнатьевна самодыръ, какъ уметъ, а Дарья Викентьевна ухаживаетъ за нимъ, какъ за дитятей. Поспетъ самоваръ, надо чай заваривать, а у молодухи чайника нтъ, а есть только безъ блюдечка чайная чашка, принесенная Дарьей же Викентьевой, которая хотя и подарила молодух блюдечко, но Прасковья Игнатьевна вздумала кормить изъ него любимую свою кошку и какъ-то разъ наступила на него и раздавила.
— Эко дло! Надо бы посудинку захватить… Экая я дура набитая, вдь изъ ума вонъ!— стуетъ Дарья Викентьевна и смотритъ на самоваръ, а Прасковья Игнатьевна хохочетъ, хотя и знаетъ, что у Дарьи Викентьевны и дома нтъ посудины, а что она только хвастаетъ. Она знаетъ, что будетъ теперь длать Дарья Викентьевна, и поэтому ей смшно, но предложить ей что-нибудь — значитъ разобидть ту.
— Ну, надъ чмъ ты, дура, смешься?— крикнетъ вдругъ на Прасковью Игнатьевну Дарья Викентьевна, а та животъ подпираетъ руками — до того ей смшна причуда Дарьи Викентьевны.
Наконецъ Дарья Викентьевна открываетъ крышку самовара, паръ изъ самовара заставляетъ ее сторониться, она достаетъ изъ кармана, сдланнаго на правомъ боку сарафана, бумагу, въ которой завернуты чайныя выварки, смшанныя съ травою лабазникомъ.
Стали пить чай — налили въ дв деревянныя чашки, вышла желто-красная жидкость. А такъ какъ трава засдала въ кран, то приходилось часто прибгать къ помощи прутика изъ вника.
Отпили немного молча, сахару нтъ. Поставили чашки, об сидятъ, то глядятъ въ окно, то въ чашки.
— Паруша!— говоритъ вдругъ Дарья Викентьевна.
— Ну?
— Не лучше ли съ толокномъ?!
— И то!
И Прасковья Игнатьевна скоро идетъ во дворъ, потомъ въ погребушку и приноситъ мшочекъ съ толокномъ. Об он сыпятъ толокно въ чай и об хвалятъ это кушанье, а Дарья Викентьевна, причмокивая, говоритъ:
— Кабы я была управляющиха — все бы съ толокномъ! Пра-а!
И точно, заводскія женщины очень любятъ толокно, особенно съ пивомъ, но вдь у каждаго человка свой вкусъ, поэтому и Дарья Викентьевна съ Прасковьей Игнатьевной любили пить чай только съ толокномъ, надъ чмъ Петръ Савичъ и въ особенности Илья Игнатьичъ вдоволь потшались.
Но какъ ни хорошо было пить чай съ толокномъ, а самоваръ просто сбилъ съ толку Прасковью Игнатьевну: станетъ ли она длать что, часто смотритъ на самоваръ, а то и подойдетъ къ нему, возьметъ его въ руки, оглядитъ и скажетъ: ‘аважнющій’… Разъ она какъ-то утромъ долго пролежала. Погода была скверная — вотъ уже третью недлю шелъ дождь, такъ бы и не вышелъ изъ дому. Петру Савичу нездоровилось, и онъ не хотлъ идти въ училище. Илья Игнатьичъ ковырялъ свой сапогъ у лавки и насвистывалъ неистово какую-то грустную псню, а Павелъ Игнатьичъ щепалъ лучину на змекъ, который лежалъ еще недодланнымъ посреди избы, и разговаривалъ съ полномъ, или, иначе сказать, забавлялся, ругая и наговаривая вздоръ полну и отвчая за него.
— Петя… И что это со мной, право?..— начала вдругъ Прасковья Игнатьевна.
— Што теб еще?
— Да достатки-то наши…
— Погоди, вотъ приказчикъ общался дать должность въ контор.
— И когда это будетъ… Господи! Ужъ продамъ же я этотъ проклятый самоваръ. Ей-Богу, продамъ!
— А ты думаешь, дешево онъ мн стоитъ: я цлый мсяцъ корплъ, выводя съ раскольническихъ книгъ вотъ эдакія буквы (онъ показалъ ноготь на мизинц)… Вотъ мн и дали только этотъ самоваръ.
— Вотъ такъ хвастушка: раз кержаки пьютъ чай?
— Дура! въ город я его досталъ, а городскіе раскольники чай пьютъ втихомолку.
— Ну, а я вотъ продамъ, и все тутъ. Прода-амъ? Петинька, дружокъ, прода-амъ…
— Отстань! што привязалась? Будетъ время, купимъ и корову, и лошадь.
— Ты и самоваръ пропьешь, теб только доткнуться до этого проклятаго винища — и пошелъ лакать… И што въ самомъ дл за жизнь! Штой-то въ самомъ дл? И чмъ я хуже другихъ! Сказано — куплю корову, и куплю!— Прасковья Игнатьевна встала, крикнувъ на послднемъ слов.
— Смй только, такъ я теб бока поломаю!
— И што ты со мной сдлаешь? Бить будешь опять? А начальство-то на што? Оно разв не вступится? Ужъ я знаю, что я сдлаю.
— Ну-ко, што ты сдлаешь со мной, если дойдетъ дло до этого?— спросилъ насмшливо мужъ жену.
— Ужъ я знаю!— И ушла во дворъ.
‘Въ самомъ дл, што я сдлаю? Эдакой вдь олухъ!’ ворчала Прасковья Игнатьевна и стала думать, зачмъ она во двор стоитъ? Вонъ мать ея силится дровни стащить на другое мсто: вроятно, ей не нравится, что дровни лежатъ непремнно тутъ, а не на другомъ мст, только силенки-то у нея мало. Подошла къ ней дочь и наклонилась къ дровнямъ для того, чтобы приподнять одинъ конецъ ихъ и по желанію матери оттащить ихъ съ ней туда, куда она вздумаетъ.
— Уйди!— сказала мать и замахнулась на нее костлявою рукою.
— Вдь не стащишь?
— Чево?
— Не стащишь, говорю!— крикнула Прасковья Игнатьевна и прошептала:— о, глухая тетеря!— Но, прошептавши это, она подумала: — эхъ я! мать-то какъ обозвала…
Старуха кряхтитъ надъ дровнями, а дровни подаются плохо, и такъ какъ он хотя немного, а все-таки подаются, то ее это и занимаетъ. Поэтому Прасковья Игнатьевна и не стала ей мшать больше.
Мысль купить во что бы то ни стало корову крпко засла въ голов Прасковьи Игнатьевны. Желаніе это съ каждымъ днемъ все боле и боле увеличивалось, все думалось, что тогда у ней будетъ свое молоко, она будетъ его копить, длать изъ него масло, творогъ, будетъ сть маньги. И, Господи, сколько тогда у ней будетъ удовольствія, и какъ она будетъ любить корову!— ‘Даже вотъ мамонька, и та, можетъ, отъ этого придетъ въ чувство’. Но какъ ни хороши были эти думы передъ сномъ и посл сна, но он не могли осуществиться, оставалось только продать самоваръ, а какъ его продашь, коли онъ не ея, а мужа?
— А я-то чья? не его разв! разв онъ не мой?— пришло ей какъ-то въ голову, и она стала развивать эту мысль, только сколько ни думала, въ дйствительности оказывалось, что она очень безсильна на то, чтобы бороться съ мужемъ. Это ее стало бсить, и она пошла къ одной вороже въ Медвдку. Пошла она къ ней посовтоваться, какъ къ женщин опытной. Посл пустяшныхъ переспросовъ о жить-быть съ обихъ сторонъ Прасковья Игнатьевна робко приступила къ длу.
— Не знаю, какъ помочь теб… Самоваръ, говоришь, есть?
— Есть, да не мой, а мужъ не даетъ.
— Пошли-ко ты его ко мн, я уговорю его.
— Не пойдетъ онъ, а ты сама приди.
Пришла къ ней ворожея. А Петръ Савичъ былъ такого убжденія, что эти шептуньи только деньги выманиваютъ, и ненавидлъ ихъ.
Старуха вела себя чинно, больше молчала. Петру Савичу она высказала, что пришла съ предложеніемъ: не купитъ ли онъ корову?— дешево продаютъ. Петръ Савичъ сказалъ, что онъ не такъ богатъ, чтобы накупать коровъ и всякую дрянь, которую надо кормить, и сказалъ жен, чтобы она не смла и думать объ этой дряни, что она его только сердитъ своими глупыми фантазіями. Прасковья Игнатьевна пустилась въ слезы, старуха приняла другой тонъ и стала корить Петра Савича тмъ, что онъ ни рыба, ни мясо, пустая башка, Петръ Савичъ выгналъ старуху вонъ и получилъ отъ нея названіе варнака.
Прасковья Игнатьевна была прибита, а ночью пьяный мужъ прогналъ ее изъ дому за то, что она попрекнула его самоваромъ, который онъ съ вечера унесъ куда-то.
Итакъ Прасковья Игнатьевна не могла дйствовать самостоятельно безъ того, чтобы не быть битой. Но эта сцена не только не прекратила ея желаній пріобрсти корову, но еще боле увеличила. На первый разъ, какъ только мужъ прогналъ ее изъ дому, она долго плакала и проклинала свою жизнь. Въ первый разъ ей пришла мысль убжать изъ двора далеко-далеко, но когда она стала успокоиваться, ей жалко было покинуть свое родное гнздышко, свою мать, да и куда она пойдетъ? ‘Не пойду, а буду настаивать на своемъ: бить будетъ — сама сдачи дамъ!’ И она храбро вошла въ избу…
Петръ Савичъ спалъ, какъ мертвый.
— Постой же, чортъ ты эдакій! Сдлаю же я съ тобой штуку, покажу я теб, какъ бить меня!
И она отрзала у него ножницами одну половину усовъ.
— Стриженый учитель!!— сказала она, и такъ ей сдлалось смшно, такъ она долго хохотала, что разбудила Илью, который, посмотрвъ на Курносова, тоже захохоталъ.
— Полъ-головы ему обстриги,— кричалъ Илья.
— Будетъ и этого.
Но вотъ Курносовъ пошевелился, взглянулъ, что-то пробурчалъ и опять заснулъ, но для Прасковьи Игнатьевны и этого было достаточно для того, чтобы перепугаться: не даромъ Петръ Савичъ съ такимъ стараніемъ постоянно разглаживаетъ и подстригаетъ свои молодые усы… А что будетъ съ нимъ, когда онъ проснется и по обыкновенію протянетъ руку къ лвой половин усовъ?
Отъ страху она пошла къ дяд. Тотъ обругалъ Курносова.
Нечего и говорить о томъ, что продлка Прасковьи Игнатьевны подняла много шуму на завод. Дло въ томъ, что Курносовъ проснулся рано, замтилъ онъ спьяна или. нтъ, что у него нтъ одной половицы усовъ, только, разобидвшись тмъ, что нтъ ни въ изб и ни во двор жены, что случилось въ первый разъ, онъ, надвъ халатъ, отправился въ первый попавшійся кабакъ, но дорогой вдругъ остановился, удивленный и пораженный.
— Што за дьяволъ?— говоритъ онъ, щупая лвую щеку.
По дорог идетъ шесть рабочихъ, останавливаются.
— Здорово, дядя Курносовъ,— говоритъ одинъ рабочій.
— Здорово!— говоритъ сердито Курносовъ.
— Аль тронулся — расшибъ щеку-то?
— Глядите!!— показалъ Курносовъ на щеку.
Рабочіе, какъ взглянули, такъ и поджали животики.
— Черти!!. дьяволы!!.— кричитъ онъ, привскакивая и поворачиваясь.
Но сбжалась толпа, и со всхъ сторонъ посыпались остроты на бднаго Курносова.
— Хорошъ учитель, ребячій мучитель! Съ однимъ усомъ… Хо-хо!
— И какъ это угораздило кого-то! Молодца!
— Это непремнно ему женушка соблаговолила. Какова баба?! Микита, бойся своей Акулины, голову отржетъ.
— Самъ своей бойся: у тебя вонъ усы есть, а у меня положенья такого и въ помин не было.
И рабочіе, смясь, повалили въ кабакъ, куда пошелъ Курносовъ.
Весь заводъ узналъ объ этомъ происшествіи, и заговорилъ о томъ старый и малый, прибавляя, что пьяному учителю Курносову жена усы обстригла.
Каково было положеніе Петра Савича, можетъ догадываться самъ читатель.

X.

Петръ Савичъ отъ природы, былъ честенъ. Онъ бы могъ имть пятиоконный домъ въ завод, еслибы сталъ подличать, угождать приказчику и длать поборы съ родителей ввренныхъ ему учениковъ, служа въ главной контор и завдывая тамъ лсной частью, онъ могъ бы сколько угодно продавать лсу,— но онъ этого не хотлъ, считая все это воровствомъ, за что не только не любило его начальство, называя его блохой и ябедникомъ, но и товарищи, изъ которыхъ Матвй Матвевичъ Потаповъ первый смялся надъ его анахоретствомъ, какъ онъ понималъ честнаго человка. При такомъ положеніи длъ Петръ Савичъ полюбилъ честную двушку, которая но красот приходилась, на его взглядъ, красиве всхъ заводскихъ двицъ. Но когда онъ женился, то почувствовалъ на себ всю тяжесть семейной жизни, потому что передъ свадьбой начальство ему много пообщало хорошаго, а посл свадьбы ничего ему не было дано, и онъ долженъ былъ жить на три рубля, да сочинять кое-кому изъ рабочихъ прошенія, выручая за нихъ весьма немного. Къ тому же за прошенія ему иногда приходилось сидть подъ арестомъ въ полиціи безъ сапогъ. Положеніе его было довольно неказистое. Оставалось или подличать, или терпть, а тутъ еще дома непріятности: жена въ первое время стряпать не уметъ. Но потомъ онъ успокоивалъ себя, что холостой онъ жилъ на квартир, гд ему постоянно давали щи и кашу въ его вкус, тамъ онъ требовалъ, какъ жилецъ, платящій деньги, а теперь онъ вдвоемъ, даже впятеромъ: вдь заводоуправленіе не выдаетъ ни ему, ни маленькимъ Глумовымъ ни соли, ни крупы, ни мяса. А ужъ если онъ взялся за гужъ, то долженъ быть дюжъ, т. е. коли женился, то долженъ и семейство свое содержать. Чмъ же въ самомъ дл виновата Маланья Степановна, что воротилась изъ горнаго города сумасшедшею? Чмъ же виноваты Илья и Павелъ Глумовы, оставшіеся сиротами?
— И сунуло меня жениться!— ворчалъ обыкновенно Петръ Савичъ, дойдя наконецъ до настоящей причины своей бдности. Но уже дло сдлано, поправить его могутъ только обстоятельства: главное, ему нужно хорошенько отрезвиться, бросить эту проклятую водку и работать, работать. При послднемъ заключеніи вертлись въ голов Петра Савича какіе-то хорошіе планы, только они вертлись въ нетрезвомъ состояніи и поутру казались непримнимыми или невозможными. А тутъ жена пристаетъ съ коровой.— ‘И не можетъ она, дура набитая, понять того, что намъ самимъ подчасъ жрать нечего, а она съ коровой. Покосъ вонъ Тимофей Глумовъ взялъ, и я ужъ давно даже перепилъ за этотъ покосъ, еще пожалуй расписку представитъ въ судъ. А на что я куплю сна? Ну, какъ я ей разъясню это? Вдь я понимаю, что корова подруга женщины, какъ и лошадь для мужчины… Она изъ-за меня продала корову… Она должна требовать корову, но это опять бремя для меня’. Но высказать этого онъ не умлъ своей жен, да ему, обязанному ей, было совстно говорить о томъ, что она сама должна понять.
‘Бросить службу и идти въ непремнные работники?.. Брошу я этихъ подлецовъ!’ Но перейти въ непремнные работники значитъ упасть, не надяться на свои силы тамъ, гд онъ могъ принести пользы гораздо боле, чмъ въ рабочихъ. А съ кмъ посовтуешься? съ женой? Она заплачетъ, будетъ говорить, что онъ ее обманулъ, подмазавшись къ ней учителемъ, обманулъ отца ея, дядю-простака и придурня. ‘И будетъ она сохнуть, да и я-то, что буду?’ Такъ онъ думалъ утромъ, когда жена просила у него самоваръ.
Рабочіе любили Петра Савича. Любили они его за то, что онъ былъ простой человкъ. Еще мальчикомъ онъ умлъ потрафлять рабочимъ сочиненіемъ писемъ, еще мальчикомъ его любили ребята-товарищи за то, что онъ не былъ фискаломъ, а умлъ хорошо острить и забавлять ихъ, разсказывая изъ вычитанныхъ книгъ разныя исторіи, забавные случаи. Когда онъ поступилъ на службу, какъ рабочіе, такъ и товарищи отшатнулись отъ него, прозвавъ его кургузкой. Идетъ ли онъ по улиц, ребята ему языкъ кажутъ, рабочіе надъ нимъ острятъ, случится ли въ завод свадьба богатая, рабочихъ въ церковь не пускаютъ — они толкутся у церкви и на крылечк, а Курносова пропускаютъ, рабочіе толкутся у провіантскаго магазина, а Курносову рабочій везетъ куль муки… Сблизиться съ рабочими въ это время Курносову было довольно трудно. Но вотъ его сильно обидли, обидли его убжденія… а онъ и раньше съ пріятелями-приказными пивалъ не только водку, но и ромъ — ради веселья, ну, и вздумалъ отправиться въ кабакъ. Рабочіе сперва при вход Курносова замолчали, а потомъ стали зло издваться надъ нимъ, это его взбсило, и онъ напился до того пьянъ, что пустился въ драку съ рабочими,— его отвели въ полицію. Мало-по-малу мннія объ немъ измнялись, и съ тхъ поръ, какъ онъ попалъ въ домъ Игнатья Глумова, его вс рабочіе полюбили до того, что стали обращаться съ нимъ, какъ съ своимъ братомъ. Со временемъ онъ втянулся въ интересы рабочихъ, и его горе слилось съ горемъ рабочихъ. Но когда онъ высказывалъ это рабочимъ, никто изъ нихъ не могъ понять, какъ можетъ приказный и для чего сочувствовать ихъ горю, когда это никому изъ нихъ не принесетъ пользы. Рабочіе пили горькую и его за компанію угощали, а ему, не понявшему сущности чувствъ и страданій рабочихъ, казалось, что хотя его и любятъ они, но издваются надъ нимъ, какъ надъ кургузкой, пьяницей… И онъ старался не пить ради любви къ жен, но трудно было остановиться, и его спасала только рыбная ловля. Но зато, какъ попала лишняя рюмка въ глотку — все ни по чемъ,— все горе и зло снова является къ нему, и тогда онъ ‘пропащій человкъ’, какъ выражались о немъ рабочіе.
— Пойду работать! Кайломъ пойду бить!— кричитъ Курносовъ, переставши вдругъ играть на гитар, подъ плясъ рабочихъ, ихъ любимую псню.
— Ой ли? А знаешь ли ты, съ которой стороны кайло-то берется?— острятъ надъ нимъ.
— Въ шахту его, братцы!
И начнутъ рабочіе качать Курносова, взявши его за руки и за ноги, а потомъ и бросятъ.
— Воровать стану!— кричатъ онъ, хмеля все боле и боле.
— Ну, это вашему брату, кургузкамъ, боле съ руки!
Но это были только шутки, потому что Курносовъ не могъ ршиться на такую крайность.
Такъ и бился онъ до обрзанія усовъ, а тутъ опять запилъ и попалъ въ полицію.
Усовъ на немъ не было: какіе-то добрые люди обрили ему усы, но общее впечатлніе у Петра Савича ясно ему представлялось, когда онъ лежалъ въ дремот: жена подходитъ къ нему съ ножницами и стрижетъ… стрижетъ…
И страшно онъ золъ сдлался на свою жену. Вс обиды въ сравненіи съ этой ему казались пустяшными: жена его осрамила на весь заводъ! Ну, какъ онъ пройдется теперь по улиц? какъ явится въ контору, въ церковь на крылосъ и въ училище? ‘Лучше помереть’, шепчетъ онъ: ‘противна она теперь мн’.
— Нравъ у тебя дикій!— говорятъ ему товарищи-арестанты.
— А если она глупа?
— Значитъ, возжи опустилъ!
‘Ну, это не въ моемъ характер’, думаетъ Петръ Савичъ.
— И што за важность усы?— говоритъ одинъ арестованный.
‘Нтъ, это все-таки насиліе. Кабы она меня любила, успокоила бы меня. Она меня не любитъ, она еще и не то сдлаетъ со мной… Господи! помоги мн’… шепчетъ Курносовъ.
Ему стыдно казалось предстать передъ Прасковью Игнатьевну — до того онъ находилъ себя глупымъ и безпомощнымъ человкомъ. Да и Прасковья Игнатьевна, подумавъ хорошенько, находила свой поступокъ дурнымъ и крпко запечалилась.
‘И съ чего это я вздумала ему усы стричь?’ спрашивала она себя. Ей жалко было мужа, стыдно передъ людьми, которые ее будутъ останавливать вопросами: ‘не ты ли Курносову усы обрзала?..’ Но какъ изгладить этотъ поступокъ, когда общество интересуется отъ скуки всякою мелочью? ‘Какъ я теперь пойду къ нему?’ Жалко и больно жалко ей стало Петра Савича, а домой идти боится. Хочется провдать мать — стыдно.
‘Пойду! Не боюсь я его!’ думаетъ она иной разъ, однется и опять разднется.
Пробыла она у дяди три дня. Дарья Викентьевна сердится.
— Што жъ ты живешь въ людяхъ, али дома своего нтъ?
— Пойду, тетушка.
— Колды подешь-то! Рада на чужомъ хлб жить.
А тутъ пришелъ Илья Игнатьичъ, началъ говорить, что коли сестра не придетъ, ему совтуютъ домъ продать. Тимофей Петровичъ назвалъ его щенкомъ и сказалъ, что отъ дома онъ еще, можетъ, и щепки не получитъ.
Пошла домой Прасковья Игнатьевна съ братомъ. Сердце щемитъ у нея, однако она спросила его:
— А Петръ Савичъ дома?
— Въ полиціи, говорятъ, сидитъ.
— Такъ я, Иля, туда пойду.
— Ты накорми насъ наперво.
— Чмъ?
— Ужъ это мое дло! Дв полосы желза продалъ. Говядины купилъ, водка есть.
— Я, Иля, схожу къ нему.
Сестра пошла къ мужу, а братъ направился къ дому рабочаго Дмитрія Гурьяныча Горюнова, но сестра замтила, что онъ вошелъ на пути въ питейный домъ, и тяжело вздохнула.
‘И отчего это раньше я не замчала, што мужики сызмалтства пьютъ?’ подумала Прасковья Игнатьевна.
— Што нужно?— спросилъ Прасковью Игнатьевну Петръ Савичъ, сидя на корточкахъ передъ лавкой и играя съ двумя рабочими и одной женщиной въ карты, въ дураки.
Прасковья Игнатьевна и позабыла посмотрть: есть у него усы или нтъ,— ей не до того было.
— Провдать,— сказала она робко.
— Нечего провдывать-то.
— Да ты на что сердишься-то?.. Усы-то теб Илька обрзалъ.
Петръ Савичъ посмотрлъ на нее.
— Какъ ты меня прогналъ, я и ушла къ дяд Глумову, а утромъ прихожу, тебя и нтъ. Илька копошится у печки. Гд, спрашиваю, Петръ Савичъ?.. А онъ хохочетъ… А Пашка говоритъ: Илька ему усы обкарналъ.
— Разсказывай, матушка, сказки.
— Все это, я мекаю, враки, Савичъ, што про твою жену толкуютъ,— сказалъ одинъ рабочій.
— А коли такъ, вотъ мое слово: штобы твоихъ братьевъ и духу не было въ дом!— сказалъ дрожащимъ голосомъ Петръ Савичъ.
— Съ тмъ, штобы ты не пьянствовалъ!— сказала Прасковья Игнатьевна.
На этомъ и покончился разговоръ супруговъ.
Прасковья Игнатьевна и рада была, что братья не будутъ съ ней жить, и неловко ей было прогнать ихъ, какъ братьевъ. Рада она была потому, что они раздражали ея мужа, совались не въ свое мсто, были для нея какъ бльмо на глазу, и въ особенности Илья заявлялъ, право на домъ, бывши четырьмя годами моложе ея. Неловко прогнать потому, что они — братья, они получаютъ провіантъ, помогаютъ ей кое-что длать. Она предоставила разршить этотъ трудный для нея вопросъ мужу.
Братья перебрались къ дяд Тимофею Петровичу, и между ними и Курносовымъ завязалась непримиримая вражда.

XI.

Училище стояло на площади. Внутренность этого зданія цвтомъ походила больше на кабакъ, а зимою въ немъ учителя могли пробыть часъ единственно или изъ любви къ длу, или ради того, чтобы показать начальству, что они даромъ не берутъ деньги,— иначе вонь и грязь хотя кого бы проняли. Настоящее училище существуетъ только для прізда видныхъ гостей. Этотъ домъ каменный, двухъ-этажный, и въ немъ живетъ нарядчикъ Площадниковъ, тесть приказчика. Въ самомъ же училищ, находящемся внизу, находится прачешная Площадникова, а когда нужно показывать училище начальству, то стны блятъ, полы моютъ и втаскиваютъ въ комнату съ двумя окнами четыре парты, шкафъ, въ которомъ ровно ничего нтъ, столъ и стулъ…
Въ описанномъ выше зданіи прежде существовали столярни, но съ тхъ поръ, какъ владлецъ предписалъ управляющему завести въ завод школу, управляющій приказалъ назначить для нея это зданіе. Тогда и назначено было отвести для столярни заднюю половину дома, что за западными дверьми, а такъ какъ помщенія оказалось мало, то и дали еще другой домъ, что находится во двор.
Сель часовъ утра. Около восточныхъ дверей сидятъ пять учениковъ — мальчики отъ шести до пятнадцати лтъ, въ тиковыхъ халатахъ, худыхъ сапогахъ и фуражкахъ. Это дти зажиточныхъ мастеровъ. На полянк лежатъ дв засаленныя и съ сильно загнутыми углами книжки. Двери заперты. Они играютъ въ гальки. Двое парней но четырнадцати лтъ, въ синихъ штанахъ, блыхъ рубахахъ, босые, недалеко отъ сидящихъ играютъ въ шошки, т. е. мечутъ правыми ногами жестяную пуговку съ прикрпленнымъ къ ней клочкомъ собачьей шкурки съ шерстью. Они то и дло кружатся, разваютъ рты, ругаются, когда шонка не упала на ногу, и очень заняты своей игрой. Недалеко отъ нихъ десятилтній мальчикъ, тоже босой, въ рубах и штанахъ, около училища выдлываетъ разныя штуки мячикомъ, а другой, въ огромной теплой шапк, стоя около него и куря воронкообразную попероску, то и дло кричитъ:
— Сорвешься, Сенька! сорвешься? Черезъ руку?.. Черезъ ногу?.. Ну, на лбу сорвешься!!.
У южныхъ дверей четверо ребятъ въ рубахахъ и подштанникахъ жарятъ въ бабки, у новой столярни двое дерутся.
Вс эти ученики но виду нисколько не походятъ на учениковъ, но по обращенію между ними можно въ нихъ замтить училищный духъ, духъ общежительности и дружбы, на томъ основаніи, что они играютъ не въ общей куч. Это даже замтно и изъ того, что вошелъ еще ученикъ во дворъ въ длинной, прорванной во многихъ мстахъ рубах, съ болячками на лиц и съ черными кудреватыми волосами, и тотчасъ обратилъ на себя вниманіе.
— Кудряшка-мурашка, сколько вицъ получилъ?— сострилъ одинъ изъ халатниковъ.
— Собака!— сказалъ кудряшъ.
Халатникъ вскочилъ, подбжалъ къ круряшу и ударилъ его по спин, но кудряшъ вмигъ повалилъ его на землю. Къ кудряшу подошли остальные пріятели халатника и вцпились въ него, остальные игроки и драчуны стали заступаться за кудряша,— завязалась всеобщая драка, которую разнялъ сторожъ, вышедшій изъ училища съ метлой.
Ученики, числомъ до двадцати, повалили въ училище, а тамъ продолжали т же игры, какъ и во двор, съ той впрочемъ разницей, что пгравшіе въ бабки теперь играли въ карты и бабки, бабки лежали у каждаго въ картуз. Само собою разумется, ребята голосили, немногіе, переставши играть, курили табакъ и задирали другъ друга на драку.
— Курносовъ идетъ!— крикнулъ одинъ парень, вошедшій въ училище со двора.
Ученики бросили игры, побжали на свои мста, на скамейки, понемногу стихли, но потомъ заговорили опять и опять заиграли.
— Урокъ?!— крикнулъ одинъ парень-халатникъ, подошедшій къ мальчику безъ халата. Тотъ заплакалъ.
Короче сказать — и здсь, въ этой грязной школ, существовали между школьниками т же нравы, какіе существуютъ въ городахъ, но здсь они были доведены до того, что ребята, страшась учителя больше всего на свт, боялись и старшаго, спрашивающаго уроки, потому что если ученику нечего дать старшему, то этотъ ученикъ непремнно будетъ высченъ.
Вошелъ Курносовъ и засталъ учениковъ врасплохъ, за играми.
— Смирно! лошади!— крикнулъ онъ.
Ученики встали. Одинъ изъ нихъ сталъ читать молитву. Посл молитвы вс сли, слъ и Курносовъ на свое мсто и началъ перекликать учениковъ. Онъ пришелъ сегодня въ училище съ цлью заняться добросовстно.
— Старшій!
Всталъ старшій.
— Подойди ко мн.
Старшій подошелъ къ столу. Курносовъ спросилъ его, что такое умноженіе, тотъ сказалъ:
— Умноженіе есть вычитаніе и дленіе.
— На колни на окно, лицомъ на улицу,— скомандовалъ Курносовъ.
Парень стоитъ, переминается съ ноги на ногу.
— Розогъ хошь?!
Парень пошелъ къ окну и ворчитъ: ‘безусый учитель! Курноско!’.
— Петръ Савичъ, онъ говоритъ: ‘безусый Курноско’,— сказалъ мальчикъ безъ халата.
Курносовъ промолчалъ. Мальчики стали шептаться, потомъ заговорили громко, захохотали. Можно было только понять: ‘Курноско безусый’.
— Тише! Всхъ передеру!!
— Самъ драный!
— Жена усы обрзала!— галдятъ ребята, и старшій слъ на свое мсто и сталъ ругать учителя разными бранными словами.
Курносовъ потерялъ терпніе и ушелъ въ столярную.
— Шабашъ?— спросилъ его рабочій, сидя на верстак и обтесывая доску. Въ столярной было до десятка рабочихъ, изъ нихъ кто закуривалъ трубки, кто работалъ, кто лъ.
— Покурить пришелъ.
— А каково теб женушка усы-то отчекрыжила!— острилъ какой-то молодой рабочій.
Остроты сыпались на Курносова со всхъ сторонъ, но скоро кончились. Завязался разговоръ о казак Девяткин, сломавшемъ вчера ногу, потомъ перешелъ къ тому, что Иванъ оминъ вчера попался на глаза управляющаго пьяный, но тотъ этого не замтилъ. Пришелъ казакъ изъ полиціи, потомъ полицейскій писарь, закурили трубки, заговорили о Девяткин, стали звать Курносова въ кабакъ, но онъ пошелъ въ училище.
Въ училищ происходила драка.
— Ребята! Али вамъ не говорили, что старшихъ нужно слушаться?
— Мы сами съ усами,— сострилъ кто-то.
— То-то и есть, что ни у кого изъ васъ нтъ усовъ-то.
Ученики переглянулись и улыбнулись.
— А что если мн усы жена или тамъ кто другой обстригъ, это дло не ваше. Вы должны то помнить, что я вамъ хочу принести пользу, хочу научить грамот лаской, а не розгами. Давайте учиться. Хотите учиться?
Вс молчатъ и смотрятъ на Курносова.
— Кто хочетъ учиться — встань налво, а не хочетъ — направо.
Направо отошелъ одинъ халатникъ и семеро безхалатниковъ.
— Кто не хочетъ учиться, идите домой и скажите вашимъ роднымъ: ‘Курносовъ, молъ, насъ вытурилъ за то, что намъ лнь учиться’.
Это была самая рзкая мра, принятая за наказаніе Курносовымъ, не употребляющимъ розогъ. Исключенный изъ училища, какъ бы онъ ни былъ грубъ, глупъ, исключался и изъ общества товарищей: его не принимали играть, его постоянно дразнили выгнаннымъ изъ школы, и исключенный изъ училища, если онъ былъ сынъ бднаго рабочаго, посылался въ работы на рудникъ, безо всякихъ отговорокъ — такая ужъ почему-то была принята сыздавна мра начальствомъ, если онъ былъ сынъ богатаго рабочаго, тотъ приводилъ его въ полицію, немилосердно дралъ, или прогонялъ изъ дома, конечно на недлю.
Исключенные ребята не трогались съ мста.
— Идите, коли грамоты знать не хотите, коли не хотите писарями быть.
— Хочу,— сказалъ одинъ, за нимъ другой, наконецъ вс.
Затмъ послдовало разршеніе остаться.
Ребята молчали. Курносовъ сталъ объяснять сложеніе: спросилъ бумаги — ея не было, поэтому онъ сходилъ самъ за двумя листами бумаги въ полицію, карандаши имлись. Курносовъ нсколькимъ далъ по осьмушк бумаги и, написавъ букву или слово, заставлялъ ребятъ писать. Ребята старательно выводили буквы, но недолго, потому что въ училищ не было тихо: двое твердили азы, трое твердили умноженіе, раскачиваясь какъ маятникъ отъ усердія, одинъ читалъ по складамъ какую-то сказку, стоя передъ Курносовымъ. Писаки начали толкать другъ друга, стали играть въ херики и оники…

XII.

Успеньинъ день — большой праздникъ въ таракановскомъ завод, во-первыхъ потому, что къ этому дню таракановцы кончаютъ со страдою, а во-вторыхъ, въ этотъ день, какъ и въ первые три дня Пасхи, нтъ работы ни на рудникахъ, ни на фабрикахъ, ни въ лсахъ. И посл этого дня трое сутокъ тоже работы нтъ нигд. Эта вольгота дана сыздавна еще первымъ владльцемъ. Кром того въ этотъ день въ завод розговнье и ярмарка, на которую съзжаются татары и крестьяне изъ окрестныхъ деревень съ кожей, лошадьми и тому подобными мстными продуктами.
Канунъ праздника. Утро. Петръ Савичъ топитъ баню, а жена его моетъ полъ. На лиц ея замтна и усталость, и безпокойство. Думаетъ она о томъ, дастъ ли ей Петръ Савичъ денегъ на рыбный пирогъ, да суметъ ли она состряпать его? Вотъ коровы нтъ, курочекъ завела Христомъ-Богомъ парочку съ птухомъ, ужъ одиннадцать яичекъ, слава т Господи, накопила, пива и браги наварила много. Что бы это состряпать? Придутъ ли Глумовъ съ женой завтра?
Изба вымыта, постланы въ ней половики, глядитъ свтъ въ окнахъ ясно, и въ изб хорошо, и весело Прасковь Игнатьевн. Главное, Петръ Савичъ не пьетъ и также веселъ, значитъ и праздникъ хорошо встртится и проведется.
Гд-то Петръ Савичъ досталъ денегъ, купилъ соленаго сига въ два фунта по 5 коп. за фунтъ, поросенка за 20 коп., масла и еще кое-чего. Не нарадуется она, сосдки то и дло приходятъ къ ней разузнать, чего она купила, разсматриваютъ поросенка, хвалятъ, спрашиваютъ, по чемъ на рынк то и другое, хотя сами хорошо это знаютъ, потому что безъ рыбнаго пирога и поросенка какой праздникъ? А заходятъ он для того, чтобы пригласить къ себ въ гости на завтра и узнать, пригласитъ ли ихъ хозяйка къ себ на завтра?
Суетня въ завод всеобщая: мужчины идутъ на площадь къ контор удостовриться, будетъ ли завтра угощеніе, т. е. приготовленъ ли огромный столъ. Приготовленъ. Женщины бгаютъ чуть не сломя голову на рынк, кричатъ и ругаются, тамъ достроиваютъ балаганы, а тамъ толпится праздная толпа у кабака. Къ вечеру вс прибрались, выпарились въ бан, надли чистое блье, полежали, походили изъ дома въ домъ. Мужчины рано легли спать, а женщины и двицы гд до утра, а гд и до полночи не спали, у нихъ много хлопотъ: то надо починить, то надо дошить, пригладить, пріутюжить, примрить, посмотрться въ зеркало, и хотя все это старо, но хочется завтра себя показать не неряхой какой-нибудь, а исправной хозяйкой или красавицей двицей-невстой… Теперь только и думать: какъ-то провелется завтра праздникъ? Вс невзгоды, накопившіяся за цлый годъ, забылись.
Рано утромъ пробудились хозяйки, рано растолкали он дочерей и рано затопили он печи. Ругаютъ матери дочерей, ругаются сестры съ сестрами, свекрови съ невстками, и эта ругань идетъ все изъ-за стрянни: то не такъ, другое не ладно, и ругань пробужаетъ мужей, братьевъ, которые, обругавъ бабъ, переворачиваются на другой бокъ и снова засыпаютъ — на томъ основаніи, что сегодня не будетъ бить призывной колоколъ… Мало-по-малу въ избахъ раздается трескъ изъ печекъ, начинаетъ пахнуть хорошо жаренымъ и печенымъ. Стряпаетъ и Прасковья Игнатьевна, а мужъ ея, помогая ей стряпать, то и дло дразнитъ ее.
— Не умешь!
— Да отвяжись ты, чуча! прости Господи,— сердится жена.
Курносовъ щиплетъ ее.
— Петька, свинья! Оболью щами-то.
Наконецъ печка у нея истоплена, въ печк стоятъ горшокъ со щами, латка съ поросенкомъ и пекутся два пирога, одинъ съ рыбой, другой съ малиной. Теперь на душ ея легко, и она вдругъ присла, потомъ вскочила и, подойдя къ мужу, чистившему свой сюртукъ, обняла и крпко поцловала его, такъ что тотъ испугался.
— Экъ тебя!— сказалъ онъ.
— Какъ я, Петя, рада! О-охъ, какъ рада!
— Чему?
— Всему.
— Да одвайся!
Надла она подвнечное платье, на голову шелковую косынку, вдла въ уши посеребренныя мдныя сережки съ янтарными язычками, на шею платокъ,— все это продолжалось около часу, и въ продолженіе этого времени она успла вынуть изъ печи пироги и положить ихъ на печь.
— Ишь ты краля какая, Параша!— любуясь на жену, говорилъ Петръ Савичъ, одтый тоже попраздничному.
— Што ты!!— и Прасковья Игнатьевна кокетливо посмотрлась въ зеркало. Щеки ея покраснли.
— И ты, голубчикъ, тоже хорошъ.— Голосъ ея дрожалъ. Она подошла къ мужу, обняла его и еще разъ поцловала,
— Славно, Петя! Всегда бы такъ. А?
— Да!— вздохнулъ Курносовъ.
Ударили къ обдн. Курносовъ сталъ торопить жену, которая принесла изъ погреба два жбана — одинъ съ брагой, другой съ пивомъ, и поставила ихъ на столъ, который предварительно накрыла синей скатертью, вытканной ею же.
Вышли. Идутъ рядомъ. На двор тепло, солнышко такъ и гретъ. На неб нтъ ни одной тучки. Легкій втерокъ слегка колеблетъ концы платка, надтаго на шею Прасковьи Игнатьевны. Изъ воротъ многихъ домовъ то и дло выходятъ нарядныя женщины — въ сарафанахъ, красныхъ ситцевыхъ платкахъ на головахъ, двицы съ распущенными назади косами, заплетенными въ разноцвтныя ленты, мужчины — въ черныхъ и голубыхъ тиковыхъ халатахъ, опоясанныхъ пониже поясницы разноцвтными опоясками.
Со всхъ порядковъ и улицъ народъ стекается къ собору, все принимаетъ праздничный видъ.
Кончилась обдня, народъ хлынулъ изъ церкви, давка произошла необъяснимая… Но народъ не идетъ отъ церкви, а толпится на площади передъ нею. Вс чего-то ждутъ. Вотъ выходитъ изъ церкви все заводское начальство и управляющій. Мужчины сняли фуражки.
— Здорово, ребята! Съ праздникомъ!— сказалъ управляющій.
Народъ что-то прогудлъ.
— Выставить у конторы пять ведеръ водки на мой счетъ,— сказалъ онъ приказчику.
— Покорно благодаримъ!— гудлъ народъ.
— Три дня гулять!!— сказалъ управляющій и сошелъ съ крыльца.
Невозможно описать, съ какимъ ожесточеніемъ рабочіе подступили къ водк, потому что пришедшаго раньше трудно было оттереть отъ даровой попойки, а всего народу было по крайней мр человкъ триста и онъ постоянно прибывалъ. Многіе даже дрались и отъ драки опрокинули столы съ ведрами.
— Эй, вы, анафемы! Што вы надлали! Добрались до даровой водки-то!— кричали стоявшіе у столовъ, тузя и друга, и недруга во вс стороны.
— Глядите, Гришка-то?— кричали рабочіе, указывая на одного, который едва уплеталъ ноги.
Когда вся водка была выпита, народъ разошелся по домамъ, гд началось всеобщее угощеніе. Старшіе въ семействахъ угощали родню и друзей, не имющихъ родни.
Заводъ загулялъ на славу. Загулялъ онъ потому, что его сегодня обласкали и подарили ему три дня свободы, а заводская свобода значитъ то, что въ эти дни даже мелкихъ воровъ прощаютъ, въ полицію не берутъ пьяныхъ, народъ можетъ грубить начальству, сколько хочетъ, короче — все прощается, кром крупныхъ преступленій.
Если бы какой-нибудь новичокъ попалъ въ это время на заводъ, у него бы закружилась голова: въ домахъ пляска, пніе, крикъ, ругань, на улицахъ идутъ полупьяныя заводскія бабы подъ руки съ мужчинами и орутъ псни, танцуютъ молодые рабочіе, играя на гармоніяхъ и балалайкахъ, другіе танцуютъ съ двицами, наряженными въ лучшія платья, сшитыя на заводскій манеръ, полупьяные ребята скалятъ зубы, аркаются съ большими и малыми, играютъ въ мячикъ, въ бабки, кувыркаются, на чемъ попало. Веліе веселіе въ завод!
Вонъ у одного новенькаго дома въ два окошка молодой мужчина, въ красной ситцевой рубах и синихъ изгребныхъ штанахъ, босой, играетъ на балалайк ‘барыню’, около него танцуютъ три женщины и двое мужчинъ,— женщины въ сарафанахъ, сшитыхъ по послдней мод, а мужчины въ такомъ же наряд, какъ и музыкантъ, съ тою только разницею, что у одного на голов фуражка съ полу козырькомъ, а у другого на ногахъ надты ботинки. Они такъ впились въ танцы, что, кажется, все свое горе забыли: хохочутъ, ругаются, насвистываютъ, прыгаютъ что есть мочи и щелкаютъ другъ друга по носу, губамъ, спин и рукамъ. Долго на нихъ любовался старикъ съ сдыми длинными волосами, безбородый, умный, какъ видно по лицу, старикъ улыбался и… вдругъ пустился въ плясъ…
Молодые люди не удивились этому, а каждый изъ нихъ хотлъ доказать старику-отцу, тестю, что онъ, т. е. молодой человкъ, не въ примръ лучше его танцуетъ. У старика устали ноги, онъ чуть не задохся, а молодые люди танцуютъ, музыкантъ дв струны порвалъ на балалайк и пересталъ играть,— танцы кончились.
Передъ господскимъ домомъ стоятъ двое рабочихъ. Одинъ изъ нихъ немного выпивши, а другой пьяный. Немного выпившаго величаютъ Хозяиновымъ, а пьянаго Екатеринбурцовымъ.
— Нтъ… Ты думаешь, я пьянъ! Э!! ты мн теперича представь работу, теперича… да я теперича всю работу сполна сроблю!! Теперича восемнадцать лтъ роблю… теперича въ шахтахъ восемь лтъ ползалъ… Это што?! теперича…— говорилъ Екатеринбурцовъ, идя на господскій домъ.
— Дядя! Полно, голубчикъ… Полно. Хуже для насъ ты сдлаешь,— унималъ его Хозяиновъ.
— Теперича справедливость д — !! А?..— онъ заскрежеталъ зубами и заплакалъ.
— Дядюшка! милый ты мой… Ну, перестань. Вдь поправимся.
— Поправимся?.. Веди меня къ нему, веди! Я спрошу его: што, молъ, теперича, ваше благородье, какъ, молъ, теперича… Я ему покажу!
Къ нимъ шли четверо рабочихъ и кричали:
— А вотъ мы вытребуемъ ево… каково онъ теперича пьянъ за наше здравіе, али еще…
— Стой, ребя!! Я псню какую сейчасъ про нево сочинилъ,— и онъ заплъ грустно и во все горло.
Далеко за ночь раздавались по заводскимъ улицамъ псни, которыя не могли заглушить и собаки, слышались крики, ругань, и все это смолкло къ утру.
На рынк утромъ происходила давка.
Торгашъ обмрялъ кого то на гниломъ ситц. Это замтила двица, сказала своей родн. Вмигъ явился на сцену аршинъ, смряли — неврно.
— Въ палицу!— кричитъ толпа.
— Што въ палицу — потрясемъ ево!
Торгаша трясутъ,— взявши за руки и за ноги, народъ останавливается и хохочетъ.
— Пихайте ему въ ротъ ситецъ!
— Будешь обманывать?
— Ворочайте балаганъ.
— Потише, братцы!— унимаетъ рабочихъ казакъ.
— Веди его въ палицу.
— Не могу.
— Качайте казака.
И казака качаютъ, народъ хохочетъ. Но при этомъ никто и не думаетъ что-нибудь украсть.
Кабаки во весь день пусты. Вечеромъ народъ повалилъ въ господскій садъ. Тамъ играла музыка, зазжіе акробаты показывали фокусы, въ двухъ мстахъ продавали водку, въ нсколькихъ кислыя щи, которыя пили преимущественно двицы, а если у мужчинъ были деньги, то он прикладывались и къ водк. Вс смялись, весело разговаривали, острили, удивлялись акробатамъ. Стала мене свтить луна. Вдругъ народъ повалилъ изъ сада: господскій домъ иллюминованъ, на пруду пароходъ свистокъ далъ, пвчіе, въ томъ числ и пьяный уже Курносовъ, садятся въ шитикъ, готовятся пускать фейерверкъ… Народъ столпился на плотин… Прудъ оглашается крикомъ, визгомъ, руганью, свистками и другими звуками, кое-кто играетъ на гармонійкахъ, кое-кто поетъ, но голосъ обрывается… На плотин давка.
Вотъ тронулся пароходъ, заиграла на немъ музыка: катается управляющій и вс должностные люди завода, поплыла по пруду лодка съ пвчими, грянули пвчіе: ‘Внизъ по матушк по Волг’. И какъ они хорошо грянули!..
— Ай да хваты, ребята!
— Слышите, Курносовъ: ‘у-у-у’. Голосище!
Курносовъ дйствительно плъ не въ тактъ.
Вдругъ что-то зажужжало. Вс вздрогнули. Къ верху полетлъ огонекъ и разсыпался звздами.
— Ай! а-а-й! Черти! На ноги наступаете!— кричитъ народъ.
Опять ракета, другая, третья… Вдругъ ракета упала на народъ. Крикъ, визгъ, ругань огласили воздухъ…
Наконецъ кончились ракеты, охрипли голоса пвчихъ, присталъ пароходъ къ пристани. Народъ разошелся по домамъ пьяный, за исключеніемъ ребятъ и двицъ.
На другой день пьянство еще боле усилилось. Курносовъ, получившій за вечернее пніе пять рублей, и изъ-за стола выйти не могъ. Гостей у Прасковьи Игнатьевны было много, и вс ею остались очень довольны. На третій день Прасковья Игнатьевна съ мужемъ отгащивала у Ивана Яковлевича Курносова и покороче сблизились съ его женою Маремьяною Кирилловною.
На четвертый день весь заводъ началъ приходить въ себя: у всхъ болятъ головы, надо идти на работу, опохмелиться многимъ на не что. Очнулись вс.
— Што жъ это такое было? Все ушло?
— Кануло. Жди годъ!
— А славное времячко было! И отчего это не всегды такъ?
Курносовъ пропьянствовалъ недлю и пропилъ все до послдней копейки.

XIII.

Прошло три мсяца. Въ это время не произошло никакихъ перемнъ ни въ жизни Курносовыхъ, ни въ жизни Глумовыхъ. Курносовъ попрежнему рыбачилъ, плъ, ходилъ въ училище и контору. Прасковья Игнатьевна была счастлива, и сосдки полюбили ее, какъ вообще любятъ молодую нечванливую хозяйку. Корову она не могла купить, потому что вс деньги, пріобртаемыя Петромъ Савичемъ въ качеств пвчаго отъ похоронъ и свадебъ, шли на мясо, настоящій чай, къ которому Петръ Савичъ имлъ большую охоту и къ которому Прасковья Игнатьевна мало-по-малу привыкла. Но вотъ Петръ Савичъ сталъ опять попивать и пропадалъ изъ дома по цлымъ суткамъ. Это сильно безпокоило Прасковью Игнатьевну тмъ боле, что она чувствовала себя беременною. Она старалась всячески уговаривать мужа, чтобы онъ не пилъ, упрашивала друзей его, чтобы они, ради Христа, не давали ему водки, но Петръ Савичъ трезвый говорилъ одно: развлеченья мн нтъ!
— Да какое же теб развлеченье? вдь ты пвчій.
— Рыбачить нельзя.
— Полно-ко, Петя! Неужто теб непремнно пьянствовать надо?
— Попала рюмка и пошелъ! Пакости меня бсятъ. А въ училищ зубъ съ зубомъ не сходится, стужа, угаръ…
И дйствительно, какъ попадетъ Петру Савичу рюмка, онъ почнетъ пьянствовать и играетъ съ пріятелями въ карты, проигрываетъ деньги, такъ что нужно закладывать вещи или займовать, а тутъ и закладывать нечего стало и въ долгъ перестали давать. Такъ прошло до Николина дня, а посл него стала Прасковья Игнатьевна замчать, что Петръ Савичъ и худетъ, и скучаетъ, придетъ со службы домой и, не раздваясь, ходитъ по изб. Она кушанье уже поставила на столъ, а онъ все ходитъ да папироски-вертлки куритъ.
— Петръ Савичъ?
Онъ молчитъ.
— Хочешь сть-то?— спроситъ она его шутя.
— Чево?
— Наплевать!
Очнется какъ будто Петръ Савичъ, молча сядетъ за столъ, молча и нехотя стъ.
— У тебя ровно завязло што-то въ роту-то. Али водки давно не пивалъ?
Онъ поморщится, сморкнется и ничего не отвтитъ.
— Въ рабочіе хочу идти,— сказалъ Курносовъ.
— Ну, такъ што!.. Я вонъ ужъ три пары варежекъ связала, авось Богъ дастъ и продамъ.
— Вотъ ужъ! а шерсти-то сколько издержала?.. Здсь не городъ.
Посл этого разговора Петръ Савичъ скоро ушелъ, а немного погодя къ ней пришла одна торговка, у которой она покупала мясо.
— Слышала новость: твой-то муженекъ съ Машкой Баклушиной таскается.
Прасковья Игнатьевна поблднла и не могла выговорить.
— Не вришь? Хоть кого спроси.
— Уйди ты отъ меня. Это ты сдуру.
Торговка ушла.
Прасковья Игнатьевна думала, что этой баб злые люди наврали по глупости такую нелпость, но какъ только станетъ она ласкаться къ Петру Савичу, онъ отворачивается и злится.
— Петя, ты пошто нон такой?
— Отстань! Фу ты…— крикнетъ Петръ Савичъ.
Прасковья Игнатьевна заплачетъ, а Петръ Савичъ уйдетъ и воротится домой пьяный, но не бьетъ и не ругаетъ ея.
Опять горе стало душить Прасковью Игнатьевну: то она задумается, то заплачетъ, надо идти по воду — она идетъ къ сосду, старику Занадворову, и какъ войдетъ къ нему, плюнетъ и скажетъ:— оказія! штой-то со мной дется?
— Што, Петруха-то запилъ?— спроситъ ее Занадворовъ.
— Не знаю.
— Ну, да дло-то къ празднику, молодой человкъ. Знамо съ горя.— Дло приближалось къ масляниц.
— Да денегъ нтъ.
— Ну, это другое дло. Совтовъ-то слушать онъ только не любитъ. Радъ бы я его на путь наставить, да съ дуракомъ и Богъ неволенъ. Ты бы въ контору и къ пвчимъ сходила, къ этому дураку-балагуру Потапову, и сказала: не давайте, молъ, ему денегъ.
Сходила Прасковья Игнатьевна въ контору, сказали:— онъ ужъ теперь не учитель, а што поетъ, такъ это его охотка.
Сердце сжалось у Прасковьи Игнатьевны. Потаповъ сказалъ, что Петръ Савичъ не послушался его совтовъ не пить въ школ водку, говоритъ: ‘не могу, ребятъ въ школ сколько, а возиться съ ними холодно’. Управляющему подалъ прошеніе о перемщеніи училища въ другое мсто — прошеніе перехватили, а его уволили непремннымъ работникомъ и только за пніе не посылаютъ на работы.
Тонъ, съ какимъ говорилъ все это Потаповъ, сильно не понравился Прасковь Игнатьевн, и она сожалла о томъ, что пришла къ нему, а не къ другому. Она даже думала, что онъ издвается надъ Петромъ Савичемъ, и не хотла врить ни одному его слову.
Наступила масляница, первый день Петръ Савичъ провелъ дома и жаловался жен, что его обидли. Потаповъ врно говорилъ объ обстоятельств, служившемъ поводомъ къ увольненію Петра Савича отъ учительской должности. Слушая его слова, Прасковья Игнатьевна обнимала его и плакала.
Два дня Петръ Савичъ пробылъ дома, потомъ его пригласили на похороны — и исчезъ Петръ Савичъ. Сосдъ Занадворовъ тоже закутился куда-то, и пошла Прасковья Игнатьевна разыскивать своего мужа.
Но случаю масляницы большинство рабочихъ не работаетъ, начальство кутитъ въ это время и распучивается въ пятницу, когда на фабрики и на рудники ни одну собаку не загонишь, да и сторожа тамъ тоже не живутъ. Короче — съ пятницы до чистаго понедльника въ завод пьянство всеобщее, о катаньяхъ и говорить нечего, даже самъ управляющій поощряетъ катушку (гору, сдланную на пруду), освщаетъ ее фонарями вечеромъ и заставляетъ музыкантовъ потшать публику.
Несмотря на то, что на пруду есть катушка, въ рдкомъ двор нтъ своей катушки, въ рдкомъ двор съ утра до вечера не катаются ребята на саняхъ, на лубкахъ или просто на штанахъ. Однако до обда на улицахъ рдко-рдко продетъ рабочій на дровняхъ, только во дворахъ хохочутъ ребята.
Въ одномъ изъ такихъ дворовъ, около растворенныхъ воротъ, стояли дв молодыя женщины, одна изъ нихъ жаловалась другой на своего мужа. Увидвъ Прасковью Игнатьевну, одна женщина остановила ее:
— Постойко-съ, Курносиха! ты не слыхала новость?
— Ну?
— Вчера твой-то муженекъ съ Санькой Подковыркиной кораблемъ катался.
— Это што!— онъ говоритъ: мн теперь все одно… Жену, говоритъ, жалко трогать, потому — убивается оченно.
Прасковья Игнатьевна ничего не могла сказать на это: въ глазахъ ея рябило, въ голов была путаница.
— Какая ты злосчастная! Сходи въ палицу.
Прасковья Игнатьевна не ршилась идти въ полицію. Она провдала тетку, дала ей блиновъ, тетка поблагодарила ее, поразспросила про мужа. Это ее еще больше разстроило.
Небо ясно, солнышко весело глядитъ. Холодно, дуетъ съ пруда рзкій втерокъ. По фабричной улиц впередъ и взадъ точно плывутъ сани, пошевни, кошевы, запряженныя каждыя по одной лошади, которыя изукрашены для праздника бубенчиками, колокольчиками, сковородками. Въ каждыхъ саняхъ, пошевняхъ, въ кошевахъ сидятъ люди обоихъ половъ и разныхъ возрастовъ. Мужчины почти вс пьяны, женщины полупьяны, сидятъ въ различныхъ позахъ, въ различныхъ костюмахъ, нкоторые безъ шапокъ, нкоторыя безъ платковъ, многіе играютъ на гармонійкахъ, балалайкахъ, поютъ псни. Перейти дорогу невозможно. Прасковья Игнатьевна пошла къ катушк. Кое-какъ Прасковья Игнатьевна добралась до Господской улицы. Тамъ впереди плывущихъ саней и пошевней стоятъ, толкутся, идутъ люди всякихъ возрастовъ, а впереди ихъ детъ масляница. Въ небольшой кошев, запряженной въ одну лошадь, сидятъ человкъ десять мужчинъ, которые держатъ высокій шестъ съ развевающимися флагами, отъ верхушки этого шеста тянутся къ угламъ кошевы веревки, почему шестъ походитъ на мачту, а сама кошева называется кораблемъ. Въ середин кошевы сидитъ нарядный человкъ на колес. Онъ и сидящіе въ кошев конюхи (рабочіе конныхъ машинъ на рудникахъ) поютъ слдующую псню:
По горенк похожу,
Въ окошечко погляжу, (2 раза)
По миленькомъ потужу!
Тужитъ-пдачетъ двица, (2 р.)
Уливается слезами.
Залила любезная (2 р.)
Вс дорожки и лужка,
Круты славны бережка. (2 р.)
Сбережку, спокамешку
Бжитъ рчка, не шумитъ,
И спокамешку не гремитъ! (2 р.)
Въ саду, во садик Соловей громко поетъ. (2 р.)
Ты не пой, соловеюшко,
Громко звонко во саду! (2 р.)
Не давай назолушку
Къ сердечку моему. (2 р.)
Безъ тово мое сердечко
Изнываетъ все во мн, (2 р.)
На чужой сторонушк
Стосковалась живучи, (2 р.)
Нужая сторонушка
Безъ втра сушитъ-крушитъ. (2 р.)
Чужо-етъ отецъ и мать
Безъ вины журятъ, бранятъ,— (2 р.)
Все побить двку хотятъ!
Посылаютъ двицу (2 р.)
На ключъ по воду съ ведромъ,
По морозу босикомъ! (2 р.)
Прищипало ноженьки,
До ключика идучи, (2 р.)
Ознобила рученьки,
Свжу воду черпучи. (2 р.)
Кабы знала-вдала,
Двка замужъ не пошла (2 р.)
За стараго старика:
Старой не отпуститъ никуда. (2 р.)
Эту псню пла теперь вся гуляющая и дущая заводская публика.
Подъхала масляница къ господскому дому, остановилась, снова запла псню. Изъ дома управляющаго вышла прислуга, потомъ расфранченный лакей поднесъ масляниц, т. е. расфранченному рабочему, предсдательствующему на колес, трехрублевую бумажку и сказалъ:
— Карлъ Иванычъ приказалъ гулять за его здоровье.
— Мы здоровы, какъ коровы!
— Побольше бы давалъ!.. Скажи ему поклонъ отъ масляницы,— галдли рабочіе, и масляница тронулась на плотину.
Прасковья Игнатьевна пошла на прудъ къ катушк. Посредин пруда сдлана большая высокая гора, обставленная елками, разукрашенная флагами на господскій счетъ. По ней катались на санкахъ со стальными полозьями и на конькахъ ребята, молодые люди, было даже два старика охотниковъ до катанья, а вокругъ нея двигались сани, пошевни, наполненныя людьми, и толпилось много народу, который щелкалъ мелкіе кедровые орхи. Вс катающіеся, гуляющіе и смотрвшіе стоя на катающихся были очень веселы, пли, кричали, хохотали, если кто-нибудь перевертывался на катушк и раскраивалъ себ носъ или губу. Версты за полторы отъ катушки, налво шла потха ребятъ: они съ ожесточеніемъ дрались, и на эту буйную толпу съ удовольствіемъ смотрли нсколько человкъ рабочихъ.
Походила Прасковья Игнатьевна нсколько времени, горько ей, молодые мужчины то и дло приглашаютъ ее прокатиться, а она спрашиваетъ: ‘гд Курносовъ?’ ей отвчаютъ: ‘у Савки въ лавк’.
Пошла, глядитъ въ разныя стороны. ‘Нтъ, не найдешь: народу видимо-невидимо’… Вдругъ видитъ: народъ валитъ отъ катушки въ одну сторону, народъ хохочетъ, кричитъ: ‘хорошенько! такъ его! ево выстегать бы!.. Кто это?— Курносовъ Аристархова бьетъ.— Увели въ полицію.— Ково?— Курносова’.
— Экая я несчастная!— думаетъ Прасковья Игнатьевна и идетъ домой.
На другой день она отправилась къ исправницкому письмоводителю.
Письмоводителемъ таракановскаго заводскаго исправника въ это время былъ урядникъ горнаго правленія Иванъ Иванычъ Косой. Самъ исправникъ хотя и смыслилъ слдственную часть, но мало занимался длами, потому что честно производить слдствіе нельзя было. Напримръ: накуралеситъ много приказчикъ — ничего не будетъ приказчику, стоитъ только подарить исправника, представятъ къ исправнику рабочаго съ полосой желза, и рабочій по слдствію оказывается большимъ воромъ, если же рабочій самъ не промахъ или заподозрится состоятельный человкъ, то дло составится такъ, что въ немъ виноватаго никого не найдено. Если бы исправникъ былъ человкъ честный, такой, какихъ требовалъ законъ, то ему не прожить бы въ завод ни одного мсяца: его бы обвинили во взяткахъ. Поэтому исправникъ брался только за самыя крупныя дла, а остальное сваливалъ на письмоводителя, который самъ писалъ допросы и показанія, часто подписывался подъ руку исправника и даже такъ ловко велъ дла, что о многихъ исправникъ вовсе не зналъ. На этомъ основаніи Косова знали больше исправника, и вс обращались сперва къ нему, а ужъ потомъ къ исправнику, который въ свою очередь отсылалъ къ письмоводителю — и пр., и пр…
Косой, человкъ лтъ тридцати, краснощекій, съ коротенькими волосами и въ форменномъ сюртук, отбиралъ допросы отъ одного рабочаго.
— Ты не рядись.
Рабочій досталъ изъ-за пазухи кошель, досталъ изъ кошеля неохотно трехрублевую и подалъ письмоводителю.
— Э — э!
— Ослобони, Иванъ Иванычъ… самъ знаешь, дло торговое… по насетк (по наговору).
— Ничего не могу сдлать: Яковлевъ подарилъ лошадь управляющему.
Письмоводитель сталъ писать, потомъ, немного погодя, спросилъ рабочаго:
— Подпишешься?
— Прочитать бы.
— Это еще что? Эдакъ всякій будетъ читать, у меня времени не хватитъ… Подписывай.
Рабочій подписался.
— Андреевъ!— крикнулъ Косой.
Вошелъ десятникъ.
— Запри.
— Батюшко, Иванъ Иванычъ…
— Ну, ну!..
Рабочаго увели. Вошла Прасковья Игнатьевна, низко поклонилась письмоводителю.
— Ты што?
— Ослобони Петра Савича.
— Кто онъ? чей?
— Курносовъ.
— Въ лазарет!
Пошла Прасковья Игнатьевна въ лазаретъ. Это было большое каменное зданіе, находящееся за фабриками. Въ немъ было дв половины: черная и блая. Въ черной помщались непремнные работники и ихъ жены, а въ блой мастеровые. Курносовъ лежалъ въ блой. Прасковья Игнатьевна едва узнала своего мужа: носъ сдлался вострымъ… При вид жены онъ что-то пробормоталъ и пригласилъ ее рукою ссть на кровать.
Она сла.
— Петя! голубчикъ,— говорила, рыдая, Прасковья Игнатьевна, сердце ея словно на части разрывалось.
Но Петръ Савичъ только руками разводилъ.
Посидла Прасковья Игнатьевна у больного съ часъ и пошла.
— Вылечите его ради Христа,— говорила она фельдшеру.
— Вылечимъ,— утшалъ ее фельдшеръ.
Вышла она изъ лазарета, ее пошатываетъ, она плачетъ.
— Господи, какая я несчастная!
— Што у те, али кто померъ?— спросилъ ее мастеровой.
— Ой, мужъ хвораетъ!
— Эко дло! Уповай на Бога.
Отошла Прасковья Игнатьевна немного, остановилась и не знаетъ, что длать. Домой идти страшно. Ноги отказываются тащить, животъ болитъ сильно. ‘Пойду я къ вороже Бездоновой… спрошу ее’…— и отправилась она къ Бездоновой, жившей за лазаретомъ въ фабричномъ порядк.

XIV.

Марфа Потаповна Бездонова жила на самомъ краю завода, подъ горой. Домъ ея старый, стны кое-какъ поддерживаются подпорами, и не защищай его гора и противоположные дома отъ втра, онъ давно-бы рухнулъ на какую-нибудь сторону. Къ этому дому даже заплота нтъ, заплотъ былъ, да понемногу разсыпался, а строить новый Бездонова, говорятъ, не считала за нужное. Говорятъ, что на предложеніе построить заплотъ, она иметъ такое свое мнніе: ‘построю — помру’. Но у нея было тоже опять-таки, говорятъ, на это нсколько причинъ, и изъ нихъ самая важная: черезъ ея дворъ ходили къ внуку ея Корчагину бглые рабочіе, которые приносили ему, будто бы, золото.
Въ изб Бездоновой темно и не было никого. Прасковья Игнатьевна кое-какъ дошла до лавки и сла къ окну. Она не видывала Бездоновой и думала теперь: ‘какъ я буду разговаривать съ ней, не видавши ея: какъ да она начнетъ ругаться’… Немного погодя въ избу вошла сгорбившаяся старуха съ блымъ морщинистымъ лицомъ и сдыми волосами. Она кряхтла и охала, казалось, что она утомилась. Прасковья Игнатьевна встала.
— Здорово, бабушка,— сказала она.
— А кто тутъ? темно, не вижу.
— Это я.
— А кто ты?
Старуха подошла близко къ неи, стала разглядывать ее.
— Видала. Не ты ли учительша-то?
— Да.
— Вотъ какая ты!.. А… Ну, садись… Слыхала я, мать моя, о теб много… Здоровъ ли Курносовъ-то?
Прасковья Игнатьевна заплакала.
— Голубка!— сказала старуха.
Когда Прасковья Игнатьевна успокоилась немного, старуха спросила ее:
— А ты не беременна ли?
— Ой, не могу! Беременна я, бабушка,
— Ну, такъ пойдемъ. Я те ко внуку сведу.
Кое-какъ Прасковья Игнатьевна доплелась до дома Корчагина, кое-какъ она взлзла на полати, а какъ взлзла, такъ и почувствовала страшную боль.
Она выкинула мертваго младенца и не могла придти въ себя часа три.
Марфа Потаповна Бездонова много пережила и времени, и людей, и много перенесла горя, другія женщины въ ея лта забываютъ многое изъ пережитаго, но она все помнитъ. Замужъ она вышла не рано, но черезъ полгода мужъ утонулъ. Другой мужъ попался чахоточный и тоже скоро умеръ, только съ третьимъ мужемъ она прожила двадцать лтъ и прижила съ нимъ двухъ сыновей и одну дочь. Но она и сыновей пережила и теперь живетъ въ изб второго мужа, а въ дом третьяго мужа, находящагося рядомъ съ ея избой, живетъ дочь Акулина Васильевна Корчагина, слпая женщина, съ сыномъ Васильемъ Васильевичемъ и дочерью Варварой Васильевной. А такъ какъ Марфа Потаповна жила въ своей избушк одна, да еще на отбойномъ мст у горы, то слободчане поговаривали, что она непремнно съ чертями водится. На это у нихъ было нсколько основаній, напр. то, что ее въ Козьемъ Болот не видали уже годовъ съ семь, а въ фабричномъ порядк она къ очень немногимъ ходила, потомъ Марфа Потаповна еще при первомъ муж ворожила, Надо замтить, что въ таракановскомъ завод не было и нтъ ни одной двушки, которая бы не ворожила въ карты и не гадала на олов во время святокъ. Сначала Марфа Потановна ворожила въ карты ради баловства ребятамъ, а потомъ ворожба ея вошла въ привычку, въ прибыль. Посл смерти послдняго мужа она была уже извстна всмъ въ завод за отличную ворожею, и къ ней приходили не только двки, жены рабочихъ, но даже сама приказчица и дочери членовъ главной конторы. Когда у Бездоновой измозолились карты до того, что ни на что не годились, то она никакъ не хотла покупать новыхъ картъ и стала гадать на вод. Ужъ Богъ ее знаетъ, что она клала въ воду, только приходившія къ ней женщины говорили, что он видли въ вод то лицо, то домъ или что-нибудь въ род этого. Оттогото никто въ завод не пользовался такою довренностью, какъ она, и никто не имлъ столько богатыхъ матеріаловъ для разсказовъ, какъ она, только отъ нея трудно было выклянчить какое-нибудь слово.
Съ годами, говорятъ, мняется въ человк и наружность, и характеръ. Марфа Потаповна посл смерти послдняго мужа значительно измнилась и наружностью, и характеромъ. Къ суровой наружности нужно прибавить еще грубый выговоръ. Прежде ее можно было застать всегда дома утромъ, а теперь какъ ни придешь, почти всегда у нея избушка на клюшк. И вотъ къ названію колдуньи прибавили еще векша, и вс люди отъ мала до велика въ завод стали говорить: ‘Бездонова вчера изъ трубы векшей вылетла, Бездонова изъ брюха ребятъ таскаетъ’. Бездоновой стали бояться: стали ходить къ ней только люди самые храбрые. Бездонова это знала, но, не обращая вниманія, говорила одно: ‘дуры… мн и на спокой пора, я и безъ вашихъ денегъ прокормлюсь’. А у нея деньги были въ подпольи, въ корчаг, и объ этомъ знали только внукъ и внучка.
Когда Прасковья Игнатьевна пришла въ себя, то не могла понять, гд она теперь: темно, тепло, мокро.
— Баушка!— произнесла она негромко, но никто не откликнулся. Кликнула она еще разъ.
— Што, дитятко?— откликнулась старуха и прибавила:— да ты не кричи!
— Я гд?
— Спи-ко со Христомъ…
— Пошто мн больно?.. неужто я…
— Ты выкинула.
— Ково?
— Мертваго.
Прасковью Игнатьевну словно кольнуло въ сердце, но кож прошли мурашки. Ей не врилось, чтобы она могла родить мертваго, ей даже подумалось: вдь она колдунья, съла, поди.— Старуха отворила двери, холодъ полосами поднимался съ полу, въ изб стало холодно. Однако старуха пришла скоро, зажгла лучину. Прасковья Игнатьевна приподняла голову и увидла, что изба Корчагина была гораздо больше ея избы и перегорожена надвое: тотчасъ, какъ войти въ избу, налво, противъ печки, перегородка, выкрашенная желтой краской. Она упирается въ полати и идетъ вплоть до передней стны, такъ что въ кухн собственно одно окно, а въ комнат два окна на улицу, да третье во дворъ. На печи лежитъ дочь Бездоновой, женщина съ сдыми волосами, съ морщинистымъ лицомъ. Сестра Корчагина, Варвара Васильевна, сидя у окна, прядетъ, въ комнат Василій Васильевичъ строгаетъ доски. Тамъ, въ углу между перегородкой и стной на дворъ, стоитъ кровать съ войлокомъ и подушкой на ней, подъ кроватью сундукъ, окрашенный красной краской.
Прасковья Игнатьевна пролежала долго: скучно, а въ изб никто не говоритъ, только Василій Васильевичъ то стружитъ что-то, то стучитъ, насвистывая или напвая вполголоса, или ворчитъ про себя. Соснула она, опять темно, а въ изб Корчагинъ шепчется съ сестрой.
— Ну, што?
— Бросилъ.
— Никто не видалъ?
— Нтъ… А и увидли бы, такъ тоже бы присудили, куды съ нимъ, съ мертвымъ?
— Ее бы надо прогнать, чтобы опосля ловче было отпереться.
Прасковья Игнатьевна не поняла этого разговора, но когда она спросила, гд мертвый младенецъ, ей сказали, что похоронили его.
На третій день она слзла съ полатей и стала проситься домой, но ее не пустилъ Корчагинъ, говоря, что онъ, уважая Петра Савича, ни за что не отпуститъ ея. Когда же она сказала, что ей надо провдать его, то Корчагинъ съ удовольствіемъ вызвался сходить къ нему. Но въ этотъ день ему не удалось сходить, и онъ пошелъ на другой. Прасковья Игнатьевна съ нетерпніемъ ожидала его прихода. Пришелъ онъ разстроенный, блдный.
— Кланяется,— сказалъ онъ.
— Живъ ли?
— Поправляется.
Но черезъ часъ Корчагинъ ушелъ и воротился домой навесел. На другой день ушелъ изъ дома рано, сказавъ, что надо съ одного торгаша получить старый долгъ. Пришелъ онъ поздно, тоже навесел… Курносовъ померъ отъ тифа и боли въ горл, но Корчагинъ усплъ заказать всмъ не говорить объ этомъ его жен, чтобы не убить и ее. Марфа Потаповна приняла вс мры, чтобы Прасковья Игнатьевна пожила у Корчагина подольше и исподтиха приготовилась къ такому роковому извстію.
Въ пять дней Прасковья Игнатьевна поправилась настолько, что могла слзать свободно съ полатей и ходить. Акулина Васильевна разговаривала съ ней съ удовольствіемъ, Корчагинъ, хотя и рдко, отвчалъ на ея слова, но зато онъ работалъ, сестра его куда-то уходила на сутки и когда приходила домой, то братъ косо глядлъ на нее. Прасковья Игнатьевна теперь уже меньше чувствовала горя. Ей казалось, что она несчастная женщина, но несчастна черезъ Курносова. ‘И што онъ за человкъ, коли пьетъ, коли мн коровы не могъ купить’. Но ей все-таки жалко было его, и она каждый день просила Корчагина сходить въ больницу справиться: здоровъ ли онъ. На шестой день она попросила Корчагина опять объ этомъ, но онъ промолчалъ. Она смотритъ на него, онъ посвистываетъ, а на улиц метель. Не терпится ей.
— Василій Васильевичъ!
— Ну!— взълся Корчагинъ.
— Сходи ради Христа.
— Некогда мн ходить!
— Такъ я пойду.
Корчагинъ молчитъ.
‘Экой какой злой! а работа-то какъ кипитъ у него… Ишь, какъ онъ пилой-то ширкаетъ скоро!’… Долго глядла она на Корчагина, завидно ей стало: ‘вотъ’, думала она, ‘кабы Петька-пьюга такъ робилъ! И табакъ онъ не куритъ, и всегда трезвый’.
Отецъ Корчагина былъ плотникъ и кое-чему обучилъ сына. На восемнадцатомъ году онъ уже зарабатывалъ деньги дома и могъ нанимать вмсто себя рабочаго на фабрику, а за даровую работу заводскому приказчику его причислили къ разряду мастеровъ. Такихъ хорошихъ мастеровъ, какъ Корчагинъ, въ завод было не много, и онъ получалъ большіе заказы, но работалъ одинъ, потому что считалъ неприличнымъ для себя имть работниковъ. Онъ не жилъ въ другомъ порядк, потому что привыкъ къ родному гнздышку, къ сосдямъ, къ тишин, тутъ была еще и другая причина, о которой мы узнаемъ впослдствіи. Здсь ему никто не завидывалъ, и онъ во всемъ завод считался за честнаго и разсудительнаго человка,
— Послушай, Прасковья Игнатьевна: и што теб за охота ходить въ лазаретъ? Помретъ, такъ не важность,— проговорилъ вдругъ Корчагинъ.
— Ишь ты, помретъ!
— Хороша жизнь съ пьяницей?
— И не грхъ теб обижать меня!
— Чево грхъ! я дло говорю. Помретъ — не важность. Только надо не зря замужъ выходить, какъ ты… А впрочемъ — вдь приказный… какъ же!
Задумалась надъ этими словами Прасковья Игнатьевна, и горько ей, что про ея мужа такъ говорятъ, но она почти согласилась съ этими словами. ‘Ужъ не лучше ли ему помереть што ли! Не мучился бы… Право’.
— Я домой пойду,— говоритъ она.
— Какъ знаешь. Если бы ты померла, а то хворать будешь,— говоритъ ей Корчагинъ.
Прожила она въ гостяхъ еще два дня. На третій день вечеромъ пришли къ Корчагину двое рабочихъ. Они были таракановскіе, но находились въ бгахъ, работали на золотыхъ пріискахъ.
— Долгонько!— сказалъ Корчагинъ весело.
— Ну ужъ и времена нон! нигд нтъ счастья: везд билеты спрашиваютъ, а въ город и безъ насъ много народу… Этта на большой дорог сцапали было насъ, да мы утекли.
— Ну, какъ на промыслахъ?
— Да што! съ мсяцъ робили, замсто крестьянъ насъ считали. Такъ-ту ватага у насъ большая — человкъ, почитай, пятьдесятъ, да порядку мало: всякъ норовитъ себ карманъ набить. Ну, да это пустое, а то вотъ обидно: заставятъ работать, да потомъ шею намылятъ, иди, значитъ, туда, откол пришелъ. А кои знаютъ, што бглой — молчи! представимъ. Ну, и робишь, какъ кротъ. Теперь мы золото сами искали. Придешь къ управителю и говоришь: такъ и такъ, крестьянинъ. Знаю, говоритъ… Ну, говорю: хочу золото искать, почемъ положишь, ваше благородье? А ты, говоритъ, представь перво, тогда и положу. Хоть, говоритъ, по рублю за золотникъ, а самъ отъ казны, говорятъ, три рубля за это получаетъ, ну, и срядишься за рубль семьдесятъ… Получишь кружку съ печатью и пойдешь золота искать, выспрашивать у крестьянъ: нтъ ли крупки, или обманешь, какъ ни на есть. Ну, получишь золота тамъ съ фунтъ, жалко попускаться, да владть нельзя. Принесешь къ управителю, онъ и разсчитываетъ по рублю, а спорить станешь, обыщу, говоритъ, въ палицу посажу и бумагу, говоритъ, такую дамъ, что ты никакой работы бол не получишь… Ну, и возьмешь по рублю, потому расчетъ самому нужно сдлать съ крестьянами да товарищами…
А потомъ ужъ управитель такъ длаетъ: возьметъ въ книг и напишетъ расходъ — такому-то дано за золото по три рубли, а не то, чтобы начальству угодить, и по два съ полтиной напишетъ. Ему, глядишь, и повышенье, а намъ посрамленье.
Стали ужинать.
— А ты, Василій Васильевичъ, не слыхалъ про волю?
— Про какую?
— Въ город были, такъ тамъ рабочіе калякаютъ, только ничего тутъ не поймешь.
— Пропишутъ ужо вамъ волю!
— Истиннымъ Богомъ, говорятъ: дадутъ намъ такую волю, што на вс четыре стороны хоть ступай.
Корчагинъ захохоталъ, гости осердились и ушли спать къ старух Бездоновой, отдавъ Корчагину какой-то свертокъ.
Утромъ, прощаясь съ Корчагинымъ, они совтовали Прасковь Игнатьевн хать въ городъ.
— Вамъ, бабамъ, ничего: съ васъ билетовъ мало спрашиваютъ, а если и спросятъ, то можно сказать: потеряла, молъ. Да и бабъ разныхъ въ город много, поэтому и вашей братьи тамъ много требуется. Иная барыня сама гроша не стоитъ, а прислуги у ней бабьей штуки три али больше.
Утромъ посл этого разговора Корчагинъ спросилъ Прасковью Игнатьевну:
— Теб который годъ?
— Мн?.. лтомъ двадцатый пойдетъ. А што?
— Такъ. Я теб тоже совтую въ городъ хать, у меня тамъ есть купецъ Бакинъ, я къ нему поду скоро, а если у него нтъ для тебя мста, такъ у меня тамъ богатые первостатейные мастера есть. Только ты баба красивая.
— А мужъ-то?
— Коли онъ не будетъ пить, прідетъ къ теб.
— Ну ужъ.
Прасковья Игнатьевна обидлась и ршилась завтра же отправиться домой.
Когда она пошла, то въ ноги поклонилась Бездоновой и Корчагину.
— Коли въ городъ намрена, то приходи, я черезъ дв недли ду. И дядя твой детъ со мной…

——

На улиц тепло. Солнышко то застилается тучами, то выглядываетъ снова туманнымъ кружкомъ. Кое-гд изъ трубъ поднимается срый дымъ, доказывающій, что въ этихъ домахъ печки еще истапливаются. Кое-гд покажется на краешк трубы сорока, воробышекъ, посидятъ, поклюются и летятъ снова. Съ крышъ каплетъ, на солнечной сторон со стеколъ спалзываютъ все ниже и ниже куржаки, и падаютъ на снгъ съ крышъ и рамъ сосульки.
По улиц никто не детъ, во дворахъ кое-гд кричатъ ребята, гогочутъ курицы, мяукаютъ кошки.
Ноги у Прасковьи Игнатьевны начинаетъ щипать, потому что въ худыя ботинки попадаетъ мокрый снгъ, подолъ сарафана вымокъ до колнъ.
Дошла она до своего дома и ужаснулась. Три стекла выбито, калитка настежь. Во двор нтъ ни дровъ, ни саней, ни дровенъ.
Двери въ погребъ тоже отворены, въ погребу точно Мамай воевалъ: горшки, корчаги перебиты, откуда-то кирпичи принесены. Въ сняхъ хоть шаромъ покати. Дверь въ избу отворена, и половинка держится на одномъ нижнемъ шалнер, столъ опрокинутъ посреди избы, въ изб стужа.
— Што за оказія!— удивлялась Прасковья Игнатьевна.
Взглянула на печь,— тамъ сидитъ парень лтъ тринадцати и палкой ковыряетъ дыру въ труб.
— Шго ты тутъ, разбойникъ, длаешь!— крикнула на парня Прасковья Игнатьевна, парень ей языкъ показалъ. Она стала искать, чмъ бы ей побить парня, да ничего не нашла. Ступила она на приступокъ печки, парень ударилъ ее по рук палкой и сказалъ:— куда лзешь, шкура! домъ-отъ нашъ!
Парень кое-какъ ушелъ, грозясь, что онъ тятьк и мамк пожалуется на нее. Смела она руками снгъ со скамеекъ, поискала топора, чтобы порубить что-нибудь на дрова. Нтъ.
— Гд же мамонька?
Пошла въ огородъ: слды есть, только давнишніе. Не въ бан ли она? Ототкнула она окошечко, имющее видъ отдушины, въ бан все-таки темно, отъ окошка въ полку проходитъ лучъ свта. Пощупать стны и полокъ боязно, потому что вдругъ старуха можетъ схватить ее и изгрызть. Машинально вышла она за баню, подошла къ ям, которую дядя ея прошлое лто копалъ на завалины къ дому — и вскрикнула. Тамъ лежала ея мать внизъ головой.
— Мамонька!— крикнула она и, не получавъ отвта, потащила мать за ноги, но не могла сдвинуть ее.
Не помня себя, она убжала къ сосдк и сказала, что мать ея упала въ яму.
— Гд ты была-то?! Вдь мужъ-то померъ, а она по людямъ шатается.
— А штобъ те язвило, проклятую!— крикнула она и выбжала изъ избы.
Прасковью Игнатьевну это извстіе до того поразило, что она не могла устоять и сла на лавку, потомъ зарыдала.
Сосдка испугалась за нее, позвала еще сосдку.
— Ой! ой! Господи! Мать Пресвятая Богородица!— рыдала Прасковья Игнатьевна.
Кое-какъ сосдки уняли ея рыданія разсужденіемъ, что чему быть, того не миновать: вс мы подъ Богомъ ходимъ.
Мало-по-малу Прасковья Игнатьевна успокоилась, сказала, что она была все это время у Бездоновой и на другой день посл того, какъ была въ лазарет у мужа, выкинула мертваго. Сосдки жалли ее, но, какъ опытныя женщины, совтовали ей не убиваться, что пожалуй она замужествомъ немного выиграла, потому что вонъ Семенъ Покидкинъ за долги Курносова думаетъ домъ у Прасковьи Игнатьевны отнимать.
Прасковья Игнатьевна только плакала. Она ничего не могла теперь придумать хорошаго. Сообщила она о смерти матери. Сходили сосдки въ огородъ Глумовыхъ, потужили, покачали головами и ушли, не зная, что длать.
— Дяд бы надо сказать,— сказала Прасковья Игнатьевна сосдк.
Она не могла идти.
Глумовъ пріхалъ въ саняхъ, старуху вытащили изъ ямы, принесли въ комнату, обмыли, положили на столъ.
Черезъ день ее похоронили рядомъ съ Петромъ Савичемъ.
Прасковь Игнатьевн страшно казалось жить въ отцовскомъ дом, и она пошла къ Глумову и дв недли пролежала въ горячк.

XV.

Жизнь таракановскихъ обывателей текла обычнымъ, медленнымъ ходомъ. Что было сегодня, то будетъ завтра, и т. д. Но и заросшее тинистое болото не всегда иметъ ровную поверхность, и его волнуютъ втры и непогоды. Наши таракановцы имли также свои бури. Невозмутимая ихъ жизнь порою возмущалась разными изъ ряду выходящими событіями.
Избгая повтореній, я постараюсь короче изложить сущность дла.
Читатели уже знаютъ, что заводскими длами заправлялъ приказчикъ съ подначальными ему должностными людьми, подобно тому, какъ это и везд водится. Вс они были изъ крпостныхъ. Настоящаго приказчика таракановскаго завода зовутъ Афиногеномъ Степанычемъ Переплетчиковымъ. Онъ былъ сынъ штейгера, и потому его въ дтств на работы не требовали, а ему было дано приличное для сына должностного человка образованіе. Сначала онъ обучался въ заводской школ и учился очень прилежно, несмотря на то, что учителя о наукахъ смыслили столько же, сколько и заводскіе ребята, служили заводу для того, чтобы скопить денежки на черный день, и мучили ребятъ хуже другой бурсы, несмотря на самоуправство наставниковъ, которые могли и не приходить иной разъ въ школу на томъ основаніи, что управляющій считалъ низостью заглянуть туда, маленькій Переплетчиковъ заучилъ все, что преподавалось по книжкамъ, мало этого, у него своего разума настолько хватало, что онъ учителей взялъ въ руки, т. е. придетъ учитель пьяный, онъ подговоритъ ребятъ кричать, свистть, и все-таки былъ старшимъ, т. е. могъ самъ замнять въ училищ должность учителей въ ихъ отсутствіе.— Потомъ онъ кончилъ курсъ въ уздномъ училищ на заводскій счетъ. Таракановскіе владльцы заботились объ образованіи своихъ крпостныхъ. А потомъ онъ занимался длами у таракановскаго повреннаго. Девятнадцати лтъ онъ зналъ очень много, т. е. зналъ вс плутни, черезъ которыя онъ прошелъ, и даже проводилъ повреннаго, плута изъ плутовъ.
Какъ образованнаго человка, его называли мастеромъ, т. е. человкомъ свободнымъ отъ работъ, что-то въ род чиновника, и назначили казначеемъ главной конторы. Должность эта состояла въ томъ, что онъ записывалъ на приходъ деньги, получаемыя изъ разныхъ мстъ на металлы, выписывалъ въ расходъ суммы по предписаніямъ, кром этого на его обязанности было выдавать рабочимъ заработную плату по правиламъ, установленнымъ закономъ и владльцами. Въ его время денежныя дла были очень запутаны, но онъ постарался запутать ихъ еще больше. Во-первыхъ, подрядчики по провіанту жаловались главному начальнику, что имъ не додаютъ столько-то денегъ, по отчетамъ заводоуправленія значилось, что подрядчики перебрали, а къ концу исправленія имъ должности казначея заводоуправленіе оставалось должно подрядчикамъ нсколько тысячъ. Во-вторыхъ, сосднія заводоуправленія жаловались на порубку ихъ лсовъ таракановцами, заводили спорныя дла о земляхъ,— таракановское заводоуправленіе, зная, что тутъ балуются управляющіе, мирилось съ ними деньгами, а по милости Переплетчикова вдругъ завелись спорныя дла о земляхъ таракановскаго заводоуправленія съ палатой государственныхъ имуществъ тогда, когда сосднія заводскія земли за долги перешли въ казну… Въ-третьихъ, большая часть суммы, слдующей за металлы, хранилась въ кредитныхъ учрежденіяхъ, но это былъ долгъ казн, въ завод были свои деньги, но не гласныя: ихъ получали, продавая металлы на нижегородской ярмарк, другой способъ пріобртенія негласныхъ суммъ былъ не мене остроуменъ: металлы тонули въ ркахъ, а потомъ утопленники продавались купцамъ, и объ этомъ знали казначей, приказчики и управляющій, другимъ же постороннимъ лицамъ знать не полагалось. Подъ залогъ земель брались изъ казны суммы, которыя рдко отсылались владльцамъ, они поступали въ заводъ на закупку провіанта или другія экономическія надобности. Владльцы тратили въ годъ сотни тысячъ, но въ завод выходило въ пять разъ больше, владльцамъ посылались краткіе отчеты, но запросовъ отъ нихъ, что много выходитъ денегъ, никогда не было. Въ-четвертыхъ, провіанту закупалось въ годъ тысячъ на сто, а люди съдали только на тридцать, по отчетамъ значилось, что рабочимъ выдано платы тридцать тысячъ, а рабочіе говорили, что выдано въ годъ не больше трехъ тысячъ… и проч.
Какъ видитъ читатель, должность Переплетчикова была прибыльна, но ему хотлось другой должности, потому во-первыхъ — много дла, во-вторыхъ — въ послднее время его службы ему пришлось получать выговоры отъ управляющаго за безпечность, приказчикъ говорилъ ему въ глаза, что онъ первый воръ, а рабочіе терпть его не могли и сложили про него такую псню:
И да казначе-етъ Переплетчиковъ
Объегорилъ всхъ начальниковъ,
И вотъ скоро-де не баринъ нашъ,
А казначей злодй,
Самъ сосвтный лиходй,
Владть заводомъ станетъ, и т. д.
Поступилъ Переплетчиковъ караваннымъ смотрителемъ, т. е. слдовалъ съ таракановскими металлами, которые сплавлялись въ количеств до тридцати пяти барокъ. Жизнь хорошая: на пристаняхъ ходи отъ барки къ барк, распоряжайся, заставляй бурлаковъ псни пть и плясать, пей, шь и спи, сколько хочешь. Но дло не въ этомъ. Въ каждомъ караван каждый годъ разбивало барки отъ быстроты и каменистаго дна рки, которая, несмотря на разливы, была мелка, случались эти оказіи и съ Переплетчиковымъ караваномъ, но рдко, потому что онъ лоцмановъ подъ судъ отдавалъ за то, что они по ночамъ слпли, т. е. не могли совладать съ барками. Тонула одна или дв барки, а онъ писалъ больше и длалъ такъ ловко, что утонувшія поступали въ его пользу. Заводоуправленіе знало объ этомъ и получало отъ него барыши. За хорошее усердіе Переплетчикова сдлали приказчикомъ. До него было два приказчика: одинъ по распорядительной части, другой по хозяйственной, онъ же об должности сосредоточилъ въ себ. Приказчикъ — помощникъ управляющему. Управляющій хотлъ, приказчикъ исполнялъ. Но въ большинств случаевъ приказчикъ заправлялъ длами владльцевъ, потому что управляющій ничего не зналъ, и Переплетчиковъ водилъ его на помочахъ. Къ управляющему народъ не допускался, управляющаго народъ видлъ рдко, къ приказчику могъ являться всякій, онъ былъ какъ отецъ. У Переплетчикова были свои любимые мастера, нарядчики, штейгера, игравшіе въ свою очередь роль въ завод.
Здсь кстати пояснить три пункта, упомянутые при описаніи личности казначея.
Въ завод былъ какой-нибудь купецъ, который закупалъ у крестьянъ муку и заключалъ съ заводоуправленіемъ условія. Мука принималась, но оказывалась не надлежащей доброты и была съ пескомъ. Если купецъ не хотлъ брать муку обратно, то ему не выдавали денегъ, и заводоуправленіе покупало муку у приказчика, казначея и смотрителя магазиновъ за дорогую цну, причемъ рабочимъ вслдствіе дороговизны выдавали половинное количество муки.
Таракановское заводоуправленіе вело торговлю лсомъ, строило изъ него барки и другія вещи, что въ отчетахъ не показывалось, лсу было мало: рабочимъ его выдавали за деньги, т. е. нужно было подарить. Поэтому рабочіе рубили его воровски, выжигали по 20 верстъ въ годъ для того, что имъ дозволяли рубить пальникъ, пламя переходило въ чужіе лса, которые также рубили таракановцы, истреблялись межевые знаки, столбы, но виновныхъ, какъ въ этомъ случа, такъ и въ пожарахъ, никого не находили. А вслдствіе истребленія межевыхъ столбовъ и знаковъ на нихъ, т и другія заводоуправленія хозяйничали по сосдству другъ у друга и для очистки совсти заводили дла, которыя почти никогда не оканчивались по дружб управляющихъ и повренныхъ заводскихъ…
Металловъ выплавлялось въ годъ обыкновенно больше показаннаго въ отчетахъ. Половина поступала на приходъ, другая шла въ пользу заводоуправленія и рабочихъ, съ которыхъ не брали денегъ за гвозди, утюги, браковку, ломъ и т. н. вещи, однако рабочимъ за все количество металла выписывались въ расходъ деньги на господскій счетъ такъ хитро, что никакой бухгалтеръ не подкопался бы, потому что тутъ значились прогулы, наемъ крестьянъ въ три-дорога и пр. Въ отчетахъ значились поправки зданій, покупка машинъ,— чего вовсе не было.

——

Комиссіонеръ, поставлявшій муку въ таракановскій заводъ, вдругъ отказался поставлять ее. Муки было немного въ магазинахъ, закупать негд, потому что время осеннее, да и въ заводской контор нтъ денегъ. Рабочимъ муки не даютъ, не даютъ денегъ за работу, а даютъ билеты на рубку лса для дровъ изъ самыхъ дальнихъ дачъ, гд и рубить нечего, а потомъ хватаютъ ихъ за то, что они лишній возъ нарубили. Народъ голодаетъ, волнуется, цлый день не отходитъ отъ главной конторы, кабаки пусты, много больныхъ…
Управляющій жилъ въ город: онъ дожидался разршенія отъ министерства о выдач денегъ подъ залогъ одной дачи и въ счетъ будущихъ металловъ.
Заводское начальство безпокоятся. Приказчикъ раздалъ рабочимъ свои деньги и сказалъ, что они должны винить управляющаго за его безалаберность. Рабочіе успокоились, но хлбъ на рынк былъ дорогъ.
Издержали рабочіе деньги — перестали работать.
Начальство молчитъ.— ‘Мы сами два мсяца по милости управляющаго не получали ни жалованья, ни провіанта’.
Пріхалъ къ приказчику нарочный отъ повреннаго изъ города съ такимъ извстіемъ: ‘Карлъ Иванычъ черезъ день прідетъ сюда. Денегъ ему выдали тридцать тысячъ’.
— Тридцать тысячъ впередъ за четыре мсяца!— Да онъ съ ума сошелъ! Намъ нужно восемьдесятъ…— говорилъ приказчикъ и призвалъ къ себ на совтъ казначея главной конторы.
— Я удивляюсь, отчего владльцы наняли въ управляющіе такого дурака, что намъ и рабочимъ придется кору глодать, а ему все ни по чемъ, потому онъ нахапалъ.
— Да еще какъ!.. Владльцы изнабазулились (избаловались): они думаютъ, что только одни инженеры честные люди… Посмотри-ко въ другихъ заводахъ, гд управляющіе изъ крпостныхъ, тамъ всмъ рай-житье: вс сыты и довольны. Вотъ бы тебя въ управляющіе…
— Однако я подверну исправнику такое дльцо,— ты только не говори.
— О!
— Мн наплевать: я купецъ.
— Счастливецъ!— Однако надо что-нибудь длать?
— Я хочу выйти.
— Полно пожалуйста прималындывать-то (представляться). Тебя никакой шайтанъ (чортъ) съ этого мста не стуритъ. Теб заводоуправленіе сколько должно?
— Да тысячъ двадцать семь.
— А мн три тысячи сто. Я думаю продать муки.
— Гм! плутъ!!.. По чемъ ты думаешь?
— По рублю.
— Возьми семь гривенъ, вдь мука-то ржаная, самъ посуди. На што я, и то хочу продать по семи гривенъ… Безбожникъ!
— Если вы по семи, я согласенъ по шести.
— Я по пятидесяти пяти, потому что я имю въ виду не одну тысячу кулей.
— У меня сотни, а у васъ тьмы сотенъ… Я не могу меньше шестидесяти.
— Ну, ладно, тамъ увидимъ. Я доложу нашему дармоду.
Черезъ день пріхалъ управляющій, явились къ нему заводскій исправникъ, приказчикъ и казначей, поздравили съ пріздомъ.
— Ну что, работаютъ?— спросилъ управляющій приказчика.
— Да… Только хлба нтъ, денегъ нтъ.
— Я привезъ! привезъ!! какъ вы смете мн говорить дерзости? Я зачмъ здилъ?
— А позвольте васъ спросить, сколько вы привезли?— спросилъ храбро приказчикъ.
— Тридцать тысячъ!
— А нужно восемьдесятъ.
— Что?!
— Вы имете донесеніе.
— Очень нужно мн возиться со всякимъ хламомъ!.. Ну, а вы что скажете: смирно у васъ?— спросилъ управляющій исправника.
— Точно такъ-съ.
— Главный начальникъ недоволенъ вами.
И управляющій быстро ушелъ изъ залы: значитъ, съ вами холуями не хочу больше разговаривать.
— Дуракъ!— сказалъ приказчикъ.
— Тоже объ мелочахъ толкуетъ!— прибавилъ казначей.
— Попрекаетъ горнымъ членомъ, а я чмъ виноватъ?— говорилъ болзненно исправникъ.
Въ этотъ день управляющій вдругъ изволилъ приказать заложить сани въ одну лошадь и былъ очень взволнованъ. Когда ему доложили: лошадь готова-съ, онъ спросилъ лакея:
— Ты кто такой?
— Клюшкинъ.
— Кто ты такой?
Лакей молчитъ.
— Ты чей?
— Чево изволите спрашивать?
— Свинья!— прошиплъ управляющій и вышелъ на улицу. Когда онъ слъ въ сани, кучеръ не трогался!
— Пошелъ!
— А лакея нту-ка.
— Не нужно! не разговаривать!!. А ты, пріятель, изъ какихъ?
— Чево?…
— Погодите, я уже доберусь до васъ!!
— Куда, ваше сіятельство, хать?
— Вези меня на фабрику, вези по всему заводу…
Кучеръ удивился: управляющій рдко бывалъ на фабрикахъ и вдругъ прямо съ прізда детъ туда. Онъ подумалъ: ‘врно генералъ (ревизоръ заводовъ отъ правительства) журовитъ (спшитъ) хать сюда, врно непорядки какіе-нибудь пронюхалъ’.
— Это что тамъ?— указалъ управляющій на порядокъ Козье Болото.
— А это Козье Болото. Тамъ живетъ все отптый народъ, все кержаки.
— Кто?
— Кержаки.
— А что это такое за кержаки?
— Они по старой вр все: двумя пальцами молятся.
— Ахъ, помню что-то, въ корпус слыхалъ. Вези къ нимъ!
Подъхали къ кузнечной фабрик. Заперта.
— Это что значитъ?— спросилъ управляющій кучера.
— Да провіанту нту-ка въ магазеяхъ — и не робятъ.
Похали въ Козье Болото.
— Чей домъ?— спросилъ управляющій кучера, указавъ на лвый угольный домъ, когда въхали на улицу.
— Не знаю.
Прохали мимо нсколькихъ домовъ. Изъ оконъ глядятъ мужчины и женщины, ребята, никогда не видавшіе управляющаго, бжали за санями. На улицу изъ заднихъ домовъ то и дло выходили мужчины и стали у переулка, выходящаго изъ Козьяго Болота къ мосту.
Управляющій веллъ кучеру остановиться, вылзъ изъ саней, вошелъ во дворъ, потомъ ползъ по лсенк на крыльцо — ступеньки трещатъ. Онъ никогда не бывалъ въ такихъ конурахъ. Въ сняхъ онъ заблудился. Вышла баба въ рубах, отъ нея пахло потомъ, въ изб кричали ребята, ревлъ ребенокъ.
— Осподи Исусе?— вскрикнула баба, столкнувшись съ управляющимъ.— Кто тутъ?
— Я!
— Да кто ты? Свинья! Приказей!.. Ково теб?
— Я управляющій!
Баба ушла въ избу и заперла дверь на крючокъ.
У воротъ галдлъ народъ.
— Чья баба?— спросилъ управляющій, глядя на одного рабочаго.
Рабочіе молчатъ, имъ что-то сказать хочется, толкаютъ другъ друга, переминаются съ ноги на ногу, то снимаютъ, то надваютъ фуражки.
— Кто вы такіе?
Рабочіе сняли фуражки, но промолчали: они съ удивленіемъ смотрли другъ на друга.
— На работы!
— Провьянтъ выдай за два мсяца!
— Рощетъ вели сдлать!
— Кто виноватъ?— спросилъ управляющій.
— Приказчикъ Переплетчиковъ.
Управляющій слъ въ сани и ухалъ, а рабочіе повалили во дворъ той бабы, у которой былъ управляющій.
— Къ почтмейстеру!— сказалъ онъ кучеру. Въ почтовой контор кучеру сказали, что почтмейстеръ ушелъ блокъ стрлять. Велно было явиться вечеромъ, а до этого времени вс въ завод были въ волненіи: никто не понималъ, зачмъ управляющій здилъ въ Козье Болото.
Явился вечеромъ почтмейстеръ. Это былъ старый человкъ, ужасный трусъ. Онъ никогда не бывалъ у управляющаго, потому что управляющій считалъ его ни за что.
— Кто здсь получаетъ періодическіе журналы?
Почтмейстеръ выпучилъ глаза.
— Я спрашиваю: кто получаетъ,— однимъ словомъ, кто слдитъ за литературой?
— Прикажете вдомостичку?
— Да вы сумасшедшій или не понимаете меня?
— Никакъ нтъ-съ.
— Читаете вы газеты?!
— Вдомости?.. Никакъ нтъ-съ. Не люблю-съ.
— Я васъ прошу молчать, если васъ будутъ спрашивать о вол, всмъ говорите: никакой воли никому не будетъ,— понимаете?!
Почтмейстеръ ушелъ, удивленный и сконфуженный. Пошелъ къ приказчику, разсказалъ, какъ его распушилъ управляющій, приказчикъ хохоталъ.
— Дуракъ ты, а не почтмейстеръ, право! Ты, братъ, большой бы доходъ могъ извлечь изъ того, что теперь всхъ занимаетъ.
— Што такое?
— Ну, ужъ не скажу. А у тебя есть ли овесъ да сно? Нтъ, такъ пошли почтальона.
Почтмейстеръ опять-таки остался въ недоумніи. По приход домой онъ перебралъ губернскія и сенатскія вдомости, чего-то отыскивая, но такъ какъ онъ ихъ не читалъ и не зналъ, что ему нужно, то и потерялъ даромъ время.
Въ тотъ же день приказчикъ былъ позванъ къ управляющему.
— Вы слышали что-нибудь о вол?
— О какой-съ?— спросилъ съ удивленіемъ приказчикъ.
— Я отъ владльцевъ имю письмо: они нарочно по этому длу въ Петербургъ изъ-за границы пріхали, зовутъ меня къ себ, просятъ какъ можно лучше соблюсти ихніе интересы. Пожалуйста вы побезпокойтесь… У васъ большіе безпорядки: вс жалуются на невыдачу провьянта… Выдать! хоть какъ бы ни дорога была мука,— купить! Рабочихъ заставить силой работать. Слышите?
Ночью сгорлъ большой хлбный магазинъ, рабочіе работали на пожар, но зато вс воспользовались хлбомъ и черезъ день пошли на работы.
Однажды въ одномъ кабак сидло нсколько человкъ рабочихъ, калякали они между выпивкой водки. Входитъ солдатъ.
— А сра амуниція!— сказалъ одинъ рабочій.
— Ты не замай моей амбиціи, кайло,— отвтилъ солдатъ.
— Чево и говорить: много ли ты галокъ-то настрлялъ?
— Почище вашего брата: на турка ходилъ.
— А видлъ ли ты, каковъ турокъ-то?
— Одначе, братцы, угостите водочкой.
— И такъ будетъ съ тебя.
— Не буянь! я царю служу, служба трудная. А ваше дло што?.. А еще волю хочутъ дать вахлакамъ.
— Какую волю?
— Царь вамъ волю даетъ.
— Што онъ сказалъ?— съ изумленіемъ обратился одинъ изъ рабочихъ къ другимъ собесдникамъ.
— Это онъ, вишь ты, на шарамыжку (на даровщинку) выпить захотлъ.
— Да врите мн или нтъ? Я восьмой годъ врой и правдой царю служу. У меня у самого братья крпостные крестьяне, что жъ мн баламутить-то васъ?
— Угостить ево надо!
— Ну-ко, скажи, какую такую волю хочетъ намъ царь дать?
Вошелъ другой солдатъ.
— Да вправду ли говоритъ онъ о вол? Вотъ другой солдатъ… Эй, другъ сердешной, тараканъ запешной, што ты скажешь о вол?
— Не слыхалъ што ли?
— Такъ это врно?
— Про волю-то? Самъ царь, толкуютъ, крпостнымъ крестьянамъ даетъ…
Рабочіе слушали съ удивленіямъ, но не понимали, за что воля и въ чемъ состоитъ эта воля. Просили растолковать солдатъ, но они говорили, что въ город объ этомъ разно толкуютъ. Такъ ничего и не довдались наши таракановцы, но чуяли они, что будетъ что-то доброе.
Первую ночь въ слободахъ спали только ребята, большіе судили и думали: что это за воля, посмотрть бы на нее, али ужъ нтъ ли указа такого?
— Какая же это воля: али напишутъ билетъ и потурятъ насъ отсюда на другую землю што ли?
— Ужъ не хотятъ ли заводы уничтожить?
— Нтъ, вотъ такую бы волю: и землю бы намъ, и покосы подарили бы, и за работу бы ладно считали, да не обижали. Хошь робь, хошь нтъ.
— Нтъ, я смекаю не для того ли это солдаты толкуютъ, штобы задрать насъ на драку съ ними? Имъ, вишь ты, скушно… Надо предупредить товарищей-то.
Черезъ недлю пришелъ на заводъ рабочій, бывшій въ город. Онъ клялся, что въ город даже объявленья прибиты на столбахъ, написано: скоро воля будетъ.
Опять заговорили, опять ползли въ головы предположенія различныя, то хорошія, то худыя, и эти предполоягенія совсмъ сбили съ толку рабочихъ. Они сдлались задумчивы, мало пли, руки опускались. Нкоторые рабочіе вовсе не шли на работы, но за ними не приходили десятники, и только по обыкновенію на нихъ насчитывали прогулы. Всхъ удивляло поведеніе начальства: оно было теперь смирное, а штейгера, родня нкоторыхъ рабочихъ, несмотря на запрещеніе приказчика говорить работамъ о вол, говорили имъ: — подождемъ, братцы, воля скоро будетъ, порядки у насъ иные пойдутъ.

XVI.

Читатели уже знаютъ, что дти работали на рудникахъ, и хотя эти работы и считались по-заводски легкими, но для крестьянскаго мальчика он были бы очень тяжелы, потому что крестьянскіе мальчики не испытываютъ того, что испытываютъ дти горнорабочихъ: работать на рудникахъ много значитъ, тасканіе тачекъ съ глиной и рудой въ шахт, гд темно, душно, сыро и приходится пробыть десять или восемь часовъ,— невыносимо и для взрослаго. Мальчики съ двнадцати-лтняго возраста назывались малолтними и брались на работы тогда, когда недоставало подростковъ, за это они получали полтора пуда въ мсяцъ провіанту. Съ 15-ти лтняго возраста они назывались подростками, и ихъ брали на работу уже безъ отцовъ и обращались, какъ съ обыкновенными рабочими, за это они получали въ мсяцъ два пуда провіанту. Заводоуправленію съ одной стороны было выгодно заставлять работать ребятъ, потому что они работаютъ старательне взрослыхъ рабочихъ, но съ другой стороны было и убыточно, потому что, чмъ больше у рабочихъ ребятъ мужского пола, тмъ больше выходитъ на нихъ муки.
При отц Илья Игнатьичъ рдко работалъ на рудникахъ. По метрическому свидтельству онъ значился пятнадцати, по-заводски шестнадцати лтъ, такъ какъ ему наступилъ уже шестнадцатый годъ, его забыли въ прошломъ году записать въ подростки и назвали этимъ именемъ только нын. Илья Игнатьичъ очень боялся, чтобы его не послали въ рудникъ: малолтки работаютъ на поверхности рудниковъ, но подростки непремнно въ шахтахъ, и этого избгнуть нельзя, если попадешь на рудникъ. Рабочіе на рудникахъ распредлялись безалаберно, тамъ на болзни не обращали вниманія, а исполнялись приказанія приказчика, чтобы везд былъ полный комплектъ рабочихъ. А мальчикъ, работая въ сыромъ мст, слабосильный, не могъ при всемъ своемъ стараніи сработать столько, сколько могли сработать взрослые, окрпшіе рабочіе, и поэтому по метрическимъ книгамъ таракановскихъ церквей и вдомостямъ доктора значилось, что большинство умершихъ и больныхъ въ завод состояло изъ ребятъ отъ 11 до 19 лтъ. Но ни на болзнь, ни на смертность ихъ заводскимъ начальствомъ не обращалось должнаго вниманія, потому вроятно, что семь тысячъ заводскихъ женщинъ исправно рожали каждый годъ по ребенку, но зато въ послднее время стали замчать, что изъ каждой тысячи ребятъ умираетъ если не половина, то по крайней мр дв трети, не доживъ до совершеннолтія.
Ростя почти подъ присмотромъ маленькихъ ребятъ, дти, еще очень маленькія, выражали свои желанія и досаду крикомъ, капризничали и привыкали къ разнаго рода побоямъ и наказаніямъ. Колотушки и ругань съ годами вмст съ физической силой развивались въ нихъ. Они жили въ кругу такихъ людей, которые довольно грубо обращались со всми, не умли изъясняться такъ, какъ изъясняются образованные люди, отъ этого и дти, подражая старшимъ, становясь съ каждымъ мсяцемъ, а можетъ быть и днемъ, воспріимчиве, усвоивали то, что видли и слышали. Такъ и Илья Игнатьичъ въ настоящее время курилъ табакъ, пилъ водку, ругался, какъ большой, и старался во что бы то ни стало переспорить старшихъ. Дома онъ жилъ рдко, а больше игралъ въ бабки, дрался съ ребятами, не боялся матери, мало слушался и отца, однако побаивался его и не смлъ ничего сказать ему рзкаго, хотя бы тотъ задлъ его за живое. Кром отца онъ никого такъ не любилъ въ жизни и только ему одному высказывалъ свое горе и только его совтовъ слушался. Это происходило оттого, что отецъ работалъ, добывалъ пропитаніе, былъ глава въ дом, гд его вс боялись и уважали. Привязанность его къ отцу была такова, что онъ скучалъ, когда отецъ долго не приходилъ домой, а когда тотъ возвращался, онъ долго терся около него, выспрашивалъ что-нибудь и немедленно исполнялъ его приказанія. Сестру онъ не любилъ, потому что она была не парень и не любила играть съ нимъ въ бабки или бороться.
Посл смерти отца онъ жилъ съ сестрой, а потомъ у дяди вмст съ братомъ, и когда его взяли на фабрику на работы, онъ дома жилъ только по ночамъ, а въ праздники убгалъ къ сосдямъ или участвовалъ въ артельныхъ играхъ, заключавшихся въ томъ, что друзья, человкъ въ тридцать, играли отдльно отъ другихъ, и въ эту артель парень изъ чужой артели не принимался до поры до времени. Павелъ тоже бгалъ за нимъ, но когда оттуда стали его гнать, онъ присталъ къ ребятамъ однихъ съ нимъ лтъ.
Поработавъ на фабрик мсяца четыре, Илья Игнатьичъ рдко ночевалъ дома, но тетка знала, что онъ терся у засыпщика Горюнова, который былъ помощникомъ плавильщика на горнахъ. У него было два сына, Егоръ 17 лтъ и Иванъ 12, и дочь Аксинья 15 лтъ. Жена его умерла отъ горячки назадъ тому три года, и теперь хозяйствомъ Горюнова заправляла его сестра, Акулина Савинова. Илья попалъ въ это семейство очень просто: Егоръ работалъ около отца вмст съ нимъ. Илья, куря табакъ изъ отцовской трубки, всегда угощалъ Горюновыхъ, которые съ своей стороны угощали и подростка Глумова. Въ праздники Глумовъ игралъ съ Егоромъ Горюновымъ, съ нимъ же забгалъ къ нему въ домъ и тамъ игралъ съ Аксиньей и сыновьями Горюнова въ карты, а ежели было поздно, то тамъ и ночевалъ, боясь проспать время работы, а потомъ вмст съ Горюновыми отправлялся на работу.
Часто они играли въ карты, въ носки, а такъ какъ интересъ этой игры заключался въ томъ, чтобы проигравшему щелкать колодой картъ по носу, то безъ сценъ не обходилось: братъ брату щелкали носы безъ всякаго удовольствія, но когда Аксинья принималась щелкать по носу Илью Игнатьича, ему не нравилось, братья хохотали, хохотала Аксинья, онъ толкалъ ее ногами, краснлъ со стыда, мигалъ ей глазами, но она наслаждалась щелканіемъ Илькина носа, хохотала и выдавала братьямъ его подмигиванья, за Глумова братья не заступались. Если же Глумову приводилось щелкать носъ Аксинь, то она щипала его за руку, ругала проклятымъ, краснла, косила глаза, Глумовъ прилагалъ все свое стараніе, чтобы Аксинь было больне, но Аксинья убгала въ уголъ или куда-нибудь, дулась на Илью и говорила: ‘я тебя тихонько, а ты, лшакъ, изо всей мочи’. Братья не говорили Аксинь, что она не права, но если Илья Игнатьичъ силой хотлъ исполнить полное количество щелчковъ, то который-нибудь изъ братьевъ начиналъ барахтаться съ Глумовымъ.
Но, несмотря на эти размолвки, Илью Игнатьича приглашалъ даже самъ Дмитрій Гурьянычъ Горюновъ. Приглашалъ онъ потому къ себ Глумова, что у Глумова не было отца, а спать у Горюнова было гд — мста довольно.
Время для Ильи Игнатьича шло весело,— на фабрик народу много, работа не тяжелая: онъ помогалъ рабочимъ подвозить къ горнамъ въ тачкахъ или руду, или флюсъ, т. е. песокъ и уголь, или просто песокъ или уголь, и поэтому назывался таскальщикомъ. Эта работа продолжалась недолго, остальное время онъ терся около рабочихъ, мшалъ имъ, острилъ и получалъ колотушки отъ мастеровъ, потомъ, если у его пріятеля была получка, пріятель приглашалъ его въ кабакъ, если же не было, то онъ отправлялся спать. А о праздникахъ и говорить нечего.
Передъ масляницей Илья пришелъ къ Горюновымъ въ обдъ, когда ему нечего было длать на фабрик. Онъ самъ не зналъ, зачмъ онъ идетъ туда, гд теперь только Аксинья и ея тетка, а можетъ быть и никого нтъ. Ему хотлось поболтать и поиграть въ карты съ Аксиньей, а если тетка дома, онъ выдумалъ предлогъ попросить шила. Оказалось, что дома только одна Аксинька, какъ узналъ объ этомъ Глумовъ, заглянувъ въ окно. Аксинья его не видала, какъ онъ глядлъ. У Горюновыхъ была изба и горенка, Аксинья мыла въ горенк. Илья крадучись подошелъ къ двери горенки и вскрикнулъ: ‘кукареку!’.
Аксинья вскрикнула, выпрямилась, поправила рубаху, полы которой были заткнуты за поясъ, лицо ея отъ работы было красное, въ поту.
— Куда ты идешь, сиволапой!— крикнула Аксинья.
Илья Игнатьичъ улыбался и толкнулъ ногой шайку, изъ которой Аксинья бросила въ Глумова мочальную вхотку, вхотка попала ему сперва въ лицо, потомъ упала на полъ. Вмигъ Илья Игнатьичъ подскочилъ къ Аксинь и сталъ ее щекотать. Та завизжала, захохотала, забилась и укусила плечо Глумова.
— Што? каково?..— хохотала Аксинья, когда Глумовъ схватился за плечо.
— Свинья!
— Отъ свиньи слышу. Зачмъ пришелъ? Пошелъ, дуракъ…— и Аксинья стала толкать его грязными руками изъ избы, но тотъ упирался.
— Тетка придетъ, задастъ теб! Вонъ, вонъ!— и она вытолкала его изъ избы вникомъ.
Илья Игнатьичъ долго еще дурилъ у окошекъ, пока его не прогнала возвратившаяся домой тетка Аксиньи.

XVII.

Посл масляницы Илью Игнатьича цлую недлю не звали на фабрику: тамъ нечего было длать подросткамъ. Мастера поговаривали, что скоро ребятъ пошлютъ на рудники. Жить у дяди было скучно, вотъ онъ и терся у Горюновыхъ. Вдругъ приходитъ утромъ десятникъ Филатовъ и говоритъ ребятамъ:
— Одвайтесь, живо! на рудникъ!
Ребята поблднли, ослушаться нельзя.
— А кто тебя послалъ?— спросилъ Глумовъ.
— Указъ отъ приказчика вышелъ послать пятьдесятъ подростковъ да двадцать малолтковъ.
— Такъ ты и отпиши: не пойдемъ.
— Я теб дамъ ‘не пойдемъ’! Ты знаешь — я тебя такъ вздеру, што мое почтеніе!
Десятникъ имлъ власть наказывать ребятъ розгами, поэтому надо было повиноваться. Ребята одлись, лниво пошли къ всамъ, а Филатовъ пошелъ за другими. У всовъ, у кузницы, боролось ребятъ тридцать. Вс они худенькіе, блдные, на нихъ изорванные отцовскіе полушубки или халатшики, у немногихъ есть на рукахъ варежки, а у остальныхъ руки голыя.
— Господа, буде въ шахты будутъ назначать, не пойдемъ, закономъ запрещено,— говорилъ восемнадцатилтній парень, учившійся въ городскомъ уздномъ училищ и жившій у повреннаго на посылкахъ, но теперь посланный въ рудники за кражу ложекъ у повреннаго. Ребятами за слово господа онъ былъ прозванъ пуговицей, что ему очень не нравилось.
— А ты, пуговица, отъ кого это узналъ?
— Знаю. Строго запрещено. Мы на земл должны работать, а не въ земл.
— Ладно! пропишутъ теб землю.
Похали. Дорогу описывать нечего. Не мшаетъ только сказать, что въ дорог было очень холодно, ребята то молчали, то смялись другъ надъ другомъ, то боролись. Бывши въ шахтахъ немного, они то и дло пугали небывавшихъ тмъ, что тамъ нужно ползать на колняхъ съ тачкой, да того и гляди, что задавитъ.
Къ руднику пріхали вечеромъ, солнышка не было, и такъ какъ здсь большое поле, то втеръ съ правой стороны дулъ сильный, холодный, гоня собою снгъ на насыпи и вертя его такъ ловко, что ребята говорили: ‘глядите, какъ чортъ-то вертится!’. Рабочіе и ребята медленно катали тачки, а втеръ то и дло заплеталъ ребятамъ длинные халатишки или у рабочихъ распахивалъ ихъ очень широко. Въ трехъ мстахъ у насыпей разложены огни, около которыхъ грются запачканные въ глин ребята, а большіе покуриваютъ изъ трубокъ махорку и разговариваютъ о сегодняшнемъ рабочемъ дн.
Ребята вошли въ избу. Шесть человкъ рабочихъ сидятъ на полатяхъ, пять подростковъ играютъ въ карты, принадлежащія сторожу избы. Сторожъ получаетъ карты отъ ребятъ. Игравшіе ребята многимъ изъ пріхавшихъ были знакомы.
Отогрлись ребята немного въ изб, сть хочется, а нечего, потому что немногіе взяли изъ домовъ хлба, да и тотъ дорогой товарищи съли. Въ избу стало появляться больше и больше рабочихъ и ребятъ, которые, входя, кряхтли или что-нибудь говорили въ род: ‘Ну-жъ погодку Богъ далъ!’. Настала пора ужина, жена сторожа, Прасковья, занимавшаяся печеньемъ хлба и варкой щей на рабочихъ, засуетилась. Принесла она изъ сней пять ковригъ хлба. Ее торопили. Вытащила она изъ печи чугунъ щей, двое рабочихъ налили изъ него въ большую деревянную чашку, поставили ее на нары противъ оконъ, притащили со двора скамейку, и человкъ двадцать рабочихъ услось на нее. Хлебать было неудобно, потому что приходилось вставать, а ребята то и дло толкали котораго-нибудь рабочаго. На другихъ нарахъ тоже ужинали. Въ изб говоръ, смхъ, визгъ.
Посл ужина рабочіе и ребята, работавшіе днемъ, легли спать, а пріхавшихъ нарядчикъ распредлилъ на работы въ шахты. Ночью на поверхности руду не отвозили, потому что начальство боялось, чтобы рабочіе не отвозили ее въ какое-нибудь мсто, неизвстное для него, а потомъ домой. Но такое опасеніе было напрасно: рабочій не много бы выплавилъ въ избеной печи. Вс пріхавшіе подростки и малолтки попали въ шахты. Глумовъ и еще трое были спущены въ одну шахту. Читатели уже знакомы съ рудничными работами. Поэтому я отъ имени Ильи Игнатьича Глумова скажу, что ему показалась ужасно невыносимо-тяжелой эта работа: онъ точно ослпъ, оглохъ, ползаетъ на колняхъ, толкая грудью ручку отъ тачки, голова то и дло стукается въ землю, нога и все туловище до груди промокло, потому что дно шахты неровное, грязное, съ ямами, а досокъ, поставленныхъ на дн, въ темнот не сыщешь. Не помнитъ онъ, какъ упалъ куда-то, завязъ, кажется, заснулъ, кажется, такъ дремалъ… ‘Што жъ это такое? Долго ли еще я пророблю’… Пошелъ. Наткнулся на кого-то.
— Кто?— хриплымъ голосомъ спросилъ кто-то.
— Я,— сказалъ Глумовъ, но голосъ точно отнялся. Натужился Илья Игнатьичъ, крикнулъ… немного слышне откликнулось гд-то: онъ стоялъ противъ корридора, въ которомъ былъ ходъ къ верху.
Проработалъ онъ четыре дня и хотя спалъ по ночамъ въ изб, но въ послдній день до того изнемогъ, что не могъ катить тачки. Проситься домой невозможно: нужно проработать недлю, и онъ надумалъ бжать, но не осмыслилъ — куда. Когда ночью рабочіе спали крпко, онъ взялъ мшочекъ съ хлбомъ и солью, принадлежащій какому-то рабочему, и, вытащивъ изъ-подъ головы рабочаго полушубокъ, надлъ этотъ полушубокъ на себя и съ замираніемъ сердца вышелъ на дворъ. Куда идти? Темно, звзды свтятъ тускло: втеръ ржетъ лицо. Горько заплакалъ Илья Игнатьичъ и, плача, пошелъ въ сторону, противоположную отъ рки. Страшно ему сдлалось, хотлось воротиться, но вдругъ на него напала злость: онъ пошелъ скоре, сжималъ кулаки, проклиналъ громко и снгъ, и полушубокъ. Но не все же злиться, а надо убираться поскоре куда-нибудь: вотъ рабочіе тоже по ночамъ убгаютъ и не разыскиваются. Ноги то вязнутъ въ снгу, то онъ спотыкается о что-то и падаетъ. Наконецъ — дорога, онъ повернулъ налво, стало легче. Ноги давно устали, наконецъ, заболли кости, потомъ не можетъ ступать на подошвы. Слъ онъ и сталъ сть, думая, что онъ не хорошо сдлалъ, что убжалъ. Что скажутъ товарищи, которые наравн съ нимъ работаютъ и не бгаютъ? Задумался онъ надъ этимъ, и стыдно ему сдлалось. Драть станутъ, больно выстегаютъ, товарищи сердиться будутъ. Всталъ онъ, хотлъ идти назадъ, но ноги перестали служить, свалился онъ на снгъ и не можетъ встать, а уже свтать начинаетъ.
Вдругъ онъ отъ боли просыпается. Передъ нимъ на двухъ лошадяхъ верхомъ сидятъ лсные объздчики.
— Вставай, околешь!— сказалъ одинъ изъ нихъ и слзъ съ лошади.
Илья всталъ.
— Чей ты?
— Я съ рудника.
— А! Бглецъ!!.
— Пусти его, плевать!
— Ишь ты! три цлковыхъ за него выдадутъ.
— Дядюшка, отпусти,— заплакалъ Глумовъ.
— Не разговаривай!
— Я самъ уйду.
Лсные объздчики, сказавъ: ‘плевать, нашъ вдь онъ’, ухали.
Еще стыдне сдлалось Иль Игнатьичу, на рудникъ онъ идти боится, а длать нечего.
Пришелъ Глумовъ на рудникъ. Рабочіе обругали его дуракомъ за то, что онъ пришелъ назадъ, ребята прозвали его воромъ и бглецомъ. Пошелъ онъ въ избушку къ нарядчику. Нарядчикъ еще не зналъ объ его бгств.
— Прости меня, Максимъ Пантелеичъ,— сказалъ Глумовъ поклонившись ему въ ноги.
— Што, укралъ?
— Я, Максимъ Паителеичъ, больно нездоровъ, лшій меня взялъ: побгъ ночью…
— Ахъ ты, мерзавецъ, да я тебя вздую!
— Прости! не буду…
— Ну, ступай, гд робишь?
— Въ шахт.
— Ступай къ конной машин! Позови Сеньку Безрылова.
Рабочіе удивились милосердію нарядчика, который любилъ, чтобы тотчасъ посл проступка у него слезно просили прощенія. Только благодаря этому, Глумовъ отдлался такъ дешево.

XVIII.

Возвращаясь къ исторіи таракановскаго завода и къ печальной судьб Прасковьи Игнатьевны, я напомню читателю, что онъ разстался съ моей бдной и темной героиней въ холодномъ и всми покинутомъ дом Глумовыхъ, у мертваго тла ея матери и у могилы ея мужа. ‘Все прахомъ пошло!’ думала Прасковья Игнатьевна, заливаясь слезами. Но чмъ больше она думала о своемъ прошломъ, тмъ неотвязчиве представлялся ей пьяный, избитый или лежащій въ гробу съ страшно измнившимся лицомъ мужъ. Сердце ея обливалось кровью: она старалась ни о чемъ не думать, но Курносовъ какъ тутъ — какъ только она закроетъ глаза, откроетъ глаза, ей какъ будто слышится слова пьянаго мужа: ‘не тужи, Паруша! общали’.— ‘Черную немочь!’ скажетъ съ сердцемъ и шепотомъ Прасковья Игнатьевна и опять задумается о прошломъ. ‘И что это за жизнь была! и дернуло же меня выйти за приказнаго. Правда, хорошо было подчасъ, больно хорошо’… и опять обливалось сердце кровью, и она думала о настоящемъ. ‘Что мн тутъ длать, гд голову преклонить?’ размышляла Прасковья Игнатьевна и стала серьезно раздумывать о переселеніи въ городъ.
Разсказы о городской жизни подбивали ее еще больше переселиться изъ Таракановскаго завода. ‘Не даромъ же Танька Крыжанова ушла въ городъ еще до моей свадьбы и не возвращается домой, а вонъ еще слпой матери къ Пасх три цлковыхъ послала, не даромъ вонъ и Кудряшова двоихъ двокъ къ себ выписала’. И Прасковья Игнатьевна стала засыпать и просыпаться съ одной мыслью — о поздк въ городъ. ‘Тамъ меня никто не будетъ грызть’.
На другой день она спросила дядю:
— Ты скоро въ городъ-то подешь?
— Да къ Егорьеву дню надо бы. А што?
— Ты меня свезешь?
Тимофей Петровичъ захохоталъ.
— Чему ты смешься? Эка невидаль какая! Не держать же намъ ее,— сказала тетка, видимо тяготившаяся Прасковьей Игнатьевной, которая въ послднее время жила у родныхъ.
Вечеромъ Дарья Викентьевна стала отговаривать Прасковью Игнатьевну, чтобы она не хала, что въ город она наплачется и будетъ каяться, что ушла изъ завода, но Прасковья Игнатьевна и слушать не хотла.
Стала она собираться въ дорогу. Братья повидимому скучали, Дарья Викентьевна пуще прежняго злилась, но Прасковья Игнатьевна стояла на своемъ, уже четыре раза ходила въ главную контору за полученіемъ билета на жительство вн завода, даже продала одежонку Петра Савича за два рубля и эти деньги дала столоначальнику. Посовтовали сходить къ приказчику. Пришла, пожаловалась на главную контору.
— Я, душа моя, главной конторой не завдываю и въ ея дла не имю права вмшиваться… А теб что за фантазія пришла идти въ городъ?
— Хочу.
Постоявши немного и посмотрвши на Прасковью Игнатьевну нсколько минутъ, приказчикъ вдругъ сказалъ:
— Иди за мной.
Ни жива, ни мертва пошла молодая женщина за приказчикомъ. Приказчикъ вошелъ въ гостиную и слъ въ кресло.
Прасковья Игнатьевна остановилась въ дверяхъ.
— Ты женщина красивая. Хочешь, я тебя къ себ пристрою?
— Покорно благодарю, Афиногенъ Степанычъ.
— Нтъ, однако. Ты будешь жить барыней, дла теб будетъ немного. Чай Курносовъ-то шишъ теб оставилъ?
— Нтъ, ужъ вы увольте меня… въ городъ хочу.
— Какъ знаешь. А знаешь, что я могу тебя и не отпустить и не отпущу, коли захочу, единственно изъ-за твоего каприза. Вечеромъ я пошлю за тобой лошадь съ кучеромъ.
— Афиногенъ Степанычъ…
— Я, тебя же жалючи, говорю это, потому что въ город вашего брата, какъ безпріютныхъ собакъ… А я человкъ вдовый. Знаю я, что ты женщина честная, знаю и то, что ты не солоно хлебала замужемъ. А я могу тебя озолотить.
Прасковья Игнатьевна плакала.
Вдругъ лакей приноситъ приказчику бумагу. Прочитавши бумагу, приказчикъ поблднлъ, но немного оправился.
— Такъ вечеромъ, Прасковья Игнатьевна, я за тобой пришлю. Отговариваться нечего.
Прасковью Игнатьевну бросило въ потъ отъ такого предложеніи. Она всю дорогу плакала, такъ что вс, кто попадался ей на встрчу, съ удивленіемъ спрашивали ее, что съ ней, но она ничего не могла отвтить и ушла къ Корчагину.
— Василій Васильичъ! спаси ты меня!— проговорила она, поклонившись ему въ ноги, и разсказала все, что говорилъ ей приказчикъ.
— Не нужно было теб къ приказчику ходить. Ужъ онъ извстенъ этимъ… Ты бы ко мн раньше пришла, я бы устроилъ это дло.
Прасковья Игнатьевна осталась у Корчагина.
Между тмъ вдругъ по заводу пронеслась всть о прізд ревизора,— всть, взволновавшая все таракановское населеніе. Казаки или полицейскіе служители то и дло переходили изъ дома въ домъ и звали свободныхъ отъ работъ рабочихъ къ главной контор и грозили тмъ, что если кто не придетъ, того завтра же пошлютъ на работы за полтораста верстъ. Рабочіе идутъ нехотя, ругаются. Они не знаютъ, зачмъ ихъ зовутъ къ контор,— да и подобныя сходки случались въ завод нердко.
Передъ конторой — длиннымъ одноэтажнымъ деревяннымъ домомъ въ девять оконъ на улицу — около воротъ, стояли, ходили и сидли на завалинк конторскаго дома человкъ сто рабочихъ разныхъ лтъ въ халатахъ изъ зеленой китайки и армякахъ. Тутъ были старики, разсказывающіе окружавшимъ ихъ молодымъ рабочимъ про прежнихъ исправниковъ, смотрителей и управляющихъ, тутъ были люди, серьезно страдающіе чахоткой, гемороемъ и т. п. болзнями,— люди, желающіе опохмелиться, люди бойкіе, постоянно спорящіе, говорящіе, хохочущіе, которые цлый день могутъ проболтать безъ устали языкомъ. Къ нимъ приходили новыя кучи рабочихъ.
— Опоздали,— говорили имъ молодые рабочіе.
— Нтъ, не опоздали. А вы што тутъ, ково караулите?
— Тебя, штобъ ты къ Окулин въ гости не ходилъ.
Въ толп поднялся хохотъ.
Толки были разные, чмъ больше прибывало народу, тмъ больше говоръ усиливался, такъ что ничего нельзя было разобрать, кром заливающагося хохота въ разныхъ мстахъ да восклицаній.
— Плюха! Будь ты проклята, хвастушка, и т. п.
Казалось, народъ былъ веселъ, но это только казалось. Рабочему человку если что кажется, то онъ крестится. Нельзя было тремъ стамъ рабочимъ стоять молча, къ тому же и люди все были знакомые.
— Што жъ, братцы, долго-ль намъ ждать-то? Я съ самаго утра пришелъ.
— Ну, и до вечера простоишь.
— Это врно. Я ономедни къ исправнику пришелъ еще черти въ кулачки не дрались, а домой воротился ночью.
Въ толп хохотъ.
— Братцы, глядите вверхъ,— крикнулъ кто-то громко.
Вс стали смотрть вверхъ. Полетли фуражки съ головъ, снова хохотъ, многіе стали бороться.
А между тмъ въ контор происходило что-то необыкновенное: тамъ служащіе перебгали изъ комнаты въ комнату, сторожа и бабы мыли стекла въ окнахъ. Это заняло рабочихъ, и они стали острить надъ бабами.
Пріхалъ къ контор исправникъ. Ему никто не снялъ шапки. Онъ кричалъ, чтобы ему дали проздъ, но рабочіе отъ нечего длать рады были потшиться.
— Ну-ко продь. Посмотримъ, какъ ты по намъ подешь.
Исправникъ самъ ударилъ лошадь, которая рванулась впередъ и смяла одного рабочаго.
— Ужъ смяться, такъ было бы надъ кмъ, а это што!— сказалъ одинъ мастеръ.
— Хоть бы не ты говорилъ, да не мы слушали. Вотъ надъ тобой такъ стоитъ смяться. Вдь ты мастеръ, ну, а мастеръ — значитъ первый плутъ, сосвтный мошенникъ.
— А вы первые воры: кто желзо воруетъ?..
— Ты первой.
Народъ не стоялъ въ одномъ мст, а бродилъ по площади, человкъ по десяти стояли по угламъ.
— детъ?— кричали имъ со всхъ сторонъ.
— Штаны надваетъ,— кричали стоящіе на улицахъ.
Къ нимъ то и дло подходили женщины. Он хотли дознаться сами, зачмъ мужиковъ къ контор созвали.
— Куда ты лзешь, востроносая!
— Смотри, запряжетъ онъ тебя воду таскать.
Женщины ругались, мужчины ихъ гнали, и он стояли отдльно отъ мужчинъ и разсуждали по-своему:
— Ужъ чего добраго, бабоньки, не волю ли хотятъ объявлять?
— Я то же смекаю… Сегодня во сн видла чистое поле да рку большую…
— Болтай, пустомеля. Совсмъ не волю, а поди опять наряды какіе-нибудь…
— Ну, ужъ дураки же будутъ мужики, если даромъ робить будутъ.
Ребята тоже стояли отдльно. Они то острили надъ бабами, то надъ мужиками, то боролись…
А дождь мочитъ и мочитъ незамтно.
Наконецъ въ первомъ часу показался изъ-за угла управляющій, дущій въ пролетк, запряженной въ дв сивыхъ лошади. Народъ сторонился, кое-кто изъ мужчинъ снялъ фуражки, бабы поклонились, а управляющій сдлалъ только разъ подъ козырекъ.
Управляющій вошелъ въ контору, а народъ столпился въ одну массу, только женщины стояли позади. Ребята забрались впередъ.
Вышли на крыльцо управляющій, приказчикъ и исправникъ. Исправникъ крикнулъ рабочимъ:
— Шапки долой!
Рабочіе лниво сняли фуражки и шапки, женщины перекрестились.
— Ребята, къ намъ детъ ревизоръ. Слышите!
Рабочіе поглядли другъ на друга, десять человкъ надли фуражки, за ними стали надвать и другіе. Женщины стояли на носкахъ съ разинутыми ртами и рабски-боязливо смотрли изъ-за головъ мужчинъ на начальство.
— Вамъ сказано шапки долой!— крикнулъ исправникъ.
Въ толп прошелъ неясный гулъ, начался шепотъ, толкотня подъ бока, молодые прятали свои головы за спины старыхъ рабочихъ.
— Я васъ всхъ перепорю! Сказано: шапки долой!
— Самъ скидывай со своей башки чучело-то,— сказалъ кто-то. Народъ заволновался, заговорилъ.
— Смирно!!
Народъ затихъ, а одинъ старикъ проговорилъ:
— Коли ты насъ, ваше благородіе, за дломъ звалъ, дло и говори. Мы — народъ рабочій, намъ время дорого. Мы, какъ бы то ни было, люди…
— Молчать!
— Нечего стращать-то.
Народъ захохоталъ, женщины, какъ видно, струсили и далеко отошли отъ мужчинъ.
— Слушайте,— началъ управляющій,— чтобы ни одна шельма не смла жаловаться ревизору, чтобы никто и пикнуть не смлъ. Когда онъ прідетъ, вы соберитесь на площади и кричите: ‘ура’!
— Какой бойкій! да намъ и не выговорить такое слово,— проговорилъ кто-то негромко, прочіе толкали другъ друга въ бока, шептали что-то, хохотали.
— Понимаете, что я вамъ сказалъ?
— Не глухіе вдь,— сказалъ одинъ. Заговорили вс.
— Эй, кто грамотные! въ контору!— крикнулъ исправникъ, и начальство ушло въ контору.
Говоръ начался неописанный, на что женщины — и т голосили больше всхъ.
— Эхъ, вы, еще мужики называетесь! Ну, гд у васъ разсудокъ-то, у дураковъ?..
— Да я бы ему за его слова просто въ лицо наплевала. Ишь, говоритъ: ‘я васъ всхъ перепорю’, командоръ какой!
— Ну, ну, не ваше дло, широкоротыя!
— Стыдно, врно. Погоди: ужо я буду тебя страмить.
— Вотъ, братцы, диво: у насъ ревизоръ-то былъ годовъ девять!— говорили старики.
— Да онъ вретъ: за какимъ дьяволомъ ревизору къ намъ хать?
— Нтъ, тутъ должно быть штука: смнять врно онъ управляющаго хочетъ.
— Хорошее бы дло сдлалъ.
— Эй, бабы! идите писать въ контору.
— Братцы, айда въ кабакъ!
— Подъ ты къ лшимъ! Нтъ, вотъ онъ меня совсмъ смутилъ: зачмъ ревизоръ сюда детъ?
— Врь ты имъ…
— Смотри, ребята, сколько грамотевъ-то идетъ — четверо!
Вс захохотали. Изъ трехъ сотъ человкъ рабочихъ писать не умли сто человкъ. Двое рабочихъ долго ловили одну молодую женщину и притащили ее къ исправнику.
— Вотъ теб грамота!— сказали они.
— Што-жъ намъ, уходить?— спросили рабочіе исправника.
— Завтра извольте на Господскую улицу шлаку навозить,— сказалъ исправникъ.
— Рубь дашь за сутки?
— Бороды остричь, волосы подравнять, явиться, когда прідетъ ревизоръ, не въ лохмотьяхъ…
— Толкуй еще: бабамъ обручи надвать, мужикамъ кургузки съ хвостиками (фраки) надть. Уменъ, братъ, ты, какъ попъ Семенъ, а тотъ, кто длалъ тебя исправникомъ, еще врно умне тебя…— говорили въ толп.
Рабочіе стали расходиться.
Между тмъ четверо грамотныхъ стояли въ прихожей у дверей и ждали, что-то будетъ. Они смотрли въ комнаты, гд писцы, изогнулись на разныя манеры, строчили по бумаг перьями. Ихъ это смшило, и они о каждомъ судили по-своему вполголоса. Ихъ смшило то, какъ управляющій, важно сидя въ предсдательскомъ кресл, распекаетъ приказчика, потомъ столоначальника, который вдругъ поклонился ему въ ноги. Въ контор писцы переговаривались тихо, только и слышенъ былъ пискливый голосъ управляющаго. Сторожа беззастнчиво подходили къ писцамъ, небрежно обращались съ ними, но писцы, какъ видно, хотли показать нашимъ грамотямъ, что они — люди не послдніе: они, заложивъ перья за уши, шаркая ногами, проходили мимо нихъ, курили папиросы въ прихожей, пуская дымъ въ форточку.
— Што, боязно курить-то?— сказалъ одинъ рабочій.
Писцы молчали.
— Ловко врно онъ васъ покостылялъ… А вы скажите, зачмъ онъ насъ звалъ сюда?
— Адресъ подписывать.
— Какой?
— Не знаю.
Управляющій позвалъ рабочихъ въ присутствіе.
— Только?— спросилъ онъ сердито.
— Только, ваше благородіе, остальные еще склады учатъ.
— Подписывай вотъ тутъ свою фамилію.
Рабочій не шевелится.
— Что же ты?
— Да какъ же можно подписать, коли не знаешь суть. Можетъ, мы на свою голову подписываемъ.
Управляющій объяснилъ, что тутъ заключается благодарность ревизору за… и прочее.
— Не будемъ подписывать.
— Вотъ вамъ десять рублей, только подпишите и убирайтесь къ чорту.
— А што же, подпишемъ? Десять цлковыхъ деньги, ребята,— говорили двое шопотомъ.
— Не надо намъ и десяти рублей,— сказалъ третій и сталъ стыдить остальныхъ.
Управляющій приказалъ приказчику назначить рабочихъ сейчасъ же въ тяжелыя работы, рабочіе помялись и подписали бумагу, содержаніе которой имъ не дали прочитать.
Весело рабочіе погуляли этотъ день: вс заводскіе кабаки были полны. Рабочіе говорили, что день у нихъ по милости начальства пропалъ, и они разсудили закончить его пьянствомъ. Хозяева кабаковъ говорили:
— Хорошо бы было, если бы эти сходки у насъ чаще бывали.
Хозяева этихъ кабаковъ были преимущественно отставные мастера, которыхъ рабочіе не любили прежде за самосудство, а теперь помирились съ ними ради кабака.
— Што жъ, братцы, теперь длать: бабы толкуютъ, ревизоръ намъ чистую волю хочетъ привезти.
— Ахъ ты, большая голова! Хорошъ рабочій, безмозглой бабы слушается.
— Нтъ, это врно: даромъ ревизору хать сюда — все равно што время терять.
— Ты бы лучше говорилъ: надо ему обсказать все, какъ слдуетъ, какіе теперича у насъ порядки — кто палку взялъ, тотъ и капралъ!
— Надо про все сказать.
— А до той поры робить не надо!
— Ты вотъ, какъ пьянъ, такъ боекъ, а коснись дло трезвому, такъ въ роту каша застынетъ. Дуракъ!
— И ты хорошъ, штейгеру служишь.
— Кто служитъ штейгеру?.. Гд этотъ подлецъ?— закричали человкъ пять.
— Вотъ онъ!
Дло копнилось дракой. И не въ одномъ кабак была драка. Мужчины далеко за полночь хороводились, а женщины суетились, сами не зная отъ чего. Не одна изъ нихъ перерывала въ сундукахъ свои вещи, пересмотрла подвнечное платье, вдла сережки въ уши, сбгала къ сосдкамъ покалякать о томъ, что бы приличне было надть, когда прідетъ ревизоръ, и спорили между собой: сдой онъ или нтъ, высокій или низкій, толстый или тонкій, злой или добрый…
Многіе изъ рабочихъ сочиняли прошенія ревизору на управляющаго и приказчика, читали, переписывали, но выходило и не ладно, и не складно. Это женщинъ очень злило.
— Вы только на словахъ бойки!.. Вотъ и видно, что у васъ нту ни на грошъ ума-разума!— кричали он:— а еще хорохоритесь.
Прошла недля. Начальство успокоилось. Оно ежедневно получало рапорты отъ повреннаго, что ревизоръ еще не тронулся, но рабочіе совсмъ измучились. Многіе изъ нихъ даже гривенныя свчи ставили, чтобы ревизоръ пріхалъ поскоре.
Пріздъ ревизора въ заводъ серьезно занялъ всхъ таракановцевъ. Дло въ томъ, что ни одинъ изъ нихъ не видалъ ныншняго ревизора. И поэтому каждый, ожидая его, чувствовалъ какой-то страхъ. Почти каждый думалъ: ‘хорошо бы разсказать ему о худомъ житьишк, вдь онъ большой человкъ и все можетъ сдлать. Не даромъ же его такъ боятся’. У каждаго были знакомые и родные, живущіе въ другихъ заводахъ, и они разсказывали, что ревизоръ не кричитъ на рабочихъ, а начальниковъ распекаетъ бойко. Надеждъ у каждаго было много, каждый разговаривалъ только о немъ, и всякій изъ таракановскихъ жителей, не видвшій ревизора, уже хвалилъ его, женщины не давали покою мужчинамъ.
— Если вы, олухи царя небеснаго, будете смотрть на него да хлопать ушами, мы вамъ не жены.
— А вы прытки больно: сами и суньтесь къ нему!
Жены совсмъ сбили съ толку мужиковъ. Мужчины сдлались задумчивы, работа валилась изъ рукъ, длалась нехотя, прекратились псни, пьянство, въ домахъ воцарился разладъ: мужья сердились на женъ за всякую всячину, жены корили мужей безтолковостью, ревновали… Одни только ребята не обращали вниманія на пріздъ ревизора, а ждали, что вотъ и они узнаютъ, что такое ревизоръ, о которомъ они, какъ и женщины, имли сказочное понятіе.
Наконецъ пріхалъ и ревизоръ. Первая объ этомъ узнала двочка. Она разыскивала корову и мимоходомъ увидала около господскаго дома солдата. Хотя солдаты были и не рдкость въ завод,— еще недавно таракановцы кормили дв роты,— но у господскаго дома раньше солдатъ не стояло, и потому двочка подошла къ солдату довольно близко. Она полюбопытствовала.
— Не подходить!— крикнулъ на нее солдатъ.
Двочка вздрогнула, но не пошла прочь. Солдату хотлось развлечься.
— Убью!— крикнулъ.
— Оо-ой! такъ вдь и испугалась!
— Теб говорятъ, уйди! По тротуарамъ не велно ходить… Самъ здсь.
— Ой, да што это!..
— Пошла! ты думаешь, я калякать съ тобою стану! Ревизоръ здсь!— и онъ такъ толкнулъ двочку, что она два раза перевернулась около тротуара.
У кабака стояли двадцать семь рабочихъ. Въ самомъ кабак тсно, тамъ псни и пляски.
— Семенъ, дай на косушку.
— Нту, братецъ, у самово. Голова во какъ болитъ! Э…
— А штобъ этого левизора!.. Ничего не сдлаешь.
— Толкуй! приказчикъ што говорилъ: всмъ быть на работахъ, бочку вина общалъ.
— Кабы теперь эта бочка!
Подходитъ казакъ.
— Ахъ вы, штобъ вамъ всмъ лопнуть!.. На работу! Левизоръ пріхалъ.
Рабочіе съ испугомъ обзирали казака, но немного погодя пошли на фабрики.
Бабы то и дло бжали куда-то, но скрытничали другъ передъ дружкой.
— Ты куда?
— Ой, не говори, некогда.
— Да ты видла?
— Видла. Ружье у него — о!
Подбгали они къ тому мсту, гд кончается улица и начинается площадь. Съ этого мста видно было господскій домъ. Дальше он боялись идти.
— Двонька… это левизія?— спрашивала баба свою сосдку, указывая рукой на солдата.
— Ишь солдатъ. Онъ ево стережетъ.
— А што жъ онъ убжитъ раз?
— Толкуй! Коли левизоровъ стерегутъ… такъ што посл эвтова съ намъ-то?..
— Дура ты, двонька. Солдаты баяли, што они потому тамъ торчатъ, штобы не украли. А ты разсуди: наши мужики раз понимаютъ што? возьмутъ, да и утащатъ.
— Гляньте: онъ сюда смотритъ.
И бабы шли назадъ и толковали между собой, только Богъ одинъ вдаетъ о чемъ. Он были очень довольны, что видли солдата. Ребята были посмле, т долго стояли противъ господскаго дома, но казаки разогнали ихъ.
Толки пошли по всему заводу различные и разговаривали все про ревизора. Одни говорили, что видли ревизора, другіе третировали солдата.
Къ первому часу казаки собрали свободныхъ отъ работы мужчинъ на площадь. Мужчины не знали, зачмъ ихъ собираютъ. За мужчинами пошли бабы, но ихъ прогнали. Он все-таки стояли въ улиц такъ, что видли и господскій домъ, и мужиковъ.
Часъ простояли, два. Рабочихъ было до пятисотъ. Подъхалъ къ рабочимъ на пролетк исправникъ.
— Сію минуту ревизоръ подъдетъ къ вамъ. ‘Ура!’ кричите,— и онъ крикнулъ ‘ура!’ и похалъ назадъ…
— Кабы т опохмелиться… Крикнули бы — ухъ какъ!— разсуждали мужики.
— Што-то будетъ съ мужиками?.. глядите, какъ исправникъ горячится: откуда и голосъ взялся?— разсуждали бабы.
Пріхалъ приказчикъ и всталъ около рабочихъ, заговорилъ съ ними любезно, его окружили. Вдругъ вышелъ изъ подъзда господскаго двора тоненькій, низенькій человкъ въ горной инженерной форм и слъ въ коляску съ управляющимъ. За нимъ хали въ линейкахъ горные чиновники, скакали на лошадяхъ исправникъ и казакъ. Поровнявшись съ рабочими, ревизоръ поднялъ лвую руку къ шапк, мужики сняли фурашки и шапки.
— Ура!— крикнулъ приказчикъ и протянулъ правую руку съ бумагой. Но никто изъ рабочихъ не подхватилъ за приказчикомъ ‘ура!’
— Что это?— спросилъ ревизоръ приказчика, указывая на бумагу, которую тотъ держалъ.
— Рабочіе вашему пр-ву подносятъ адресъ,
— Хорошо. Благодарю!
И, взявъ лвою рукою бумагу, онъ правою поднялъ руку управляющаго и веллъ хать на фабрики. Приказчикъ обругалъ рабочихъ и похалъ за начальствомъ. Народъ повалилъ за нимъ.
Бабы были въ восторг. Между ними завязался споръ: одн говорили, что лицо у ревизора желтое, другія — зеленое, третьи говорили, что у него глаза блестятъ. Но все-таки вс пошли за мужиками.
Около фабрикъ на плотин стояло много народа. Народъ постоянно прибывалъ, но женщины стояли за мужчинами. Веселости не было, говорили шопотомъ, время казалось каждому длинно.
Ревизоръ осмотрлъ работы, распекъ для вида заводское начальство и даже показалъ ему, какъ нужно для какой-то штуки печь топить: рабочіе смотрли на него во вс глаза и ждали случая сказать ему что-то, но онъ повидимому избгалъ даже того, чтобы остановиться близко рабочаго. Когда онъ сталъ выходить изъ фабрики, разговаривая съ механикомъ англичаниномъ, то одинъ рабочій сказалъ дрожащимъ голосомъ:
— Левизоръ!
Ревизоръ остановился, поглядлъ направо и налво и спросилъ:
— Кто говоритъ? Сюда!
Рабочіе почувствовали начальническій тонъ, лица заводскаго начальства измнились, сказавшій слово рабочій поглядлъ на товарищей и подошелъ къ ревизору, около котораго стояло заводское начальство.
— Говори!— сказалъ строго ревизоръ.
— Вотъ што ваше благо… ваше… теперича… я теперича… тово…— началъ оробвшій рабочій.
— Что?
— Покажи теперича… теперича обижаютъ, сына застегали… голубчикъ…
— Онъ сумасшедшій, в—во,— сказалъ управляющій.
— А! Ну, такъ отослать его въ сумасшедшій домъ. Ахъ, позвольте, Карлъ Иванычъ: у васъ рабочіе вс, должно быть, сумасшедшіе.
Управляющій растерялся.
— Этотъ по ошибк попал…— сказалъ приказчикъ.
— Не съ вами говорятъ!— крикнулъ ревизоръ и вышелъ изъ фабрики.
Увидвъ народъ, онъ спросилъ управляющаго:
— Отчего эти не работаютъ?
— Они… они…
— Они… Я вижу, что они давно они…— передразнилъ управляющаго ревизоръ и вдругъ крикнулъ народу:
— Довольны ли вы?
Вс молчатъ. Молодые пятятся за стариковъ, бабы начинаютъ выдвигаться впередъ. Одна старуха подошла къ ревизору и бросилась къ нему въ ноги въ воемъ:
— Батюшка! голубчикъ!.. помилуй… Всегда покосомъ пользовались, отняли теперь.
— А!.. Лошадь?!
Вмигъ подали лошадь, и ревизоръ съ легкостью резиннаго мячика слъ въ пролетку и похалъ. За нимъ похала свита. Управляющій подошелъ къ народу.
— Я васъ, подлецы! я в-васъ!.. по домамъ!— потомъ ухалъ самъ.
Народъ заволновался. Больше всхъ голосили бабы.
— Ну, не правда-ли, что вы свиньи! отчего вы не говорили? А?
— Ну-ну, ты первая молчала.
— Ахъ, штобъ вамъ околть совсмъ! Ну, зачмъ вы, безмозглые, шли-то сюда?
Мало этого, жены стали плевать на мужей, мужчины стали ругаться между собой.
— Ты што говорилъ? я, говоритъ, первый начну, а затмъ за Окульку спрятался?
— Да одинъ бы…
— Будьте вы прокляты, хвастуши. Вотъ и надйся. На словахъ такъ города берете.
Половина разошлась по кабакамъ, изъ остальныхъ одна половина пошла домой, другая на площадь къ господскому дому. Въ верхнемъ этаж господскаго дома играла музыка, передъ домомъ стояли линейки, дв кареты. Человкъ пятьдесятъ мужчинъ и женщинъ подошли къ солдату и стали спрашивать его: увидятъ ли они еще ревизора? Тотъ объявилъ, что ревизоръ посл обда узжаетъ изъ завода. Это удивило рабочихъ.
— Да ты врешь! какъ же прежде, говорятъ, левизоры виномъ поили, а теперь…
— Положенья такого нон нтъ, потому бунтуете очень.
— Братцы, солдата надо водкой поподчивать. Солдатъ, айда въ кабакъ…
— Нельзя.
— Вотъ теб разъ! Водку пить нельзя? Да онъ, братцы, смшной какой-то. Пойдемъ, говорятъ. Мы тебя угостимъ.
— Уйти нельзя, караулъ!
— Дуракъ, братъ, ты — караулъ нашелъ! Да ты чево караулишь-то?
— Служба такая — законъ… Ничего я не караулю…
— Жалко ево, братцы. Илюха, бги, купи полуштофъ.
Чрезъ нсколько минутъ одинъ рабочій принесъ полуштофъ. Солдатъ выпилъ немного, еще выпилъ и скоро весь полуштофъ выдулъ, а какъ выдулъ— и расположился спать подъ окнами, положивъ ружье подъ голову.
Рабочихъ это долго смшило, и они цлый день разговаривали про этого солдата.
Бабы стали миролюбиве.
Но больше всхъ перетрусило заводское начальство. Оно знало, что за нимъ много есть тайныхъ гршковъ въ уздномъ суд и въ другихъ высшихъ инстанціяхъ, есть много важныхъ длъ, по которымъ оно обвиняется въ жестокостяхъ и притсненіяхъ рабочихъ, въ воровств и т. п. Но никто такъ не трусилъ, какъ управляющій.
Карлъ Ивановичъ Риттеръ былъ сынъ горнаго инженера, человка небогатаго, который умеръ рано. Обучался онъ въ горномъ институт и, окончивъ въ этомъ заведеніи курсъ наукъ, былъ посланъ съ чиномъ поручика на службу въ горные заводы. О горнорабочихъ онъ имлъ такое же понятіе, какъ о жителяхъ луны. По теоріи онъ зналъ, гд и какой долженъ быть грунтъ земли, въ какомъ мст должна быть руда, но на практик выходило иначе. Приказывалъ онъ рыть гору въ такомъ-то мст,— гору рыли, но руды или было такъ мало, что разработку должно было бросать, или руды вовсе не было, въ рудники спускаться онъ боялся, и поэтому оказывалось, что штейгера знали лучше его. Впрочемъ, онъ со словъ стариковъ и штейгеровъ описывалъ рудники, происхожденіе руды, но надъ этими описаніями долго бы хохотали рабочіе. Прослужилъ онъ горнымъ смотрителемъ два года, нажилъ порядочный капиталъ, ему показалось скучно жить въ провинціи, и онъ, подъ предлогомъ усовершенствованія себя въ горномъ дл, ухалъ за границу. Оттуда онъ вернулся бариномъ и съ пустымъ карманомъ, женился на дочери знатнаго человка въ горномъ мір и былъ опредленъ горнымъ начальникомъ. Прослуживъ нсколько лтъ въ этой должности, онъ нисколько не обращалъ вниманія на положеніе рабочихъ, требовалъ, чтобы рабочіе не получали даромъ усадьбы, покосы, провіантъ, и старался нажить себ состояніе посредствомъ тихаго общипыванія казны. Наконецъ, бывши за границей, владльцы таракановскихъ заводовъ уполномочили его на управленіе своими заводами, и онъ вышелъ въ отставку, потому что владльцы назначили ему жалованье въ 15 т. р. с., господскій домъ и опредленное количество процентовъ съ выплавленныхъ металловъ.
До двухъ часовъ ночи управляющій совтывался съ своею правою рукою — приказчикомъ, какъ ему лучше принять ревизора, главное, чтобы не дать замтить безпорядковъ. Приказчикъ уврялъ, что адресъ, который онъ подастъ ревизору отъ имени рабочихъ, выручитъ ихъ изъ бды, потому что въ адрес рабочіе очень радуются прізду ревизора, благодарятъ его за то, что онъ далъ имъ хорошаго управляющаго, и потому вчно будутъ молить Бога за него.
Среди хлопотъ приказчикъ забылъ о Прасковь Курносовой. Рабочіе съ утра до вечера работали на площадяхъ, на улицахъ, вычищая и выметая все грязное, замченное приказчикомъ, нсколько каменныхъ домовъ блили, училище было переведено изъ столярни въ каменный домъ, мальчикамъ выдали по рублю денегъ для того, чтобы они хоть какъ-нибудь обулись и повязали шеи платками, везд была суетня, даже бабы, и т суетились, проклиная свою жизнь… Вс готовились какъ къ большому празднику.
Вотъ въ это-то суетливое время Корчагинъ и отправился къ столоначальнику главной конторы, которому онъ прошлаго года длалъ рамы въ окна.
— Отвяжись ты съ своимъ паспортомъ! Никого не велно выпускать изъ завода,— сказалъ тотъ.
— Да вдь баба не мужикъ, съ нея на завод работы не спрашивается.
— Нельзя.
Корчагинъ положилъ на столъ пятирублевую ассигнацію. Столоначальникъ на первыхъ порахъ не зналъ что и длать: хочется и деньги взять, а если взять, такъ надо билетъ дать, а билеты не велно давать: есть приказъ въ его стол отъ управляющаго.
— Ну, была не была! только для тебя, Корчагинъ, длаю это. Да и что теб за фантазія непремнно теперь билетъ получать?
— Священникъ проситъ, а время не терпитъ: какъ можно, говоритъ, скоре посылай мн свою племянницу,—говорилъ Корчагинъ столоначальнику.
— Значитъ, ты его надулъ?
— Надулъ.
Ночью Корчагинъ выхалъ съ Тимофеемъ Глумовымъ въ городъ, съ ними похала и Прасковья Игнатьевна. Родственникамъ ихъ было заказано, что если спросятъ Прасковью Игнатьевну, то сказали бы, что она пошла третьяго дня къ приказчику и съ тхъ поръ ея не видали, а Корчагинъ и Тимофей Глумовъ похали на ярмарку въ спасскій заводъ, находящійся отъ таракановскаго въ семидесяти трехъ верстахъ и принадлежащій тоже таракановскимъ владльцамъ.

XIX.

До города Корчагинъ, Глумовъ и Прасковья Игнатьевна хали сутки. Дорогой везд, гд они ни останавливались, жители были перепуганы извстіемъ, что скоро подетъ въ таракановскій заводъ ревизоръ, разспрашивали ихъ, что-то теперь подлываетъ заводоуправленіе и зачмъ они не дождались прізда ревизора? Таракановцы отвчали на эти вопросы нехотя, отрывочно, потому что они торопились въ городъ. У нихъ были свои заботы, и оба они очень боялись того, чтобы ихъ не нагнали, не обыскали и не воротили въ заводъ. А каждый изъ нихъ халъ въ городъ съ извстною цлью. Такъ Глумовъ везъ два куска мди, три полосы желза и разныя желзныя и чугунныя вещи за пазухой, кром того у него были спрятаны дв серебряныя ложки, отлитыя имъ въ кузниц, а Корчагинъ везъ фунта полтора золота, которое онъ купилъ у промысловыхъ рабочихъ и которое везъ теперь извстному богачу раскольнику Бакину, внуку того Бакина, который прежде былъ управляющимъ таракановскими заводами. Какъ Глумовъ, такъ и Корчагинъ уже не въ первый разъ возили золото, мдь, желзо и чугунъ въ городъ и никогда не попадались. Однако и на этотъ разъ они добрались до города благополучно. Прасковья Игнатьевна, сидя посредин долгушки, очень рада была своей поздк и не знала, какъ благодарить Корчагина за то, что онъ не допустилъ приказчика наругаться надъ нею.
Показались новенькіе домики съ крышами и безъ крышъ, дворы, ничмъ неогороженные, потомъ дворы, огороженные плетнемъ, дощаными заплотами, дома лпились другъ къ другу.
— Ты, Вася, возьми къ себ племянницу-то,— сказалъ Глумовъ Корчагину.
— А на твоей квартир раз нельзя?
— То-то што негд. У Потева-то всего одна конура, а ребятъ свора. Вдь онъ птичникъ, что называется первый. У него годицъ поди штукъ сто.
— Тутъ тоже ребята, все молодежь. Впрочемъ, они теперь въ мастерской спятъ.
— Какъ же мн тамъ?.. Нтъ, я, дядя, съ тобой,— говорила Прасковья Игнатьевна.
— Дура! Тамъ и накормятъ, а у Потева-то впроголодь.
Прасковь Игнатьевн очень не хотлось поселиться на первый разъ въ город съ постороннимъ человкомъ, она обидлась на дядю, и когда Корчагинъ остановилъ лошадь передъ пятиоконнымъ деревяннымъ доломъ и вылзъ изъ долгуши, вылзла и она.
— Такъ на рынк увидимся!— сказалъ Глумовъ Корчагину.
— Увидимся. Пойдемъ, Прасковья Игнатьевна… Однако што это такое?— И Корчагинъ сталъ смотрть на окна.
Такъ какъ былъ вечеръ, то въ окнахъ виднлись зажженныя свчи, два окна были отворены, и изъ дома слышались крики, визгъ, пляска.
— Никакъ свадьба?— заключилъ Корчагинъ и отворилъ калитку во дворъ, за нимъ боязливо вошла и Прасковья Игнатьевна. Тимофей Петровичъ между тмъ уже скрылся въ переулк.
Дворъ большой, по бокамъ крытый навсомъ. Налво въ дом два окна, имющія разстоянія отъ фундамента полтора аршина, немного подальше оконъ парадное крыльцо съ полутора десятками ступенекъ, на которыхъ постланъ половикъ, за крыльцомъ выходило во дворъ маленькое окошечко. Противъ крыльца и оконъ, у заплота, лежатъ груды камней, дв мраморныя плиты, къ заплоту поставлены два мраморныхъ креста. Подъ навсомъ у заднихъ построекъ бродятъ дв здоровыя лошади, запряженныя въ заводскія долгушки, околоченныя фигурально желзомъ и выкрашенныя голубой краской. Корчагинъ обошелъ крыльцо, за угломъ домъ иметъ видъ двухъ-этажнаго, полукаменнаго, верхній этажъ недавно обшитъ тесомъ, въ немъ два окна, а въ нижнемъ три окна и дверь. Дале небольшая ршетка огораживаетъ маленькій садикъ, въ которомъ стояли небольшой простой работы столъ и дв табуретки.
Все это, кром двухъ лошадей, запряженныхъ въ долгушки, принадлежитъ мастеру гранильной фабрики, Гаврилу Поликарповичу Подкорытову.
Подкорытовъ еще съ дтства пріучался вырзывать на камн, что угодно, и работа его до сихъ поръ въ слав. Обучись онъ въ академіи, изъ него вышелъ бы извстный художникъ, но онъ былъ казенный человкъ, сынъ мастерового, родитель не имлъ и понятія, что если сына обучить длу, какъ слдуетъ, то изъ него выйдетъ прокъ, да и родитель видлъ въ сын усерднаго работника, помощника себ, и поэтому ему давались часто работы не по силамъ. Проработавъ на фабрик лтъ десять въ качеств мастерового, Гаврило Поликарпычъ за одну хорошо обдланную имъ яшмовую вазу получилъ званіе мастера и теперь начальствуетъ надъ нсколькими фабричными рабочими. Но одно обстоятельство чуть не погубило Гаврила Поликарпыча. Секретарь конторы гранильной фабрики сказалъ управляющему, что у мастера Подкорытова есть превосходная вещь — нищій, вырзанный изъ камня, управляющій приказалъ принести эту вещь въ контору и оставить ее на тотъ случай, что ее посмотритъ генералъ, и безъ сомннія Подкорытову выдадутъ или награду, или золотую медаль. Но черезъ дв недли статуи въ контор не оказалось, ее взялъ къ себ управляющій. Это взбаломутило Подкорытова, онъ пошелъ къ управляющему, тотъ сказалъ ему, что онъ покупаетъ статую за двадцать пять рублей.
— И пяти тысячъ не возьму!— сказалъ Подкорытовъ.
— Какъ знаешь. А ты изъ какого мрамора длалъ?
— Изъ своего.
— А гд ты деньги взялъ?
Подкорытовъ подалъ жалобу генералу, управляющій потребовалъ къ себ Подкорытова и сказалъ ему:
— Ты еще смешь жаловаться? Изволь отправиться на гауптвахту, я покажу теб, какъ воровать мраморъ!
Заплакалъ Подкорытовъ, просидлъ на гауптвахт недлю, а статуи не воротилъ.
Посл этого случая Подкорытовъ ходилъ на фабрику только для наживы, онъ взялъ себ за правило: ‘коли начальники воруютъ, воруй и рабочій’… и въ качеств мастера онъ браковалъ хорошіе камни, возилъ ихъ къ себ домой и покупалъ для себя горный хрусталь, аметистъ, аквамаринъ и другіе камни отъ тхъ рабочихъ и крестьянъ, которые или сами находили ихъ, или покупали у бглыхъ заводскихъ рабочихъ. Живя въ заводахъ и деревняхъ, они слышали, что эти камни очень цнные, что за нихъ казна даетъ порядочныя деньги, а имть эти камни ршительно нтъ пользы тому, кто не знаетъ въ нихъ толку. Подкорытовъ зналъ, что если крестьянинъ или рабочій объявитъ о находк начальству, то ему выдадутъ деньги разв черезъ полгода или объявятъ черезъ полицію, что представленный такимъ-то камень оказался горнымъ хрусталемъ низшаго достоинства, за что и не полагается представившему его денегъ, или вмсто того, чтобы выдать за камни тридцать рублей, выдадутъ три рубля. Подкорытовъ зналъ цну каждому необдланному камню и покупалъ его съ барышемъ для себя и безобидно для продавцовъ.
Когда Подкорытовъ разжился, то передалъ наблюденіе за работами на фабрик другому мастеру, а самъ, приходя туда, только шутилъ съ рабочими, въ дла не вмшивался и за это вс любили его. Впослдствіи онъ открылъ мастерскую дома, въ ней работали четыре мальчика: выдлывали изъ плитъ памятники, изъ мрамора кресты, вырзывали на нихъ стихи и разныя разности. А такъ какъ онъ считался въ город за извстнаго мастера, то его заваливали работой, только теперь онъ предоставилъ мастерскую въ распоряженіе своему девятнадцатилтнему сыну Ивану, тоже мастеру.
Съ Корчагинымъ Подкорытовъ познакомился назадъ тому лтъ шесть. Прізжалъ онъ разъ на заводъ купить мрамора, а въ завод жилъ его тесть почтальонъ, часто возившій съ почтой мраморъ. Этому почтальону Корчагинъ длалъ садокъ для птицъ, садокъ понравился Подкорытову, онъ разговорился съ нимъ, пригласилъ навстить его, когда онъ будетъ въ город. Съ этого времени они сошлись такъ, что Корчагинъ уже въ четвертый разъ останавливается прямо у Подкорытова.
Когда вошелъ Корчагинъ въ избу, въ кухн происходило ликованіе: трое парней, отъ четырнадцати до 18 лтъ, сидя за столомъ въ переднемъ углу, играли въ карты, куря воронкообразныя папироски, каждый изъ нихъ что-нибудь говорилъ, каждый кричалъ, кривлялся, размахивалъ руками и хохоталъ. Посреди кухни парень лтъ семнадцати, играя на гитар, отплясывалъ ‘Сни’ и то и дло подбгалъ къ кухарк, женщин лтъ тридцати, въ ситцевомъ плать, довольно здоровой, голосистой, которая при каждомъ подскакиваніи шалуна шлепала его широкою ладонью то по спин, то по голов. Двое, повидимому рабочихъ, г., идя на скамь подъ полатями, ли не торопясь по куску рыбнаго пирога и сдержанно о чемъ-то толковали. Весь этотъ гамъ, хохотъ ребятъ, пляска парня, суетня кухарки, то и дло перебгавшей отъ самовара къ тарелкамъ, привели Корчагина къ тому заключенію, что у Подкорытова сегодня справляется какой-нибудь праздникъ.
— Здорово, крещеные!— сказалъ Корчагинъ, войдя въ кухню и кладя на лавку фуражку. Одинъ изъ игравшихъ парней посмотрлъ на вошедшаго, за нимъ посмотрли остальные, только плясунъ кружился, не обращая никакого вниманія.
— А, Васька Корчагинъ!— сказалъ одинъ изъ игравшихъ и сталъ играть снова.
— Али у васъ балъ — чортъ съ печи упалъ?.. Здорово, Плюха, косые глаза!— проговорилъ Корчагинъ, подходя къ одному изъ игроковъ и ударивъ его по спин ладонью.
— Ты што, таракановская блоха, долго не бывалъ?— сказалъ Плюха.
Прасковья Игнатьевна стояла у дверей и не знала, что ей длать. Пока Корчагинъ здоровался съ рабочими Подкорытова, кухарка Федосья увидла ее и, подошедши къ ней, спросила строго:
— Ты што?
— Она со мной пріхала,— сказалъ Корчагинъ. Рабочіе Подкорытова захохотали.
— Съ законнымъ бракомъ!— имемъ честь…— галдли они.
Корчагинъ ничего не сказалъ на это. Курносова присла на скамейку. Одинъ изъ рабочихъ, сидвшихъ на скамейк, спросилъ ее:
— Ты чья? отколева?
Она молчитъ.
— Эй ты, долговязый, што у те, у бабы-то, отсохъ што ли языкъ-то?— Корчагинъ сердито поглядлъ на него, а Плюха началъ уськать.
— Ты, черномазый, молчи. Не къ теб пришли, не съ тобою и знаются. Прасковья Игнатьевна, иди сюда!
Курносова не двигалась съ мста. Сидвшіе на скамейк встали и подошли къ Корчагину.
— Видно птицу по полету, кто она таковая! извстно, вс эти заводскіе — мошенники…— проговорилъ одинъ изъ нихъ, небрежно набивая махоркой трубку.
— Ужъ и не говори! гд фальшивыя бумажки длаютъ, какъ не въ заводахъ?— проговорилъ его товарищъ, заливаясь горластымъ смхомъ.
— Какъ бы ты былъ умне, я бы поговорилъ съ тобой. Ты вотъ што скажи: пошто васъ гранильщиками называютъ?— сказалъ Корчагинъ.
— Вы коли въ гости пришли, такъ должны молчать, а не то подите на улицу,— кричала кухарка.
Нсколько времени городскіе рабочіе приставали къ Корчагину, но онъ не обращалъ на нихъ никакого вниманія, они ворча сли на скамейку. Здсь не мшаетъ объяснить слдующее обстоятельство: городскіе рабочіе принадлежали не помщикамъ, а казн, и потому носили форменное платье. Въ сущности назначеніе какъ казенныхъ, такъ и помщичьихъ рабочихъ состояло въ томъ, чтобы работать, но помщичьи рабочіе завидовали казеннымъ, потому что они жили въ город, гд находилось главное горное начальство, которому можно было жаловаться, съ своей стороны казенные рабочіе относились къ помщичьимъ свысока, какъ будто думая, что они принадлежатъ казн или царю, а не какому-нибудь частному лицу. Кром этого у казенныхъ мастеровыхъ были еще такого рода преимущества, какихъ не было у крпостныхъ, а именно: сынъ мастерового, обучившись въ горныхъ училищахъ, могъ сдлаться урядникомъ (званіе, равное унтеръ-офицеру) и по выслуг опредленнаго закономъ срока могъ получить оберъ-офицерскій чинъ, который давалъ право или на переходъ въ другія вдомства, или на выходъ въ отставку.
Между тмъ Семенъ сидлъ около Прасковьи Игнатьевны.
— Какое, слышь, у те лицо важнющее!..— и онъ бралъ ее за руку. Курносова убжала во дворъ.
— Ну, ты куды ее?— спросилъ Илья Корчагина про Курносову.
— Къ Бакину. Въ прошлый разъ я общался ему.
— Разв она изъ гульныхъ?
— Избави Богъ!
— А баба ничего: можно жениться… Што жъ ты не женишься?— проговорилъ другой рабочій.
Корчагинъ промолчалъ. На другой день, проснувшись раннимъ утромъ, Корчагинъ собрался идти къ купцу Бакину.
На углу Макулинской улицы и Бакинскаго переулка стоитъ большой каменный двухъ-этажный домъ, принадлежащій коммерціи совтнику Бакину. Какъ домъ, такъ и хозяинъ его извстны въ город даже ребятамъ, потому что съ именемъ богача Бакина соединяются самые разнорчивые и двусмысленные толки, которыхъ таинственность придаетъ имъ особенный характеръ. Никто наврное не знаетъ: что такое Бакинъ? Человкъ онъ лтъ шестидесяти, лысый, съ сдою бородой, съ задумчиво-смиреннымъ взглядомъ. Лтомъ онъ здитъ въ купеческомъ кафтан, носитъ сюртуки, зимой здитъ въ собольей шуб и собольей шайк. Въ магистрат онъ бываетъ разъ въ годъ, вжливъ онъ со всми, бываетъ у высшаго начальства на обдахъ, первый жертвуетъ на богоугодныя заведенія, но ни съ кмъ не входитъ въ близкія и интимныя отношенія. Купцы всячески старались заискивать его расположенія, зная, что онъ иметъ нсколько милльоновъ денегъ, чиновники, особенно горные, хвалили его какъ превосходнаго человка за то, что онъ щедро дарилъ ихъ рублями, таракановцы видли въ немъ защитника, потому что вся его прислуга была изъ таракановцевъ, и Бакинъ иногда заступался за нихъ подъ видомъ благочестія. И все-таки о немъ ходили самые странные слухи.
Никто такъ хорошо не зналъ Бакина, какъ Василій Васильевичъ Корчагинъ и его бабушка, Марфа Потаповна Бездонова. Родъ Бакиныхъ идетъ отъ московскихъ торговыхъ людей. Въ начал гоненія на раскольниковъ Петръ Бакинъ принужденъ былъ съ своимъ семействомъ бжать. Онъ поселился на соляныхъ промыслахъ, принадлежавшихъ Строгоновымъ. Тамъ его и его товарищей, пришедшихъ вмст съ нимъ, не принуждали къ новизн, а заставляли работать, но такъ какъ Бакины торговали солью, то ихъ стали преслдовать, потомъ пытать. Однако сыну Петра Бакина, Аристарху, удалось убжать, и онъ пріютился въ таракановскомъ завод, на Козьемъ Болот, выдавъ себя за раскольничьяго архіерея. Но Аристархъ никакъ не думалъ, что его записали въ крпостные, это узналъ его сынъ Семенъ, торговавшій на широкую руку въ господскомъ порядк и считавшійся первымъ богачомъ и мошенникомъ. Богачомъ его считали бдняки, получавшіе отъ него по субботамъ гривенники, а мошенникомъ — начальство, потому что онъ его ловко обдиралъ и надувалъ. Наконецъ Бакинъ, выпущенный на волю за то, что построилъ въ завод единоврческую церковь, записался въ купцы и повернулъ дло такъ, что заводоуправленіе стало одолжаться у него и въ восемь лтъ задолжало ему боле ста тысячъ рублей. Деньги онъ получилъ, управляющаго смнили, а Бакинъ ухалъ на золотые пріиски, предоставивъ жен своей построить въ город домъ. Сынъ его, Андрей Семенычъ, десять лтъ жилъ то въ Сибири, то на Урал, то въ столицахъ, и всми длами въ город заправляла сестра Андрея, Катерина. Будучи ханжой и прикидываясь благодтельницей, она принимала у себя бдныхъ, преимущественно таракановскихъ бабъ. Замужемъ она не была, потому что называла себя сестрой милосердія: но аристократія, особенно дамы, разсуждали иначе, потому что имъ ближе было знать это дло, тмъ боле, что она иногда танцовала на вечерахъ… Одна прислуга не могла понять ея поведенія: Катерина здила на гулянья, на балы, а дома носила вериги и заставляла дворника бичевать себя.
Теперь она умерла. Андрей Семенычъ иметъ не одинъ десятокъ золотыхъ пріисковъ и живетъ безвыздно въ город. По вторникамъ и субботамъ онъ принимаетъ бдныхъ и раздаетъ имъ деньги, таракановцы, какъ земляки, получаютъ отъ него совты, а т, которые имютъ съ нимъ дла, приглашаются въ его комнаты.
Прислуги у Бакина было вотъ сколько: поваръ Елисй съ молодой женой Марьей, которая подаетъ Бакину умываться, моетъ посуду, поправляетъ ему постель, дворникъ Петръ съ женой Афимьей прачкой, кучеръ Савелій съ молодой женой судомойкой Матреной, садовники Кириллъ и Клементій и коровница Акулина, старая женщина. Есть у него и управляющій Стружковъ.
Корчагинъ пришелъ въ кухню Бакина въ девятомъ часу утра.
— Смотрите!.. Экъ эво!— сказалъ кучеръ Савелій, показывая на Корчагина правой рукой, въ которой онъ держалъ ложку.
Начались разспросы. Вся прислуга Бакина была таракановская, и поэтому потолковать было о чемъ. Корчагина пригласили завтракать.
— А я, братцы, къ вамъ бабу привезъ: знаете Курносиху?
— Што жъ она длать у насъ будетъ? Раз къ своей любовниц пристроитъ…
— А это, самъ знаешь, нехорошо, потому примръ дрянной,— замтилъ кучеръ Савелій.
— Такъ какъ вы посовтуете?
— Скажи ему, можетъ онъ и поможетъ ей чмъ-нибудь.
Около часу ожидалъ Корчагинъ свиданія съ Бакинымъ. Прихожая Бакина отличалась отъ другихъ барскихъ прихожихъ тмъ, что лвая ея стна состояла изъ огромной стеклянной рамы и за ней затняли свтъ разные цвты и деревья. Марья, жена повара, то и дло проходила въ столовую и изъ столовой въ комнаты съ серебрянымъ самоваромъ, фарфоровыми чашками и гордо взглядывала на Корчагина.
— Ступай… да ноги-то вытри,— сказала наконецъ Марья.
— Чисты.
— Вытри! теб говорятъ…
Вошелъ Корчагинъ въ большую комнату съ тремя окнами, съ лакированнымъ поломъ, голубыми обоями, съ люстрой посреди потолка, съ двумя зеркалами. На мраморныхъ столбахъ стояли золотые подсвчники, вазы, у оконъ въ большихъ банкахъ росли цвты. Разнообразія такъ много въ этой комнат, что сразу трудно все осмотрть. Изъ этой комнаты три хода, изъ которыхъ одинъ шелъ въ оранжереи, которыя тянулись изъ комнаты къ низу по лстниц и оканчивались садомъ. Здсь пахло не то ладономъ, не то мускусомъ. Прошли другую комнату съ блыми обоями на стнахъ. Въ этой комнат не было цвтовъ, а были на стнахъ картины въ позолоченыхъ рамахъ, картины эти изображали какихъ-то смиренно-блдныхъ мужей, вроятно мучениковъ раскола. Въ третьей комнат съ зелеными обоями, расписнымъ потолкомъ, на которомъ нарисованы нагія женщины, стоялъ посредин большой столъ, на стол большой серебряный самоваръ, чайный приборъ, нсколько фарфоровыхъ вазъ съ фруктами, яблоками и ягодами, окна завшивались большими завсами. Комната отъ мебели, статуй, дивановъ и разныхъ украшеній казалась очень маленькой. Самъ Бакинъ лежалъ на диван въ горностаевомъ халат, въ туфляхъ и бархатной шапочк на подобіе скуфьи.
Корчагинъ три раза поклонился ему въ ноги и, наклонивъ голову, сказалъ: ‘благослови, отче…’ Бакинъ перекрестилъ его голову и сказалъ: ‘будь благословенъ’.
— Съ миромъ ли?
— Съ миромъ, Господь милости послалъ.
Бакинъ задумался, потянулся, звнулъ, а Корчагинъ подумалъ: ‘взялъ бы тебя’…
— Я сегодня нездоровъ,— сказалъ вдругъ Бакинъ, потирая лвою рукою лобъ.
Молчаніе. Стучатъ маятники часовъ, поютъ соловьи и канарейки. Бакинъ лниво мшаетъ ложкой въ чашк.
— Вы не слыхали, что учитель Курносовъ померъ? Онъ опился съ горя… Жена его, хоть и не иметъ дтей, однако житье ея плохое. Дядю ея вы знаете…— началъ вдругъ Корчагинъ, перемнивъ прежнюю манеру разговоровъ, заключавшуюся въ томъ, что онъ говорилъ съ Бакинымъ, какъ дьячокъ съ архіереемъ, произнося въ носъ и нараспвъ.
— Шла бы работать… Именно работать, сынъ мой,— прогнусилъ Бакинъ.
— Я ее привезъ сюда. Сдлайте такую милость…
— Но… теперь, сынъ мой… Ты бы обратился къ моему управителю.
Корчагина эти слова удивили, потому что прежде онъ самъ давалъ просителямъ записки или на имя своего управляющаго Стружкова, или на имя какого-нибудь должностного лица. Бакинъ замолчалъ, замолчалъ и Корчагинъ.
— Правда ли, что намъ дадутъ даромъ волю?— спросилъ вдругъ робко Корчагинъ.
— Што?
Корчагинъ повторилъ свой вопросъ.
— Да… я самъ хлопоталъ объ этомъ.
Бакинъ всталъ, сталъ ходить по комнат. Молчаніе продолжалось минутъ пять.
— Еще что?— спросилъ вдругъ Бакинъ.
— Я крупки привезъ.
— А! много?— спросилъ живо Бакинъ, и глаза его засверкали.
— Не всилъ.
Корчагинъ вытащилъ изъ-за пазухи платокъ, развернулъ его, въ платк былъ свертокъ бумаги, а въ бумаг была баночка, въ которой заключалось золото. Бакинъ взялъ банку, посмотрлъ и, сказавъ: ‘только!’, ушелъ въ другую комнату. Черезъ полчаса онъ вышелъ и сказалъ Корчагину:
— Фунтъ съ четвертью. А ты сколько заплатилъ бглымъ?
— Сто рублей.
Пришелъ крадучись низенькій человкъ въ черномъ кафтан. Это былъ управляющій Бакина, Назаръ Пантелеичъ Стружковъ, старый человкъ, съ лысой головой, называемый въ город апостоломъ.
— Назаръ, выдай ему полтораста рублей,— сказалъ Бакинъ управляющему. Управляющій поклонился и спросилъ: — ‘больше никакихъ приказаній не будетъ?’
— Нтъ.
Управляющій ушелъ. Корчагинъ стоялъ, онъ хотлъ что-то сказать.
— Ну… мн некогда… я ду.
— Андрей Семенычъ, я хотлъ васъ попросить… насчетъ Курносовой…
— Ну?
— Такъ нельзя ли ей помочь?
— Приходи завтра!— и Бакинъ ушелъ.
— Свинья!— прошепталъ Корчагинъ и, сжавъ кулаки, сердито вышелъ изъ комнатъ Бакина съ намреніемъ никогда больше не являться къ нему.
— Ну, скотина вашъ баринъ!— сказалъ Корчагинъ, встртившись съ дворникомъ Петромъ.
— Не замай: такого барина едва ли гд сыщешь,— смялся Петръ.
— Приходи завтра… мн некогда!— передразнивалъ Корчагинъ Бакина.
Прислуга захохотала, и вс наперерывъ стали разсказывать, какое, когда и кому Бакинъ сдлалъ замчаніе. Корчагина между тмъ пригласили обдать.

XX.

Когда Корчагинъ воротился въ домъ своего пріятеля Подкорытова, Прасковьи Игнатьевны уже не было. Изобиженная и напуганная работниками Подкорытова, обманутая его дочерью въ томъ, что Корчагинъ больше не воротится, она надла зипунъ и вышла на улицу, не сказавши никому ни слова. Поворотила она отъ воротъ налво, прошла нсколько домовъ: попался ей мужчина, сидящій въ телг.
— Дядюшка, а гд здсь рынокъ?— спросила она прозжающаго.
— Какой? Здсь четыре рынка: хлбный, деревянный, два снныхъ.
— Ну, хоть хлбный.
— Иди въ переулокъ. Потомъ налво въ улицу, потомъ направо.
Поблагодарила Прасковья Игнатьевна мужчину и пошла. Долго она шла, нсколько разъ останавливалась передъ борьшими домами, глядла на кареты, но до рынка не добралась.
Ноги начали уставать, хочется сть, а кругомъ все пусто… ‘Никакъ я заблудилась?’ подумала Прасковья Игнатьевна и остановилась…
Куда идти? на квартиру? А у кого она ночевала сегодня? какъ она спроситъ, когда и фамиліи хозяина не знаетъ — кажется, Подковыркинъ? Вотъ спроста она одну женщину: гд находится домъ Подковыркина? не знаетъ. Опять пошла Прасковья Игнатьевна. Вотъ поле, какое-то, горка, домъ большой, около него солдаты съ ружьями ходятъ. Пошла она къ одному солдату робко. Солдатъ остановился, глядитъ на нее.
— Чево глядишь! звай!!— сказалъ другой солдатъ и тоже остановился.
Прасковья Игнатьевна поклонилась солдату низко и сказала:
— Не знаешь ли ты, солдатикъ, дорогу?..
— Знаю… а што дашь?
— Нечего дать-то…
— Дв дороги: одна въ Сибирь, другая въ Рассею. Ишь двери-то! изъ нихъ въ Сибирь ходятъ, а другихъ воротъ изъ этой долины не полагается,— сострилъ другой солдатъ.
— Да мн бы на рынокъ.
— А! Ну, такъ иди все прямо, какъ разъ въ рынокъ упрешься.
Прасковья Игнатьевна пошла. Солдаты еще нсколько разъ кричали ей, но она думала о томъ, куда бы ей дться: хочется сть, ноги устали.
Разв Христа ради попросить? Но какъ? ‘Я молодая… совстно’… Однако она вошла въ одну избу, никого нтъ. Вышла. Вошла въ другую, чай пьютъ. Попросила Христа ради — Богъ подастъ.
‘И отъ чего это я, дура набитая, раньше не подумала? Онъ, кто его знаетъ, можетъ назло… Онъ и въ завод-то какой-то чудной’… думала она о Корчагин, идя сама не зная куда. ‘Это все штуки дяди: ишь, говоритъ, нельзя’…— и страшно обидлась Прасковья Игнатьевна на дядю.
Вотъ рынокъ. Торгаши складываются, запираютъ лавки, побрякиваютъ ключами и идутъ домой. Подошла она къ баб, что пряниками торгуетъ.
— Христа ради…
— Сама, матка, Христа ради торгую,— сказала та.
— Тетушка… я заблудилась.
— Гд ты живешь?
— Не знаю…
Баба вытаращила на нее глаза.
— Ты бглянка?
— Н…
Подошелъ солдатъ.
— Служивый, имай: бглянка!
— Ну ихъ!— и солдатъ ушелъ.
— Тетушка, у меня билетъ есть, ей-Богу есть… Пусти ночевать.
— Говорятъ теб, сама Христа ради живу.
Рынокъ пустлъ. Зашла она въ пустое мсто, окруженное лавками. Присла она на завалинк и заплакала… Стало темно, залаяли собаки, привязанныя къ нсколькимъ лавкамъ, застучали палками караульные. Страшно… Уйти бы… ‘Держи! держи!’ вдругъ услышала она и вздрогнула… Сильно застучали палками, громче прежняго залаяли собаки, кто-то за кмъ-то бжалъ недалеко… Она крестилась, молилась… Утихло. Отлегло отъ сердца у Прасковьи Игнатьевны, она начала засыпать… Опять лай… Стало свтать, караульные спали, собаки тоже… Крадучись вышла изъ засады Прасковья Игнатьевна и скоро очутилась въ улиц. Вошла она въ пустой дворъ, въ дом, какъ видно, не живутъ, забралась на снникъ и тамъ пролежала до сумерекъ. Въ сумерки вышла попросить милостинку, насилу дали кусокъ хлба.
— Теперь у меня мсто есть, только хлбца бы…
Зашла въ кухню пятіоконнаго дома — никого нтъ, только на стол лежитъ коврига ржаного хлба. Она поспшно взяла ее и спрятала подъ зипунъ. Входитъ кухарка съ ведромъ.
— Чево теб?— крикнула кухарка.
— Мста, тетушка, ищу. Работать хочу,— проговорила робко Прасковья Игнатьевна.
— Я теб… дамъ мсто! А подъ пазухой-то што?
— Ничево.
Кухарка поставила ведро и отдернула полу зипуна. Взглянувъ на столъ, она закричала:— ‘Матушки свты!.. Ой!.. Ограбили!!..’
На этотъ крикъ пришла толстая ІЗарыня.
— Что такое, Агафья?— проговорила она, сжимая губы и растягивая слова.
— Вотъ, матушка, воровку поймала… Это она все хлбъ воруетъ.
Барыня принялась тузить Курносову, какъ только могла, грозилась отправить ее въ полицію, но вытолкала за ворота, не давъ ни куска хлба.
Безсознательно подошла она къ плотин. Прудъ… Темнетъ. Спустилась она къ плоту, поглядла на набережную, никого нтъ. Спустилась съ плота по колна, вода студеная, какъ въ ключ… Вышла она изъ воды.
— Еще прудъ, то ли дло у насъ-то!— сказала она и пошла къ самымъ вшникамъ подъ крышу. Тамъ она заснула.
Звонятъ въ большой колоколъ. ‘Пойду въ церкву’. Былъ какой-то праздникъ, и поэтому въ церкви было человкъ тридцать, а на паперти стояло шесть женщинъ въ ободранныхъ одежонкахъ, съ истасканными лицами, протягивающихъ руки въ то время, когда кто-нибудь шелъ мимо нихъ въ церковь или изъ церкви, и голосящихъ на разные тоны: ‘милостинку, Христа ради, убогой, слпой’, и если которая-нибудь изъ нихъ получила копеечку, то на нее вс нападали, обзывали ее отборною бранью…
Курносова приткнулась къ послдней.
— Ты куда! нтъ што ли другихъ-то церквей?
— Гони ее, Марья, шкуру блолицую,— голосили нищенки.
Курносова молчитъ. Ее стали выталкивать. Шелъ купецъ.
— Ахъ вы, негодяйки! гд вы стоите?— крикнулъ онъ на нищихъ.
Вышла изъ толпы нищенокъ корявая и, протянувъ руку, запричитала:— слпой, убогой… подай, купецъ-отецъ, благодтель!
— Свиньи!— сказалъ купецъ и вышелъ.
— Ишь, пузо-то лопнуть хочетъ! нахапалъ денегъ-то: два дома имешь, а нищимъ хоть бы грошъ далъ, штобъ т околть!— ворчали нищенки, слдя за удаляющимся купцомъ.
Подалъ кто-то Курносовой денежку.
— Ну-ко кажи!
— Дли на всхъ!— голосили нищенки.
Курносова показала денежку, денежку отъ нея отняли и ее стали гнать. Но изъ церкви стали выходить люди. Вс нищенки протянули руки и заголосили на разные тоны. Прасковья Игнатьевна дрожала отъ страху и шопотомъ просила милостинку, проклиная свою жизнь. Она получила три копейки да два грошика.
Прасковья Игнатьевна очень была рада, что насобирала четыре коп. денегъ, она пошла на рынокъ, гд и купила хлба. Отдохнувши немного у гостинаго двора, она пошла искать себ мста.
Долго Прасковья Игнатьевна бродила по городу. Придетъ въ одинъ домъ, говорятъ: не надо, въ другомъ говорятъ: мы безъ рекомендаціи не принимаемъ, кто тебя знаетъ, можетъ быть, ты и воровка… Ходила, ходила Прасковья Игнатьевна, сла на тротуаръ и заплакала.
— Ты што плачешь?— спросила ее какая-то старушка.
— Ой, тетушка, заблудилась я… не знаю, што и длать.
— Ишь ты! Какъ же ты это заблудилась-то? Нездшняя видно?
— Изъ таракановскаго завода пріхала съ дядей Глумовымъ да мастеромъ Корчагинымъ.
— Зачмъ, матка, пріхала-то?
— Мсто они мн хотли найти.
Мало-по-малу старуха разговорилась съ Курносовой, пожалла ее и посовтовала ей сходить теперь же наискосокъ на постоялый дворъ, гд хозяйка нуждалась въ работниц.
Дворъ былъ весь загроможденъ телгами, наполненными разною кладью, лошади распряжены, около нихъ суетятся четыре-пять ямщиковъ, подъ телгами снуютъ курицы, выклевыя овесъ.
Курносова подошла къ одному ямщику, который былъ поближе другихъ. Она поклонилась ему, когда онъ поглядлъ на нее.
— Ты што, хать што ли?
— Нтъ.
— Ну?
— Мсто ищу въ работу.
Вышла изъ дому хозяйка, оглядла Прасковью Игнатьевну и спросила отъ нея паспортъ. Та дала. Хозяйка, взявъ билетъ, подала его прочитать грамотному ямщику.
— Красивая!— сказалъ ямщикъ.
— Да што писано въ бумаг-то?— спросила хозяйка.
— Можно: двадцати лтъ, баба-вдова!
— Да ты говори, што писано, вислоухой!
Ямщикъ кое-какъ прочиталъ вслухъ, хозяйка, слушая, оглядывала Прасковью Игнатьевну.
— Стряпать умешь?— спросила хозяйка Прасковью Игнатьевну.
— Умю.
— Ну, ладно, посмотримъ.
Съ первой же минуты хозяйка заставила Курносову мыть столъ, посуду, выносить помои. У нея болла голова, она чувствовала то жаръ, то ознобъ. Ночью она стала бредить, хозяйка злилась, хотла выбросить ее на улицу, но ямщики посовтовали свезти ее завтра въ больницу.
Итакъ Прасковью Игнатьевну свезли въ больницу.

XXI.

Между тмъ какъ Прасковья Игнатьевна странствовала въ поискахъ за мстомъ, Корчагинъ, не найдя ее у Подкорытова, вмст съ Глумовымъ отправился въ свою очередь ее отыскивать. Но его странствіямъ суждено было кончиться очень скоро. Оба пріятеля попали въ острогъ, гд и просидли три недли. Сначала ихъ обвиняли за кражу у Бакина золотыхъ часовъ съ дорогими камнями. А потомъ, такъ какъ у нихъ не было билетовъ на выздъ изъ завода, то начальство стало требовать изъ завода свднія: кто такіе Корчагинъ и Глумовъ и чмъ они занимаются. Управляющій Бакина по приказанію своего хозяина увдомилъ таракановское заводоуправленіе, что Корчагинъ силою вломился въ комнаты Бакина, и поэтому Бакинъ проситъ наказать злодя по-заводски. Итакъ завелось два дла: о краж часовъ, съ насиліемъ и со взломомъ, и о бгств изъ завода въ городъ для грабежа. Само собой разумется, грабителей заковали, и въ город была пущена молва, что Корчагинъ сидитъ въ острог уже въ другой разъ, того и гляди, что онъ подкупитъ солдатъ и убжитъ.
Противъ Корчагина были вс, кром Подкорытова, который принималъ самое дятельное участіе въ спасеніи своего пріятеля. Ему вся полиція была хорошо знакома, и онъ могъ бы поэтому творить всякіе дебоши, если бы только былъ расположенъ къ нимъ. Однако въ этомъ случа полицейскіе чины отказались принять его совтъ: обыскать прислугу Бакина, обыскать разныхъ закладчиковъ и закладчицъ. Они не согласились на это, потому что ихъ, т. е. полицеймейстера, просилъ Бакинъ сокрушить во что бы то ни стало Корчагина. Поэтому Подкорьгговъ сталъ дйствовать самъ. Ему были знакомы вс золотыхъ и каменныхъ длъ мастера, главные аферисты, отдающіе взаймы и подъ закладъ деньги. Вс эти господа никакъ не знали да и не могли знать, что Подкорьгговъ знакомъ съ какимъ-то Корчагинымъ.
Однако онъ дв недли напрасно подлаживался къ аферистамъ. Только разъ приходитъ въ магазинъ золотыхъ и брилліантовыхъ вещей. Разговорился съ хозяиномъ, тотъ пригласилъ его къ себ вечеромъ выпить пуншъ. Подкорьгговъ отъ пунша никогда не отказывался. Пришелъ, начались разговоры о разныхъ разностяхъ, вдругъ Подкорытовъ вынимаетъ изъ жилетки золотые часы и говоритъ:
— А сколько эти часы стоятъ?
— Да какъ теб сказать… Прежде они сто стоили, а теперь не больше шестидесяти, пожалуй за пятьдесятъ можно купить.
— Ну, братъ, ты врешь! я ихъ за двсти не продамъ, потому они врно ходятъ, такъ врно!..
— А вотъ часы такъ часы! Такихъ, я думаю, у самого вашего генерала никогда не бывало,— и обладатель дорогихъ часовъ ушелъ въ другую комнату. Немного погодя, онъ вынесъ золотые часы, которые и сталъ показывать Подкорьггову.
— Вотъ, батюшка, на этой недл изъ-за границы получилъ.
— Ну нтъ, мои лучше.
— Да брильянтъ-то, брильянтъ-то одинъ чего стоитъ!
Подкорытовъ пошелъ въ прихожую подъ предлогомъ плюнуть, такъ какъ онъ въ хорошихъ домахъ всегда плевалъ въ прихожей. Тамъ онъ записалъ No часовъ и число камней. Брильянтщикъ то и дло хвалилъ часы.
— Сколько же они стоятъ?
— Да три тысячи.
— Фю-ю!— просвистлъ Подкорытовъ, развелъ руками и поклонился окну.
Это значило, что онъ удивился.
— Тысячу возьми — куплю.
— Куда теб, мастеру, имть такіе часы. Да тебя убьютъ!
Вечеромъ Подкорытовъ сходилъ въ уздный судъ, сдлалъ справку изъ дла: какой у Бакинскихъ часовъ. No оказался схожимъ съ часами брильянтщика. Подкорытовъ на другой день утромъ отправился къ Бакину, которому онъ часто длалъ вещи изъ мрамора. Бакинъ принялъ его сухо, но пригласилъ ссть на стулъ.
— Ну что, Андрей Семенычъ, нашли часы?
— Гд найдешь! Ужъ я знаю, что если таракановцы что украдутъ, то значитъ въ воду кануло.
— Хотите, я сегодня же вамъ принесу ваши часы?
— Какъ?
Бакинъ вскочилъ съ кресла.
— Это ужъ дло мое. Брильянтщикъ Лефоръ продаетъ мн ихъ за три тысячи рублей, такъ я пришелъ предупредить васъ: согласны вы уплатить мн эту сумму?
Бакинъ согласился, а вечеромъ получилъ свои часы. Начались спросы. Лефоръ купилъ часы отъ одного золотыхъ длъ мастера, тотъ купилъ ихъ отъ афериста, аферисту они были заложены женою Бакинскаго повара, Марьей.
Корчагина и Глумова выпустили изъ острога, а Марью съ мужемъ Бакинъ прогналъ, но не посадилъ въ острогъ по извстной ему одному причин.
Денегъ, какія ему слдовало, Корчагинъ не получилъ, жаловаться было нельзя, потому что его и Глумова торопили хать, Потева угнали въ лсъ, жена его между тлъ успла продать лошадь и долгушку Глумова… Жаловаться тоже было некому.
Корчагина и Глумова отправили изъ полиціи къ повренному съ казакомъ. Повренный заперъ ихъ въ темную комнату и послалъ нарочнаго въ заводъ, что длать ему съ выпущенными изъ острога бглыми. Заводоуправленіе приказало повренному отправить ихъ немедленно связанными и представить прямо къ исправнику. Противъ этого протестовать было нельзя. Сказалъ Корчагинъ, что онъ и Глумовъ подадутъ прошеніе на Бакина, но повренный замтилъ, что онъ въ такомъ случа будетъ хлопотать за Бакина.
Прохали улицы дв, почтарь развязалъ ихъ и повезъ къ Подкорьггову, который угостилъ ихъ, сочинилъ имъ просьбу на Бакина и общался хлопотать за Прасковью Игнатьевну, о которой въ город не было никакого слуха.
Похали. дутъ молча, отмалчиваются отъ почтаря. Въ голов Корчагина и Глумова такъ много было нехорошаго, что каждый изъ нихъ ничего не могъ высказать съ толкомъ, не могъ связать ни одной мысли. У каждаго было свое горе, и поэтому ихъ соображенія мнялись одно другимъ, и оба видли другъ въ друг не то, чтобы врага, а человка съ дурными наклонностями. Корчагинъ сердился на Глумова и никакъ не могъ придти къ тому заключенію, что Глумовъ нисколько не виноватъ. ‘Если бы я не похалъ съ нимъ, то ничего бы не было: я ему говорилъ, чтобы онъ Курносову къ Потеву взялъ, а онъ не взялъ. На допросахъ показывалъ, что я золото продаю Бакину!’ Глумову было досадно, зачмъ онъ взялъ съ собою Корчагина. Не будь съ нимъ Корчагина, онъ не просидлъ бы въ острог чуть не мсяцъ. А для него, торговаго человка, каждый день дорогъ. Корчагинъ — человкъ ремесленный: онъ какъ прідетъ, тотчасъ примется за работу, а Глумовъ и лошади лишился. На чемъ онъ теперь станетъ возить въ городъ желзныя вещи? Но главное — его безпокоитъ то, что скажетъ его жена. Какъ онъ явится передъ ея свтлыя очи? Онъ напередъ зналъ, что она ему теперь покою не дастъ, потому что съ собою онъ ничего не везетъ. ‘Пропала моя головушка ни за грошъ! Пропала и торговля у Дашки, потому промны длать нечмъ. И все это по милости Корчагина’.
— Послушай, Корчагинъ: теперь я черезъ тебя и лошади, и телги лишился, ты это посуди,— проговорилъ онъ, не глядя на Корчагина.
— Самъ виноватъ,— сказалъ грубо Корчагинъ, не глядя на него.
— Слушай, што я теб скажу: заплати мн сорокъ рублей.
Корчагинъ промолчалъ.
— Нтъ, кром шутокъ.
— Жалуйся…
— Будь ты проклятое стругало!
Пріятели замолчали. Глумовъ негромко насвистывалъ, но боялся повидимому смотрть на Корчагина. Корчагинъ сталъ еще зле, ему не только не хотлось говорить съ Глумовымъ, но даже смотрть въ его спину. Онъ даже хотлъ крикнуть ему: ‘не свисти!’ но языкъ точно присохъ.
Посл этой размолвки Корчагинъ и Глумовъ не разговаривали другъ съ другомъ во всю дорогу. Глумовъ на полдорог отъ города къ заводу сознавалъ, что онъ напрасно обидлъ Корчагина, потому что Корчагина самого обидли: онъ потерялъ въ город Курносову, съ которой онъ можетъ быть жилъ и на которой вроятно онъ хотлъ жениться, когда будетъ воля, у него отняли въ город деньги. Онъ думалъ, что теперь Корчагинъ прекратитъ съ нимъ всякія дла и при случа — ‘пожалуй скажетъ, што я длаю серебряныя ложки… Вдь вотъ онъ не выдалъ меня, а я, дуракъ, выдалъ, што онъ Бакину золото продаетъ. За это его не потянули, потому что въ допросахъ это не включили, а скажи Корчагинъ про меня, меня бы обыскали. Онъ за золото чистыя денежки заплатилъ, а я на какія деньги лошадь ту пріобрлъ? А вдь при случа Корчагинъ поможетъ мн’. Но сколько Глумовъ ни начиналъ заводить съ Корчагинымъ разговоръ, тотъ отмалчивался. Да и Корчагину не до разговоровъ было: его безпокоило то, что сдлалось съ Курносовой! Подкорытовъ говоритъ: не видалъ. А времени прошло много. Неужели она въ заводъ ушла?.. А, можетъ, она и служитъ у кого-нибудь… Ахъ! Господи праведный, помоги ты Прасковь Игнатьевн.
Въ заводъ пріхали ночью. Пріятелей заперли въ полицію, въ одну комнату съ арестантами.
— Што новаго?— спрашивали арестованные. Глумовъ разсказалъ имъ все, что случилось съ ними. Корчагинъ молчалъ. Онъ исхудалъ и сдлался блдне прежняго.
— А мы думали, вамъ не миновать плетей.
— Да вотъ Васюха на меня разъерыжился, молчитъ, хоть ты какъ ни заговаривай съ нимъ. Послущай, Вася, вдь я такъ, сгоряча.
— Все равно! што сказано, то не воротишь.
— А разв мн не обидно? Самъ ты это посуди, другъ.
— А! теперь такъ другъ… Нтъ, я не забуду…
— Постой, Корчагинъ!.. Это еще што, что васъ въ острог морили… Здсь-то што творится,— сказалъ одинъ изъ арестованныхъ.
— Ты, Алексй, молчи: не растравляй его.
— А што?.. говорите, братцы,— сказалъ Корчагинъ такимъ голосомъ, точно онъ предчувствовалъ бду.
— А теб придется врно на фатер пожить теперь?
— Какъ такъ?
— Да такъ. Твой-то домъ съ дымомъ улетлъ.
Корчагинъ поблднлъ и задрожалъ.— Што ты врешь?— крикнулъ онъ.
— На четвертый день, какъ ты ухалъ, и загорись въ фабричномъ порядк у Платоновой, ну, такъ-таки пять избъ спалило.
Корчагинъ молчалъ.
— А мой-то домъ живъ ли?— спросилъ Глумовъ.
— Еще сто лтъ проживетъ. Не всмъ же горть. А важно, братъ, горло, что и подступиться было трудно. Извстно, строенье старое, сухое, дотронись — такъ пыль одна. Мы было думали: ну, прощай, фабрика! да хорошо, што втеръ-то съ озера на гору дулъ, да и самъ знаешь, у насъ машины первый сортъ, не дали. И такъ дома четыре разрушили понапрасну.
— Отъ чего загорлось-то?— спросилъ Глумовъ.
— А Богъ ево знаетъ. Болтаютъ, отъ сажи будто, да вздоръ… Болтаютъ еще, што Варвару твою видли во двор Платоновой, а она говоритъ, што ея овечку заперли во двор Платоновой. Не разберешь.
— Гд же сестра-то?
— Она теперь на Петровскомъ рудник стряпухой. Болтаютъ, съ Подосеновымъ. А Бездониха отъ испугу померла… Только мать твою перетащили къ Вавил Фомину.
На другой день Корчагина и Глумова выпустили изъ полиціи, Корчагинъ помирился съ Глумовымъ, но все-таки, говоря съ нимъ, глядлъ въ сторону.
— Ты, Корчагинъ, коли тамъ што плохо, приходи ко мн, не откажу,— говорилъ на прощанье Глумовъ.
— Не откажу! Эка свинья!.. Вотъ што значитъ быть въ бд: этотъ скотъ вчера обругалъ меня, денегъ спросилъ, а сегодня ужъ поддразниваетъ… Ты узнай напередъ: буду ли я еще теб, подлецу, кланяться. Еще тебя-то пуститъ ли женушка!— И при этомъ Корчагинъ расхохотался.
Горе Корчагина было велико. Положимъ, что домъ строилъ не онъ, а его отецъ, но онъ къ этому дому такъ привыкъ, что ни за что бы не вышелъ изъ него, и хотя онъ находилъ, что онъ построенъ на старинный манеръ, но не тревожилъ его старыхъ стнъ, потому что новый домъ строить не для чего, да и тогда вс старики заговорили бы, что Корчагинъ богачъ. Но и это, положимъ, ничего, а вотъ гд теперь жить?
Еще не доходя саженъ пятьдесятъ до пепелища, онъ увидлъ, что вся фабричная улица налво загромождена досками и бревнами. Но этому старью, отчасти уже прогнившему насквозь, можно было заключить, что дома въ этомъ порядк построены очень давно. Въ двухъ мстахъ двое рабочихъ складываютъ бревна, вытаскиваютъ изъ досокъ гвозди. Они спорятъ.
— Нтъ, Пантелеевъ, эта доска моя.
— Ну, коли твоя, такъ хватай, чортъ те дери!
— Ты не ругайся: ты и такъ двумя лишними бревнами завладлъ.
— А ты-то, ты-то цлую стну стаскалъ во дворъ. Не помнятъ што ли, что на одномъ бревн картинка отъ конфетъ была приклеена.
— Здорово, братцы!— сказалъ Корчагинъ.
— Ты што, убжалъ што ли изъ острога-то? Острожная сука!
— Выпустили…
— Разсказывай сказки-то. Вотъ по твоей милости до чего мы дожили!
— Разв я виноватъ?
— Вся ваша порода такая.
Корчагинъ пошелъ къ своему мсту.
— Куда?— закричалъ на него одинъ изъ рабочихъ.
— На свое мсто.
— Я теб покажу свое мсто! Посл экова дла оно наше. Спроси свою-то сестрицу, зачмъ она Платоновскій домъ зажгла?
— Кто видлъ?
— У! чуча… острожная сука-а!
Осмотрлъ Корчагинъ пожарище: обгорлые столбы торчатъ, да печи цлы, грядны обгорли, посрли и сдлались тверды, какъ камень. Перебралъ онъ угли въ ямахъ, ничего нтъ, даже обгорлыхъ инструментовъ нтъ.
Зашелъ Корчагинъ съ горя въ кабакъ, выпилъ осьмушку въ долгъ и сталъ думать, что ему длать теперь. Придумалъ онъ справиться хорошенько насчетъ дома Игнатія Глумова, но тамъ приняли его сухо, и онъ не добился никакого толку. Оставалось хлопотать у начальства. Пошелъ онъ къ приказчику.
— Скажи пожалуйста, какимъ образомъ ты вхожъ къ Бакину?— спросилъ Корчагина приказчикъ.
Этотъ вопросъ озадачилъ Корчагина. Въ самомъ дл: быть въ комнатахъ Бакина такому ничтожному человку, какъ Корчагинъ, много значило, и заводоуправленіе думало, что онъ, т. е. Корчагинъ, иметъ какія-нибудь вредныя дла противъ заводоуправленія.
— Видите ли, Финогенъ Степановичъ, я знакомъ въ город съ мастеромъ Подкорытовымъ, а онъ вхожъ къ Бакину. Въ это время, какъ я пріхалъ къ Подкорытову, Подкорытовъ былъ нездоровъ и послалъ меня съ запиской за деньгами къ управляющему Бакина. Управляющій сказалъ мн, что Бакинъ ему не говорилъ о деньгахъ, Подкорытовъ написалъ письмо къ самому Бакину.
— Не врешь, такъ правда… Мы это узнаемъ. А о какихъ ты деньгахъ, будто украденныхъ у тебя въ полиціи, говорилъ повренному?
— Я съ Бакина ничего не получилъ за то, что я высидлъ въ острог. Вотъ поэтому я и хочу съ квартальныхъ взыскать двсти рублей… Сами посудите: дома нтъ, инструментовъ нтъ, у Глумова лошадь съ долгушкой украли. Онъ на меня сердится.
— Ты долженъ съ Бакина просить, а не съ полиціи, тмъ боле, что у тебя не было денегъ… Да! Тимошка Глумовъ показывалъ на допросахъ, что ты возилъ золото Бакину, и онъ купилъ у тебя на двсти рублей, а какъ ты разъ засталъ его съ двкой, то онъ испугался и далъ теб пощечину. Ты думаешь, я ничего не знаю? Ну-ко, что ты скажешь на это?
— Вы ужъ на этотъ счетъ пытайте самого Глумова, потому что онъ это сказалъ со злости. Онъ вчера еще просилъ у меня прощенія.
— А если я велю тебя пытать? Если я тебя турну въ максимовскіе рудники пшкомъ и велю тебя назначить въ самыя тяжелыя работы?! Мало этого, велю тебя, не принимая во вниманіе никакія твои оговорки, наказывать каждый день полегоньку, передъ обдомъ, этакъ по десяточку?! Что ты на это скажешь?— и приказчикъ скрестилъ на груди руки.
— Воля ваша. Вдь двухъ смертей не будетъ, а одной не миновать.
— Нтъ, я теб покажу де-ея-ять смер-тей!!.
Минутъ пять приказчикъ ходилъ молча по комнат, покуривая сигару.
— Шнь, выдумали возить золото въ городъ!.. Вы забыли, что у васъ есть приказчикъ… нтъ, чтобы подарить!— проговорилъ онъ медленно.
— Все это показывалъ Глумовъ со злости. Вдь извстно всмъ, что онъ дурачокъ.
Приказчикъ проходилъ изъ угла въ уголъ, молча, съ полчаса.
— Вотъ што, Корчагинъ: можешь ты достать мн золота?— спросилъ онъ вдругъ.
— Не знаю.
— А чужимъ знаешь!— крикнулъ приказчикъ.— Я требую, и баста!
— Похлопочу пожалуй.
— Не пожалуй, а чтобы черезъ дв недли было хоть съ фунтъ.
Корчагину нельзя было отказываться: отказаться — значитъ навлечь на себя тяжкое наказаніе приказчика. Приказчикъ опять походилъ съ четверть часа и вдругъ спросилъ Корчагина.
— Такъ ты точно видлъ у Бакина двку?
— Молодая, красивая… прелесть,— сказалъ Корчагинъ, ударяя въ слабую струну приказчика.
— Врешь?— сказалъ весело приказчикъ.
— Волоса и платье это… просто картина!
— Ахъ, будь онъ проклятъ!! Поди, никто не видитъ.
— Кром жены повара, Марьи, что часы украла, никто не видитъ, а знать-то, я думаю, знаютъ.
— Удивительная вещь! изъ торгашей какіе тузы сдлались. А ты корпишь, корпишь,— только непріятности одн.
Приказчикъ замолчалъ.
— Афиногенъ Степанычъ?— сказалъ вдругъ Корчагинъ.
Приказчикъ былъ занятъ чмъ-то. Онъ не отвчалъ минутъ пять. Остановившись у одного стола передъ зеркаломъ, онъ сталъ глядться въ зеркало.
Вошла Пелагея Семихина въ терновомъ плать и въ стк.
— Афиногенъ Степанычъ, обдать готово,— сказала она и пошла.
— Постой!— сказалъ ей приказчикъ.
Она остановилась.
— А что, Корчагинъ, которая лучше: Бакина или моя?
— Ваша несравненно лучше.
— Хоть бы вы при людяхъ-то не страмили меня,— сказала Пелагея.
— Ну, пошла на свое мсто!! А ты, Корчагинъ, иди на кухню, тамъ накормятъ.
— Афиногенъ Степанычъ! я хотлъ попросить васъ объ одномъ дл.
— Ну?
— Посл смерти Игнатія Глумова остались два сына и дочь, теперь домомъ завладлъ Александръ Покидкинъ. Позвольте мн въ этомъ дом жить, я имъ буду платить деньги за житье.
— Это дло исправника. А ты вотъ исполни мое приказаніе,— тогда посмотримъ.
Исправникъ послалъ Корчагина къ письмоводителю, а письмоводитель запросилъ двадцать пять рублей.
Корчагинъ находился въ такомъ положеніи, что не зналъ, какъ теперь ему жить. Насчетъ дома Игнатія Глумова онъ долженъ былъ отложить попеченіе, потому что искъ должны начать дти Глумова, а у нихъ на домъ не было никакихъ документовъ. Теперь у него нтъ инструментовъ, нтъ денегъ и лсу. Нужно призанять у почтмейстера или у кого-нибудь. А онъ хорошо зналъ, каково занимать: займешь рубль, да за этотъ рубль сработаешь кредитору на десять рублей и спасибо не получишь. Больше всего его огорчало поведеніе сестры, не потому, что она ушла на рудникъ и живетъ съ штейгеромъ, а ему много наговорили про нее. Его злило то, что она украла деньги, не приберегла его инструментовъ, которые онъ скапливалъ годами. Но опять и то еще можетъ быть, что она и не украла деньги и инструменты, а припрятала. Онъ пошелъ къ ней.
Въ рудничной изб, гд обдали и спали рабочіе, Корчагинъ не засталъ сестры. Ему сказали, что она въ это время постоянно уходитъ къ штейгеру Подосенову. Корчагинъ прислъ. Половина рабочихъ стовали, что они не нались, проклинали Варвару и ложились спать, другіе жевали ржаной хлбъ, привезенный ими съ завода. Вс ругали Варвару, какъ только могли, на томъ основаніи, что дома у нихъ всегда исправно, а здсь, гд женщина служитъ для нихъ за деньги, они не получаютъ ни хлба, ни щей, а все это идетъ въ пользу штейгера. Все это они старались какъ можно зле высказать Корчагину, который во всемъ соглашался съ рабочими. Но вотъ то, что Варвара хочетъ выйти замужъ за приказнаго Прохорова и строитъ въ запрудской сторон домъ въ пять оконъ,— взбсило его.
Въ это время вошла въ избу Варвара Васильевна, пошатываясь. Отъ нея пахло водкой. Платокъ съ ея головы свалился, волосы растрепались, сарафанишко изодранъ.
Въ изб вс замолчали. Вс смотрли то на Корчагина, то на его сестру.
— Здорово живешь, сестричка!— сказалъ Корчагинъ ядовито. Многіе улыбнулись, но вс молчали.
Варвара Васильевна поглядла на брата сурово, толкнулась правымъ бокомъ о печку, заглянула въ печь и упала на полъ.
— Камедь!— проговорили нсколько человкъ.
Корчагина трясло отъ злости. Варвара Васильевна встала, какъ ни въ чемъ не бывало, подошла къ столу, отворила столешницу, потомъ пошла прочь. Корчагинъ подошелъ къ ней и ударилъ ее по щек.
— Узнала ты меня?— крикнулъ онъ ей и взялъ ея об руки въ свои.
— Каторжный!.. острожный!!. я теб…— заголосила сестра и плюнула въ лицо Корчагина.
— Сестра! гд деньги?— спросилъ Корчагинъ ласково.
— Деньги!.. тамъ!! та-а-мъ…— говорила его сестра, растягивая.
— Отрезвить бы ее.
— Окатить!..— галдли рабочіе, сжимая кулаки.
— Ты замужъ выходишь?— допрашивалъ ее Корчагинъ.
— И выйду!.. Домъ ему построю, потому деньги мн баушка благословила.
— Благословимъ же ее, братцы?!— кричали рабочіе.
— Покажемъ, какъ мнять насъ на Подосенова!— заговорили рабочіе и встали. Варвара завопила.
Одинъ рабочій принесъ охапку розогъ. Начали операцію надъ сестрой Корчагина. Корчагинъ сначала былъ доволенъ этимъ, но когда по его соображенію казалось, что Варвару довольно наказывать, то онъ никакъ не могъ удержать рабочихъ, они кричали:
— Ты деньги берешь! мы хлбъ свой носимъ! По твоей милости въ изб холодно. По твоей милости Степка, сынъ Курносова, околлъ…
Кончили. Варвара отрезвла и съ ревомъ выбжала изъ избы. Немного погодя, вошелъ Подосеновъ, худенькій, низенькій человкъ, лтъ сорока, съ свирпою физіономіей. На немъ былъ надтъ тиковый зеленаго цвта халатъ, полы котораго были заткнуты за опояску.
За нимъ шло трое рабочихъ, изъ которыхъ одинъ несъ охапку розогъ.
Подосеновъ назывался рабочими двумя именами — сморчкомъ и винной бочкой, какъ первое, такъ и другое названіе шло къ нему.
— Кто кухарку стегалъ?— крикнулъ Подосеновъ, оглядывая рабочихъ.
Вс молчатъ.
— Который тутъ братъ кухарки?
— Я,— сказалъ гордо Корчагинъ.
— Раздть!!.— крикнулъ штейгеръ, разводя руками.
Съ мста никто не тронулся.
— Ра-здть!!— крикнулъ во все горло штейгеръ и вцпился въ халатъ Корчагина.
— Руки коротки,— сказалъ Корчагинъ, толкнувъ штейгера такъ, что онъ ударился спиной въ печь.
— Ш-што?
— То, што я не подъ твоей командой состою,— проговорилъ Корчагинъ, передразнивая Подосенова.
— Я теб покажу, покажу!
— Хорошъ онъ нон?— спросилъ Корчагинъ рабочихъ.
— А вотъ мы поглядимъ…
— Долой Варвару!
— Не могу… Я… я ее вотъ какъ уважаю!
— Уважимъ!!!
И Подосенова выдрали. За операціей спрашивали его: будетъ ли онъ жаловаться. Онъ поклялся и сказалъ, одваясь, что онъ съ этихъ поръ узжаетъ въ заводъ и выходитъ въ отставку.
— Въ послдній разъ вы меня дерете, ребята. Волю зачуяли, волю!!. Воля вамъ будетъ, ребятгь только такого штейгера вамъ не найти, какъ я… Я всегда писалъ, что вс исправны, и по моимъ вдомостичкамъ выдавали деньги сполна.
— Не постягать ли ево сызнова?!
— Посмотрю я, какой будетъ новый штейгеръ.
— Поди къ… чорту!!
Подосенова выгнали изъ избы.
— Эй?! конецъ!! шабашъ! вс сюда?!— кричалъ штейгеръ неистово рабочимъ.
Въ полчаса къ изб собралось человкъ полтораста рабочихъ съ подростками и малолтними.
— Вы говорили… вы проклинали меня?.. Я не хорошъ!! Ребята??! Эхъ! ребята??? Меня заставляли!.. Мн самому невтерпежъ было…
— Водку-то пить?..— ворчалъ народъ.
— Гуляйте! че-е-ерти!!!
И Подосеновъ, свъ въ долгушку, ухалъ.
— Што онъ,— очумлъ!
— Съ ума спятилъ!— говорилъ народъ.
— Айда домой, ну ихъ къ чертямъ!
И рабочіе пошли домой.
Прошли десять верстъ, смотрятъ — лошадь и долгушка Подосенова стоитъ около лсу. Подосенова нтъ.
Двое зашли въ лсъ на правую сторону, походили въ лсу…
— Виситъ!
— Кто?
— Подосеновъ!!
Подосеновъ повсился.
Этому происшествію вс въ завод долго дивились и единогласно заключили, что Подосеновъ изгибъ отъ пьянства… Но были люди, которые говорили, что Подосенова сильно допекалъ за что-то приказчикъ.

XXII.

У бднаго человка первая забота — о насущномъ куск хлба и постоянное желаніе выйти изъ-подъ неволи, но какъ только бдный человкъ выбьется изъ нужды и попадетъ въ начальники, онъ круто повертываетъ отъ своихъ собратьевъ по ремеслу и старается подражать тмъ, кто прежде командовалъ надъ нимъ. Еще хуже, если этотъ человкъ изъ крпостныхъ, сынъ начальника, не испытавшій самъ горя. Таковъ былъ и Переплетчиковъ. Прежде, когда онъ былъ побдне, одвался просто — разговаривалъ съ рабочими и принималъ участіе въ ихъ положеніи, потомъ мало-по-малу онъ сталъ отдаляться отъ своихъ заводчанъ: одвался, какъ городской франтъ, окружалъ себя толпой ненужной ему прислуги и смотрлъ свысока на всхъ. Вмсто одноэтажнаго деревяннаго дома онъ выстроилъ двухъ-этажный каменный, въ двнадцать оконъ на улицу. Внутренность дома отличалась всми неудобствами и роскошью первогильдейскаго купца, полы паркетные, мебель дубовая, везд цвты, въ окнахъ и дверяхъ драпри, на стнахъ картины, преимущественно соблазнительнаго свойства, на столахъ мраморныя статуи, въ зал стоитъ мраморный бюстъ перваго заводовладльца подъ стекляннымъ колпакомъ, въ кабинет на столахъ и въ шкафу лежатъ рзные камни, въ клткахъ распваютъ соловьи и канарейки. Вмсто огорода у него явился большой садъ съ прудомъ, въ которомъ водятся караси, ерши и окуни, ловить которыхъ можетъ только самъ приказчикъ да управляющій. Въ этомъ саду разъ въ годъ, а именно въ Троицу, дозволяется гулять рабочимъ и слушать даромъ заводскую музыку.
Приказчикъ Переплетчиковъ въ настоящее время вдовъ, дочери его съ нимъ не живутъ. Для чего же, спроситъ читатель, онъ иметъ такой домъ, неужели онъ одинъ занимаетъ его? Верхній этажъ занимаетъ онъ одинъ, половину нижняго занимаетъ его канцелярія, при которой есть даже клтка для виноватыхъ, а другую занимаетъ его прислуга. Стараясь во всемъ пародировать большихъ баръ и не желая отказывать себ ни въ чемъ, онъ иметъ прислугу, какъ помщикъ: у него есть дворникъ, кучеръ, садовникъ, лакей, экономка, горничная, прачка и кухарка. Всмъ этимъ людямъ онъ ничего не платитъ, потому что они заводскіе. Хотлось еще ему завести повара, да въ завод не было такихъ рабочихъ, которые бы умли готовить кушанье по карточк, а нанимать въ город повара онъ не хотлъ.
Прежде всмъ хозяйствомъ заправляла жена Переплетчикова и дочь его Марья Афиногеновна. Когда умерла его жена и дочь вышла замужъ за нарядчика Плотникова, тогда хозяйство стала вести двоюродная сестра его жены, вдова Марья Алексевна, бывшая замужемъ за чиновникомъ. Говорятъ, что Переплетчиковъ и при жизни жены ухаживалъ за ней, а посл сталъ открыто жить съ Марьей Алексевной, общаясь жениться на ней. Марья Алексевна была глупая женщина, читавшая по складамъ и умвшая кое-какъ записывать цифры. Она совалась всюду, весь день грызла прислугу, ругалась, какъ базарная торговка, требовала отъ каждаго почтенія на томъ основаніи, что она дворянка, но ее никто не боялся, вроятно потому, что Переплетчиковъ не рдко бивалъ ее, теребилъ за волосы, приговаривая: ‘я теб, шкур барабанной, покажу дворянство!’. Однако, несмотря на то, что во время обдовъ и баловъ, даваемыхъ Переплетчиковымъ, она лзла къ заводскимъ аристократамъ съ разговорами о своихъ снахъ и о непочтеніи къ ней прислуги, несмотря на забывчивость такого рода, что, держа въ лвой рук платокъ, она искала этотъ платокъ, билась, бгала изъ угла въ уголъ, называя всхъ ворами и воровками, несмотря на то, что надъ ней въ глаза смялись заводскія барышни,— она была не прочь порисоваться: любила вырядиться, нарумяниться и выставить себя на показъ при всякомъ удобномъ случа, и женщина была не промахъ: безъ зазрнія совсти она вытаскивала изъ кармановъ приказчика деньги, когда онъ являлся домой пьяный. Это она называла сбереженіемъ на черный день…
Переплетчиковъ — и пьяный, и трезвый — потшался надъ ней вдоволь, но сдлать ей ничего не могъ. Онъ это всхъ требовалъ повиновенія, а Марья Алексевна его не слушалась. Это бсило его: ‘Какъ? меня вс боятся! а эта бабенка и знать меня не хочетъ, я могу уничтожить ее, а она командуетъ надо мной?.. Сокрушу!’ горячился онъ и ршилъ постегать ее, но случая къ этому не представлялось. Марья Алексевна прятала концы въ воду очень ловко. Золъ сдлался Переплетчиковъ, надола ему Марья Алексевна. ‘Прогоню!’ думалъ онъ. ‘Нтъ, я ее напередъ выдеру’…— и эта мысль еще больше раздражала его. Разъ онъ пріхалъ откуда-то ране обыкновеннаго. Марья Алексевна ругалась въ кухн. Дверь въ кабинетъ Переплетчиковъ въ этотъ день забылъ запереть, но находящаяся въ кабинет шкатулка съ банковыми билетами и деньгами всегда запиралась, и онъ первымъ долгомъ, какъ возвращался домой трезвый, подходилъ къ шкатулк, отпиралъ ее и считалъ деньги. Теперь, спохватившись, что кабинетъ не запертъ, онъ кинулся къ шкатулк — замокъ сломанъ. ‘А! ладно’, сказалъ вслухъ Переплетчиковъ. Стали обдать.
— Теперь што?— спросилъ приказчикъ лакея, подававшаго второе блюдо.
— Катлеты-съ.
— Позови, каналья, кучера и садовника, а Пантелею вели принести изъ саду свжихъ котлетъ. Понимаешь? Живо!
Марья Алексевна думала, что вроятно Переплетчиковъ будетъ потшаться за обдомъ надъ тмъ, какъ лакея будутъ наказывать,— что и случалось прежде.
Вошелъ кучеръ, толстый человкъ, съ лысой головой и русой большой бородой, и молодой дюжій садовникъ. Остановились они у дверей и ждали съ нетерпніемъ приказанія своего барина. Переплетчиковъ веллъ принести изъ комнаты Марьи Алексевны сундукъ, а самъ принесъ изъ кабинета на сцену шкатулку. Марья Алексевна поблднла. Все это длалось молча.
— Топоръ!— сказалъ Переплетчиковъ.
Немного погодя, былъ принесенъ топоръ. Переплетчиковъ разломалъ шкатулку: въ ней не оказалось десяти сторублевыхъ бумажекъ, разломали сундукъ Марьи Алексевны: оказалось много вещей, принадлежащихъ Переплетчикову.
— Пантелей!— крикнулъ Переплетчиковъ.
Явился дворникъ Пантелей, сухощавый человкъ, съ сдыми кудреватыми волосами и безъ бороды. Въ охапк онъ держалъ пучокъ розогъ.
— Взять ее!— крикнулъ приказчикъ, показывая на Марью Алексевну.
Какъ ни кричала, какъ ни отбивалась Марья Алексевна, а ее все-таки постегали, и постегали на славу.
— Узнала ли ты свое дворянство?— спросилъ Переплетчиковъ, когда перестали счь Марью Алексевну.
— Я на тебя, подлецъ, жалобу подамъ.
— Вотъ испужала-то!
И Марью Алексевну вытолкали изъ дома приказчика. Жаловаться она не посмла, потому что приказчикъ подозрвалъ ее въ отравленіи его жены.
Переплетчиковъ былъ женатъ три раза. Первая жена у него была красавица, и изъ-за нея онъ получилъ должность казначея главной конторы, такъ какъ она жила съ управляющимъ, о чемъ зналъ Переплетчиковъ. Съ начала супружества онъ любилъ ее, какъ слдуетъ, но потомъ связался съ другой женщиной, на которой потомъ и женился. Но эту женщину онъ не могъ любить такъ, какъ любилъ первую, билъ ее и вколотилъ въ гробъ. Третья жена хотя и принесла ему много въ приданое, но была женщина больная, и онъ оказывалъ больше предпочтенія Марь Алексевн.
Прогналъ онъ Марью Алексевну, но скоро спохватился: изъ всхъ трехъ женъ ни одна такъ не угождала ему, какъ эта чиновница. Правда, она и ругала его, била, но зато все у нея было въ порядк, все она длала по его.— ‘Ты ругайся, да длай, какъ я велю’. Повиновеніе жены Переплетчиковъ считалъ идеаломъ добродтели.
Посл Марьи Алексевны ему сдлалось скучно. Онъ могъ бы выбрать себ въ любовницы любую двушку, но кого выберешь? Чиновницъ ему больше не надо, не надо ему и грамотныхъ. Ему нужна красавица, неучъ, такая, которая бы и пикнуть не смла передъ нимъ. И сколько онъ ни высматривалъ подходящихъ, не находилъ ни въ город, ни въ заводахъ.
Но вотъ однажды докладываетъ лакей, что пришла къ нему съ просьбой Пелагея Семихина. Онъ вышелъ въ пріемную, взглянулъ — и остолбенлъ.
Это была высокая, здоровая двушка, лтъ двадцати трехъ, съ очень красивымъ лицомъ и голубыми глазами. На голов ея, съ причесанными по-городски волосами, надтъ былъ красный ситцевый платокъ, на ней самой ситцевый сарафанъ. На лиц замтно выраженіе грусти, въ глазахъ замтна робость и покорность.
Такой красавицы Переплетчиковъ еще не видывалъ, и онъ невольно поклонился ей и спросилъ ее ласково:
— Что скажешь?
— Афиногенъ Степанычъ, отецъ мой умеръ, а провьянту мн не даютъ.
— Не положено. А мать есть?
— Нтъ.
— Домъ есть?
— Есть.
— И женихъ есть?
— Сватается писарь Зюзинъ.
— Знаю. Вдь онъ пьяница и картежникъ? Ты это знаешь ли?
— Слыхала, Афиногенъ Степанычъ.
Семихина вздохнула.
— Что жъ ты по любви идешь за него?
— Не… знаю… Нужда…
— То-то вы дуры! Учить васъ некому. А я бы совтовалъ теб бросить эту фанаберію, потому… Я знаю, что за пособіемъ послалъ тебя Зюзинъ… Такъ?
— Н…тъ.
— Ладно. Вотъ теб десять рублей.
Приказчикъ далъ Семихиной десять рублей. Семпхина поклонилась ему въ ноги.
Вечеромъ въ тотъ же день приказчикъ потребовалъ къ себ Зюзина, Зюзина притащили къ нему изъ кабака. Онъ былъ такъ пьянъ, что едва держался на ногахъ, поэтому приказчикъ веллъ запереть его въ своей чижовк и послалъ за Семихиной.
— Что, голубушка, поди, вс деньги ухнула?
— Вс: долги заплатила.
— И женишку дала малую толику. Гд же онъ теперь — въ кабак?
— Не знаю.
Приказчикъ крикнулъ лакея и веллъ отвести Семихину въ чижовку къ ея жениху.
Семихина ахнула, потому что Зюзинъ спалъ пьяный, на полу лежала разорванная трехрублевая ассигнація.
— Проси прощенія у приказчика! онъ все знаетъ,— сказалъ лакей Семихиной.
На другой день вечеромъ приказчикъ позвалъ къ себ Пелагею Семихину. Она кинулась ему въ ноги и стала просить прощенія.
— Хорошо. Что жъ скоро свадьба?
— Я не пойду за него.
— Что такъ?
— Пьяница. Онъ вс деньги проигралъ.
Она говорила уже свободно, потому что была не изъ робкаго десятка, да и приказчикъ говорилъ съ ней ласково.
Онъ опять далъ ей три рубля и черезъ два дня позвалъ къ себ. Ее ввели въ столовую, гд онъ ужиналъ.
— Ну, красотка, что ты подлываешь?
— Мн… я сидла… шила.
— Для своего жениха-пьянчуги… Вотъ что: хочешь служить у меня?
Семихина поклонилась.
— Съ завтрашняго дня теб будетъ дло. Хочешь сть?
— Нтъ.
— Врешь! садись.
— Покорно благодаримъ.
Однако Переплетчиковъ уговорилъ ее ссть, подвинулъ стулъ къ ней, налилъ ей рюмку мадеры.
— Пей, красотка!— сказалъ приказчикъ негромко и поднесъ ей рюмку.
— Покорно благо…дарю,— сказала Семихина и покраснла.
— Ну — ну!
Пелагея выпила, отерла губы платкомъ, а Переплетчиковъ обнялъ ее. Пелагея взвизгнула, но Переплетчиковъ цловалъ ее.
— Пустите! пустите!— кричала Пелагея, но приказчикъ держалъ ее крпко.
Вдругъ онъ выпустилъ ее и переслъ на другой стулъ. Пелагея вскочила и побжала къ двери.
— Куда?
Пелагея, не слушая его, убжала, но выхода изъ комнатъ Переплетчикова не могла найти. Приказчикъ пошелъ искать ее. Въ одной изъ комнатъ Пелагея стояла и плакала.
— О чемъ ты, двка, плачешь? о чемъ ты слезы льешь?— сказалъ шутливо приказчикъ.
— Пустите меня, ради Христа,— проговорила едва слышно Пелагея.
— На это вашей милости я могу только то отвтить, что вы дуры-съ набитыя, потому единственно, что я тебя хотлъ испытать.
— Вотъ ужъ!
— Право, красотка моя, неписаная. Что же ты стоишь, невесело глядишь? Аль Зюзина боишься?
Пелагея замолчала.
— Пойдемъ ужинать,— и приказчикъ взялъ ее за руку.
Пелагея стала отбиваться, но приказчикъ поцловалъ ее, выпустилъ и позвалъ лакея.
— Проводи ее. Знаешь?— Да не гляди такъ. Ужинъ и вино чтобы были… Понимаешь.
Пелагея пошла за лакеемъ, который свелъ ее внизъ въ совершенно отдльную комнату и эту комнату заперъ на ключъ, который и отдалъ приказчику. Изъ комнатъ Переплетчикова было четыре хода: одинъ парадный, который велъ на улицу и въ его канцелярію, другой въ кухню — черный, третій въ баню, четвертый въ отдльную комнату. Эта комната была сдлана для матери Переплетчикова, которая любила уединеніе или, короче сказать, спасалась въ ней, а посл ея смерти эта комната оставалась никмъ незанятою.
Утромъ Пелагея Вавиловна, сидя на мягкой перин, положенной на спальную кровать, завшанную пологомъ, плакала. Переплетчиковъ сидлъ около нея.
— Пустите ли вы меня?— крикнула Пелагея.
— Воля твоя! Иди. Только не лучше ли теб у меня остаться: ты будешь барыня, ни въ чемъ я теб не буду отказывать. Только ты будь хороша да ласкова… Ты думаешь, я тебя обидть хочу! Дура! Если ты будешь хороша, я женюсь на теб, только ты умй угодить и потрафить мн.
Пелагея Вавиловна слушала и молчала. Когда онъ кончилъ, она не знала, что ему сказать, въ голов ея бродили неясныя слова, ‘приказа… уб… хочетъ жениться’…
Приказчикъ ушелъ и заперъ дверь на ключъ. Пелагея опять заплакала. Ее давило горе, но когда она выплакалась, то ей противна показалась прежняя жизнь: прежде ее били, упрекали, смялись надъ тмъ, что она подолгу расчесываетъ свои длинные волосы,— теперь самъ приказчикъ лелетъ ее… ‘А если онъ… такъ разв не было съ ней того же зимой, когда она была съ отцомъ въ хлыстовщинской сект… Онъ самъ приказчикъ, а Зюзинъ писарь, некрасивый, пьянюга и батракъ, въ полиціи не одинъ разъ драли… Только стыдно… стыдно’…
Вошелъ лакей.
— Афиногенъ Степанычъ приказалъ позвать васъ наверхъ,— сказалъ лакей Пелаге.
Пелагея наскоро одлась и пошла.
— Сегодня истоплена баня: ступай вымойся, отъ тебя какъ отъ псины пахнетъ, а потомъ я теб дамъ женины вещи. Не могу же я смотрть на тебя въ такой одежд.
Весь этотъ день Пелагея Вавиловна провела въ нг. На другой день началась служба ея: приказчикъ, уходя въ свои комнаты, сказалъ ей, чтобы она завтра утромъ пришла къ нему за приказаніями. Когда она пришла, приказчикъ уже занимался и веллъ ей достать изъ комода чистое блье, потомъ принести съ водой умывальникъ. Нужно было идти въ кухню, а Пелаге не хотлось — стыдно. Однако пошла.
Прислуга, бывшая въ кухн, косо поглядла на нее, переглянулась, а кухарка сказала:
— Съ законнымъ бракомъ!
Вс захохотали. Лицо Пелагеи Вавиловны зардлось.
— Скоро, двушка, тебя въ барыни-то произвели… Вотъ мы такъ не можемъ до такой чести дожиться,— сказалъ кучеръ.
Вс захохотали. Пелагея Вавиловна вспыхнула и, поставивъ на скамью умывальникъ съ тазомъ, ушла наверхъ.
— Что ты?— спросилъ приказчикъ Пелагею Вавиловну, видя, что она плачетъ.
— Обзываются.
Переплетчиковъ позвонилъ. Пришелъ лакей.
— Позови-ко сюда Пантелея.
Явился дворникъ.
— Вы, скоты, какъ смете обзывать ее?.. Да я васъ всхъ перепорю — мошенниковъ.
— Мы ничего…
— Я теб дамъ ничего! Скажи всмъ, что если я еще что-нибудь услышу отъ нея, не только что перепорю васъ, прогоню, въ работы сошлю. Пошелъ!
Прошло дня четыре. Прислуга при вход Пелагеи Вавиловны въ кухню шепталась, а молодые люди старались подскочить къ ней и, подмигивая товарищамъ, спрашивали ее:
— Чего изволите, барышня?
— Какое на васъ платьице нарядное,— замчалъ другой.
Пелагея Вавиловна вспыхивала, но молчала и глядла въ полъ. Идти въ кухню было для нея пыткой, и она старалась какъ-нибудь уговорить лакея, чтобы онъ замнилъ ее. А работы у Пелагеи Вавиловны было немного: она мыла чайную посуду, разливала чай, чему она научилась съ трудомъ, гладила блье.
Прошло три недли. Приказчикъ съ ней ласковъ, прислуга не такъ надодаетъ, какъ прежде.
Въ пятницу вечеромъ у приказчика были гости: исправникъ, письмоводитель его и зять Плошкинъ — съ женами. Приказчикъ заставилъ Пелагею подавать гостямъ чай. Мужчины сидли въ зал, женщины въ гостиной.
— А что, какова?— спросилъ Переплетчиковъ исправника, когда Пелагея брала отъ исправника стаканъ.
— Недурна.
Пелаге Вавиловн сдлалось обидно, зачмъ приказчикъ хвастается ею и страмигъ. Когда она вошла съ подносомъ къ дамамъ, растягивающимъ слова по-заводски, то исправничья жена спросила ее:
— Ты на содержаніи?
Пелагея Вавиловна не поняла этого слова.
— Что жъ ты стоишь?— спросила опять жена исправника.
— Чашку…
— Ахъ ты, дура… Да ты разв не городская?
— Нтъ.
Пелагею позвалъ приказчикъ.
Исправникъ, Плошкинъ, письмоводитель и приказчикъ о чемъ-то крупно спорили.
Приказчикъ съ исправникомъ жилъ дружно и нисколько не боялся его, потому что могъ во всякое время подкупить его, письмоводителя онъ считалъ ни за что, но приглашалъ къ себ, какъ родственника.
— Не бывать! Не бывать!— кричалъ приказчикъ.
— Будетъ! Тогда ужъ вашему брату отпадетъ лафа!— горячился исправникъ.
— А ты думаешь, вашего брата не погонятъ метлой!
— Не только не погонятъ, мы строже будемъ.
— На-ко выкуси!— и приказчикъ показалъ исправнику кукишъ.
Завязался споръ, каждый считалъ себя честне другого, стали корить другъ друга.
— Ты за Павленковское дло сколько получилъ, а что длалъ-то?— кричалъ приказчикъ.
— А ты какъ фабрику-то строилъ?
— Вы начальство, какъ можно… Вы рабочихъ давите,— вмшался письмоводитель.
— Чмъ?
— Напримръ Глумовское семейство… Кому оно обязано…
— Да что вы меня, скоты эдакіе, Глумовыми дразните, чтобъ вамъ всмъ околть!
Однако скоро затихли. Подали закуску, вина и водку. За водкой опять стали корить другъ друга, опять помянули Игнатья Глумова и Курносова, отъ нихъ рчь перешла ко многимъ обиженнымъ приказчикомъ, который свирплъ. Гости, не помирившись съ приказчикомъ, ушли по домамъ.
Когда они ушли, приказчикъ долго ходилъ по комнатамъ и ворчалъ.
‘Вы думаете, я боюсь васъ?.. А вотъ я вамъ докажу, что я на васъ на всхъ плевать хочу! Вы мн напередъ долги заплатите, а потомъ тащите меня подъ судъ… А хоть я и строгъ, зато и милостивъ и доброе дло сдлаю, не испугаюсь… У васъ есть свои шпіоны, а я заведу своихъ’…
Утромъ на другой день Переплетчиковъ потребовалъ къ себ своего письмоводителя и отдалъ такой приказъ: — принеси мн списокъ дтей Семихина, Ильина, Глумова, Мокева.
Когда списокъ былъ принесенъ, приказчикъ написалъ на немъ: зачислить въ легкія работы на фабрики, выдавать провіантъ сполна да пенсіи на каждаго по пуду въ мсяцъ. Доложили ему, что явился Корчагинъ. Онъ веллъ провести Корчагина въ кабинетъ.
— Ну что, другъ сердечный, тараканъ запечный? Много ли ты нашелъ золота?
— Дв недли, Афиногенъ Степанычъ, пробылъ на промыслахъ. Порядки нон совсмъ другіе. Всего только полфунта, и то въ долгъ рабочіе поврили.
Приказчикъ взялъ золото, поглядлъ и сказалъ:
— Вотъ это врне будетъ. Можешь нарубить пятьдесятъ бревенъ для дому.
И приказчикъ далъ Корчагину записку.
— А что, Корчагинъ, Илья Глумовъ хорошій парень, не воръ?
— Да.
— Грамот уметъ?
— Плохо…
— Ну, это ничего… Такъ возьми, почини садокъ.
Корчагинъ вышелъ не совсмъ довольный приказчикомъ, но зато избавлялся отъ тяжелыхъ наказаній.
По уход его приказчикъ позвалъ къ себ своего письмоводителя и, подавая ему списокъ подростковъ, сказалъ:
— Гришк Пономареву, что у меня въ лакеяхъ, я даю вольготы на полгода, потомъ записать его въ кузницу, а Ильку Глумова записать ко мн. Понимаешь… Завтра же быть ему здсь.

XXIII.

Изъ предыдущихъ главъ читатель, можетъ быть, заключилъ о приказчик, что онъ человкъ, ршительно ничего не длающій, а только распоряжающійся на словахъ. Да и когда, подумаетъ читатель, заниматься ему, если онъ проводилъ все время и ъ удовольствіяхъ. Того же мннія былъ сперва и Илья Игнатьичъ, который въ кабинетъ приказчика допускался очень рдко. А Пелагея Вавиловна знала, что приказчикъ дятельно работалъ, и знала это потому, что она стала довренной его особой: часто по его приказанію она сидла въ кабинет, чего не осмливался сдлать никто, даже покойная его жена. Сидла она въ кабинет вотъ почему: приказчикъ, занимаясь сочиненіемъ бумагъ, счетами, планами, не любилъ вставать съ мста до тхъ поръ, пока не окончитъ работу, и Пелагея Вавиловна должна была подавать ему то книгу, то упавшую бумагу съ полу, то закурить сигару, то почесать спину или ногу… Пьяный онъ бивалъ и Глумова, и Пелагею Вавиловну, и поэтому Илья Игнатьичъ радъ не радъ былъ улизнуть въ прихожую и захрапть, но Пелаге Вавиловн много было возни съ приказчикомъ. Приходя въ кабинетъ (приказчикъ, прізжая откуда бы ни было, всегда прямо проходилъ въ кабинетъ) и бросивъ на столъ бумаги, онъ садился въ кресло и ругалъ тхъ, у кого и гд онъ былъ,— преимущественно начальство.
— Кто,— говорилъ онъ,— кром меня есть сила? Я командиръ — я всмъ орудую! Не будь рабочихъ, не будь меня, не было бы и васъ, скотовъ, не нажили бы заводовладльцы милліоновъ, не строили бы въ Россіи и за границей дворцы себ… Валъ денежки подай, а мы работай, а отъ васъ што получаешь? того и бойся, што къ чертямъ пошлютъ… Вы насъ за скотовъ считаете,— хуже!.. Грабить васъ нужно…
Пелагея Вавиловна, слушая эти слова, думала: ‘хорошо, если бы ты эти рчи говорилъ трезвый: завтра почнешь рабочихъ обижать да наживать деньги плутнями да обидами’… Она уже не одинъ разъ слушала эти слова и имла уже понятіе, почему онъ такъ обращается съ мастерками (т. е. рабочими). Разсуждали о заводовладльцахъ и гости приказчика, слыхала она споры о томъ, отъ кого пуще достается народу,— но длала видъ, что ничего этого не понимала. Разъ приказчикъ спросилъ ее: уметъ ли она читать?— Нтъ, не умю.— Онъ ее сталъ учить, но она ничего не понимала: приказчикъ наказалъ ее розгами за непониманіе, но и розги не помогли. Призванъ былъ къ приказчику дядя ея и тайно спрошенъ: не знаетъ ли онъ, кто пишетъ Пелаге Семихиной письма, но къ счастью Пелагеи дядя ея сказалъ:— кажись, Пелагею никто не училъ грамот, раз у васъ выучилась.
— Сними со стны образъ,— сказалъ приказчикъ.
Дядя Пелагеи принялъ на себя страшную клятву. Онъ снялъ образъ, приложился къ стеклу и повсилъ. И приказчикъ остался доволенъ. Впрочемъ онъ напрасно безпокоился: Пелагея хотя и умла читать писаное, но никогда не трогала бумагъ и была такой человкъ, которому все равно, есть или нтъ книги, бумаги, перья и карандаши, да и записывать ей нечего было.
— Палашка!— крикнетъ приказчикъ. Пелагея войдетъ.
— Сказано — стоять! што я дуракъ но-твоему?
— Дуракъ.
— Почему?
— Потому, не умешь заставить управляющаго въ ноги теб кланяться…
— Молодецъ, двка! Ей-Богу, женюсь! цлуй меня…
— А раз я не плутъ?
— Первая шельма во всемъ свт, а все жъ съ господами на одну доску не поставятъ.
— Аминь! цлуй меня, скотина, ноги мои лижи… Озолочу!.. А шельма я, у — какой! Я управляющаго, эту пустомелю, въ ногахъ заставлялъ валяться, а ты все-таки должна мои ноги лизать.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Уложитъ Пелагея Вавиловна спать приказчика и сама ляжетъ, какъ ей велно лечь: на полъ, или вмст съ приказчикомъ, или въ кресл. Въ пять часовъ она должна будить его. Проснувшись, приказчикъ выпьетъ графинъ воды и принимается за работу, которая продолжалась до девяти или десяти часовъ. Пелаге было строго наказано, чтобы объ его занятіяхъ никому не говорить, во время занятій, за которыми онъ выпивалъ еще два графина воды, никто кром Пелагеи не смлъ входить въ его кабинетъ. Если у приказчика мало было письменныхъ занятій, то онъ, лежа, читалъ бумаги и письма. Если онъ когда-нибудь не вызжалъ изъ дома, это значило, что онъ занимался важными длами, и тогда только одна Пелагея входила къ нему по звонку.
Илья Игнатьичъ думалъ, что приказчикъ забываетъ, что говоритъ по вечерамъ пьяный. Но приказчикъ могъ разсказать все, что онъ говорилъ и что ему говорили пьяному, по никогда не высказывалъ этого никому, и только одна Пелагея сумла подмтить въ немъ эту черту, и какъ онъ ни притворялся непомнящимъ, но она хорошо понимала, что приказчикъ любитъ не лесть и поклоны, а чтобы его приказанія тотчасъ же исполнялись. Если онъ сказалъ ‘лижи мои ноги’, она должна была лизать, иначе это ослушаніе чрезъ день или чрезъ недлю припомнится ей, а такъ какъ она ни въ чемъ не ослушалась приказчика, то онъ сначала дивился терпнію этой двки и ждалъ случая, когда она сгрубитъ ему. Но Пелагея хотя и ругалась, но ругалась такъ, что приказчикъ не считалъ эту ругань за грубость. Приказчикъ на разные лады испытывалъ Пелагею, но ничего не нашелъ въ ней худого и разъ трезвый сказалъ ей за утреннимъ чаемъ:
— Если бъ ты не была мерзавка, хорошая ты была бы двка.
— А кто виноватъ-то: не ваша ли свтлость… Кто говорилъ: женюсь?
— Мало ли что говорится. Говорится, што земля вертится, да я не врю… Скажу теб откровенно: ты золотая двка, и мн нравится, што ты съ такимъ человкомъ, какъ я, умешь ладить.
— Чортъ съ вами сладитъ!
— И чортъ со мной не сладитъ, а ты тово… За это я тебя жалую въ экономки, потому ты теперь при гостяхъ безгласна. Да ты смотри, вотъ што: за тобой будутъ ухаживать, такъ ты не отказывайся, приглашай ихъ къ себ да испытывай, што я теб скажу. Это важно!
Пелагея Вавиловна долго не соглашалась на послднее предложеніе и доказывала приказчику, что ему враговъ нечего бояться.
— Теперь такъ, а какъ будетъ воля — другіе порядки будутъ,— сказалъ приказчикъ.
— Пугаютъ васъ этой волей…
— А я, думаешь, не знаю, што ты и вс рабочіе вздыхаютъ по вол. Нтъ, двка, я человкъ старый и чувствую, што мн не сдобровать. Я люблю командовать, держать въ рукахъ начальство… Да не т времена… Вотъ у меня враговъ много, а сокрушить ихъ я не воленъ. Значитъ, наступаютъ другіе порядки, и бдный смотри въ оба и берегись.
— Да какъ же беречься-то, когда мастерку нтъ пощады, мастерка безъ вины обвиняютъ,— вступилась Пелагея Вавиловна.
— А съ нами этого разв не бываетъ: попадись я — меня не помилуютъ, если я не имю десяти тысячъ. Имй я пятьсотъ рублей или будь я честенъ, мн недли не пробыть приказчикомъ. Все это я говорю теб потому, что ты одна умешь угождать мн. Но горе теб, если ты хоть одно мое слово кому-нибудь проболтаешь.
Около этого времени приказчикъ крпко задумалъ жениться, но куда онъ ни приходилъ высматривать невстъ, ни одна ему не нравилась. ‘Не прежніе годы, когда я былъ молодъ, да вровалъ, что жена по нраву всю жизнь будетъ. Вс эти длиннохвостыя да блднолицыя — дрянь, ни одна изъ нихъ не годится мн въ жены, вс он рады случаю выйти за приказчика, а вотъ я ихъ удивлю’. И выборъ его остановился на Пелаге, которою онъ могъ помыкать, какъ его милости угодно. Но онъ не любилъ никому высказывать своихъ секретовъ, потому что предположенія его мнялись другими на другой день, когда онъ былъ трезвый, да и секреты, высказанные кому-нибудь, могли бы пожалуй испортить все дло. Несмотря на скрытое обращеніе съ Пелагеей, ему иногда жалко становилось ее. А это иногда бывало съ нимъ утромъ, когда Пелагея мыла ему ноги, причемъ ея густые блокурые, какъ ленъ, волосы падали на его ногу. Ему хотлось расцловать ее отъ души, только гордость не допускала его до этого, онъ никогда не могъ допустить того, что онъ долженъ жениться на ней: ‘дрянь, ничто!’ думалъ онъ о Пелаге.
Бдная двушка уже перестала мечтать о замужеств съ Переплетчиковымъ. Она, проживши нсколько мсяцевъ, убдилась, что она для приказчика въ одно и то же время игрушка и хуже послдняго слуги. Во всей дворн его она не видала ни одного человка, который бы пожаллъ ее, съ которымъ бы можно было поговорить отъ души: въ кухн она была предметомъ развлеченія. Когда она ходила на рынокъ за покупками, на нее какъ будто вс смотрли, и она, поднявши глаза, потупленные отъ стыда въ землю, видла нсколько рукъ, поднятыхъ на нее, и какъ-будто слышала слова: ‘вотъ она, Палашка Семихина, наложница приказчика! Глядите: обручи! обручи!’. Ребята бжали за ней и кричали:’обручи-те всплыли! подними кринку-то!’. Бжать ей некуда, да и зачмъ бжать, когда она сыта, одта, обута, живетъ въ хорошихъ горницахъ, которыя бдной двушк прежде и во сн не грезились. Положимъ, что она убжитъ, но что она станетъ длать съ своей несмлостью и робостью? А замужъ ее въ завод возьметъ разв тотъ, кому приказчикъ прикажетъ взять, да и этотъ человкъ будетъ бить ее…
Трудно постоянно терпть подобно Пелаге Вавиловн. Тутъ нужно надяться на будущее, но какъ надяться и чего желать?.. Такъ и билась-мучилась Пелагея Вавиловна и ждала чего-то лучшаго. Несмотря на то, что она сдлалась экономкой въ дом приказчика и была въ род начальницы надъ прислугой, отъ этого было не легче, потому что ей приходилось сталкиваться съ прислугой чаще, и прислуга постоянно грызла ее тмъ, что ворона залетла въ высокія хоромы. Время шло, она чувствовала беременность, горе душило ее… Поговорить не съ кмъ. Одинъ только Илья Игнатьичъ нравится ей, да и тотъ или бгаетъ, или спитъ. Илья Игнатьичъ съ перваго же дня поступленія его къ Переплетчикову понравился ей. Глумовъ былъ рослый парень, красивъ и всячески старался угодить ей, потому что никто изъ прислуги приказчика ему не нравился, какъ она, заводская красавица. Сестра его была красивая женщина, по она жила съ нимъ — она родная, а это чужая, эту обижаютъ вс, какъ и его вс презираютъ. Онъ понималъ, что Пелагея Вавиловна терпть не можетъ приказчика, какъ и онъ, но боялся ущипнуть ее. Вотъ онъ сталъ каждый день помогать ей мыть посуду, но эта работа производилась молча. Они или обмнивались нсколькими словами, относящимися до посуды и мытья ея, въ то время, когда былъ дома приказчикъ, когда же не было дома Переплетчикова, и Глумовъ убиралъ комнаты, она шутя указывала ему, что сдлать, хотя и сама мало смыслила: ей нравились споры Ильи Игнатьича, доказывавшаго, что это кресло лучше такъ поставить, нравилось еще Пелаге Вавиловн въ Иль Игнатьич то, что онъ никогда не жаловался на нее приказчику и ни разу ничмъ не попрекнулъ ее. Съ своей стороны Илья Игнатьичъ не слышалъ отъ нея такихъ словъ, какія говорятъ ему кухонные обитатели, и онъ радъ не радъ былъ постоять около Пелагеи, посмотрть ей въ глаза и помочь ей чмъ-нибудь. Оба понимали другъ друга, но не заговаривали о томъ, что ихъ лучило. Илья Игнатьичъ видлъ въ Пелаге обиженную двушку, опозоренную на весь заводъ приказчикомъ, разсуждалъ объ ней такъ же, какъ разсуждали и другіе рабочіе, ненавидящіе развратъ въ должностныхъ людяхъ, находящихся въ услуженіи заводскаго начальника…
Пелагея Вавиловна ему нравилась боле Аксиньи Горюновой, двушки постоянно смющейся, не испытавшей никакого горя. И онъ сталъ рже ходить къ Горюнову, да и то не надолго. И Пелаге Вавиловн хотлось говорить съ Ильей Игнатьичемъ, только ей обидно казалось, что онъ самъ не хочетъ говоритъ съ нею. ‘Онъ — лакеишко, а я — любовница’, думала она, и сердце ея обливалось кровью… Часто Илья Игнатьичъ въ отсутствіе приказчика приходилъ въ комнату Пелагеи Вавиловны, которая сидла за работой, краснлъ и дрожащимъ голосомъ спрашивалъ,
— Што шьешь?— а потомъ молчалъ, боле и боле роблъ и злой уходилъ изъ ея комнаты.
Пелагея Вавиловна тоже не разъ приходила къ прихожую и долго стояла, смотря на красивое лицо и на длинные русые волосы спавшаго Ильи Игнатьича, но ссть къ нему не смла: будить было жалко. Наконецъ она-таки не вытерпла. Около Николина дня, посл обда, Переплетчиковъ ухалъ изъ дому. Чрезъ пять минутъ входитъ Пелагея въ прихожую — Глумовъ спитъ, растянувшись на сундук.
— Илья!— крикнула она.
Илья Игнатьичъ вскочилъ. Это разсмшило экономку.
— Пріхалъ што ли?— спросилъ онъ, протирая глаза кулакомъ.
— Нтъ, не пріхалъ… Да ты што спишь все? только доткнешься до мста и спишь! Вчера, какъ ты мелъ полы въ комнатахъ, я ушла въ кухню, прихожу черезъ четверть часа, ты сидишь въ кресл и спишь, и щетку обнялъ.
Между тлъ Илья Игнатьичъ опять легъ и заснулъ. Пелагея Вавиловна посмотрла на него и негромко сказала:
— Илья!
Глумовъ открылъ глаза, посмотрлъ на Пелагею,— сердце его радостно забилось, и онъ слъ на сундук.
— Хошь въ карты играть?— сказала Пелагея Вавиловна.
— Не хочу,— сказалъ сердито Глумовъ.
— А што?
— Спать хочу.
— Мн скучно одной-то.
— А мн што за дло…— и онъ закрылся халатомъ.
— Этой ты какой неучъ! Ну, разговаривать будемъ, у меня тамъ самоваръ стоитъ…
Видя, что Илья Игнатьичъ не отвчаетъ ей, она ушла. Но какъ только она вошла въ пріемную, Глумовъ вскочилъ, вздернулъ сапоги, накинулъ халатъ и пошелъ къ Пелаге Вавиловн. Въ ея комнат въ два окна, убранной просто, дйствительно стоялъ на стол самоваръ. На блюд лежала сибирская шаньга, разрзанная на кусочки.
Выпили по чашечк молча. Оба глядли другъ на друга, оба краснли, у обоихъ руки тряслись, такъ что плясали чайныя чашки на блюдечкахъ.
— Што же ты молчишь?— спросила вдругъ хозяйка Илью Игнатьича.
— А ты што молчишь?
Иль Игнатьичу было неловко. Пелагея Вавиловна была старше его,— любовница приказчика, командовавшая надъ прислугой. Что и какъ говорить съ этой барыней? Если бы она была Аксинья, ту бы можно было ущипнуть, а эту попробуй-ка… Илья Игнатьичъ сидлъ, какъ на иголкахъ. Онъ не смлъ сказать ей любезности.
— Што же ты не пьешь?— спросила экономка.
— Не хочу.
— Какой ты право вахлакъ… Съ кухаркой и въ карты играешь, и разговариваешь…
Илью Игнатьича это взбсило, и онъ сказалъ ей дерзко:— врешь!
Дня четыре Илья Игнатьичъ пилъ чай у Пелагеи Вавиловны и каждое утро онъ строилъ планы, какъ бы ему лучше объясниться съ ней, что она красавица, но, встрчаясь съ ней, онъ роблъ, потому что боялся, а какъ она приказчику скажетъ. Разъ сидли они за чаемъ. Глумовъ начинаетъ шалить, т. е. бросаетъ куски сахару въ чашку Пелагеи Вавиловны,— та сердится. Напились чаю, Глумовъ дремлетъ.
— Илья,— сказала вдругъ Пелагея Вавиловна.
Глумовъ открылъ глаза и слъ, какъ слдуетъ.
— Ты все спишь. Какой ты счастливецъ!
— А што?
Пелагея Вавиловна не отвчала, а смотрла на Илью Игнатьича, Илья Игнатьичъ смотрлъ на нее.
Тмъ дло и кончилось.
Утромъ Глумовъ ршилъ дйствовать не по-бабьи, но Пелагея Вавиловна вела себя, какъ слдуетъ.
Вечеромъ за чаемъ онъ велъ себя свободне и уже обхватилъ Пелагею Вавиловну. Пелагея Вавиловна плакала и говорила:
— Ты не повришь, какъ я измучилась.
— Чево теб мучиться-то? ты столько не длаешь, сколько я длаю.
— Эхъ, Илья Игнатьичъ! плохо же ты знаешь… Да и что говорить: ты все спишь. Одинъ Богъ только знаетъ, что я переношу!.. Даже и во сн я вижу все нехорошее… Прежде я пробуждалась такъ легко, безъ заботы, а теперь думаешь, думаешь… Вставать надо, будить приказчика, услуживать ему. И кто его знаетъ: можетъ быть онъ одинъ разъ побьетъ меня или заставитъ длать что-нибудь нехорошее…
Пелагея Вавиловна рыдала. Иль Игнатьичу жалко стало ее, но онъ думалъ, что его жизнь тяжеле ея
— А вотъ ты бы въ рудник поработала, какъ я работалъ… Это что! Теб што? ты барыня…
— Не говори ты этого… я сама думала о томъ, что я глупая. Я думала, што я напрасно мучусь. Вдь не одна я попадаю такъ насильно къ такимъ людямъ… вдь мы не виноваты, намъ нельзя убжать, ты это знаешь. Одно средство — повситься.
— Попробуй-ко! Нтъ я, братъ, ни за что не повшусь. Я лучше убью, а не повшусь,— горячился Илья Игнатьичъ, крпче обнимая Пелагею Вавиловну.
— Кабы я была мужчина, такъ я бы и въ рудник могла робить, вдь и отецъ мой, и ддъ мой робили въ рудникахъ, и ты тоже робилъ. Только насъ-то не берутъ туда, потому намъ не вынести, силы у насъ такой нтъ. Все это ничего, да…
— Што?
— Иля, голубчикъ… Онъ общался жениться на мн.
— Разсказывай сказки-то! Переплетчиковъ не такой дуракъ, штобы на теб женился.
— Я то же думаю.
Скоро пріхалъ приказчикъ и сказалъ Глумову:
— Въ Рождество ты подешь со мной.
А къ Рождеству приказчикъ подарилъ Иль Игнатьичу сюртукъ и брюки и далъ денегъ на покупку тулупа.
Въ Рождество Переплетчиковъ расфранченный похалъ къ обдн въ соборъ. Кучеръ тоже былъ расфранченъ, Илья Игнатьичъ стоялъ назади санокъ. Приказчикъ важно вошелъ въ церковь. Илья Игнатьичъ снялъ съ него шубу, которую положилъ себ на плечо, а калоши и шапку держалъ въ рукахъ. Онъ стоялъ около старосты, продававшаго свчи. Давка въ церкви была страшная, и рабочіе то и дло поглядывали на молодого лакеишка и спрашивали его:
— Што, хороша твоя служба?
— Ужъ коли человкъ самъ не можетъ съ себя шубы снять, да въ рукахъ шапку держать, хорошей службы у него быть не можетъ.
— Ну, я бы ни за што не сталъ снимать шубы да держать ее. Гляди, какова: взопрлъ парень-то.
— А ты, глумовская выдра, сколько получаешь за такую службу?— спросилъ Илью Игнатьича одинъ рабочій съ усмшкой, желая этимъ кольнуть Глумова.
— Што ты присталъ ко мн, чортъ?— крикнулъ Илья Игнатьичъ. На него поглядло человкъ пятьдесятъ. Народъ пошевелился, сдлалась давка, послышались голоса шопотомъ:— кто?
— Не въ отца, братъ, пошелъ,— приказчичья сука…— сказалъ шопотомъ одинъ рабочій.
Пріхалъ къ молебну управляющій въ инженерно-горной форм. Какъ ни было тсно, полицейскіе растолкали народъ на дв половины и устроили проходъ для управляющаго, съ котораго снялъ шинель и калоши его лакей въ ливре. Этотъ лакей сталъ около Глумова и важно поглядывалъ на сосда и рабочихъ. Онъ принадлежалъ собственно управляющему, который въ числ прочихъ ста человкъ купилъ его у разорившагося помщика. Однако скоро между двумя лакеями начался разговоръ.
— Ты чей?— спросилъ лакей управляющаго Илью Игнатьича.
— Приказчика Переплетчикова,— отвчалъ грубо Глумовъ, глядя исподлобья на лакея управляющаго.
— А!— небрежно сказалъ ливрейный лакей.
— Што, у управляющаго хорошо жить?— спросилъ какой-то рабочій. Лакей промолчалъ, Илья Игнатьичъ повторилъ вопросъ.
— Не чета твоему приказчику. Приказчикъ — подначальный моему барину. Мои баринъ съ нимъ все можетъ сдлать,— говорилъ громко лакей управляющаго. Народъ обернулся и зло поглядлъ на лакея въ ливре.
Оба лакея глядли въ разныя стороны. Лакей управляющаго глядлъ на рабочихъ, а Глумовъ молился.
Немного погодя, вышелъ Глумовъ на крыльцо, за нимъ вышелъ и лакей управляющаго.
Этотъ лакей очень не понравился Иль Игнатьичу тмъ, что онъ вдругъ началъ превозносить управляющаго.
— То ли дло мой баринъ! Въ городъ прідетъ — везд почетъ, самъ главный начальникъ пріятель ему, и мн тамъ большое обхожденіе… Пьешь, шь, просто чего хочешь. А этихъ двокъ — и не говори!.. Это што, а вотъ въ самомъ Петербург мой баринъ у министра съ владльцами обдалъ, а я съ швейцаромъ былъ въ самыхъ короткихъ отношеніяхъ, за дочкой его ухаживалъ. Пять тысячъ даютъ, да скверно, что я женатъ… У твоего приказчика сколько слугъ?
— Шестеро,— нехотя отвчалъ Глумовъ.
— А у моего барина вотъ сколько слугъ: я самый первый и главный и называюсь камердинеромъ, потомъ на женской половин лакей, мальчикъ и горничная, да на мужской лакей, экономка изъ дворянокъ, старушка, потомъ прачка, судомойка, два повара, два кучера, дворникъ, да для дтей гувернантка, потомъ есть еще буфетчикъ и швейцаръ. И вс мы жалованье получаемъ, живемъ на готовомъ содержаніи съ семействами, такъ что насъ съ ребятишками всего на все насчитается до сорока человкъ.
Посл обдни приказчикъ похалъ къ управляющему. Передъ господскимъ домомъ стояло десятка два санокъ. Кучера — непремнные работники, прикомандированные къ разнымъ господамъ,— или сидли въ саняхъ, или стояли кучками и, покуривая табакъ изъ трубокъ и папиросъ, толковали о своихъ господахъ, о томъ, какой баринъ хорошій человкъ или подлецъ, о томъ, какъ такая-то лошадь не даетъ себя чистить, запрягаться и т. п. Здсь они ршали разные вопросы, разсказывали, сны, хвастались попойками, ухаживаніями за кухарками и горничными, и узнавали разныя новости изъ заводской и городской жизни. У дверей въ подъзд стоялъ швейцаръ, отворявшій постителямъ двери. Лакеевъ въ пріемную не пускали, потому что швейцаръ снималъ съ гостей пальто, шубы и шинели тотчасъ по вход въ пріемную, большую теплую комнату съ колоннами и дубовыми скамьями и вшалками. Изъ этой пріемной шла во второй этажъ широкая мраморная лстница съ колоннами, съ ковромъ посредин и цвтами по бокамъ.
Илья Игнатьичъ терся около кучеровъ и лакеевъ и въ продолженіе часа со всми познакомился. Вс они были, что называется, ухарскіе, отчаянные, готовые на всякую гадость, и гордились своими должностями. Они ему не понравились и скоро надоли насмшками, распросами о приказчик, ругали приказчика, какъ только могли, и относились къ нему съ пренебреженіемъ. Прошло часа три, холодъ и голодъ мучили не одного Илью Игнатьича, стали поговаривать о томъ, что хочется сть, и ‘чортъ ихъ знаетъ, скоро ли ихъ лшій оттуда вытащитъ’. Наконецъ стали разъзжаться: первый ухалъ почтмейстеръ безъ лакея, и его за это вс кучера осмяли.
— Врно не пригласилъ къ обду-то!
— Но за што… Онъ не стоитъ того,— кричали кучера.
За почтмейстеромъ вышелъ ассесоръ казенной палаты, пріхавшій сюда для освидтельствованія торговли. Онъ ухалъ тоже безъ лакея. Опять заговорила толпа. Лакеи говорили, что онъ хочетъ жениться на дочери повреннаго, а кучера, что ему вс купцы не рады: придетъ въ лавку, возьметъ дорогую вещь и скажетъ: ‘деньги пришлю’. Тмъ и кончитъ ревизію.
Ухали священники въ трехъ санкахъ. Заговорили объ единоврческихъ священникахъ.
— Теперь што будетъ у него?
— Обдъ, то закуска была.
— А обдать кто будетъ?
— Кто? разумется приказчикъ, повренный, исправникъ, горный начальникъ, инженеры, да мало ли кто?
— Этакъ, братцы, до вечера приходится…
— Штобъ ихъ всхъ разорвало тамъ!
Какъ ни старались кучера и лакеи развлечься сужденіями про начальниковъ, насмшками другъ надъ другомъ, издваньями надъ проходящими мимо ихъ, которые говорили имъ одно: ‘погодите тутъ, а мы ужъ пообдали и выспались’,— однако голодъ мучилъ всхъ. Всмъ стало обидно: рабочіе уже пообдали, а они толкутся на улиц, дожидаясь господъ, а ухать по домамъ нельзя. Больше всхъ запечалился Илья Игнатьичъ. Прежде въ этотъ день онъ хорошо надался, игралъ и былъ очень веселъ. Никто его никакъ не могъ заставить что-нибудь длать или оторвать отъ игры. Жалко ему сдлалось прежнихъ дней, припомнилось много худого и хорошаго, припомнилась ему сестра, особенно нравившаяся ему въ этотъ день, когда она играла съ нимъ и съ сосдними ребятишками въ жмурки и т. п. игры. Такъ грустно сдлалось ему, что онъ заплакалъ, но плакалъ недолго и незамтно, ругая приказчика, какъ только умлъ.
Кучера и лакеи часто уходили во дворъ и выходили оттуда чрезъ четверть часа съ раскуренными трубками. Пошелъ и Глумовъ во дворъ. Тамъ направо въ дом было два хода: одинъ въ покои управляющаго, называемый чернымъ, а другой въ кухню. Въ эту-то кухню и ходили раскуривать трубки лакеи и кучера. Но надо сказать правду, раскуриваніе трубокъ было только предлогомъ войти въ кухню: имъ хотлось узнать, что длаютъ ихъ господа, хотлось погрться и понюхать хотя ароматъ отъ кушаній, которыми управляющій угощалъ своихъ гостей.
Два повара — одинъ высокій и тонкій, другой низенькій, толстенькій, съ краснымъ лицомъ, съ котораго катился градомъ потъ,— суетились около печи, два лакея бгали съ тарелками, дв женщины мыли посуду — и вс они ругались между собой, торопились, посуда звенла, плита шипла, въ кухн было темно отъ пару, несмотря даже на то, что были отворены двери. Изъ комнатъ глухо слышалась музыка.
У стола въ переднемъ углу обдали и пили водку кучеръ и лакей горнаго начальника, которые жили въ дом управляющаго. Они важно глядли на заводскихъ кучеровъ и лакеевъ и на ихъ вопросы отвчали нехотя. Поварамъ, лакеямъ и судомойкамъ не нравилось, что заводскіе кучера и лакеи толкутся въ кухн, и они кричали:
— Пошли вонъ! весь полъ изгадили своими лапищами.
— Ничего… мы только закуримъ.
— А што, скоро?— спрашивалъ какой-нибудь кучеръ.
— Што скоро?
— Отобдаютъ?
— Только второе блюдо, еще шесть осталось.
— Да што они — по часу одно блюдо дятъ?…
— Пошли, вамъ говорятъ!.. Не видите што ли, генеральскіе обдаютъ. Куда вы съ вашимъ суконнымъ рыломъ да въ калашный рядъ,— говорили лакеи управляющаго. Половина кучеровъ на свои деньги сходила въ кабакъ и, выпивъ по косушк, закусила рдькой и калачами, другая половина отъ нечего длать боролась. Часовъ въ шесть гости стали разъзжаться. Послдній вышелъ приказчикъ.
Когда Глумовъ сталъ раздвать приказчика, тотъ сказалъ ему.
— А нтъ ли у тебя на примт какого-нибудь мальчишки эдакъ лтъ восьми.
— Есть — дяди Глумова сынъ, ему будетъ семь лтъ.
— Ну, и хорошо. Завтра я узжаю въ городъ одинъ, и ты можешь гулять эти три дня и приведешь ко мн мальчишку. Какъ его звать?
— Колькой.
— Пошли сюда Палашку. Скажи мн откровенно: Палашка таскается съ кмъ?
— Нтъ. Она все плачетъ.
— Свинья… пошелъ вонъ!

XXIV.

Рано утромъ приказчикъ, запечатавъ свой кабинетъ, ухалъ. Его провожала вся прислуга.
— Вотъ и ухалъ красное солнышко. Гуляемъ, Илья Игнатьичъ,— говорила улыбаясь, Пелагея Вавиловна.
— Ты пойдешь куда?
— Некуда мн идти. Я съ тобой хочу гулять. Мы состряпаемъ хорошія кушанья, прислугу созовемъ, плясать будемъ. Я хочу угостить ихъ, штобы они не ворчали на меня.
— А я напьюсь, ей-Богу, напьюсь!.. Пойду гулять по заводу.
— Дуракъ!.. Што за удовольствіе пить водку?.. Надо, штобы весело было.
— Не хочу я сидть въ комнатахъ, я гулять хочу.
— Счастливый ты, право… а мн и выйти некуда.
Илья Игнатьичъ пошелъ на рынокъ. Ему хотлось купить шейный платокъ — такой, чтобы вся приказчичья дворня дивилась, но онъ, пересмотрвши въ десяти лавкахъ сто платковъ, выбралъ только одинъ, съ рисункомъ, изображающимъ лсъ, озеро и лодку, плывущую по озеру. Въ этой лодк сидятъ трое: на корм молодой человкъ въ халат, посреди лодки, лицомъ къ молодому человку, сидитъ двушка безъ платка на ше, а въ гребляхъ сидитъ въ шляп, похожей на горшокъ, пожилой мужчина. Эта картинка ему очень понравилась, и онъ, идя изъ лавки, долго глядлъ на платокъ, разсуждая: это Переплетчиковъ. Такъ ему и надо: греби, греби крпче… это Пелагея, а это я. А озеро это наше. А вотъ завода-то и нтъ’. И онъ воротился въ лавку.
— Ну што?— спросилъ его приказчикъ.
— Да на платк картинка чудесная, одного нтъ: нашего завода нтъ, нтъ ли у те такихъ, штобы и заводъ тутъ нашъ былъ нарисованъ.
— Да ты изъ какихъ?— огрлъ его торгашъ, расхохотавшись во всю глотку.
— Давай мн картинку съ прудомъ,— закричалъ Глумовъ.
— Экая прыть у лакеишки… пошелъ знай! такихъ картинъ еще на фабрик не заводилось.
Илья Игнатьичъ снова исходилъ разныя лавки, но его уже гнать стали, потому что онъ въ одну и ту же лавку заходилъ раза по три. Платокъ этотъ ему такъ понравился, что онъ ни за что его не промнялъ бы ни на какіе платки въ мір. Потомъ Илья Глумовъ ходилъ около магазиновъ съ золотыми и серебряными вещами, разной посудой и думалъ про себя: ‘дрянь все! и деньги были бы, не купилъ бы. А если бы я былъ богатъ, какъ приказчикъ, построилъ бы я около пруда домъ, купилъ бы лодку, сани и лошадь. Лтомъ бы сталъ рыбачить, а зимой кататься по заводу’.
При этомъ ему вдругъ пришла въ голову мысль идти къ Корчагину, узнать о сестр, но онъ не зналъ, гд онъ теперь живетъ посл пожара, бывшаго въ старой слобод. Онъ зашелъ въ первый попавшійся ему кабакъ, подъ названіемъ ‘Лапоть’, извстнйшій въ завод по разгулу рабочихъ.
Кабакъ для Ильи Глумова не былъ новостью. Покойный отецъ его часто посылалъ за водкой въ кабакъ, посылали его и сосди отца. Дорогой онъ надпивалъ водки и приходилъ домой съ посоловвшими глазами. Когда посл смерти отца онъ работалъ на фабрик, то ему часто приходилось бывать съ рабочими въ кабакахъ, рабочіе угощали его и другихъ подростковъ на свой счетъ, случалось, и Илья Игнатьичъ угощалъ рабочихъ, если ему удавалось утянуть отъ дяди или Дарьи Власьевны десять коп. Пилъ онъ просто для веселья. Кабакъ былъ полонъ набитъ рабочими, такъ что до сидльца съ трудомъ можно было пробраться. Одни рабочіе орали псни, наигрывая на гармоникахъ и притопывая ногами, другіе кричали громко, потому что нужно было кричать, иначе сосдъ сосда не услышитъ, третьи сидли уже пьяные. Было тутъ трое подростковъ, которые, сидя въ разныхъ мстахъ, звонко голосили. Отъ табачнаго дыму сразу начинала болть голова, но у Ильи Игнатьича голова не заваливала, только винный и табачный запахъ казались ему весьма противными.
Одинъ изъ постителей, мене другихъ занятый разговорами, дернулъ Илью Игнатьича за рукавъ и крикнулъ:
— Ты што?— братцы, глядите!..
Человкъ пять поглядли на Илью Игнатьича.
— Илька Глумовъ?!
— Приказчичій лакей!
— Подслушникъ?
— Бей его, ребя?! Што вы тутъ не примчаете?.. онъ цлый часъ съ нами терся, тресья вешная!
Илья Игнатьичъ притворился пьянымъ.
— Ахъ, штобъ васъ!.. приказчикъ, штабъ ему околть совсмъ, ухалъ… Вина!..— кричалъ во все горло Глумовъ.
Въ это время кто-то ударилъ его въ спину.
— Што ты дерешься! за што ты меня бьешь, будь ты проклятъ? Што я теб сдлалъ?
— Я тебя бью!… Бьетъ тебя Гришкаъ Палицынъ за то, што ты за одно съ палиціей!..
— Братцы, пустите… Угощу! Всхъ угощу!— кричалъ Илья Игнатьичъ, что есть мочи.
Рабочіе захохотали.
— Чего вы орете, черти! Вру я што ли? Я, вотъ, сквозь землю провалиться, укралъ два цлковыхъ и кучу…
— Давай штофъ!— крикнулъ онъ сидльцу.
— Глядите, парень-то?! Точь въ точь Игнатко Глумовъ, дай Ботъ царство небесное…
— Да тебя разв прогналъ Фомка-то?
— Боекъ, коли воровать у приказчика уметъ…
— Пейте!— кричалъ Илья Игнатьичъ.
Рабочіе хохотали, хлопали ладонями по спин
Илью Игнатьича и кричали:
— Молодецъ, Илюха! Ну-ко самъ, самъ!! Глядите! весь стаканъ сразу выпилъ… Ахъ, чортъ!
Илья Игнатьичъ сразу выпилъ стаканъ, покраснлъ и еще налилъ стаканъ.
Рабочіе загалдли. Одни говорили объ Игнатіи Петрович, другіе ругали Тимофея Глумова, скрывшагося куда-то изъ завода. Потомъ около Ильи Игнатьича образовался кружокъ изъ двнадцати рабочихъ, которые разспрашивали о его приказчик и о такихъ вещахъ, о чемъ ему и не вдомекъ было послушать. Илья Игнатьичъ бойко отвчалъ на вс вопросы: что самъ зналъ, что подслушалъ, гд просто-напросто, но привычк русскаго человка, вралъ.
— А про волю не слыхалъ?
— Будетъ, говоритъ приказчикъ.
Рабочіе опять загалдли, а одинъ, наставя кулакъ надъ головою Ильи Игнатьича, крикнулъ:
— Ежели ты еще што про волю скажешь — покойникъ будешь!.. Потому вы заодно съ приказчикомъ насъ мучите, штобъ вамъ околть…
Немного погодя, кто-то заплъ:
Мое-тъ миленькій да дружокъ,
Онъ да ухалъ
Въ славный Питеръ городокъ и т. д.
Человкъ пятнадцать пли вдругъ, присоединился къ нимъ и молодой Глумовъ. Голосъ его звучалъ сильне прочихъ.
— А ну ее къ чорту, эту псню! Плясать хочу! Ситниковъ, играй ‘во саду ли, въ огород’,— кричалъ Илья Игнатьичъ.
— А ты што за командиръ?
— Ты што за указчикъ? Али лобъ у те чешется?..
— Играй ‘сни’!
Скоро заиграли въ четыре гармоники ‘сни’, и вся публика толкалась въ тсной комнатк. Отъ выдлыванія колнями и локтями разныхъ штукъ многимъ пришлось непонутру. Штофъ роспили скоро, кто-то взялъ полуштофъ и попотчивалъ Илью Игнатьича. Онъ хотя уже и былъ пьянъ, но выпилъ еще стаканъ.
— Братцы, кто видлъ Корчагина, мастера?— спросилъ Илья Игнатьичъ.
— Корчагинъ ужъ не мастеръ, а куренной рабочій.
Это удивило Илью Игнатьича, но скоро одинъ рабочій крикнулъ:
— Корчагинъ!
— Ась!— откликнулся голосъ Корчагина.
Илью Игнатьича провели къ Корчагину. Онъ, сидя у стола, дремалъ и ворчалъ.
— Вс мошенники! и Тимошка Глумовъ мошенникъ!
Въ это время онъ увидалъ Илью Игнатьича и, не узнавши его въ наряд писца, сказалъ:
— Ты што, чернильная піявка?
— А то: куда ты мою сестру двалъ?— крикнулъ Илья Игнатьичъ.
— Какую твою сестру?
— Забылъ! ты думаешь, я ничего не знаю. А зачмъ ты отъ меня спрятался?
— Да ты-то што за птица?
— Я Илька Глумовъ. Говори: гд моя сестра, Прасковья?
Корчагинъ былъ въ замшательств, а Илья Игнатьичъ вцпился ему въ волоса. Корчагинъ оттолкнулъ его такъ, что онъ расшибъ себ носъ, но опять вцпился въ Корчагина, однако ихъ розняли и поднесли обоимъ по рюмк водки.
— Не хочу я съ нимъ, съ подлецомъ, пить. Онъ мою сестру увезъ.
— Дуракъ ты и больше ничего. Ты мн обиду большую сдлалъ.
Илья Игнатьичъ опять хотлъ вцпиться въ Корчагина, но его удержали, говоря:
— Ты не дури! Ты знай, што мы вс за него вступимся, а за тебя — никто.
— А разв мн не жалко сестры?
Рабочіе захохотали.
— Скажите,— какой онъ во хмелю жалостливый.
— Твой отецъ не былъ жалостливый во хмелю, а у тебя, Илька, врно бабье нутро?
— Нтъ, братцы, Илька правъ: Илька сестру спрашиваетъ,— крикнулъ кто-то.
— Братцы, виноватъ ли я, што увезъ ее въ городъ. Сами знаете, ей не житье бы здсь…— говорилъ Корчагинъ.
— Врно!
— Што Корчагинъ скажетъ — пиши-подинсывай: ‘быть по сему’.
— А ты, Илюха, не ершись… Твою сестру приказчикъ хотлъ въ любовницы взять, а я не хотлъ этого. Взялъ да и увезъ въ городъ и къ мсту пристроилъ.
— Хора! хора! Ай-да Корчагинъ.
Илья Игнатьичъ почувствовалъ уваженіе къ Корчагину.
— Я далъ слово жениться на ней и женюсь.
— Хора! хора!.. Водки! Рубаху съ себя сниму, а попотчую Корчагина,— кричалъ одинъ рабочій. Вс постители ‘Лаптя’, въ томъ числ и постоянно приходящіе, узнавъ въ чемъ дло, были въ такомъ настроеніи, что готовы были, Богъ знаетъ, что сдлать такое хорошее Корчагину, каждый кричалъ, ругалъ другихъ, попрекамъ, кажется, не было бы конца, но тмъ и кончилось дло, потому что въ одномъ углу двое запли и заглушили своими пснями кричащихъ, въ другомъ углу двое дрались. Чрезъ четверть часа спокойствіе водворилось, изъ гостей одни разсуждали о недодач денегъ заводоуправленіемъ, недодач провіанта и дровъ, а другіе плясали, третьи такъ себ сидли.
Илья Игнатьичъ сидлъ рядомъ съ Корчагинымъ за одной стороной большого стола, за другими сторонами стола сидли по два рабочихъ, и каждая пара разговаривала между собою, не мшая другимъ парамъ. Каждая пара были друзья, еще не совсмъ знакомые съ другими парами, потому что нкоторые изъ нихъ были присланы въ таракановскій заводъ изъ другихъ сосднихъ заводовъ.
Корчагинъ говорилъ Иль Игнатьичу:
— Ты еще молодъ и мало испыталъ горя…
— А разв я не ползалъ съ тачкой въ шахт? Што ты хвастаешься-то.
— Не горячись, Илья Игнатьичъ. То, что ты перенесъ, еще цвточки. А вотъ ты съ мое поживи. Я еще молодъ, а смотри, какой я сухой. А отъ чего все это произошло? Я теперь пьянъ и потому не умю теб сказать толкомъ, отъ чего я такой сдлался…
— Ты мастеръ былъ первый во всемъ завод.
— Былъ. А теперь куренной рабочій!— А ты думаешь, легко мн досталось мастерство? Эхъ-ма, да не дома! Я одинъ бился, какъ рыба объ ледъ. Мн никто не помогалъ, я самъ десять лтъ учился, десять лтъ инструменты пріобрталъ. Потомъ я скопилъ капиталъ, надялся, Богъ знаетъ, на что… надялся завестись своимъ хозяйствомъ, женой — для того, чтобы мн было утшеніе, развлеченіе, было съ кмъ слово молвить… Да подвернулась мн въ это время твоя сестра… Чего про нее не говорили люди!..
Корчагинъ тяжело вздохнулъ, прослезился и выпилъ стаканъ водки.
— Такъ-то, душа моя!.. Я ужъ теб говорилъ, что ей нельзя было жить здсь, и я свезъ ее въ городъ. И теперь не знаю, что съ нею длается… Прізжаю я сюда… домъ сгорлъ, моя сестра гуляетъ… А тутъ и говорить не стоитъ… А тутъ меня и въ куренные рабочіе стурили… Ловко это?
— Што жъ ты думаешь теперь?
— Да што думать? Нашему брату только нужно съ панталыку сбиться, а тутъ и пиши — пропало. Когда я теперь поправлюсь?.. Ботъ и пью съ горя. И глупо я длаю, ей-Богу! и Прасковья меня мучитъ, потому я не знаю, жива она или нтъ, и положенье мое меня мучитъ, а все-таки глупо я длаю… А что жъ мн длать, будьте вы прокляты вс! Ну, скажите, што мн длать? Если я задавлюсь, вы скажете: я дуракъ, и бросите меня, какъ собаку… Бжать надо въ городъ, въ работники надо идти, вотъ одно спасенье!.. А какъ убжишь? Да и не обидно разв мн, што я столь безпокоился? Ужъ мн не прожить столько, сколько я прожилъ: прожитые года были хоть и тяжелы, зато я надялся, а теперь опять нужно сызнова начинать.
— Это врно,— сказалъ одинъ рабочій, слушавшій молча Корчагина, за нимъ подтвердили и другіе, сидвшіе за однимъ столомъ съ Корчагинымъ. Илья Игнатьичъ уже спалъ.
Былъ уже часъ одиннадцатый вечера. Постителей становилось больше и больше. Тхъ постителей, которые были при приход Глумова, въ ‘Лапт’ давно уже не было. Съ тхъ поръ постителей перебывало много со всхъ улицъ завода. Тутъ были и прізжіе изъ другихъ заводовъ и рудниковъ, особенно Петровскаго, куда къ Рождеству пригонялись люди изъ дальнихъ заводовъ, и эти люди не могли встртить праздникъ дома, потому что они работали на рудник въ первый день Рождества и на третій день должны бытъ на рудник.
Корчагинъ чувствовалъ, что онъ пьянъ и хочетъ спать, но вставать со скамейки не хотлось, хотлось еще послушать рабочихъ, потолковать съ ними. Вдругъ входитъ въ кабакъ его сестра Варвара въ оборванной шубейк и съ шалью зеленаго цвта на голов, а за ней еще какая-то женщина въ одномъ сарафан, съ непокрытой головой,— об пьяныя. На шали Варвары, на волосахъ другой женщины, на плечахъ и спинахъ обихъ лежалъ снгъ, на пришедшихъ за ними рабочихъ тоже снгъ — значитъ, идетъ снгъ.
— Варвара! А штобъ те розорвало,— кричатъ рабочіе.
— Угостите водочкой,— и Варвара запла какую-то псню, начала притопывать лвой ногой.
Ее обнялъ какой-то черноволосый рабочій, утащилъ въ уголъ, другую женщину никто не бралъ.
Корчагинъ поднялся съ мста, надлъ фуражку и, растолкавъ Илью Игнатьича, сказалъ ему:
— Пойдемъ.
— Я… спать… Я гуляю…
Корчагинъ взялъ подъ мышки его голову и потащилъ вонъ изъ кабака. Ему дали дорогу.
— Видлъ?— спросилъ его одинъ рабочій.
— Што же такое? дуру не образумишь.
— Такъ оно… самъ испортилъ.
Корчагинъ утащилъ Глумова въ свою квартиру, находящуюся въ дом казака Занадворова.

——

Корчагинъ хотя и всталъ поздно, а именно, когда уже широко разсвло и не нужно было зажигать лучину или свчку, однако всталъ раньше Глумова. Глумовъ пробудился тогда, когда уже отзвонили къ обдн, въ это время Корчагинъ обдлывалъ садокъ для птицъ. Кровати у него въ изб не было, а изба его украшалась простымъ столомъ, небольшой скамейкой, стуломъ для гостей, сдланнымъ самимъ Корчагинымъ, и чурбаномъ, на которомъ сидлъ самъ Корчагинъ. На одной стн вислъ зипунъ, съ полатей свсилась одна штанина, да виднлась пила. Недалеко отъ зипуна въ стну были заткнуты два небольшихъ ножа, подпилокъ и долото, около печки лежало нсколько полньевъ и топоръ. Въ переднемъ углу вислъ небольшой мдный крестъ и распятіе.
Илья Игнатьичъ, лежа на полу, долго глядлъ на Корчагина, удивляясь его ловкости всовывать палочки въ перекладинки, но ему хотлось лежать: голова болла, онъ не могъ встать.
— Ты чево… кому это?— спросилъ онъ Корчагина.
— Да такъ… На базаръ снесу, можетъ купятъ.
— А ты бы другое што…
— Што я стану длать-то? Смотри, вотъ все украшеніе, даже самыхъ главныхъ инструментовъ нту. А покупать — не скоро купишь, потому капиталовъ нту. Опять и робить некогда…
— Плохо.
— Плохо, Илья Игнатьичъ, больно плохо. Горе беретъ, такъ что и не знаешь, что бы надъ собой сдлать. Водки выпьешь, еще того хуже, длать не хочется, денегъ жалко, а поправиться нту силъ…
— Ну, я, братъ, погулялъ-таки вчера… Никогда такъ не гуливалъ… Въ чемъ это я сюртукъ-то вывалялъ?
— Больно, братъ, ты пьянъ былъ… Не годится такъ пить, потому, разъ здоровье свое испортишь, а другой — у тебя еще не такое большое горе: ты еще жить начинаешь.
— Нтъ, я, Корчагинъ, гулять хочу. Деньги есть!.. Недостанетъ — тулупишко пропью.
— А какъ ты съ приказчикомъ-то будешь здить?
— Наплевалъ бы я на него. Што я свинья што ли какая? и такъ вс сукой меня называютъ… Корчагинъ!— давай стряпать пирожки съ говядиной… Право. А?
— Ошутилъ! ха, ха! Ежели бы я былъ семейный человкъ — такъ, а то у меня всего одна деревянная чашка да ложка, да и т гд-то на печк валяются.
— Ну, ко мн пойдемъ.
— Не пойду.
— Пойдемъ, сказано — гуляю! Угощу! У насъ поди тоже гуляютъ. Вася, пойдемъ…
— Нтъ, мн нельзя — у меня дло есть, а завтра надо на работу идти.
Сколько Илья Игнатьичъ ни уговаривалъ Корчагина идти къ нему въ гости, Корчагинъ не пошелъ. Глумовъ обругалъ его и направился домой.
Дорогой до своей квартиры или до господскаго дома онъ еще зашелъ въ кабакъ и пришелъ домой безъ тулупа, совсмъ пьяный.
— Гд у тебя тулупъ-то?— спросилъ его дворникъ.
— Пропилъ, и сюртукъ пропью… Все пропью!— говорилъ Илья Игнатьичъ, хохоча и махая руками.
У Переплетчиковской прислуги были гости, но онъ не обратилъ на нихъ никакого вниманія и, кое-какъ взобравшись на полати, уснулъ подъ пляску и псни гостей. Оставался еще одинъ день гулять Иль Игнатьичу, но ему было не до гулянья. Когда онъ проснулся, ему стыдно стало передъ прислугой и передъ самимъ собой. Мысль, какъ онъ покажется передъ свтлыя очи приказчика, ужасала его, и онъ думалъ, что хорошо, если онъ отдлается одной поркой, а если онъ прогонитъ его? куда тогда пристроится Илья Игнатьичъ?.. Носъ болитъ: на немъ не то шишка, не то засохло что-то, сюртукъ и брюки замараны, разорваны, полушубка нтъ. ‘Вдь и носъ не заживетъ до завтра?’ думалъ онъ.
— И не стыдно теб такъ напиваться, мальчишка ты эдакой!— грызла его Прасковья, у которой впрочемъ былъ надъ лвымъ глазомъ большой синякъ, неизбжный посл вечеровъ.
— Погоди ты, страмецъ, скажу я приказчику… Онъ т! Куда ты тулупишко длъ?— ворчалъ дворникъ.
— Онъ его продалъ, должно быть. Ну, какъ не драть ихъ, шельмецовъ,— поддакивалъ садовникъ.
Иль Игнатьичу тошно было слышать вс эти слова.
И началъ Илья приводить себя и свой носъ въ порядокъ, но до порядка еще было далеко. Пелагея Вавиловна починила ему одежонку, и онъ весь день сидлъ съ ней, играя въ карты, причемъ вмсто того, чтобы бить Илью Игнатьича по носу, Пелагея Вавиловна щелкала его по лбу пальцами, отъ чего къ вечеру у него на лбу вскочилъ порядочный волдырь.
Вечеромъ они пили чай вмст. Пелагея Вавиловна достала изъ кладовой для Ильи Игнатьича бутылку рому, а для себя бутылку хересу, сказавъ при этомъ: ‘гуляемъ! Хоть безъ него-то погулять’.
Толковали они о пустякахъ, потомъ опьянли, развеселились. Илья Игнатьичъ сталъ ее щипать за бока, она колотила его кулакомъ но плечу. Эта игра такъ поправилась имъ, что они стали играть въ ладошки, т. е. щелкать руками другъ друга. Потомъ Илья Игнатьичъ обнялъ Пелагею. Она не препятствовала и только сказала дрожащимъ голосомъ:
— Ты што — второй приказчикъ што ли?
— Ну его! А вотъ, Пелагея, какой платокъ я купилъ — прелесть.
Сталъ онъ искать платокъ и нигд не нашелъ платка. Это горе проняло его до слезъ, вся веселость пропала, но Пелагея скоро развеселила его, и оба они невольно дошли до того, что стали цловаться, а потомъ вмст легли спать.
Напрасно ждали на другой день приказчика. Онъ не прізжалъ цлую недлю, и во все это время прислуга сидла дома, не смя никуда отлучиться. Зато когда онъ пріхалъ, то былъ ужасно сердитъ, но ничего не замтилъ Иль Игнатьичу насчетъ его подбитаго носа.
— Онъ о чемъ-то думаетъ. Какъ ни погляжу, сидитъ съ перомъ и думаетъ, лежитъ и думаетъ,— говорила Иль Игнатьичу Пелагея Вавиловна.
— Поди, подъ судъ попалъ,—замтилъ Глумовъ.
— А хорошо бы, еслибъ онъ насъ прогналъ. Мы бы повнчались и въ городъ похали. Я бы блье стала стирать, а ты бы въ лакеи пошелъ.
— Гляди, онъ женится на теб,— смясь, говорилъ Глумовъ.
Черезъ недлю по прізд приказчикъ взялъ съ собой Илью Игнатьича и спросилъ его:
— А тулупъ гд?
— Меня рабочіе избили на пруду: говорятъ, лакей приказчика, стали бить, я вырвался и тулупъ оставилъ.
— Ну, такъ и ходи въ сюртучишк!
А вечеромъ того же дня приказчикъ спросилъ Илью Игнатьича:
— Што же, гд мальчишка?
— Кузнецъ Савватевъ не пускаетъ его, говоритъ, пусть уплатятъ мн двадцать пять рублей за обученіе.
— Хорошо!
Черезъ часъ послана была съ Ильей Игнатьичемъ къ исправнику записка такого содержанія:
‘Покорнйше прошу ваше высокоблагородіе наказать непремннаго работника таракановскаго завода Ивана Савватева за ослушаніе и неявку на работы двадцатью пятью розгами и выслать его на Петровскій рудникъ’.
На другой день Колька Глумовъ былъ уже на кухн приказчика.
Переплетчикову вздумалось имть казачка, для того чтобы удивить управляющаго, и онъ дйствительно удивилъ его.
Около Крещенья у Переплетчикова былъ балъ, на который были приглашены вс сановитыя особы завода, въ томъ числ и управляющій съ семействомъ. Посл танцевъ стали ужинать. Прислуживали только Пелагея, Илья и Николай Глумовъ, который былъ одтъ въ красную рубаху, подпоясанную ремешкомъ съ мдной застежкой, и въ плисовые штаны, засунутые за сапоги. Гости обращались съ приказчикомъ фамильярно и только къ одному управляющему относились съ подобострастіемъ и уваженіемъ.
— Послушай, Переплетчиковъ, неужели у тебя только прислуги?— спросилъ управляющій.
— Моя прислуга расторопная.
— А это что, любовница твоя?
— Такъ по малости… А вы поглядите на этого мальчика — это казачокъ.
— Казачокъ! Ахъ ты, плутъ! Я только-что хотлъ казачка завести… Что же онъ у тебя длаетъ?
— Все длаетъ. Колька, пляши!
Колька сталъ плясать и пыхтть, потъ съ него такъ и лилъ. Гости хохотали.
— Молодецъ!— сказалъ управляющій.
— Пой! про волю — пой… Какъ ее: ‘ужъ ты, горе мое’…
Колька проплъ. Управляющій остался недоволенъ.
— Откуда ты эту псню выучилъ?
— Робята поютъ.
— Кувыркайся, шельма ты адская!— сказалъ приказчикъ, и казачокъ сталъ кувыркаться. Это кувырканье опять разсмшило гостей, только нелегко доставалось Кольк. Колька былъ еще малъ, онъ никогда не былъ въ хорошихъ домахъ, не видалъ такого собранія: на него стоило только крикнуть, и онъ готовъ былъ голову сломать, чтобы угодить начальству.
Весь ужинъ Колька проплясалъ, прокривлялся и проплъ.
— Молодецъ мальчишка! подойди! возьми косточку,— сказалъ управляющій.
Колька взялъ косточку и не зналъ, что длать съ ней. Будь на ней мясо — онъ бы не задумался.
— Грызи!
— Я не собака…— сказалъ Колька и куксилъ глаза.
— Теб приказываютъ!— крикнулъ приказчикъ.
Колька сталъ грызть, но зубы не брали. Гости хохочутъ.
— Шельма этотъ Переплетчиковъ… Я тобой недоволенъ,— проговорилъ управляющій приказчику.
— Отчего?
— Оттого, что я не имю казачка, и никто кром меня не сметъ имть казачка,— горячо сказалъ управляющій.
— А почему такъ?
— Потому что я здсь глава.
Однако эта вспышка заглушилась скоро тостами за управляющаго, и онъ сталъ просить Переплетчикова подарить ему казачка.
— Не мой, онъ — господскій.
— Я могу сдлать, что онъ будетъ мой.
— А я не продамъ, да и воля скоро будетъ.
— Когда еще будетъ! Послушай, я могу всю твою прислугу отобрать отъ тебя.
— Покуда я приказчикъ, никто у меня прислуги не отыметъ, а съ этой должности вы меня не имете права смстить.
— Имю.
— А должокъ-то двадцать-то тысячъ?
— Возьми вексель.
— Нтъ-съ! что написано перомъ, того не вырубишь топоромъ.
— Подлецъ! вотъ судьба навалила мн чорта на шею!..
Такъ Колька и остался у приказчика казачкомъ. Должность его состояла въ томъ, что онъ долженъ былъ спать въ дверяхъ спальни Переплетчикова, подавать ему то, что Переплетчикову было лнь поднять, подавать ему спички, сигары, трубку, разносить чай гостямъ. Но кром этого у него много было дла: Илья Игнатьичъ заставлялъ его чистить сапоги, подсвчники и т. п., прислуга заставляла чистить посуду, Пелагея Вавиловна мыть чашки. Колька все длалъ безропотно. У него еще много оставалось свободнаго времени. Разъ онъ какъ-то прибжалъ къ приказчику въ кабинетъ на его зовъ. Лицо его было грязное, въ слезахъ.
— Отчего ты такой чупарый?
— Панкратъ пьяный дерется. Настьку всю избилъ, меня избилъ… Я говорю, скажу молъ приказчику, што лошадь храмлетъ,— онъ какъ…
— Што? какая лошадь?
— Сегодня говорили, курицъ собака съла. Пелагея ругалась сколько… Ключъ, говорятъ, потеряли.
Приказчикъ позвалъ Пелагею Вавиловну, распекъ ее и отправился самъ въ кухню, въ которой онъ не бывалъ пять лтъ. Въ кухн выла Настасья, кучера не было, дворникъ и садовникъ были пьяные. Приказчикъ позвалъ ихъ идти по кладовымъ, каретникамъ и сараямъ. У приказчика было три лошади и четыре коровы, оказалось только дв лошади и дв коровы.
Приказчикъ помолчалъ. А на другой день всю кухонную прислугу потребовали въ полицію, наказали розгами, и на мсто ея явилась новая. Вс вещи прежней прислуги и деньги ихъ приказчикъ веллъ раздлить Пелаге и Иль Игнатьичу, которому внизу была отведена одна пустая комната.
Къ масляниц Илья Игнатьичъ ходилъ щеголемъ и обзавелся друзьями между лакеями, которые ходили къ нему въ гости и къ которымъ онъ самъ ходилъ.

XXV.

Великимъ постомъ, въ воскресенье, Василій Васильевичъ Корчагинъ былъ дома и чинилъ почтмейстерскую шкатулку. Ему хотлось кончить работу скоре, а такъ какъ работа подходила къ копцу, то онъ и не обдалъ до окончанія. Часу къ четвертому шкатулка была поправлена совсмъ. И хотя въ это время дни уже длинные, но день выдался пасмурный и снжный, отчего въ изб Корчагина было темновато. Корчагинъ пообдалъ, т. е. сълъ два ломтя чернаго хлба да похлебалъ соленой капустки съ солеными огурцами и картофелемъ. Онъ не торопился сть, а съ умиленіемъ поглядывалъ на шкатулку.
— Славу Богу,— говорилъ онъ вслухъ,— кончилъ. Полтинникъ получу и то ладно… Кабы прежняя пора, я бы за эту работу меньше двухъ цлковыхъ не взялъ… право… ну, да, наплевать! Одно горе — долговъ пропасть. Вотъ теперь получу я полтинникъ, ну што я изъ него сдлаю? Хоть я вещей и не закладывалъ, потому не гуляю, какъ товарищи, а все-таки долговъ много, и деньги взяты на-слово. Какъ бы это расплатиться-то: Маремьян нужно непремнно бы отдать четвертакъ, штобы совсть очистить, а то шутка — съ Покрова дожидается, и дло-то ея больно некорыстное (т. е. бдное). Емельянову вонъ полтора цлковыхъ долженъ,— и тому давно пора возвратить… Эко горе мое горькое!— Потомъ онъ легъ на печь отдохнуть и раздумался о Прасковь Игнатьевн. Вдругъ къ нему пришелъ рабочій Фоминъ, только-что воротившійся изъ города.
— Здорово, крещеные!— сказалъ онъ, входя въ избу, снимая шапку, покрытую снгомъ, и не замчая Корчагина на печк.
— Здорово, Фоминъ, съ пріздомъ!— сказалъ Корчагинъ. Немного погодя, онъ соскочилъ съ печки.
— Ну, братъ, и городъ, будь онъ проклятъ!— ругался Фоминъ.
— Што такъ, али обжегся?
— Куда ни поворотись — везд давай деньги и берегись мошенниковъ… Фоминъ немного помолчалъ и, улыбнувшись, началъ.
— Ты вдь ничего не знаешь, а я много встей привезъ.
— Што?— спросилъ, удивляясь, Корчагинъ: онъ не зналъ, какую такую новость могъ сообщить ему Фоминъ.
— Поставь, братъ, жбанъ пива. Ей-Богу — штуки!
— И ведро бы поставилъ, Петръ Павлычъ, да въ карман-то Великій постъ.
— Ну, пойдемъ, я т поставлю отъ себя, только надо говорить по душ и не хмурясь.
— Да ты скажи.
— Нельзя!
Кое-какъ Василій Васильевичъ уговорилъ Фомина.
— А первое я т скажу — воля вышла.
— Ну!— и Корчагинъ махнулъ рукой.— А другое што,— спросилъ онъ Фомина, недовольный имъ.
— Нтъ, ты слушай: вчера было воскресенье, самъ былъ въ собор, гд самъ архіерей служилъ. Манифестъ читали. Народу што-это, и не говори! только рабочихъ долго не пускали въ соборъ-то, потому начальство ждали.
— Што жъ ты — врешь али нтъ?
— Што я подлецъ што-ли какой? говорю, манифестъ читали объ вол! Протодьяконъ читалъ, голосъ у него не нашему теперешнему соборному дьякону чета… Важно рявкалъ!
— Кому жъ эта воля?
— Да тутъ сказаны крестьяне господскіе, а объ мастеровыхъ ничего не сказано.
— Значитъ — намъ воли нтъ.
— Толковали тутъ приказные, што въ манпфест-де пропустили насъ, въ горномъ правлень дополненье объ насъ есть.
— Ну, это все враки! А другое што?
— А другое: иду я это утромъ въ церковь-ту и встрчаю прасковью Глумову. Худая такая, въ шубейк. Ну, вотъ я остановился противъ нея и говорю: ‘Здорово, Прасковья Игнатьевна’. Она какъ будто не узнала меня, тоже остановилась и глядитъ на меня. ‘Не узнала?’ говорю.— ‘Да ты, говоритъ, таракановской… Ты не Петръ ли Фоминъ?’ — ‘Такъ’, говорю,— ну, и разговорились. ‘Гд, говорю, ты живешь?’ — ‘А я, говоритъ, живу въ куфаркахъ у столоначальника правленскаго Панкратова, три рубля на ассигнаціи, говоритъ, въ мсяцъ получаю, кормятъ, говоритъ. Башмаки, говоритъ, къ Новому году подарили, къ Пасх тоже, говоритъ, общались башмаки купить’.— Я говорю, молъ, Корчагинъ соболзнуетъ объ теб. А она говоритъ: ‘скажи ему, што онъ мерзавецъ, потому меня бросилъ. Я, говоритъ, по его милости три мсяца въ лихоманк была, въ больниц лежала’.
Это извстіе очень обрадовало Корчагина. Что касается до воли, то онъ врилъ и не врилъ Фомину.
На другой день Корчагинъ былъ у почтмейстера, тотъ поздравилъ его съ волей и сказалъ, что къ управляющему пріхалъ чиновникъ отъ губернатора и привезъ манифестъ о вол. Почтмейстеру Корчагинъ поврилъ на томъ основаніи, что, по его мннію, почтмейстеръ долженъ знать, какъ почта, что длается во всемъ свт. Онъ узналъ отъ почтмейстера только, что всхъ рабочихъ уволили изъ крпостного состоянія и что теперь будетъ отъ нихъ зависть, работать на завод или нтъ. Больше почтмейстеръ ничего не зналъ: но и этого было достаточно Корчагину. Онъ шелъ изъ почтовой конторы веселый, такъ и порывался сказать каждому встрчному: ‘манифестъ объ вол привезли!’ — но его мучили вопросы: ‘Что же это такое? Какая такая воля? прежде насъ тиранили-тиранили, суда никакого на нихъ, подлецовъ, не было, а теперь вдругъ воля? И кто это схлопоталъ намъ волю?’
Слово ‘воля’ онъ плохо понималъ. Вольный человкъ — значитъ человкъ, никому неподначальный и т. д… Но онъ думалъ: ‘не будутъ ли за эту волю деньги съ рабочихъ взыскивать? или вмсто теперешнихъ рабочихъ пригонятъ изъ другихъ мстъ новыхъ, а намъ скажутъ: вы не годитесь, уходите, братцы, отсюда, вы вольные, люди много страдавшіе прежде, а теперь никому неподначальные… и потому ищите другой работы’…
Навстрчу къ нему летла молодая женщина. Она размахивала руками, на лиц ея виднлся испугъ, губы дрожали.
— Экъ те проняло! што ты, угорлая?— крикнулъ ей Корчагинъ.
— Ой, бда!
— Што досплось?
— Воля!..— и баба пробжала.
‘Дура!’ сказалъ Корчагинъ и подумалъ про себя: ‘какъ, право, мы падки до диковинокъ! Надобно доподлинно узнать это дло’, и онъ повернулъ къ господскому дому. Передъ подъздомъ господскаго дома стояли трое саней, около нихъ стояли трое кучеровъ, которыхъ окружали человкъ пятнадцать рабочихъ и горячо о чемъ-то разсуждали.
Подойдя ближе къ нимъ, Корчагинъ узналъ, что это кучера приказчика, исправника и повреннаго Тараканова.
— Вонъ Корчагинъ!.. Василій, иди скоре!— прокричалъ одинъ рабочій.
— Ну, што?
— Воля вышла!
— Слышалъ.
— Отъ самого губернатора, слышь, чиновникъ манифестъ привезъ. Почтовый ямщикъ объ этомъ сказывалъ. Онъ, этотъ чиновникъ, ямщику-то бумагу читалъ.
— Станетъ чиновникъ съ ямщикомъ разговаривать… Христа ради разв.
— Теб говорятъ, разговаривалъ…
— А ты видлъ?.. одно слово — насъ пытаютъ, вотъ што! Вдь ужъ давно объ этой вол говорятъ.
— Теперь мы совтъ держимъ: зачмъ пріхалъ сюда исправникъ да приказчикъ съ повреннымъ.
Вышелъ изъ подъзда исправникъ. Онъ былъ сумраченъ, къ нему подошли рабочіе, сняли шапки.
— Ваше благородье, объясни ты намъ это дло: вышла воля али нтъ?
— Кучеръ!?— крикнулъ онъ своему возниц.
Кучеръ исправника, ругавшій до сихъ поръ своего хозяина, сталъ ругать рабочихъ, замахиваясь кнутомъ, вроятно по привычк угождать исправнику.
Исправникъ ухалъ. Такъ прошло время до воскресенья. Рабочіе были въ такомъ настроеніи, что головы у нихъ точно были не свои, руки опустились, ноги ослабли, мало лось. Дома, на работ только и было говору, что о губернаторскомъ чиновник и о манифест. Теперь вс врили тому, что получена воля, но каждый понималъ эту волю по-своему и старался узнать общее мнніе о ней. Въ толпахъ разсуждали розно. Это еще боле приводило въ смущеніе рабочихъ, они посл работы долго не могли заснуть, и если спали, то часто просыпались: воля не выходила изъ головы, человкъ чувствовалъ и дрожь, и радость… Бабы тоже голосили, ходили отъ сосдки къ сосдк и разсуждали объ этомъ случа опять-таки по-своему, по-бабьи, и при этомъ каждая, думая, что она говоритъ дло, горячо отстаивала свое мнпіе, вслушиваясь между прочимъ въ сужденія толковой бабы… Мужчины и женщины то и дло понавдывались, т. е. ходили по одному и по два къ господскому дому, къ исправническому дому и къ контор. Имъ хотлось узнать: ухалъ или нтъ губернаторскій чиновникъ. А это для нихъ много значило. Но чиновникъ не узжалъ еще. Въ пятницу стали наполняться кабаки, и рабочіе совтовались: ходить или нтъ на работы. Надо просить, чтобы имъ прочитали манифестъ. Ршили начать это съ понедльника. Но въ субботу утромъ попался одному рабочему соборный дьячокъ.
— Слышалъ ты новость — воля вышла.
— Слышалъ, да што толку…
— Завтра читать будутъ царскій манифестъ въ собор.
— Такъ отъ царя воля-то?
— Да. А ты отъ кого думалъ? Тутъ, братъ, только царь и можетъ уволить васъ, потому вопъ у вашихъ господъ сколько заводовъ, да людей, говорятъ, тысячъ пятьдесятъ, а у другихъ и но двсти тысячъ есть.
— Да какъ же толкуютъ: воля не намъ, а крестьянамъ?
— Всмъ — кто крпостной.
— А казенные?
— Казеннымъ воли нтъ, потому они казенные.
Въ этотъ же день вс рабочіе узнали, что завтра будутъ за обдней въ собор читать царскій манифестъ о вол, и на работы никто не пошелъ.
Мужчины вымылись въ бан, надли чистые рубахи и штаны съ вечера, женщины тоже съ вечера приготовили для себя подвнечные сарафаны, а худые сарафаны и шубейки постарались поскоре починить.
Въ воскресенье, еще далеко до обдни, площадь передъ соборомъ была полна народа. Тутъ были и старые, и молодые, мужчины, женщины и дти — въ заводскихъ одеждахъ, пестрвшихъ и рзавшихъ глаза всевозможными яркими цвтами.
Народъ гудлъ. Каждый говорилъ, и разговоры касались заводскаго начальства. Отперли двери въ соборъ, народъ хлынулъ къ собору, но у дверей стояло восемь солдатъ, неизвстно какимъ образомъ попавшихъ сюда, которые заперли дверь изнутри.
Соборъ окружили со всхъ сторонъ, а боковыя двери были заперты. Толки пошли разные, ругательства слышались далеко.
Пріхалъ дьяконъ съ дьяконицей и дтьми. Ихъ впустили въ церковь. Начались разсужденія о дьякониц.
— Смотри, какая худоба, а какъ вырядилась!..
— А вотъ ее пошто пустили?
— Напремъ, братцы!
Пріхалъ священникъ съ женой и дтьми, рабочіе стояли у паперти и на лстниц, и какъ только отворили двери, человкъ пятьдесятъ ворвались въ соборъ. Такъ за священно-служителями и чиновниками, которыхъ пускали безпрепятственно, рабочіе мало-по-малу врывались въ соборъ, и скоро въ собор было очень тсно, несмотря на кулаки солдатъ и сабли двухъ казаковъ, пріхавшихъ сюда будто бы съ бумагами изъ города!.. Казаки объяснили рабочимъ, что и въ городахъ такъ ведется, что напередъ въ соборы должны попадать начальники, а если праздникъ царскій, то простой народъ вовсе не допускается… Народу вокругъ собора было очень много, вс они походили теперь на богомольцевъ, сошедшихся въ престольный праздникъ на ярмарку. Прошелъ часъ, и никто изъ стоявшихъ и толкущихся вокругъ собора не зналъ, что длается въ церкви, стоявшіе у крыльца съ завистью глядли на начальниковъ, проходящихъ въ соборъ, и жалли о томъ, что они раньше не пробрались къ крыльцу, стоявшіе на ступенькахъ крыльца то и- дло заглядывали въ соборъ сквозь стекла, сдланныя въ дверныхъ рамкахъ. Они ждали, когда дьяконъ будетъ читать бумагу.
— Што?
— Нту. Надо быть скоро.
И вс плотно столпились передъ крыльцомъ собора, но мста было не много, поэтому многіе стояли за оградой.
Отворили двери. Паръ хлынулъ изъ собора и разсялся скоро надъ головами народа, изъ церкви слышалось пніе, какъ издали.
— Ну, што?— кричали рабочіе, стоявшіе передъ крыльцомъ.
— Значитъ обманули!— говорили задніе.
— Погоди… Попы въ ризахъ на середину идутъ,— подсказывали стоящіе въ дверяхъ собора.
— Што ты! Молебствіе, значитъ.
— Шш… шш… цсъ!…— произнесли стоящіе въ дверяхъ и замахали руками.
Началась толкотня.
‘Божію милостью’… послышалось глухо изъ церкви. Мужчины сняли шапки и фуражки, женщины открыли уши, вс привстали на цыпочки. Водворилась гробовая тишина.
— Кабы Курносовъ былъ живъ, славно бы-прочиталъ,— замтили нкоторые изъ рабочихъ, недовольные сиплымъ голосомъ дьякона.
Стоящіе назади рабочіе мало-по-малу стали шептаться.
— Эко горе! Вдь и сдлаютъ же такія церкви, што вс люди не умщаются.
— Говори! а сколько тысячъ-то издержано? страсть.
— А, долго читаютъ?.. Эка оказія… Вотъ тмъ счастье. Хоть бы пробиться какъ,— и говорившій это пролзалъ, но на третьемъ шагу его останавливали.
— Куда лзешь!
— Молчи!
— Накладемъ въ спину-то!
— Мы стоимъ же! ишь какой баринъ!— крикнула звонко женщина.
— Ишь вдь какая широкоротая! Сейчасъ видно — старо-слободская!— проговорилъ ражимъ голосомъ рабочій, желая возстановить тишину. Но тишина уже не возобновлялась. Стали говорить громко, вс были недовольны.
— Ничего не слышно, а дьяконъ бумагу держитъ, губами шевелитъ.
— Охрипъ, значитъ!
Наконецъ чтеніе кончилось, кончилась и обдня.
Народъ заволновался и повалилъ изъ собора, на площади за оградой поднялся шумъ и говоръ, одни широко размахивали руками, длая крестное знаменіе, другіе махали шапками и платками, ребятишки, глядя на оживленную толпу своихъ отцовъ и небывалую суматоху, присмирли, народъ пуще и пуще волновался на площади, площадь загудла.
— Слышали, своими ушами слышали: воля, братцы, всмъ крпостнымъ крестьянамъ,— говорили бывшіе въ церкви, отпыхиваясь.
Изумленіе было на всхъ лицахъ.
— Воля! воля! воля!— слышалось съ воздух, и больше ничего нельзя было разобрать. А бывшіе въ церкви говорили:
— Ужъ такъ много тамъ написано, что и не разберешь. Всмъ крпостнымъ сказана воля, и вс отойдутъ въ крестьяне, али куда хошь, отберутся отъ помщиковъ черезъ два года…
— Слышь! даромъ отберутъ!
— Куда отберутъ?
— На волю. Куда хошь: хоть въ купцы!— кричали со всхъ сторонъ.
— А покосъ?
— Покосы и земля наша!
— Одно, братцы, худо: объ мастеровыхъ не сказано и казенныхъ рабочихъ нтъ.
— Не намъ, баютъ, воля!.. Врутъ!.. Это они оттого, что обслышались, сами баютъ, дьяконъ много читалъ.
— Надо дьякона просить снова прочитать.
Между тмъ начальство уже разъхалось, не обративъ вниманія на волнующійся народъ, которому теперь никакого не было дла до управляющаго, приказчика и прочаго начальства.
Въ этотъ день весь рабочій народъ загулялъ на радостяхъ, но не случилось ничего худого, даже не было дракъ. А на другой день никто не пошелъ на работы.
Это встревожило заводоуправленіе. Оно стало бояться того, чтобы рабочіе совсмъ не перестали работать и не сдлали бы какихъ-нибудь безпорядковъ въ завод. Уговаривать ихъ теперь было поздно. Приказчикъ, бывшій у управляющаго, говорилъ ему:
— Я теперь ничего не могу сдлать, потому вы сами старались отклонить мысль отъ воли. Вс рабочіе еще въ прошломъ году слышали объ вол. Они ее ждали.
— Это все вы разожгли рабочихъ.
— Не я, а вы требовали, чтобъ я не говорилъ имъ ничего. Вы думали, что строгостью вы что-нибудь сдлаете. А теперь я вамъ не слуга,— и приказчикъ ушелъ. Онъ очень боялся безпорядковъ, и въ эту же ночь ухалъ въ городъ со всми бумагами и деньгами, оставивъ дома прислугу, въ томъ числ и Глумовыхъ съ Пелагеей Вавиловной.
Когда узналъ объ этомъ управляющій, то сдлалъ приказчикомъ Назара Плошкина, зятя Переплетчикова, всми рабочими ненавидимаго, но умвшаго ладить такъ съ рабочими, что они были не очень взыскательны.
Прошла недля, а рабочіе на работы нейдутъ подъ тмъ предлогомъ, что они даромъ работать не хотятъ. Заявили приказчику, что они не желаютъ быть подъ командой ныншнихъ мастеровъ, нарядчиковъ и штейгеровъ. Въ понедльникъ рабочіе стали совтоваться, что имъ длать: сть нечего. Пошли толпы къ контор, вошли въ контору и стали просить провіанта, денегъ, заработанныхъ за прошлый мсяцъ, и общаясь сегодня же идти на работы. Имъ отказали. Вечеромъ толпы народа самовольно вытащили изъ магазина всю муку и потомъ разошлись по домамъ.
Ночью посланъ былъ нарочный къ главному начальнику горныхъ заводовъ съ донесеніемъ о безпорядкахъ.
Дла рабочихъ были въ скверномъ положеніи, взятая ими мука въ куляхъ оказалась съ пескомъ, эту муку они высыпали передъ господскимъ домомъ, у нихъ не было ни сна, ни дровъ. Многіе захворали, дти и скотъ начали издыхать, толпы народа ходили по заводу, карауля Плошкина и управляющаго. Жены ругали мужей зато, что вся бда произошла отъ нихъ, потому что прежде, когда они работали, ничего подобнаго не было. Рабочіе раздлились на партіи: одни хотли работать, другіе нтъ.
Между тмъ, какъ Переплетчиковъ ухалъ изъ завода, Илья Игнатьичъ опять загулялъ. Домой онъ приходилъ черезъ день или дня черезъ два. Посл попойки онъ всегда ласкался къ Пелаге Вавиловн, и мысль жениться на ней росла въ немъ все больше и больше.
Однажды они пили чай.
— Я, Пелагея, вчера ходилъ къ попу. Онъ говоритъ: ‘я не могу обвнчать тебя съ любовницей приказчика’. Я къ другому, тотъ ничего, только говоритъ: ‘ты молодъ, принеси свидтельство да бумагу изъ конторы’. А въ контор даромъ не даютъ… А славно бы безъ него-то обвнчаться.
Пелагея была опытне. Она знала, что приказчикъ долго не прідетъ, но она не довряла молодому человку, несмотря на вс его клятвы.
— Послушай, Иля, а чмъ мы жить-то станемъ?
— Вотъ чмъ! подемъ въ городъ. Я въ лакеи наймусь. Вдь я теперь вольный.
— Кабы у те бумага была такая.
— А манифестъ для чего читали?
— Все-таки безъ бумаги неловко. Да и какое у те имя будетъ: крестьянинъ ты будешь али мастеровой?
— Все равно, хоть кто.
— Ну, а на что мы подемъ?
— А разв мало у приказчика вещей?
— Нтъ, ужъ ради Христа не воруй.
Въ этотъ день они ничмъ не ршили.
Иль Игнатьичу скучно было безъ дла, и онъ гулялъ.
Куда онъ ни приходилъ, везд говорилъ, что онъ скоро обвнчается съ Пелагеей Семихиной, и объ этомъ узнали вс въ завод, а новый приказчикъ Шошкинъ переселился въ домъ Переплетчикова, какъ родственникъ, прогналъ Пелагею Вавиловну, а Глумова назначилъ въ работы на рудникъ. Пелагею Вавиловну никто не принималъ жить въ завод, и она ушла на кардонъ, находящійся близко отъ рудника, гд работалъ Глумовъ и куда Пелагея Вавиловна ходила ежедневно. Она знала, что у Ильи Игнатьича есть пятьдесятъ рублей, которые онъ пріобрлъ продажею серебряныхъ ложекъ и шубы Переплетчикова разнымъ заводскимъ торгашамъ. Кончилъ Илья Игнатьичъ работу на рудник и сталъ собираться въ городъ. Все было приготовлено, молодые люди нашли попутчика, и вдругъ все разстроилось. Зашелъ Илья Игнатьичъ въ кабакъ съ своимъ попутчикомъ, взялъ полуштофъ и отдалъ двадцати-пяти рублевую бумажку. Бумажка оказалась фальшивою. Все бы это ничего, но въ кабак сидли два солдата, которые обязаны были наблюдась за порядками, они, несмотря на мольбу Ильи Игнатьича, сидльца и вой Пелагеи, представили Глумова къ исправнику вмст съ Пелагеей Вавиловной.
Тамъ они ночевали до утра въ разныхъ мстахъ. Наканун отъ Пелагеи отобрали узелъ съ бльемъ и платьями, а отъ Ильи Игнатьича шкатулку съ чаемъ и сахаромъ. Позвали Илью Игнатьича къ исправнику въ канцелярію, гд былъ письмоводитель и двое писцовъ.
— Кто ты?— крякнулъ исправникъ.
— Глумовъ.
— А, это не тотъ ли? не родня ли Курносова?— спросилъ онъ письмоводителя.
— Тотъ самый…
— Ну, и ты туда пойдешь! Гд ты взялъ фальшивую бумажку?
— Не знаю.
— Казакъ, сведи его въ баню. Алексй Александрычъ, допытайте его.
Подъ ударами розогъ Илью Игнатьича заставили сознаться: самъ онъ длалъ фальшивыя деньги или отъ кого получалъ. Но Илья Игнатьичъ не помнилъ ничего. Ночью пріхалъ Переплетчиковъ съ новымъ исправникомъ. Допросы отложили, Плошкинъ былъ отставленъ, выгнанъ изъ дома Переплетчикова и долженъ былъ заплатить за самовольное завладніе чужимъ домомъ деньги. Глумова стали судить только за фальшивые билеты. Онъ сперва показывалъ, что нашелъ, только гд — не помнитъ. Его отослали въ городской острогъ. Пелагею Вавиловну наказали снова, и она на другой день оказалась въ бгахъ, Колька былъ прогнанъ и жилъ пока у Корчагина.

ХXVI.

Вскор посл этихъ происшествій въ заводъ пріхалъ горный начальникъ съ двумя чиновниками, изъ которыхъ одному было поручено произвести слдствіе о бунт рабочихъ, которые будто бы были усмирены солдатами, тогда какъ рабочіе возстановили порядокъ сами до прихода солдатъ. Объявлено было рабочимъ, чтобы незанятые работами собрались въ главную контору. Въ контору пришло очень немного рабочихъ, потому что они боялись расправы.
Поругавъ рабочихъ, горный начальникъ прочиталъ илъ дополнительныя правила о приписанныхъ къ частнымъ горнымъ заводамъ вдомства министерства финансовъ. Голосъ у него былъ сиповатый, и такъ какъ онъ читалъ скоро, то рабочіе очень мало поняли.
— Поняли?— спросилъ горный начальникъ, кончивъ чтеніе.
— Поняли, да не совсмъ! ты читалъ: одни увольняются теперь, а другіе черезъ годъ, третьи черезъ два года.
— Ну! Чего же вамъ еще надо?
— А какъ же тутъ сказано: называть насъ мастеровыми? мы и теперь мастеровые…
— Мастеровой тотъ же крпостной!
— Вы… какъ вамъ сказать?.. Если вы будете работать на завод за плату, тогда будете называться мастеровыми, потому что нельзя же назвать васъ мщанами или чиновниками.
— Да мы, ваше благородіе, и не желаемъ въ мщане. Намъ волю надо, чистую волю…
— Такъ что же вы меня спрашивали? ну, называйтесь сельскими работниками.
— А это што?
— А хлбопашествомъ занимайтесь, коли не хотите на завод работать.
— Рады бы заниматься, только никто изъ насъ испоконъ вку этимъ не занимался, потому кром покосовъ мы земли не имли, да и времени не было на это дло.
— Ну, теперь можете идти по домамъ,— сказалъ горный начальникъ.
— Позволь, ваше благородье, еще побезпокоить…— началъ одинъ рабочій.— Теперь вотъ тутъ въ бумаг сказано: брать съ насъ за усадьбу шесть цлковыхъ. А гд же я эти деньги-то возьму?
— Мы испоконъ вку пользовались усадьбой-то…
— Если кто изъ васъ казенный, т. е. числится даннымъ отъ казны въ спомоществованіе владльцу, тотъ не будетъ платить деньги.
— А чмъ я виноватъ, коли я въ крпости состою?
— Опять за покосъ, што тутъ сказано…
— Вамъ посл растолкуютъ. Идите.
Рабочіе пошли и долго толковали у конторы.
— Это просто выдумки. Это они душу нашу дотягиваютъ…
— Можетъ, это онъ вретъ. Ну, какъ теперь: я домъ построилъ на Филатовой земл: деньги ему значитъ заплатилъ, а съ меня будутъ брать сызнова.
— За покосъ, сказано, урокъ надо отбывать.
Недоумніе во всемъ завод росло все больше и больше. Дополнительныя правила и самый манифестъ были прочитаны нсколько разъ въ каждомъ дом. Но понять положеніе могли немногіе. Особенно на первыхъ порахъ положеніе рабочихъ было трудное: идти изъ завода въ другое мсто они не могли, потому что везд одинъ исходъ — работа, нужно было работать на такихъ же условіяхъ, и приходилось оставаться тутъ же, гд они родились. Провіанту не отпускали, деньги выдавали черезъ дв недли и черезъ мсяцъ, но выдача по-старому производилась неаккуратно, потому что касса заводоуправленія было пуста.
Всхъ особенно мучило то: какъ назвать себя? Пріхалъ мировой посредникъ, прочиталъ рабочимъ въ три недли положеніе объ устройств крестьянъ, освобожденныхъ отъ крпостной зависимости, и сталъ спрашивать: будутъ ли они робить на заводъ.
— Какъ не робить? робить надо, потому мы безъ работы не можемъ жить.
— Такъ кто желаетъ въ мастеровые?
— Никто не желаетъ въ мастеровые.
Долго бился съ рабочими посредникъ, но — онъ сынъ помщика, смотрвшій на крестьянъ, какъ на крпостныхъ, не понималъ жизни горнорабочихъ, о которыхъ онъ до сихъ поръ не имлъ никакого понятія. Оказывалось то, что его не понимали рабочіе, и онъ не понималъ ихъ, а изъ этого выходило то, что рабочіе думали, что посредникъ держитъ сторону заводоуправленія.
Сначала посредникъ горячо принялся за свое дло, но потомъ такъ охладлъ, что заставлялъ подолгу ждать себя, рзко говорилъ съ рабочими, пропуская мимо ушей жалобы на стсненіе ихъ мастерами, наказанія безъ вины розгами. На просьбы рабочихъ объяснить имъ что-нибудь, посредникъ говорилъ, ‘я ужъ вамъ говорилъ!’ и уходилъ въ другую комнату, а потомъ узжалъ къ управляющему. Кром этого онъ часто разъзжалъ по другимъ заводамъ (катался, какъ выражались рабочіе), и его рдко можно было застать дома, гд всми длами заправлялъ писарь, плутъ изъ плутовъ, а потомъ его долго не видали рабочіе и посылали просьбы къ нему за триста верстъ.
Т, которые выслуживали срокъ, были уволены, но попрежнему занимались работами. Это были уже совсмъ вольные, и, глядя на нихъ, рабочіе стали дожидать себ чистой воли. Но эти вольные не считали себя чисто вольными на томъ основаніи, что они должны платить за усадьбы деньги, за покосы работать.
Непониманіе съ одной стороны, неумнье объяснить съ другой — породили неизбжное броженіе въ массахъ. Явились люди, которые старались мутить и безъ того мутную воду.
Чаще прежняго стали повторяться убійства и грабежи, такъ что начальство приходило въ затрудненіе: что длать съ рабочими и какими мрами водворить порядокъ? Заводоуправленіе ршилось для примра разыскать и наказать виновныхъ. Виновныхъ, (по указанію Плошкина, нашлось много: тутъ были вс его враги, и въ число ихъ попалъ Перевозчиковъ, тутъ же оказалось человкъ тридцать рабочихъ, въ томъ числ и Корчагинъ. Въ дл много было собрано уликъ противъ Перевозчикова, но онъ такъ легко отдлался, представилъ такія записки управляющаго и разные счеты, что слдователи стали втупикъ. Они жили въ господскомъ дом, играли въ карты съ управляющимъ и инженерами, и потому имъ неловко казалось запутывать дло во вредъ управляющему.
Думали, думали они и свели дло къ тому, что нсколько человкъ рабочихъ, напившись пьяны, растаскали ночью муку изъ магазина и что эти рабочіе уже сданы въ солдаты до прізда слдователей, затмъ власти ухали, а Корчагинъ съ двумя рабочими ушелъ въ городъ.

XXVII.

Въ больниц Прасковья Игнатьевна пролежала три мсяца въ двухъ палатахъ. Сосди ея были женщины разныхъ званій, возрастовъ и характеровъ. Крикъ, разговоры и оханья больныхъ не прекращались цлый день, такъ что большинство больныхъ постоянно протестовало противъ кричащихъ и хохочущихъ двицъ, проводящихъ время въ куреніи папиросъ, игр въ карты и въ разговорахъ съ разными родственниками. Какъ проводила время Курносова въ больниц — описывать не стоитъ, только, какъ водится въ каждомъ обществ, она имла на третій мсяцъ своего пребыванія въ больниц хорошую пріятельницу, швею, но ханжу, хваставшуюся знакомствомъ съ молодыми монахинями. Эта женщина очень была дружна съ ней, много надавала ей хорошихъ совтовъ и доказывала, что если она будетъ робть, то никакого мста не найдетъ. Курносову стали выписывать изъ больницы, пріятельница дала ей записку къ своей сестр, но та была пьяна въ этотъ день и очень не понравилась Прасковь Игнатьевн.
Опять начались ея похожденія по городу, выпрашиваніе милостыни и ночевки подъ небеснымъ навсомъ. Въ это тяжелое для нея время она много видла гадостей въ город… Не разъ вечеромъ она слышала отъ дамъ въ шляпкахъ и кринолинахъ такія слова, которыя говорятъ съ досады мужчины, не разъ къ ней приставали мужчины, и какъ она ни была бдна, она не допустила себя пасть и къ ней не приставала никакая грязь.
Однажды вечеромъ она шла домой. По ея одежд видно было, что она нищенка. Она очень устала и сла на тротуаръ противъ одного деревяннаго пятиэтажнаго дома съ блыми занавсками въ окнахъ. Окно было отворено, и около него сидли дв, повидимому, двушки и, играя въ карты, звонко хохотали. Курносовой обидно сдлалось. Ей припомнились прежніе годы, когда она также играла съ подругами и хохотала. Потомъ у нея забилось сердце: припомнился Курносовъ, котораго изъ-за нея замучили… Наконецъ вздумала онаи о Корчагин.
‘Кабы не онъ’, думала она, ‘не была бы я въ этомъ проклятомъ город. Сколько горя-то, Господи, я приняла здсь! И зачмъ это онъ бросилъ меня, окаянный’?..
— Эй, ты!..— вдругъ услашала она и оглянулась: нтъ никого, только двицы хохочутъ. Въ это время ихъ было три.
— Ты чево тутъ сидишь?— сказала одна Прасковь Игнатьевн.
— А што?
— А што? Али мужчинъ отъ насъ отбивать вздумала.— Прасковья Игнатьевна встала и поплелась, но ее остановила одна изъ двицъ.
— Заходи къ намъ,— сказала она.
— Зачмъ?
— У насъ весело.
Просковья Игнатьевна постояла, подумала и пошла дальше… На другой день, часу въ первомъ, она зашла въ одинъ домъ попросить милостыни. Тамъ немолодая женщина сказала ей:
— Чмъ по міру-то шататься, шла бы на мсто.
— Не принимаютъ, тетушка: я не здшняя.
— То-то нездшняя, поди заводская какая?
— Таракановская.
— Уже это сразу видно. У меня вонъ четыре двки живутъ, вс — таракановскія. Каждая изъ нихъ по рублю, а когда и по три въ день зарабатываетъ.
Курносова удивилась.
— Хорошее у те, тетушка, мсто… А вотъ я, дура набитая, и копейки мдной не достану. Я бы все стала длать, только бы ты кормила меня…— говорила со слезами Курносова.
— Поди туда въ номеръ.
Курносова поклонилась ей въ ноги, за что и получила названіе дуры.
— Поди, говорятъ, въ номеръ.
— Ужъ какъ я теб благодарна…— говорила со слезами она, не слушая хозяйки. Въ это время изъ двери на лво вышла двушка, лтъ восемнадцати, въ одной рубах, съ растрепанными волосами. Она, какъ видно, только-что пробудилась.
— Катя, уведи ее въ номеръ.
— Это на мсто Сашки?
— Ну да. Да не болтай ей много-то, она еще дура.
— А!— проговорила Катя и увела удивленную Курносову узенькимъ темнымъ коридорчикомъ съ четырьмя дверьми на лво въ темную и небольшую комнату.
— Посиди здсь, я умоюсь и приду.
— Ладно.
— А ты изъ какихъ?
— Я заводская, таракановская.
— Замужняя али двка?
Прасковья Игнатьевна сказала. Катя ушла. Стала Прасковья Игнатьевна смотрть на свое новое жилище. ‘Ужъ чево-то больно темно. Што жъ это он въ теми-то такой длаютъ? И вдругъ ей почему-то страшно сдлалось, почему-то противна сдлалась эта комната. Она задумалась, на нее нашелъ столбнякъ. Черезъ нсколько времени, осмотрвшись кругомъ и наслушавшись скаредныхъ рчей Кати, Курносова догадалась, въ чемъ дло, и опрометью пустилась бжать изъ позорнаго дома.
На другой день снова Прасковья Игнатьевна ходила по рынку и, протягивая руки барынямъ, говорила:
— Матушка-барыня, не возьмешь ли ты меня въ работу?
Много она переспросила барынь, и только одна заговорила съ нею.
— Какую теб работу?
— Хоть какую-нибудь.
— Да ты заводская што ли?
— Да… возьми, матушка.
— Мн нужна работница… Ты умешь блье стирать?
— Дома стирала. А у васъ не знаю какъ, ты покажи — я все сдлаю.
— А сколько бы ты взяла?
— А сколько дашь, то и ладно. Я много буду теб благодарна, матушка.
— Ты не причитай: я не люблю этого. Не первую я тебя нанимаю. А ты не воровка?
— Ой! убей меня царица небесная, штобы я когда што-нибудь у маменьки безъ спросу взяла.
— А ты не живала въ людяхъ-то?
— Нтъ.
— То-то смотри… Хорошо будешь служить, три рубля на ассигнаціи положу… Работы у меня не много.
Курносова, несмотря на грязь, повалилась въ ноги барын. Это изумило барыню, и она, подавая ей корзинку, въ которой лежали говядина, яйца и капустный витокъ, сказала:
— Возьми это да иди за мной. Смотри, не отставай.
— А я тебя забыла спросить, какъ зовутъ-то?— спросила вдругъ барыня.
Курносова сказала.
— А вотъ я еще забыла спросить: билетъ есть?
— Какъ же, матушка.
— То-то. Ономедни эдакъ безъ пачпорту взяли одну, такъ она шаль у меня украла. Мужъ ругалъ-ругалъ меня изъ-за канальи… А у тебя мужъ есть?
— Нту, номеръ.
— Ну, это ничево. Смотри, штобы къ теб не ходили разные любовники эти…
— Ой, какъ можно!.. Я вдь не здшняя.
— Будешь хороша, мы не обидимъ тебя. Мой мужъ самъ столоначальникъ горнаго правленья, титулярный совтникъ.
‘Ужъ я такъ сразу поняла, што она большая барыня… Эко горе! если бы мать знала, мужъ ея похлопоталъ бы’… думала Прасковья Игнатьевна.
У этой чиновницы домъ былъ свой, т. е. купчая совершена на нее, а деньги платилъ мужъ. Домъ полукаменный, въ пять оконъ въ каждомъ этаж, съ вида очень приглядный, а внутри расположенный по вкусу хозяина такъ, что въ каждомъ этаж было по дв квартиры, и потому считавшійся для нкоторыхъ состоятельныхъ людей неудобнымъ, а бднымъ очень дорогимъ по квартирамъ. Однако хозяева не обижали себя: они занимали три комнаты, самыя лучшія въ дом, съ окнами, выходящими на площадь. Въ кухн, съ обыкновенной большой русской печью, полатей не было, да и кухня была устроена такъ, что окно выходило въ коридорчикъ, изъ котораго былъ ходъ въ другую квартиру въ дв комнаты съ кухней, отъ чего въ кухн было не совсмъ свтло.
Семенъ Семенычъ Панкратовъ былъ уже десятый годъ столоначальникомъ горнаго правленья и считался за доку и дльца. Онъ любилъ играть въ преферансъ по копеечк, такъ что у него разъ въ недлю собирались сослуживцы. Гости были друзья, вели себя смирно, и никогда тишина въ дом не нарушалась Семенъ Семенычемъ или его гостями, потому что, начавъ службу съ писца и прошедши вс мытарства до столоначальника, онъ на все смотрлъ здраво и просто, никогда не выходилъ изъ себя. Даже въ его одежд высказывалась овечья кротость: онъ постоянно ходилъ на службу въ форменномъ сюртук съ оловянными пуговицами и стоячимъ воротникомъ съ голубымъ кантомъ, лтомъ надвалъ шинель, тоже съ стоячимъ воротникомъ и съ оловянными пуговицами, зимой въ тулуп изъ сибирскихъ мерлушекъ, дома при небольшихъ или равныхъ ему гостяхъ носилъ халатъ и вязаную ермолку на голов, при большихъ гостяхъ надвалъ форменный сюртукъ, который застегивалъ на три пуговицы: верхнюю, среднюю и нижнюю, безъ гостей всегда ходилъ въ ситцевой рубашк и черныхъ штанахъ босикомъ.
Вставалъ онъ рано, въ пять часовъ утра, въ шесть пилъ чай, а въ семь онъ уже занимался сочиненіемъ докладовъ и въ десять уходилъ въ правленіе. Посл обда онъ постоянно спалъ до шести часовъ, когда въ гостиной уже шиплъ самоваръ. Посл чаю, если онъ не уходилъ играть въ карты или если у него не было гостей, занимался чтеніемъ канцелярскихъ бумагъ. Книгъ онъ никакихъ не читалъ: ‘терпть не могу эту фанаберію’, говорилъ онъ.
Совсмъ другое — Варвара Андреевна, его супруга. Она съ самаго утра была на ногахъ, и это не нравилось кухаркамъ, потому что она везд совалась, кричала, постоянно указывала.
Сколько ни перебывало у нея кухарокъ съ тхъ поръ, какъ мужъ ея сдлался столоначальникомъ, вс удивлялись, что она вставала раньше ихъ и постоянно будила ихъ пинками, говоря: ‘ишь, тресья! Барыня встала, а она спитъ! Вставай, ставь самоваръ!’ Если самъ Панкратовъ не спалъ, то кричалъ изъ спальни: ‘Опять!.. Пошла языкъ чесать ни свтъ, ни заря’. Однимъ словомъ, эта женщина не могла, кажется, ни одной минуты жить безъ дла: во все входила сама, за всмъ надзирала, ей казалось, что она только одна хорошо длаетъ, и прислуга ея никакъ не можетъ понять того, что она сама ей тысячу разъ указывала. Отъ этого происходили частыя ссоры съ кухарками, оканчивавшіяся всегда тмъ, что кухарка уходила. Умаявшись и накричавшись досыта, она посл обда всегда ложилась спать часа на два, и въ это время ее никто не смлъ будить, да и къ ней въ это время никто не ходилъ. Впрочемъ бывали и исключенія у обоихъ супруговъ, лтомъ въ хорошій день они любили подышать свжимъ воздухомъ, прокатиться по озеру, находящемуся отъ города въ четырехъ верстахъ, порыбачить, напиться чаю на свжемъ воздух и състь уху изъ свжихъ карасей. Посл вечерняго чаю Варвару Андреевну томила скука, и она подзывала къ себ кухарку и, разговаривая съ ней, починивала или вязала чулокъ, при чемъ и кухарка должна была, глядя на хозяйку, что-нибудь длать, а если у кухарки не было работы для себя или она, утомившись, хотла спать, хозяйка давала кухарк надвязывать ей чулокъ, носки или сбивать сметану въ кринк для масла. Варвара Андреевна очень ласкова была съ прислугой вечеромъ, такъ что прислуга забывала вс непріятности, сдланныя хозяйкой днемъ, и удивлялась: отчего хозяйка утромъ злая такая, что отъ нея хочется бжать, а вечеромъ такая добрая, что ни за что бы не отошелъ отъ нея. А все это происходило отъ того, что вечеромъ у нея не было заботы: пообдала она хорошо, ужинъ стоитъ въ печк, варить и мыть нечего, все сдлано,— на душ легко, она чувствуетъ довольство и хочетъ съ кмъ-нибудь отвести душу.
Таковы были Панкратовы, жаловавшіеся своимъ гостямъ, обремененнымъ большими семействами, что Господь Богъ не даетъ имъ дтей. На это гости, слышавшіе отъ несчастныхъ супруговъ сто разъ эту псню, въ послднее время стали говорить имъ, что у нихъ зато есть дв отличныя коровы, двадцать одна курица и пять птуховъ.
Кром этого у Панкратовыхъ былъ огородъ въ двадцать пять саженъ длины и въ десять ширины, половину огорода засаживала Варвара Андреевна разными разностями, и поэтому ея заботы и хлопоты, а равно и кухарки, удвоивались.
Еще есть одна черта въ Варвар Андреевн: она ни за что не пуститъ въ свой домъ двицу или холостого мужчину, будь онъ хоть столоначальникъ. Она очень хорошо знала, что большая часть столоначальниковъ люди женатые или вдовцы, а другіе — холостые — живутъ шикарно и не пойдутъ въ ея домъ. Почему не пойдутъ,— она предполагала изъ того, что вотъ уже семь лтъ она владетъ домомъ, и ни одинъ холостой столоначальникъ не являлся нанимать у нея квартиру. Холостыхъ мужчинъ и двицъ она потому не желала имть своими квартирантами, что они испоганятъ ея домъ, т. е. къ мужчинамъ будутъ ходить любовницы, а къ двицамъ любовники, и противъ этого никакой надзоръ не будетъ имть силы. Теперь у нея вверху, въ другой половин, живетъ семейный секретарь магистрата уже два года, а внизу, въ одной половин — семейный помощникъ бухгалтера казначейства, другая половина стоитъ пустая, и окна закрыты ставнями,— что означаетъ, что квартира отдается. Бумажки надъ воротами или на стеклахъ въ рамахъ не введены еще въ этомъ город.
Прослужила Прасковья Игнатьевна у Панкратовыхъ дв недли. Первые три дня хозяйка была съ ней очень любезна, показывала ей, какъ посуду мыть, какъ самоваръ ставить, какъ гостямъ чай подносить, учила ее, какъ ей говорить по-городски. А Прасковья Игнатьевна многихъ словъ не понимала. Скажетъ ей хозяйка: ‘поди-ко, принеси кастрюли’, или ‘принеси миску’,— она выпучитъ глаза, а спросить стыдится. Бьется, бьется хозяйка, насилу растолкуетъ. Надъ ея выговоромъ до слезъ смялись не только Панкратовы, но и гости, и вс прозвали ее въ насмшку сарапарушкой, потому что слово черепушка она никакъ не могла выговорить.
Работы ей было много: она все длала, хозяйка только толкалась, указывала, горячилась, кричала, при чемъ Курносова не одну тарелку и не одно блюдечко разбила. Но работа ее не мучила,— ей досадно было, зачмъ хозяйка постоянно трется около нея, когда она сама знаетъ, что длать, зачмъ хозяйка сердится и говоритъ, что она неряха, что она не уметъ даже половъ мыть, въ поганой вод посуду полощетъ и пр. Все это сносила Прасковья Игнатьевна молчаливо, и это нравилось хозяйк. Разъ Прасковья Игнатьевна подслушала разговоръ хозяйки съ гостями.
— Славная мн кухарчонка попалась! Все у нея кипитъ въ рукахъ,— проворная! И какая смирная: кричишь, кричишь — молчитъ. Однако разъ замтила слезы… Иида жалко стало! Не знаю, что дальше будетъ.
Это утшило Прасковью Игнатьевну, и она заплакала отъ радости. Она сама находила, что мсто ея хорошее: утромъ ее поятъ чаемъ съ булкой, обдаетъ и ужинаетъ она въ волю, и хотя она одна кушаетъ — зато ей спокойне одной кушать. Одно обидно, хозяйка попрекаетъ, что она безъ спросу хлбъ стъ. А Курносова часто хотла сть, и за ней водился такой гршокъ, что она ла воровски. Зато вечеромъ хозяйка была съ ней любезна и говорила ей кое-что о своей жизни. Курносова уже разсказала ей свою жизнь, и хозяйка жалла ее.
— Я ужъ теперь, барыня, ни за кого не пойду замужъ,— говорила обыкновенно Прасковья Игнатьевна, когда разговоръ касался этого предмета.
— Ну, ты этого не говори. Только безъ старыхъ людей ни шагу… Это я на себ испытала. Мало ли что теб человкъ наговоритъ. Вотъ ты испытала — и казнись.
— Нтъ, барыня, ни за что въ свт я не пойду замужъ. Я отъ васъ ни за что не уйду.
Такъ и привыкла Прасковья Игнатьевна къ Панкратих. Несмотря на то, что Варвара Андреевна всячески налегала на нее, она все сносила молча, несмотря на разныя испытанія, въ род того, что на полу лежали мдныя деньги, но Курносова тотчасъ отдавала находку. Курносова безропотно работала и вставала безъ ропота часто ночью, если кошка скребла двери.
Панкратовъ тоже хвалилъ Прасковью Игнатьевну и однажды сказалъ ей:
— Молодецъ ты, баба! хорошо, если-бъ вышла замужъ за хорошаго человка, я пожалуй посватаю.
— Я, баринъ, ни за кого не пойду.
— Ой ли! Сердце, братъ, не камень, съ нимъ не совладаешь — вотъ что! Не вкъ же теб въ работницахъ жить. Поди, сама любишь своимъ хозяйствомъ заниматься?
— Гд ужъ мн…
Разговоры объ этомъ стали повторяться чаще. Панкратовъ, видя упорство Курносовой, сталъ поддразнивать ее замужествомъ, а ее это злило. Она думала, что на свт нтъ справедливыхъ, т. е. честныхъ людей, и въ ея голову крпко засла мысль никогда не довряться мужчинамъ. Однако ей хотлось самой заниматься хозяйствомъ, имть корову, овечекъ, курицъ. А такъ какъ для этого ей нужно быть женой, то нердко ее брало раздумье, и счастье женщинъ въ род Панкратихи приводило ее въ долгое уныніе, въ которомъ она жаловалась на свою судьбу.
Прасковья Игнатьевна и въ праздники сидла дома. Хозяйка иногда говорила ей, чтобы она шла на бульваръ, но ей не хотлось идти.
— Што мн тамъ? и такъ хорошо,— говорила она обыкновенно. Ей не хотлось идти на гулянья, потому во-первыхъ, что ей совстно было выйти изъ дома: ‘я нищенкой ходила по городу, вс меня обзовутъ нищенкой’, а во-вторыхъ, какъ-то она пошла на бульваръ, послушала музыку, посмотрла, какъ люди веселятся,— сердце у нея защемило, сдлалось такъ грустно, такъ грустно, что она дала себ слово ни за что не ходить на гулянья.
Къ Пасх хозяйка подарила ей платокъ на голову и ситцу на платье, и это такъ ее обрадовало, что она со слезами долго разглядывала свою обнову, и ничто ее на праздник не веселило, какъ новое платье, сшитое ею по указанію хозяйки.
Она считала себя счастливой женщиною, и когда ушли изъ дому хозяева, она долго пла прежде любимую ею псню: ‘вс-то ноченьки я, млада, просидла’.
Потомъ ей вздумалось посмотрться въ зеркало. Она посмотрла и удивилась:
— Господи! Экое лицо-то у меня нехорошее: кожа да кости!
Но на этотъ разъ она не заплакала, а запла опять свою псню. Только подъ вечеръ ей сдлалось скучно, и она съ нетерпніемъ ждала хозяевъ, думая, что они добрые люди и Богъ сжалился надъ ней, потому что безъ нихъ она пропала бы.

XXVIII.

Лтомъ Корчагинъ пріхалъ въ городъ и скоро разыскалъ домъ Панкратова. Хозяйка суетилась около печки, Курносова мела въ комнатахъ полъ.
— Богъ на помочь! Добраго здоровья,— сказалъ Корчагинъ хозяйк.
Хозяйка слегка поклонилась, утерла губы фартукомъ, посмотрла на него пристально и спросила:
— Чево теб?
— Прасковья Курносова здсь живетъ?..
— Здсь. На што теб?
— Я таракановскій!
— Ну?
— Такъ поговорить бы мн хотлось съ ней насчетъ ея братьевъ.
— Подожди, она полы вымететъ.
Скоро пришла Курносова съ вникомъ, пристально посмотрла она на Корчагина, поморщилась и пошла къ печк. Корчагинъ удивился: лицо Курносовой худое, блдное, глаза впали, но она бойка, одта чисто.
— Принеси-ко воды-то! не знаешь што ли, въ кастрюли воды надо налить… Ишь ржавчина. Всю кастрюлю, негодная, испортила! смотри, не течетъ ли ужъ?
— Хозяюшка, нельзя ли отпустить Прасковью Игнатьевну сегодня къ мастеру Подкорытову?— сказалъ Корчагинъ, которому можно было слышать ворчанье хозяйки.
— На што это?— крикнула хозяйка.
— Важныя дла, хозяюшка.
— Говори здсь.
— Такія дла, что страсть: съ братьями ея несчастіе случилось.
— Какое?— спросила Прасковья Игнатьевна, посмотрвъ на Корчагина.
— Приходи посл обда — отпущу. А теперь уходи съ Богомъ,— сказала хозяйка. Корчагинъ вышелъ, хозяйка проводила его до воротъ.
‘Что бы это значило, што Курносова даже и глядть на меня не хочетъ. Али она больно на меня разсердилась. Ну, и жизнь же ея!.. Если это все такъ каждый день, то должно быть больно скверно… Надо ее выручать’, думалъ Корчагинъ, стоя у воротъ Панкратова, сердце его сильно билось. Онъ очень обрадовался, что увидалъ Курносову, но ему было досадно, что онъ не могъ съ ней ничего поговорить, и, идя на квартиру, онъ думалъ, какъ бы начать разговоръ о томъ, что онъ весь измучился объ ней, и какъ бы было хорошо, если бы она вышла за него замужъ. Эти думы не покидали его до четвертаго часу, и часы эти онъ проводилъ тревожно, хотя и разговаривалъ съ знакомыми.
Курносова тоже мучилась, ее безпокоили братья, о которыхъ въ послднее время она очень много думала, и особенно думала о меньшомъ, Никола, котораго ей хотлось пристроить въ городъ. Расположенія или привязанности къ Корчагину теперь у нея никакой не было, но она не сердилась уже на него, и ей только хотлось высказать то, что она по его милости перенесла много горя.
Въ четвертомъ часу, сходивъ въ кухню, для того чтобы Курносова одвалась, Корчагинъ сталъ поджидать ее за воротами.
На Курносовой надто было платье, подаренное ей Панкратихой, и платокъ на голов. Сердце точно сжалось у Корчагина при вид исхудалой Прасковьи Игнатьевны.
— Здравствуй, Прасковья Игнатьевна. Ты нынче барыней поживаешь… Давеча и смотрть-то не хотла на меня.
— Стоитъ на эдакого смотрть.
— Что длать, Прасковья Игнатьевна! у меня сестра не только что домъ сожгла, а даже научила дядю и мсто отнять. Совсмъ я разорился по ея милости.
Они шли.
— Такъ и надо!— сказала Курносова.
— За что ты на меня сердишься, Прасковья Игнатьевна?
Она прервала его, но онъ не далъ ей говорить.
— И зачмъ теб было выходить изъ дому, зачмъ было не подождать меня?
— Да вы съ дядей нарочно меня туда привезли и бросили… Не забуду я этого… Што же ты не говоришь о братьяхъ? Вызывать вызывалъ… а… Ишь! оправданіе нашелъ. Поди и ихъ сгубили…
— Говорю теб — напрасно сердишься… А съ братьями твоими горе случилось великое. Не надо бы объ этомъ и знать-то теб.
— Небось опять травить хошь! Нтъ, теперь ужъ не та пора.
Василій Васильевичъ начиналъ сердиться, но не подавалъ вида, что сердится.
— Видишь ли ты, какое дло случилось, и всему этому виноватъ приказчикъ… Какъ мы тебя свезли въ городъ, онъ и давай меня давить: въ куренные протурилъ.
— Такъ и надо. Мой отецъ тоже въ рудник робилъ.
— Ты слушай!.. Ну, посл того, какъ онъ не могъ тебя выцарапать изъ города, взялъ къ себ Пелагею Семихину.
— Пелагею! Господи!— чуть не крикнула Прасковья Игнатьевна.
— Ну, а потомъ онъ взялъ къ себ Илью, твоего брата, въ лакеи.
— Ну?
— Ну, вотъ такъ и жили Илья и Пелагея у приказчика до той поры, какъ волю объявили въ завод, и понравились они другъ другу.
— Што ты? Это Илья-то? Вдь ему еще девятнадцати лтъ нту.
— Ну, это пустяки, потому Илья-то и раньше хотлъ жениться на Аксинь Горюновой. Все это было ладно, да грхъ случился. Какъ волю прочитали, приказчикъ разсорился съ Назаромъ Шошкинымъ и съ управляющимъ и ухалъ въ городъ. А управляющій сдлалъ приказчикомъ Назара. Ну, Илья загулялъ и говоритъ всмъ, что онъ женихъ Пелагеи Семихиной, и сталъ продавать приказчицкія вещи, да ему надавали фальшивыхъ денегъ, за которыя онъ и сидитъ въ острог.
— Господи! Да што это за напасть…— Курносова заплакала.— Этого еще недоставало! Господи, когда это конецъ-то будетъ, право… Я и раньше думала, что изъ Ильки не будетъ толку.
Потомъ Корчагинъ собралъ ей заводскія новости, сказалъ, что онъ въ заводъ не подетъ, а Подкорытовъ рекомендовалъ его одному мастеру, и онъ будетъ получать въ мсяцъ рублей пятнадцать. Но это не развеселило Курносову.
— Прощай, Прасковья Игнатьевна. Мн надо съ тобой еще кое-о-чемъ поговорить, да ты теперь встревожена больно… Попроси своего-то хозяина, чтобъ онъ выхлопоталъ теб бумагу отъ повреннаго, да не поможетъ ли онъ твоимъ братьямъ… На Тимофея-то Петровича надежда плоха, онъ нон посл жены все пьянствуетъ.
А тмъ временемъ перевели Илью Игнатьича въ городской острогъ, о чемъ Корчагинъ немедленно извстилъ Курносову. Илья Глумовъ заболлъ и отправленъ былъ въ лазаретъ. Курносова извщала его и плакала. Корчагинъ молчалъ. Его тоже давило горе.
Вдругъ Илья Игнатьичъ сказалъ сестр:
— Ты не реви!.. Вонъ Вася, твой женихъ, не реветъ же… Женихъ, скоро у те свадьба-то?
Корчагина подернуло, онъ поблднлъ, Курносову затрясло, и оба они скоро вышли изъ острожнаго лазарета, а, выйдя на улицу, Курносова сказала Корчагину:
— Ты съ какой стати меня невстой называешь?.. Ишь, мн даже не сказалъ…
— Прасковья Игнатьевна, радость моя,— говорилъ со слезами Корчагинъ.
Прасковья Игнатьевна пошла отъ него чуть не бгомъ.
Корчагинъ стоялъ какъ помшанный и не зналъ, что ему сказать Прасковь Игнатьевн.
Прошелъ мсяцъ. Корчагинъ и Курносова нигд не встрчались.
Корчагинъ заработалъ еще кром хозяйской платы пять рублей и весьма похудлъ отъ того, что вс его хлопоты за Курносову не стоили даже благодарности. ‘Не люди, такъ Богъ знаетъ, сколько я мучился, какъ любилъ ее и для чего’… Но онъ все-таки надялся добиться чего-нибудь. Случай скоро представился: работалъ онъ на одного Панкратовскаго жильца и бывалъ у него часто. Скоро онъ познакомился со старой кухаркой, и такъ какъ мастеръ, у котораго онъ работалъ, жилъ близко отъ дома Панкратовыхъ, то онъ съ кухаркой видлся часто.
— Ну что?— спрашивалъ онъ разъ старуху.
— Да господа во двор: ‘што, говорю, нейдешь, двка, замужъ?’ Она этто глаза вытаращила и говоритъ: ‘ужъ я дала себ слово ни за кого не выходить замужъ и не выйду. Будь тутъ хоть кто. Вс, говоритъ, мужчины плуты’. Ну, я говорю, ‘ты еще мало знаешь людей’.— ‘Видала, говоритъ, много’. Я и говорю: ‘ну вотъ вашъ Корчагинъ, чмъ не женихъ. Одно слово — мастеръ, да и старался сколько для тебя’. Она и говоритъ: ‘все это я передумала, да кабы онъ одну штуку не сдлалъ, пошла бы за него’.— ‘Какую?’ спрашиваю.— ‘Про это, говоритъ, онъ самъ знаетъ. А я, говоритъ, проживу и безъ мужа, потому работой буду кормиться’, и на меня указала: ‘ты, говоритъ, Пантелеевна, ужъ старуха, а все-таки въ людяхъ живешь, работаешь. Такъ и я буду маяться’…
— Горда вишь она больно,— заключила старуха.
Корчагинъ очень разобидлся этимъ, но мало-по-малу, какъ раздумался, сталъ приходить къ тому заключенію, что Курносова пожалуй и права, и ее теперь упрашивать не стоитъ. ‘Я ей не полюбился, должно быть, сначала. А это, я знаю, потому, что она и прежде неохотно со мной разговаривала. Значитъ, я насильно хотлъ жениться на ней. А насильно милому не быть. Што жъ такое! Двочекъ много… Только кром нея мн ни одна двка не нравится, да и она честная, работящая двка, съ ней легче бы было горе мыкать… Досадно, что та, кого ты любишь, считаетъ тебя ворогомъ… И что я за дуракъ, не сообразилъ раньше объ этомъ?.. А што я для нея сдлалъ — сдлалъ бы то же всякій съ моимъ характеромъ’.

——

Корчагинъ не загулялъ съ горя, а сталъ крпче работать. Товарищи, прослышавшіе отъ кухарки помощника бухгалтера объ его интриг, подсмивались надъ нимъ, но съ нимъ шутить было неловко, и они изрдка только отъ нечего длать языкъ чесали.
Шелъ какъ-то Корчагинъ по городу, неся столъ на голов. Попалась ему навстрчу Курносова. Онъ даже не мигнулъ и прошелъ мимо нея молча. Курносова также не поклонилась ему, а когда онъ прошелъ, оглянулась и долго стояла, глядя на удаляющагося Корчагина.
‘Осердился… А вдь я дура: онъ много заботился обо мн. Не онъ — такъ что бы было со мной?’ — Эти мысли день это дня мучили ее, но ей не хотлось думать о немъ, не хотлось видть его: въ немъ было что-то противное, онъ напоминалъ ей о многомъ.
‘Ужо я ему скажу: пусть онъ не попадается мн на глаза. А то ужъ онъ больно близко живетъ, не хорошо по улиц пройти: вс на тебя глядятъ’.
На другой день она пошла за табакомъ для Панкратова. Идетъ Корчагинъ навстрчу, а какъ ближе сталъ подходить, отвернулъ лицо въ сторону. Курносова остановилась.
— Василій Васильичъ…
— Ну?
— Ты што меня караулишь… Я не люблю, кто надо мной подглядываетъ.
— Это отчего?— сказалъ свирпо Корчагинъ.
— Оттого, што мн тошно на тебя глядть, больно… Не то — я на другое мсто уйду.
Корчагинъ перешелъ къ другому мастеру, и Курносова не видала его годъ.
Ее мучило то, что она обидла Корчагина, ей жалко его: онъ такой добрый былъ, ласковый… ‘Поговорить бы съ нимъ ладкомъ… нтъ… не надо… не люблю я его, и сама не знаю отчего’… Черезъ годъ Корчагинъ вдругъ пришелъ въ кухню Панкратова. Курносова поблднла.
— Прощай, Прасковья Игнатьевна,— проговорилъ онъ. Голосъ его дрожалъ.
— Ты куда?
— Теперь я вольный — пятнадцать лтъ кончилось моей служб на завод. Теперь иду въ мотовилихинскій заводъ, тамъ пушки будутъ лить. Прощай. Не поминай лихомъ.
— Прощай…— едва слышно сказала Курносова, сердце у нея обмерло, голова отяжелла, и она не замтила, какъ вышелъ Корчагинъ.
Она хотла бжать, догнать его, броситься ему въ ноги и благодарить его много-много за все, что онъ сдлалъ ей,— но на нее крикнула хозяйка.
— Што стоишь, ротъ-то разинула?.. Ишь, любовника завела, сука!— Курносова поглядла на нее такъ зло, что та сказала:
— Это что такое значитъ, матушка?
Курносова заплакала, а хозяйку это больше взбсило,— она начала ругаться.
— Матушка-барыня, вдь онъ много для меня сдлалъ… Онъ жениться хотлъ на мн, да я отказала: онъ опротивлъ мн.
— Ну, и бги за нимъ. Пошла хоть сейчасъ, плакса ты проклятая…
— Куда я пойду… Если бы я такая была.
— Нечего нюнить-то, барыней сидть, шевелись!
Весь этотъ день Прасковья Игнатьевна провела, какъ помшанная: то у нея въ глазахъ двоилось, то она не понимала наказовъ хозяйки, то за одной вещью ходила по три раза и не находила ея… И досталось же ей отъ Варвары Андреевны.
Вечеромъ хозяйка, сидя съ мужемъ около стола и наслаждаясь чаепитіемъ, вдругъ позвала Курносову. Курносова плакала, ей жалко было себя, и она думала, что она гордая и отъ гордости обидла Корчагина.
— Смотри, Семенъ Семенычъ, все плачетъ,— сказала, улыбаясь, хозяйка.
— Надо ее замужъ выдать.
— На, пей чай-то. Пей здсь,— проговорила хозяйка Курносовой, подвигая чашку съ чаемъ. Она думала этимъ оказать ей большое благодяніе.
— Покорно благодарю…— сказала едва слышно Курносова.
— А двка дура, што не пошла замужъ. Мужъ — мастеръ, значитъ, житье хорошее. Смотри, наши мастера припваючи живутъ,— говорилъ Панкратовъ.
— А вдь мужичка, и та любовь разбираетъ: не люблю, говоритъ, его.
— Значитъ — другой есть на примт.
Курносова глотала горькія слезы и думала: ‘уйду же я отъ васъ!’
Хозяйка посл чаю заставила Курносову надвязывать чулокъ и говорила:— Хорошо ты длаешь, что не выходишь замужъ. Я уже знаю, што мужчины только до свадьбы ангелы, а посл — бда. А ты такая подхалюза (т. е. смирная).
А Курносова думала: ‘вотъ твой мужъ смирный, и куда ты какъ бойче супротивъ него’,—но молча слушала наставленія хозяйки.
Прошелъ мучительно мсяцъ. Корчагинъ дйствительно ухалъ далеко, а Прасковья Игнатьевна осталась мыкать свое горе у Панкратовыхъ.

——

Дальнйшая исторія моихъ бдныхъ таракановцевъ оканчивается печальной катастрофой. Прасковья Игнатьевна, измученная работой и сильно заболвшая отъ простуды, слегла въ постель и года черезъ два посл того, какъ Корчагинъ оставилъ городъ, умерла одинокая и всми забытая въ общественной больниц. Братъ ея, Илья Глумовъ, просидвъ въ острог слишкомъ три года, ушелъ на поселеніе и скоро тамъ окончилъ дни свои въ бгахъ, въ холодную зиму, на большой сибирской дорог. А Николай Глумовъ пропалъ безъ всти, такъ что никто больше не слыхалъ о немъ… Что же до Переплетчикова, то съ освобожденіемъ крестьянъ кончилось его раздольное житье, поссорившись съ управляющимъ, онъ попалъ подъ судъ и, разсоривъ свои награбленныя денежки, съ горя запилъ и безвыходно сидлъ въ кабакахъ, ожидая даровой рюмочки. Пелагея Семихина, бжавшая съ Глумовымъ, пріютилась въ публичномъ дом, проклиная свою судьбу и приказчика. Только Корчагинъ вышелъ, что называется, въ люди. Устроившись на литейномъ завод, онъ обратилъ на себя вниманіе своимъ трудолюбіемъ, и года черезъ два, накопивъ малую толику денегъ, основалъ свою собственную мастерскую, въ которой работали все почти таракановцы. Какъ вс бдные и много терпвшіе люди, разбогатвъ, длаются кулаками, и Корчагинъ славился кулачествомъ. Съ рабочими онъ обращался круто и пользовался ими, какъ вьючнымъ скотомъ. Раздавая по праздникамъ грошовое подаяніе, онъ съ чистою совстью забивалъ въ могилу сотни людей непосильнымъ трудомъ, который наваливалъ на своихъ работниковъ. Домъ его былъ полной чашей счастія, а мастерская — слезъ и страданій.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека