Ставленник, Решетников Федор Михайлович, Год: 1864

Время на прочтение: 150 минут(ы)

Ф. М. Решетников

Ставленник

Повесть

Избранные произведения в двух томах. Т. 2. Повести, рассказы, очерки
М., ГИХЛ, 1956

ГЛАВА ПЕРВАЯ

По окончании курса в семинарии

Егор Иванович Попов только что окончил курс в семинарии, и так как он окончил по первому разряду, то имел право просить священнического места.
Подобных субъектов, как Егор Иваныч, можно встретить очень много, если не по физиономии, то по крайней мере по манерам, сжатому произношению, какой-то боязливости. Лицо у него неказистое, то есть некрасивое, в семинарии его называли теркой. Терка — название, данное лицу, — означает, что лицо корявое, иначе сказать, оспой поеденное. Это бы еще ничего — так белизны нет. Глаза серые, почти что слепые, но Егор Иваныч очков не надевает, вследствие чего нередко сидел в карцере за то, что, попавшись навстречу инспектору или какой-нибудь влиятельной губернской духовной личности, не снимал им сослепу шапку, вроде того как солдаты отдают честь офицерам, нос… ну, да нос вещь очень небольшая. Впрочем, хороший нос придает какую-то привлекательность лицу. А у Егора Иваныча нос был неказистый, — не потому, впрочем, что он был еврейский или монгольский, чего, конечно, у него не могло быть, так как отец Попова происходит от дьячка, дед его тоже, и предки были чисто русской крови. Теперь на Егоре Иваныче суконный сюртук, уже отлинявший, с протершимися локтями и обшлагами рукавов, брюки триковые, серого цвета с клеточками, дешевой цены, фуражка годов шести, ну, сапоги, конечно, годовалые, с заплатами.
По этому можно заключить, что Егор Иваныч — человек бедный, во-первых, потому, что он терся в семинарии двенадцать лет, находясь под начальством разных должностных семинарских субъектов, во-вторых, занимаясь одними только науками, он, не имея протекции, должен был платить за квартиру с хлебами то, что пришлет ему бедный отец его, заштатный дьякон Иван Иваныч Попов. Конечно, можно бы и без протекции найти какие-нибудь средства, например учить детей или занимать кондиции в городе, но Егор Иваныч, во-первых, не любил кланяться людям или напрашиваться, а во-вторых, попалась ему кондиция у одного мещанина — сын-ученик оказался непонятливым, да его и от уроков часто посылали то к Люсавину, то к Ермолаихе, то по водку и за два месяца не заплатили учителю денег. А есть семинаристы и богатые.
Семинаристы вообще делятся на бедных и богатых. Бедные бывают бурсаки и живущие на квартирах, богатые — дети состоятельных родителей, но вообще живущие на квартирах оказываются состоятельнее бурсаков-бедняков, то есть детей бедных родителей и детей, не имеющих возможности наживать деньги сами собой.
К богатым принадлежат: дети богатых родителей, живущие на квартирах, которым отцы шлют много денег, собственно для того, чтобы дети получили диплом на поступление в духовную академию, семинаристы, обучающие, по протекции начальства, юношей, письмоводители семинарских правлений, певчие. К разряду певчих нужно причислить и архиерейских певчих, но архиерейские певчие наживают больше всех семинаристов, не архиерейских певчих. К сословию богатых принадлежат также: костыльники, книгодержцы, стоящие у царских врат с светильником, кладущие у ног архиерея орлы, иподиаконы. Но эти молодые люди — мальчики, исключая иподиаконов, которые выбираются из философии и богословии, дети большею частию протопопов. Они имеют свои деньги, независимо от родителей, таким образом: если архиерей служит в престольный праздник в городской церкви, освящает церковь, ездит по епархии, то причты дают каждому денег, как состоящему при архиерейской свите и исполняющему некоторые обязанности.
Всех семинаристов в семинарии, где был Егор Иваныч, семьсот пятьдесят человек. Они разделяются на казеннокоштных и своекоштных. Казеннокоштных, или бурсаков, живущих на казенной квартире и пище, четыреста человек, своекоштных, живущих на разных квартирах в городе, триста пятьдесят человек. Казеннокоштные большею частию дети бедных родителей, начиная от причетника до священника, служащих в бедных селах, без казенного жалованья, дети умерших родителей, сироты, призренные начальством. Казеннокоштные сближаются друг с дружкой, и почти все четыреста человек если не приятели, то хорошие знакомые, начиная со словесности. Конечно, из четырехсот человек нужно исключить уездников, которые живут отдельно, и богословов, которые имеют со словесниками шапочное знакомство и ни во что ставят уездников. Житье в бурсе известно всем, кто жил в бурсе и кто читал очерки бурсы Н. Г. Помяловского. И поэтому о бурсаках говорить одно и то же не для чего: каждая семинария походит на другие, исключений почти что нет. Своекоштные живут вольнее бурсаков. В городе много домохозяев, которые держат на квартирах преимущественно одних семинаристов, потому что семинаристов держать выгодно. У хозяина есть столы, стулья, кровати и даже картинки очень дешевой работы, две-три комнаты и кухня. Если комната большая, то в ней ставится три или четыре кроватки или кровати, четыре стула, стол, иногда и два, если комната маленькая, то две кровати, один стол и два стула. Дома эти находятся около и недалеко от семинарии. С каждого семинариста берется по одному рублю тогда, когда в одной комнате уже живут два семинариста, в другой комнате тоже два, в третьей один. Одна комнатка для одного стоит два и три рубля в месяц. За такую-то плату, а в иных домах и за пятьдесят копеек семинаристы наполняют квартиры. За эту же плату можно послать хозяйку на рынок, хозяйка даст самовара, поставит его, сварит щи, только подай семинарист деньги. Обед и квартира стоит пять и шесть рублей в месяц тогда, когда хозяйка держит семь-восемь семинаристов, и семь рублей, когда их два или три. Житье в этих квартирах несколько спокойнее казенного житья. Несмотря на клопов и других подобных зверей и на грязь, каждый семинарист живет здесь как дома. Конечно, уездник постоянно под началом старшего — словесника, который ставится к уездникам начальством, но все-таки каждый может без спросу сходить на рынок, на реку и проч., а после вечернего визита инспектора, наблюдающего своей персоной за нравственностию своекоштных бурсаков или посылающего вместо себя богословов, семинаристы могут делать что хочется: петь песни, плясать, и в это время вступают в управу уже домохозяева, которые ругаются за то, что ‘дурья порода’ им спать не дает.
Уездники, дети сельских церковнослужителей этого уезда, живут преимущественно с уездниками да с одним или двумя словесниками. Квартира с пищею каждому обходится в четыре и пять рублей, если не допускается роскоши, как то: не пьется чай, нет жаркого. По отъезде из деревни или села сын получает от матери пудик муки, которая отдается хозяйке для печения. Одной ковриги или булки уезднику достанет на три дня, а хозяйка экономничает так, что пуд муки достает уезднику на две или на три недели. Отец шлет каждый месяц сыну три или пять рублей — и сын покупает сам с рынка ковригу ржаного хлеба, калачей и молоко, которое носит торговка из завода через два дня. Вставши утром, семинарист съедает ломтик хлеба или калач, который стоит одну копейку серебром, припивая молоком. Обед — то же. Если у семинариста есть лишние деньги, он покупает говядины, крупы и картофеля, и хозяйка варит каждому или всем в общих горшках щи и кашу. Надо заметить, что семинаристы, живущие на квартирах, дружны — у них круговая порука. Все знают, что Попову отец прислал только два рубля. Попов издержал за квартиру один рубль и один — на щи и кашу с хлебом и молоком, которыми угощал товарищей при безденежье, — то, значит, Попова надо посадить за общий стол. Общий стол состоит из общины. У каждого семинариста есть мешочек с крупой и мешочек с хлебом или калачами, мясо хранится на хозяйском погребе. Утром каждый вынимает мешочек.
— Что сегодня — щи?
— Давай.
— У меня, брат, смотри: выдуло! — и семинарист вывертывает наизнанку свой мешок.
— Ну, и весь зубы на спичку.
— Елтонский, дай горсточку!
— Ну, нет, брат. Попроси у инспектора.
Все хохочут, а семинарист чуть не плачет.
— Дай, Вася… отдам…
Вася колотит просителя по голове кулаком, прочие тоже накладывают, приговаривая: ‘Вот тебе щи, вот тебе каша’, а один барабанит по спине неимущего кулаком, приговаривая: ‘Каша наша, щи поповы’…
Оказывается, что только у одного семинариста есть крупа.
— Вы что же? — спрашивает он товарищей.
— Дай! дай! дай!.. — кричат товарищи.
Если товарищ не дает крупы, крупу отнимают силой или заставляют его самого класть крупу в горшок.
— Клади за меня!
— И за меня!
— Я две горсти положил, — будет.
— А за меня клал?
— Да будет две горсти на всех!
— Как, братцы, по-вашему: плут?
— Надувало, блинник!
— А за это что следует?
— Качай его в три лопатки!
И семинаристы заставляют класть на всех по горсти, так что у него остается только горсть. Товарищи смеются.
— Ничего. Проживем и на аржанушке, а как получим от отцов — расквитаемся.
Случается, что от купленной только что вчера на всех говядины пять фунтов сегодня утром ни чуточку в погребе не оказалось. Это объявляет хозяйка. Приходит она в комнату, где все семинаристы в сборе и уже, с книжками в руках, собрались идти в семинарию.
— Молодцы! Беда какая вышла! — говорит она, хлопая руками по бокам платья.
— А что?
— Да говядину-то вашу кошка, будь она проклятая, слопала.
— Как же так?
— А так, слопала — и все тут.
— А мы этой кошке голову свернем.
— Ой, что вы, ребятушки! Мой буско такой умник и всё…
— Да как же слопала-то? Поди, плохо лежала?
— Знаете ли: в вечор заперла его в погреб, потому, значит, хомяков тьма-тьмущая. А мой буско горазд… одно слово — умник… Ну, и заперла, значит, на самый замок, как есть заперла. Прихожу сегодня утром за коровницей… {Коровница — железный или оловянный горшок, в который доят из коровы молоко. (Прим. автора.)} Только, знаешь ты, сударь ты мой, взглянула в то место на полку, где ваша-то говядина была положена, взглянула — нету! Ах, пропасть! Пришла к полке, пощупала, вот этой правой рукой, — нету! Эх, думаю, на моих молодцов все неудача… Уж я буска-то стегала-стегала ремнем, больно стегала… Вор — парень!
— Так как же теперь?
— Да не знаю… Говядины нету… Дадите денег — новой куплю.
— Вот-те и щи…
Один запел: ‘Воскресения день, села баба на пень…’
— Вы, хозяюшка, сварите из своей.
— Что вы, молодцы! из своей!.. нету! Не постояла бы… Право слово, нету, да и пятница сегодня.
— Купите, пожалуйста.
— Дайте денег.
— Да нет. Отцы не прислали.
— Эко дело. Я ужо сбегаю к соседке, может даст.
Хозяйка уходит, а семинаристы гвалт подняли. Один говорит: ‘Хозяйка украла’, другой говорит: ‘Она не впервой ворует, надо уличить ее’, третий кричит: ‘Братцы, на другую квартиру съедем’, и проч., наконец соглашаются, что на этой квартире хорошо: хозяйка ласковая, часто на рынок ходит, не сердится, когда мы кричим и поем песни, а если съела, так черт с ней: нам лучше, а жаловаться некому, да и не стоит.
Если у кого-нибудь есть щи или каша, то обедают все. При этом, конечно, хозяин приглашает только своего друга, друг этот просит товарища пригласить своего друга, да и хозяину совестно не пригласить остальных, иначе он неприятности от них наживет: сначала обедать ему не дадут в удовольствие, потом отомстят ему, — и обедают все вместе. Если ни у кого нет ни крупы, ни мяса, каждый ест ржаной хлеб.
Бывают у этих семинаристов праздники тогда, когда к одному из товарищей приезжает или отец, или брат, или просто церковнослужитель родного села. Тогда этот господин с самого начала знакомится со всеми семинаристами квартиры (живут на квартирах, в одной комнате или в одном доме, уездники и словесники из одного села и братья родные, но это редко, потому, во-первых, что однопоселян мало, братьев тоже мало, и, во-вторых, философы и богословы живут отдельно от уездников, как люди, занятые высшими науками, люди, готовящиеся в священники или еще выше, и если у них есть братья, то эти братья живут с ними, но об них я скажу дальше), такой господин, познакомившись со всеми семинаристами квартиры, дает денег своему родственнику, под видом постоя на его квартире, а если у него есть лишние деньги, то дает и в долг. Тогда покупаются на счет приезжего или приезжих разные сласти, водка, и угощаются всею компаниею. Тогда все равны, и разгул — ‘что твоя малина’… Но это бывает всего несколько раз в год.
Уездники — мальчики от десяти до пятнадцати лет, словесники старше годами. Те и другие бойкие мальчики дома и в классах до учителей, но случается и при учителях пошаливают, что, конечно, им даром не проходит. Живя дома (в селах) на воле, они и здесь, на квартирах, ‘на коле дыру вертят’, потому что живут с своими товарищами, к ним ходят тоже товарищи, приезжают родственники. При родственниках или родных они делаются смирными, хотя у них уже проявляются городские наклонности, но часто ездят или останавливаются на этих квартирах причетники, дьячки и пономари, перепрашивающиеся с места на место, хлопочущие о стихарях, разные дьякона по разным делам, и с этими людьми они кутят, то есть пьют их чай и водку, а иногда даже грызут орехи. Свою удаль и молодчество они проявляют друг на друге: кто кого переборет, перехитрит, перекричит, пересмешит. От такой жизни многие ленятся учить уроки, и хотя за ними следят старшие, их секут, оставляют без обеда, но наука все-таки плохо прививается к ним. Нельзя сказать, чтобы были все такие, есть между ними и хорошие ученики. Все их развитие состоит в заучиванье учебников, во всевозможных играх, пении духовных и светских песен, разговорах, касающихся предметов житейских, и насмешках над другими. Уездник умеет передразнить встречного и прохожего, как он ходит, и дает ему какое-нибудь смешное прозвище, а иногда и в глаза скажет ему неприличное слово. Это происходит от глупого воспитания и еще более того — образования. В селе мальчик видел крестьян и своего отца считал выше их, жизнь там однообразная, развития никакого. Здесь хотя и губернский город, и народ развитее сельского, и жизнь разнообразнее сельской, но мальчик знает только свое общество, общество товарищей, и ни сам и ни товарищи не знают светского губернского общества, и мальчик, воспитанный на духовных (церковных) началах, смеется над этим обществом, завидуя мальчикам несеминаристам. И здесь, на квартирах, так же как и в бурсе, часто приходится сидеть в комнате, потому что семинарист боится идти на городское гулянье, а о театре и помину нет. Начальство зорко следит за своекоштными и часто заглядывает на одних сутках в их квартиры. Начальство знает, сколько живет в этом доме семинаристов и кто живет. Приходит оно в комнату и спрашивает: ‘Отчего не все?’ — На рынок ушли, — отвечают семинаристы, хотя начальство придет в одиннадцатом часу вечера. Через четверть часа приходит фискал начальства, и если в это время: или еще через час не придут ушедшие, то их на другой день выпорют, и они будут значиться, ‘Поведением безнравственный’. Да если и удастся семинаристу быть в театре или на гуляньях, то кто-нибудь из товарищей проболтается в классе, и безнравственный получит порку и название: ‘Поведения худаго’. Каждый семинарист рад, если попадется ему какая-нибудь книжонка. У хозяев бывают книжки, но не более одной или десяти, приобретенные от разных жильцов за долги. Но эти книги —или старые учебники, или вроде: ‘Милорд английский’, ‘Могила Марии’ — и тому подобной дряни, которую каждый квартирант читает с жадностью раз пять и больше и хвалит. Если у кого есть деньги лишние, тот покупает книжки на толкучке, но тоже книжки старые, которые не только не развивают способности, но даже отбивают охоту к чтению. В этом городе было несколько библиотек, но эти библиотеки были недоступны ученикам по дорогой цене, да и сами состоятельные семинаристы, жаждавшие хорошего чтения, не могли получать книги из библиотеки: начальство не приказывало читать светские книги и, узнавши, что семинарист-‘щелкопер’ читает светское, страшно наказывало его, даже исключало, да и сами библиотекари не давали книг ‘мальчишкам’, потому что книги терялись. Но эти библиотеки существовали назад тому годов шесть. Теперь там существуют более доступные библиотеки, и каждый уездник может читать что хочет. Как это сделалось, я скажу сейчас.
Итак, назад тому годов шесть уездники были очень неразвиты, и кончивши науки в уездном училище, они в словесности ровно ничего не понимали. То же было и с Егором Иванычем и с прочей братией. Вступивши в настоящую семинарию, молодые люди начинают пренебрегать уездниками и живут с ними только ради начальства или по крайней бедности. Каждый словесник непременно хочет жить с словесником, для того чтобы ему не мешал писк ребят и было удобнее учиться по риторике и сочинять задачки. Словесники — сочинители, значит, люди, начинающие мыслить. Но что может сочинять пятнадцатилетний юноша, когда он до сих пор еще ничего не понял, уча риторику по книжке ‘отсюда и досюда’, когда учителя не в состоянии объяснить, а только требуют задачек на тему: ‘Написать мне мысли на тропарь успения богородицы!’ И учат и читают словесники словесность по старым и духовным книгам, и пишут на заданные темы все труднее и труднее, глупее и глупее — мучатся два года и поступают в философию с перепутанными мыслями, никакой идеи нет, все какая-то бессмыслица, убожество, рабство какое-то. Давали и светские сочинения для разбора, — например Пушкина, Лермонтова, а больше Карамзина и Ломоносова, — но не всем, большая часть словесников должны были списать такие-то стихи, выучить и написать критику. Современных изданий в семинарии не было, в городе достать трудно, да и начальство дозволяло читать только проповеди древних писателей и известных иерархов, особенно почитаемых духовным миром…
Философы жили с философами и богословами, занимая каждый по комнате. Это были уже восемнадцати—двадцатилетние молодые люди и на себя смотрели как на дьяконов и священников. Каждый своекоштник хотел свободы для своих занятий. Тут дружба была уже крепкая. Каждый старался высказать свое мнение другому, каждый спорил по тому, что он понял из науки, и каждый старался отличиться перед товарищем. Теперь уж уездники и словесники ни во что ставились.
Как в философии, так и в богословии преобладал схоластический элемент. Профессора, люди старые большею частию, монахи, священники, люди, старающиеся угодить начальству для получения орденов и должностей повыше, держали молодых людей по собственному своему рассуждению и требовали знания по книгам. Чтение светских книг здесь строго запрещалось, а именно: читающий светские книги мог быть исключен, а каково быть исключенному из богословия? Светское общество совсем было закрыто для молодых людей, и если они сталкивались с ним на гуляньях, то все-таки из кучки людей трудно что-нибудь составить… Но, наконец, и в семинаристах проявилось светское образование.
Семинаристы народ разговорчивый, но разговорчивый не со всеми. В семинарии он запуган, со светским робок, боится говорить, зная, что светское общество считает семинаристов за пьяный и забитый народ. Так было по крайней мере прежде. Прежде исключенный из богословии поступал или в почтальоны, или в уездный суд писцом, и это было назад тому шесть лет… Кто не знает, что такое в провинции архиерейские певчие! Они учатся мало, потому, во-первых, что ездят по губернии с архиереем, часто приглашаются на свадьбы, похороны и проч., во-вторых, они, получая квартиру, хорошую пищу, большие доходы, пьянствуют, а науками не утруждают себя и в будущем рассчитывают на то, что они всю жизнь останутся архиерейскими певчими. А быть архиерейским певчим — вещь очень трудная. Уездник, по капризу регента, может быть исключен из певчих и выйдет, конечно, дураком. Словесник и философ — тенора держатся, а богословы и с худым голосом остаются и после курса семинарского в певчих, поступают дьяконами и все-таки поют в хору.
Архиерейские певчие в славе во всей губернии, но больше в губернском городе, где они со светскими знакомятся на свадьбах и похоронах при водке. Сидя за столом, при водке, студент университета начинает подпускать либерализм. Семинарист слышит что-то новое, смеется, ругается, не верит. Его урезонивают фактами… ‘Поди ты к черту!’ — кричит семинарист… Но знакомство уже началось со светским человеком: светский человек говорит толково, так что ты его ничем не урезонишь. Правду говорит. ‘Да ты откуда знаешь?’ — спрашивает семинарист. ‘Нас учили так. Наша литература открывает нам глаза’. — ‘Врешь ты все’. — ‘Да ты читал ли что?’ — ‘Нет’. — ‘Так ты прочитай, а потом и суди…’ Певчему, тем более архиерейскому, можно неделю не ходить в семинарию по болезни, да и начальство туда не заглядывает каждый день, поручая следить за ними эконому и надеясь на самого владыку. Певчий может читать что угодно, потому что нет начальства. Он прочитает хорошую книгу, и у него вдруг является сомнение в своей науке, он соображает прошедшее и настоящее с тем, что он видел у светских, где он бывал не десять раз, ему кажется, что это так и должно быть: люди живут как-то не так, а я чему учусь? Сочинение читают все богословы, философы и словесники, оно разбирается, и от одной умной головы переходят согласные убеждения ко всем. У всех явилось сомнение и недоверие, все чувствуют это и сообщают по секрету своим друзьям. А у молодых людей, еще не проникнутых новизной, — сказал один толково, резонно, и все соглашаются с его мнением, разбирают и говорят: ‘Это так!’ Сомнение в семинарской науке распространилось по всей семинарии, исключая уездников. Стали семинаристы доставать секретно сочинения Белинского и Добролюбова, подписывались по двадцати человек на один билет в библиотеку и доставали серьезные книги, один читал, все слушали, разбирали, критиковали по-своему, узнали настоящую жизнь и стали умнее… умнее своих профессоров. Профессора стали замечать что-то новое, неподходящее, вольнодумство, — и стали следить за ними… Узнало начальство, что цвет семинарии, надежда ее, читает светские книги, да еще книги иностранные, стало выхватывать, конфисковать эти книги, которые или бросало в печки, или запирало в свои шкафы… Молодым людям трудно было вынести это насилие, но они ничего не могли сделать с властью… Так продолжалось два года. Но вот поступили профессорами пять академистов с новым направлением. Это были молодые люди. Они сразу поворотили науку по нынешней методе. Семинаристы с первого разу полюбили их, и на лекциях шла философия настоящая… Потом эти профессора, с помощью всех богословов, философов и нескольких словесников, накупили книг и открыли публичную библиотеку в городе, заведование которою принял на себя один из профессоров. Все семинаристы читали даром, и читали настоящую философию, настоящую науку… Они стали сочинять, завели свои журналы… Это продолжалось полтора года.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Начальство стало жаловаться на молодых профессоров. Семинарию закрыли.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ревизор, приехавший из Петербурга, нашел, что семинаристам можно читать светские книги…

——

Теперь там дозволяется читать светские книги. Семинаристы, начиная с уездников, читают русские журналы.
Егор Иваныч платит за комнату два рубля в месяц уже четыре года. Отец исправно высылает ему к первому числу по восьми рублей. Так как на шесть рублей трудно содержать себя, то он утром питается молоком и куском ржаного хлеба, обед то же, иногда и щи, иногда и чай, но это бывает редко, по праздникам, и то вскладчину с другими семинаристами-однокурсниками, живущими в том же доме. Так как семинаристы, начиная со словесности, не играют в карты, в мячик и прочие игры, то Егор Иваныч занимался постоянно книгами. Придет домой из семинарии, поест, полежит на кровати, поговорит с товарищами кое о чем и примется за лекции. Если сам чего-нибудь не понимает, то совещается с товарищами, и те тоже советуются с ним. Товарищи мало сидели дома, они уходили к другим товарищам или приводили на квартиру их приезжих дьяконов и священников и кутили. Егор Иваныч редко выходил из дому, он постоянно твердил книги, вычитывал, сочинял, переписывал лекции и в классах был вторым учеником. За прилежание и хорошее поведение ректор избрал его к себе в служки. Обязанность такая: одевать ректора в церкви, то есть надевать ризу, митру, и стоять при нем при церковных службах. По это продолжалось с месяц. В это время богословы и философы читали секретно книги, и как все богословы и философы любили Егора Иваныча за честность и за то, что он ни на кого не кляузничал, не фискалил, то и стали его сбивать на новые идеи. Сначала Егор Иваныч только смеялся:
— Полно вам, господа, переливать из пустого в порожнее. Ну, что вы толкуете-то? К чему это?
— Ты тоже хорош, ты пойми то, что ты богослов, хороший ученик, народу будешь, может быть, говорить проповеди.
— Дак что?
— Дак что? Фофан ты эдакой!.. Стыдись!
Егор Иваныч мало-помалу стал стыдиться. Однажды он при народе как-то нечаянно уронил из рук ректорскую митру. За это его отставили от должности, в поведении значилось целый год: неблагонадежен — и на целый месяц начальство дало ему такой искус: он должен был исполнять в семинарской церкви должность старосты: ставить свечи, ходить по церкви с кружкой и тарелкой. В последнее время его даже причислили к разряду либералов, но Егор Иваныч избегал этих либералов, не ходил на сборища, а сидел дома, за что его прозвали каким-то неприличным именем. В последнее время ему туго приходилось, и он каждый день боялся того, чтобы его не исключили. Однако он кончил курс.

——

Утро. Егор Иваныч сидит в тиковом халате у окна и читает какой-то журнал.
— Егор! — спросил его товарищ из другой комнаты, Павел Иваныч Троицкий.
— Что?
— Да нет чаю.
— Ладно и так.
— Ну, не то ладно. А скверно, брат, денег нет ни гроша. Отец не посылает. Придется сегодня обойтись на пище святого Антония.
— Я и сам удивляюсь, что это сделалось с моим отцом. Ведь знает, что нужно ехать.
— А славно мы теперь погуляем! Кончили, Егорушко, учение проклятое… Сколько мы годов учились!
— Много…
— Карьера открывается: ежели в духовное — поп, в светское — чиновник.
— Трудненько досталось нам это.
— А я, брат, еще буду учиться, съем всю науку до конца.
— Нет, я не стану учиться. Я много перенес, — будет.
— А сомнения-то куда дел?
— Постараюсь бросить.
— Ну, брат, коли твои мозги начали двигаться, сомненья не заглохнут. Ты только что начинал понимать вещи и многих вещей не понял, потому что с нашей семинарской наукой и не поймешь их. У нас стараются доказать, что мы с своей наукой и кончили всё, умниками стали… Конечно, мы грамматику хорошо знаем и изложить на бумаге умеем, но что изложить? А заставь нас по-светски сочинить, и твердо-он-то, да подперто... Мы даже и говорить-то со светскими не умеем.
— Потому что мы духовные.
— Уж коли мы исполняем такие обязанности, проповедуем о добродетели, так нам нужно все знать. Надо или заслужить доверие светского общества, или вовсе, не быть духовным. Уж если быть учителем, так и вести себя по-учительски. А что мы знаем? Спроси нас светский что-нибудь серьезное, мы и скажем: это воля божья… А почему же мы-то не можем разъяснить? Ведь светские разъясняют же? Стало быть, они умнее нас…
— Я думаю, в селе лучше жить. Там общество проще. Крестьяне народ славный.
— Хорошо. Ты и будешь жить там всю жизнь: будешь есть, да спать, да толстеть…
— Буду говорить проповеди.
— Семинарским-то слогом! Да крестьяне не поймут тебя.
Немного помолчав, товарищ продолжал:
— В деревню тебя манит простота народная… И заживешь ты по-крестьянски, с тою только разницею, что тебя будут считать барином, пожалуй еще выше: шапки будут снимать, в пояс кланяться, хлеб будет готовый, сено готовое — добытое трудами крестьян… Ты теперь молод, ты любишь народ. Сначала ты примешься говорить с крестьянами ласково, учить детей будешь по-нынешнему, крестьяне полюбят тебя… Но поверь, эта привязанность охладится. У тебя будут дети, надо будет учить их, заботиться об них, надо будет денег, ты и начнешь отставать от ладу с крестьянами, озабоченный, ты будешь стараться обеспечить будущность своего семейства, будешь требовать с крестьян то того, то другого… Теперь развитие… Сначала ты будешь говорить по-нынешнему, по-городски, а потом и это надоест, потому что там не поймут, смеяться будут, пожалуй еще будут говорить, что неприлично. Читать там нечего, а если будешь выписывать журналы на крестьянские деньги, так еще напишет кто-нибудь на тебя жалобу. Ты и бросишь все и будешь или лежать, или по грибы ездить, или будешь делать то, что делают крестьяне.
— А разве это худо?
— Не худо по грибы ходить да делать наравне с крестьянами то, что и они делают. Жаль только, что молодость пропала. Еще ладно, что хоть обеспечение-то будет: место дадут. Вот только к чему послужило наше долголетнее терпение, а там и будешь толстеть на пользу своей утробы. Людям же ты никакой пользы не принесешь.
— Принесу.
— В тягость им будешь.
— Ну и врешь!
— Ты, Егор Иваныч, непременно открой воскресную школу.
— Открою.
— Только учи по-светскому, эдак не прямо, сбухты-барахты, а полегонечку им растолковывай… Впрочем, тебе бы и самому надо поучиться.
— Будет.
— Как знаешь. Да пожалуйста, как будешь учить ребят, розги и колотушки исключи.
— Не толкуй, — знаю, что делать.
Троицкий махнул рукой и ушел в свою комнату, Троицкий был второго разряда и развитый настолько, что другой элемент взял в нем перевес. Он сегодня собирается подать прошение об исключении его из духовного звания. ‘Пойду учиться в университет, всю жизнь буду работать, дойду-таки до настоящего’.
Попов не любил Троицкого за его рассуждения, и у них почти каждый день бывали споры и ссоры. ‘К чему это он говорит все? Ведь меня уж не переделаешь, не вышибешь из башки то, что в семинарии вбили в нее… Да и лучше, — спокойнее. Пора и отдохнуть…’ Попов даже хотел переехать на другую квартиру, но он любил Троицкого за что-то особенно, жалко было расстаться с тем, с которым он двенадцать лет жил вместе.
Девять часов утра. Попов, одевшись, пошел в почтовую контору. Там спросил у почтальона, нет ли повестки или письма на его имя. Ни письма, ни повестки не было. Попов запечалился и пошел на берег к тому месту, где сидели на скамейке двое приезжих, один в рясе, другой в подряснике, которых по одежде трудно различить, кто они, потому что дьякон и священник носят рясы, а дьячки, пономари и причетники подрясники. Попов встал невдалеке около них.
— Вы секретарю сколько намереваетесь дать? — спрашивал подрясник.
— Да рублей пять. Столоначальнику рубля три надо.
— А я дак, право, не знаю, что делать.
— Воля божья. — Оба собеседника замолчали и плачевно смотрят на реку.
Попов подошел к ним, снял фуражку и проговорил:
— Здравствуйте. Вы откуда?
— Здравствуйте, — сказали собеседники, и оба сняли шапки.
Ряса подвинулась и проговорила:
— Просим покорно. Вы семинарист, если не ошибаюсь?
— Кончивший курс.
— Очень приятно. Что, же, место получили?
— Нет еще. Даже не знаю, где вакансии есть.
— Ну, это плохо. Я тоже кончил курс назад тому годов семь, два года ходил в консисторию да в архиерейскую канцелярию: едва нашел. А позвольте ваше имя и отчество?
— Егор Иваныч Попов.
— Очень приятно. Очень приятно!.. Я диакон единоверческой церкви в Крестовоздвиженском селе!
Следуют расспросы об единоверцах и рассказы об них.
— Житья нет. Поэтому хочу перепроситься в православные, хоть бы на причетнический оклад.
По духовному ведомству священник выше дьякона, дьякон выше дьячка, носящего стихарь, дьячок ниже пономаря, носящего стихарь и т. д. Есть священники, отправляющие службу по сану, но получающие доходы наравне с дьяконом, это значит — священник на дьяконском окладе.
— Я, Егор Иваныч, вот уже вторую неделю трусь здесь, сколько денег рассовал, служу я дьячком, надо стихарь. Всего-навсего осталось два рубля да тринадцать копеек, — проговорил подрясник.
Дьякон захохотал.
— Подумаешь, и дело-то пустое: стихарь надо. Сколько в службе?
— Одиннадцатый год.
Дьякон мотнул головой в знак удивления и впился глазами в Егора Иваныча.
— Каково?
— Плохо. А вы где обучались?
— Из причетнического класса исключен.
Дьякон угостил собеседников нюхательным табаком, который Егор Иваныч нюхивал изредка.
— А вот что, Егор Иваныч, поезжайте в Милютинск, там, знаете ли, женский монастырь есть и при нем воспитанницы.
— Знаю.
— Ну, вы сначала к владыке сходите, чтобы он разрешил вам вступить в законный брак с воспитанницей и послал туда указ. А там настоятельница сама изберет вам невесту и место даст.
— Я письмо от отца жду.
— А ваш батюшка кто?
— Заштатный дьякон.
— Что же, невесты там есть?
— У священника дочь годов восьмнадцати.
— Вот и дело. Значит, дело за местом.
— А я бы из монастыря взял, — сказал дьячок.
— А вы женаты, Павел Максимыч? — спросил дьячка дьякон.
— Женат, семеро детей, мал мала меньше…
— У меня тройка… Из монастыря оно, конечно, хорошо, можно в городе место получить, а городское житье не в пример лучше сельского, в особенности в таком городе, как Милютинск.
— Я, пожалуй, не прочь, только бы состояние имела.
— Ну там, я вам скажу, дадут вам приданое да сто рублей денег, и больше ничего. Да и девица-то, сказывают, того-с… ненадежная…
— Это плохо.
— А ваша невеста, позвольте спросить, богатая?
— У меня еще нет невесты.
— Полноте шутить! Давече оказали, что у священника вашего дочка есть.
— Да ведь кто же ее знает?
— Делов не имели?— Дьякон захохотал.
— Да как вам сказать: прежде игрывали вместе, но дел никаких не было, в прошлое лето она гостила у тетки, а в третьем годе я здесь в больнице пролежал всю вакацию.
— Больше у священника нет деток женского пола?
— Есть две дочери: одной тринадцать лет, а другой седьмой.
— Недоростки!
Молчание. Дьякон вдруг обращается к Егору Иванычу:
— Знаете ли что?
— Что?
— Вчерась я был в консистории. Смотрю, сторож газету читает. Каково? сторож газету читает и хохочет… Мне показалось больно смешно, грех те заешь!.. Подхожу к нему и спрашиваю: что, Никифор Иваныч, из Москвы пишут, усмирили ли врагов? Он и говорит: да ничего, так, уж больно занятно… Дайте, говорю, Никифор Иваныч, газетки почитать. Нельзя, говорит. Я ему дал двугривенничек, уступил и показал на одно место: вот, говорит, жениха вызывают, и хохочет… Я думаю, что же тут? Ну, надел очки и читаю, и что же, Егор Петрович…
— Егор Иваныч… — подсказал дьячок.
— Извините, Егор Иваныч… Ну-с… На чем, бишь, я остановился?.. Ну, читаю… В Воронежской губернии, знаете ли, в каком-то уезде (я было записал уезд-от, да потерял либо на папироски сжег спьяна), дьякон умер, а у вдовы осталось четыре дочери. Вот она и подала просьбу консистории. Должно быть, консистория не нашла женихов и напечатала цыдулку или указ, как там по светскому — не знаю, что-де кто девицу Анну двадцати двух лет, то есть сестру старшую, возьмет замуж, за тем и место останется… Каково? Благая мысль. Вот мы живем в захолустье и ничего не слышим, а здесь все можно узнать. Благая мысль. Махните-ко! А?
— Далеко.
— А сколько верст?
— Да верст тысячи две.
— У-у! Экая даль, господи помилуй!
— Я мекаю, поди, теперь туда много женихов-то наехало, — заметил дьячок.
— В экую-то даль?
— А своя-то губерния?
— Точно, точно… Ваша правда, Павел Максимыч.

——

Чтобы удостовериться в том, как скоро знакомятся духовные между собою, духовные, не видавшие друг друга никогда и живущие друг от друга на расстоянии двухсот — пятисот верст, нужно зайти в крестовую церковь или кафедральный собор во всенощную или к обедне, когда служит архиерей. Тут собраны лица духовного ведомства почти со всей губернии. Тут вы увидите протоиерея в камилавке и с наперсным крестом, монаха, снимающих свои камилавки, скуфьи и клобуки во время главных молитв, славословий и священнодействий, священников (которых можно отличить по крестам 1853—1856 годов), дьяконов, или, проще, лиц личного дворянства духовного ведомства, и подрясниковых — дьячков, пономарей и причетников. В церкви их человек двадцать. Они знакомятся так.
Подходит священник к протопопу и становится рядом. Священнику хочется свести знакомство с протопопом для того, чтобы прозреть, каковы там места. Но как заговорить с протопопом?.. Священник вынимает табакерку, щелкает пальцами по крышке и крякнет… Знай, мол, наших!.. Протопоп оглядывается в сторону священника. Священник раскрывает табакерку и говорит: не желаете ли-с?
— Пожалуй! — Протопоп берет в два пальца табаку и нюхает. Знакомство началось.
— Вы откуда? — спрашивает протопоп. Следует ответ. — Зачем, почему, ну как? — И дальше приглашение прийти на квартиру.
Если протопоп брезгует табаконюханьем, то священник начинает атаку иначе. Он слегка толкнет протопопа, будто нечаянно, потом скажет: извините-с! Посмотрит на протопопа и скажет заискивающим голосом:
— Вы, отец протопоп, давно здесь? — После ответа следует опять вопрос: — зачем? и — ну, а как дела? — После ответа: ‘как сажа, бела’, — следует приглашение.
У священников, дьяконов, дьячков и прочих обращение иное. Священник боится подойти к протопопу, кто его знает, кто он такой, а одноряоники обращаются запросто, потому что священника трудно различить от дьякона, если он не имеет знака отличия. Тут знакомство начинается так:
— Мое почтение!
(Следует дерганье за рясу.).
— Мое вам…
— Издалече?
И прочее… У дьячков и прочих придаточных еще проще: ‘Ты откуда?’ — ‘Оттуда’. — ‘Перепрашиваться?’ — ‘Да’. — ‘А стихарь хочу получить’. — ‘Шиш получишь’. Приезжий сразу видит своего брата приезжего, знает, что как он сам, так и собрат его приехал по нужде и церемониться нечего, во-первых, потому, что душу отведешь с сельскими людьми, а во-вторых, что от них можно узнать: нет ли где хорошего места.
В церкви много толковать нельзя. В церкви хотя и знакомятся, но знакомство это ни к чему не ведет, хотя и обещаются с обеих сторон угощения. Знакомство в консистории и в архиерейской прихожей доходит даже до дружбы, до одолжения деньгами. Чтобы потолковать, приезжие толкуют где попало, а больше на квартирах, где непременно угощаются чаем и в особенности водкой.
Егор Иваныч с дьяконом и дьячком пошли в консисторию. Там, в прихожей, называемой коридором, что называется содом и гомор. Человек двадцать разнокалиберных лиц, в разнокалиберных костюмах, с палками и без палок, с разноцветными кушаками, поясами и просто ‘опоясками’. Говор непомерный — и басы, и теноры, и дискаитики, и прочие неописанные, но натуральные голоса переливаются в прихожей вместе с кашлем, кряканьем, которым редкий из духовных не одержим, начиная с словестности, и сморканьем. Сторож в военной форме сидит на диване и, посматривая то на того, то на другого, ухмыляется. Он дестевой {Дестевым называется казенная посылка — книги или бумага — в два—пять фунтов, зашитые в холст. (Прим. автора.)} зашивает.
— Верно, мы с носом? — говорит протопоп протопопу, сидя на диване.
— Я жаловаться стану.
— Ну, наши жалобы ко вреду нашему последуют.
— Это досадно, целый час члена нет. На ваших который?
— Да двенадцатый, поди… — Протопоп вынул часы из-за пазухи, посмотрел и сказал: — без двенадцати двенадцатый.
— Как подошло-то?
— Аккуратно. — Оба смеются.
— Владыка ничего?
— Ты, говорит, не печалься. Сына твоего знаю, говорит… А вам?
— Отчего, говорит, ты тут не живешь? Я и говорю! ваше высокопреосвященство, народ ныне тут хуже стал, никакая речь не действует, даже с крестом не стали принимать
— Поди-кось!.. Это правда, отец протопоп. Народ нынче совсем развратился, развратился так… Жалко! — и говоривший это сделал такую гримасу, что, несмотря на бороду и небольшую не заросшую волосами часть лица с носом и глазами, слушавший их бедный дьячок подумал, что протопопа или владыка пугнул, или у него только живот крепко болит. — Ну-с, а владыка на это как рек? — сказал протопоп.
— Ну, я и говорю ему: не могу я жить в этом городе, лучше, говорю, в губернский переводите. Он и говорит: об этом я подумаю…
— Я слышал, вас представили к наперсному?..
— От кого изволили слышать?
— Слухом земля полнится, отец протопоп. Говорят, будто скоро надевать его на вас станут.
— Ой, вздор! ох, неправда! Вот что значит: какие у меня недоброжелатели!
Протопоп протопопу или священник протопопу и наоборот ни за что не скажут правду: зачем они приехали в город. Зачем приехали — знают члены и секретарь консистории, эконом архиерейский и сам владыка, хотя же и знают семинаристы-богословы, и приезжие священники, и прочая мелюзга, — так разве хозяева, у которых они остановились, подслушав разговоры их с секретарем, ‘разгласили’, — и сами приезжие на воле с своими детьми калякают, рассказывают им. Говорят люди, что они таят причины приезда до поры до времени, по личным причинам, по зависти.
Дьяконы и дьячки кричат:
— Ну-ка, отец дьякон, дай-кось табачку понюхать!
— Маловато.
— Ну, ну, нечего отнекиваться-то! У тебя, я знаю, хорошее ведь место.
— Вот за это слово я тебе и не дам. Шиш получишь!— И дьякон отходит прочь.
— Да что это, господи помилуй, как долго? — говорят человек шесть.
— Эй, сторож, впусти! — просит сторожа священник.
— Пущать не велено.
— Как не велено?
— Не велено, и все тут.
Протопопы ушли в канцелярию. За ними пошли и священники. Сторож вмиг подбежал к дверям и стал посереди их.
— Отчего ты не пускаешь?
— Не велено.
— Почему?
— Говорят, много всяких шляется. Отцом Антоном не приказано… Вон тут надпись была приклеена, да из вашей братьи кто-то оборвал.
— Ты нам кого-нибудь пошли оттуда.
— Кого я пошлю! Вон столоначальник-то, Гаврилов, трои сутки без просыпу пьет и дома, что есть, не живет, ищи его, — с семи собаками не сыщешь…
— Ты писца пошли али помощника.
— Есть когда мне посылать. У меня делов-то и без вас вон сколько! — Сторож указал на угол, в котором лежали книги.
Один священник дал сторожу двадцать копеек.
— Как ваша фамилия?
— Документов.
Сторож ушел в канцелярию и чрез две минуты воротился, сказав, чтобы священник шел за ним.
Столоначальник в это время был в консистории, не пускать к нему не в известное время — был каприз и сторожа и самого столоначальника. За десять и двадцать копеек просители были вводимы в канцелярию, или к ним выходили писцы и удовлетворяли их. Выходившие шептались со стоявшими у дверей в канцелярию.
— Ну что?
— Десять человек на одно место.
— Врешь?
— Вот-те бог!
— А я было хотел на это же место проситься.
— Дак куда теперь думаешь?
— Не знаю. Спрашивал места, завтра велел прийти, записал фамилию.
— Сколько дали?
— Три рублика.
— Экая прорва! Ведь эдак ему сколько надают! А у секретаря не были?
— Нет… Там член сидит да протопопы.
— А я указ получил… Вот он! — говорит весело выходящий дьякон.
— Поздравляем.
— Покорно благодарю. Пожалуйте ко мне на закуску.
— А где ваша квартирка?
— Вместе пойдемте… Вот он, указ-то. Думаете, дешево стал? Двадцать четыре целковика… Зато место, говорят, такое хлебное…
— Ну, и слава те господи!
Сторож подходит к дьякону с указом и поздравляет. Дьякон дает двадцать копеек. Половина тершихся в коридоре уходят за дьяконом.
Егор Иваныч вошел в канцелярию и подошел к столоначальнику.
— Что скажете?
— Позвольте вас побеспокоить…
— Ну-с… Вы кто такой?
— Я только что кончил курс богословия по первому разряду.
— В священники или диаконы хотите?
— В священники.
— Священнические места все заняты.
— Я слышал, что в Куракинском уезде много мест священнических.
— Надо справиться…
— Пожалуйста… Отец у меня бедный, я тоже бедный.
— Теперь мне некогда.
— Когда прикажете прийти?
— Через недельку.
— Мне не на что жить здесь.
— Вы вот что сделайте, — оказал другой столоначальник: — подайте просьбу владыке, он напишет резолюцию, чтобы мы представили ему справку, а между тем понаведывайтесь.
— Очень хорошо. Только я не знаю, как составить просьбу.
Через четверть часа Егору Иванычу дали лоскуток бумаги, на которой была написана форма просьбы. За это сочинение с него попросили денег, Егор Иваныч отдал последние двадцать копеек. Зато он пришел домой очень обрадованный. Дома никого не было. Поэтому Егор Иваныч отправился к богословам — Клеванову, Попову, Панкратьеву, живущим на одной квартире. У тех кутеж.
— А! Егор Иваныч! — приветствовали Егора Иваныча товарищи.
— Это, отец Семен, наш однокурсник, первого разряда.
— Очень приятно! Имею честь рекомендоваться, Патрушинского уезда Егорьевской церкви священник Семен Павлович Мухин. — Священник подал руку Егору Иванычу.
— Давно изволили приехать, отец Семен?
— Сейчас, сию минуточку.
— А зачем приехали?
— Антиминс надо получить. Указ получил из консистории.
— Ну вы, отец Семен, не скоро отделаетесь от консистории, — сказал Панкратьев.
— Как-нибудь. Пожалуйте, Егор Иванович, водочки.
— Я не пью-с.
— Ну-ну. Надо привыкать-кавыкать {Слово кавыкать, вероятно, взято от грамматического значка — ‘кавычка’. Оно произносится навеселе, как слово хитрое — эк ты накавыкался, то есть напился. Оно больше произносится при слове привыкать. Если кому в жизни не везет, то он говорит: э, уж. не впервые привыкать-кавыкать. Стерплю, мол, еще. (Прим. автора.).}.
— Он у нас фаля какая-то. Все учил да учил лекции.
— Похвально. А ничего, попробуйте! — Священник выпил свою рюмку.
Егор Иваныч выпил и закусил. Стали обедать. За обедом шел разговор об домашних священниках Мухина, о местах и невестах.
— Как вам сказать… В нашем уезде мест таки много есть. В Знаменском селе дьякон переведен, и место еще не занято.
— Да мы в дьякона не пойдем, — отозвались кончившие курс семинарии.
— И не стоит. Священнику лучше житье. Вот бы, к слову, я. Я теперь старший в селе, а служу всего-то четыре года и бороды еще не отрастил. Ну, сначала под началом был, да как того перевели в другое место, я и стал старшим, потому что другой-то священник кончил курс по второму разряду и восемь лет служил дьяконом. Жить можно. Умей только с приходом обращаться. Теперь училище я тоже к себе забрал, по пятнадцати рублей в месяц получаю.
— Так у вас нет поближе к вам местов?
— Как нет. В городе две священнические вакансии, в Моховском заводе священник на этой неделе умер, в Тимофеевском, говорят, под суд попался.
— Вот и дело. Значит, на всех четверых места есть.
— Надо только, господа, не зевать. Завтра же пишите прошения и подавайте владыке.
— А мне обещались сказать, где есть место, — сказал Егор Иваныч.
— Ну, на них вы не надейтесь. Ведь они знают, что вы человек бедный, и скажут такое село, где кроме жалованья вы ничего не получите. А у нашего брата расходов пропасть. Благочинному надо дать, за метрики надо в консистории двадцать пять рублей каждые полгода, а как власть приедет?.. Беда.
— Которые же из этих лучше?
— В Моховском лучше всех. Да туда мой тесть хочет перепрашиваться, чуть ли уж и прошение не послал.
— А ваше село каково?
— Ничего. Народ, знаете, только бедный.
— Ну, а насчет невест не знаете?
— Да у отца Петра Колотушинского, в Крестовоздви-хженском, две дочери.
— Стары?
— Одной двадцать четыре, а другой девятнадцатый год. Он ничего, зажиточный.
— Отчего же они засиделись?
— Видите ли, дело в чем. Он уже выдал двух дочерей, та, которой двадцать четыре года, больно некрасивая и к тому же хромая, а у этой бельмо на одном глазу. И рад бы спихать — никто не берет.
— Да кой черт эдаких калек возьмет?
— Ну-с, у моего тестя есть дочка, Глафира Сидоровна. Ничего, красивая. Годов шестнадцать.
— Никто не сватается?
— Приказчик заводский сватался, да не отдает.
Всем захотелось, каждому особо, жениться на Глафире Сидоровне.
— Так как, отец Семен? — спросил Кдеванов.
— Что?
— Насчет невесты-то?
— Хотите, сосватаю?
— Куды ему с его рылом соваться!—сказал Попов-второй: — лучше мне сосватайте.
— Вы, господа, лучше прежде всего места найдите, а за невестами дело не станет. Не нашедши места нельзя жениться.
— Хоть бы старуху какую, только бы место получить sa ней, — сказал Клеванов.
— Плохой вы знаток в этом случае. Вот здесь, поди, сколько невест-то!
— Невест много, да и развратниц не мало,— сказал Егор Иваныч: — мещанку брать не стоит, потому что не образована и бедна, из военного сословия брать не дозволено, купчиха не пойдет, а чиновницы — франтихи, заважничают скоро.
— Да, плоховато. А ведь, я думаю, у владыки есть просьбы от вдов?
— Как, поди, нет.
Долго Егор Иваныч сидел у приятелей, и беседа шла все в этом же роде. Дома Павел Иваныч отдал ему почтовую повестку, в которой значилось, что Егору Иванычу следует получить восемь рублей серебром.
— Ты, Егор, наперед получи письмо, а потом уж и подавай прошение, — сказал вечером Троицкий своему товарищу. — А я — брат, уже подал прошение вместе с десятью человеками, которых ты знаешь. Я, Илюшка Спекторский, Иван Бирюков, двое Кротковы едем в университет, впрочем, Бирюков в медицинскую академию хочет, Петрушка Кротков не знает, куда. Ему, видишь ты, хочется и в духовную академию, вероятно в архиереи метит. Я, говорит, жениться не буду.
Егору Иванычу жалко стало Троицкого.
— Ты, Паша, не езди…
— Нельзя. Век нянчиться с тобой невозможно. А если я и буду жить с тобой, то я не хочу, чтобы ты в метриках писал… Ты, пожалуй, сердиться после будешь на меня… Нет уж, бог с тобой, не стану тревожить твои мозги, живи себе на потребу и на пользу людям… Ты будешь приносить пользу обществу легким трудом, я также буду приносить пользу, только мой труд, может быть, тяжелее твоего будет…
— Не хвастайся.
Троицкому обидно сделалось, но он смолчал и ушел из дому на всю ночь. Егор Иваныч всю ночь не спал. Ему хотелось скорее получить письмо, узнать, что пишет отец про его невесту, Степаниду Федоровну, жениться, получить место, посвятиться… И при всем этом переборе мыслей, при представлении всего этого по частям и вообще, сердце стучало, чувствовалась какая-то радость и какой-то трепет.
— Помоги мне, господи! — шепчет Егор Иваныч, глядя в угол и на небо, и чувствует в это время, что он весь предался этой молитве, точно голову его приподняло кверху, душа куда-то возносится с словами: господи, помоги! — Буду я тебе верный слуга и добрый пастырь. — Но тут же Егору Иванычу опять представляется настоящее положение, консистория, женитьба, дети, и прокрадываются какие-то нехорошие мысли…

——

Почтовые конторы выдают деньги семинаристам не иначе, как по сделанным на повестках удостоверениям семинарского начальства, как то: подписи ректора мли инспектора и скрепы письмоводителя, и с приложением печати семинарского правления. Утром Егор Иваныч отправился в семинарское правление. Василий Кондратьич, письмоводитель правления, был дружен с Поповым и не задержал повестку. Он даже сам снес ее к ректору для подписи, но скоро воротился.
— Ступай, тебя ректор зовет.
— Зачем?
— Не знаю. Только смотри не робей, да замолви об месте: он любит, чтобы его просили.
Егор Иваныч пошел к ректору. Ректор пил чай с ромом. Егор Иваныч подошел под благословение к ректору и отошел к дверям, дрожа всем телом.
— Ну, Попов, что скажешь? — спросил ректор, лукаво и строго глядя на Егора Иваныча.
Егор Иваныч не знал, что сказать на такой вопрос, и переминался с ноги на ногу, поправляя то галстук, то засовывая левую руку за глухо застегнутый сюртук.
— Не хочешь ли и ты сделаться скотом бессмысленным, подобно тем десяти болванам?
— Никак нет-с, ваше высокопреподобие.
— Никак нет-с… Что же? я держать не стану. Худая трава из поля вон.
— Я никогда не думал выходить из духовного звания, ваше высокопреподобие.
— Отчего же бы и не выйти? Жизнь веселая, разгул, разврат. А там что?
— Там ад.
— Что же, и хорошо! Мы вас учили, все старания употребляли на то, чтобы вы были истинными, достойными сынами нашей церкви, подготовляли вас к пастырской обязанности, а вы за все это злом нам отплачиваете… О, злые плевелы! Будете каяться да после смерти несть покаяния.
— Ваше высокопреподобие, я никогда не увлекался этими людьми, хотя они и старались всячески совратить меня.
— А Троицкий?
— Он только жил со мной на квартире, и вот вам доказательства, что я вышел вторым по первому разряду и, не слушая его советов оставить духовное звание, с нетерпением жажду получить сан священника.
— Я забирал о тебе, Попов, сведения частным образом, и мне говорили о тебе в последнее время, что ты исправляешься. Дай бог! Это доказывают твои задачки. Можешь ли ты быть священником?
— Могу.
— Я бы попросил владыку послать тебя в духовную академию вместе с Кротковыми, но Кротковы исключаются по прошению их отцов, за это им будет выговор от владыки, яко за совращение юношей. Тебя же я боюсь послать, потому что закружишься в большом городе, совратишься и уйдешь туда же, куда уходят и прочие болваны.
— Я, ваше высокопреподобие, не желаю учиться.
— Конечно, если бы ты по окончании курса получил магистра, ты в духовном звании мог бы быть и епископом.
Ректор отдал Егору Иванычу повестку, уже подписанную им.
— У тебя отец богатый?
— Нет-с. Он заштатный дьякон.
— Стало быть, и надо призрить отца. Может быть, и у тебя будут дети, тогда сам узнаешь, каково это бремя.
— Я батюшку никогда не забуду. — Егор Иваныч подумал: что это он сегодня размазывает?
— Ваше высокопреподобие! — приступил Егор Иваныч к ректору. — позвольте побеспокоить вас насчет места.
— В этом деле я едва ли могу быть ходатаем.
— Я справлялся в консистории, но там ничего мне не сказали, а на эти восемь рублей я ничего не сделаю.
— Терпение, сын мой.
— Ваше высокопреподобие, мне надо за квартиру платить, есть нужно.
— Позанимайся в консистории.
— Не могу.
— Почему?
— Там даже сторож берет с бедных причетников- за то, чтобы он вызвал столоначальника или писца.
— Об этом судить не твое дело. Впрочем, я подумаю.
— Когда я могу надеяться получить милостивый ответ вашего высокопреподобия?
— Зайди ко мне часу в первом. В двенадцатом я пойду к владыке и переговорю с ним.
— Прошения подавать не прикажете?
— Ах да! Поди в правление, напиши и отдай мне. Только послушай, Попов: я тебе делаю великую милость, единственно из любви христианской. Если ты будешь замечен в чем-нибудь, тогда ты не сердись на меня… Иди.
Егор Иваныч бегом пустился по коридору в семинарское правление, крестясь и говоря: ‘Слава богу! слава богу! Ну, теперь пошла!.. Экое счастье!..’
Действительно, Егору Иванычу повезло, и повезло оттого, во-первых, что из двадцати трех богословов, кончивших курс, десять подали просьбу об увольнении из духовного звания, что слишком взбесило и ректора и высшую власть, а не уволить их не было никакой возможности, так как богословы могли или жаловаться губернатору, или — чего доброго — прибегнуть к гласности, и во-вторых, ректор любил Попова за скромность и в это утро именно думал об нем: что-то будет с этим лицемером? если он уйдет, то и все уйдут в светские… Ректор даже дошел до того: что, если все семинаристы каждый год будут выходить в светские? кто же будет священниками и диаконами? Не будь эдаких мыслей и того, что надо бы всех скрутить да определить на места, Егор Иваныч прождал бы места года два и, пожалуй бы, вышел в светские, что случалось и случается теперь. Егор Иваныч — исключение, но духовное начальство по крайней мере так должно бы поступать: если кончившие курс богословия желают получить места священника или диакона, то в тот же месяц и посвящать их в эти должности, а то начальству никакого нет дела до кончивших курс. Сам студент ходит в консисторию, выпрашивает места, тратит деньги, голодая без занятий, просит архиерея, но у архиерея просьб много, на одно место бывает пять—десять просителей, большею частию перепрашиванья дьяконов во священники, дьячков во дьяконы, и на этих господ больше обращается внимания консисторией, куда сдаются их прошения, и они скорее получают места, потому что каждый день трутся то в консистории, то в прихожей у власти, и имея деньги, получают места и звания те, кто больше даст письмоводителю, эконому, секретарю консистории, столоначальникам, — тогда как студенты, не имея денег, за диаконским местом ходят по консистории год, а прежде и пять лет ходили.
Теперь другой вопрос. Священник и дьякон не могут быть холостыми. Этот закон установлен, вероятно, потому, чтобы размножить духовное сословие. Благодаря этому закону и праздной жизни этого сословия детей действительно много размножилось. У редкого священника или дьякона нет детей мужского и женского пола. Кроме священников и дьяконов, есть еще пономари, причетники и дьячки, большая половина которых тоже женатые, и у редкого из женатых нет детей. Плодовитость этого сословия всякому известна, редкий из белого духовенства не жалуется, что у него куча ребят, и эта-то куча ребят поедом ест бедного отца. В каждой семинарии, положим, средним числом, учится пятьсот человек юношей, да в духовных уездных училищах и в уездных городах до трехсот мальчиков в каждом училище, да в домах еще есть один или два ребенка мужеского пола. Вдовец, дьякон или священник, снова жениться не могут, хотя бы и желали иметь жену для детей, прижитых от первой жены. Вдовец или должен идти в монахи, или жить тише воды, ниже травы вдовцом на старом месте, или же выйти в светские. В первом случае дети призреваются начальством, или остаются на попечении родственников, или, в особенности девицы, когда нет родственников, поступают в монастырь, оттуда редкие выходят замуж только за духовных, а большая часть (если не убегают из монастыря) остаются монахинями… Стало быть, самое главное для ставленника — это женитьба. Егор Иваныч прав, сказавши, что из городских очень трудно выбирать невест.
Искать невест в губернии — дело довольно трудное. Сыну городского церковнослужителя легче найти невесту в городе, у своего же брата или у чиновника, а не то у сельских. Сельские часто переходят с места на место, то есть уезжают, и дочери выдаются замуж почти что за первого попавшегося жениха из духовного звания, смотря по тому, стоит ли жених невесты: пономарская дочь выходит за пономаря, дьячка и дьякона, дьяконская — за дьякона и священника, протопопа, если бедная, то и за дьячка или за светского чиновника, а таких девиц, с которыми бы семинарист рос, очень мало, потому что отцы не всегда уживаются на одном месте, да и семинаристу нужно богатую невесту.
Положение женщины в этом сословии незавидное. Каждую девицу уже с восьми лет называют невестой, копят на нее приданое, то есть пух на перину и подушки, белье, холст, деньги. Сама девица тоже знает, что она должна будет выйти замуж за священника или дьякона, и в этих летах бессознательно готовится к этой участи. Жена сельского священника или дьякона, взятая из села же, прежде готовилась к хозяйничанью, к воспитанию детей. Первый год супружества идет хорошо, она, что называется, как сыр в масле катается: муж ее ласкает, крестьяне и крестьянки любят и называют ее матушкой, хлеба много, прислуга есть. Ходит она всегда довольная, румяная, здоровая. Рождается ребенок. Вся забота матери заключается теперь на ребенке: она сама кормит его грудью, сама качает зыбку с ребенком, моет его, а хозяйственные обязанности предоставляются мужу, или свекрови, или матери, смотря по тому, кто из старших родных живет с ней. Через год опять ребенок. Первый ребенок идет на руки к родным женщинам матери, а сама мать нянчится с другим ребенком. Через год опять ребенок. Первый ребенок уже бегает, кричит тятя, мама, бука и прочие слова, усвоенные им от частых произношений родителями и родными. Мать начинает тяготиться детьми, то есть она уже охладела к ним, ей нет покоя от них ни днем, ни ночью, они кричат, ревут, капризничают, и так все идет три года и будет идти еще, может быть, долго. Ее ужасает эта обуза, но она все-таки нянчится с последним ребенком, предоставляя первых на произвол родни. Мать этой матери, старушка, всегда бывает добра и нежна с детьми. Она их любит потому, что представляет себе их такими же, какою была ее дочь, теперь мать их. Поэтому дети всегда любят бабушку и перенимают от нее ее понятия. Но всегда оказывается, что у бабушки очень немудреные понятия. Она только хорошо знает, как щи сварить, как посмотреть за огородом, где кринка с молоком на погребе стоит, да с крестьянина Максима надо бы получить долгу: малёнку {Малёнкой называется дуплянка (то есть выдолбленное сосновое или липовое дерево наподобие кадки), в которую входит пуда три или четверик муки, овса или крупы. (Прим. автора.).} овса, лукошко яиц. Но бабушка большею частью хозяйничает, бегает по селу, а как бабушки не везде бывают, то ребенок растет также под влиянием тетушек, сестричек, которые его бьют, ругают, ставят на колени и подвергают различным искусам. Шести- и семилетних девушек отец или мать учат читать по церковной азбуке, писать. Наука заканчивается тем, что девушка умеет шить, приучается стряпать, знает, как нянчиться с детьми, умеет читать церковную и гражданскую печати, плоховато писать — крупными каракулями. Светские книги не водятся у родителей, они запрещены самими родителями, да и в селе негде взять книг. Девушка воспитывается в страхе божием: боится родителей, делает все, что они прикажут, ходит в церковь и сидит дома, потому что гулять по селу не в моде, в гости ходить, кроме священника, дьякона, станового (если он есть) да волостного головы, не к кому. Двенадцатилетняя девушка выглядывает пятнадцатилетней. Она помогает стряпать, возиться с ребятами, редко играет в куклы и плетки, присматривает за хозяйством, шьет, моет и становится почти что полуработницей, и полухозяйкой в дому, и полуженщиной. Все ее удовольствие заключается в том, что она может с подругами попеть светские песни, получить похвалу от родителей за то, что при гостях вела себя не очень застенчиво, сходить с подругами и сестрами в лес по ягоды и по грибы, покосить траву на покосе. Ей хочется простору, но ее тяготит домашняя обстановка, обязанности не по силам, буйный характер отца. Всякий знает, что духовенство любит выпивать, даже в монашеском быту. Редкий семинарист не пьет в кругу товарищей. Отчего же не пить и после? Наш народ любит выпивать, крестьяне большею частью сближаются с священниками посредством водки. Непьющий священник может угодить крестьянам в таком только случае, когда он угостит их на славу, так, что все село сразу полюбит священника. Если священник, положим непьющий, не угостит крестьян ни разу в год, крестьяне станут оказывать ему уважение снятием шапок, принесением долга натурой, но в душе будут бояться его, у них явится недоверие к нему, они будут тяготиться им и назовут гордым, кроме того всячески будут следить за его домашнею жизнью. Хороший священник непременно угощает крестьян и волей-неволей должен пить с ними. — Положим, священник не пьет год. На другой год ему скучно, он не знает, что бы ему делать? Читать светские книги он не может, потому что их негде взять, да он, пожалуй, и читать их не станет. Он начинает входить в апатию, ему надоедают и жена и дети. Он привыкает пить водку перед обедом и ужином, после которых спит. Водка ему идет на пользу, и он усиливает порции…
Девушка знакома с обществом своего пола. Она знает, что в селе каких-нибудь пять человек из мужчин не пьют водку. Ее мучат сцены матери с отцом, она понимает, что это гадко, и думает: неужели и муж мой будет пьяница? Она плачет… Плачет потому, что знает, что ей непременно следует выйти замуж.
Что такое любовь, — девушка понимает так, как ее научили понимать любовь: выйти замуж по закону, жить с мужем, угождать мужу, родить детей, воспитывать детей… Жена знает, что она у мужа нахлебница, что она без мужа ничего не сделает, потому что ей прав никаких не дано, да она и сама считает себя рабой мужа, как ее научили по священному писанию.
В вакации, в зимние каникулы в село приезжают семинаристы и ученики духовных уездных училищ, дети священников, дьяконов и дьячков. Мальчики и юноши ведут себя смирно, застенчиво. При встрече с девушкой смотрят в землю, краснеют, девушка тоже. Семинарист о любви не знает, он только знает: ‘она красивая’. Он знает еще и то, что ему еще долго учиться, и бог знает, что тогда будет, и о женском поле он не мечтает, благо и кроме женского пола много удовольствий, как то: рыболовство, лазанье по деревьям, грибы, ягоды, спанье на свежем воздухе, еда всласть. Приглашают семинаристов и в те дома, где есть взрослые девицы, приглашают ради новостей губернских, поят чаем и красной водочкой, но приглашают в отсутствие девиц, зная вероятно, что он еще ученик и ему еще много учиться, да и при девицах семинарист ведет себя застенчиво: смотрит в пол, или на отца-священника, или на матушку, а девица смотрит на него и думает: ‘Мой муж должен на тятеньку походить…’ А тятенька-то весь бородой оброс. Вот она, любовь-то семинарская!..
Встречаются иногда юноши и девицы в лесу, когда собирают грибы и ягоды, но девицы бежат прочь, а юноши стыдятся того, что встретились с девицами. Семинарист знает, что девица их звания выйдет замуж за духовного, но теперь он боится с ней говорить, зная, что он вовсе не жених, так как ему до окончания курса еще пять лет, да у него и худой мысли нет. ‘Нельзя, — думает он: — грех…’ Девица держится под страхом родителей. По приезде семинаристов — ‘слышишь, девка, — говорит ей мать: — как встретишь ты шалопаев, беги от них. Иначе всю шкуру тебе сдеру!’ — и девушка боится преступить этот закон. Девушка знает, что ей с пономарским сыном знакомиться не следует, и дьяконские дочки с пономарскими сынками видятся только из окна в окно…
Городские дочери немного развитее. Но там отцы еще стороже, и гости-семинаристы бывают реже. Там ждут женихов, что называется, хороших, то есть академистов, лиц, у которых отцы имеют вес в губернском городе.
Свадьбы бывают так. Семинарист, узнавши, что там-то есть невеста богатая, приезжает в село к дьякону или пономарю. В селе все вмиг узнали, зачем приехал студент, и знает, конечно, невеста. К матери невесты посылается сваха, которая выпрашивает приданое. Через день смотрины. Девица никогда не видала этого мужчину, он ей не нравится, но она должна согласиться выйти замуж за него, потому что он будет дьячком или священником, и родители приказывают. Через день обрученье, а через неделю и свадьба. Коротко и ясно… Впрочем, на свадьбах весело, но только не невесте. Ну, а там пойдет и весело и скучно…

——

Получивши письмо и деньги, Егор Иваныч в конторе же прочитал письмо. Вот что писал отец его:
Дражайший мой сын Егорушка!
Письмо твое, от 18 июня сего года, мною полученное 3 июля, я прочел с полнейшею радостию и исполнился неописанного радостию. Слава создателю, царю небесному! что благополучно все обошлось и ты кончил сей термин. Ничего, Егорушка, не дремли… Терпение и труд все перетрут, — пословица говорится. Поступишь на место, возблагодаришь творца и мне спасибо скажешь, не дураком, мол, меня отец сделал… Глаза на старости лет, как стану умирать, закроешь… Ах, Егорушка! Старость не радость, здоровье слабо. Хочешь сходить к заутрени в храм божий, немочь дьявольская претит, добро бы каждый день заутрени были, а то в две недели раз бывают, а всенощные редко. Ты знаешь. Скука, Егорушка. Жду не дождусь, когда ты в священники посвятишься.
Посылаю тебе, Егорушка, мое родительское благословение. Делай ты, Егорушка, по закону божию, бойся со страхом и трепетом царя небесного! Им же вся быша, и без него ничего же есть.
Местов у нас нет, а тебе, знаю, в город хочется. Дай бог, дай бог, Егорушка. Хлопочи. Я ужо продам домишко, сам приеду к тебе да Петруху захвачу с его женой, пусть порадуются на красного сокола. Какую же ты рясу-то сошьешь? Чай поди еще волосы не отросли. А ты послушай меня, старика, волосы-то деревянным маслом мажь — скорее отрастут. Не мешает и подбородок брить. Знаешь, благообразнее как-то.
Отец Федор тебе кланяется и тоже неописанно радуется. Стефанида Феодоровна кланяется. Она 2-го числа июля сочеталась законным браком с нашим становым приставом Максимом Васильевичем Антроповым. Старенек он, 56 годков, да ничего, богат больно.
Прощай, Егорушка. А невесту будешь искать, ищи богатую. А как найдешь, напиши мне, и я старые кости к тебе привезу. Буди на тя благословение мое от ныне и до века.

Твой отец Иоанн Попова

Письмо это поставило в тупик Егора Иваныча. Дело в том, что он последние два года надеялся жениться на Степаниде Федоровне. Она ему очень нравилась, хотя разговоров между ними было очень мало, а о любви и заиканья не было. Досадно сделалось, что его воображаемая невеста замуж вышла за старика, станового пристава.
Старику отцу в селе делать было нечего. Служил он в церкви по охоте, пенсион получал небольшой, с пашни и покосу тоже мало приходилось. Жена умерла назад тому два года, сын Петр дьяконом за сто верст, дочь Анна тоже замужем, в этом же селе за пономарем, от которого ему житья нет, потому что пономарь пьет и ворует у него деньги. Делать положительно нечего. Зимой весь день или лежит, или возится с детьми дочери, поет ирмосы и разные каноны и ребят заставляет петь. Летом весь день на улице. Встанет в пятом часу (а он спит в сарае), пойдет на двор, подметет, приберет кое-что и выйдет на лужайку, — греется против солнышка. Долго сидит старик, мурлыча охриплым старческим голосом песни, глядя куда-то вдаль и изредка понюхивая табак. Убаюкает старика солнышко, согреет, и заснет старик, растянувшись по мягкой траве. Подойдет к нему корова, лизнет его лицо или руку, высунувшуюся из-за халата, накинутого на плечи, лизнет своим жестким, как терка, языком, проснется старина, приподнимется, перекрестится и скажет! тпрука! тпрука! тпруконька! э, матонька!.. Погладит рукой по ноге корову и опять ляжет. Увидев крестьянина, крестьянку, или мальчика, или девушку, он непременно подзовет их к себе и начнет калякать. В особенности он ребят любил, до того, что в бабки с ними игрывал, почему все с ним обращались запросто и от семилетнего до сорокапятилетнего все называли ‘дедушкой’. Увидят ребята, что на завалинке стародьяконовского дома нет старого дьякона, и говорят: дедушка нездоров, — и бегут наведаться к нему, но их гоняет со двора муж Анны или сама Анна, Увидят дедушку на завалинке и кричат:
— Дедушка! дедушка! хоть в бабки?
— Не могу, ребятки, спину разломило.
— А по грузди пойдем?
— Ноженьки болят.
— Пойдем, дедушка! Пойдем.
И обступят его человек двадцать молодого поколения. Дедушка никогда не отказывался от путешествия по грибы и ягоды. Ходит, бывало, с ребятами целый день, ничего не насобирает по слепоте. Ребята смеются над ним и насобирают ему наберуху и дотащат эту наберуху до села, Но главное удовольствие старика было — игра в шашки. В шашки умели играть: волостной писарь, сборщик податей, голова и двое богатых крестьян. Игра производилась с четвертого часа пополудни на улице, перед домами, и продолжалась до темноты. За игрой старик весь оживал, делался боек, разговорчив, смеялся, передразнивал.
— Я те, собаку, запру в гнилушку — и не выскочишь. Матрену позовешь — и та никоим образом не вытащит, хоть сто вервей иностранных подай.
Бахвалится старик, а прочим любо. Играющих обступали женщины, мужчины и дети.
— Не застуй! не застуй! — ворчит старик: — при свете-то ему стыднее в гнилушку попасть.
Все смеются.
Если противник его попадается в гнилушку, старик хохочет во все горло:
— Что? каково? На-ткось скушай! Чем пахнет?.. А я, погоди, тебе задам двенадцать с кисточкой.
Если его самого запрут, старик сердится и ругает глазеющих:
— Это все от вас божеское напущение!.. Одна курва между вами есть, сглазила.
Все хохочут. Голова или противник тоже дразнится. Старик еще хуже, стыдно ему, а оправдаться нечем. ‘Ничего, — говорит он: — это я так, для развлеченья. Теперь я задам…’
Но однообразие сельской жизни надоело старику, ему хотелось ехать в другое место, и он ждал только случая жить с Егорушком, которого он очень любил. Петруха был пьяница, и жена его капризливая, поэтому он не мог жить у них более двух недель.
Егору Иванычу ничего не оставалось больше делать, как искать невесту где-нибудь. Но от кого он узнает, где невеста? На товарищей надеяться нечего: они сами себе ищут невест. Осталось одно — прибегнуть к совету ректора.
В первом часу Егор Иваныч отправился к ректору.
— Ну, Попов, много ты мне наделал хлопот. Его высокопреосвященство долго не соглашался заместить тебя на священническое место, однако я уговорил его.
— Покорнейше благодарю вас, ваше высокопреподобие.
— Прошение твое он оставил у себя и обещался назначить тебя в город Столешинск, в Знаменскую церковь.
Егор Иваныч, сияя от радости, низко поклонился ректору.
— Город, говорят, бедный, но ты будешь все-таки священник и притом городской, нужно только быть добродетельным, настоящим пастырем своих заблудших овец.
— Постараюсь, ваше высокопреподобие.
— Это еще не все. Его высокопреосвященство велел передать тебе, что ты не иначе удостоишься священнического сана, пока не скажешь слова во время его службы.
— Очень хорошо-с.
— Если ты хорошо напишешь и понравится его высокопреосвященству слово, он посвятит тебя, а если напишешь дурно, посвятит в диаконы.
— Очень хорошо-с. На какую тему прикажете-с?
— Владыке хочется, чтобы ты сказал слово о блудном сыне. В этом слове ты проведи нашу жизнь, уподобляющуюся жизни блудного сына, выскажи, что сам бог печется о нас, в особенности о детях, раскаявшимся кров дает. При этом изобрази и то, что бдительное начальство всеми благими мерами заботится об юношестве, как господь о детях, а нераскаявшимся обещает геенну огненную. Закончи так: ‘О христиане! близок час, в онь же сын человеческий приидет со славою судити живых и умерших. Что мы речем ему, грешнии?’ Потом воззвание ко Христу спасителю: ‘Ты, Христе, спасаешь раскаявшихся, обрати и нас ко свету заповедей твоих и приими нас во царствие твое, яко блудного сына…’ Понял?
— Понял.
— Теперь иди. Когда напишешь, принеси мне. Да постарайся принести через день. Напиши больше и везде вставляй места из евангелистов и апостолов, хорошо сделаешь, если приведешь цитаты из Василия Великого, Иоанна Златоустого и прочих вселенских учителей.
— Очень хорошо.
— Ну, теперь иди с богом.
Придя домой, Егор Иваныч увидел на столе, в комнате Троицкого, две бутылки с простой водкой, узел с калачами и сверток бумаги. В этом свертке он увидел новую книжку журнала.
‘Ну, — подумал Егор Иваныч, — затевают что-то’. Троицкого не было дома. Егор Иваныч любил читать только беллетристику, но прочие статьи читать у него не было терпения, короче сказать, он не понимал их.
Пришел Троицкий с двумя бумажными узелками, в одном из которых была колбаса и печенка, а в другом чай и сахар.
— А, Павел Иваныч! — сказал Попов и поздоровался, то есть пожал руку Троицкого.
— Какой и тон-то! Ну, что? Бар или ек?
— Бар.
— Вот как! Какими судьбами?
— Ректор…
При этом слове Троицкий строго взглянул на Попова, — не врет ли он, или каким образом ректор мог помочь делу.
— Не врешь?
— Еще бы! Слушай, что было.
— На папироску, и рассказывай, только без прикрас.
Попов начал рассказывать похождения двух дней.
— Ну что же, хорошо, — сказал Троицкий по окончании рассказа Попова. — В сорочке родился… А я, брат, учиться! Тебе это не по нутру. Радуюсь, что место получил, только слово? Сумеешь сочинить?
— Только не мешайте, пожалуйста. Ведь одни сутки остались.
— Не беспокойся. Мы тебя не введем во искушение. Егор Иваныч! Егорушка! товарищ… Ведь нам всем жалко тебя, больно… Э, да что толковать!.. Ну, твои дела, значит, что называется, в шляпе. Поп, брат, ты. Благослови, отче.
— Бога бы ты постыдился…
. . . . . . . . . . . . . . . .
— Егор Иваныч, вот что: а жена?
— Найдем!..
— А?
— Не спросим вашего брата.
— Однако жена… Ты пойми: что такое мужчина и женщина? Что такое, по-твоему, мужчина и женщина?
Егор Иваныч сначала подумал, что говорить с Троицким не стоит, потому что он переспорит его, а все его резоны ‘ровно ни к чему не ведут’. Однако он сказал:
— Да что с тобой толковать! Ты человек светский, я — духовный. По-нашему, жена должна быть помощницей мне, должна уважать меня… повиноваться мне.
— Та женщина, которую ты теперь не знаешь?
— Женщина против нас ничто.
— Что?!
— Плевок.
— Подлец ты, Попов!
Егор Иваныча зло взяло…
— Говорить я с тобой не хочу... Убирайся вон, иначе ректору окажу.
— На это господин Попов, я вам скажу вот что: во-первых, я не уйду, потому что квартиру я снимаю не у вас, во-вторых, я ректора не боюсь, так как подал в отставку из вашего сословия.
Попов молчит и ходит по своей комнате.
— Егор Иваныч, на что вы сердитесь-то?
Молчание… Троицкий вошел в его комнату. Попов не смотрит на Троицкого.
— Егорушко! а двенадцать лет дружбы?..
Это тронуло Попова.
— Ты мне теперь не можешь быть товарищем.
— Знаю, почему, но головы на отсечение не дам. Егор Иваныч, к чему эти ссоры? Ведь мы ссорились раньше за идеи и мирились, но не так, как теперь. Вероятно, ты потому сердишься, что скоро получишь место, но, брат, у тебя еще задача — слово. Подумай!
— Не тронь меня, Троицкий.
— Не буду трогать. Дай лапочку!
Друзья поцеловались.
— Славный ты, Егор, будешь поп. Дай бог тебе успеха, да брюхо растить, ребят меньше. Только вот тебе просьба: не трогай нас, твоих товарищей, не говори проповеди на воздух. Ты лучше печатай что-нибудь в ‘Духе христианина’ или ‘Православном обозрении’, тогда тебя будут читать и семинаристы и отцы разные. Пиши дело, настоящее, говори прямо, а на старинные идеи не упирайся.
— Знаем, как делать.
— А знаете, так и знайте…

——

Начали собираться товарищи. Собралось человек восемь, выпили по рюмочке водочки, закусили.
— Давайте читать.
Начинается чтение. Все слушают и молча смотрят то на Троицкого, то на книгу. Если что кому-нибудь не понравится и кто-нибудь не поймет чего-нибудь, следует остановка:
— Стой! он врет.
— Нет, не врет!..
— Объясни!
Следует объяснение.
— Прочитай снова!
После чтения опять спор. Каждый критикует по-своему, под конец соглашаются:
— Ужели и с нами то же будет?
— Ну, брат, мы не такие люди. Мы им утрем нос.
— Чем?
— Утрем!
— Эх, господа! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Я думаю, нам легко будет учиться в университете. Заучивать трудно. Теперь вот мы читаем и разъясняем сами, потому что разъяснить здесь некому, а там умные-то люди налицо, своими ушами будем их слушать. А ведь мы, братцы, в течение двух лет читанья мало еще поняли.
— Надо допонять.
— Едем!
— Кто едет?
Пять человек сказали: ‘Я’. Это были: Спекторский, Бирюков, Троицкий и двое Кротковых.
— А вы? — спросил Троицкий у остальных.
— Мы служить будем. Губернатор уже обещался дать места, — сказал Клеванов.
— Куда же, господа, ехать? — спросил Петр Кротков, красивый юноша двадцати лет.
— Да ты куда думаешь?
— Батюшка советует в духовную академию, а мне хочется в медицинскую. Я в медицине-то смыслю кое-что..
— Ишь каналья! Любит форму: здесь иподиаконом был, архиерея одевал, а там хочешь форму носить, чтобы порисоваться в губернском городе и перед своим батюшкой. Знаем мы вас, протопопские сынки!
— Давайте лучше вот что решать: как ехать? Есть ли еще деньги-то?
— Кротковы богаты.
— Наш отец на днях будет сюда, вероятно даст, — сказал Алексей Кротков.
— Мой отец хотел прислать малую толику. Он не препятствует тому, что я еду в университет, даже радуется, — сказал Троицкий.
— А вот мой не то: что, говорит, тебе за наука? Выпороть, говорит, тебя надо за вольнодумство. И если ты бросишь меня на старости лет, не заступишь мое место, прокляну тебя, — сказал Бирюков.
— Что за дубина!
— Что ни говорите, а я удеру в университет… Добро бы, я один был сын у него, а то один уже священником, а другой в философии. На брата, конечно, нечего надеяться. Скверно, денег нет.
— Я отцу ничего не говорил о поездке, нынче написал ему такое письмо, что, надеюсь, старик расчувствуется. Впрочем, я у него одно детище мужского колена, а место у него такое, что называется — на веретено стрясти: село дрянь, народ бедный, благочинный теснит… — сказал Спекторский.
— Так как, господа?
— Не знаем. Призанять бы у кого-нибудь на дорогу.
— У кого займешь?
— Мы вот что сделаем, господа, — сказал Троицкий: — все мы друзья и, стало быть, в крайних случаях должны помогать друг другу, как помогали в семинарии и как выручали друг друга из бед. Если мой отец пришлет много, я половину разделю на Спекторского и Бирюкова.
— У меня всего два рубля. Книги разве продать! — сказал Бирюков.
— А у меня всего-то пятьдесят копеек, — сказал Спекторский.
— Господа Кротковы, к вам взываю о благотворительности, — сказал Троицкий Кротковым.
— Мы не знаем, как отцы.
— Если не дадите, мы вам не товарищи.
— Я попрошу батюшку об этом, — сказал Алексей Кротков.
Разговоры продолжались до четвертого часу утра. Попову очень надоели товарищи, но ему совестно было гнать их.
— Попов, давай другую книгу.
Попов дал.
— Ну, читай, Елтонский.
— Господа, мне надо проповедь писать, — сказал Егор Иваныч, теряя всякое терпение.
— Пойдемте к нам, — сказал Петр Кротков.
— Лучше за реку поплывем. Там хорошо.
— Марш!
— Смотри, Егор Иваныч, умненько сочиняй. Мы послушаем твою проповедь в церкви, — сказал Алексей Кротков.
Товарищи поцеловали Егора Иваныча и пошли к реке.
Когда ушли товарищи, Егор Иваныч достал из сундучка четыре листа серой бумаги, сделал их тетрадкой в четвертую долю листа, сшил, разрезал, перегнул на половине, очинил перо, попробовал, поправил перо, опять попробовал, ладно — и стал думать. Целый час Егор Иваныч продумал.
‘Задача трудная, — рассуждает Егор Иваныч: — дело в том, что придется говорить в губернском городе, в архиерейскую службу… Троицкий прав. Другое дело, если бы сочинить просто для архиерея, а то для народа. Товарищи будут слушать, шептаться, смеяться, как и я смеялся над выговором священников… Судить станут… Ничего бы, если бы всё чужие, а то своих много, не все разъехались… А певчие — зубоскалы, вслух шикают… И к чему он задал мне… Ну, что я напишу?..’ Опять Егор Иваныч стал обдумывать сюжет проповеди. Ничего не выдумывается.
— Дай умоюсь, — сказал Егор Иваныч вслух и умылся.
‘Уж сочиню же я тебе! Сочиню’. Зло взяло Егора Иваныча. Ругаться он стал. Попробовал перо, озаглавил текстом священного писания свое сочинение и начал приступ. Полчаса он писал сплеча, потом вдруг остановился.
‘А дальше?.. Он велел текстов больше… На! наворочаю же я тебе’.
Зазвонили к заутрене.
Крепко и хлестко стал писать Егор Иваныч. Мысль была, только тексты трудно подбирались. Зазвонили к ранней обедне, Егор Иваныч все пишет. Вошла хозяйка.
— Здравствуйте, Егор Иваныч, — сказала она.
— Здравствуйте.
— Чайку попьете?
— Некогда.
Хозяйка, как хозяйка дома, села около стола, возле Егора Иваныча.
— Что вы это пишите? И ночь-ту, кажись, не спали..
— Проповедь пишу.
— Ах, мои мнечиньки! Проповедь?
— Да. — Егор Иваныч бросил перо, потому что теперь все мысли его сочинения исчезли.
— Где же вы ее сказывать будете?
— В кафедральном соборе.
— Ой! ой!.. при самом архирее?
— Да.
— Вот что значит ученье-то!… Уж я послушаю, непременно послушаю. Только вы поскладнее пишите да понятливее, погромче сказывайте… Вот у нас говорят проповеди-то, всё под свой нос говорят… А вы как, в ризе будете сказывать-то?
— Нет. Стихарь надену.
— Так, так… А в ризе-то лучше бы… А вы в попы-то скоро постригетесь?
— Скоро. Только проповедь надо сказать.
— Дай бог, Егор Иваныч, дай бог!.. Чайку не хотите ли, Егор Иваныч?
— Да нет чаю.
— Экие вы какие! Ну что бы мне сказать!.. Сейчас поставлю самоварчик, напою.
— Покорно благодарю.
— Полно, Егор Иваныч. Вы у меня такой были постоялец, что мне и не найти таких… Как красная девушка, жили всё тихо, и кашлю, что есть, не слышно… Не то что Павел Иваныч, денег не платит, приятелей водит, содом просто! — Немного помолчав, хозяйка, поправив на голове платок, сказала очень любезно Егору Иванычу: — а я ведь к вам по делу, Егор Иваныч. Денег бы надо, больно надо…
— Вам сколько следует?
— Да за комнатку два рубля, за десять фунтов гречневой крупы — помните, велели купить? пять фунтов говядины, молочнице за шестнадцать бураков, всего три рубля восемь гривен без трех копеек.
Егор Иваныч дал ей пять рублей.
— Ах, я и забыла, ономедни у вас гости были, стакан разбили, двадцать копеек стоит.
— Да ведь он от воды лопнул!
— Знаю, что сам лопнул, только теперича, уж если он у вас был, значит, вы за него и отвечаете.
— Так вы и двадцать копеек исключите из пяти рублей.
— Хотелось бы мне еще попросить вас… да совестно.
— Говорите.
— Ономедни стекло разбили вот в этом окне.
— Да ведь оно разбито было!
— Полноте, Егор Иваныч… Вы коли живете здесь, значит, за комнату и отвечаете… Ну, да бог с вами… Вот еще надо бы за картинку вычесть… Больно уж ваши-то приятели хериков много на лице наделали… хорошему человеку и посмотреть-то страм… Стул таперича сломали.
— Послушайте, Авдотья Кириловна, ведь я в том не виноват, не я же ведь все это сделал.
— Знаю, что не вы,— вы такой умница! Дай вам царица небесная невесту хорошую. — Хозяйка встала. — Вы пожалуйте ко мне в комнатку, я вас пирожками говяжьими попотчую.
— Покорно благодарю.
— Сделайте милость.
Егор Иваныч пошел за хозяйкой в ее комнатку. Муж хозяйки сапоги починивал, а дочь, лет четырнадцати, принесла две тарелки жареных пирожков и чашку свежего молока. Егор Иваныч стал кушать.
— Вот, Егор Иваныч, что значит ученье: ученье свет, а неученье тьма. Если бы я теперича был грамотный, я бы теперича кто был? поди, и дом у меня был бы каменный, и вашей братьи в нем жило бы много, — сказал хозяин.
— Уж Егор Иваныч, одно слово, прозвитер! — сказала хозяйка, радуясь, что ее постоялец будет говорить проповедь и скоро будет священником. — Мы худых людей не держим, — прибавила она.
— Егор Иваныч, не напишете ли вы мне письмо к брату?
— Очень хорошо.
— Я вам сапожки заштопаю. Покажите.
Егор Иваныч показал сапоги.
— У-у какие! Снимите-ка, — сказал хозяин. Егор Иваныч снял сапоги, и так как у него других сапогов не было, то он и остался босиком, а хозяин принялся починивать. Наевшись пирогов, Егор Иваныч написал хозяину письмо, на что и употребил целый час. После этого его приглашали обедать, но он отказался.
Хозяева все и всегда любезны с богословами. Они гордятся, что у них живут умные люди, которые меньше буянят и ломают вещи, нежели уездники и словесники. Им очень жалко расставаться с ними, и они перед отъездом особенно любезны, надеясь на то, что квартирант их, посвятившись в священники или дьяконы, непременно подарит им рубль или три рубля за ласку хозяйскую и ихнее хорошее расположение.
После этого проповедь плохо сочинялась, мысли положительно не лезли в голову. Во втором часу пришло двое кончивших курс в семинарии, Ермилов и Гонимедов.
— Проздравляем! — сказали они, входя. — Вы уж знаете?
— Троицкий сказал. Молодец! Ну, а проповедь?
— Да пишу.
— Ну-ко, прочитай.
— Не кончил еще. Текстов много надо.
— Ну, ничего. Мы подсобим.
Егор Иваныч стал читать, а приятели поправляли его. Чтение, марание, приписывание продолжалось до самого вечера. Проповедь была кончена. Пришел еще богослов. Опять началось чтение и поправки.
— Кажется, ладно?
— Еще бы!
— А как да не понравится ректору?
— Чего еще ему надо! Постой! Егор Иваныч, размалюем про начальство.
— Да, господа, послушайте: ведь хвалить начальство следует в семинарии при выпуске, а не в церкви.
— Да ведь он велел!
— Я думаю вот что: может, ректор сам хочет сказать проповедь по этой тетрадке.
— Пожалуй, — это бывает.
— А может быть и то, что он покажет архиерею, тот прочитает и скажет: хорошо, но сказывать запретит.
Между тем хозяйка принесла Егору Иванычу чаю, сахару и булок. Началось чаепитие и излияния дружбы.
— Я слышал, — говорил Ермилов: — что в Столешинске у отца Василия есть две дочери: одной — Наталье — девятнадцатый год, сватались чиновники, да отец Василий не выдал. Не худо бы тебе попросить ректора, чтобы он написал письмо тамошнему благочинному.
— Возьмется ли он за это дело? Как-то неловко.
— Попробуй.
Пожалуй, наведи справки, нет ли там невест других, и поезжай туда жениться, а оттуда сюда на посвящение.
— Пожалуй.

——

На другой день к двенадцатому часу проповедь была окончена. Егор Иваныч шел с трепетом к ректору и молился в душе: господи помоги!
Ректор удивился, что Попов принес проповедь скоро.
— Сам ли ты сочинил?
Сам. — Егору Иванычу обидно сделалось.
— Хорошо, я прочитаю. Завтра приходи за ответом в это же время.
От ректора Егор Иваныч пошел в консисторию, к столоначальнику.
— Ну, что-с? — спросил Егора Иваныча столоначальник.
— Я к вам за справкой
— Да ведь вы уже назначены, с вас магарыч надо.
— Как назначен?
— Да так. Сами вы просили ректора, а ректор снес вашу просьбу его высокопреосвященству, а тот и назначил.
— И бумага здесь?
— Ну, этого я вам не скажу — секрет.
— Какой же тут секрет?
— Ну уж, нельзя.
— Да ведь вы сами сказали, что я назначен!
— Ну это еще сорока на двое сказала. Я могу отписать на справке, что место ваше занято.
— А его-то высокопреосвященство?
— Что вы, жаловаться хотите? Знаете, чем эти жалобы-то пахнут?
— Чем?
— Мне, господин Попов, некогда с вами калякать.
— Я, Яким Савич, пришел к вам не потому, чтобы место просить, а об невестах хочу справиться.
— Я вам сказал, что мне некогда.
Егора Иваныча зло взяло. Он вышел в коридор. За ним вышел писец.
— Что дадите? — пристал он к Егору Иванычу.
В консистории если и сторож важное лицо, то писцы там уж очень важные лица для ищущих и хлопочущих. Это знают все. Даже сторож за полтинник может выведать от писцов, а писцы — помощники столоначальников по делам поборов.
— За что?
— Экой вы чудак. Давайте три рубля, все сделаем.
— Да денег нет.
Их окружил синклит подрясниковых и в рясах. Все смотрят как-то с удивлением, сожалением, какое-то заискивание видится, плутовское намерение…
— В чем дело? — спрашивает храбрый господин в рясе, держа голову набок, разведя ноги на аршин одна от другой и утирая ситцевым платком бороду, на которой присохла скорлупа от яйца.
— Право, не знаю, — ответил Егор Иваныч.
— За что вы просите-то?
— Это не ваше дело, — сказал писец.
Половина разошлась по своим местам. Господин в рясе и с скорлупой на бороде рьяно вступился за Егора Иваныча.
— Вы объясните причину!
— Не ваше дело.
— А владыку знаешь?
— Сторож, выгони этова пьянова, — закричал писец и ушел в канцелярию.
— Что он сказал? что сказал? — спросили человек шесть. Обруганный заступник ворвался было в канцелярию, но его вытолкали оттуда.
— Что, отец дьякон, с носом!
— В чужой монастырь со своим уставом не ходи.
— Еще говорите спасибо, что за шиворот не выгнали на улицу, — говорят, хохоча, остальные.
— Это все из-за вас, господин семинарист, — обратился дьякон к Егору Иванычу и сию же минуту отошел от него.
Два священника подошли к Егору Иванычу.
— В чем дело?
Егор Иваныч рассказал.
— Вам надо бы денег дать.
— Если бы были, дал.
— Вы лучше к нему на дом сходите. Дайте рубль — и дело в шляпе.
— Нет, всего лучше к эконому.
— Эво! к эконому. Ведь вам, разумеется, невесту не голую надо, а с придачею, так лучше справиться у столоначальника.
— Я к нему не пойду.
— Как знаете. — Разговор пошел об другом: каков нынче ректор. Потом оба священника и приставшие трое диаконов пожелали послушать проповедь молодого проповедника.
В углу, налево, один дьячок схватил за нос пономаря, пономарь вскричал и в свою очередь ударил дьячка под микитки, что вызвало всеобщий смех. В другом углу, направо, один подрясниковый уснул на диване.
— Братцы, смотрите!
— Ах, он, пес!
Все хохочут.
— Наденьте на него бумажный колпак.
Один причетник подошел к спящему и привязал к волосам его свою косоплетку, а к ней бросовый конверт.
— Нехорошо. Лучше разбудить, — советует половина глазеющих на спящего.
— Что он, пьян?
— Лунатик, должно быть…
— В беспечности пребывает…
Один разудалый дьячок потащил со спящего сапоги, тот проснулся. Его стали стыдить. В одном месте идут одолжения.
— Павел Гаврилович! одолжи рублик.
— У самого мало…
— Одолжи… как приду домой — отдам.
— Олонись я тоже дал так-то, да каналья, Патрушев, надул.
— Вот те Христос, отдам.
Павел Гаврилович дает рублик. Какой-то священник одолжил другому священнику пять рублей.
Егор Иваныч ушел домой, ни с кем не простившись. Троицкий сказал, что его все еще не уволили и он ходил даже к владыке, но до владыки его не допустили.
Хозяйка предлагала Егору Иванычу свои услуги найти невесту в городе, но Егор Иваныч отложил вопрос о женитьбе до завтрашнего дня.
На другой день ректор сказал ему:
— Очень плохо составлено твое слово... Удивляюсь, почему вы болванами выходите?.. Ну как можно сказать такую проповедь? Никакого смысла нет.
— Я, ваше высокопреподобие, очень торопился.
— У вас вечно отговорки… Ну какой ты священник, когда и таких пустяков не в состоянии составить?
— Мне, ваше высокопреподобие, времени не было вовсе. Мешали Троицкий и прочие исключающиеся.
— Этому я верю. Поэтому я поправил. Возьми. — Ректор подал рукопись. — Сегодня у нас пятница, завтра принеси мне переписанную тетрадку, да смотри — на почтовой бумаге напиши.
— Очень хорошо-с.
— Ступай.
Егор Иваныч переступает с ноги на ногу.
— Чего еще тебе нужно?
— Ваше высокопреподобие, осмелюсь вас еще попросить насчет…
— Ну, говори. Денег, что ли, надо? Все издержал, что ли?..
— Нет, ваше высокопреподобие.
— Так что же?
— Не можете ли вы помочь мне насчет невесты.
— Это не мое дело. Мое дело выучить вас, а что касается до места, то я из любви христианской помог тебе.
Егору Иванычу ничего больше не оставалось делать, как только подойти под ректорское благословение и уйти домой.

——

Архиерей принимал с десяти до двенадцати часов. Приемная его — небольшая комната с двумя круглыми столами, мягким диваном и двумя стульями. Стены разрисованы. Духовные лица сначала толкутся на лестнице. На лице каждого и в голосе заметны испуг и робость.
Каждый трезвый, а кто с похмелья, тот жует ладан или корку от лимона.
— Вы зачем? — спрашивает один робко другого.
— Перепрашиваюсь.
— В первый раз?
— Нет, уж в третий. А вы?
— Тоже перепрашиваюсь. В прошлый раз хотел перевести, да на это место пятеро подали.
В приемную впускают келейные за десять копеек каждого. Деньги эти идут в их пользу.
В приемной все стоят чинно. Говорят шепотом, на ушко, прикрыв рот правой или левой рукой. Братство тут славное. Все ждут владыку, у всех мысли одни и те же, всякий боится позабыть заученные им слова, какие он должен сказать. Один шепчет: ‘Ваше высокопреосвященство, по крайней бедности, позвольте перевестись’. У одного дьячка так на ногтях написано чернилами, что говорить. Большая половина читают в двадцатый раз свои прошения, складывают их, вытирают бумагу, что-то шепчут про себя и постоянно вытирают платками свои щеки и лбы…
Егор Иваныч тут же стоит. Он надел сюртук Троицкого, который был поновее, белую манишку и белый галстук. В руке у него проповедь, на боку которой написано ректором: читал и одобряю, ректор архимандрит такой-то. Большая часть трущихся в приемной знают, что Попову назначено место и что в руке у него проповедь. Все завидуют.
Наконец вышел владыка. Все подошли под благословение. Начались просьбы.
— Кто ты такой?
— Дьякон Крестовоздвиженского села, Иоанн Лепосимов.
— Об чем просишь?
Тот робко объясняет.
— Подай прошение.
Очередь дошла до Егора Иваныча, на которого владыка с самого начала взглядывал.
— Ты кто такой?
— Кончивший курс семинарии, диаконский сын, Егор Попов.
— Об месте просишь?
— Отец ректор ходатайствовал у вас за меня.
— Так это ты Попов?
— Точно так, ваше высокопреосвященство.
— Хорошо. Ступай туда, — и владыка указал Егору Иванычу на дверь в залу.
Зала убрана как в богатом барском доме, с тою только разницею, что в ней на стенах висели большие картины духовного содержания в позолоченных рамках.
Через четверть часа владыка пришел в зал вместе со своим письмоводителем.
— Где прошение кончившего курс семинарии Попова? — спросил он у письмоводителя.
— У меня-с, ваше высокопреосвященство!
— Принеси сюда.
Письмоводитель ушел.
— На какое место ты желаешь?
— На священническое.
— Отец ректор просил меня. Я справлялся. Место тебе будет в Столешинске.
Егор Иваныч низко-пренизко поклонился.
— Нынешний год я туда не поеду. Поэтому после свадьбы ты должен ехать сюда.
Егор Иваныч опять поклонился и проговорил:
— Ваше высокопреосвященство! я еще не нашел невесты.
— Сходи к эконому, он знает. Вчера я ему две просьбы передал от духовных вдов.
Егор Иваныч поклонился.
— Написал ты проповедь?
— Написал, ваше высокопреосвященство.
И Егор Иваныч подал рукопись. Владыка, увидав засвидетельствование ректора, не стал ее читать. Письмоводитель принес прошение Егора Иваныча. Владыка написал на прошении: ‘Назначается в столешинскую Знаменскую церковь во иереи. Пострижение в октябре месяце…’, а на проповеди: ‘Благословляю, смиренный…’.
— Позвольте завтра сказать, в ваше служение.
— Можешь.
Егор Иваныч подошел под благословение.
— Послезавтра я уезжаю, можешь и ты ехать за женой.
Егор Иваныч опять подошел под благословение и ушел из залы.
Архиерейский эконом посоветовал Егору Иванычу ехать в Столешинск и жениться лучше там на дочери какого-нибудь священника или дьякона.
Вечером Егор Иваныч стоял в крестовой церкви, а после службы ее подходил под благословение владыки, который стоял в алтаре.
Ночь провел очень худо. Не спится, а если уснет, то ему представляется народ, и народ этот хохочет, семинаристы ему неприличные кривляния делают руками.
Утром проповедь была прочитана Егором Иванычем раз семь про себя и два раза вслух. Троицкий боялся за своего товарища, чтобы он не струсил на кафедре, не сделал бы худого выражения на лице. В церковь его проводили шесть семинаристов. Архиерей служил в кафедральном соборе. Егор Иваныч стал в алтарь. Перед концом службы Егор Иваныч надел стихарь и подошел под благословение владыки. Но вот Егору Иванычу нужно идти, а он дрожит, ноги подсекаются. ‘Иди!’ — говорит протодьякон. Егор Иваныч пошел, запнулся за что-то... Вышел в левые двери, певчие ему с хор рожи строят, а костыльник его за стихарь дернул. Кое-как Егор Иваныч дошел до налоя, робко вытащил из кармана рукопись, перекрестился и сказал чуть не шепотом: ‘Во имя отца’ — и стал…. Потом кашлянул, посмотрел на рукопись — буквы вверх ногами стоят… Однако он начал читать, но читал очень тихо — ‘под свой нос’, как выражалась его хозяйка, читал бессознательно, думая: ‘Ах бы скорее промахать…’ Большая половина публики вышла из церкви, а остальная ничего не слышала, потому что Егор Иваныч читал, запинаясь за каждое слово, пропуская где строчку, где две, где не разберет — от себя выдумает и читает, как дьячок часы читает… Промахал он так скоро, что певчие его ругнули, потому что нужно было петь запричастный, а половина их разбежалась курить папиросы. В алтаре удивились, что так скоро Попов кончил проповедь, а ректор строго на него взглянул, когда он подошел под благословение владыки. Когда владыка стал уходить из церкви, то сказал ему, чтобы он зашел к нему.
Бывшие в церкви семинаристы окружили Егора Иваныча.
— Ну, брат, и проповедник! Знаешь, тебе где надо проповеди сказывать?..
— Тебе бы дьячком быть!
— Неловко, господа, ведь в первый раз, — сказал Егор Иваныч.
— Ты куда?
— Да архиерей звал.
— Уж не обедать ли?
К ним подошел посвященный в этот день в священники и отвел в сторону Егора Иваныча.
— Пожалуйте ко мне на поздравку. Я закусочку устроил сегодня.
— Покорно благодарю.
— Непременно приходите. Отец протодиакон будет, кафедральные дьяконы будут, певчие.
— Мне надо к владыке сходить.
— Так после.
Владыка оказал Егору Иванычу, чтобы он ехал жениться, что он получит из консистории свидетельство на вступление в брак и что в консисторию же он передал его прошение для исполнения.
Егор Иваныч пришел с двумя певчими-богословами к новопосвященному во священники. Там сидели протодьякон, два кафедральных дьякона, один приезжий священник и еще один городской дьякон. При протодьяконе все вели себя скромно.
— А! вот и молодой проповедник! — сказал протодьякон и пожал руку Егору Иванычу. — Однако вы дурно сказали проповедь, — прибавил протодьякон.
— Даже очень скоро, — прибавил певчий дьякон.
— В первый раз, отец протодьякон! — оправдывался Егор Иваныч.
— Ну-ка, выпей водочки, поди, пересохло в горле-то, — сказал протодьякон и налил Егору Иванычу рюмку, Егор Иваныч должен был выпить.
— А скоро будешь посвящаться? — спросил протодьякон уже по-приятельски.
— Как женюсь.
— А!.. А нашел невесту?
— В том-то и горе, что нет.
— Я тебе вот что скажу, Егор Иваныч. В Столешинске я хорошо знаком с благочинным, знаю там невест и напишу ему письмо. Письмо это ты сам свезешь.
— Да ведь вы завтра едете?
— Тьфу ты! Совсем забыл.
Протодьякон плюнул.
— Ну, так я по почте пошлю.
Через два часа протодьякон ушел с кафедральными и городскими певчими, дьяконами, отзываясь тем, что завтра в шесть часов им ехать надо… По уходе их начались песни, и дело дошло до буйства… Егор Иваныч убежал, но пришел домой ‘выпивши’ до того, что разругался с Троицким и чуть не прибил его.
— Эк те разобрало! Вот славный выйдет поп! — заметил Троицкий.
— Знать тебя не знаю. Поищи-ка теперь службы, а я нашел, да еще как!..
С этим словом Егор Иваныч повалился на кровать и тотчас же уснул.
Через неделю Егор Иваныч, получивши свидетельство на вступление в брак с девицею духовного звания и справку, что он назначен священником в такое-то место, распростился с приятелями и покатил на обозах с двумя бедными семинаристами к своему отцу.

ГЛАВА ВТОРАЯ

У родителей

Егор Иваныч Попов поехал к своему отцу в село Ивановское Петровского уезда. Так как это село находится от губернского города в двухстах верстах, то он ехал на обозах целую неделю. Ехать на обозах не то, что на почтовых, на перекладных и с попутчиками. Всякому известно, что обозами называется кладь, и на этой-то клади сидит, точно на какой-то горке, дремлющий ямщик — или хозяин лошади, или просто работник-извозчик. Любитель путешествий, богатый человек, никак не поедет на обозах, он не найдет никакого удобства на обозе. Мужик-крестьянин не стыдится сесть как-нибудь и где-нибудь — лишь бы сесть, не боится дождя и грязи, не боится стужи и вьюги, жары и духоты, потому что ему разбирать вкусы не к чему: во всякую пору и непогоду он пойдет и поедет для хлеба, потому что об нем никто не позаботится, а всякий называет его неучем, да еще требует кое-какой дани… Семинаристы не гнушаются крестьян-извозчиков. Извозчиков они любят потому, что те берут с них дешево, да притом извозчики народ славный, хотя и плуты подчас, но кто же не плут? Семинаристу хочется домой к родным, домой в родное село, нужно ехать куда-нибудь, — хоть невесту искать, а денег нету, пешком идти далеко, поневоле поедет на обозе. Крестьяне знают, что семинаристы народ хороший, мужика не обидят, ничего не украдут, а попросят они семинаристов покараулить обоз и лошадку, когда сами отправятся куда-нибудь, по нужде или в кабак, семинаристы не откажутся, да и как-то веселее с ‘ребятками’: ‘калякают они больно толково да весело так…’ Кроме этого, крестьянин еще и уважает ‘ребяток’ по любви их к вере и почету к духовенству. ‘Не всяк может попом быть. Штука-то важная…’ — рассуждает каждый крестьянин.
Сидит Егор Иваныч на обозе, свесивши ноги. Очень неудобно сидеть, а прилечь негде. Ноги болтаются, самого ‘взбулындывает’ полегонечку, а в ином месте так тряхнет, что невольно скажешь: да будь оно проклято! С непривычки ехать неловко, а крестьянину ничего, он уже привык, спит себе полдороги на обозе с витнем в руке, только шапка нависла на нос. Оно и лучше — солнышко не жжет. Скука страшная, потому что лошадь везет чуть-чуть, на местность любоваться не стоит, таккак Егор Иваныч проезжает по этой дороге не в первый раз, все места знакомые, да и видов-то хороших нет: где лес, где пальник, где покос, где пашни, деревеньки незавидные, люди бедные, проезжающих мало. Извозчик оказался несловоохотливый… Егор Иваныч всячески старался сблизиться с крестьянином по-нынешнему, как он в книгах вычитал. Прежде он как-то весело ехал, а теперь у него в голове засела мысль, что — ‘я кончил курс, я много знаю, а крестьянин ничего не знает…’ Однако он начал говорить с крестьянином по-нынешнему:
— Слышь, дядя?
— Ну?
— Как те зовут?
— Зовут меня Митрий.
— А величают?
— Величают Егорыч.
— Значит, ты Митрий Егорыч?
— Знамо, так.
— А хлеб-то у вас каков ноне?
— Нешто.
— А как?
— Да так.
Молчание.
— Што бог даст, то и ладно… — начал крестьянин. — Вот ныне, што есть, с обозами мало ходим… Времена такие тяжелые… А хлеба в прошлом году не было, потому, значит, земля у нас не такая, как в Прогарине или хоша у соседей. Те, значит, зажиточные, подарили с началу кого должно, и наделили их: значит, старые места дали.
— А ты какой: государственный или крепостной?
— Кабы государственный — не то бы было. Никитинской… Барин Иван Лексеич.
— Худой человек?
— А кто ево знат… не наше крестьянское дело судить… На то божья воля да милость царская…
Крестьянин замолчал. Об чем еще говорить Егору Иванычу с крестьянином? Положим, предметов много, но крестьянин не поймет всех этих предметов. О хлебопашестве говорить не стоит, потому что крестьянину досадно даже говорить о неурожае: неурожай и разные неудачи поедом едят его. А неудача есть у каждого человека, не только что у крестьянина, у крестьянина больше всех неудач, и эти неудачи никем из прочих сословий не замечаются, и если замечаются, то так себе, и если вырвется у кого-нибудь сочувствие, так это редкость, большею частию для хвастовства: что-де и мы любим крестьян, и мы им благодетель хотим сделать. Егору Иванычу хотелось кое-что объяснить крестьянину, но он не мог выбрать такого предмета, который бы крестьянин понял. Он знает, что крестьяне не очень долюбливают тех господ, которые, встретясь с ними в первый раз, начинают говорить им о таких предметах, которых или они не понимают, или предметы эти не интересуют их. Крестьяне даже боятся тех людей не их сословия, одетых прилично барскому сословию, которые с ними говорят ласково, выспрашивают все больше о господах, говорят такие слова против старших, которых крестьяне привыкли уважать и бояться с детства… Крестьянину, — от рождения привыкшему работать на потребу других всю жизнь, забитому, у которого развитие остановилось на приобретении денег различными способами, — странны кажутся такие слова. Егор Иваныч знал все это, сам слыхал хвастовство товарищей об отрицании, и ему это казалось глупо. ‘Такой наукой, — думал он, — нельзя выучить народ добру. Да и Троицкий, человек отрицающий, говорит, что народ насчет этого не нужно трогать. Сам со временем поймет’. Егор Иваныч знает и то, что крестьянину ничего не нужно от человека прилично одетого, кроме денег за работу или возку и на водку. Крестьянин знает, что ему не нужно быть барином: он захохочет, если представит себя барином, в сюртуке и в светлых сапогах, и свою жену в шляпке. Будет много денег — тогда можно торговлей заняться, дом хороший состроить, а куда уж в баре лезть: ‘Мы люди такие, те люди иные’. От этого-то у него является недоверие к барину: ‘Говорит-то он хитро да ласково, а бог его знает, что у него на уме-то? мягко стелет, да жестко спать будет…’ Положим, барин и предложение хорошее сделает, так и тут крестьянин не иначе согласится, как прежде посоветовавшись с товарищами.
Товарищи Егора Иваныча — Павел Игнатьевич Корольков, философ, и Максим Игнатьевич Корольков же, словесник, ехали на другом обозе. Они ехали весело и смешили ямщика. Они рассказывали ямщику разные городские — губернские анекдоты и сплетни вроде следующего:
— Ты, дядя, знаешь бульвар?
— А!? — Крестьянин захохотал. Этим словом он выразил то, что выражается словами: эво, еще бы, уж будто не знаем-ста.
— Так вот, видишь ли, какая там штука забористая вышла. Гуляло народу много, знати всякой и не перечтешь... А дамы, слышь, нарядные такие — прелесть. В деревнях таких не найдешь… Ну, и ладно. Вот сидят это много на скамейках против музыкантов, которые потешают их на разные манеры… Сидят они смирно, все смотрят на музыкантов, — в чувство входят, а мимо их на площадке разные франты ходят. Значит, ищут девиц на тово-оно… Вдруг, что бы ты думал, вышло? Одна передняя скамейка и грохнулась, — ножки с одного конца фальшивые были, — ну, дамы и кувырк — кто вверх ногами, кто просто на посрамление, а молодые-то люди, франты, любуются…
Крестьянин хохочет во все горло, хохочет с четверть часа.
— Вот дак любо! А я бы — знаешь как?.. — Крестьянин хохочет.
— А как?
Крестьянин хохочет и говорит свое мнение. Потом рассказывает о казусах, бывших в селе с какой-нибудь девкой.
— А вот что, дядя, как по-твоему: которые из девок лучше, городские или сельские?
— Городские, брат, штуки! Напялено на нее — страсть, ходит как индейский петух: только поглядишь в щелочку на нее, страх возьмет… Да что — не по нам.
— В селах-то, брат, лучше знать?
— Эво! Возьмешь кою девку и не нарядную — славно! Здоровая такая... — Крестьянин хохочет.
— И женишься, — славная жена будет.
— Уж на этот счет не беспокойся. Все приладит, заботу об ребятах знает, чужому не поддастся. Вот моя жена так ревмя ревет, коли мне что не посчастливится, а пьяный напьешься — драться лезет… Славная баба, бой-баба!.. А здорова, собака! На тысячу рублей не променяю свою бабу. Золото баба!
— А ты по любви женился?
— Пондравилась: красивая была девка, да и вместе малолетками игрывали… Ну, достатку-то у них нет, да все однако — жениться надо. Ну, и женился.
— Не перечила?
— Да что ей перечить? Меня знает. ‘Я, говорит, за тебя пойду замуж, коли ты меня обижать не будешь, коли, говорит, будешь мужик хороший’.
— Так. А городские не нравятся?
— Да что и толковать! Ну их!.. Хорошо яблоко спереди, да внутри-то горько.
— Ты бы в Питере пожил, не то бы сказал.
— Ну, не знаем, поди-кось!.. Вон лонись оттоль Кирьяк Савич приезжал, — извозчиком там был. Такая, говорит, там жизнь извозчикам — беда! Плутом, говорит, надо быть… С виду-то, говорит, куды-те расфранченная, ужасти!.. А скажешь такое любезное слово — и готово!.. Только Кирьяшко-то, знать, прихвастывает на эфтот счет. Поди-ткость, так и поверят! А у самого, у пса, жена здесь с детьми живет.
— Ну там-то это так.
— А ты бывал там?
— Не был, а в книгах пишут.
— Ну и врут, коли пишут… Эдак жить, по-нашему выходит, грех… Стыд на весь мир… А все бы самому лучше поглядеть.
Егор Иваныч злится, слушая эти разговоры. Он думал: ‘Что это они толкуют дичь? Ну, для чего? Будто о другом не о чем рассуждать…’ Но взглянув на спину своего дремлющего ямщика, он думает: ‘Как только буду я священником, я прямо начну говорить проповеди об этом предмете. Я все эти гадости объясню им… Эх, какая пошлость! До чего люди доходят! Подобные примеры я видел и в губернском, надо вразумить прихожан, изобличить их в поступках, происходящих от безнравственности…’ При этом он представил себе, что он едет жениться, но на ком? Сердце забилось, словно боль какая-то чувствуется. Потянулся он, зевнул, стал тянуть поочередно пальцы, пальцы захрустели… ‘Какая-то моя невеста? Господи, дай мне хорошую жену, не развратницу. Слыхал я, что какой-то священник от развратницы жены спился и под суд попал, теперь по кабакам трется в крестьянском звании. Нет! дай мне хорошую жену…’ И при мысли об жене, об детях опять чувствуется боль и радостное щекотание в сердце.
Почти во всю дорогу Егор Иваныч думал об своей будущей невесте и трепетал. Невесты он не видал. Кто ее знает, какая она. Другое дело, если бы Степанида Федоровна... При этом Егору Иванычу чего-то жалко стало, зло его взяло… ‘Да ну ее к чертям!’ — подумал он. И опять ему представляется невеста в образе красивенькой девицы, девицы набожной, отец которой — богатый человек, дает ему свой дом или купит в городе дом в четыре комнаты. Но ведь невесты еще нет. Нужно найти ее… У отца Василья, сказывают, есть дочь Наталья девятнадцати лет… Как, поди, красива! А впрочем, кто ее знает, какая она. Может, она уже помолвлена с кем-нибудь… Все бы хорошо иметь тестя в той же церкви: доходов бы можно много нажить. Но как подступить к нему? Как жениться в такой короткий срок на незнакомой девушке? Надо с отцом посоветоваться...
С товарищами, семинаристами Корольковыми, Егор Иваныч обращался как кончивший курс с учениками. По его понятию, это были мальчишки, только что начинающие смыслить, теперь еще глупые ребята. Корольковы были из Столешинского уезда и кае-что знали о духовенстве тамошнем.
— Вы в Столешинск?
— Да.
— Ну, невест там много. Мы слышали: вы у отца Василия Будрина хотите сватать.
— Еще не знаю.
— Полноте притворяться! Во всем губернском знают.
— А у Василья Григорьича славная дочка! Я бы не прочь жениться на ней. Только приданого-то мало, потому что прихожан у этой церкви мало, и прихожане народ всё бедный, всё рабочие.
— Зато священник.
Егору Иванычу не нравится это, более потому, что мальчишки толкуют не в его пользу.
— Вы бы, господин Попов, у чиновников или у купцов посватались!
— Знаю и без вас.
— Ну, это еще не резон.
— Почему?
— Потому что отец Василий и не отдаст за вас.
— По-че-му?
— Потому что вы очень неказисты с виду.
‘Подлецы!’ — ворчит про себя Егор Иваныч и думает: ‘Во что бы то ни стало, а женюсь-таки я на Будриной дочери’.
— А может, она и с брюхом! — подзадоривают семинаристы.
— Господа! вам какое дело до меня и моей невесты? — говорит Егор Иваныч, думая, что семинаристы испугаются его, как кончившего курс и облагодетельствованного начальством.
— То дело, что она не пойдет за вас замуж, потому что у вас шишки на носу…
— Я… я ректору на вас пожалуюсь!
— Вот и спасибо… Да ну его к черту!
— Ей-богу, пожалуюсь.
— Вот что, господин Попов: вы будете служить в уездном городе, и вас будут теснить благочинные, если у вас не будет денег. А мы будем учиться и в попы не поступим. Нас хоть сейчас гони, нам все равно. В другое место пойдем учиться.
Егор Иваныч на это ничего не отвечал и всю дорогу отмалчивался. Пойдут Корольковы в кабак с крестьянином, Егор Иваныч думает: погибшие люди. Заговорят с крестьянами так, что крестьяне рады их слушать, хохочут и соглашаются и еще просят рассказать, — Егор Иваныч думает: уж я доберусь до них, только бы жениться!.. Корольковы смеялись над Поповым, крестьяне отмалчивались от него, говоря: уж больно он важничает. Корольковы ехали весело, так что крестьяне говорили им на прощанье: жалко, что вы, ребятки, маловато ехали: и не заметили, как время-то весело прошло. Егор Иваныч скучал. Крестьяне говорили про него: одет-то он неказисто, а больно хитер. И не хитер, а смыслу такого нет, чтобы ублаготворить нашева брата…

——

С Корольковыми Егор Иваныч расстался в деревне Ершовке, которая от Ивановского села находится в десяти верстах. А так как ершовцы прихожане Ивановской церкви, то Егора Иваныча довез до села ершовский крестьянин Макар даром.
Егора Иваныча по въезде в село одно только радовало: увидеться с отцом, и с ним же ехать в Столешинск. Иные радости бывали прежде, когда он приезжал домой еще уездником. Теперь он возмужал, окреп, сделался чем-то выше крестьян и даже своего отца. Ему не время было вглядываться в сельскую обстановку, да и не для чего, потому что село как в прошлом году стояло, так и теперь оно в таком же виде. У церкви в прошлом году еще на одном окне вверху стекло было разбито, так и теперь это стекло разбитым остается. Все дома такие же, черные, с высокими крышами да кое-где с палисадниками перед окнами, этот дом Марка, тот Пантелея, этот старосты, а тот станового. Люди тоже не изменились. Ходят себе в рубахах да в штанах, ребятишки играют, скачут, все говорят чисто по-деревенски, скот по-старому свободно разгуливает по улицам… Все одно и то же, только вон налево две крестьянские избы сгорели.
Егор Иваныч думал, что его встретят как дорогого гостя. В воротах его встретила корова буренка. Во дворе чисто. Но на крылечке настоящая деревенщина. Егор Иваныч вошел в кухню, никого нет. Один только кот забился на шесток и оплетает поросенка, оставленного без призора в латке. Егор Иваныч стащил кота за ухо. В комнате тоже никого нет, в отцовском чулане тоже.
— Вот она, деревня-то! Оставь-ко так дом у нас, в губернском, без заперта!.. Впрочем, и взять-то у них нечего, — проговорил про себя Егор Иваныч.
Зная, что он здесь хозяин, так как дом отцовский, Егор Иваныч втащил в отцовскую комнатку сундучок, в котором заключались книги и одежда, тулуп, войлок, одеяло и подушку. Умывшись и закусивши поросенком, он улегся спать. Но через четверть часа услыхал голос сестры Анны.
— Чтой-то, девка, за напасть! Гли, поросенок-то… Кто же это слопал?
— Да брат, поди, — отозвался женский голос.
— Ах, мои матушки, и не догадаюсь! Где же он, голубчик? — И Анна вбежала в отцовскую комнатку. Брат и сестра поцеловались. Сестра долго любовалась на брата и выспрашивала разные губернские новости.
— А где же отец?
— По грибы, Егорушко, ушел. Чай, поди, сичас придет. А ты поешь, голубчик.
— Ты, сестра, извини, что я слопал поросенка.
— Ой! ой! побойся ты бога, брат.
— Отчего ты мне дозволяешь есть, а других ругаешь? готова глаза выцарапать.
— Ну, ну, учен больно!.. Ты мне брат, а те чужие, каждый волен свое съесть, а на чужой каравай рот не разевай. Поешь, право.
— Молочка разве.
— Изволь. Я те малинки еще принесу… Какой нынче урожай этой малины, беда! Вот Пашка у меня вчера обтрескался малины-то, все брюхо вспучило, к знахарке ходила… Теперь прошло, с отцом побежал в лес.
Сестра принесла кринку молока и бурак малины. Егор Иваныч налил молока в чашку, накрошил булки, наклал малины и стал есть.
— Где же Петр Матвеич?
— А будь он проклят! и не говори…
— Что?
— Да просто житья от фармазона нет.
— Что же он, по-старому?
— Ох, Егорушко, и не говори! Насобирали мы ноне в праздник мучки пудов с двадцать, продали десять пудов, а остальную в сусек положили, да денег пять рублей насобирали, он, будь он проклят, все пропил да девке Марье ссовал… Ах, убей ты его, царица небесная!
— Зачем желать зла, сестра! Бог знает, что с ним сделать.
— Так оно… И смерти-то на него, анафемского, нет никакой… Хоть бы с вина сгорел, окаянная сила!..
— Опять-таки я тебе скажу, сестра, смерти желать никому не следует, потому что так господь велит, да и твой рассудок так говорит, что без мужа тебе плохо будет. Ведь у тебя трое детей?
— Ой, и не говори!.. Уж такой злосчастной, верно, на роду бог написал быть.
— Жалко, сестричка, мне тебя!..
— Ни одного дня такого нет… Совсем каторжная жизнь… — Сестра заплакала.
— Не тужи, сестра. Бог поможет. Надейся на него: все будет легче, стерпится, слюбится, говорит пословица.
— Так оно. Да все тяжело: на бога надейся, а сам не плошай. Вон попрекает меня новым дьяконом: ты, говорит, с ним дела имеешь… А у тово дьякона, голубчика, жена злющая-презлющая, так и бьет ево…
— Может быть, ты с ним дружбу ведешь?
— Эх, Егорушко, с кем же мне и вести дружбу, как не с хорошим человеком? Что я стану с своим-то мужем делать, коли он жалости никакой ко мне не имеет!
— Какая же твоя дружба с дьяконом? то есть, что ты с ним делаешь?
— И не говори! Славный человек!.. Дай бог ему доброго здоровья. — Сестра перекрестилась.
— Поди, целуешься?
Сестра захохотала и убежала в кухню, вероятно от стыда или от чего-нибудь другого.
К Егору Иванычу пришел Саша, мальчик пяти лет, бойкий мальчик.
— А, Саша! здравствуй!
Саша, как маленький мальчик—ребенок, видавший дядю через два года и через год, — считал дядю за чужого, а известно, что дети не скоро льнут к чужим, несмотря даже на особенные ласки и выражение лица. Егор
Иваныч не очень долюбливал детей и потому, сказав несколько слов мальчику, стал смотреть в окно. Пришла сестра с двухгодовой девочкой.
— А вот и Степка! поганая девчонка!.. — представила сестра брату свою дочь.
— Какая ты грубая, сестра! Разве можно так говорить при детях!
— Бить их, падин, надо!
— Сестра! Неужели у тебя нет жалости к своим детям?
— И не говори, братчик! Ты не знаешь, сколько я терпела через них, пострелят.
— Зачем же ты замуж вышла?
— Весь век, что ли, в девках сидеть? — Сестра обиделась.
— Лучше бы было. Ты по своей красоте нашла бы хорошего жениха.
— Именно нашла бы.
Егору Иванычу сестра показалась слишком невежливой женщиной и развратницей. Он никак не предполагал, чтобы сестра его, богомольная смиренная девушка до замужества и хорошая жена назад тому два года, дошла до того, что имеет дружбу с дьяконом и пренебрегает своими детьми. Он догадался, что вся причина этого зла происходит от мужа ее.
— А что твой муж, каков с отцом?
— И не говори! Третьево дни обозвал его всячески. Прибить хотел.
Это разозлило Егора Иваныча, и он решился, во что бы то ни стало, урезонить его, обратить на хорошую жизнь.
— Паша учится?
— Ой, и не говори! Просто такая сорва, ножовое вострее да и только! Ты знаешь отца-то, нюня такая — просто беда… Ничем не хочет заняться.
— Ты об отце не говори так.
— Сядет на улицу и сидит весь день с мужиками. А это уж взагоди когда с Пашкой займется. Да и какое занятье-то? Посадит Пашку против себя и заставит читать, а тот, шельмец, читает себе под нос, настоящего нет, отец-то и прикурнет. А как задремал отец, он и бежать да все с ребятами в бабки да в мячик играет. Говорю я ему, чтобы он его, собаку, к столу привязал да плетку держал в руке, так на улицу идет, там, говорит, другие ребята вместе с Пашкой будут понимать ученье… Нёха такая, что просто беда!.. Вот что, братец, поучи ты Пашку-то, я уж такую тебе плетку сделаю!.. Из арапника старова сделаю…
— Учить нужно лаской.
— Ой, и не говори! Самого-то как учили!
В это время Егор Иваныч увидел на улице отца. Он шел с Павкой без шапки. Далеко видно было заштатного дьякона по его осветившейся солнцем лысине. Павел скакал кругом дедушки, держа в руках наберуху, из которой выпадывали грибы. Дедушка унимает внучка, внучек хуже шалит.
— Погоди же ты, шельма! Задам я тебе поронь! — ворчит старик и хочет поймать внучка. Внучек язык ему выставляет.
— Плут — парень! Зачем ты грузди-то покидал? Я еще тебе за шапку задам, еще погоди!
— Не боюсь, не боюсь! — кричит внучек и скачет. Егор Иваныч вышел на улицу встречать отца.
— Дедушка! — дядя! — сказал Павел и подбежал к Егору Иванычу. Егор Иваныч подал ему руку и подошел к отцу.
— А! Егорушко! Ах ты, голубчик! Здравствуй, Егорушко, здравствуй! здорово ли, дитятко? — сказал ласково и с радостью Иван Иваныч и облобызал Егора Иваныча.
— Здоровы ли вы, тятенька?
— Плоховато, Егорушко, плоховато... Вот по грузди ходил, ноженьки устали, просто беда! Разломило… Спина ноет, знать-то дождик будет… Ну, как ты, кончил термин?
— Кончил.
— Ну и слава те господи! Пойдем в избенку-то.
Вошли в избу.
— Ну-ко, ты, курва! Што у те все разбросано?.. Брат приехал, а у ней, вишь ты, што… Неряха! — ворчит старик на свою дочь.
— Уж опять пришел ворчать-то! — говорит дочь.
— Ах ты, погань! Мало тебя муж-то бьет, мало, ей-богу… Гадина.
— Полноте, тятенька, — увещевает сын,
— Да как с ней, стервой, не кричать! Просто от рук отбилась.
— Просто житья мне в этом дому нет! — завыла Анна... — И бранят и бьют, поедом съели…
— Молчи! — крикнул Иван Иваныч. — Пошлю из дому к паршивику.
— Тятенька, полноте!.. — просит сын.
— Я те как начну хлестать вот этой дубиной… Чисти грибы-то! Ох вы, мои ноженьки!.. Просто житья мне от них, чертей, нет… Ну, так, Ё=Егорушко, теперь ты как?
— Да уж получил место.
— Ну, слава тебе господи! — и Иван Иваныч перекрестился. — Во священники?
— Да, в Столешинск.
Слава богу! слава богу… A ты спал ли?
— Дорогой спал,
— Поди сосни, Егорушко. Эй ты, што же ты на стол-то не накрываешь?
— И накрою, подождешь.
— Ах, будь ты проклята! Што мне, в люди идти обедать-то?
Время до обеда Ивана Иваныча прошло скучно для Егора Иваныча, ему должно было слушать ругань отца. Хотя он и вступался в примирение, но его не слушали. Сестра его крупно отгрызалась от отца и все пуще и пуще злила его.
Стал Иван Иваныч обедать грибницу, сваренную из грибов, и грибы, зажаренные в сметане. Егор Иваныч тоже стал есть, но ел лениво. Старику показалось, что Егор Иваныч брезгует кушаньями.
— Што же ты, Ёгорушко, не ешь?
— Сыт, тятенька. Я, как приехал, поросенка поел. Потом сестра пришла, молока принесла и малинки… Да и мы там очень мало едим.
— А ты опять бегала? — спросил строго Иван Иваныч свою дочь.
Опять брань.
— Принеси молока с малиной.
Анна принесла молока и малины. Егор Иваныч не ест.
— Поешь, Егорушко.
— Не хочу — сыт. — Егор Иваныч встал.
— А ты посиди, поговорим. Али спать хочешь?
— Нет, не хочу.
— Ну, брат, я знаю, что спать хочешь… Эй ты, Анна, топи баню!
— Да какая же теперь баня? — сказал Егор Иваныч.
— Ну, брат, об этом и в писании сказано. Ты у меня золото, Егорушко! А баню надо истопить. Да что с ней, шельмой, и толковать… Пашка, не балуй, отдеру за вихры-то! Пошел за водой!..
Егор Иваныч отправился спать на сенник. Он долго думал об отце. Как он не развит до сих пор! С людьми он хорош, крестьяне любят его, отчего же это он с семьей так обращается? Отчего же это брань и ворчанье? Тут что-то кроется худое. Надо будет расспросить у отца, или пока молчать, а самому посмотреть на них. Он спал немного, его разбудил отец.
— Егорушко, спишь? — Эти слова старик повторил раза четыре.
Вымывшись в бане, Поповы стали пить чай.
— А я, Егорушко, давеча забыл сказать тебе… Эта шельма у меня совсем отбила память… Я ведь думал ехать к тебе. Так-таки и положил завтра ехать.
— Зачем?
— Да что я стану делать с ними? Петька всего обворовал, а вчерась чуть не прибил, окаянный.
— Вы бы, тятенька, как-нибудь легче урезонивали его.
— Бить его надо, да сил у меня таких нет. Так как же теперь насчет невесты-то?
— Не знаю, как.
— Ну, как-нибудь… Так мы завтра же и едем по невесту.
— Мне отдохнуть хочется, да и до октября еще долго.
— А как да ты опоздаешь?
— Не знаю.
— Нет уж ты лучше скорее вари кашу, а то другой, окромя этой, не найдешь.
— Знаете ли, тятенька, что меня мучит: как мне жениться на незнакомой девушке?
— А что?
— Да как же? Ведь я ее не видал даже!
— Так что, что не видал?.. эка беда! Приедем, пошлем сватью какую-нибудь, и дело в шляпе.
— А как да она не понравится мне?
— Я вижу, ты большой привередник. Больно в тебе нрав крутой сделался. Да оно так и должно быть… Накось, кончи курс в семинарии! Славно, Егорушко!.. Я бы, как кончил курс, уж кем бы теперь был! Ну, кем бы я был?
— Может быть, благочинным.
— Ишь ты! А благочинным сделаться — штука… Нет, я бы выше был.
— Можно быть и благочинным в губернском городе, старшим членом консистории. Там житье славное.
— То-то вот ты и есть! А как я обучился топорным манером, вот и остался на всю жизнь дьяконом, да и за штатом оставили... Нет, Егорушко, я бы экономом архиерейским сделался. Слыхал я, что им большая честь, да и хорошая жизнь.
— Ну, экономом вы могли бы сделаться только тогда, когда вы были бы монахом.
— Право?
— Неужели вы не знаете, что экономы выбираются больше из монахов?
— А видал и протопопа.
— Не знаю. А больше монахи.
— Ну уж, я в монахи не пойду.
— А вот монахам житье лучше нашего брата, то есть белого духовенства.
— Ну, не ври. Монах за мир грешный молится.
— Вот я так могу быть архимандритом и архиереем даже.
— Ну??
— Право. И очень легко.
— А как?
— Вот каким образом. Если я теперь поеду на казенный счет в духовную академию…
— Ну уж, не езди, не мучь себя, а то ты уж спичка спичкой…
— Мне отец ректор предлагал, да я сказал, что я должен всеми силами заботиться о вас.
Ивану Иванычу это любо показалось, он улыбнулся, но ничего не сказал. Вероятно, он хотел поблагодарить сына, да только не мог или не хотел поблагодарить. Егор Иваныч продолжал:
— Отец-ректор сказал, что это дело хорошее, что я за это могу скоро получить священническое место.
— Вот, значит, я не дурака вырастил. Славный ты у меня, Егорушко!.. ей-богу славный… А мы вот что сделаем.
— Что?
— Да нет, уж я теперь не скажу...
— Вы не видали моего указа из консистории?
— Покажи.
Егор Иваныч показал отцу указ. Отец смотрел, улыбаясь.
— Прочти, Егорушко, не вижу.
Егор Иваныч стал читать: ‘По указу его высокопреосвященства, высокопреосвященнейшего (имя рек) архиепископа…’
— Постой! — И Иван Иваныч убежал на улицу. Егор Иваныч посмотрел в окно.
— Куда же это он? — спросил он сестру.
— В кабак! — ответила она.
— А он ходит разве туда?
— Ходит. Каждый день ходит. Он и теперь пьяный пришел.
— Ты врешь, сестра? Он прежде не пил.
— Не знают будто! Вот ты два года не был дома и не знаешь.
— Это всё вы, свиньи, довели его до того! — и брат начал ходить по комнате.
Сестра обиделась на брата и ушла на улицу, ничего не сказавши на замечание брата.
Егор Иваныч положил указ в ящик и только что подошел к окну, как увидел около дома толпу крестьян, впереди которой шел Иван Иваныч, держа в руке косушку вишневки.
— Сюда, ребятки! сюда! — кричит Иван Иваныч крестьянам, торжественно входя в избу.
— Тятенька! — сказал Егор Иваныч.
— Ну-ну, голубчик… — Он уже выпил и жевал ржаной кусок хлеба.
В кухню вошло семеро крестьян.
— Вот он, Егорушко-то! Вот он, сынок-то! — представил Иван Иваныч своего сына крестьянам.
— Здравствуйте, Егор Иваныч! Наше вам почтение! — сказали крестьяне, снявши шапки, и поклонились ему.
— Здравствуйте, господа, — сказал Егор Иваныч несколько вежливо и несколько гордо.
— Как поживаете?
— Покорно благодарю, господа.
— Какие мы господа!.. А вы в попы идете? Дело, Егор Иваныч. Дай бог вам счастья, дай бог!.. — сказал один крестьянин, кланяясь.
— Ну, ребятки, выпейте! За сына моего выпейте: ведь в священники посвятили…
— Слава те господи!
— Сам преосвященный бумагу дал.
— Дай вам господи много лет здравствовать.
Крестьяне присели и стали шептаться. Иван Иваныч налил рюмку водки и поднес Егору Иванычу,
— Выпей, Егорушко. Сладенькая.
— Не могу, тятенька.
— Ну, не церемонься. Знаю я, как ваша братья пьет. Ну, ну!..
— Егор Иваныч, выпей… Ништо, водка-то сладкая, — просят Егора Иваныча крестьяне. Крестьяне эти были старые, честные и добрые люди. Нельзя было не уважить их ради отца. Тут не для чего было церемониться, потому что Егор Иваныч выпивал в губернском с товарищами, но ему хотелось показать, что он ничего не пьет, показать, что он бегает от кабака и подобного зелья, но подумав, что этим крестьян не обманешь и он будет священником в другом месте, он выпил, сказав, что выпивает ради хороших людей.
— Ну, теперь я, — сказал Иван Иваныч.
— Во здравие! — сказали крестьяне. — За сынка-то, Егора Иваныча, пейте.
— Ребя, купим еще! Штоф купим, черт их дери с деньгами-то, — сказал один уже хвативший очищенного крестьянин.
— Белой! Самой горькой!!— закричал другой крестьянин и вытащил из-за пазухи кожаный кошель с деньгами.
— Вали! вот те пятак.
— Мало! вали десять.
— Ну те к…
— Митрей, дай три копейки!
Крестьяне стали выкладывать на лавку копейки и грошики. Наклавши тридцать копеек, они послали одного крестьянина за водкой. Между тем Егор Иваныч разговаривал с двумя крестьянами о хлебопашестве и о прочих хозяйственных делах поселян.
— А что, вас ныне не дерут в стану?
— Э, Егор Иваныч, об эвтих делах не след толковать. Мы люди темные. Ну их к богу!… Третьеводня Максимку отварганили любо, ничего не взял.
— За что?
— А так, отваляли — и дело в воду. Старосту он обругал, тот становому жалобу написал, да, бают, сунул ему малую толику, — ну, Максима и взъерихонили.
Полштоф выпили. За водкой и поеле водки разговаривали об отце Федоре, его дочке, вышедшей за станового пристава Антропова. Крестьяне хотели было еще купить водки, но их стала гнать сестра Егора Иваныча. Егор Иваныч, по приказу отца, прочитал крестьянам консисторский указ. Крестьяне слушали, плохо понимая содержание этого указа. Они только и поняли, что Егор Иваныч едет жениться.
— Вот дак дело!
— Любо! Хозяйка — важнецкая штука!
— А ты ее, смотри, не балуй.
— Ноне бабы-то модницы такие стали, просто ужасти.
Крестьяне хотели идти, но в это время пришел Петр Матвеич, пьяный, с подбитыми глазами. Волосы его были заплетены косоплетками, нарезанными из платья жены в виде ленточек.
— Здорово, брат! — сказал густым басом Петр Матвеич и поцеловал Егора Иваныча.
— Ну, как живешь, можешь?
— Ничего.
— Кончил курс-то?
— Да.
— А место получил?
— Получил.
— Брат, дай денег! Ей-богу, нету ни копейки. Дай пожалуйста!
— На что?
— Ты только дай,
— Ты уйди отсель, пока бока тебе не наломали, — сказал Иван Иваныч.
Крестьяне стали выходить.
— Куда? Эй, Семен, дай денег! — закричал Петр Матвеич.
— Нету, Петр Матвеич,
— Дай!..
Крестьяне стали рассуждать на улице, перед домом Попова.
— А что, Михей, дать али нет?
— Да за што дать-то?.. Кабы дело какое, — так, а то не за што.
— Так оно… Разве уж для дедка купим.
— Иван Иванычу разе?
— Так как?
— Вот и парня-то надо бы угостить,
— За што угощать-то?
— Да уж все обнаковенно… Так как? Смотри — того не надо!
— Да ты, смотри, так окличь: на улицу, скажи, просят, а не то на ухо шепни, оно лучше будет.
— Да смотри, ежели тот придет, шею намылим и тебе и ему.
— Сумею.
— То-то — сумею. Олонись сумел! сам, брат, ты один полштоф вылакал.
— Да смотри, проворней…
На зов крестьян на улицу вышли Поповы, а за ними вышел и Петр Матвеич. Крестьяне озлились на Митрия.
— Уж выбрали козла! А ты коли с ним знакомство имеешь, уходи отсель, — сказал один крестьянин Митрию.
— Да што я с ним стану делать?
— Батюшко, отец дьякон, подем… Мы как-нибудь угостим тебя и сынка твово.
— Я, братцы, пить не стану, — сказал Егор Иваныч.
— Мы вот к Елисею Марковичу подем. Там весело калякать-то.
— Я не пойду в кабак, — сказал Егор Иваныч.
— Ну, как знаешь, твое дело… А только, Егор Иваныч, мы больно тебя полюбили: уж ты такой смирный, и Иван-то Иваныч вот дак человек!.. Право, подем!
— Не могу, братцы. Да мне и спать хочется.
— Так ты, Егорушко, не пойдешь?
— Нет.
— Ну, а я так пойду.
— Грешно, отец, тебе на старости лет в кабак ходить. Мы лучше дома станем толковать.
Ивану Иванычу хотелось сходить в кабак, покалякать с мужичками, и обидно было, что Егорушка церемонится, но, подумав, что сын приехал сегодня, он не пошел в кабак, а пошел спать на сенник вместе с Егорушком. Крестьяне разошлись по домам, рассуждая:
— А каково?
— Иван-то Иваныч ничего, а сын-то горденек.
— Нельзя, выходит: скоро поп будет.
— Счастье!
Между тем Егор Иваныч рассуждал с отцом:
— А ведь вы, тятенька, прежде не ходили в кабак?
— Да что станешь делать? Дома водку держать нельзя, потому что Петрушка выпьет.
— Ведь, тятенька, на водку денег много выйдет.
— Да, Егорушко, ты правду сказал. Все-таки я тебе скажу: крестьяне меня любят и потому сами зовут.
— Они, пожалуй, будут считать вас за пьяницу.
— Ну, и пусть их с богом. Пословица говорится: пьян да умен — два угодья в нем. Как выпьешь — оно и хорошо, и горести все забудешь. А ведь мне, Егорушко, скажу тебе по совести, трудно было жить. Сначала Петр тянул с меня сколько денег, да ты знаешь… Ну, Анка в доме жила, по крайности хозяйством занималась, теперь ничего не просит. Ну, вот истягался я, истягался на Петра, дьяконом сделал, а он теперь шиш показал. Поди-кось, даром деньги-то даются… Ну, да бог с ним, пусть сам вырастит детей, сам узнает, каково отцу-то… Священником, брат, трудно сделаться нашему брату: доходы были маленькие, просто хоть вой да зубы на спичку весь… Вот теперь на тебя я сколько издержал… Каждый месяц восемь рублей посылал, а сам без копейки оставался. Хорошо еще, что Анка кормит, еще не гонит, дура…
— Да, тятенька, трудно быть отцом.
— Попробуй — и взвоешь так, что беда!.. Теперь вон насчет жены тоже штука. К примеру так сказать, отца Федора дочь вышла за станового пристава, ну, и ладно… Человек он богатый, старенек маленько, да все же он муж, а она, слышь ты, с мировым посредником дела имеет. Только это секрет, ты, смотри, никому не болтай, а то мне худо будет.
— Мне какое дело!
— Ну, то-то… Мне, знаешь ли, староста сказывал. Был, говорит, я у станового раз, ну и увидал, говорит, в зале станового с женой и этова посредника. Посредник-то ее, слышь ты, на фортоплясах учит играть… Сижу, говорит, я в зале, кофей пью, а мировой около Степаниды Федоровны сидит... Только что ж бы ты думал? Становой вышел в другую комнату, мировой и поцеловал Степаниду-то Федоровну. Во что бы ты думал? а? в щеку? То-то, што нет… в щеку! Вот оно што!!!
— А ведь я хотел жениться на ней.
— Ну и слава богу, что не женился. Она с мировым-то посредником еще недавно познакомилась. Становой-то его на свадьбу пригласил, ну с тех пор и пошло.
— А становой не знает?
— Кто его знает? Я с ним мало знаком. Да если и узнает, то побоится жаловаться, потому что мировой-то — сын богатого помещика и с губернатором знаком, так что люли. Говорят, он и повыше эти дела ведет… Тут, брат, молчи знай. Ты, Егорушко, не проболтайся, пожалуйста.
Егор Иваныч проснулся уже тогда, когда солнышко было высоко, а в котором часу — он не знал, потому что в селе часы только у должностных лиц, и бегать справляться — далеко и не к чему, так как делать решительно нечего, а обеден сегодня не полагалось, так как день будничный — вторник. Он долго лежал, думая об отце, сестре, Петре Матвеиче, о крестьянах и обо всем, что только он видел и слышал в селе. Село ему опротивело, люди ему показались грубыми. ‘То ли дело у нас в губернском! — решил он. — Надо уехать скорее в город. Сегодня же поеду. Здесь просто помрешь, здесь ничего не услышишь хорошего, здесь слова сказать не с кем, — все положительно неучи и все развращены…’
Сошедши с сенника, Егор Иваныч увидел своего отца на улице. Он сидел без шапки на скамейке у ворот. Около него сидел Павел и трое ребят, крестьянских мальчиков. Иван Иваныч учил их грамоте по церковной азбуке. Егор Иваныч подошел к отцу.
— С добрым утром, тятенька.
— Спасибо. Равным образом. Долгонько, брат, ты, Егорушко, спал.
— А который час?
— Не знаю, Егорушко, должно быть, что десятый.
— А вы учением занимаетесь?
— Да. Так-то скучновато, да и Павлушка так-то скорее выучится. Ты, Егорушко, ел ли?
— Еще и не умывался.
— Экой ты какой! Все такой же, как и прежде: спишь долго, баню не надо, ешь мало. Ты поди, поешь!..
— Мне, тятенька, курить хочется, а табаку нет.
— А ты понюхай.
— Да я не нюхаю.
— А прежде нюхал. Пашка, сбегай к матери, скажи, мол, дядя денег просит. Дай, мол, десять копеек.
Пока Павел ходил за корешками, Егор Иваныч, умывшись, выпил стакан молока и сел к отцу.
— Ну, ну, шельма, читай! Не то голиком в бане отдую, — кричит Иван Иваныч одному мальчику. Тот читает.
— А ты что склады-то не твердишь? Ах ты, шельма!
Виновный твердит: ‘бру, врю, вру, мрю’, а дальше ничего не знает.
— Прочитай ‘Верую’! — приказывает Иван Иваныч другому мальчику.
Мальчик читает. Иван Иваныч теребит мальчика за ухо.
— Песни петь знаешь, а молитвы не знаешь!.. Ванька, неси голик! Песни тебе знать?
— Песни знаю.
— А ‘Верую’ зачем не знаешь?
Мальчик смеется.
— Посмейся ты у меня, безрогой скот, я те выдеру крапивой! Ванька, неси голик! Тебе говорю или нет?
— Ты погляди в книгу и выучи, — говорит Егор Иваныч.
— Ну, он, Егорушко, еще не умеет читать. Это я его так учил, только он ‘Верую’-то с ‘Отче наш’ смешал.
— Это хорошо, что вы так учите. Нынче даже и азбуки совсем другие сделаны.
— Видел я, да как ни коверкал так-ту учить, ничего никто не понял, да и сам-то я по ним не умею учить. Уж лучше бы, как по-старому учили.
— Теперешнее обученье несравненно лучше прежнего.
— Ну, уж, Егорушко, ты так-то учи, а я уж по-своему, по-старому, буду.
— У нас нынче в простом народе хотят сделать наглядное обучение.
— Это как?
— Наглядным образом воспитать ребенка, приохотить его к ученью. Можно ребенка учить с двух годов.
— Ну, не ври.
— Люди, воспитанные самою матерью и отцом и воспитанные как следует, бывают впоследствии образованные люди.
— Ты, Егорушко, не мешай мне.
Егор Иваныч замолчал. Немного погодя Иван Иваныч сказал ему:
— Ну-ко, Егорушко, поучи.
— Ловко ли будет?
— А что?
— Да дело, видите ли, в том, что если учить, так надо учить толком, нужно быть вполне учителем.
— Так, по-твоему, я глуп? Грех тебе, Егорушко, говорить такие слова про родителя, который выучил тебя.
— За это я вас благодарю. Но все-таки я у вас научился только читать.
— Так что ж? На что же семинарии-то заведены?
— А чтобы учить — нужно выучиться не одному чтению и письму, а надо знать многое. Даже вот и нас учили, а выучили очень немногому.
— Чего же еще тебе надо?
— Мы, как говорит большинство нашей братии, только и умеем, что хорошо читать да складно, умно сочинить, а самой жизни, то есть общества, различных сословий, и не знаем, потому что в наши головы много вбили ни к чему не ведущей теории.
— Красно ты, Егорушко, говоришь, хоть куды новый дьякон наш, на одну бы вас доску поставить… Вы должны спасибо сказать, что вас обучили, истягались на вас… Коли бы ты ничего не смыслил, то не вышел бы прямо в священники.
Егору Иванычу ничего больше не оставалось говорить с отцом, и время до обеда прошло скучно. За обедом Егор Иваныч спросил отца, когда ехать. Отец сказал, что завтра именинница жена отца Федора, и надо бы Егору Иванычу сегодня сходить к нему в гости. Егор Иваныч обещался сходить вечером, но отец Федор сам пришел. Это был здоровый мужчина, с брюшком, с огромной бородой. Он пришел, как подобает старшему священнику, в рясе и с палкой. При входе его в комнату Ивана Иваныча все бывшие тут, в том числе и Петр Матвеич, встали и подошли под благословение, кроме Егора Иваныча, которому отец Федор пожал руку.
— Здравствуйте, Егор Иваныч!
— Здравствуйте, отец Федор!
— Садитесь, отец Федор, покорнейше просим! — сказал робко и с трепетом Петр Матвеич.
— А! и ты дома!.. Что, еще не пьян? — сказал Петру Матвеичу отец Федор.
— Никак нет-с.
— То-то. Всю семью загубил… Ну-с, кончили? — обратился отец Федор к Егору Иванычу.
— Да.
— Я слышал, вы уже бумагу получили?
— Получил.
— Можно полюбопытствовать?
Егор Иваныч вытащил указ и подал отцу Федору,
— Хорошо, — сказал он, прочитав. — Слава богу. Вчуже сердце радуется… Дай бог, дай бог! А Будрин куда делся?
— Будрин помер.
— Что вы?! Вот, живем здесь, ничего не знаем. Ну, да ему туда и дорога. А этот-то, Раскарякин, каков? — спросил отец Федор про члена, подписавшего указ.
— Говорят, хороший человек.
— Так-с!.. Дай бог, дай бог! Ну-с, вы когда едете?
— Да еду завтра утром.
— Что вы! что вы! Завтра моя супруга именинница. Прошу покорно пожаловать с Иваном Иванычем. Дедко, приходи!
— Покорнейше благодарим! — отозвались Поповы.
— Непременно. Я сердиться буду, если вы не придете.
— Очень хорошо-с.
— Прощайте. Так приходите. У меня соберется много людей: становой, зять, с моею дочерью, мировой посредник, голова с женой, отец Василий с женой, дьякон с женой… Да, Анна Ивановна, ты должна прийти ко мне на исповедь сегодня вечером. Слышишь?
Анна Ивановна струсила.
— Да, батюшка, отец Федор, — ныне не пост, — сказала она.
— Я того требую.
— Что ты отнекиваешься? — крикнул на нее супруг.
— Очень хорошо.
— Прощайте. Я жду вас завтра. После обедни так и приходите.
— Покорно благодарим.
Отец Федор ушел.
— Вот что значит, Егорушко, кончить курс! На что отец Федор — гордый человек, и тот пришел поздравить! — торжествует Иван Иваныч.
— Што, попалась, гад ты экой?.. Он те проберет, — кричит на Анну супруг.
— И не пойду.
Следует брань и побои, которые разнимает Егор Иваныч. Егор Иваныч ушел с отцом из дому, оставив сестру с мужем.
— Неужели, тятенька, сестра испортилась?
— Лучше и не спрашивай. Беззаконие такое, что хоть вон беги из дому.
— Сестра говорит, что будто муж ее…
— Верь ты ей! Мало ли чего она говорит. Врет.
— Нам надо уехать скорее отсюда.
— Уедем… Егорушко, зайдем выпить?
— Не могу. Неловко как-то ходить в кабак, еще этот отец Федор в Столешинск напишет.
— Правда, правда.
Поповы прошли несколько домов. Встречные мужчины и женщины кланяются низко и, оглядываясь, смотрят на Егора Иваныча.
— Гляди-ко, сынок-то отца дьякона как вырос!
— Бают, в попы приделят. Старше отца будет: отец ему в церкви кланяться станет.
— Чудное дело!
У небольшого пруда Поповы сели.
— Так-тось, Егорушко! — сказал Иван Иваныч, в раздумье понюхивая табак. — Дела как сажа бела.
— Все пока хорошо. Одно только мучит — невеста.
— А там-то, ты думаешь, поди-кось, мало расходов надо?
— Да меня прямо посвятят: об этом будет хлопотать сам ректор.
Поповы замолчали. Егору Иванычу вдруг пришла мысль: а что, если в это время переведут ректора? О переводе его говорили в семинарии все профессора. А что, если сам владыка умрет или раздумает? Вот и живи женатый. Это он сообщил своему отцу потому, что один женатый богослов целый год жил без места, и у жены дочь родилась, так что он принужден был в светские выйти. Старик, зная по опыту, как даются места, и познакомившись назад тому семь лет с ставленниками в губернском городе, запечалился.
— Да, Егорушко, плохи дела-то. Ведь и рясу нужно новую, хорошую. У меня есть ряска, да на твой рост маловата будет. Разве перешить?
— Когда женюсь, рясу дадут.
— Надо бы тебе и сертучок сшить, а денег нет. Стащить разе у Петрушки подрясник?
— Нет уж, вы его не троньте.
Пошли назад мимо дома станового пристава. У окна сидела Степанида Федоровна с мужем. Поповы шапки им сняли.
— Здравствуй, Иван Иваныч! Что, сынок приехал? — спросил становой пристав.
— Да, Максим Васильич! Уже место получил, скоро свадьба будет.
— Радуюсь.
— А вы, Егор Иваныч, где берете невесту? — спросила Егора Иваныча Степанида Федоровна.
— В Столешинске же, у отца Василья Будрина.
— Хороша собой?
— Не видал еще.
Степанида Федоровна захохотала и что-то проговорила так, что Попов не расслышал.
— Полно ты, дурочка, смеяться. А что, приданое большое? — спросил становой пристав.
Поповы пошли было, но становой стал расспрашивать Егора Иваныча про губернские новости, Егор Иваныч на эти вопросы отвечал ясно и коротко: не знаю.
На другой день, по случаю именин жены отца Федора, в церкви служили обедню всем собором, то есть два священника, отцы Федор и Василий, дьякон Никита Фадеич. Очередь подавать кадило, ставить налой и исправлять служительские обязанности приходилась Петру Матвеичу. Он всячески старался выслужиться перед отцом Федором, но тот все глядел на него косо. Поповы и пономарь Кирил Антоныч пели на клиросе. У Егора Иваныча голос — ни тенор, ни бас, и он не умеет петь по-сельски, хоть как ни старается спеть. Отец его. поет охриплым голосом. Зато Кирил Антоныч заливается себе каким-то тоненьким голоском. Он поет скоро, так что Иван Иваныч унимает его: Кирила, тише!
— Откачаем! — говорит Кирила и поет снова.
В то время, когда на клиросе не поют, наши певчие разговаривают.
В церкви народу было немного, двое нищих и шесть женщин. Служба кончилась рано. После молебна отец Федор пригласил к себе Поповых. Поповы пошли домой, для того чтобы принарядиться получше и умыться. Егор Иваныч оделся в то же, в чем приехал, только на шею надел белый галстук, сапоги помазал свечным салом, чтобы они не были слишком пепельного цвета. Иван Иваныч надел единственную серенькую ряску, сшитую назад тому семь лет, перед тем как ехать в губернский город. Волосы оба напомадили деревянным маслом, причем Иван Иваныч заметил сыну, что хотя и пахнет от волос, зато волоса хорошо растут. Егор Иваныч никогда не бывал в таких обществах, какое ему приводилось видеть. Положим, он бывал на свадьбах, похоронах, но, не бывши певчим, он бывал только в обществе своих сельских знакомых да у жителей деревень, прихожан Ивановской церкви. Здесь ему нужно было быть в обществе станового пристава, да он еще узнал, что в село приехала какая-то комиссия по какому-то делу, и в этой комиссии находятся два чиновника из губернского города, а так как отец Федор тоже находился в этой комиссии, то, вероятно, и она тоже будет приглашена на сбед. Поэтому Егору Иванычу на обед идти не хотелось, не хотелось еще и потому, что от этого обеда ему пользы мало, а лучше бы ехать за невестой. Но делать нечего, такой уж обычай, что если пригласили, то надо идти, а то обидятся.
Когда пришли Поповы к отцу Федору, там уже были становой пристав с женой, священник Василий Гаврилыч с женой Марьей Кондратьевной и детьми, сыном Василием одиннадцати лет и дочерью Марьей трех лет, дьякон Никита Фадеич с женой Ольгой Семеновной, голова Максим Тарасыч и староста Сидор Павлиныч. Все они, за исключением дьякона Никиты Фадеича, его жены и детей, люди здоровые, что называется, откормившиеся. Поповых встретил сам хозяин.
— Опоздали, Иван Иваныч! — сказал весело уже выпивший водки хозяин.
— С дорогой именинницей! — сказал Иван Иваныч, это же повторил и Егор Иваныч с прибавлением: имею честь поздравить.
— Покорно благодарю. Проходите.
Иван Иваныч поклонился всем, Егор Иваныч поклонился каждому особо, кроме некоторых женщин.
— Это ваш сынок? — спросил Ивана Иваныча становой.
— Мой.
— Мое вам почтение! — сказал он и, подойдя к Егору Иванычу, протянул ему руку. — Я вас, право, не узнал. Извините.
— Вчера я виделся с вами.
— Виноват, сто тысяч раз виноват.
Пошли расспросы о губернских новостях, о женитьбе Егора Иваныча.
— Вы жену непременно богатую берите да здоровую такую… — сказал голова.
— Как же вы, Егор Иваныч, не знавши невесты, хочете жениться? Это выходит — на ком-нибудь, — сказала Степанида Федоровна.
— Что же делать, если наше положение такое! — сказал Егор Иваныч.
— Эдак не годится, Егор Иваныч.
— Не знаю.
— Э, полно вам бестолочь говорить! Ты вот начиталась светских книг, а тоже вышла за старика, — сказал, смеясь, хозяин и попросил гостей пройтись по рюмочке. Вошла хозяйка. Поповы поздравили ее со днем ангела. Она поблагодарила и удивилась, что Егор Иваныч вырос и получил место. Петр Матвеич и пономарь прислуживали.
Началась чаепитие. Разговаривали сначала мало, потом, выпивши больше, говорили о предметах, касающихся хозяйства. Всех больше ораторствовали становой и хозяин, и каждый из них, повидимому, хотел, чтобы все его слушали. Становой рассказывал о следственных делах, ругал станового Кирьянова, который сдал ему не все дела, и по его милости Антропов должен был заплатить деньги какие-то, ругал исправника и говорил, что он непременно уедет в губернский город, чтобы похлопотать об месте судебного следователя или заседателя в уездном суде, хозяин рассказывал о разных поездках в город и проч., причем спрашивал Егора Иваныча, каково там житье, каковы члены консистории ныне и т. д. Женщины сплетничали. Одна только Степанида Федоровна редко отвечала на вопросы, она часто уходила в комнаты и говорила с детьми, своими сестрами. Она уже облагородилась, научилась поднимать голову вверх, говорить свысока. Егор Иваныч сидит с своим отцом. Говорить нечего, ему неловко, и думает он: уйти бы отсюда домой скорее, а то как на иголках сидишь. Послушать нечего, говорят всё вздор какой-то.
— Что это, Федор Терентьич, Александр Алексеич нейдет? — спрашивает хозяйка хозяина.
— Не знаю.
— Вероятно, дела, — отвечает становой.
— И что это нынче за мировые за такие? Без них было можно обойтись. Заставили бы нас исправить это дело, мы бы то же сделали. А то теперь жалованье маленькое такое, доходов мало, можно бы и нам дать жалованье, меньше бы даже можно дать, — говорил хозяин.
— Это так. Можно бы нам половину из того жалованья дать, — подтверждает отец Василий.
— Правда ваша. Однако можно бы и нам поручить, — не соглашается становой. — Вот теперь судебные следователи, — совсем лишние.
— Все казна.
— Казна. А ведь начало-то у нас?.. Доходов теперь мало стало.
Пришел мировой посредник, поздравил хозяйку с днем ангела, хозяина с именинницей, остальным поклонился фамильярно и как-то гордо посмотрел на Егора Иваныча. Хозяин представил ему Егора Иваныча. Александр Алексеич сказал только: очень приятно познакомиться. Он сел к Степаниде Федоровне. Егор Иваныч стал следить за ними.
— И вы здесь? — спросил Александр Алексеич жену станового шепотом.
— Нельзя. Папаша обидится, — сказала она тоже шепотом.
— Вам нужно учиться французскому языку, вы еще так молоды.
— Я Максимку буду просить… Да к чему?
— Говорить здесь, в этой берлоге, нельзя обо всем.
— Они не осердятся.
— Видите ли, есть такие слова, которые не понравятся этой публике.
— Чем же вам эта публика не нравится?
— А вы послушайте, что они говорят.
— Они всё хорошо говорят.
— Они говорят то, что меня не займет.
— Пожалуйте хересу, Александр Алексеич, — сказал хозяин.
Александр Алексеич выпил со всеми гостями. Пришли чиновники следственной комиссии. Они поздоровались только с хозяевами, становым приставом и мировым посредником, прочих только обвели глазами. На Егора Иваныча они не обратили внимания. Они часто говорили между собой и с Александром Алексеичем на французском языке. Начался обед. Хозяин знал приличия светского общества, и потому обед был не за общим столом, а гости обедали каждый особо. Поповы сидели с дьяконом, дьяконица с женой головы.
— Вы давно кончили курс? — спросил Егор Иваныч дьякона.
— Четыре года, да два года жил без места, а вам так счастье.
— Ну, что же, теперь хорошо?
— И не приведи бог! Доходов мало.
— Плохо! А скоро женились?
— Я-то?.. Я выпью водочки… Пойдемте. — Дьякон выпил сразу две рюмки и начал рассказывать про женитьбу.
— Вы, Никита Фадеич, о чем рассуждаете? — спросил его становой.
— Тут роман, Максим Васильич. Отец дьякон ставленника учит… Не мешайте, — сказал хозяин.
— Вы в священники? — спросил Егора Иваныча мировой посредник.
— Точно так.
— Вы бы в университет шли.
— Куда уж нашему брату туда соваться! — сказал Иван Иваныч.
Начался всеобщий разговор. Дьякон продолжал. Гости были, что называется, навеселе.
— Знаете ли, какое у нас пакостное было дело! — говорил становой: — баба мужа зарезала.
— Ну, это у нас сплошь и рядом. А я вам скажу вот что, — начал хозяин: — приходит ко мне баба и говорит: ‘Батюшка, что я стану делать, муж меня бьет за все, слова никакого не дает сказать. Я, говорит, уж отравить его хотела, да совесть мучит, помоги ты мне’.
— Экая барыня! — сказали женщины и становой.
— Что же вы? — спросил один чиновник.
— Ну, я положил на нее эпитимию.
— Вот так славно. Хорошенько бы ее, каналью, розгами. Вы бы ее ко мне послали, задал бы ей перцу с горошком, — сказал становой.
— За что же вы наказывать-то ее вздумали? — спросил мировой.
— А по-вашему, не следует?
— Она не виновата, потому что муж ее бьет.
— По-вашему, уж муж не волен бить свою жену? — спросил хозяин.
— Не имеет права.
— Как?
— Потому что женщина должна быть равна своему мужу.
— Это откуда вы взяли?
— А оттуда, что женщина такой же человек, как и мужчина, только разница в телесном ее сложении.
— Вы сами себе противоречите, Александр Алексеич, она должна детей рождать.
— Так что же? детей рождают даже все животные, которые между собой все равны.
— Ничего вы не знаете! В писании прямо сказано, жена да боится своего мужа. Что взяли? А?! — Все захохотали.
— Каково вас, Александр Алексеич, батька-то отделал! — сказал становой, хлопая в ладоши и хохоча.
— Да отделывать-то надо фактами, опытом.
— Уж вы лучше молчите.
— А я вам скажу вот что, например: наша Екатерина Вторая кто была?
— Женщина.
— Стало быть, она имела же право управлять целым царством… Королева Виктория тоже женщина…
— Эк вы куда хватили? Разве можно равнять царей о людьми?
— Я не хочу этого сказать, но доказываю, что женщина должна быть равна мужчине. Это у нас уже, вводится. В Петербурге я знаю многих магазинщиц — женщин, занимающихся мастерством и торговлей без помощи мужчин: они совершенно не зависимы от мужчин и из своих заработков платят разные повинности.
— Ну, это еще не доказано.
— Как не доказано! Какое же вам еще доказательство, когда это все существует?
— Может быть, это только в вашем Петербурге, а здесь не то. Там все люди не такие.
— И духовные не такие?
Хозяин замолчал. Он обиделся.
Чиновники стали рассуждать о равенстве крестьян с чиновниками и прочею людскою братиею.
— Крестьяне должны быть равны, — спорил Александр Алексеич.
— Да, — подтвердил один приезжий чиновник.
— Нет, врете. Я чиновника не променяю на крестьянина и руки ему не дам, — спорит пристав.
— А староста разве не крестьянин?
Староста обиделся.
— Вы мою честь изволите задевать?
— Чести вашей мы не тронем, а только говорим, что вы такой же крестьянин, как и другой — бедняк.
— Эк куда заехали! Умны больно! А что сказано в писании: всяка душа властей предержащим да повинуется, — сказал хозяин.
— Если палочку я поставлю, то я могу сказать крестьянину: ‘Кланяйся, каналья’, и поклонится! — прибавил становой.
— Не та пора, батюшка, ныне. За обиду крестьянину вы, по закону, сами должны будете в ноги кланяться ему, — сказал мировой посредник.
— А вот что, батюшка, отчего это крестьяне на вас жалуются? А? это отчего? — спросил мирового хозяин.
— А вам какое дело?
— Я пастырь, я должен защитить их.
— Вероятно, они жалуются на то, что им не нравится надел, хотя я их наделил даром.
— А! дали им землю такую, которая никогда не даст хлеба, а себе хорошую взяли?
— И на вас, Федор Терентьич, жалуются крестьяне, что вы даром не крестите ребят. — Начался спор, ругань, и если бы тут были люди равные, непременно дошло бы до рукопашного боя.
— Что такое священник?
— Пастырь народа.
— Священник должен быть равен всем.
— Дудки.
— Господин ставленник, потрудитесь объяснить. Moжет быть, у вас поновее науки были.
— По наукам нас малому выучили, но я с вами согласен. — Я хочу быть священником именно таким, каких еще не бывало.
Начался гвалт. Чиновники хвалили Егора Иваныча, прочие все остервенились на него. Однако мировой уладил все дело.
— Господа, не будемте говорить серьезно. Будемте праздновать именины дружески.
— Образованные люди не должны сердиться из-за убеждений, — сказал один чиновник.
— Господа, сыграемте в карты! — сказал становой.
— Нам некогда, Максим Васильич: у нас комиссия, — сказал один из чиновников.
— Успеете еще. Пойдемте в сад.
Гости согласились сыграть в стуколку. Ушли в сад. В саду были поставлены два стола: один с винами и закуской, а другой для играющих. Сели играть два губернаторских чиновника, становой, хозяин и Василий Гаврилыч. Александр Алексеич ходил по саду со Степанидой Федоровной, Иван Иваныч прикурнул в саду, а Егор Иваныч сидел с детьми.
Во дворе пировали крестьяне с женами. Федор Терентьич, по заведенному порядку, созвал несколько хороших крестьян с женами и детьми, выставил им ведро водки, два ведра пива и выдал из кухни два пирога с рыбой и две латки с двумя поросенками. Крестьяне напились: одни запели песни, другие кричали:
— Ай да отец Федор!
— Угостил, голубчик!
— Дай ему бог много лет здравствовать!
— Эй, Терентьич! скличь-ко матушку.
— Уж мы поблагодарим ее… Зови ее, Анну-то Митревну!
Терентьич ушел и воротился:
— Анна-то Митревна спать изволит.
— Умаялась, голубушка! Дай бог ей здоровья! — вопят бабы и крестятся.
Трое крестьян борются, прочие хохочут.
— Эй ты, Егорко! ногой-то его, ногой! Вот так!
— Да вы вдвоем лучше.
— А что, братцы, кто лучше: отец Федор али отец Василей?
— Ништо. Отец Федор лучше.
— Нет, по-моему, отец Василей лучше.
— Всё однако. А што, ребя! водки-то маловато… вали еще! Митюха, сбегай-ко в кабак за четвертной!
— Будет вам, лешие! Налопались и так! — кричат бабы.
— Ну вас к лешим! пошли домой!
— А кто это там в саду-то?
— Да следственники, бают, по монеткам приехали.
— Братцы, подем домой… Они, знаешь, штука!
— Подем. Поди, Митюха, зови отца Федора.
К крестьянам подошел Егор Иваныч.
— А, Егор Иваныч! Наше вам-с! Как поживаете, Егор Иваныч?
— Слава богу.
— Присядьте, Егор Иваныч, с нами.
— Не трог! Што беспокоишь?..
Егор Иваныч сел.
— Ну как, братцы, поживаете?
— Ништо. Вашими молитвами, слава те господи.
— А што, Егор Иваныч, бают, опять бытьто б набор, бают, пятнадцать человек с тысячи?
— Не слыхал.
— Бают, война такая ли начнется — ужасти!
— Не знаю.
— Полно, Егор Иваныч! Вы ведь, бают, в священники скоро приделитесь. Уж вам эфти дела все известны, на то что нам.
— А война будет!
— Уж это так, без войны нельзя, потому, значит, отец Федор так баял.
— Ономедни в церкви читал, читал…
— Когда?
— А ономедни, помнишь, как ты ошшо прикурнул. Сколь смеху-то было!
Крестьяне захохотали, началась свалка: прикурнувшего в церкви крестьянина один дружески ударил по голове, другой щелкнул по носу, прикурнувший сдачи дал, пристали прочие. Егор Иваныч ушел в сад. За ним ушел и один крестьянин, старик Петр Егорыч. Он пользовался в селе всеобщим почетом и потому пошел от крестьян благодарить хозяина на угощении.
— Что, Егорыч? — спросил его хозяин.
Петр Егорыч поклонился и сказал:
— Покорно благодарим, батюшко, на вашем на угощении. Славно напились и наелись.
— Спасибо. Наелись ли ребятки-то? Сыты ли?
— Оченно благодарны остаемся.
— Ну, спасибо. Да скажи им, чтобы они завтра мою траву скосили.
— Оченно хорошо-с.
Петр Егорыч стоит.
— Ну, что тебе еще?
— Мне бы, батюшко, поговорить с вами надобно.
— Теперь некогда.
Петр Егорыч все стоит.
— Убирайся, каналья! тебе сказано, что некогда! — закричал становой.
Петр Егорыч, почесав затылок, ушел.
— Егор Иваныч, потрудитесь спросить, что ему надо, — сказал отец Федор Егору Иванычу.
Егор Иваныч ушел, Петр Егорыч пришел к крестьянам во двор.
— Ну, что, Петр Егорыч?
— Ништо. Некогда, бает.
— А, дуй те горой. Подем все! Вали!
— Да, некогда! Дела, вишь ты, в карты играют!
— Ну их к лешим!..
Крестьяне пошли на улицу.
— Отец Федор велел мне спросить тебя, Петр Егорыч, что вам надо? — спросил Егор Иваныч.
— Уж эфто дело мы сами знаем. Уж ему и скажем, а тебе нет.
Егор Иваныч ушел назад.
Высшее сельское общество только после ужина разошлось по домам.
— Ну, Егорушко, насмотрелись мы на людей. Говорят — просто уши вянут. Это, по-моему, оттого, что зазнались больно, заважничались, — говорил Иван Иваныч, возвращаясь домой и пошатываясь.
— Нет, тятенька, это не от барства, а оттого, что они светские люди.
— Бойся ты этих людей. Ради бога, бойся… A я, Егорушко, пьян! О, э-э, как пьян!.. А я, брат, хошь и пьян, а знаю, что у меня лошадка не поена стоит. Анна, дура, не напоит. Я хоть и пьян, Егорушко, а позови меня на требу — все сделаю… А позови Федора Терентьича или Василия Гаврилыча — не пойдут, ей-богу не пойдут…
‘Экая скука!’ — думает Егор Иваныч.
— А ты, Егорушко, не пьян?
— Голова болит.
— А ты, Егорушко, много пил. Грешно… Стыдно, Егорчик… Ты еще молодой, пример должен другим показывать… Уж больно мне не понравилось, как ты там с мировым в слово сказал. Они люди такие скверные… Ну, как можно обижать отца Федора?
— Я его не боюсь. Ведь я сам буду священником, да еще городским.
— У! ты моя чечечка! золото ты мое! — Иван Иваныч обнял сына и поцеловал пять раз. — Голубчик ты мой… — Иван Иваныч захныкал.
— Полно, отец.
— Сыночек ты мой!
— Будет, завтра ехать надо.
Старик очнулся.
— А что, разве я не поеду? Я, брат, такую пляску задам! Всех удивлю.
— Надо бы сюртучок сшить.
Старик задумался.
— Ну, Егорушко, не тужи, все справим.
Рано утром Поповы закусили, запрягли лошадь в повозку, наклали в нее необходимые туалетные принадлежности, хлеба, пирогов и стали прощаться с Анной и ее мужем.
— Смотри, Анна, живи скромненько да домишко береги, — наставляет отец.
— Все, тятенька, исполню. Ты, тятенька, скорее приезжай.
— Ну уж, не знаю. Вы меня здесь совсем измучили. Живите скромненько. А ты, Петр Матвеич, смотри, не бей Анну: бог тебя накажет.
Петр Матвеич молчит. Ему, как видно, жалко расстаться с стариком. Анна плачет. На прощаньях всегда как-то на человека грусть находит. Каков бы человек ни был: зол ли он, капризен ли, или просто дурак, но с которым живешь несколько лет, так оно грустно делается в то время, когда он уезжает. Поповы поцеловались со своими родными, те заплакали, заплакал и Иван Иваныч, хотя ему не следовало бы плакать, вероятно, он оттого заплакал, что ему представилось то, как Петрушка будет тиранить свою жену. Крестьяне и мальчишки хотя и не плакали, но им было жалко своего дедушки.
— Иван Иваныч, смотри, скорей приезжай.
— Как женишь своего сына, так и приезжай.
— Прощайте, ребятки! — Старик со всеми поцеловался.
— Прощайте, братцы! — сказал Егор Иваныч.
Поповы тронулись. Крестьяне долго глядели на них, а встречные шапки скидывали и говорили: прощайте. Они поехали мимо дома отца Федора. Он уже встал и сидел в рубахе у окна, с папироской во рту.
— Прощайте, Федор Терентьич! — сказал Иван Иваныч.
— Прощайте! С богом!
Старик погнал лошадь, и лошадь припустила шагу.
— В которую же сторону дорога идет в Столешинск? — спросил отца Егор Иваныч,
— А вот выедем, спросим.
— Куда это, Иван Иваныч? — спросил старика попавшийся письмоводитель станового пристава, шедший с пруда с удилишком.
— В Столешинск, сына женить.
— Какое им, тятенька, дело, куда мы едем? Как глуп этот сельский народ!
— Экой ты глупый, Егорушко!.. Уж обычай такой. А вот ты женись-ко да посвятись — проходу не дадут, всё будут спрашивать… Пустяки, пустяки, а тоже накось, попробуй, женись да посвятись!.. Раскуси-ко!..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Невеста

Столешинск город старый. Построен он между двумя горами и разделяется маленькой речкой, которая в июле месяце делается ручейком. Иной завод лучше выглядит, чем Столешинск. Он только и славится, что пятью каменными церквами архитектуры XVII и XVIII столетий. В нем только два частных каменных дома: один городничего, вышедшего назад тому десять лет в отставку, и благочинного Тюленева, остальные дома, за исключением казенных, все старые, построенные назад тому, может быть, сорок, шестьдесят лет. Тротуары существуют только около здания присутственных мест, здания, вмещающего в себе, за исключением духовного правления и почтовой конторы, все присутственные места, в том числе и тюрьму, называемую попросту острогом. Фонарей и извозчиков не имеется, нет также ни одного бульвара или места для гулянья, кроме кладбища да леса, которого очень много около гор и дальше за городом, между горами, нет фотографии, типографии, театра, даже нет ни одного фортепьяно или рояля, и аристократия увеселяет себя органом городничего и шарманкой земского исправника. Все необходимые вещи для живота и наружного украшения получаются: первые — раз в неделю, именно в понедельник, а последние — каждый день или раз в месяц на Здвиженской площади и в гостином дворе, состоящем из деревянного амбара с двенадцатью лавками с двух боков, из которых торгуют только в пяти, а в последних, говорят, торговать нельзя, потому будто, что эти лавки устроились не на пригожем месте. Самая местность города до того, говорят, непривлекательна, что город надо бы построить не внизу, а на которой-нибудь горе, потому, говорят горожане, что весной и осенью грязь бедовая: ‘вода непроходимая, и такая-то ли неприятность происходит по ночам от воров и разных ссыльных, что ужасти…’ Уж если говорят так старые жители, никуда невыезжающие из города, то, должно быть, Столешинск незавидный город. Говорят, что кто-то из купцов хотел перевести город на другое место, именно на одну из гор, да жители не согласились: побранили того, кто первый выдумал строиться тут, посудили, что эти домишки денег стоят, а там опять стройся, да и камешек на одном месте обрастает, так и бросили вопрос о перенесении города на другое место и об улучшении этого города, решив, что ладно и так: жили же люди до нас, и мы прожили много лет… Нечего!
Столешинские жители люди бедные, а бедные люди только при больших деньгах, полученных неожиданно, разбирают вкусы и проявляют барские замашки. Столешинск от губернского города в трехстах верстах, и от него до губернского города идет одна дорога, летом грязная и до того трясучая, что каждый проезжий проклянет ее не один раз, а зимой по ней ездят гусем и вываливаются в ухабах, от станции до станции, раз по пяти. Эту дорогу поправляют крестьяне только тогда, когда губернатору вздумается проехать в Столешинск для своего удовольствия. Торговля тут очень плохая. Мука привозится только зимой, потому что ее приплавляют летом в губернский город из других смежных губерний, и потому мука дорога, спросу на работы мало, сбыту различных материалов еще меньше. Город населяют две тысячи мужчин и женщин. Мужчины — народ почти весь занятой, женщины, которых больше мужчин, или — народ, работающий на мужчин и на разные семейства, или — народ праздный. В число этих классов дети до восьмилетнего возраста не входят. Мужчины состоят из чиновников, служащих в разных присутственных местах, отставных и подсудимых, купцов, мещан, из которых тридцать человек портные и сапожники, четырнадцати крестьян, занимающихся постройкой и починкой домов, кладкой и перекладкой печей и прочим мастерством, инвалидной команды и нищей братии. В число мужчин входят также и духовные. Всех духовных в Столешинске полагается двадцать семь человек, но их бывает только двадцать один. Из женщин работают мещанки и чиновницы — на свои семейства и на мужей, прачки, стряпки — большею частию жёны солдат и крестьянские вдовы.
Люди в Столешинске — большею частью получившие образование в Столешинске. Приезжие из губернского города не много их подвигают, потому что они едут не для просвещения и прочей пользы, а для денег и разных удовольствий, сначала скучают и смеются над городом, а потом сами привыкают к Столешинску. Столешинцы только и переняли от приезжих и бывалых людей, что научились, и то в аристократическом кругу, говорить свысока или, проще сказать, говорить на а, например: пажалуста, сделайте адалжение, пакорнейше прашу и т. п., — и дамы теперь уже щеголяют в преогромных кринолинах.
В Столешинске для образования детей существуют два училища: духовное и уездное (светское), для мальчиков. Какой-то судебный следователь предлагал было жителям открыть училище для девочек и проект свой представил губернатору, да губернатора перевели и перевели также на другое место судебного следователя, жители решили, что образовать детей можно и дома, а по-училищному образовывать стоит много денег. Так и бросили толковать о женском училище… При таких-то условиях жители умеют попеть две или три песни, как, например: ‘Не белы снеги’, ‘Выйду ль я на реченьку’, ‘Среди долины ровныя’, поплясать две-три кадрили, поиграть в карты на разные лады, посплетничать, передразнить кого-нибудь, погоревать и посмеяться, умеют лицемерить и угодить своим начальникам, но умственность ихняя стоит с двадцатилетнего возраста нетронутою. Конечно, они могут сочинять отношения и разные канцелярские бумаги, но спросите вы их о предмете, касающемся их домашней жизни, они вам наговорят такую нелепость, что вы их дураками назовете. Там только и понимается ‘Сын отечества’, ‘Северная почта’ и ‘Биржевые ведомости’, которые читаются нарасхват, да и то понимаются с трудом, и каждый каждые новости судит, как он понимает. Надо заметить, что эти люди головоломных статей не могут понять: их только и занимают — политика, разные новости и разные происшествия. Статьи по вопросам, помещаемые в этих газетах, даже в ‘Сыне отечества’, они не читают. Из журналов там выписывают один экземпляр ‘Модного магазина’, два ‘Иллюстрированной газеты’, три ‘Библиотеки для чтения’ и два ‘Отечественных записок’. И в этих-то журналах они читают только беллетристику, а остальные статьи остаются неразрезанными, да и беллетристику они любят не серьезную, а смешную. Попадись им смешной или глупый роман, или глупая повесть, хотя старых лет, они ее станут читать раза по четыре в год. Одни только учителя там люди образованные, но они светского училища, а не духовного, и так как их немного, то общество их не любит, потому что их почему-то назвали вредными людьми, и они завели свой кружок. Этих учителей там не любит даже сам смотритель, человек уже старый. Хотели они открыть воскресную школу, но им не дозволил городничий.
Внешнюю обстановку Егор Иваныч увидал, и ему город, после губернского, показался деревней. Присевший к ним с полдороги учитель уездного училища, Алексей Петрович Мазуров, рассказал то, что мы уже знаем. Егору Иванычу до образования дела мало было. У него только одно было в голове — жениться, а там, может быть, и хорошо будет.
Егор Иваныч еще вот что узнал от Мазурова.
— А что, Алексей Петрович, каков этот господин Бурдин? — спросил он Мазурова.
— Будрин-то?.. — вы смотрите не позабудьте, что он Будрин… — кажется, что он человек так себе. Только я знаю, что он деспот.
— Не может быть?
— Свою жену и детей он бьет, как мужик бьет свою лошадь.
— Ну, а дочь какова?
— Дочь ничего. Девушка такая забитая, что кажется, она сама не рада своей жизни. Впрочем, она, поди, замужем.
Егора Иваныча дрожь пробрала,
— Неужели? — спросил он.
— Впрочем, не могу сказать, вышла она или нет. Видите ли, я отправился из города девятнадцатого июля, когда у нас публичный экзамен кончился. В это время за нее сватался заседатель уездного суда Удинцов. У него отец тоже священником в Крюкове. Не знаете ли?
— Нет.
— Ну, он человек хороший, кончил курс в семинарии, был секретарем в губернском правлении… Я думаю, что Будрин отдаст.
— Уж конечно. То заседатель, человек, поди, богатый, а мы что… — сказал Иван Иваныч.
— Вот этот Удинцов и сватался… Будрин было не соглашался, а потом, говорят, что согласился.
— Экая досада! — сказал Иван Иваныч.
— И давно сватался? — спросил Егор Иваныч.
— Да в мае месяце еще говорили. Тут, видите ли, дело не просто: Удинцов-то живет рядом с домом Будрина… Ну, стало быть, его проняло и ее проняло.
— Ой? — спросил Иван Иваныч, так что у него витень выпал из рук.
— Очень понятно. В эдаком городе вы не найдете хороших невест.
— Что ты?
— Напрасно едете.
— Ей-богу?
— Видите ли, отец дьякон, народ у нас глупый.
— Полно!
— Право… Но, конечно, народ нетронутый.
— Значит, благочестивый?
— Не то я хочу сказать. Ум их нетронут.
— Ну его к богу, с умом-то!.. Была бы невеста хорошая, — все бы было хорошо… Так как, Егорушко?
— Плохо, тятенька.
— Дела как сажа бела. — Старик головой покачал и запечалился. — Не послать ли нам сватов? — сказал он немного погодя…
— А если она замужем?
— Тьфу ты, грех! Совсем сбился с панталыку… — Старик плюнул. — Так как, Егорушко? Ты ведь курс кончил, придумай. У тебя ведь голова-то, поди, не сеном набита.
— Право, не знаю. А вы, Алексей Петрович, не знаете на примете невест?
— Я всего-то пять месяцев живу в городе. Здесь ни с кем не знаком, да и не стоит знакомиться.
— А вы женаты?
— Я со стряпкой живу.
— Полно? Вы-то? учитель-то? — проговорил Иван Иваныч, хохоча.
— Что же вы тут худого находите, отец дьякон?
— Тяжкий грех………………….
Они остановились против квартиры учителя.
— Я бы вас, отец дьякон, к себе пригласил, да квартира у меня небольшая, к тому же сестра с братом и матерью живут.
Егор Иваныч подумал, не жениться ли ему на сестре учителя.
— А она замужем, Алексей Петрович? — спросил он учителя.
— Вдова, с двоими детьми живет.
‘Ну уж, не пара’, — подумал Егор Иваныч.
— А ей сколько годочков от рождения? — спросил Иван Иваныч.
— Сорок шестой. Ничего, женщина добрая.
После прощаний и разных благодарностей учитель ушел в свой дом, Поповы остались на улице и поехали дальше.
— Где же мы, тятенька, остановимся?
— Ну, где-нибудь. Ты лучше придумай, как невесту искать.
— Что же я, тятенька, сделаю!.. Вы вот что скажите, много ли у вас денег.
— А тебе на что?
Егор Иваныч подумал, что он, пожалуй, обидел отца своим вопросом. Он ничего не сказал.
— Да денег-то маловато, Егорушко. На сено да на овес будет, пожалуй, и на квартиру хватит.
— Плохо, тятенька. А если мы да назад воротимся?.
— Не тужи… На бога надейся, все будет ладно.
— Не лучше ли нам, тятенька, на постоялый?..
— Что ты, что ты!.. Нам-то на постоялый?
— Да что же тут худого! Не на улице же нам жить. Да и сами же вы говорили, что остановимся на постоялом,
— Глупый ты, Егорушко… Ну, как же мне, дьякону, с мужиками в кабаке быть?.. Скажут, пьяница горькая, коли по кабакам трется… Да и господу богу ответ дашь.
— А в селе вы разве не ходили в кабак?
— И не говори лучше. Осержусь, уйду. А я, знаешь, что придумал? — сказал он весело.
— Что такое?
— А вот что: поедем мы прямо вот к этой церкви и спросим, кто там дьякон, а потом узнаем, где его дом, и поедем туда.
— Это, тятенька, очень смешно будет.
— Ну, не ври…
— Мы лучше так сделаем: подъедем вот к этому дому и спросим, нет ли там квартиры, а если нет, то там, вероятно, знают, где есть квартиры.
— Пожалуй.
У ворот деревянного дома, покачнувшегося на левый бок, с тремя окнами, отчасти замазанными бумагой, стоял не то мещанин, не то крестьянин. Иван Иваныч подъехал к этому дому,
— Здраствуй, дядя! — сказал Егор Иваныч.
— Здраствуй, — отвечал тот.
— Вот что, дядя, нет ли у тебя лишней комнаты?
— Нету, нету, сами живем, да чиновник один живет,
— Нет ли у кого другого?
— Да право, не знаю. Оно, конешно, можно поискать, да надо обождать маленько.
— Где же ждать-то будем? На постоялый идти неловко…
— Оно, конешно, што неловко. А вы заведите лошадку-то во двор, поживете у меня денек-другой, я ужо схожу.
— А есть ли у тебя место-то? Смотри, чтобы не тесно было.
— Ну, день-другой можно. Там, в горенке, чиновник из суда с женой живет, там можно.
— Надо его спросить, можно ли еще.
— Чего спрашивать! Дом-то, поди-кось, ведь мой?.. А я с вас по пятиалтынничку возьму за день.
— Возьми десять.
За десять копеек хозяин согласился впустить их в горенку. В этом доме были две комнатки и кухня. Кухню и одну комнатку занимали хозяева — отставной солдат с женой, а другую чиновник. Хозяин, Поликарп Федорыч, занимается столярным ремеслом, — он и работает в комнатке днем. От его работы стоит стук, и во всем дому постоянно пахнет или маслом, или махоркой.
— Пожалуйте в мою горенку, — сказал Поликарп Федорыч Поповым, вводя их в комнату. Их встретила хозяйка с ребенком на руках и два бойких мальчика.
— Посидите здесь чуточку, я сейчас распоряжусь. — И солдат ушел.
— Вы из каких мест, батюшка? — спросила Егора Иваныча хозяйка.
— Из Ивановского села, Петровского уезда.
— Далеконько. К родне, чай, приехали?
— Нет, по делам разным, хозяюшка. Меня сюда назначили во священники, — сказал Егор Иваныч.
— Слышали давиче… Так-тось!.. А мы к Знаменской церкви принадлежим. Отец Василий такой, бог с ним, привередник.
— А что?
— Да как же.=.. Горд больно, уж так-то ли важен, спаси бог.
Между тем хозяин ругается с своим постояльцем.
А коли так, — долой с моей квартиры!
Ну, и уйду! Эк выдумал: жена скоро родит, я плачу полтора рубля, а он еще жильцов в мою комнату хочет пустить!
— Тебе говорят, я хозяин-то, а не ты. Сичас вон!
— И уйду.
— Экой гад! Два с половиной месяца живет всего-то, а за кватеру заплатил только за один месяц. Я, говорит, жалованья получаю три рубля… Мука просто с этими жильцами!
— Вы, хозяин, не беспокойтесь, пожалуйста: мы в другом месте поищем квартиры, — сказал Егор Иваныч.
— Уж вы не сомлевайтесь, я вам сама поищу квартиру-то, а теперь вы и в эвтой комнате поживите день-другой.
Поповы расположились в мастерской солдата.
— А у вас, отец дьякон, есть билет? — спросил хозяин.
— На что?
— Без билетов мы никого не держим, потому, значит, начальство строго, а люди-то всякие бывают. Вот недавно какого-то беглого монаха поймали, все с книжкой ходил да деньги сбирал.
Иван Иваныч струсил. Он свои бумаги в селе оставил,
— Да у меня бумаги-то в селе… Позабыл, Поликарп Федорыч.
— А без паспорта я вас держать не стану.
Егор Иваныч подал хозяину свои бумаги,
— Уж я их к себе возьму, — сказал хозяин, посмотрев бумаги.
— Зачем?
— Уж так у нас в обычае.
— Да они мне нужны всегда.
Дело уладилось за водкой, которую купил Иван Иваныч и которою угостил хозяина с женой. За ужином говорили про дело.
— А кто здесь благочинный?
— Бог его знает. Говорят, самый старший здесь протопоп Антон в Преображенском соборе.
— Что он, женат?
— Женат. Говорят, детки есть.
— А дочери есть?
— Есть и дочери. Старшей годов семнадцать будет, а младшей годков восемь. Старшая-то модница такая, — ужас!
— Вот, Егорушко, и невеста. Махни-ко!..
— Да как подступиться-то?
— То-то вот и есть. Протопоп, да еще и благочинный… А мы вот что сделаем: пойдем завтра в этот собор и расспросим хорошенько, как и что.
— Это будет всего лучше, — сказал хозяин.
Когда Поповы легли спать, они долго рассуждали о своем деле.
— Плоховато, Егорушко. Надо бы нам, Егорушко, где-нибудь поближе сыскать невесту-то. А то заехали… ишь ты, куда заехали, и уехать-то назад не с чем будет.
— Мы попробуем у протопопа посвататься.
— Легко посвататься-то? На-ткось, протопоп, да еще благочинный, так и отдаст! Знаю я этих благочинных-то. А впрочем, Егорушко, не тужи, авось обладим.
— Скверно, что у меня сюртук-то худой.
— Ничего. Скверно, что у меня вот денег-то маловато!.. Петру дьякону написать, — не пришлет, скажет: нужно на пято-десято самому. Лошадку продать — жалко.
— Я думаю, тятенька, если мне не посчастливится жениться, я в губернский поеду.
— Зачем?
— Буду проситься в академию на казенный счет.
— Не тужи, Егорушко: все перемелется — мука будет, Уж куда тебе в твои годы учиться?
— И в тридцать лет люди учатся.
— Ну уж, не езди.. Поживи со мной, утешь меня, старика… А ты вот что сделай: поди завтра к благочинному…
— Что я буду делать у него?
— Покажи ему указ. На то он и дан, чтобы тебе поскорее жениться на ком хошь. А жалко, Егорушко, что Будрина-то дочка замуж вышла... Поди, хозяин-то врет, что он нехороший человек.
— Завтра мы всё узнаем.
Утром рано их разбудил хозяин своей стукотней. Напившись чаю, они пошли по городу. Навстречу им попался дьячок. Дьячок снял шапку.
— Зачем изволили приехать, отец дьякон?
— По делам.
— По невесту приехали?
— А вы как знаете?
— Помилуйте, весь город знает, что вы приехали с сыном и женить сына. Мы уже знаем, что вы назначены священником в Знаменскую церковь, — прибавил он, обращаясь к Егору Иванычу. — Зайдите ко мне на минуточку.
Поповы пошли.
— Вы какой церкви?
— Преображенского собора.
— Стихарь имеете?
— Точно так. А у нас, я вам скажу, у отца благочинного есть дочка, Надежда Антоновна. Посватайтесь-ко.
— Он, поди, ждет из академистов.
— Ну уж, в эдакую-то даль академисты не поедут.
Дьячок накормил их говяжьими пирожками и посоветовал сходить Егору Иванычу к отцу Антону.
Они отправились по церквам. Дорогой дьячок рассказывал Поповым, что отец Антон сначала был дьяконом в губернском городе, потом его сделали священником в Столешинске, где он прослужил пятнадцать лет в соборе, и так как был учителем в духовном уездном училище, то его, за старание к воспитанию детей и по засвидетельствованию начальства о беспорочной службе, произвели в протопопы и назначили благочинным в собор. Отцу Антону осталось служить до отставки только год, и он имеет в городе каменный двухэтажный дом. Должность его такая: он заведует всеми церквами города и уезда, состоит смотрителем духовного уездного училища и миссионером по делам раскольников, и поэтому его боятся как старшие, так и дети мужского пола. Служит он в церкви сколько ему угодно, делами занимается так же, в училище, помещенное в его же доме, ходит каждый день и каждый день делает там расправу посредством розог. Говорят, что в престольные праздники он сказывает проповеди, но проповеди эти идут одного и того же содержания вот уже десять лет. Если придется сказывать проповедь при владыке, то он просит сочинить своего зятя, священника Благовещенской церкви. В Знаменской церкви полагается два священника, один дьякон, дьячок и, пономарь. Приход этой церкви небольшой, хотя к ней приписаны три деревни с одним селом, в которых церковь еще пока строится, жалованье небольшое, и то выдается по третям. Казенных квартир ни для одного церковнослужителя в Столешинске нет. Поповы узнали также, что невесты есть еще у одного столешинского священника, одного дьякона и двух дьячков. Стало быть, горевать не о чем.
— Так-так-тось, Егорушко! — сказал весело Иван Иваныч сыну. — Невест много, хоть любую бери.
— Все это хорошо. Надо еще смотр им сделать да стороной узнать, каковы они.
— Всё они, кажется, ничего. Можно… Только у отца Петра дочка немножко рябовата. Да это что!..
Дьячок привел их опять в свой дом и купил водки. К нему пришел соборный дьякон, отец Андрей Соловьев. Отец Андрей был еще молодой дьякон, получивший место назад тому полгода, человек веселый и очень беспокойный в пьяном состоянии. За буйство его два раза исключали из архиерейских певчих и только за хороший голос и большие способности его сделали сперва дьячком в кафедральном соборе, а потом и дьяконом в Столешинске. Он был знаком Егору Иванычу. Явилась водка, началось угощенье.
— Уж я, Егор Иваныч, так-то покучу на свадьбе — любо! А апостол так отчитаю, что рамы будут трещать, или так, чтобы венцы у вас попадали с головы.
— Зачем венцы?.. Если венцы спадут — плохо, — заметил Иван Иваныч.
— Верьте вы им! — сказал Егор Иваныч.
— Да как же! — ершится Иван Иваныч: — уж такая примета давно у нас. Каждый ребенок знает, что если венец упадет, то этот человек прежде умрет обручающегося с ним.
— Ох вы, старые люди! Знаешь ли, дядька, куда тебя надо?.. Ну, да не скажу.
Этот дьякон, отец Андрей Филимоныч, пригласил к себе Поповых, угостил их там и дал одну комнатку для жительства их. Они уговорились так, что за квартиру Поповы платить не станут, а будут платить только за хлебы, и то или после свадьбы, или тогда, когда Егор Иваныч будет священником.
На другой день Егор Иваныч, вымывшись утром в бане, отправился к отцу Антону Иванычу Тюленеву. Протопоп помещается во втором этаже. В прихожей Егора Иваныча принял пономарь, исправляющий должность лакея и подчас кучера самого Тюленева и его семейства. Комнаты чисто барские: из них пахнет мускусом.
Егор Иваныч прождал часа два до тех пор, пока не услыхал из боковой комнаты охриплый голос: Егор!
Пономарь было вздремнул, а при этом возгласе он очнулся.
— Скажите обо мне, — сказал Егор Иваныч.
— Ладно. Только он сегодня сердит… — Пономарь ушел.
Через полчаса вышел из залы в прихожую сам протопоп, в шелковом подряснике и в туфлях. Он уже сед, и видно, что очень горд и важен. Егор Иваныч подошел под благословение.
Они вошли в кабинет. Кабинет убран тоже на барский манер. Тут была бронза, серебро, фарфор, вещи под чехлом, шкафы с бумагами и книгами. Протопоп сел.
— Я слышал, вы назначаетесь сюда во священники?
— Точно так-с.
— Очень рад. Егор! принеси чаю. Да-с… садитесь.
Молчание. Протопоп зевнул. Егор Иваныч стоит.
— Давно кончили курс?
— Нынешнее лето.
— Скоренько-таки изволили место получить.
Егор Иваныч показал ему свои бумаги.
— Хорошо. Владыка будет здесь?.. Что же вы не садитесь? — Егор Иваныч сел.
— Нет. Преосвященный на будущий год собирается сюда.
— А отец ректор?
— Нет.
— Вы учителем можете быть?
— Могу.
— Мне нужно учителя арифметики. Сделайте такое одолжение.
— Очень хорошо-с.
Молчание.
— Ну-с… Да когда вы будете посвящаться?
— Его высокопреосвященство сказал мне и на прошении написал, чтобы меня посвятить в октябре.
Как поздно! Отец Василий Будрин просто смучился. У него очень много занятий, он законоучителем в светском училище.
— Я слыхал, что там, ваше высокоблагословение, классы бывают только два раза в неделю.
— Все-таки… Да, одному очень трудно. Вот тоже в той церкви и дьякон захворал. А дьякон такой примерный, трезвый, услужливый. А это самое главное… Да-с.
Молчание. Принесли чай.
— Кушайте.
— Ваше высокоблагословение, купец Татаринов пришел, — сказал пономарь, — да какой-то дьячок.
— Это чистая беда быть благочинным. Светские говорят, что благочинным делать нечего и что мы напрасно только жалованье получаем. А и не знают того, что, сверх главной обязанности быть священником, у меня так много других тому подобных обязанностей, как, например, быть благочинным, то есть управлять округом. А вы еще не знаете, каково возиться с духовенством… Тоже вот теперь смотрительская должность… Это каторга с ребятишками. А тут еще миссионерство возложили: обращать и всячески стараться о просвещении раскольников… Владыка такой, право, что я не могу придумать, как бы освободить себя от всех этих обязанностей. Видит, что я хороший и старый человек… ну и… Однако я пойду. Вы посидите немножко.
‘Эк он размазывает… Миссионерство, говорит, надоело… А сам дом каменный состроил… Ишь какое богатство!’ Егор Иваныч стал смотреть в зал. Но так как он был близорук и без очков, то ничего там не видел, а слышал только разговоры. Хотелось ему, по привычке, подслушивать, подойти к двери, да он боялся. Подслушиванье он считает подлостью.
— Я это безобразие выведу из вас. Я приберу вас к рукам… — кричал благочинный.
— Отец благочинный, я не виноват: я был выпивши, — говорил кто-то тоненьким голосом.
— Пьянствуете только вы. Убирайтесь, мне некогда.
— Ваше высокоблагословение… — Егор Иваныч услыхал грохот. ‘Ну, — подумал он: — виновный, верно, в ноги кланяется’.
— Ваше высокоблагословение, у меня семейство большое… Вы знаете, я всегда был честным…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Стоящий или сидящий в зале купец в это время встал против отпертых дверей в кабинет благочинного. Он был не то красен, не то желт и почесывал свою бороду. Благочинный подошел к нему.
— Ну-с, господин старовер, что скажете?
— Вы обо мне напрасно пишете в консисторию, что я не обращаюсь в православие, тем более что ныне, как я вычитал в газете, нас более не преследуют.
Благочинный увел купца в другую комнату. Оттуда слышалось только:
— Я не боюсь вас… Каждый человек, господин благочинный, должен делать свободно что хочет.
Вышли. Купец ушел, а благочинный пошел в кабинет и сел на кресло, тяжело отдуваясь.
— Ох, как устал! Просто мука с этими людьми. Слышали, какие они буяны?
— Очень плохо слышал.
— Мученье. Нет, надо будет серьезно приняться за них, надо будет объехать их всех. Ну, а этот раскольник — это зверь, дурак чистейший, а говорить, так собаку съел.
Егор Иваныч хотел сказать, что раскольники люди не глупые и терпят напраслину, но мог ли он сказать это благочинному, у которого он искал защиты? Он хотел идти, но ему хотелось попросить об невесте.
— Егор!.. Егорка!.. Это он, шельма, вероятно с дьячками да дьяконами возится… Надо его будет назначить в звонари. Сходите, пожалуйста, туда, — и благочинный указал Егору Иванычу рукой на угол, а сам, достав из кармана пачку ассигнаций, положил их в стол.
Егор и Егор Иваныч вошли в кабинет.
— Сходи на почту. На! — и благочинный дал Егору записку, на которой было написано: возвратить пакеты за NoNo 312 и 313 в консисторию.
— Ваш отец — дьякон?
— Точно так?
— Отчего же вы в академию не едете? Вы бы прямо из академии в благочинные вышли, а то эдак очень долго ждать вам благочиния. В другом месте вы, при иных условиях, получите, как это, впрочем, будет зависеть от владыки. Здесь я благочиние предоставлю своему зятю.
— Я, отец благочинный, теперь никак не могу продолжать учиться, потому что у меня отец очень стар и очень беден… брат мой в бедном месте дьяконом.
— Ну, это ничего. Вы хорошее дело сделали, что не поехали. Нынче академисты народ глупый стали, больно важны. Вон мой зять, кандидат академии, сначала обошелся со мной так вежливо, а теперь и знать меня не хочет. Все училище в руки взял, почти всех учителей я через него переменил. Они, говорит, больны, стары и ничего не смыслят, хотя всё народ молодой были.
— Стало быть, он прав. Он больше их знает, да и в семинариях теперь обучают не по-старому.
Егор Иваныч начал размазывать о семинарии, что они и учителя тамошние все хорошие люди, для того чтобы показать, что он неглупый человек, — даже похвастался своею проповедью. Он сначала подивился, что благочинный принял его очень вежливо и разговаривает как с приятелем. Он даже подумал: ‘Вероятно, у благочинного много грехов лежит в консистории и архиерейской канцелярии. Постой же, пугну я тебя. И мы тоже любим похвастаться. Здесь нельзя не сподличать…’
— Нынче у нас отец ректор славный человек в отношении семинарии, не то, что прежде, и человек очень строгий.
— Да, да. Слышал в прошлом годе в городе.
— Он мне сам предложил сюда, а потом хотел похлопотать, чтобы меня перевели в кафедральный собор. Когда же я буду посвящен, он обещал мне дать диплом на звание учителя. Он даже советовал мне открыть воскресную школу и хотел написать вам об этом предмете.
— Ну, вы с воскресными школами пропадете.
— Нет, отец благочинный. Этой бесплатной школой…
— Как бесплатной?
— В воскресных школах обучают даром, без различия — и детей и взрослых, преимущественно крестьян.
— Поговаривали у нас об этом, да будет-то это бесполезно.
Вошла жена благочинного, толстая, высокая, старая женщина, расфранченная, как попадья или купчиха. Егор Иваныч поклонился ей. Та слегка поклонилась.
— Благочинный, иди обедать, — сказала она мужу.
— Ладно. Надя встала?
— Одевается.
— Эк ее, нежится. А Петька и Васька, поди, на улице?
— Нет, в саду.
— Ведь я же звал сюда Ваську… Где письмоводитель?
— Он пошел купить Наде табаку.
— Вечно у них амуры. Я эту дрянь прогоню, коли замечу что-нибудь. Смотри ты у меня, смотри в оба… ни за чем не хочет приглядеть… Ну, что за табак девке!
— Да ведь ты куришь, благочинный!
— Молчать!
Егор Иваныч пошел к двери и поклонился благочинному.
— Прощайте. Приходите ко мне завтра. Я вас испытаю, можете ли вы быть учителем моему сыну и вообще в училище. А как вас зовут?
— Егор Иваныч.
— Хорошо!
— Это кто? — спросила без церемонии жена благочинного.
— Не твое дело. Пошла!
Егор Иваныч ушел.
‘Вот дубина-то! — подумал он. — Это просто черт знает кто… Ах, я и забыл попросить его дозволить мне сказать здесь проповедь. Сил не пожалею, чтобы она понравилась. Впрочем, я покажу ему ту, которую в губернском сказывал. А гадко я сказывал, здесь лучше скажу’.
Иван Иваныч был в восторге от рассказов Егора Иваныча и обещался отслужить заздравный молебен, когда только он женится на Протопоповой дочери.
— Ты у меня, Егорушко, ум!.. сила!..
Андрей Филимоныч передразнивал благочинного, как он ходит, говорит, кланяется, ругается, ест и пьет, передразнивал также и жену его. Все до слез хохотали.
— Да полно, Андрюшка! — унимала его жена.
— А я тебя по лбу! — И дьякон ударил ее по лбу кулаком.
— У, дурак, больно!
— А тебе не довольно? Я тебе покажу, как благочинный Егорку бьет.
— Перестань.
— Выйди на ростань! Ах, Егор Иваныч, как я вам расскажу, что мы выкидывали на нашей свадьбе, не так еще рты-то разинете, не так еще свои зубищи выпучите,
— Да будет тебе.
— Ну, я тебе задам еще ночью… Я еще в семинарии научился всякой ловкости. Просто — сорви голова!.. Всякого, конного и пешего, передразнивал, фигляр превосходный был, такой, каких днем с огнем не сыщешь… Поставили, знаете ли, у нас на балу стул поперек ножками среди полу, а позади спинки его рюмку водки и говорят: коли ты больно хитер… да еще что говорят-то…
— Да перестань, Андрюшка!
— Ну, я вам обоим на ушко скажу, — и дьякон сказал им что-то на ушко, те захохотали… — Ну, достань, говорят, рюмку через голову зубами и выпей… Каково? Ну, думаю, черт вас дери, стоит, не стоит — все равно… что, говорю, дадите? Один дьякон говорит: ведро пива на голову… Я и говорю: сам съешь, а вот как достану и выпью, так на тебя вылью ведро пива, а с компании ведро сладкой водки. Ну, они заартачились… Согласились-таки…
— Ну, что, достали? — перебил его нетерпеливый Иван Иваныч.
— Погодите. Вот я лег на спину промеж ножек, голову загнул назад… смеются канальи, а эта шельма, Анютка, говорит: отстаньте, Андрей Филимоныч (никак не могу выбить из ее головы эти слова — отстань да полно). Ну, смеются, неловко так, а я все-таки сцапал рюмку во весь рот и держу водку, — чуть не захлебнулся, черт возьми. Потом, как выпил, схватил ведро с пивом и сейчас же облил им дьякона Максима, и прочим досталось. Уж мы очень больно веселились. Как утром в баню шли, так на ухваты платки надевали, — свахи шли с ухватами впереди, и вся компания нас то водой обливала, то сажей мазали щеки… Песни как задирали!.. Здесь бы так за страм сочли, а там всегда так.
Веселая компания рушилась с приходом дьячка, который сказал, что требует отец Василий свадьбу венчать.
Егор Иваныч пошел с дьяконицей смотреть свадьбу, а Иван Иваныч пошел разыскивать, не играет ли кто в шашки. Так как играющих на дороге не оказалось, то он тоже поплелся в церковь, думая: уж теперь я до тех пор не пойду смотреть свадьбы, когда мой Егорушка не станет венчать. Уж я тогда рядышком с ним стану: коли ошибется, подскажу. Поди, у бедненького руки будут дрожать.
В церкви на Егорушку все смотрели как на приезжего: одни показывали на него пальцами и спрашивали: кто он? а другие говорили, что он приехал свататься за дочь благочинного, и говорили такие вещи, что Егора Иваныча коробило
После венчания дьякон с Иваном Иванычем ушли на свадебный пир. Напились чаю. Дьяконица стала починивать подрясник мужа, а Егор Иваныч стал читать ‘Отечественные записки’ прошлого года. Он скоро положил книгу.
— Какая дрянь! — сказал он.
— Что?
— Да напечатано в этой книге все ложь. Действительной жизни нет.
— Полноте, тут хорошая повесть есть, смешная такая.
— А вы что читаете?
— Я повести читаю, а дьякон критику любит. Когда мы лягем с ним спать, покою нет от него: лежит и читает вслух, я спать хочу, а он как щипнет в бок, просто до слез проймет. Слушай говорит, учись, пока я жив.
— Я замечаю, отец дьякон, кажется, любит вас.
Дьяконица покраснела.
— А подчас такое слово загнет, что хоть вон беги… Ономедни пришел пьяный препьяный и орет во всю ивановскую: близко не подходи, изобью. Я было хотела скрутить его, да он такую затрещину дал в эту щеку, что и свету божьего не взвидела. Уж так-то мне было обидно!.. плакала, плакала я, а на другой день корила, корила его!.. В ногах вывалялся… Если хотите, Егор Иваныч, я вам сосватаю невесту.
— Какую?
— Дочь нашего соборного дьякона Алексея Борисова Коровина, Лизавету. Ей в сентябре восемнадцатый будет. Я ее знаю, она моя подруга. Девушка хорошая.
— Красивая?
— Ну, нельзя сказать, чтобы красивая, а только рукодельница, смирная.
— Что же она так долго не замужем?
— Как долго? Ей ведь теперь семнадцатый, а в один год не скоро найдешь женихов, да Алексей-то Борисыч под суд попался, поэтому хорошие женихи обегают ее.
— За что он попался?
— Знаете ли, он любит выпивать, и в церкви перед евангелием случалось выпивать. Зато у него голос огромный, у моего дьякона хуже голос, верно оттого, что он еще молод. Был он, знаете ли, на похоронах,- жену чиновника похоронили. Там напился, что называется, — душа в меру. А он пьяный любит ругнуться всякими словами, и если его заденет кто-нибудь, он и рукам волю даст, а он, как ударит, так и повалит на пол… Поспорил он с городничим, жену его как-то обозвал, тот его обозвал пьяницей. Алексей-то Борисыч не посмотрел, что он городничий, схватил его за мундир и оторвал две пуговицы совсем, с сукном. За это его, бедного, и отдали под суд. А жалко! добрый какой, главное, голос у него здоровый: как рявкнет, окна звенят! Архиерей хотел было его к себе в протодьяконы взять, да вот, как эта беда вышла, ну его и отставили. Теперь мой муж стал старшим, а он служит редко, все пьет.
— Он богат?
— Какое богатство! Вот уж полгода, как ничего не получает, ну а прежде все пил. Может быть, у него и есть деньги, да только едва ли. Лиза говорит, что мать ее, Дарья Ивановна, берегет деньги от мужа. Право, соглашайтесь. Лиза славная девушка. Что вам в протопоповой дочери? правда, она красивая и разговорами собаку съела, только вам не пара. Она слишком горда. С нами не говорит, а поклонишься ей, нос на сторону воротит. Да едва ли и отец протопоп отдаст ее за вас.
— Я думаю тут попытаться, у отца протопопа.
— Как знаете, дело не мое… Только я бы не советовала вам. Лучше взять бедную, да хорошую жену, а не модницу какую-нибудь.

——

Егор Иваныч спал в сарае. Пробудившись утром, он услышал разговоры отца с дьяконом. Дьякон басил и крякал, Ивана Иваныча — едва слышно.
— Так-то-с, Иван Иваныч!
— То-то. А голова болит, надо бы опохмелиться.
— А черт их дери! Опохмелиться надо, встать только лень…
— И мне тоже.
— А мы-таки дерябнули.
— Залихватски!
— Так ты как думаешь насчет Коровина?
— Думаю, можно. Надо бы сегодня…
— Скорее лучше. Знаешь, что я сделаю?.. Пойдем сегодня сами без него к Коровину: если он пьян, разбудим, не пьян, к себе приведем.
— Ладно. Да у меня, брат, денег нет.
— Ну! Эка беда!.. Нам бы не поверили в долг? — поверят. Вот Коровин говорит: я забирал, забирал из кабака водку, не платил целый год, говорю: счет подайте в церковь. Те и подали. Ну, благочинный говорит: это не мое дело. Так тот с носом и остался.
— Да, трудно жить на свете… Только я смекаю, ловко ли будет у Коровина-то высватать?
— Уж не беспокойся. Я сам хотел свататься, да отец посоветовал эту взять. И как, слышь, вышло: только что стал я свататься, вдруг указ из консистории: переводится-де он в село. Вот те и раз! Ну, перевелся, там я и женился, потому что от благородного слова неловко отказываться,
— У тебя, брат, жена славная.
— Да ничего…
— Хозяйка хорошая,
— Это правда. Этим меня бог не обидел… А мы пойдем, выпьем?
— Да рано…
— Ну, толкуй! смотри, солнышко-то куда поднялось! Пойдем?
— Пойдем. Да и к Коровину пойдем же?
— Непременно. Тут дело верное.
— Надо ему сказать, чтобы он к протопопу не ходил.
— Нельзя, ведь он здесь будет служить. Если Егор Иваныч не пойдет сегодня к нему, то он съест его.
— Все бы подождать не мешало: авось протопоп-то и отдаст за него свою дочь.
— Ну уж!
Дьякон ушел. Егор Иваныч тоже слез с сарая и ушел в дом. За чаем шел такой разговор:
— Ты, Егорушко, лучше на дочери Коровина женись. Я уж это дело всякими манерами обдумал.
— Мне все равно.
— Оно не все равно. Пондравится, женись, не пондравится, можно другую найти. А насчет отца благочинного вы не беспокойтесь: не стоит овчинка выделки. Она хотя и нашего поля ягода, но, как дочь благочинного, так заважничалась, что годится разве в жены какому-нибудь благочинному или светскому человеку вроде исправника и т. п.
— Я теперь ничего не могу сказать.
— Как знаете. А мы все-таки Алексея Борисыча приведем сюда, как раз к обеду.
Егор Иваныч подумал и пошел к благочинному.
Благочинный был уже одет. На нем была шелковая ряса голубого цвета, камилавка и два креста — один наперсный, а другой в память 1853—1856 года.
— Здравствуйте! — сказал он Егору Иванычу. — Мне нужно съездить кое-куда по делам. Пожалуйста, займитесь моим Васей. Я часа через три-четыре буду. Пойдемте. — Благочинный повел Егора Иваныча в комнаты. Прошли две комнаты, убранные хорошо, с цветами и с удушливым запахом мускуса и резеды. В третьей сидела дочь благочинного, Надежда Антоновна, девица лет двадцати, очень румяная, здоровая, разодетая в шелк и в кринолине.
— Пошла прочь! — сказал ей отец.
— Там, папа, очень душно.
— Вечно ты у окна торчишь! Пошла, тебе говорят! — Дочь ушла. Вошли в четвертую комнату. Там играли дети. Мальчик двенадцати лет возил по комнате с мальчиком пяти лет деревянного коня, девушка тринадцати лет сажала на коня куклу.
— Пошли прочь! Я вас, гадины! — Дети присмирели.
— Вам говорят? Вася, останься. — Дети ушли.
— Вот тебе новый учитель... Смотри, слушайся его. А вы, если он будет шалить, так на колени и ставьте, и пусть он, негодяй, до моего прихода на коленях стоит. — Благочинный ушел, и вскоре, вернувшись, взглянул в щелку дверей и ушел назад.
Егору Иванычу неловко сделалось быть учителем в доме благочинного, и притом учителем в первый раз. Он хотел учить крестьян, а не детей подобных родителей. Василий сначала робел, утирая рукавом свой нос, щипал рубашку и пялил с любопытством глаза на нового учителя, но когда новый учитель заговорил с ним, он стал отвечать резко, с некоторою важностью.
— Вы давно учитесь? — спросил его Егор Иваныч.
— А вам на что?
— Мне хочется знать потому, чтобы легче было заниматься с вами,
— Я первую часть грамматики прошел.
— Кто с вами занимался?
— Отец Петр Иваныч.
— Хороший человек?
— Мы в училище его котом прозвали.
— За что?
— А он царапается больно. Когти у него на руках острые.
— Прочие учителя каковы?
— А вы к нам в учителя?
— Я после посвящения, может быть, поступлю.
— А у вас хорошие учителя?
— У нас профессора учат. Они сами в академии учатся.
— А я в академию скоро поступлю?
— Надо прежде кончить курс в семинарии. А когда вы кончите курс там, то будете такой же, как и я.
— Неправда, неправда!.. Я нынче поступлю в академию. А вас как зовут.
Егор Иваныч сказал.
— А вы учителей любите?
— Нет.
— Учителей надо любить…
— Неправда, неправда! Они секут больно.
— А вас секли?
— А вас?
— Меня много раз секли. Прежде по три раза в день секли.
— А теперь?
— Теперь не смеют, потому что я кончил курс.
— Меня-то учителя не смеют сечь, да папаша сечет. Больно сечет…
С час Егор Иваныч протолковал с Васей об ученье. Он понравился мальчику. Они начали урок с арифметики, которую Егор Иваныч плохо смыслил.
— А у вас, Василий Антоныч, большое семейство?
— Большое. Сестра Надя — невеста…
— Чья невеста?
— Так невеста: она уже большая… Папаша ждет жениха от архиерея. Петя брат, я да сестра Танька. Сестра Александра замужем, за отцом Павлом. Злой такой. А Анна, что всех старше, та за лекарем.
Пришла жена благочинного. Поклонившись важно Егору Иванычу, она важно села на диван.
— Ну, что у вас там хорошего в губернском? — спросила она Егора Иваныча.
— Ничего, веселее здешнего.
— Ах, какая здесь скука проклятая!..
— А вы родом отколе?
— Я в губернском родилась. Отец у меня протопопом был. Знали Первушина?
— Слыхал. У нас Первушин есть профессор.
— Это дядя мой. Ну, а отец ректор каков?
Пришла дочь Надежда.
— Ты зачем?
— Мамаша, одолжите шелку!
— А ты разве весь издержала?
— Весь. — Она взглянула на Егора Иваныча, Егор Иваныч на нее глядел. Она ему понравилась, то есть ему понравилось ее лицо, платье и голос, и не понравилось то, что он заметил в ней какую-то гордость, и она, вошедши в комнату, не поклонилась ему.
Жена благочинного вышла, за ней вышла и дочь, взглянув еще раз на Егора Иваныча. До прихода благочинного их не было видно. Пришел благочинный.
— Просто смучился весь… Ну, как Вася?
— У него есть способности.
— Да, я это замечаю, только он баловник, каналья.
Стали обедать все, и к обеду пригласили Егора Иваныча. За обедом говорили о лицах губернского города. Егор Иваныч робел, руки тряслись, и он говорил невпопад. Благочинный приглашал его выпить рюмку наливки, он отказался, говоря, что он ничего не пьет.
Когда Егор Иваныч стал прощаться с благочинным, то сказал ему:
— Я, отец благочинный, осмеливаюсь побеспокоить вас: мне нужна невеста, а я не знаю, где высватать.
Уж не на моей ли дочери вы хотите жениться? — спросил тот, улыбаясь.
Егору Иванычу стало стыдно. Он ничего не мог ответить.
— Впрочем, я подумаю.
— Могу я надеяться?
— Завтра я вам скажу ответ.
‘Нужно быть только смелым, все будет хорошо. Ищите и обрящете, толцыте, и отверзется вам… Теперь все дело обделано’, — думал Егор Иваныч, придя домой.
Надежда Антоновна росла и воспитывалась матерью и отцом на барский манер, с тем различием, что родители держали ее очень строго. Она не умела стряпать, а умела шить себе платья, вышивать, читать и писать. Читать светское ей запрещалось, и она доставала украдкой книги от своей сестры Анны, которая за лекарем. Дни ее шли скучно. Ее будили к обедне, в праздники она должна была идти в церковь, после того должна сесть за работу, после обеда спать, или вышивать, или читать книги духовного содержания, обучать брата Петра и сестру Татьяну, вечером, после чаю, опять что-нибудь делать. Гулять в Столешинске не в моде. Светское общество она видела только у сестры Анны, но так как лекарь женился на Анне с год и уехал в другой город, то она мало поняла обычаи этого общества, тем более общества уездной аристократии. Там, и вообще в гостях, она вела себя как богатая невеста, говорила отрывочно, не умела держать себя по-барски, не умела танцевать, говорить по-светски, но считала каждую женщину или девушку и каждого мужчину дрянью. Ей хотя и хотелось вырваться из дому куда-нибудь, но всегда делалось досадно, что она бывает в этих обществах. Начитавшись светских книг, она сначала плохо верила им, потом стала бредить о различных героях, а когда бывала в обществе светских людей, она там видела все обыкновенных — глупых — людей и ругала это общество и книги.
Ей надоела жизнь с отцом, хотелось уйти куда-нибудь. Но куда уйдешь? У отца все-таки почет. Авось жених какой-нибудь посватается. Но какой жених? Чиновников она ненавидела, военных тоже. Молодых семинаристов она видела мало… Ей хочется жениха в камилавке и с наперсным крестом.
Когда Егор Иваныч пришел домой, там кутили: Иван Иваныч, Андрей Филимоныч и Алексей Борисыч Коровин. Коровин был толстый, здоровый мужчина, с оплывшим лицом, густыми черными волосами и бородой. Он говорил октавой.
— Здравствуйте, здравствуйте! Что, по невесту приехали? — спросил его Алексей Борисыч.
— Да.
— Доброе дело, доброе дело.
Алексей Борисыч выпил. Заставили выпить и Егора Иваныча.
— А если хотите, Егор Иваныч, берите мою дочь.
— Надо еще подумать, Алексей Борисыч.
— Думают только одни немцы да индейские петухи.
— Славно сказано! — сказал Иван Иваныч, уже опьяневший.
Вечером компания отправилась к Алексею Борисычу. Он живет в своем доме, уже старом, с пятью окнами на улицу и с четырьмя комнатами и кухней. Их встретила жена его, Дарья Ивановна, худенькая, низенькая женщина.
Гости вошли в комнату. Лизавета, румяная девушка, в ситцевом платье желтого цвета, что-то вышивала у окна. При входе гостей в комнату она поклонилась им, Егор Иваныч тоже поклонился робко. Лицо ее ему очень понравилось.
— Лиза, поставь самовар, — сказала ей мать.
Дочь ушла. По какому-то обстоятельству на ней было надето новое платье, которое, как она шла, шумело. И это понравилось Егору Иванычу. ‘Она, кажется, славная девушка. Немножко рябовата, да ведь и я-то неказист’, — думал он.
— Какой вы гордый! Нет, чтобы раньше прийти к нам, — сказала Дарья Ивановна Егору Иванычу.
— Извините, что не мог, потому что не был знаком с отцом дьяконом.
— А ты, дьяконица, где давече была? — спросил ее Андрей Филимоныч.
— По грибы ходила. Нынче ужас сколько их! Лиза сказала, что вы были и хотели прийти, — я и принарядилась.
— Зачем принарядилась-то?
— По-вашему, так и ходить, как в будни? Ведь гости, пожалуй, ни на есть что скажут про меня.
— А ты, Дарья, дай водки, — сказал Алексей Борисыч.
— Ох, уж эта мне водка!
— Для гостей, дура! А я только смотреть стану.
Лиза принесла самовар, чайник, чашки, сливки, малины и сдобных крендельков. Мать велела ей принести поднос, чтобы угощать гостей с подносу, но Андрей Филимоныч отговорил, сказав, что мы сами будем брать чашки со стола. Лиза стала разливать чай.
— А ничего, Лизанька — невеста хоть куда! — сказал Андрей Филимоныч.
Лиза закраснелась. Она и мать ее знали, зачем Попов пришел.
— Я не невеста, — сказала робко Лиза.
— Какая она еще невеста! — заметила мать.
— Полно вам притворяться-то! Вот моя жена в девушках говорила, что она ни за кого замуж не пойдет, а обречет себя монашеской жизни, а вышла-таки за меня.
— Да вы человек славный. Такого жениха не скоро найдешь.
— Полно вам лясы-то точить! Выпьем, — сказал хозяин и налил три рюмки.
Дарья Ивановна стала расспрашивать Егора Иваныча о разных дьяконах и рассказывала про свою родню и несчастье ее мужа.
Егору Иванычу было очень неловко при Лизе. Прежде он мечтал только об девушке, представлял ее красивой, смирной, умной, представлял такой, какую он вычитал в книге и которая ему чем-нибудь понравилась. Теперь девушка налицо, и эта девушка от одного его слова может быть его женой. Она ему нравится, взглядывает на него так ласково, никакой гордости незаметно, а заметно, что ей хочется замуж. Надо бы поговорить с ней, но как заговорить и что говорить? Протопопская дочь ему не нравилась теперь, и он сожалел, что просил протопопа о невесте. А что, если протопоп согласится выдать свою дочь за него? Оно, конечно, лучше: больше почету тогда будет, а если жениться на этой, то весь век останешься священником, да еще протопоп, пожалуй, обидится, напишет владыке, и тебя турнут в такое место, что весь век будешь каяться: ‘А я уж знаю, каково быть бедным священником’. Так рассуждал про себя Егор Иваныч. А Лиза между тем уже начала вздыхать… Она была рада и не рада, что наконец-то ей бог послал жениха и она будет женой городского священника. ‘Кто его знает, какой он, — думает она: — некрасив, да что толку, обрастет бородой, лучше будет… Уж скорее бы…’ Мать и дочь простились с Егором Иванычем очень любезно, и даже сама дочь сказала ему: ‘Ходите к нам, Егор Иваныч, почаще’,
— Ну, что? — спросил дорогой Егора Иваныча Андрей Филимоныч.
— Ничего.
— Нравится?
— Да, ничего. Надо бы с ней поговорить наедине.
— А мы завтра пошлем просвирню к ним.
— Зачем?
— Свататься и уговариваться о приданом.
— Не рано ли?
— Знаете пословицу: куй железо, пока горячо, — чем скорее, тем лучше.
— Лучше через день.
— Ну, как знаете.
Отец очень обиделся тем, что Егор Иваныч откладывает сватовство так долго.
— Ты, Егорушко, уж больно привередничаешь. Как не было ни одной невесты, так ты говорил: где найду, да как женюсь, а как есть они, ты и заважничал: не хочу, подумаю. Нечего тут думать, я тоже не думал. А вот тебе сказ: чтобы завтра же сваха была послана.
— А если я не хочу?
— Ну, так и бог с тобой. Я не то и уеду.
— Вы, тятенька, не сердитесь, а предоставьте это дело мне одному.
— А я тебе кто: отец или пес?
— Я вас люблю как отца, но в этом деле прошу не мешать.
— Коли ты так, я сейчас же уеду.
— Послушайте, тятенька, ведь с женой жить не вам, а мне.
— Мне все равно, а я уеду.
Отец стал собираться,
— Полно, Иван Иваныч, егозить. Он правду говори.— уговаривал Ивана Иваныча Андрей Филимоныч.
— А я хочу, чтоб ты по-моему делал, — и все тут! — сердился Иван Иваныч.
— Воля ваша.
— Так ты соглашаешься?
— Подождите до завтра. Завтра я схожу к благочинному и получу от него ответ.
— Посмотрим, что скажет тебе благочинный… Поди-кось, дурак твой благочинный, поди-кось, он так и отдаст за тебя, за голь, свою дочь… Да хотя и отдаст, так мне житья от нее не будет! Вот что!
— Почему вы так думаете?
— Почему!.. Не знаю будто!.. Ты еще только на свет-то ворвался, а я уж пожил, слава тебе господи.
В этот же день благочинный получил от ректора письмо следующего содержания:
‘Отец благочинный! Во-первых, целую вас братскою любовию и посылаю вам свое благословение. Во-вторых, уведомляю вас, что, давши вам зимой обещание послать к вам для вашей дочери Надежды жениха из академии, я, при всем моем старании, не могу утешить вас на этот счет, так как у нас теперь в городе только два академиста, из которых один уже женился на дочери протоиерея кафедрального собора, а другой не имеет намерения жениться. Поэтому я решился выбрать из кончивших курс семинарии отличного студента, диаканского сына Егора Попова, выпросил для него у преосвященнейшего владыки место в вашем городе и послал к вам. Он отличный студент и может быть хорошим мужем вашей дочери, которой я посылаю мое благословение…’
Благочинный долго думал, прочитавши это письмо, отдать ему дочь за Попова или нет. Он некрасив, но, кажется, смирный. Если не выдать, то обидится ректор, сменит с смотрительской должности. Он решил выдать, одно только беспокоило его: отец у него, дьякон, куда поместить их? В доме — загрязнят все... Он не любил заштатных дьяконов и священников, хотя у самого назад тому четыре года умер отец, заштатный дьякон.
— Егорка!
Вошел Егорка.
— Позови Марью Алексеевну.
Пришла жена его, Марья Алексеевна.
— Как ты думаешь, жена: что нам делать с Надей
— Что с ней делать-то?
— Дура! Ведь ее надо замуж выдать.
— За кого бы ты ее выдал? Уж не за вшивика ли письмоводителя?
— Э, да что с тобой толковать! У тебя башка вечно сеном набита.
— Бога бы ты побоялся так издеваться надо мной… Ведь в прошлом годе сватался судебный следователь, хороший и богатый человек.
— Я сам знаю, кто лучше… Богат он, хорош — это все дудки. Он сватался ради денег — вот что. А я приду=мал. Вот слушай, что пишет отец ректор.
— Так неужели ты за этого приезжего вшивика хочешь отдать?
— А что бы ты на это сказала?
— Ты посмотри, у него и сапоги-то с заплатами.
— Не твое дело. Уж коли сам отец ректор просит так, так уж я прекословить его воле не стану. А отца ректора владыка любит. Знаешь, что я через это вы играю?
— Делай как знаешь. Все бы не мешало подождать.
— Нет уж, матушка, ждать я не стану. Ты думаешь, что я ничего не замечаю? Я, матушка, вижу ее амуры с письмоводителем. А что, если, боже упаси, она развратится?.. Понимаешь?
— Понимаю.
— То-то и есть. Что тогда про меня скажут?.. Уж такая девка взбалмошная родилась: то ей дай, другое дай, в слезы сейчас. А ты думаешь, я стар, так меня так и проведешь! — дудки, сорока-то надвое сказала!.. Ономедни она любезничала с сыном отца Александра, да я промолчал. Я еще ей не такую поронь задам, если она будет противиться мне.
— Как знаешь, Антон Иваныч…
— Так ты согласна?
— А ты?
— Я тебя спрашиваю!
— Как знаешь.
— Я согласен. Он сегодня просил меня об этом.
— И ты согласился?
— Я ничего не сказал, потому что ждал письма. Мне смешно показалось его желание, а теперь, как получил письмо от отца ректора, я готов уважить отца ректора.
— Делай как знаешь.
— Много ли у Нади платьев?
Благочинный взял бумажку и карандаш.
— Шелковых семь, ситцевых восемь.
— Салопов?
— Летних три мантильи, домино из губернского выписано, два зимних: один соболий, другой беличий. Четыре шляпки.
— Я думаю, больше ей не надо шить?
— К венцу надо платье заказать.
— Пожалуй.
— Шляпку надо тоже купить.
— Ну уж, шляпку пусть муж купит… Вот подумаешь: копишь-копишь на них, а куда все идет? Подвернется какая-нибудь дрянь… Все для начальства делаешь. А ты думаешь, я так-то и отдал бы ее Попову?
— Нет.
— То-то. Теперь денег, я полагаю, будет с них и ста рублей. Рясы у меня и подрясники есть, есть и шляпы и пояса. Дам ему пока по одной штуке, да как поедет посвящаться, надо отцу ректору послать сколько-нибудь.
— Сколько ты думаешь?
— Это не твое дело. Попову на издержки дам сто рублей.
— Будет.
— Кольца у Нади есть?
— Есть одно, золотое с бриллиантовым камнем.
— Покажи.
Марья Алексеевна принесла ящичек с драгоценными вещами. Благочинный пересмотрел их, выбрал несколько колец, браслетов, сережек, завернул их в бумажку и сказал: ‘Это Наде, а эти пусть хранятся для Тани’.
— Где же будет Попов жить?
— Во флигеле живет зять. Поместить, разве его сюда наверх, в три пустые комнаты, а Попова во флигель.
— Как знаешь. Надо бы с Надей поговорить, Антон Иваныч. А?
— Что с ней говорить-то?
— Неловко как-то… Пусть она знает, что у нее есть жених.
— Ну, позови ее сюда.
Пришла Надя.
— Послушай, Надежда Антоновна, — начал отец: — тебе уже двадцатый год, за тебя сватались многие, но я не хотел выдавать тебя, сама знаешь почему. А в девицах тебе сидеть неловко, да я уже стар и слаб становлюсь, того и смотри, что, грешным делом, помру. При мне-то тебе хорошо, а что будет без меня… Понимаешь?
— Понимаю, папаша.
— Ну, так вот что я тебе скажу: ты скоро выйдешь замуж.
— Я… за кого? — сказала дочь, дрожа.
— Видела ты сегодня учителя Васи?
— Видела.
— Ну, так за него.
— Тятенька!..
— Что еще?
— Он мне не нравится.
— А кто же тебе нравится? Ну-ко, скажи?
— Мне никто не нравится.
— В монастырь, что ли, захотела?
— Нет-с.
— Я уже решил: ты должна выйти замуж за Егора Иваныча Попова. Слышишь!
— Тятенька… — Надежда Антоновна заплакала.
— Это что за слезы?.. Знаешь каретник?
— Тятенька… Я не могу за него выйти…
— Марья, позови Егорка.
Дочь упала на колени в ноги отцу.
— Марья! тебе говорят!
— Антон Иваныч, полно… Что же, если она не хочет!
— Знать я ничего не хочу. Что мне, по вашей милости, прикажете без куска хлеба сидеть? Егорка!
Пришел Егорка.
— Позови дворника.
— Тятенька… Умоляю вас.
— Что за письмоводителя небось хочется?
— Нет…
— Встань, нечего рюмить… — Дочь встала. — Ну, какого же тебе жениха надо?
— Протопопа.
— А?!! — отец захохотал. — Послушай, Надя, что я тебе скажу: Попов тебе не нравится, потому что он некрасив. Но где же ты возьмешь хороших женихов?.. А ты прочитай вот письмо ректора... — Он подал ей письмо. Она взяла робко, робко прочитала и отдала отцу.
— Ну, что скажешь? — спросил ее отец.
— Тятенька, нельзя ли повременить. Я подумаю.
— Думать тут нечего… Я хочу, чтобы ты вышла, и все тут.
— Послушай, Надя, отец тебе не желает худа, ты будешь за священником.
— Когда ты выйдешь за него замуж, я попрошу владыку и сам к нему поеду, чтобы он назначил Попова в Егорьевскую церковь священником вместо Полуектова, которого попрошу перевести в другое место. Кроме этого, я сделаю его учителем в училищах, духовном и светском, в нашем он будет обучать грамматике, а в том закону божию. Ну, что, и этим недовольна?
— Воля ваша, папенька.
— Подойди ко мне.
Дочь подошла. Отец благословил ее и поцеловал, то же сделала и мать.
— Я тебя силой не выдаю, но желаю счастия с хорошим человеком.
— Только он мне очень не нравится.
— Понравится. Это вы всё так говорите до замужества. К завтрашнему дню ты, смотри, оденься получше.
— Хорошо. А он будет?
— Как же.
— А он, тятенька, очень некрасив… Обращение у него какое-то смешное такое.
— Что ты, шишки, что ли, у него на носу заметила?
Дочь улыбнулась.
— Ну, ничего… Ты с ним в губернский поедешь. Впрочем, и я поеду, а то он там денег много истратит. Смотри, Надя, помни все, чему я учил тебя. Если ты будешь ему худой женой и если он станет жаловаться на тебя, я вступаться не буду.
— Поэтому-то, папаша, мне и не хочется идти за него замуж.
— Тебе все академиста нужно… Ничего, матушка, уж коли сам ректор хлопочет, стало быть человек хороший. Ты так и думаешь, что я зря отдаю тебя?
После этого началось совещание при зяте и его жене: сколько истратить на свадьбу, кого пригласить, кого сделать шаферами, тысяцким и прочими. Тысяцким назначено было просить богатого купца Илью Афанасьевича Печужникова, старосту собора. В тех местах тысяцкий или болярин — главное лицо на свадьбе. На обязанности его лежит вся забота по венчанью: он должен нанять лошадей, которые, конечно, ничего не стоят, потому что хозяева их сами дают лошадей, для того что будто бы бывает счастье тому хозяину, который дал лошадей, на коих ехал свадебный поезд, должен зажечь паникадило, свечи на свой счет, из своего же кармана заплатить духовенству и певчим за венчанье. Шафером невесты назначен письмоводитель духовного правления Василий Иваныч Конев и учитель духовного училища Матвей Карпыч Алексеев. Послезавтра назначен вечер, или просватанье, а завтра семейный обед.
Егор Иваныч ничего об этом не знал. Невеста его, Надежда Антоновна, всю ночь не спала. Она большую половину ночи плакала. Сколь ни тяжела была ей жизнь с родителями, сколько она ни перетерпела от них разной брани, все же она была барышней, все люди заискивали ее расположения, в особенности богатая и чиновная молодежь судила об ней. С такой стороны, что она богатая невеста, но подступиться к ней трудно. Как я сказал выше, ей хотелось мужа протопопа, стало быть, вряд ли она согласилась бы выйти замуж за богатого и очень чиновного светского. Впрочем, по приказу отца она могла бы выйти замуж и за дьячка, если бы так приказал владыка, чего, конечно, со стороны владыки не могло бы быть, а если бы было, так разве наказанием для отца за его прегрешения… Она раньше никак не могла себе представить, чтобы она вышла замуж за простого священника, каким был муж ее сестры, которого она недолюбливала за форсистость, ей непременно хотелось мужа с камилавкой и наперсным крестом, о чем ей твердили раньше отец и мать. К этому она прибавляла то только, что этот господин должен быть непременно молод и красив. Поэтому не удивительно, что Егор Иваныч, которого она видела раз у отца и на которого с первого разу не обратила внимания и обозвала его при Васе бедным и голодным учителишком, ей очень не понравился. Каково же ей перенести то оскорбление, что сами родители приневоливают ее выйти замуж за это чучело! ‘Он только в огород и годится, дылда эдакая! — думала она ночью. — Зачем же это отец и мать твердили мне, что мне нужно держать себя как протопопской дочке, потому что мне следует выйти за протопопа, а потом, как выросла, они и отдают какой-то чучеле… Уж я таки постою на своем! Чтоб я стала любить его, уважать — держи! Если бить станет — убегу! Ишь, далась я им, делают что хотят со мной. Нет уж, теперь не бывать этому: я вольный казак буду, я муженька сама бить буду…’
На другой день Егор Иваныч, получив родительское благословение, с трепетом шел к благочинному. Он никак не думал, чтобы благочинный отдал за него свою дочь, и шел просить его присутствовать при венчании его с Лизаветой Алексеевной. ‘А дочка его хороша, надменна немножко, но после бы обтерлась. Только благочинный не согласится, а если согласится, что я стану говорить с ней?’ На нем надеты сюртук, брюки, жилетка и сапоги Андрея Филимоныча, и все это, как говорится, мешком сидело на нем.
— Здравствуйте, Егор Иваныч, — сказал приятельски благочинный в кабинете. Он приказал Егору, чтобы Попов шел прямо к нему в кабинет.
Егор Иваныч подошел под благословение.
— Садись, мы будем говорить дело. — Егор Иваныч сел.
— Скажите, пожалуйста, это ваши вещи, что на вас?
— Мои-с, — соврал Егор Иваныч.
— Еще что у вас есть?
— Больше ничего нет, потому что мой отец бедный человек.
— Я знаю многих семинаристов, у которых отцы беднее вашего отца, они богатые.
— Не знаю, отец благочинный… Певчие архиерейские — богатые люди, а из остальных разве имеют деньги те, которые кондициями занимаются, то есть учат детей.
— А вы не обучали раньше?
— Я не имел времени: я все занимался своими лекциями… Уверяю вас, если бы не отец мой, я бы был или в академии, или в университете.
— О, в университете! Избави бог! Если мой сын захочет в университет, я его и ногой не пущу в свой дом.
— Оттуда, отец благочинный, как и из академии, можно хорошую должность получить.
— Знаю, каковы эти должности. Вон у нас судебный следователь в университете учился, а что он сравнительно с нашим братом?.. Наш брат и священник — много значит. Я очень сожалею, что выдал свою дочь за лекаря. Пьяница такой, прости господи! — благочинный плюнул.
— Зато он образованный человек. Говорят, что все кончившие курс в медицинской академии образованные люди.
— Это я знаю и эту академию больше уважаю, чем университет… Но вот что, Егор Иваныч… Вчера вы просили невесту…
— Точно так-с.
— Я нашел.
Егор Иваныч встал, поклонился и сказал:
— Покорнейше благодарю, отец благочинный.
— Этого мало. Я вам должен сказать, чтобы вы уважали вашу жену, а иначе я могу сделать с вами — что хочу. Тогда вы погубите и себя и свою жену. Я отдаю вам свою дочь, Надежду Антоновну.
Егор Иваныч остолбенел.
— Поняли вы это?
— Очень вам благодарен.
— Смотрите, чтобы жалоб не было. Я это делаю из любви христианской, из уважения к отцу ректору, который ходатайствовал у меня за вас. Поняли?
— Покорнейше благодарю, отец благочинный.
— Подите, занимайтесь.
Егор Иваныч, как вышел в зал, перекрестился: ‘Слава тебе, господи. Ай да отец ректор!’
В той же комнате, где он занимался вчера, он застал детей за играми и подошел к Васе.
— Здравствуйте, братец! — сказал Вася.
— Это почему? — спросил удивленный Егор Иваныч.
— Братец, братец! — кричали остальные дети и окружили Егора Иваныча.
— Я ничего не понимаю.
— А гостинцев принесли? Жених!
— Какой жених?
— Дайте гостинцев, скажем.
— Господа, мне заниматься надо с Васенькой.
— Жених, жених! Надин жених!..
— Вы Наденьке какое платьице сошьете?
— А мне, братец, лошадку хорошенькую купите.
Вошла Надежда Антоновна. Увидав Егора Иваныча, она косо взглянула на него. Егор Иваныч поклонился ей. Она отвернулась.
— Петя, Таня, пошли к мамаше!
Не хочем. Мы с братцем посидим.
— С каким братцем?
— А с Егором Иванычем.
Надежда Антоновна ушла, а Егор Иваныч покраснел — и бог знает, что бы он сделал в это время с детьми.
Пришла Марья Алексеевна. Он поклонился ей.
— Мое почтение… как вас звать-то?
— Егор Иваныч.
— Егор Иваныч… Прошу любить и жаловать. — Она очень строго глядела на Егора Иваныча.
Егор Иваныч поклонился.
— Пошли вон! пошли! — сказала она детям и прогнала их из комнаты подзатыльниками. Потом подсела к Егору Иванычу. Егор Иваныч стал заниматься с Васей, а Марья Алексеевна молча смотрела на него, подперши подбородок правой рукой. ‘Чтоб те провалиться’, — думает Егор Иваныч.
— Вася, ступай к детям, — сказала мать.
Вася ушел. Егор Иваныч остался один на один с протопопшей. Протопопша молчит. Егор Иваныч поклонился ей и сказал: ‘Прощайте’.
— Куда же вы?
— К отцу благочинному.
— Он теперь занят.
— Так я домой пойду.
— Вам протопоп говорил что-нибудь сегодня?
— Насчет чего-с?
— Насчет Нади?
Егор Иваныч покраснел и тихо сказал: ‘Да’.
— Вы напрасно не в свои сани садитесь.
Егор Иваныч молчит и переминается с ноги на ногу.
— Надя вам не пара: она протопопская дочь, как бы то ни было, а вы сын диакона.
— Я, матушка (он забыл ее имя), кончил курс по первому разряду.
— Знаю, что кончили, все-таки дочь моя вам не пара.
— Я, матушка, силой не напрашиваюсь, это воля отца благочинного.
Минут пять молчание.
— Ведь мы много вам не дадим приданого, на наши карманы не надейтесь.
— Я, матушка, не прошу ничего.
— Все-таки кое-что надо. Вам надо и ряску получше, так как вы не священническую берете, ну, кое-что еще дадим, а об остальном и не заикайтесь.
Егор Иваныч не знал, что лучше сделать: сказать ли ей: покорнейше благодарим, — или поклониться. Он промолчал.
Опять молчание.
— Вы мою дочь берегите как зеницу ока. А будете обижать, не сдобровать вам! Помните, что вам бы следовало жениться на дьяконской дочери, а если мы и отдаем вам дочь, так только из уважения к отцу ректору, потому что он начальник наш. — Марья Алексеевна ушла.
Егора Иваныча зло взяло. Он вышел в залу, стал ходить и думать: ‘Что они важничают-то! Я же ведь не напрашивался, сами суют. Ишь, отец ректор им дался!.. Уж лучше, кажется, отказаться от этой барской невесты’.
В приемную, а потом в зал вошли Павел Ильич Злобин и его жена. Павел Ильич был худой, бледный господин, с коротенькими волосами и маленькой рыжей бородкой, они поклонились Егору Иванычу очень важно.
— Если не ошибаюсь, вы Егор Иваныч Попов? — спросил Злобин.
— Точно так.
— А я Павел Ильич Злобин, а это моя жена Александра Антоновна, урожденная Тюленева.
Егор Иваныч поклонился.
— Папаша дома? — спросил Павел Ильич Егора Иваныча.
— В кабинете.
Зять с женой вошли в кабинет, немного погодя они вышли с благочинным. Благочинный представил их Егору Иванычу и им Егора Иваныча, сказав: мой нареченный зять, — потом с дочерью ушел в другие комнаты.
Через несколько минут вошел благочинный с женой, за ним разодетая и нарумяненная Надежда Антоновна и дети с Александрой Антоновной. Благочинный взял правую руку дочери и повел ее к Егору Иванычу.
— Знаешь ты его? — спросил он дочь.
— Нет, — отвечала она робко и гордо.
— Тем лучше для тебя. Вот твой жених, — сказал благочинный. Дочь ничего не сказала.
— Что же ты молчишь?
— Что мне говорить прикажете?
— Согласна ты или нет выйти за него замуж?
— Согласна, тятенька, — сказала дочь нерешительно.
— Ну, и делу конец. Возьмите руки.
Егор Иваныч конфузится, конфузится и дочь благочинного.
— Что же вы? — говорит строго отец.
— Надя, возьми руку Егора Иваныча, — говорит мать.
Надя строго смотрит на мать и сердито берет руку Егора Иваныча.
— Смотри у меня! — кричит отец.
— Садитесь рядом.
Все сели. Егор Иваныч сел около Надежды Антоновны. Семейные начали говорить о непокорстве дочери, жених и невеста слушают. Егор Иваныч смотрит на невесту, невеста смотрит в сторону. Так они просидели до обеда. За обедом то же самое. После обеда жених и невеста пожали руки. Завтра воскресенье, и по этому случаю Егор Иваныч показал благочинному сочиненную им и сказанную при архиерее проповедь. Благочинный велел ему сказать ее в соборе и после обедни прийти к нему, Просватание отложили на три дня.
— Ну, что? — спросил Егора Иваныча отец, как только он вошел домой.
— Хорошо. Сегодня благочинный представил меня зятю и невесте, а через три дня и просватанье.
— Ну, и слава тебе царю создателю! Как же теперь, Алексея-то Борисыча мы обманули, выходит?
— Разве вы давали ему слово?
— На вот! А зачем мы вчера у него были?
— Я же ведь вам говорил, что торопиться нечего.
— Ну, ничего… Как же ты, Егорушко, дела-то обделал?
Егор Иваныч рассказал все, с некоторыми прикрасами, а именно: что невеста девушка смирная, послушная и что ректор приказал благочинному отдать за него дочь.
— Слава богу, слава богу!.. Уж я непременно молебен отслужу. Свечку рублевую поставлю. А что же он меня-то не звал?
— На просватанье, должно быть, позовет.
— Экой гордый! Ну, да где мне с благочинным дружбу водить! так-тось…
— А вы, тятенька, если вам случится быть у благочинного, ведите себя скромнее.
— Уж я знаю. Да что я, разве не отец тебе? а, Егорушко?
— Через вас я могу лишиться невесты.
— Полно-ка ты толковать-то… Разве невест-то мало?
Егор Иваныч рукой махнул и пошел на улицу. Отец остановил его.
— Ты куда?
— Пойду прогуляюсь.
— Пойдем вместе.
— Я один.
— Ну, бог с тобой!.. Вот они, Анна Пантелеймовна, каковы ныне сынки-то!.. Ты их воспитывай, обучай, а они, как вылупятся на свет божий, и знать тебя не хочут.
Егор Иваныч обиделся этим.
— Тятенька, на что тут сердиться? Мне хочется одному заняться самим собой…
— Ну, и занимайся. Ты ведь священником будешь, протопопа получишь, а я так заштатным и умру… Куда уж мне! Ступай, ступай, бог с тобой, я пойду спать…
На другой день утром Егор Иваныч прочитал проповедь о блудном сыне. Когда он прочитал ее, она ему не понравилась, потому что тут почти ничего не было действительного, а написаны цитаты, тексты и разные фразы. На сарае крыша была высокая, и свет проходил сквозь отверстие, сделанное в простенке. Егор Иваныч встал, сделал важную позу, посмотрел вперед, направо к налево, как будто представляя народ, постоял немного и начал спокойным голосом читать. Прочитав вслух немного, он остановился. ‘Ей-богу, никто ни одного слова не поймет… Как тут лучше сделать? Постой… Проповедь благочинный не читал, я расскажу историю блудного сына, применяясь к нынешней, введу тут один рассказ из нашей современной жизни… Ловко ли будет? Нет, рассказ из нашей современной жизни в церкви неловко говорить, а расскажу историю блудного сына как можно яснее, без тетрадки, как говорят у нас приезжие профессора. Надо сказать так, чтобы их всех ошеломило.. Конец об начальстве я выкину, а заменю другими словами… Вот она, наука-то! Четыре человека сочиняли, четыре головы работали, а написали очень плохо… Впрочем, и писали-то про начальство’. Он начал опять читать с начала. Позу он выдержал. ‘Только бы в церкви не сконфузиться. Я думаю, что будут слушать, тем более что здесь еще молодые люди не говорили проповедей’.
Егор Иваныч напомадил волоса, надел белую манишку и пошел в церковь уже во время херувимской и там сквозь густоту людей гордо пробрался в алтарь, так что многие стали в недоумение: кто это? Полгорода уже знали, что приезжий семинарист, жених протопопской дочери, будет сегодня сказывать проповедь. Поэтому народу собралось более обыкновенного. В этот день должен быть царский молебен, и потому священники изо всех церквей собирались в собор.
Вышел Егор Иваныч в стихаре, в белом галстуке, с причесанными волосами. Он прошел важно, по-протодьяконски, к налою, окинул глазами весь народ и у правого клироса увидал Марью Алексеевну с Надеждой Антоновной. Сердце екнуло у Егора Иваныча, но он взглянул на налой, помолчал, вытащил тетрадку, поправил ее, перекрестился и начал проповедь громко и спокойным голосом, ударяя на каждом слове. Из церкви никто не шел, а народ лез вперед, к налою, к молодому проповеднику. Он читал почти наизусть, изредка поглядывая в тетрадку, а прочие слова говорил, смотря то вправо, то влево. Он замечал, что все смотрели на него, даже невеста с матерью впились в него глазами. Егор Иваныч здесь выдержал проповедь: он говорил, как ни один в этом городе не говорил такой проповеди, — именно, он рассказывал спокойным, ровным голосом. Даже пришедшие из других церквей на молебен дьякона и священники вышли из алтаря, слушали его. Но вот он остановился, облокотился правой рукой на налой и начал рассказ о блудном сыне, примешивая изредка кое-что из современного. В народе шептались, потому что Егор Иваныч не смотрел в тетрадку, шептались и Тюленевы. Когда он стал кончать проповедь, то объяснял тексты священного писания без тетрадки. Он видел, что Марья Алексеевна утирала платочком глаза, а Надежда Антоновна улыбалась.
Когда Егор Иваныч вошел в алтарь, его окружили священники: ‘Славно! славно вы сказали слово! великолепие какое!..’ Протопоп, радуясь, улыбался.
По окончании обедни протопоп был очень любезен и весел. Егор Иваныч подошел к Марье Алексеевне и Надежде Антоновне, поздоровался с ними.
— Ах, как хорошо вы сказали! Я никогда не слыхала такой проповеди, — сказала Марья Алексеевна. — На что Надя не охотница до проповедей, и той понравилось.
— Неужели, Надежда Антоновна…
— Да. Я в первый раз слышала, как вы без тетрадки сказывали. Я думаю, трудно?
— Гораздо легче, чем по тетрадке, — похвастался Егор Иваныч.
— А вы прежде сказывали проповеди? — спросила его Марья Алексеевна.
— В семинарской церкви часто сказывал. Нас пробовали сказывать на рассказ… Эта проповедь, по-моему, не очень хороша, да я не успел составить другую, потому что у меня нет под руками книг, какие мне надо: тетрадки, по которым я сказывал в семинарии и крестовой, я роздал на память товарищам.
Подошел Иван Иваныч. Егор Иваныч рекомендовал его Тюленевым:
— Это мой папаша, Иван Иваныч.
— Очень приятно познакомиться, — сказала Марья Алексеевна.
— Вы, должно быть, любите петь? — спросила старика Надежда. Антоновна.
— Страсть моя!
— Пожалуйте к нам, вместе с Егором Ивановичем, — пригласила старика Марья Алексеевна.
— Покорнейше благодарю. Куда уж мне со старыми костями!..
— Ничего, приходите, — сказала Надежда Антоновна.
‘Ну, дело идет на лад’, — подумал Егор Иваныч.
Подошел благочинный в рясе и с тростью. Егор Иваныч представил ему отца. Отец подошел под благословение благочинного. Благочинный пригласил его к себе обедать. По выходе из церкви благочинный с женой сел в коляску.
— Папаша, я с вами! — сказала Надежда Антоновна.
— Пройдись пешком с Егором Иванычем.
Надежде Антоновне не хотелось идти пешком, и притом с женихом, но надобно было идти, потому что благочинный уехал. Егор Иваныч в первый раз шел с девушкой, и притом барышней-аристократкой. Он не знал, как занять ее. Однако он начал:
— Надежда Антоновна!
— Что?
— Вы на меня не сердитесь?
— Я… за что?
— За то, что я просил вашей руки.
— Это воля папаши…
— А вы что скажете?
— Я ничего не могу сказать… Воля папаши.
— Знаете ли, Надежда Антоновна, — начал опять Егор Иваныч: — иду я вчерась вечером мимо Егорьевской церкви. Прошел два, три квартала, завернул в переулок. смотрю, повидимому, кажется, дьячок или пономарь ругается из своего дома через улицу с какой-то бабой. ‘Ты, — говорит дьячок, — бесстыдница, воровка…’ Та говорит: ‘Ты сам вор’. — ‘Кто, говорит, я вор! подойди сюда…’ Я прижался у заплота и слушаю, что дальше будет. Что же бы вы думали? Вдруг выбегает на улицу дьячок, перебегает улицу и подходит к тому окну, из которого ругалась баба. Только что он подошел к окну, как оттуда ему что-то вылили в лицо. Дьячок заругался, а стоявшие на улице люди, вероятно мещане, человек с двадцать, такой хохот подняли, что срам, да и только.
— Это у нас часто бывает.
— Ну, у нас в губернском этого сделать нельзя.
— Еще бы в губернском!
— А вы были там?
— Нет.
— А побывать не мешает.
— Что же там хорошего? Там, говорят, есть хорошего много, но, может быть, не лучше нашего.
— Там театр есть, гулянья, река. Удовольствий пропасть, только надо деньги.
— Я сколько раз просила папашу свозить меня туда, да он не соглашался.
— Там удовольствия даются только для светского общества, и поэтому ваш папаша, судя по себе, думал, что и вам там делать нечего.
— Может быть, мне и нельзя.
— Кто вам сказал? Женщина везде имеет право быть. Когда вы выйдете за меня замуж, я вас везде повожу раньше посвящения.
— А вы думаете, что я выйду за вас?
— А вам не хочется?
Надежда Антоновна посмотрела на него и сказала: ‘А отчего это у вас шишки на носу?’ — Она захохотала.
— Это от природы.
— Как от природы?
— Таким родился.
— Вам который год?
— Мне двадцать третий.
— Неправда, вам сорок.
— У меня есть метрическое свидетельство.
Вошли в дом благочинного. Надежда Антоновна пошла в свои комнаты, а Егор Иваныч с отцом остались в зале.
Разговор пошел насчет проповедей и продолжался до обеда. В это время старик, успевший выпить две рюмки хересу, разговаривал с детьми благочинного. Он понравился детям, и они лезли к нему на колени, щипали его бороду. Надежда Антоновна толковала с сестрой Александрой. Обед прошел весело. Говорили все. Благочинный говорил что-то про отца Феодора, Марья Алексеевна про городничиху, Александра про Лизу Коровину, Егор Иваныч говорил с Павлом Ильичом и благочинным, больше отвечая на их вопросы, старик толковал детям, как он любит ловить на сеннике мух. Все были заняты, казалось, все родные, и в будущем не ожидалось никакой перемены.
После обеда все распрощались любезно. Егор Иваныч был приглашен Марьей Алексеевной на чай. Он попросил почитать книжки, ему дали книжку ‘Дух христианина’.
Когда ушел Егор Иваныч и Злобины, благочинный спросил Надю:
— Ну, что ты скажешь: понравился ли тебе жених?
— Нет, папаша.
_— Я удивляюсь, какой тебе дьявол вбил в голову разной дичи! Ну, чем он худ? Правда, он некрасив, беден, но зато умен, а дело не в красоте, а в уме. Пример ты можешь брать со Злобина… О чем вы давече толковали, как шли дорогой?
— Право, забыла.
— Послушай, Надежда, если ты будешь так отвечать мне, я откажу этому жениху, напишу ректору, что ты не хочешь идти замуж, а с тобой знаешь что сделаю?
— Воля ваша.
— Я тебя в монастырь пошлю. Слышишь!
Надежда Антоновна заплакала.
— Что, губа-то не дура!.. Выбирай одно из двух: монастырь или иди замуж. Слышишь?
— Папаша, дайте мне подумать.
— Нечего тут думать. А знай, что послезавтра будет просватанье. Сегодня будет он сюда, займи его.
Благочинный с этим словом вышел, оставив дочь в слезах.
— Ну что, Егор Иваныч, каковы дела? — спросил Егора Иваныча Андрей Филимоныч, как он пришел домой.
— Да досада страшная! Никак не могу поговорить с ней наедине. Только скажешь ей слово, то Злобин подойдет, то отец с матерью пристанут.
— Ну, когда женишься, успеешь наговориться, — заметил отец.
— Эх, тятенька, не понимаете вы, что такое женитьба…
— Ну, и врешь. Я тридцать один год прожил с женой… — Отец обиделся.
— У вас совсем был иной взгляд на женщину. Вам нужна была женщина и только, а о чувствах ее вы не заботились. Прежде на любовь так смотрели, как бык смотрит на корову.
Иван Иваныч плохо понял.
— Чего же еще тебе недостает?
— Знаете ли, тятенька: мне наперед нужно узнать от самой невесты, может ли она быть мне женой.
— А отчего же она не может?
— А если она меня не любит?
— Женишься, полюбит!
— Нет уж, тогда поздно будет. Я понимаю женитьбу так: жена моя должна быть другом мне, а никак не рабой, то есть она может иметь полную свободу во всем, и была бы моим утешителем.
— Дурак ты, Егорушко.
Егор Иваныч ничего не стал говорить больше с отцом. Он заговорил с Андреем Филимонычем на латинском языке. Старик осердился и ушел к Коровину.
— Вы, Егор Иваныч, поговорите с ней о любви.
— Неловко говорить-то. Ведь я знаком с нею только два дня.
— Как жених, вы можете поговорить. Скажите, я, мол, люблю вас. Скажите по совести, полюбили ли вы ее?
— Нет, я женюсь по необходимости.
— Отец ваш отчасти прав. Я сам женился на Аннушке для того, чтобы скорее получить место. Сначала, как шел я смотреть невесту, меня холодом как будто обдавало, когда я увидел ее, мне стыдно стало. Она мне нравилась и не нравилась, любви настоящей не было, судя по вашему. Ну, вот прожил уж полгода, теперь полюбил. Ведь наша женитьба заключается в получении местов. Не женишься, места не получишь, а полюбишь девушку — места не найдешь.
— Да, это правда: мы женимся для местов, а о любви и дела нет. Гадко. После этого, знаете ли, что мне хочется сделать? мне хочется в светские выйти.
— Полноте вы дурачиться. Поверьте, что из тысячи браком сочетавшихся людей нашего сословия разве десять обоего пола венчаются полюбив друг друга.
— Все-таки мне хочется поговорить с ней о любви.
— Напрасный труд. Как провинциальная барышня, не читавшая того, что мы читали и поняли, она любовь понимает по-своему. Ведь вы же говорите, что вам кто-то сказал, что ей надо жениха протопопа.
— Ну, я все-таки попытаюсь узнать ее способности.
— Попробуйте. Только знайте, что вам теперь от нее отказываться поздно. Отец ее обидится, и вы, пожалуй, лишитесь места.
На другой день Егору Иванычу привелось быть наедине с Надеждой Антоновной в комнате.
— Вы, Надежда Антоновна, читаете что-нибудь? — спросил Егор Иваныч Надежду Антоновну,
— Читаю.
— Что читаете?
— Большею частию: духовные проповеди Филарета, жития святых, ‘Дух христианина’.
— Я думаю, вы наизусть все это знаете?
— Много очень книг, всего не запомнишь.
— Наш брат целые четырнадцать лет учится всякой премудрости.
— Недаром вы и мужчины.
— И женщины могут знать всё, только, конечно, при различных условиях.
— При каких же?
— Это зависит от родителей: если родитель будет заботиться об умственных способностях девушки, сам будет доводить истинные идеи, а не старые идеи, и если он сам умный, современный человек, то из девушки выйдет умная женщина, равная по уму мужчине. А надо вам заметить, что мужчины не все умны. Пример этот мы можем видеть в чиновниках здешнего города.
— Это точно: народ здесь такой глупый, что ужас.
— Конечно, не все глупы, есть между ними и умные, только эти умные люди скоро гибнут здесь.
— Нет, здесь ни одного умного нет.
— А муж вашей сестры, Павел Ильич?
— О, дурак набитый!
— Полноте, пожалуйста! Я с ним говорил, мы разрешали некоторые вопросы. Он неглупый, но человек несовременный. Знаете, что такое современный человек?
— Знаю… А по-вашему, что такое?
— Нет, вы наперед скажите!
— Нет, вы!
— По-моему, человек нынешнего времени — человек, проводящий идеи настоящие, настоящего вред мени.
— Какие же идеи?
— Мало ли у нас идей! Идеи бывают различные. Главная идея теперь проводится — это идея правды и равенства между всеми людьми и полами, без различия. Вы знакомы с светской литературой?
— Как же.
— Что вы читали?
— Я читала ‘Дух христианина’.
— Знаете ли вы, что такое литература?
— Вам на что? — Надежда Антоновна начинала уже сердиться.
— Все, что печатается в книгах или газетах, называется литературой. ‘Дух христианина’ называется духовной литературой. Светская литература состоит из светских журналов или книг, выходящих каждый месяц, как то: ‘Библиотека для чтения’ и прочее.
— Я ‘Библиотеку для чтения’ читала.
— Что вы читали?
— Я читала какой-то роман, — забыла…
— Знаете вы, что такое роман?
— Ах, боже мой, да вам на что?.. Могу ли я знать все!
— Конечно, вы бы могли знать очень много, если оы вас обучали хорошие учителя. Вас кто обучал?
— Папаша… папаша у меня очень строг.
— Вероятно, он запрещал вам читать светские книги.
— Да!
— Это-то вот и плохо... Еще один вопрос, Надежда Антоновна: как вы понимаете слова — муж и жена?
— Какой вы неотвязчивый!.. право. Ведь вы это знаете, зачем же меня-то спрашивать?
— Видите ли, в чем дело: завтра ваше просватанье, потом скоро свадьба, и вы знаете, с кем. А так как быть женой и быть мужем — вещи важные, то нам не мешало бы прежде брака серьезно обдумать наше будущее положение.
— Что же тут думать, коли папаше так угодно?
— Стало быть, вам не хочется выйти за меня замуж?
— Нет!
— Так вот что, я так и скажу отцу благочинному, что вы не желаете быть моей женой.
Надежда Антоновна замолчала и задумалась.
— Послушайте, Надежда Антоновна, что я вам скажу: человек я честный и добрый, это знает мое начальство, иначе бы оно не выдало мне свидетельство на брак. Сюда я ехал найти невесту потому, что здесь же и мое место будет… Несмотря на то, что я беден, я бы мог найти невесту в городе, у купца или у кого-нибудь другого, но вы мне понравились, и я решился просить вашей руки у благочинного не из каких-нибудь честолюбивых видов, а именно ради вас, не из того, что вы протопопская дочь, — я бы мог жениться на пономарской дочери, — но мне хочется дать вам свободу: со мной вы будете свободны, потому что, понимая женщин, я не хочу стеснять вас. Если вы не выйдете за меня замуж, вы выйдете все-таки за какого-нибудь приезжего студента. Может быть, вы полюбите кого-нибудь здесь, что очень может быть, — то наживете себе горе, потому что ваш папаша не выдаст вас за здешнего чиновника или кого-нибудь другого… Поверьте, что все наше сословие вступает в брак так, как и я с вами хочу вступить. Ваш папаша так же женился. Злобин тоже, все здешние священники и дьякона так же женились, и так же женятся у нас, в губернском. Что вы скажете на это?
Надежда Антоновна задумалась. После проповеди Егора Иваныча она уже иначе смотрела на него: он начинал нравиться ей. Не лицо его ей нравилось, а что-то такое, что она не могла понять. Отец ее и Злобин, по уходе Егора Иваныча, долго толковали об нем, называя его умным человеком, и дивились: какие нынче молодцы выходят из семинарии. За ужином благочинный сказал ей: ‘Ну, Надя, я хорошего жениха нашел тебе’, — и как она ни дула свои губы за эти слова, однако, подумав, пришла к тому убеждению, что лучше выйти замуж за этого: хотя он и не протопоп, но ему будет почет от отца, со временем он сам будет протопопом. И она решилась выйти за Попова замуж. Несмотря на суровый нрав отца, она все-таки уважала его, боялась, думая, что отец что скажет, то и свято, он же, в некоторых случаях, особенно добр для нее. Но все-таки ей неловко было расстаться е своим намерением выйти замуж за красивого, и ей хотелось покапризничать над ним, самой узнать: ‘Умен ли хоть он на сколько-нибудь?’
— Поверьте, Надежда Антоновна, я буду вам хороший муж. Буду любить вас, и у нас не будет никаких неприятностей, какие бывают почти в каждом доме.
Надежда Антоновна молчит.
— Надежда Антоновна!
— Что?
— Согласны вы за меня замуж?..
— Ах, оставьте… — Она убежала в другую комнату.
‘Дура! — сказал про себя Егор Иваныч. — Она ровно ничего не смыслит, а еще протопопская дочь, — ищет себе бог знает кого’.
Благочинному он ничего не сказал про свой разговор.. В этот день благочинный заставил его сочинять рапорт владыке.
— Ну, как дела? — спросил Егора Иваныча отец.
— Как сажа бела. Ни тпру, ни ну. Я всяческими манерами подделывался к ней: с одной стороны начнешь речь — не понимает, с другой — скажет слово и молчит.
— Не сердится?
— Нет, в глаза смотрит.
— Хочется, значит…
— А впрочем, она, кажется, дельная, — прихвастнул Егор Иваныч.
— Ну, и слава богу, Егорушко. А я, брат, вчера у Коровина был, там и ночевал, сегодня только после обеда пришел. Ну, наделал же ты там кавардак!
— Чего им там недостает?
— Эта Лиза сердится, плачет, мать ее тоже. А сам Коровин ругает тебя всячески.
— Ну, и пусть их.
Когда пришел Андрей Филимоныч, то Егор Иваныч рассказал ему свой разговор с Надеждой Антоновной.
— Теперь вам пока надо молчать. Вы ее ничем не урезоните, она ничего не поймет, а вы начните образование ее после.
На обрученье собрались Злобины, Егор Иваныч с отцом, который напомадил свои уцелевшие волосы помадой, городничий, исправник, почтмейстер, городской голова, письмоводитель и учитель Алексеев. Надежда Антоновна была разодета и сидела с матерью, около которой сидели Поповы. После обрученья, при чем жених и невеста по приказу родителей поцеловались, вечер тянулся скучно, говорили много, но тихо, все вели себя чинно, хотя и выпивали. Даже Иван Иваныч выпивал меньше обыкновенного. Он все поддакивал Марье Алексеевне. Свадьба назначена в воскресенье.
Дни до свадьбы шли хорошо. Егор Иваныч блаженствовал, невеста уже не косилась на него. Иван Иваныч скучал и ходил к протопопу редко, потому что тот не говорил с ним.

——

В воскресенье утром все было готово. Судья обещался прислать двух лошадей с коляской Егору Иванычу, а исправник четыре лошади с двумя колясками для невесты, городничий тоже хотел прислать лошадей. В субботу Егор Иваныч сходил к Будрину и попросил жену его, Матрену Степановну, быть его посаженой матерью — она согласилась, также согласился быть шафером семнадцатилетний брат ее, Иван Степаныч Морозов, обучающийся в словесности.
В воскресенье Егор Иваныч не пошел к обедне. После обедни за ним прибежал Егор от благочинного. Егор Иваныч взял напрокат у одного чиновника — знакомого очень хорошо Андрею Филимонычу — только что сшитый сюртук, брюки, жилетку, фуражку, манишки и галстуки были у Соловьевых.
— Вы готовы? — спросила его Марья Алексеевна при входе его в зал.
— Совсем.
— Смотрите, не ударьте лицом в грязь, чтобы у вас венец не спал, свечка чтобы ровно с Надиной свечкой горела.
— Хорошо. А Надежду Антоновну можно видеть?
— На что вам?
— Да нужно бы сказать кое-что.
— Скажите мне, я ей скажу.
Егору Иванычу хотелось только посмотреть на невесту, и он не думал любезничать с ней.
— Что же?
— Да нет уж, я после скажу.
Марья Алексеевна ушла. Немного погодя вошла невеста в шелковом голубом платье с кринолином, с распущенными волосами.
— Здравствуйте, Надежда Антоновна, — Егор Иваныч подошел к ней и подал руку.
— Мое почтение. Что нужно?
— Вы уж готовы?
— Да. А вы?
— Как видите.
— В этом-то? Ах, страм какой! Неужели вы в этом будете стоять со мной в церкви?
— Что же тут худого?
— Я не хочу, чтобы вы в этом венчались. Иначе я убегу из церкви.
— Дело не в этом, а я хочу спросить вас: охотой вы идете замуж или нет?
— Мне некогда, — сказала невеста и ушла.
— Вот те и раз! — сказал про себя Егор Иваныч. — Комедия не комедия, а черт знает что такое. Жаль, что я не поехал с Троицким… Ну, да была, не была — женюсь.
Благочинный наговорил Егору Иванычу очень много: что он выдает дочь единственно из уважения к ректору, и поэтому он не должен выходить из послушания благочинного, как начальника и как отца невесты, что жену он должен уважать, как дочь благочинного, что она делает большую жертву, выходя за него, что отец его, Иван Иваныч, должен вести себя чинно и знать только свою комнату и к нему, благочинному, не должен соваться, иначе благочинный прогонит его, как лишнего человека, что он, если будет учителем, должен учить так, как будет приказывать благочинный, и проч. Свадьба назначена в семь часов вечера.
К семи часам вечера народ толпами валил в церковь. По распоряжению тысяцкого-головы городничим были посланы казаки, чтобы в церковь пускать только одних чиновников, а прочих гнать вон. Поэтому народа около церкви много терлось Егор Иваныч сидел дома с своим шафером и отцом, расфранченный и надушенный. Сердце его билось. Ему почему-то страшно казалось ехать в церковь, он, пожалуй, готов был отказаться от женитьбы.
— Что, Егорушко, запечалился? не на смерть ведь готовишься, — сказал отец, тоже напомаженный.
— Тяжело, тятенька, с холостой жизнью расставаться.
— Полно глупить-то!
— Скверно, что я свою невесту не узнал хорошенько.
— Ну, не тужи…
Приехали лошади. Отец благословил сына иконой.
— Ну, с богом, Егорушко. Дай бог тебе счастья. — Старик прослезился.
Сын сел с шафером в коляску.
— Ну, с богом. Я побреду к благочинному.
— Не рано ли, тятенька?...
— Я там в саду посижу.
— Смотрите, не усните только.
У церкви была страшная давка. Лишь только подъехал Егор Иваныч к церкви, народ взволновался. ‘Жених, жених!’ — говорили вслух.
Говорить про венчанье не стоит, потому что нет человека, который бы не был знаком с этим предметом. Невеста, одетая в белое, стояла печальная и на Егора Иваныча не глядела.
Когда муж и жена сели в карету, Егор Иваныч сказал:
— Вот, Надежда Антоновна, мы и обвенчались.
Жена молчит.
— Теперь уже не воротить.
Она все молчит.
— Что же вы, Надежда Антоновна, молчите?
— Что же говорить мне?
— А ведь сегодня великий для нас день.
— Может быть, для вас, но не для меня.
— Почему?..
— Так, воля папаши…
— Стало быть, вы отдаетесь мне бессознательно, единственно из уважения к вашему отцу?
— Да.
— Глупо! Но, Надежда Антоновна, ведь вы жена мне.
— Жена.
— А обязанность жены знаете?
— Неужели я стану работать на вас?
— Нет. Будете ли вы любить меня?
— Не знаю.
Егор Иваныч обнял ее и поцеловал. Жена толкнула, его, сказав: ‘Отстаньте!’
Начался пир. Благочинный с женой веселились, гости тоже, молодые скучали, хотя и сидели рядом. Молодым нечего было говорить друг с другом, и на поздравления они отвечали поклоном или словами: ‘Покорно благодарим’. Гости увеселялись органом и под музыку его танцевали в честь молодых, хотя благочинный терпеть не мог никаких плясок и светских песен. Больше всех веселился Иван Иваныч. Никто так не был весел, как он. Он ко всем лез.
— Что же вы-то? — обратился он к судье, показывая рукой на стол, на котором стояли вино и закуски.
— Я уже пил.
— Ах, дуй те горой! Пей, и я выпью.
— Не могу, отец дьякон.
— А я на тебя наплюю… А ты не хочешь пить за моего Егорка. А?
— Да говорят вам, пил.
Старик к другому подходит. Андрей Филимоныч тоже скучал.
— Эх, Иван Иваныч, скучно! То ли было на моей свадьбе!
— Нельзя, вишь ты… Все знать собралась.
— А мы попляшем.
— Давай. А напредки выпьем, ведь за вино-то не деньги платить. — Выпив водки, Иван Иваныч с Андреем Филимонычем пустились плясать, припевая: ‘Ах вы, сени мои, сени…’ Гости хохочут.
— Уж не посрамлю себя! — и старик снова пляшет.
— Иван Иваныч, ноги отшибешь! — говорит благочинный, хохоча.
— ‘Ты лети, лети, соколик, и высоко и далеко…’ — поет старик и пляшет. Потом подходит к сыну и целует его.
— Ах ты, золото мое!
— Ах ты, пушечка моя! — целует он молодую: — кралечка! Вырасти-ко экова сына — вырасти, матка… — И он не знает, какую любезность сказать молодой.
Через час Иван Иваныч скрылся. Об нем так и позабыли. Гости разошлись. Молодых повели спать. Смотрят, Иван Иваныч спит на полу около кровати, свернувшись кренделем, и подушки нет.
— Ах, бесстыдник какой! — сказал один шафер.
— Невежа! — сказала молодая.
— Тятенька, пойдемте в другую комнату, — сказал сконфуженный Егор Иваныч.
— Зачем?
— Здесь наша спальня.
— А я что? Я разве не отец тебе?
— Тятенька, уйдите, мне спать хочется.
— Экая фря… А я хочу здесь остаться.
Вошел благочинный.
— Иван Иваныч!
Старик ушел спать в сад.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Есть, впрочем, счастливцы, которые блаженствуют хотя в первые дни супружества, женившись и вышедши замуж, — вроде Егора Иваныча и Надежды Антоновны.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

В Столешинске Егор Иваныч прожил с женой целый месяц. Благочинный уступил ему на время три комнаты в своем доме, а Ивану Иванычу отдали прихожую к этим комнатам, но он в ней не жил, а устроился в первой комнате, рядом с прихожей. Отношения молодых были такие, что со стороны можно было думать, что они живут как знакомые и что каждому чего-то недостает. Егор Иваныч мучился с женой, стараясь развить ее на сколько-нибудь, допытываясь, любит она его или нет, говорил ей любезности, как умел, жена только говорила: ‘Отстань, бесстыдник’ — и пр., или: ‘Я мамаше пожалуюсь’. Вставали они поздно, пили чай все вместе, то есть с благочинным, женой его и Иваном Иванычем, потом благочинный, поручал ему перебрать разные бумаги или прочитать донесения, сочинить предписания, рапорты. За обедом сходились все, после обеда спали, потом чай, после чаю какие-нибудь разговоры, касающиеся семейной жизни, потом ужин и ложились спать. Надежда Антоновна большую часть дня проводила с матерью или в своей комнате. С матерью она что-нибудь перебирала, что-нибудь говорила, в своей комнате сидела или лежала, о чем-то думая. Егору Иванычу хотелось дать ей какую-нибудь работу, чтобы она не скучала, но он никакой работы не мог приискать ей, да она и не хотела ничего делать. Достал он и светских книг ей, она возьмет книгу, начнет читать и положит. Стал Егор Иваныч сам читать книги вслух, она или дремлет, или спросит его о каком-нибудь постороннем предмете, или уйдет. Егор Иваныч скучал, скучая более оттого, что не умел говорить, не знал, как развлечь жену, он даже шутить не умел. Пойдут они гулять по городу, говорить нечего, и ходят молча. Придет Злобин или жена его, и тут не весело. Злобин хочет показаться умным, спорит, Егор Иваныч находит, что он человек отсталый и ему не пара, жена его сплетничает и наказывает Надежде Антоновне, как нужно обращаться с мужем, то есть не уважать его. Егор Иваныч пробуждался рано. Пробудится он, жена спит. Он полежит и пойдет к отцу, который сидит на улице у ворот. Поговорит с ним и пойдет в спальню, жена все спит. Поспел чай, он разбудит жену, она говорит: ‘не хочу’ — и опять спит. Встанет она поздно и просит чаю, если чай не готов, она сердится на мужа: отчего нет чаю теперь.
— Да ведь я же будил тебя!
— Мало ли что будил, я хочу теперь пить.
— Самовар поставлен.
— А я не хочу дожидаться. — И не станет пить и капризится целый день. Хотел Егор Иваныч проучить ее, то есть лишить чаю на целый день, но ему жалко было жены. ‘Пусть покрасуется, надоест’, — думал он. Надежда Антоновна жила барыней и ровно ничего не делала. Скажет ей Егор Иваныч:
— Надежда Антоновна, вам скучно?
Она молчит.
— Надежда Антоновна!
— Да что вы пристали ко мне?
— Зачем же вы вышли за меня замуж?
— Зачем вы сватались?
— Вы бы могли отказаться, тем более что я вас раньше спрашивал: охотой ли вы выходите за меня? Мало ли что ваш папаша приказывает вам.
Надежда Антоновна начинает плакать.
— Об чем же вы плачете?
— Отстаньте, Егор Иваныч. Уйдите!
Егор Иваныч отойдет от жены и смотрит на нее.
— Надежда Антоновна, разойдемтесь на время.
— Как разойдемся?
— Вы спите в спальной, а я здесь. Мы не будем сходиться к обеду, чаю и ужину, не будем видеться друг с другом.
— Зачем? — она опять плачет.
— Наденька! Зачем ты плачешь? — а дальше не знает, что сказать ей.
Раз Егор Иваныч подслушал разговор жены с матерью.
— Ну, Надя, каков твой муженек?…
— Урод, мамаша.
— Полно, Надя. Он смирный такой, он уважает тебя.
— Он все по-своему хочет делать. Никакого покоя нет от него.
Мать за обедом напустилась на Егора Иваныча:
— Мы, Егор Иваныч, не для того отдали вам свою дочь, чтобы вы ее мучили.
— Я Наденьку не мучу. Надежда Антоновна, чем же я мучу вас?
— Всем вы меня мучите.
— Смотри, Егор Иваныч, чтобы это было в последний раз! Слышишь? — сказал строго благочинный. Егор Иваныч не мог оправдаться и не стал трогать жену.
Наконец нужно было ехать в губернский. Егор Иваныч стал звать с собой жену, она не соглашается ехать. Однако, по резонам и приказу отца, согласилась. Благочинный написал два письма, одно к ректору, в котором он благодарил за Попова, а другое секретарю консистории, в котором просил, чтобы Егора Иваныча поскорее отправили в Столешинск. Благочинный дал Егору Иванычу рясу, подрясник, шляпу и сто рублей деньгами и наказал как нужно вести там дела, также дал Егору Иванычу свою повозку, и они, то есть Егор Иваныч с женой и отцом, отправились в губернский город.
Летом в губернском городе у мещан квартиры стоят пустые, потому что семинаристы уезжают к отцам, а других постояльцев не находится, вероятно потому, что эти комнаты слишком нехороши. Квартиры занимаются семинаристами в первых числах сентября, а так как Егор Иваныч приехал уже в конце сентября, то его квартира была отдана двум философам. Троицкий, как сказал хозяин, уехал в какой-то университет, и его комната тогда была отдана под постой семинаристов. Егор Иваныч нашел квартиру рядом, у мещанина Удавина, Василья Михайлыча. Он нанял на месяц за четыре рубля две комнаты. Надежде Антоновне квартира эта показалась слишком грязною.
— Я, Егор Иваныч, не могу жить в такой берлоге.
— Ничего, Наденька. Другие квартиры слишком дороги, а здесь мы проживем не больше как недели две.
— Лучше дороже заплатить, чем в этой жить.
— Надо, матушка, деньги беречь: здесь расходов много будет.
Сколько ни ворчала жена, а Егор Иваныч не переменил-таки квартиры.
На другой день Егор Иваныч отправился в семинарское правление. Письмоводитель Василий. Кондратьевич сказал, что ректор переведен в другую семинарию и назад тому пять дней уехал.
— Куда уехал Троицкий?
— Он уехал с Кротковыми в Петербург. Старший Кротков в медицинскую академию хочет попасть, а младший в духовную. Один только Троицкий в университет хочет.
— А где живет секретарь Крюков? — Василий Кондратьич рассказал.
Секретарь, прочитав письмо благочинного со вложением нескольких ассигнаций, любезно принял Егора Иваныча.
— Не беспокойтесь, Егор Иваныч, теперь все будет зависеть от меня. Завтра я пойду к преосвященному и доложу об вас. А как только посвятят вас в священники, я тотчас же велю написать указ, и этот указ вы можете с собой взять. Да! Антон Иваныч прислал сюда рапорт, и при нем прошение Полуектова, священника Егорьевской церкви. Полуектов просит, чтобы его перевели в Знаменскую церковь, а ваш тесть — чтобы вас назначили в Егорьевскую. В Егорьевской вы будете один священник.
— Да, мне Антон Иваныч советовал.
— Я завтра скажу преосвященному. А вы все-таки к нему завтра явитесь.
На другой день Егор Иваныч явился к преосвященному.
— Что тебе надо?
— Я Попов.
— Место просишь?
— Я, ваше высокопреосвященство, тот самый Попов, которого рекомендовал вашему высокопреосвященству отец ректор.
— А, я и забыл. Женился?
— Точно так.
— На ком?
— На дочери благочинного Тюленева.
— Хорошо. Кто в нынешнее воскресенье назначен к посвящению? — спросил преосвященный письмоводитель.
— Диакон Егоров во иереи и кончивший курс семинарии Крестовоздвиженский во диаконы.
— А в покров?
— Кончивший курс семинарии Карионов во диаконы.
— В следующее воскресенье за покровом назначить Попова.
— Слушаю-с.
— Ты будешь посвящен через две недели.
Эти две недели прошли скучно для мужа и жены. Главное, у них ни в чем не было согласия: захочет Егор Иваныч купить чего-нибудь, жена денег не дает, позовет ли он жену пройтись, она нейдет: мне неловко, совестно, говорит она. Егор Иваныч почти каждый день ходил то в семинарию, то к своим товарищам, товарищи поздравляли его с женитьбой и с получением места, просили водки, он покупал, ходили к нему первую неделю, пили, целовались, кричали и пели, жена сердилась.
— Что это, Егор Иваныч, за сумасброды такие! Зачем это они ходят сюда? — говорит Надежда Антоновна мужу после гостей.
— Это мои товарищи.
— Хороши товарищи!
— Это всё умные люди.
— А я не хочу, чтобы они ходили к нам. Если они будут ходить, я уеду к папаше.
Егор Иваныч никак не мог уговорить жену, чтобы товарищи его ходили к нему хотя так, поговорить. Она ни за что не соглашалась, и семинаристы не стали ходить к нему.
Егор Иваныч все-таки находил развлечение, но Надежде Антоновне не было никакого развлечения. Встанет она поздно, спросит самовар у Егора Иваныча, Егор Иваныч сам принесет самовар, за чаем разговаривают или о посвящении, или о городе, вспоминают Тюленева, после чаю она сидит дома, больше одна, скучает. Придет хозяйка, заговорит что-нибудь, Надежде Антоновне тошно слушать хозяйку. После обеда спит, там чай, опять скука после чаю. Она теперь скучала даже, что нет долго Егора Иваныча.
— Как ты, Егор Иваныч, долго. Я ждала, ждала. И скука такая, что не приведи бог.
После этого Егор Иваныч просиживал с ней целый день, полдня она была веселая, остальное время скучала.
— Надя, пойдем в театр, — сказал Егор Иваныч однажды вечером.
— Зачем?
— Там ты людей посмотришь. Богатых людей увидишь, главное, ты увидишь, как изображают жизнь.
— Можно ли нам?
— Теперь можно еще.
— Пожалуй.
Они пошли в амфитеатр. Играли какую-то комедию. Надежде Антоновне все понравилось в театре: и музыка, и люди, и представление.
— Ну что, Надежда Антоновна, хорошо?
— Хорошо, Егор Иваныч.
— Мы часто будем ходить.
И стали они ходить в театр. Теперь она начинала любить Егора Иваныча.
Наступил четверг. Егор Иваныч пошел к преосвященному. Он благословил Егора Иваныча, велел ему сходить к эконому и протодиакону, чтобы те приготовили его к посвящению, а накануне посвящения прочитать за всенощной шестопсалмие.
Эконом сказал Егору Иванычу, чтобы он пришел к нему для исповеди в субботу, а протодиакон дал записку, на которой написано было, что ему делать при посвящении.
— Вы, Егор Иваныч, не робейте. Закусочку только хорошую сделайте.
— Подрясник надевать или нет, отец протодиакон?
— Нет, можно и так. Впрочем, утром, после молитв, можете надеть подрясник.
Егор Иваныч радуется и боится, что его будут посвящать при народе. Жена тоже радуется и не верит.
— Ты, поди, все обманываешь? — говорила она.
— Нет, Надя, скоро…. Все сердце издрожало. — Он чуть было не сказал, что оно не дрожало так перед свадьбой.
— Не тужи, Егорушко, бог не без милости, — заметил отец.
После посвящения в дьяконы и священники Егор Иваныч делал обеды. На последнем обеде у него народу было много. Тут были и кафедральные священники и дьякона разных церквей, секретарь и столоначальник консистории Попов. Веселились и пили много. Иван Иваныч плясал и целовал то Егора Иваныча, то Надежду Антоновну. Надежда Антоновна тогда была весела, несмотря на буйство гостей.
Егор Иваныч ходил по городу уже в рясе и в очках.
Жена его долго смеялась над очками, но потом привыкла к физиономии Егора Иваныча, который очень важничал в своем наряде.
— Вот, Надя, и я священник.
Жена говорила только: ‘Да’.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые напечатан с подзаголовком ‘рассказ’ в ‘Современнике’, 1864, NoNo 6, 7 и 8. С подзаголовком ‘повесть’ включен автором в прижизненное Собрание сочинений (т. I, СПб., 1869). Рукопись неизвестна.
Как видно из письма Решетникова к Некрасову от 15 февраля 1866 г., еще в Перми писатель намеревался создать ‘роман из духовного быта’, замысел не был осуществлен, но духовный быт получил отражение в рассказе ‘Никола Знаменский’ и в повести ‘Ставленник’.
Работа над повестью проходила в 1864 г., редактировал произведение М. А. Антонович. Из сохранившихся корректурных гранок глав I, III и IV видно, что повесть в ходе публикации претерпела существенные изменения. Очевидно, в результате цензурных требований были устранены указания на поборы духовных властей, взяточничество эконома архиерейского дома, ряд мест о пьяном разгуле духовных лиц и др. Была редакционная правка стиля. И сам писатель не был удовлетворен своим произведением. ‘Ставленник’ вышел у меня плохо’, — записывает Решетников в ‘Дневнике’.
Изображение в повести быта Пермской духовной семинарии периода 1859—1861 гг. содержит ряд намеков на общественное оживление в этом духовном училище в связи с прибытием туда молодых профессоров-академиков, стремившихся внести в обучение новые методы и дать воспитанникам знания, почерпнутые из передовой журналистики и литературы того времени. Однако новым силам не удалось одержать победу: некоторые передовые профессора были арестованы, высланы, другие уволены.
Все эти события мало затронуты в повести Решетникова, хотя первоначальные намерения писателя, как можно судить по червовому списку действующих лиц, были более обширными и смелыми.
Стр. 137. ‘Очерки бурсы’ Н. Г. Помяловского — были впервые напечатаны в журналах ‘Время’ и ‘Современник’ в 1862—1863 гг.
Стр. 142. ‘Милорд английский’, ‘Могила Марии’ — имеются в виду книги: ‘Повесть о приключениях английского милорда Георга и бранденбургской маркграфини Фредерики-Луизы’ М. Комарова, впервые изданная в 1782 г., и ‘Могила Марии, или притон пол Москвою, Русский роман с картинами нравов в конце XVI в.’, М., 1835: (автор не обозначен).
Стр. 145. Пять академистов — т. е. окончивших духовную академию.
Стр. 148. Твердо-он-то, да подперто — насмешка над чтением по складам (твердь в церковнославянской азбуке — буква т, он — о).
Стр. 149. Воскресные школы — школы первоначального обучения взрослых по воскресным дням, возникли в России в 60-х гг. XIX в. и неоднократно закрывались царским правительством.
Стр. 150. Единоверцы — старообрядцы, признававшие православную церковь, но совершавшие богослужение по старопечатным церковным книгам и придерживавшиеся старых религиозных обрядов.
Стр. 154. Содом и гомор — выражение, означающее крайний разврат, беспорядок, шум, суматоху, возникло из библейского мифа о городах Содоме и Гоморре в древней Палестине.
Стр. 173. Бар или ек (тат.) — есть или нет.
Стр. 175. ‘Дух христианина’ — духовно-литературный журнал, издавался в Петербурге с 1861 по 1865 г., ‘Православное обозрение’ — церковно-религиозный журнал, выходивший в Москве в 1860—1891 гг.
Стр. 273. Проповеди Филарета — проповеди московского митрополита Филарета (1783—1867) издавались неоднократно и широко распространялись церковью.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека