Глеб Успенский, Протопопов Михаил Алексеевич, Год: 1890

Время на прочтение: 28 минут(ы)

Глбъ Успенскій*).

СТАТЬЯ ВТОРАЯ.
Интеллигенція въ произведеніяхъ Успенскаго.

‘Что это за люди!— думалось ему.— И жаль и, кажется, убилъ бы… Тьфу!’

(Разоренье).

*) Русская Мысль, кн. VIII.

I.

Въ роман Толстаго Война и миръ, въ первой глав, описывается вечеръ у фрейлины Анны Павловны Шереръ и читатель находитъ, между прочимъ, такое замчаніе автора: ‘Пьеръ зналъ, что тутъ собрана вся интеллигенція Петербурга’.
Вся интеллигенція Петербурга… Несомннное преувеличеніе, заключающееся въ этихъ словахъ, все-таки, не кажется намъ чрезмрнымъ. Если не въ одномъ, то въ десятк салоновъ въ самомъ дл можно было бы размстить ‘всю’ интеллигенцію Петербурга девяносто лтъ тому назадъ, когда образованіе было случайностью, а не потребностью,— привилегіей, а не правомъ, когда не существовало ни литературы, ни журналистики, ни такъ называемыхъ ‘свободныхъ профессій’ и каждый интеллигентъ былъ непремнно чиновникомъ военнаго или гражданскаго вдомства.
Теперь нашу интеллигенцію не размстить ни по салонамъ, ни даже по канцеляріямъ. Нашъ прогрессъ идетъ медленно и трудно, съ пріостановками и отступленіями, но идетъ, все-таки, наше молодое общество если еще и не достигло совершеннолтія, все-таки, уже вышло изъ младенчества и молоко на его губахъ давно обсохло. Не такъ давно кто-то изъ нашихъ диллетантовъ-соціологовъ стронинской школы высчитывалъ возрасты европейскихъ народовъ, примнительно къ возрастамъ человка, причемъ оказалось, что англичанамъ и французамъ лтъ подъ пятьдесятъ, нмцамъ — за тридцать, а намъ, русскимъ, всего только восемнадцать лтъ. Это можетъ быть принято не какъ соціологическая формула (фантастическій вздоръ не можетъ быть такою формулой) и не какъ историческій фактъ (подлинный фактъ тотъ, что намъ, восемнадцатилтнимъ, идетъ уже вторая тысяча лтъ), а какъ поэтическій образъ или какъ иллюстрація нашего положенія относительно другихъ обществъ.
Никто еще не понялъ законовъ, управляющихъ жизнью обществъ, и не освтилъ таинственныхъ процессовъ, совокупность которыхъ составляетъ то, что мы называемъ прогрессомъ. Не все, что существуетъ — живетъ, и не все, что живетъ — ростетъ, но, конечно, все, что ростетъ — прогрессируетъ. Ростетъ дерево — оно прогрессируетъ, ростетъ пожаръ — онъ прогрессируетъ, ростетъ на спин горбуна горбъ — прогрессъ горба не подлежитъ сомннію. Я умышленно взялъ послдніе два примра, чтобы сразу поставить ту точку зрнія, съ которой мн хотлось бы пригласить читателя взглянуть на вопросъ объ интеллигенціи. Пусть эта наша точка будетъ пока исключительно количественная, а не качественная, объективная, а не субъективная. Ростъ пожара есть ростъ общественнаго бдствія и прогрессъ горба есть, въ то же время, регрессъ для горбуна,— все это не подлежитъ сомннію. Но предлагаемая мною точка зрнія удобна тмъ, что вполн современна. Нужна ли интеллигенція стран вообще? Не ‘пожаръ’ ли она въ нашемъ хозяйств, не ‘горбъ’ ли она на нашемъ организм? Читателю не безъизвстно, что такіе вопросы не только возможны, но и популярны въ наше время, и вотъ это-то именно обстоятельство я и имлъ въ виду, устанавливая свою безобидную точку зрнія. Зло или благо для общей жизни страны ея интеллигенція — этотъ вопросъ мы предоставляемъ вамъ ршать по личному вашему усмотрнію. Я хочу только показать, что это благо — если это благо — не можетъ быть уничтожено, или что это зло — если это зло — совершенно непоправимо.
Мысли съ втромъ носятся,
Втра не догнать!
какъ сказалъ въ одномъ изъ своихъ стихотвореній г. Полонскій. Строго говоря, для нашей цли этого было бы совершенно достаточно. Въ словахъ поэта заключается та аксіома, что человкъ не воленъ въ своихъ мысляхъ — ни въ ихъ возникновеніи, ни въ ихъ направленіи. Можно, подчиняясь тмъ или другимъ соображеніямъ, заставить себя говорить не то, что думается, но нельзя принудить себя думать не то и не такъ, какъ думается. Можно, глядя на черный предметъ, утверждать — и даже съ запальчивостью — что онъ блъ, но нельзя въ этомъ убдить самого себя, вопреки свидтельству собственныхъ чувствъ. Умъ, какъ и совсть, если она дятельна въ человк, не могутъ быть ничмъ подкуплены. И вотъ вамъ психологическая или даже просто физіологическая почва для возникновенія того, что мы называемъ интеллигенціей. Въ каждомъ обществ или даже въ каждомъ простомъ собраніи людей, на какой бы низкой степени развитія они ни стояли, есть люди съ боле сильнымъ и пытливымъ умомъ, нежели остальные: это въ природ вещей, это въ организаціи человка — и вотъ вамъ эмбріонъ того ‘зла’ или ‘добра’, которое будетъ называться интеллигенціей. Дале, человку, будетъ ли онъ Дарвинъ или дикарь, свойственно стремленіе къ передач своихъ мыслей другимъ, какъ свойственно ему длиться и своими впечатлніями, и своими ощущеніями. А мысль родитъ мысль. Человкъ, слишкомъ умственно слабый и недятельный, чтобы самостоятельно размышлять, зажигается или оплодотворяется чужою сильною мыслью,— и вотъ тотъ единственный путь, путь умственнаго общенія людей, благодаря которому ряды ‘интеллигенціи’ становятся все гуще и многочисленне. Мысль, какъ пріобртеніе и богатство не матеріальное, иметъ то дивное свойство, что не только не дробится и не истощается, раздляясь между многими, а, наоборотъ, увеличивается въ рукахъ каждаго обладателя. Рубль, раздленный между десятью человками, превращается для каждаго изъ нихъ только въ гривенникъ, но идея переходитъ отъ насъ къ другимъ цликомъ, ровно ничего не теряя въ своей цнности. Съ извстной точки зрнія можно сказать, что вся исторія человчества есть исторія развитія и распространенія въ немъ идей, то-есть,.другими словами, есть исторія развитія и расширенія ‘интеллигенціи’, какъ создательницы и носительницы этихъ идей.
Дале, опять-таки — ‘мысли съ втромъ носятся, втра не догнать’. Если непроизволенъ процессъ возникновенія въ человк мысли и стихіенъ процессъ ея распространенія въ обществ, то столь же непроизволенъ и процессъ ассоціированія идей. Тотъ троглодитъ, который первый вытесалъ изъ кремня топоръ и научилъ имъ дйствовать другихъ, послужилъ не только комфорту своихъ сотоварищей, но и ихъ духовному развитію вообще, оказалъ услугу не культур только своего племени, но и его цивилизаціи {Для читателя, желающаго уяснить себ въ деталяхъ то противуположеніе, которое я длаю между понятіемъ ‘культуры’ и понятіемъ ‘цивилизаціи’, я позволю себ указать на свою старую статью Литературная злоба дня (Отеч. Записки 1877 г., январь), гд это противуположеніе развито со всею доступною для меня обстоятельностью.}. Благодаря его открытію, въ пещер стало и сытне, и безопасне, но это только одна сторона дла, одинъ результатъ чистокультурнаго свойства. Другой результатъ состоялъ въ пробужденіи умственной работы, поводомъ и матеріаломъ для которой послужилъ чисто-практическій вопросъ объ утилизированіи безформенной каменной глыбы. Для ясности перешагнемъ черезъ добрую сотню тысячъ лтъ, отъ каменнаго топора къ какому-нибудь послднему техническому изобртенію, наприм., къ бездымному пороху. Благодаря этому изобртенію, удобства колотить врага, при большей возможности самоохраненія, конечно, очень возросли, съ чмъ и поздравляемъ нашу культуру. Но если мысль самого изобртателя трудилась только въ одномъ этомъ человкоубійственномъ направленіи,— это, конечно, еще не значитъ, что импульсъ, данный этимъ изобртеніемъ, дйствовалъ на всхъ тоже въ этомъ направленіи. Вамъ, наприм., человку мирному, при извстіи о блистательномъ открытіи, стало не весело, а грустно, и вы раздумались, быть можетъ, совсмъ, совсмъ о другомъ, хотя бы, наприм., вотъ о чемъ:
Жалкій человкъ!
Чего онъ хочетъ? Небо ясно,
Подъ нимъ довольно мста всмъ,
Но безпрестанно и напрасно
Одинъ враждуетъ онъ… Зачмъ?
Другой, по тому же поводу, могъ задуматься надъ вопросомъ о будущности человчества вообще или европейскихъ народовъ въ особенности, третій — о характер и значеніи переживаемой нами исторической эпохи и т. д., и т. д. Если вс дороги въ Римъ ведутъ, то, вдь, значитъ, что и отъ Рима идутъ дороги во вс страны свта. Вотъ это-то я и называю,— хотя не точно, но удобопонятно,— ассоціированіемъ идей, процессомъ, вслдствіе котораго вы, благодаря толчку или побужденію, полученному въ Архангельск, шагъ за шагомъ добрались до вчнаго города. Техническое изобртеніе, созданное на прямую пагубу людей, самымъ фактомъ своего появленія, зародило или хотя бы только оживило во многихъ сердцахъ и головахъ чисто-гуманистическіе идеалы, и это уже барышъ цивилизаціи, а не культуры, это косвенный, но, конечно, гораздо боле важный результатъ техническаго успха, нежели его непосредственныя практическія выгоды.
Все это я говорю для утвержденія той простой мысли, что содержаніе нашего идейнаго багажа не можетъ быть регулировано никакою таможней, что нтъ возможности направлять нашу мысль исключительно на предметы, имющіе практическую полезность. Кто думаетъ надъ телефономъ,— надъ его изобртеніемъ или о его значеніи,— тотъ думаетъ, тотъ упражняетъ свою мыслительную способность, тотъ незамтно, быть можетъ, для самого себя воспитываетъ въ себ критическія привычки. Нельзя, чтобы общество, развиваясь въ культурномъ отношеніи, не развивалось въ цивилизаціонномъ, невозможно, чтобы, усвоивая себ техническія изобртенія, оно, вмст съ тмъ, ухитрилось уберечься отъ идей совершенно другой категоріи. Чудеса современной техники возбуждаютъ мысль вообще, а ‘мысли съ втромъ носятся’. Интеллигенція есть совокупность мыслящихъ, но не однородныхъ, не одинаковыхъ людей. Одного привлекаютъ задачи техники, другаго — задачи науки, третьяго — вопросы философіи, четвертаго — идеалы соціальной справедливости и личной нравственности. Честь и слава людямъ, открытія которыхъ облегчаютъ нашу жизнь, умножаютъ нашъ комфортъ, ограждаютъ и улучшаютъ наше матеріальное существованіе, но такъ какъ не о хлб единомъ живетъ человкъ, то воздадимъ славу и тмъ, кто работаетъ на пользу нашего духа. Разв вс существующія и вс существовавшія религіи — не плодъ благороднаго стремленія тхъ, въ комъ жажда идеала была особенно жива и дятельна? И разв эти люди — не интеллигенція, не та ‘соль земли’, безъ которой нтъ вкуса въ жизни, нтъ счастія, а только прсное прозябаніе? И разв, съ другой стороны, можетъ быть такое улучшеніе въ нашей вншней, матеріальной жизни, которое бы фатально не вело къ усиленію нашей внутренней, духовной жизни? Вс великолпныя завоеванія новйшей техники, отъ парохода до телефона, способствуютъ тснйшему общенію людей и націй между собою, а гд общенія, тамъ разнообразіе и богатствожизни, не только матеріальной, но и умственной, тамъ обмнъ не товарами только, но и идеями.
И такъ, происхожденіе и существованіе интеллигенціи есть фактъ не только историческій, но и органическій. Интеллигенція — не наростъ на тл общества или человчества, не ‘горбъ’, а одинъ изъ самыхъ существенныхъ органовъ соціальнаго организма. Прогрессъ интеллигенціи, качественный и количественный, есть, въ то же время, прогрессъ самого народа. Боле того, сущность прогресса (въ практическомъ смысл) состоитъ именно въ томъ, что просвщеніе проникаетъ все глубже и глубже, распространяется все шире и шире, безчисленная армія людей непосредственности все уменьшается, а небольшая дружина людей сознательности все увеличивается. Въ ряды интеллигенціи вступаютъ теперь люди совершенно обыкновенныхъ способностей, достаточныхъ лишь для того, чтобы воспринять чужую мысль, и въ этомъ огромная выгода современнаго просвщенія, которое вооружаетъ безоружныхъ, даетъ силу безсильнымъ отъ природы. Да, ‘знаніе — сила’, это — нашъ послдній и лучшій аргументъ. Кто хочетъ жить,— будетъ ли то личность, или общество, или нація,— тотъ долженъ бороться, а для борьбы нужна сила, и сила дается знаніемъ и сознаніемъ. Интеллигенція есть обладательница знанія, это не только ея привилегія, но и ея миссія, не только право, но и обязанность, и если, по отношенію къ интеллегенціи той или другой страны, можетъ возникнуть какой-нибудь вопросъ, то лишь вопросъ о томъ, хорошо или дурно она исполняетъ свою миссіонерскую задачу, праведно или неправедно пользуется своимъ привилегированнымъ положеніемъ.
Наша русская интеллигенція… вотъ предметъ, о которомъ трудно хладнокровно резонировать, говорить безъ горечи и безъ страсти. ‘Мы, русскіе, другъ друга димъ и съ того сыты бываемъ’, какъ писалъ въ прошломъ столтіи одинъ изъ нашихъ историческихъ людей, и въ этихъ словахъ содержится довольно мткое указаніе на нашу основную черту. Эта черта — недостатокъ самоуваженія. Не отъ злости мы ‘димъ’ другъ друга, а въ силу тайнаго убжденія, что и тотъ, кого мы ‘димъ’ — дрянь и сами мы — нуль, и тотъ, кто насъ въ свою очередь състъ — ничтожество. Да не подумаетъ читатель, что я хочу испытывать его терпніе проповдью ‘самобытности’ въ дух дикой китайщины, предпочитающей дурноесвое хорошему чужому. Моя мысль иная и я поясню ее примрами изъ области нашей литературы. Въ лучшихъ художественныхъ произведеніяхъ нашихъ почти всегда фигурируютъ представители интеллигенціи, то эпизодически, то прямо въ качеств ‘героевъ нашего времени’. Каково отношеніе авторовъ этихъ произведеній — представителей интеллигенціи — къ своимъ героямъ, представителямъ той же самой интеллигенціи? Въ огромномъ большинств случаевъ, безжалостно-ироническое, иногда съ примсью состраданія, а иногда почти явнаго презрнія. Вспомните коллекцію, наприм., ‘лишнихъ людей’ Тургенева отъ Гамлета Щигровскаго узда до Рудина и даже до Базарова, и даже до самого Нежданова. Не о каждомъ изъ этихъ лицъ, конечно, можно было бы сказать извстнымъ пушкинскимъ стихомъ: ‘онъ въ Рим былъ бы Брутъ, въ Аинахъ — периклесъ’, но вс они, безъ исключенія, имютъ право не только на нашу симпатію, но и на наше уваженіе. Они несчастны — въ этомъ ихъ право на симпатію нашу, въ этомъ же ихъ право и на уваженіе наше. Ихъ горе — ‘горе отъ ума’, а также и отъ горячаго, неравнодушнаго сердца. Ихъ несчастіе — въ ихъ неприспособленности къ дйствительности, а въ этой неприспособленности способнйшихъ людей нашихъ заключается осужденіе не имъ, но жизни и ея условіямъ. Несчастіе ‘лишнихъ’ ненужныхъ Рудиныхъ ярко оттняется благополучіемъ нужныхъ Чичиковыхъ, и чмъ симпатичне первые, тмъ антипатичне вторые. Рудины никогда не были дльцами, но всегда были людьми дла, того самаго дла, которое лежитна плечахъ интеллигенціи. Поэтъ съ тоскою спрашивалъ:
Гд-жь вы, умлые, съ бодрыми лицами?
Гд-жь вы, съ полными жита кошницами?
Трудъ засвающихъ робко, крупицами,
Двиньте впередъ!
На этотъ вопросъ не трудно было бы отвтить. Вотъ, наприм., человкъ, который, среди Чичиковыхъ и Собакевичей, томился вопросомъ:
Какая причина
Вотъ ужь который теперича вкъ
Бденъ, несчастливъ и золъ человкъ?
Онъ сдлалъ какъ разъ то, чего требовалъ поэтъ — двинулъ впередъ, трудъ засвающихъ робко, крупицами. Только благодаря ему, степная двушка, кисейная барышня, ‘дубинноголовая’ Коробочка en herbe прониклись достойными человка мыслями и чувствами, которыя затмъ перешли въ дла:
Думаетъ думу, какъ будто у ней
Больше заботъ, чмъ у старыхъ людей.
Книжки читаетъ, украдкою плачетъ,
Видли: письма все пишетъ и прячетъ.
Книжки выписывать стала сама
И, наконецъ, набралась же ума!
Что ни спроси, растолкуетъ, научитъ,
Съ ней говорить никогда не наскучитъ,
А доброта… Я такой доброты
Вкъ не видалъ, не увидишь и ты!
Бдные вс ей пріятели-други:
Кормитъ, ласкаетъ и лечитъ недуги.
Казалось бы, чмъ не результатъ? Тутъ нтъ подвига, но есть живоў трудъ мысли, и если можно было о чемъ говорить въ этомъ случа, то, конечно, только о рамкахъ, о размрахъ, о масштаб труда, но не о самой его сущности:
Въ добрую почву упало зерно,
Пышнымъ плодомъ отродится оно!
Такъ заканчиваетъ поэтъ свою поэму и, тмъ не мене, нтъ, кажется, такой обидной насмшки, которой бы онъ не укололъ того, кто бросилъ зерно, общающее дать ‘пышный плодъ’.- Хороша справедливость и хороша логика! Съ одной стороны, людямъ будущаго говорятъ: ‘сйте разумное, доброе, вчное’, а съ другой — о людяхъ прошедшаго язвительно иронизируютъ:
Самъ на душ ничего не иметъ,
Что вчера сжалъ, то сегодня и сетъ,
Нынче не знаетъ, что завтра сожнетъ,
Только наврное сять пойдетъ.
Это въ простомъ перевод выходитъ,
Что въ разговорахъ онъ время проводитъ.
Вотъ отношеніе русской интеллигенціи къ самой себ, къ своему собственному достоинству и значенію! Психологическіе мотивы такой строгости могутъ быть превосходны,— они прямо противуположны китайскому самодовольству,— но очевидно, все-таки, что строгость къ себ, доходящая до несправедливости, до придирчивости, можетъ и даже должна разршиться уныніемъ и неуваженіемъ къ себ. Вотъ противъ этого-то самоуниженія нашего мы и протестуемъ. Униженіе паче гордости, и пора же, наконецъ, сказать вслухъ, что въ общемъ наша интеллигенція и ея выразительница — литература длаютъ честь той стран, которая произвела ихъ, тому народу, изъ ндръ котораго он вышли. Но такъ ли называемой ‘молодости’ нашей, или въ силу особенностей нашего національнаго характера, но альтруистическіе элементы и силы преобладаютъ у насъ надъ эгоистическими, и въ литератур нашей это преобладаніе выражается особенно ярко. На каждаго Булгарина у насъ есть Блинскій, и если, по чьему-то умному и остроумному замчанію, у насъ чаще встрчаются святые, нежели просто честные люди, то, вдь, одинъ святой стоитъ многихъ обыкновенныхъ людей и недаромъ преступному городу дано было общаніе пощады, если въ немъ найдется хоть одинъ праведникъ. 19 февраля не народъ освободилъ себя — его освободила интеллигенція въ прямой ущербъ своимъ грубо-матеріальнымъ интересамъ, т самые Тургеневы и Некрасовы, Ростовцевы и Милютины, которые во всякое время, тмъ не мене, готовы иронизировать надъ собою и преискренно думаютъ, что они — послднія спицы въ исторической колесниц. Это, повторяю, историческая черта нашей интеллигенціи отъ Новикова и Радищева до… ну, хоть до Льва Толстаго и Глба Успенскаго, о которомъ мы совсмъ не забыли, какъ, вроятно, думаетъ читатель. Ни одной строки въ этой глав я не написалъ, не имя въ виду Успенскаго, и все сказанное мною — сказано по его адресу, хотя, разумется, не для него, а ‘съ передачею’ читателю. Дло въ томъ, что Успенскій не довряетъ интеллигенціи вообще, плохо или совсмъ не вритъ въ ея просвтительную миссію, а что касается собственно русской интеллигенціи, то онъ съ большимъ богатствомъ доводовъ и образовъ доказываетъ, что она именно только ‘въ разговорахъ время проводитъ’.

II.

‘…Вотъ также и насчетъ сердца человческаго: одинъ деретъ съ другаго шкуру и — не чувствуетъ, ему довольно знать, что нельзя иначе… А другой, и издали глядя на это зрлище, не только самъ ощущаетъ боль сдираемой кожи, не только чувствуетъ страданіе обдираемаго человка, но иметъ даже дерзость считать этотъ неизбжный жестъ возмутительнымъ и жестокимъ, иметъ даже дерзость закричать издали: ‘что вы длаете, проклятые!’ — хоть и знаетъ, что они невиноваты.
‘Человкъ съ такимъ сердцемъ, съ такимъ чувствомъ и чувствительностью и есть, какъ мы думаемъ, человкъ интеллигентный. И такой человкъ всегда былъ, присутствовалъ въ самой сред народной массы, работалъ въ ней не во имя звриной, лсной правды, а во имя высшей божеской справедливости’.
Вотъ что такое интеллигенція, но мннію Успенскаго. Признакъ ея не въ относительной умственной развитости, а въ ‘сердц’, ‘чувств’ и ‘чувствительности’. Человкъ интеллигентный — это, по мннію Успенскаго, человкъ гуманный, добрый, сострадательный. Правда, рчь идетъ собственно объ интеллигенціи народа, но, во всякомъ случа, остается непоколебимымъ то обстоятельство, что главнйшее свойство интеллигентности Успенскій усматриваетъ въ ‘сердц’, въ чувств, а не въ голов, не въ умственномъ развитіи. Какъ видитъ изъ этого читатель, точка зрнія Успенскаго совсмъ иная, нежели наша, и пусть это такъ и будетъ. Мы не только не станемъ оспаривать Успенскаго, но не станемъ и защищаться даже, а безпрекословно пойдемъ за нимъ и посмотримъ на предметъ черезъ его очки. Увидимъ ли мы вещи въ томъ самомъ свт, въ какомъ ихъ рисуетъ Успенскій?
Вотъ передъ нами одинъ изъ представителей нашей (не народной) интеллигенціи, который самъ себя называетъ ‘изломанною дубиной’ и котораго почти точно также называетъ и самъ авторъ — ‘больною, изломанною фигурой’. По авторскому велнью и хотнью, нашъ представитель, какъ водится, мшаетъ себя съ грязью, а кстати и насъ, общество, потому, конечно, что на людяхъ и смерть красна. Что я такое?— спрашиваетъ онъ.— ‘Я просто овца безъ стада… Я отбился, или меня отогнали, не знаю хорошенько, отъ моего стада, отъ народа, съ которымъ у меня нтъ никакой внутренней разницы, и я въ тоск шатаюсь по россійскому интеллигентному пустырю. Вы знаете пословицу: ‘овца безъ стада не живетъ или не бываетъ’, а я — русскій интеллигентный человкъ — безъ стада, безъ общества… Куда же мн пойти, гд жить?’ Ничмъ инымъ какъ именно недостаткомъ самоуваженія могутъ быть объяснены эти стованія и изобличенія. Какъ — ‘нтъ разницы’? Какой такой ‘интеллигентный пустырь’? Почему — ‘русскій интеллигентный человкъ безъ общества’? Разница — и очень большая — между нами и народомъ обусловливается нашимъ умственнымъ развитіемъ и состоитъ въ томъ, что, какъ сказалъ одинъ старинный поэтъ совершенно по другому поводу:
Нашъ міръ — имъ храмъ опустошенный,
Имъ баснословье — наша быль,
И то, что пепелъ намъ священный,
Для нихъ — одна нмая пыль.
Съ этимъ длать нечего, но и пренебрегать этимъ нельзя, потому что разница въ понятіяхъ, въ воззрніяхъ, въ умственныхъ привычкахъ и потребностяхъ — разница въ высшей степени существенная. Дале — ‘интеллигентный пустырь’. Неужели такъ-таки въ самомъ дл ‘пустырь’? Русская интеллигенція давно уже и счетъ потеряла своимъ жертвамъ и своимъ мученикамъ, русская интеллигенція можетъ указать на такія имена, которыя были бы окружены блестящимъ ореоломъ въ какой угодно стран,
‘Русская интеллигенція въ самыя мрачныя эпохи исторіи не утрачивала сознанія ^долга и жажды подвига: все это — факты, давно занесенные въ книжки,— и эта-то интеллигенція вдругъ оказывается пустопорожнимъ мстомъ, по которому можно только ‘шататься въ тоск’! ‘Но все это было да сплыло’, скажетъ намъ герой Успенскаго, а теперь — ‘русскій интеллигентный человкъ безъ общества’. Какая, подумаешь, чрезмрная требовательность! Пятьдесятъ лтъ тому назадъ передовые представители нашей высшей интеллигенціи, до которыхъ герою Успенскаго очень далеко, жаловались иногда и имли право жаловаться на отсутствіе общества, въ смысл совокупности людей, связанныхъ между собою солидарностью идеальныхъ интересовъ, но, все-таки, они жили не въ одиночку, не въ безвоздушномъ пространств, а въ своемъ ‘кружк’, въ кружк людей одинаковаго развитія и одинаковыхъ понятій. Герой Успенскаго, въ эпоху гораздо боле развитой общественности, нежели полустолтіе тому назадъ, все-таки, не можетъ найти своего ‘стада’. Онъ уходитъ въ народъ, съ которымъ у него, будто бы, ‘нтъ никакой внутренней разницы’ и съ которымъ у него — должно быть, вслдствіе отсутствія разницы — устанавливаются такія прекрасныя отношенія: онъ говоритъ въ глаза мужикамъ: ‘съ вами не вольешься, а только сопьешься’, а мужики о немъ разсуждаютъ: ‘Баринъ тоже… только что сумнительность есть въ немъ… Такъ, то-есть безъ твердости безо всякой… Господинъ не господинъ, а Богъ е знаетъ… онъ и доберъ и все… а чтобы настоящаго…’
Главная суть дла, однако, не въ этомъ, не въ этихъ легкомысленно-скоросплыхъ упрекахъ героя Успенскаго по адресу нашей интеллигенціи, а въ томъ, что этотъ герой, какъ онъ ни бранитъ себя и насъ, всесовершенно подходитъ подъ то оправданіе интеллигентнаго человка, которое предложено Успенскимъ. Добрый, гуманный человкъ, работающій ‘во имя высшей божеской справедливости’ — вотъ что такое истинный, настоящій интеллигентный человкъ, по опредленію Успенскаго. А вотъ что — все въ томъ же самоуничижительномъ тон — говоритъ о себ герой Успенскаго:
‘Я мечталъ, разсуждалъ, не стсняясь,— и только: вотъ вся разница между мною и вашимъ братомъ — опорою отечества. Въ практическомъ отношеніи мы одинаково — ноль, т.-е. родные братья… На мою бду, направленіе моихъ свободныхъ размышленій приняло общественный характеръ, благодаря тому обстоятельству, что я началъ жить въ самую совстливую эпоху русской жизни, въ эпоху освобожденія крестьянъ… Посл войны, посл всего, что она обнаружила въ русской жизни, пора было вспомнить обществу о томъ, что есть нчто, именуемое совстью,— и вотъ все, что было мало-мальски живо, не засчено и не сгнило, все это поняло, что ему сейчасъ же, сію минуту слдуетъ работать, служить въ этомъ громадномъ лазарет и всми способами помогать выздоровленію, исцленію больныхъ, калкъ, уродовъ. Вотъ и я осненъ былъ необходимостью такого дла… Прямо, почти съ университетской скамьи, я попалъ въ самый по-тогдашнему (да и по-ныншнему) отборный кругъ общественныхъ дятелей, на самыя наисовременнйшія общественныя дда. Тутъ, въ этомъ кругу, были и радикалы-губернаторы, и радикалки-губернаторши, предводительши съ гуманнйшими взглядами, и борьба тутъ была съ хищными стремленіями закоренлыхъ, ‘обомшлыхъ’ крпостниковъ, и главное — тутъ впервые фигурировалъ народъ, скромно притекавшій къ нашему гуманному сочувствію. Разъ попавъ на эту стезю, я уже не сходилъ съ нея до тхъ поръ, покуда мн не сдлалось тошно и меня не одолла оскомина. Былъ я и1 секретаремъ въ комитет, и мировымъ посредникомъ, а потомъ земскимъ гласнымъ, наконецъ, даже предсдателемъ одного узднаго земскаго собранія, и попечителемъ разныхъ благотворительныхъ учрежденій,— словомъ, прошелъ всю лстницу, доступную красному околышу, воодушевленному благими намреніями… и что же? Въ конц-концовъ, получилась убійственнйшая оскомина’ (Овца безъ стада).
Я готовъ согласиться съ тмъ, что герой Успенскаго, какъ представитель нашей интеллигенціи, и этотъ разсказъ его о своей дятельности — духъ, тонъ, характеръ этого разсказа — въ высшей степени типичны. Да, никто, кром русскаго интеллигентнаго человка, не въ состояніи ухитриться сдлать предметомъ покаянія то, что для всякаго другаго было бы предметомъ законной гордости. Никто, кром него, не можетъ, отдавши общему длу и свои духовныя силы, и свои матеріальныя средства, говорить о себ: ‘я — ноль’, и преискренно презирать и ставить себя на одну доску съ ‘вашимъ братомъ’, т.-е. съ людьми узко-личныхъ интересовъ. Какъ личная нравственная черта, противуположная противному бахвальству, у котораго, по пословиц, на рубль амбиціи, на грошъ аммуниціи, эта скромность можетъ быть симпатична. Но требованія личной и общественной нравственности, къ сожалнію, далеко не всегда совпадаютъ между собою. Если вы, по евангельской заповди, раздадите свое имущество нищимъ, вы поступите, быть можетъ, не цлесообразно, но совершенно безукоризненно въ нравственномъ смысл. Но если вы распорядитесь такимъ образомъ имуществомъ не вамъ принадлежащимъ, ваша гуманность представится совсмъ въ другомъ свт. То же самое и въ нашемъ случа. Несвою- личность, но идею, не свою только дятельность, но дятельность всей интеллигенціи извстнаго періода умаляетъ и принижаетъ герой Успенскаго.
У кого не опустятся руки изъ тхъ, кто повритъ ему? Чувствовать, мыслить, работать, отдавать любимому длу сонъ своихъ ночей, кровь своего* сердца и сокъ своихъ нервовъ и въ результат добиться только ‘оскомины’ и сознанія, что ты ‘въ практическомъ отношеніи — ноль’, это такая трагедія, которая кого угодно можетъ довести до апатіи. Къ счастію, этослишкомъ ужасно, чтобы быть правдоподобнымъ. Ничто не пропадаетъ въ. природ, ничто не проходитъ безслдно и въ исторіи. Русская интеллигенція, скажемъ извстною метафорой, только потому и себ, и другимъ представляется такою маленькой, кто стоитъ на колняхъ. Если ‘убійственнйшая оскомина’ героя Успенскаго — не боле, какъ его личное утомленіе, то и говорить не о чемъ: инвалиды всегда были и будутъ и въ арміи, и въ жизни. Но, вдь, не безъ умысла же Успенскій заставляетъ народъ высказаться о дятельности своего героя въ дух ршительнаго осужденія: ‘сумнительность есть въ немъ… безъ твердости безо всякой… онъ и доберъ и все… а чтобы настоящаго…’ Это именно осужденіе дятеля, а не выраженіе состраданія или презрнія къ инвалиду.
Дай Богъ русскому народу всякихъ успховъ въ будущемъ, и мы согласны сколько угодно восхищаться прекрасными качествами его ума и сердца, но пониманіе сложныхъ явленій жизни дается не даромъ, не наитіемъ, и вотъ почему компетентность народа, какимъ мы его видимъ теперь, подлежитъ во многихъ случаяхъ очень большому сомннію. ‘Сумнительность есть въ немъ’,— это народъ скажетъ и о васъ, и обо мн — обо всхъ, кто, къ его несказанному удивленію, относится къ нему участливо и сердечно, не длаетъ поползновеній на его карманъ, не стремится ссть ему на шею. Наша ‘сумнительность’ для народа длаетъ намъ высокую честь. Ясны, понятны, нисколько не ‘сумнительны’ для народа Разуваевы, Колупаевы, Сладкопвцевы, Держиморды,— и пусть, для перваго раза, мы будемъ отличаться отъ нихъ въ глазахъ народа хоть своею ‘сумнительностью’.
Мы въ своей земл благословенной
Паріи — не знаетъ насъ народъ.
Это историческій фактъ, за который мы не отвтственны и который ровно ничего не говоритъ противъ насъ. Народъ ‘не знаетъ’ насъ не въ томъ смысл, что сознательно презираетъ насъ и не хочетъ имть съ нами никакого дла, а совершенно въ томъ, въ какомъ онъ ‘не знаетъ’ физики, химіи, астрономіи. Чудеса этихъ наукъ способны возбудить въ немъ самую крайнюю ‘сумнительность’, но отъ того эти науки не станутъ ни мене истинными, ни мене полезными. Нечего печалиться герою Успенскаго и намъ вмст съ нимъ, что мужики не усматриваютъ въ немъ и ‘твердости’, вообще ‘настоящаго’. Въ чемъ, по ихъ мннію, заключается это ‘настоящее’? А все въ томъ же. ‘Голова только нашъ Кузьмичъ, братцы!— охмлвъ, бурчалъ распоясовецъ.— И — и башка! Довольно чисто поворачиваетъ длами, надо сказать прямо,— себ иметъ пользу, да и нашему брату способно. Хлбъ даетъ бдному во-отъ!’ (Книжка чековъ). Кто же этотъ великій Кузьмичъ, про котораго не скажутъ, что у него нтъ ‘настоящаго’ и что онъ ‘безъ твердости безо всякой’? Это Иванъ Кузьмичъ Мясниковъ, купецъ и фабрикантъ, который, по свидтельльству самого Успенскаго, смотритъ на народъ какъ на рабочую силу, какъ на дрова, на тряпки: ‘человкъ — полтина’,— вотъ суть теоріи, принесенной имъ въ распоясовскую среду. Полтина въ сутки пшему и рубль конному. Такова была прокламація Ивана Кузьмича къ народу’. Такъ вотъ въ чемъ ‘твердость’ и вотъ въ чемъ ‘настоящее’. Ну, намъ съ героемъ Успенскаго можно не печалиться объ отсутствіи въ насъ такой твердости и такого ‘настоящаго’. Пусть блещетъ этими качествами великолпный Иванъ Кузьмичъ, а мы останемся ‘паріями’ — безъ горечи и, главное, безъ напраснаго самоуниженія. Истина сильна своею внутреннею силой, но никогда и нигд она не усвоивалась людьми сразу: ‘въ мір б и міръ Его не позна’.
Интеллигентные герои Успенскаго презираютъ самихъ себя, да презираетъ ихъ и самъ авторъ, насколько ему это позволяетъ его благодушіе. Только этимъ презрніемъ и можно объяснить крикъ отчаянія, вырвавшійся у Успенскаго: ‘все на сторон хищника! Человка, который бы могъ заикнуться о той правд, которую Богъ видитъ и которую говоритъ устами людей,— нтъ и въ помин’. Да, если интеллигенція — ‘ноль’, то, конечно, ‘все’ на сторон хищника и прежде всхъ — самъ народъ. Но, однако, не ноль, напримръ, талантливый писатель Глбъ Ивановичъ Успенскій, и онъ не на сторон хищника. Не ноль его читатели, тысячами экземпляровъ расхватывающіе его сочиненія и думающіе одинаково съ нимъ. Не ‘ноль’ т газеты журналы, въ которыхъ онъ печатаетъ свои произведенія и которые вмст съ толпой своихъ читателей — тоже не на сторон хищника. Худо ли, хорошо ли, мы, интеллигенція, только и длаемъ, что говоримъ ‘о той правд, которую Богъ видитъ’, боремся противъ ‘звриной, лсной’ зоологической ‘правды’. Если,— какъ говоритъ Успенскій,— неотъемлемою принадлежностью и отличительнымъ качествомъ интеллигентности служитъ совстливость, то его герой не ‘больная, изломанная фигура’, а истинный представитель интеллигенціи. Его автобіографія, изложенная то въ обличительномъ, то въ презрительномъ тон, представляетъ собою разсказъ о длахъ или, если угодно, о попыткахъ, въ которыхъ много непрактичности, неловкости, неумлости, но за то нтъ и слда какихъ-нибудь своекорыстныхъ стремленій. Такіе люди, конечно, могли бы ‘довольно чисто поворачивать длами’, не только не хуже, а гораздо лучше Ивана Кузьмича, но тогда-то именно они и стали бы ‘овцами безъ стада’, интеллигентами, измнившими первой и высшей задач интеллигенціи.
Не въ бичеваніяхъ и не въ самобичеваніяхъ нуждается наша интеллигенція. Мы укажемъ Успенскому на одного писателя, который дйствительно даже для него можетъ служить примромъ,— на Салтыкова. Въ знаменитомъ разговор правды съ торжествующею свиньей побда остается за свиньею, которая ‘чавкаетъ’ правду при полномъ одобреніи толпы. Однако, симпатіи автора, какъ и симпатіи всхъ порядочныхъ людей, не на сторон побдителя. Что же сдлала правда? Въ чемъ ея заслуга? Она живетъ, хотя страдаетъ, существуетъ, хотя и попрана, и несмотря ни на что, твердитъ свое вковчное: ‘а, все-таки, вертится!’

III.

Успенскій недоволенъ больше всего непрактичностью, теоретичностью нашей интеллигенціи и ставитъ ей въ примръ сельскихъ учителей, учительницъ, добропорядочныхъ волостныхъ писарей и т. п. Онъ говоритъ:
‘Право, только такіе едва-едва мерцающіе огоньки и радуютъ, хотя огоньки, точно, еле мерцаютъ… Молчаливое совершенствованіе теоретическихъ воззрній гораздо боле распространено, чмъ желаніе живаго дла, теоретическое изящество, отдлка всевозможныхъ теоретическихъ деталей развиваются въ ущербъ вниманію къ сегодняшней человческой нужд,— и это во всхъ интеллигентныхъ сферахъ, приводить въ связь съ сегодняшнею мелочною дйствительностью свои отшлифованныя до высшей степени изящества теоретическія построенія русскій человкъ отвыкаетъ съ каждымъ днемъболе и боле. Иллюстрацій, которыя бы наглядно показали, до какой степени отвыкшая отъ реальнаго дла мысль русскаго человка привыкла молча и неподвижно присутствовать при созерцаніи того самаго зла, объ уничтоженіи котораго эта мысль смертельно печалится, можно было бы привести несмтное количество’ (Верзило).
Какъ видите, Успенскій и здсь подаетъ руку Льву Толстому: совершенствованіе теоретическихъ воззрній, т.-е. всю ту умственную работу, которую длала, длаетъ и должна длать интеллигенція, онъ противупоставляетъ’живому длу’. Наше дло — дло мертвое. Мы занимаемся ‘отшлифованіемъ до высшей степени изящества’ своихъ ‘теоретическихъ построеній’, забывая о нуждахъ ‘сегодняшней мелочной дйствительности’. Опредленне сказать нельзя и Левъ Толстой обими руками подписался бы подъ словами Успенскаго. Подписался бы и г. Энгельгардтъ, который въ свое время тоже говорилъ интеллигенціи: ‘и чего метаться!’
Успенскій, Толстой, Энгельгардтъ… Много смлости нужно, чтобы не стушеваться передъ такимъ тріумвиратомъ! Истина, однако, дороже, сильне и авторитетне всхъ возможныхъ авторитетовъ — это во-первыхъ, во-вторыхъ, и у насъ найдутся союзники и защитники съ достаточно вскимъ значеніемъ. Въ словахъ Успенскаго заключается и комплиментъ, и упрекъ нашей интеллигенціи, и какъ первый, такъ и второй одинаково-неожиданны и незаслуженны. Комплиментъ относится къ нашимъ ‘теоретическимъ построеніямъ’, которыя доведены, будто бы, до такого совершенства, что требуютъ только шлифованія деталей. Устами бы Успенскаго да медъ пить. Въ то время, когда въ жизни, но свидтельству самого Успенскаго, происходятъ ожесточенные дебаты о ‘палк’, нужна ли палка или не нужна, слдуетъ или не слдуетъ бить и т. д.,въ то время когда въ журналистик — этомъ врнйшемъ отраженіи жизни — ршительно во всхъ сферахъ и отдлахъ ея: и въ политик (принципъ національности), и въ этик (принципъ авторитета), и въ эстетик (принципъ искусства для искусства), замчается поворотъ къ старымъ, казалось бы уже нетолько отжившимъ, но и погребеннымъ началамъ, когда длинный списокъ людей, измнившихъ своимъ прежнимъ идеаламъ и круто повернувшихъ на другую дорогу, увеличивается чуть не съ каждымъ днемъ, когда ‘мужикъ’ то сажается въ передній уголъ, то опять изгоняется на задній дворъ, когда вопросы: ‘пороть ли розгами ребенка, учить ли грамот народъ’, осмянные еще Конрадомъ Лиліеншвагеромъ, пресерьезнйшимъ образомъ ставятся и на разные лады ршаются нашими публицистами, когда спутались вс понятія, замутились вс умственныя теченія и, какъ при столпотвореніи, смшались вс языки, — въ это-то время Успенскій говоритъ о нашихъ ‘теоретическихъ построеніяхъ’ какъ о чемъ-то вполн законченномъ и только не совсмъ отшлифованномъ. Уважаемый писатель на земл или на лун живетъ? Пусть укажетъ онъ хоть одно понятіе, которое за послднее десятилтіе не было бы вывернуто наизнанку, хоть одинъ идеалъ, который бы не подвергся сомннію. Мы возвращаемся къ азамъ, намъ грозитъ умственное одичаніе и въ этотъ-то моментъ, когда хочется крикнуть: ‘спасайся, кто можетъ!’ — Успенскій изображаетъ насъ въ вид какихъ-то сибаритовъ или жрецовъ, спокойно занимающихся въ тиши своихъ кабинетовъ ‘шлифованіемъ деталей’! А если таково положеніе интеллигенціи, если, какъ мы утверждаемъ, ея идейныя богатства находятся совершенно въ хаотическомъ состояніи, то можетъ ли быть справедливъ упрекъ Успенскаго, что мы не обращаемъ вниманія на ‘мелочную дйствительность’? Восхваляя въ укоръ намъ, теоретикамъ, маленькихъ практическихъ дятелей на пользу народа, Успенскій говоритъ: ‘какъ ни мизерны средства этого человка, но онъ не скажетъ: почитай Кузьму Иваныча, потому что у него восемнадцать кабаковъ. Не скажетъ: хлопочи только о своемъ карман’. Почему же не скажетъ, позвольте спросить? Если насъ, насъ хотятъ убдить, что Кузьма Иванычъ — идеалъ человка, а восемнадцать кабаковъ — идеалъ человческой дятельности, и если многіе изъ насъ, дйствительно, прониклись убжденіемъ въ спасительности кабацкой морали и на противуположныя воззрнія смотрятъ какъ на ‘завиральныя идеи’ и на ‘пошлый либерализмъ’, то что же и кто же защититъ отъ вліянія этой пропаганды ‘малыхъ сихъ’? Прежде чмъ ‘приводить-въ связь’ свои идеи съ ‘мелочною дйствительностью’, нужно оборонить эти идеи въ теоретическихъ сферахъ, не ‘отшлифовать’, а хоть кое-какъ упрочить и установить ихъ.
Есть въ этомъ дл и другая сторона. Въ назиданіе намъ Успенскій рисуетъ идиллическую картину сельской школы, руководимой молодою учительницей. ‘Пріятель мой оторвалъ двушку отъ работы: она исправляла дтскія сочиненія. Завязался простой разговоръ о школ, о ребятишкахъ, объ ежедневныхъ школьныхъ мелочахъ, и разговоръ этотъ былъ точно лучъ свта во всей этой виднной, слышанной и пережитой тьм… Во время разговора торопливо вбжала въ комнату деревенская двочка, закутанная въ платокъ и съ высокою палкой въ рук. ‘Я у тебя, Алексвна,— сказала она учительниц,— нон ночевать не буду’.— ‘Отчего?’ — ‘Да мн надыть пьяныхъ и прохожихъ по дворамъ разводить… Отецъ-то хмленъ, а очередь наша, такъ вотъ я вмсто отца-то’,— и ушла. И опять хорошо и свтло показалось моему пріятелю. Какой бы микроскопическій, съ высшей точки зрнія, ‘палліативъ’ ни представляла эта учительница,— хорошъ человкъ, который ршился на этотъ палліативъ’.
Какъ спорить съ художникомъ? Вы а priori составили себ извстное убжденіе, напримръ, хоть то, что, въ силу общихъ, такихъ и такихъ-то, условій нашей жизни, трудно встртить въ ней идиллію, а художникъ живыми красками рисуетъ вамъ эту идиллію, со всею силой художественнаго воспроизведенія. Нельзя ему не поврить,— онъ знаетъ, онъ видлъ и осязалъ, ему и книги въ руки. Но если поврить ему, придется отказаться, какъ отъ предразсудка, отъ многихъ своихъ воззрній, справедливость которыхъ теоретически давно доказана. Авторитету противупоставимъ авторитетъ, противъ художника выдвинемъ художника, на образъ возразимъ образомъ же. Вотъ небольшой разговоръ священника съ новою, молодою, неопытною, только что пріхавшею сельскою учительницей:
‘— Не скрою отъ васъ: трудъ вамъ предстоитъ не легкій и не всегда безпрепятственный. Народъ здсь строптивый, непривтливый, притязательный. Каждый будетъ къ вамъ требованія предъявлять, а иной разъ и такія, отъ которыхъ жутко придется. Людмила Михайловна, предшественница ваша, повздорила съ Васильемъ Дроздомъ, такъ насилу отсюда выбралась.
‘— Кто это Дроздъ?
‘— А здшній воротила, портерную держитъ, лавочку, весь міръ у него подъ пятой, и начальство привержено. Сынъ у него въ школ, такъ онъ подарокъ Людмил Михайловн вздумалъ поднести, а она уперлась. Онъ, конечно, обидлся, доносы сталъ писать, ну, и пришлось бжать. Земство такъ и не оставило ее у себя.
Однако, строго-таки у васъ.
‘— И даже очень. Главное, въ церковь прилежно ходите. Я и какъ пастырь васъ увщеваю, и какъ человкъ предостерегаю. Какъ пастырь, говорю: только церковь можетъ утшить насъ въ жизненныхъ треволненіяхъ, какъ человкъ, предваряю, что нтъ легче и опасне обвиненія, какъ обвиненіе въ недостатк религіозности’ (Мелочи жизни, 2, 48).
Вотъ это, кажется, больше похоже на дло. ‘Здсь русскій духъ, здсь Русью пахнетъ’,— Русью, а не Аркадіей. Успенскій знаетъ народную жизнь и деревенскіе порядки, но знаетъ ихъ не хуже его и Салтыковъ, и если ихъ показанія расходятся, то мы вправ выбрать изъ нихъ то, которое лучше согласуется съ нашими общими воззрніями. ‘Такой человкъ,— говоритъ Успенскій по поводу своей героини,— не скажетъ: почитай Кузьму Иваныча, потому что у него восемнадцать кабаковъ’. По доброй вол и по убжденію не скажетъ, но противъ воли и убжденія — скажетъ, изъ страха передъ Дроздомъ или Иваномъ Кузьмичемъ, которому и ‘начальство привержено’, вотъ что говоритъ своимъ очеркомъ Салтыковъ. А если такъ, то тутъ нтъ даже ‘палліатива’, и, тмъ боле, нтъ огня и свта, хотя бы и ‘едва-едва мерцающаго’, а есть все то же, что мы видимъ повсюду: уступочки и сдлочки до полнаго примиренія съ дроздовскою моралью.
Интеллигентные герои Успенскаго раздляются вообще на два разряда. Къ первому и наиболе многочисленному относятся современные наслдники Тургеневскихъ ‘лишнихъ людей’ — и къ нимъ Успенскій почти безпощаденъ. ‘И жаль, и, кажется, убилъ бы! Тьфу!’ — въ этихъ словахъ, взятыхъ нами эпиграфомъ, заключается полная характеристика отношеній автора къ людямъ этого типа. Вс эти люди, въ изображеніи Успенскаго, отличаются безволіемъ, добродушіемъ, совстливостью, нравственною и физическою неопрятностью и… непреодолимою наклонностью къ выпивк. Поглощая водку и пиво, они заплетающимся языкомъ изливаютъ первому встрчному свои такъ называемыя сомннія, разсказываютъ свою жизнь, ударяютъ себя кулакомъ въ грудь, приговаривая: ‘я подлецъ! да, я подлецъ!’ — и въ заключеніе лзутъ цловаться. Искренность ихъ, разумется, стоитъ вн сомнній,— что у трезваго на ум, то у пьянаго на язык,— и Успенскому ‘жаль’ ихъ. Но отсутствіе въ нихъ практическаго смысла, дловитости возбуждаетъ въ немъ нетерпливое и досадливое чувство и онъ ихъ, ‘кажется, убилъ бы! Тьфу!’ Другой типъ, на который Успенскій возлагаетъ лучшія свои надежды, — это типъ людей, не блещущихъ особою широтой умственнаго развитія, не заботящихся о ‘деталяхъ теоретическихъ построеній’, но которые за то умютъ любить ближняго — не платонически оплакивая его, а дятельно, безъ лишнихъ словъ, помогая ему. Люди перваго типа — это старая погудка на новый ладъ, это т ‘головастики, грызуны, гамлеты’, которыми пресытилъ насъ Тургеневъ, съ тою разницей, что т Гегеля изучали и Гёте знали наизусть, а эти изучаютъ народъ и знаютъ наизусть Успенскаго. Люди втораго типа — это именно’сятели съ бодрыми лицами, съ полными жита кошницами’, о которыхъ вздыхалъ и которыхъ призывалъ Некрасовъ. Вотъ основная схема Успенскаго, вотъ та постоянная его точка зрнія, съ которой онъ относится къ интеллигенціи, обнаруживая въ этомъ случа большую послдовательность и стойкость.
На примр ‘балашовскаго барина’ мы уже видли сострадательно-ироническое отношеніе Успенскаго къ людямъ ‘теоретическихъ построеній’. Успенскій несправедливъ къ нимъ, но онъ еще больше несправедливъ’ только въ противуположную сторону, къ представителямъ его излюбленнаго типа, — типа практическихъ народныхъ дятелей и просвтителей. Здсь Богъ всть уже въ который разъ произошла старая литературная исторія: пока художникъ рисовалъ отрицательныя явленія и клалъ темныя тни, онъ оставался художникомъ, а какъ только перешелъ къ изображенію положительныхъ идеаловъ и свтлыхъ явленій, онъ изъ художника преобразился въ сочинителя, въ декоратора. Именно въ декоратора: прочтите разсказъ Успенскаго Неизлечимый и вы поймете, въ чемъ дло… Посмотришь на героиню этого разсказа, богатую купчиху, ушедшую отъ мужа и отказавшуюся отъ своего богатства, чтобы учительствовать въ бдномъ сел, на десятирублевомъ жалованьи, посмотришь на нее издали, не вдумываясь, не анализируя,— и какъ будто правдоподобно: огромный талантъ выручаетъ автора и вы готовы поврить, что передъ вами не намалеванныя деревья, а настоящій ‘сыръ-дремучій боръ’. Ну, а вблизи, да еще при солнечномъ освщеніи… Вотъ, наприм., разсказъ дьякона о его визит къ идеальной купчих-учительниц:
‘Не помню, какъ, когда и по какому случаю, только однажды зашелъ я къ ней. Общество отвело ей сырую и разоренную избу, ни лавокъ, ни скамеекъ не было, ничего еще не приготовлено, хотя давно было все общано. Засталъ я ее въ такомъ вид: сидитъ на полу,— разостланъ платокъ этакой, ковровый, на полу,— закутана отъ холоду въ какія-то тряпочки, а кругомъ ея штукъ десять ребятъ — и мальчики, и двочки. Тоже укутаны кое-чмъ, должно быть, это госпожа Абрикосова ихъ укрыла, потому тряпки-то не деревенскія были. Сидятъ они такимъ манеромъ и учатся. ‘Что вамъ, говоритъ, угодно, отецъ-дьяконъ?’—‘Я, молъ, такъ’.— ‘Ну, извините, говоритъ, теперь мн некогда’. И продолжаетъ. Это меня озадачило. Наконецъ, ужь кое-какъ кончили. ‘Ну, говоритъ, идите теперь по домамъ, а вечеромъ опять приходите, кто хочетъ — еказку буду читать!’ — ‘Вс придемъ!’ — закричали и стали съ ней цловаться, говорятъ: ‘Милая Марья Васильевна’, ‘желанная’. Точно родная семья. Ушли вс. ‘Вотъ теперь, говоритъ, пожалуйте ко мн!’ Пошелъ. За перегородкой столъ и кровать. На стол книги. Окно все въ снгу. ‘Вотъ, говоритъ, тутъ я сама работаю!’ — ‘Дурное, говорю, у васъ помщеніе. Вы бы, говорю, сударыня, жалобу на нихъ’ (на мужиковъ, конечно). Засмялась. Стало мн нсколько легче. Оправился я, почувствовалъ въ себ развязность, говорю: ‘Да, въ самомъ дл, что на нихъ смотрть!… Имъ, говорю, смотри въ зубы-то!… Вотъ какъ прідетъ посредникъ, да разузнаетъ, какъ слдуетъ, такъ и явится все. Нтъ, сударыня, говорю, тутъ безъ палки ничего не будетъ’. Смется все. Излагаю я что все въ юмористическомъ этакомъ вид, въ насмшливомъ, веселомъ тон, и вижу: таращитъ на меня глаза и ужь не смется. ‘Неужели, говоритъ, это правда?’ — ‘Истинная правда’, говорю, да и еще ей этакимъ же манеромъ, въ юмористическомъ же, въ этакомъ игривомъ тон, изобразилъ ей нсколько шутливыхъ анекдотовъ. Заключеніе вывелъ ей такое, что смотрть имъ въ зубы невозможно, что надо съ ними не очень, чтобы тонко’… И вдругъ, не давши мн окончить,— ‘батюшка, говоритъ, да, вдь, вы проповдуете прямой разбой!…— и встала вся зеленая.— Это — денной грабежъ’, говоритъ. И забгала по горниц. У меня въ зобу ровно колъ заслъ отъ этого. ‘Какой разбой?’ Разинулъ я ротъ и не понимаю’.
Замтимъ мимоходомъ, что представительница практическаго альтруизма обнаруживаетъ величайшую, чисто-младенческую непрактичность, наивно спрашивая дьякона: ‘неужели это правда?’ Съ такимъ знаніемъ народной жизни мудрено служить народу! ‘Балашовскій баринъ’, котораго Успенскій ставитъ, разумется, безконечно ниже Абрикосовой, такого вопроса, конечно, не задалъ бы. Но такова ужь воля художника: хочетъ онъ — казнитъ, хочетъ — милуетъ. Госпожу Абрикосову онъ и дале продолжаетъ миловать и всячески разукрашивать: она по принципу не пользуется доходами съ своего дома, съ своихъ давокъ, кабаковъ и лобазовъ, а для нужды школы (опять-таки не для себя) она занимается переводами, которые присылаютъ ей изъ Москвы, причемъ зарабатываетъ въ одинъ вечеръ до двадцати пяти рублей и т. д. Неужели все это русская дйствительность, а не аркадская идиллія, и неужели все это изображено художникомъ-реалистомъ, а не мечтателемъ-утопистомъ? Сопоставьте эти дв бесды сельскихъ учительницъ съ духовными особами,— бесду, записанную Салтыковымъ, и бесду, записанную Успенскимъ: впечатлніе отъ такого сопоставленія получается истинно комическое. Можно подумать, что Салтыковъ и Успенскій писатели различныхъ эпохъ, различныхъ странъ, даже, пожалуй, различныхъ планетъ, а, между тмъ, это не только современники, но и единомышленники. И опять вся правда въ этомъ, какъ и во всхъ подобныхъ случаяхъ, на сторон Салтыкова. Успенскій знаетъ, но слишкомъ часто забываетъ то, чего Салтыковъ никогда не забывалъ, а именно ‘маленькіе недостатки механизма‘. Подъ этимъ заглавіемъ читатель найдетъ у Успенскаго великолпный разсказъ, полный ума и юмора, и убдится, что этому писателю вполн доступны горизонты Салтыкова, но онъ рдко и неохотно обращается къ нимъ. Самостоятельность Успенскаго, какъ художника и мыслителя, не подлежитъ сомннію, но это какая-то эклектическая самостоятельность, которая говоритъ о себ: je prends mon bien o je le trouve. Правую свою руку Успенскій протягиваетъ Льву Толстому, а лвую — Салтыкову, являясь, такимъ образомъ, соединительнымъ звеномъ несоединимыхъ элементовъ.

IV.

Въ конц первой статьи я сказалъ, что ‘идеалъ Успенскаго покоится не на реальностяхъ, а на возможностяхъ’. Эта нсколько туманная, потому что лаконичная, формула, надюсь, теперь разъяснилась передъ читателемъ. ‘Балашовскій баринъ’ — это реальность интеллигентнаго міра, но совсмъ не идеалъ Успенскаго, врне, не почва для его идеала. Госпожа Абрикосова — это, конечно, не реальность, отдаленная возможность, и въ ней олицетворяется нравственный, интеллектуальный и общественный идеалъ Успенскаго. Съ формальной, съ логической стороны Успенскій правъ: если его идеалъ слишкомъ далеко уходитъ отъ дйствительности, то, вдь, это необходимое свойство всякаго широкаго идеала. Но Успенскій совершенно неправъ, какъ художникъ. Разъ, по его собственному и очень настоятельному утвержденію, у насъ ‘нтъ и въ помин’ такихъ интеллигентныхъ людей, о какихъ онъ мечтаетъ,— онъ, очевидно, не имлъ никакого права рисовать намъ эти идеальные свои образы, какъ конкретныя существа. А ну, какъ мы повримъ художнику на слово? А ну, какъ мы пойдемъ, увлеченные примромъ Абрикосовыхъ, насаждать въ деревн ‘правду, которую Богъ видитъ’? И каково намъ будетъ, если эта наша правда лицомъ къ лицу встртится съ тою житейскою правдой, грубою правдой существующаго факта, о которой намъ поразсказалъ Салтыковъ?
Народная интеллигенція! Истинная народная интеллигенція, состоящая не изъ подвижниковъ и не изъ угодниковъ, а изъ простыхъ, обыкновенныхъ работниковъ мысли, явится тогда, когда народъ силою стихійнаго историческаго процесса произведетъ ее изъ собственныхъ ндръ. Люди этой интеллигенціи будутъ не только учителями и представителями народной массы, но и дтьми ея,— не Прометеями, сходящими съ культурныхъ высотъ съ похищеннымъ огнемъ знанія и разумнія, а простыми сосдями, которымъ худой миръ лучше доброй ссоры и для которыхъ какъ аукнется, такъ и откликнется. Когда Абрикосовы будутъ не распинаться подолгу, а работать по собственному интересу, тогда, но не раньше, мы скажемъ, что у народа есть своя интеллигенція, которая нужна ему въ томъ же смысл и въ той же степени, какъ земля, какъ рабочая лошадь, какъ крпкая изба. Этой интеллигенціи, въ появленіе которой мы вримъ за одно съ Успенскимъ, народъ и не обидитъ, и не дастъ въ обиду.
Но откуда же явится она? Въ отвт, предлагаемомъ Успенскому на этотъ вопросъ, заключается, по нашему глубокому убжденію, крупное недоразумніе. Онъ противупоставляетъ насъ, живущую и живую интеллигенцію своей интеллигенціи будущаго, интеллигенціи ‘народа’ — и въ этомъ противупоставленіи, съ упрекомъ намъ и съ благословеніемъ имъ, одна изъ главныхъ ошибокъ Успенскаго. Гд очевидная преемственность, тамъ неумстны и ненужны никакія противупоставленія. Наши отцы дйствовали во-имя развившагося сознанія, мы — въ силу проснувшейся совсти, наши дти будутъ дйствовать, кром того, ради собственнаго интереса. Тутъ разница только въ побужденіяхъ къ дятельности, но не въ самомъ направленіи этой дятельности. Наши отцы поняли несправедливость, мы устыдились ея, наши дти поймутъ и осязательно прочувствуютъ, что всякая крупная несправедливость есть, въ то же время, и крупная невыгода. Мотивы различны, но разв и въ первомъ, и во второмъ, и въ третьемъ случа не одно и то же длалось, длается и будетъ длаться, разв это не отдльные только фазисы или эпизоды одной и той же борьбы?
А если такъ, то… то все обстоитъ благополучно. Да, въ принцип, въ основ, въ общемъ теченіи процесса исторіи — все обстоитъ благополучно и вс упреки и попреки Успенскаго по нашему адресу мы можемъ выслушивать съ полнйшимъ спокойствіемъ. Мы — и въ томъ числ всевозможные ‘балашовскіе господа’ — ‘сумнительные и безъ твердости безо всякой’, какъ разъ т люди, какіе теперь нужны, и длаемъ мы то, что какъ разъ теперь нужно. Если мы, къ напрасному неудовольствію Успенскаго, занимаемся ‘теоретическими построеніями’, то мы длаемъ это въ силу исторической необходимости, а не по личному вкусу и не отъ бездлья. Потускнло общественное сознаніе, замутилась общественная совсть,— какъ же намъ быть? Надо вспомнить самимъ и напомнить другимъ разнаго рода ‘забытыя слова’, забытыя понятія, забытые лозунги, надо пересмотрть свой умственный багажъ, упорядочить и переложить его, прежде чмъ двинуться въ дальнйшій путь. ‘Теоретическія построенія’ — не шахматныя построенія. Каждая теорія не только вноситъ извстныя идеи и принципы, но и вызываетъ соотвтственныя чувства и умственное просвтлніе или умственное омраченіе ведетъ къ просвтлнію или омраченію нравственному. Учесть волостнаго старшину или писаря, основать школу, похлопотать крестьянамъ ‘насчетъ земельки’ и т. д.,— все это дла нужныя, справедливыя, полезныя, но признаемъ же мы за практическое дло и ‘теоретическія построенія’, утверждающія въ насъ увренность, что… да, благодатную увренность, что Богъ правду видитъ и хоть не скоро, но намъ ее скажетъ.
Успенскій, совершенно какъ и Левъ Толстой, какъ будто лично изстрадался въ обществ разнаго рода ‘ликующихъ, праздно болтающихъ’, ‘самодовольныхъ болтуновъ, охотниковъ до споровъ модныхъ’, и этотъ личный мотивъ сталъ источникомъ общаго недовольства интеллигенціей и недоврія къ уму и ‘теоретическимъ построеніямъ’ вообще. Нтъ ничего опасне такихъ поспшныхъ заключеній отъ частнаго къ общему и самое однообразіе и бдность интеллигентныхъ типовъ Успенскаго должны бы побудить его расширить эту область его наблюденій. Кающійся дворянинъ, да неунывающій разночинецъ — вотъ неизмнные представители интеллигенціи у Успенскаго. Подумаешь — клиномъ сошлась Русская земля! Глубокое уныніе овладваетъ Успенскимъ всякій разъ, какъ онъ заговоритъ о насъ, объ интеллигенціи,— не о нашей дйствительно унылой судьб, а о нашихъ умственныхъ и нравственныхъ свойствахъ. Онъ или — что все равно — его герои находятъ особенно мткіе образы и выразительныя слова именно тогда, когда говорятъ о своей усталости, ненужности и т. п. ‘Тихо шелъ я по пустыннымъ улицамъ узднаго города, слушалъ давно забытый звонъ къ вечерн и думалъ, что теперь волны русской жизни плотно и надолго прибили меня къ берегу. Потому надолго, что я усталъ, что мои ноги гудутъ и ноютъ, что мн хочется лечь спать. Потому надолго, что больныя кости пріобртены мною почти въ безполезной борьб, результатъ которой заключается лишь въ ясномъ пониманіи повсти о плети и обух. Я двадцать разъ думалъ, что это ‘не такъ’, теперь, разумется, не врю. Теперь мн спать хочется и силъ нтъ. Зерно апатіи спетъ въ душ’. Это не просто жалоба, это — элегія, это какой-то важный, торжественный и глубоко-печальный аккордъ, это — истинное ‘надгробное рыданіе’, слезы котораго вы не только слышите, но и видите. Искренность этихъ слезъ несомнннаго если бы Успенскій врилъ въ насъ, въ нашъ умъ, въ наши силы, въ наши задачи, въ наше будущее, онъ не пролилъ бы ихъ. Кто вритъ въ людей, тотъ ободряетъ ихъ, и ужь, конечно, не слезами ободряетъ. ‘Что длать? На меня такія вещи иначе дйствуютъ:, я похожъ на солдата въ разгар битвы: палъ другъ и братъ — ничего, съ Богомъ — дло обыкновенное’ (Изъ переписки Блинскаго). Вотъ языкъ человка врующаго, вотъ чувство настоящаго общественнаго дятеля, вотъ слова и вотъ примръ, которые вдыхаютъ жизнь, а не смерть, ободряютъ, а не уныніе наводятъ! Вдь, Успенскій не въ балашовскихъ барахъ разочаровался, онъ не вритъ въ интеллигенцію вообще,— не въ ту интеллигенцію, которая существуетъ пока только въ его творческомъ воображеніи, а въ реальную интеллигенцію текущаго историческаго момента. А за этимъ невріемъ слдуетъ другое, еще боле серьезное: ‘нтъ той науки о высшей правд, которая бы дала теперь человку возможность сказать себ, что справедливо и что нтъ, что можно и что нельзя, что ведетъ къ гибели и что спасаетъ отъ нея’ (Власть земли). Это логично: если у насъ нтъ настоящей интеллигенціи, то нтъ и истинной правды, нтъ ‘науки’ о справедливости. Гд нтъ сознанія, а только инстинктъ, тамъ есть только предчувствіе правды, а не обладаніе ею, не ‘наука’ о ней. Однако, наши ‘овцы безъ стада’ создали литературу, главная характеристическая черта которой состоитъ именно въ тревожномъ, неустанномъ разршеніи вопросовъ, ‘что справедливо и что нтъ, что можно и что нельзя, что ведетъ къ гибели и что спасаетъ отъ нея’. Литература, конечно, не ‘наука’, но литература не меньше науки, а въ дл ‘высшей правды’ даже больше, потому что наука говоритъ только нашему уму, нашему разсудку, нашей логик, а литература обращается, сверхъ того, къ нашей совсти, безъ участія которой ‘высшая правда’ не можетъ быть ни познана, ни усвоена. Но что говорить много? Разв русскій писатель Глбъ Ивановичъ Успенскій говорилъ и говоритъ о чемъ-нибудь иномъ, какъ не о ‘высшей правд’, какъ онъ ее разуметъ? И разв этотъ писатель — блый воронъ нашей литературы? И разв, наконецъ, онъ не интеллигентный человкъ, работающій на пользу народа?
Я боюсь, чтобы моя аргументація противъ Успенскаго по вопросу объ интеллигенціи не явилась простымъ повтореніемъ тхъ доводовъ, которые я развивалъ въ статьяхъ о Толстомъ, печатавшихся въ Сверномъ Встник прежней редакціи. Поэтому я кончаю, замтивши только, что многое, обращенное мною противъ Толстаго, Успенскій можетъ принять и на свой счетъ.

М. Протопоповъ.

(Окончаніе слдуетъ).

‘Русская Мысль’, кн.IX, 1890

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека