Мокрая с изморозью темь шумит и качает невидимые деревья. Мутно белеют талые пятна снега. Одинокие, заброшенные огоньки редко мерцают вдоль смутно угадываемого шоссе,— деревня, ни собак, ни живых звуков, только тьма шумит.
В одном месте низко сползлись огни, и в ночной изморози — смех, гармошка, девичьи взвизги:
— Отчепись, сатана!.. У-у, идол косолапый! А то как двину… оголтелый черт!.. Удди!!.
А в сердитости — девичья радость, ожидание, готовность на ласку. А ребята гогочут.
— Да кады нас пущать начнут?..
И в двери грохают здоровенные кулаки.
А из-за дверей молодые комсомольские голоса:
— Товарищи, осади!.. Не хватайся за культуру… Товарищи, не безобразь!..
И опять изморозно-волнующийся мрак, невидимо качающиеся деревья, и гармошка, и смех, и девичьи ожидания.
А наискосок, через невидимое шоссе, другие огни,— чайная. Там суматоха, брань, вытаскивают, поправляют, стучат молотки. Внутри — светопреставление: скамьи изломаны, столы опрокинуты, всюду белеет щепа расколотых ножек. Чайник носится, приводит в порядок и в три этажа поминает:
— Да что это!.. Хуже Мамая… Али люди?! Животная!..
Организаторы свадьбы в чайной раздавали билеты на вход. Толпа рвалась и все разнесла.
— Да ведь свадьба-то не простая — комсомольская, с самого сотворения мира первая комсомольская свадьба в деревне. Из других деревень поприехали. Не удивительно, что разнесли чайную.
Наконец впустили. Человек триста набилось. Пот градом. Потолок над самой головой — комсомольский клуб. Бабы сидят затаив дыхание и чувствуют себя как на угольях: вот вылезет хвостатый, и начнется светопреставление. Уйти бы, откреститься, да как уйдешь? Так вот и тянет, так вот и тянет посмотреть — бес-то… в ём сила!
На крохотной скрипучей эстраде за красным столом заседают. Тут и ячейка комсомола — их всех-то семь человек, и секретарь ячейки РКП, и предисполкома района, и приехавший шеф,— словом все, и им больно жжет маковки лампа-молния, головы поднять нельзя, стукнешься в нее. Так все и сидят, как бирюки, с нагнутыми головами.
Да где же молодые? Молодые-то где?
Вот они, сбоку. Шестьсот глаз лопаются, впились в них.
Крепкая, по-деревенски крепко-сбитая,— тесно в кофточке, по-деревенски румяная, мозолистые пальцы, а ноздри раздуваются, и глаза блестят, казалось, потуши свет — от этих глаз в темноте протянулись бы две светлые полоски,— блестят.
Да и как не блестеть? Ведь это же она, она устроила эту бучу,— шестьсот глаз лопаются, впились в нее.
Дома — бедность, мать и она бьются, чтобы поднять детей,— куча, отца нет. Эх, бедность ты деревенская!
Она — комсомолка, уже полгода комсомолка. Мать все боялась, все просила: ‘Да куда тебе!..’ Блестят глаза, бунтует румянец щек: комсомолия — единственное место, где голову девичью приклонить, и как-то по-новому все, и матерного не слыхать, и самогона не жрут,— полгода комсомолка.
Из другой деревни парень втрескался: все потерял, все валится,— не жить без нее. Смиренный парень.
Ну, она что ж,— ладно. Только одно: комсомольская свадьба, и никаких! Тут что хочешь делай.
Отец у него — середняк крепкий, хорошо живут, всего вдоволь. Другая бы и руками и ногами ухватилась, а эта ни за что,— блестят глаза, вот что хошь!
Стал просить отца, а тот:
— Да ты што: ополоумел?!.
Сохнет парень.
— Батя, слышь, расходов никаких,— комсомолия.
Крякнул старик.
— Ну, ин быть по-твоему,— любил старик сына,— тебе жить, не мне жить. Бога-то, бога забыли, забыли ноне бога…
А все-таки дома благословили молодых иконами. Стали молодые на колени, а старые — ну махать над ними изрисованными досками. Спрятала молодая глаза под пушистыми ресницами, потушила блеск, а пушистые ресницы подрагивают, — вот, вот из-за уголков брызнет заразительный блеск. Благословили.
…Шестьсот глаз впились, слезятся от напряжения. Блестят глаза. Если потушить лампу-молнию, из-под пушистых ресниц длинно засветятся в темноте два тонкие луча,— блестят глаза.
Говорит шеф, все слушают, складно говорит. Слушают, а сзади у стены потихоньку семечки лускают, девчата придушенно хихикают, парни их смешат, теснота, плечо в плечо, в поту все.
Подымается комсомолец, председатель, лицо тоже все в бисере, в поту, красное. Стукнул с маху кулаком по эстрадному столу, закачался, затрещал стол,— эх, пропал стол! Нет, выдержал,— сами комсомольцы делали для себя, для своего клуба, на совесть. Треснул да закричал молодым голосом:
— Не безобразь, товарищи!.. Что такое?! Не хулигань торжества!..
И, обведя глазами, посмотрел на всех в тумане духоты строго, неуступчиво. Потом сел и сказал веско:
— Продолжай, товарищ.
Шеф продолжал:
— Вспомните, как прежде женщина жила. Разве она могла выбрать себе мужа? Отдавали, за кого хотели отец с матерью. А после свадьбы ярмо надевал муж, да свекор, да свекровь, и тяжкая жизнь начина…
А голос с передней скамьи перебил: поднялся бородатый мужичок в тулупе:
— Мой сын, моя и сноха, я — хозяин, чево хочу, то и делаю.
И пошел сердитый тулуп к двери. Все примолкли, только стояла духота. А шеф сказал:
— Вот вам, видели, как прошлое не хочет уходить, не хочет дать место новой, хорошей жизни…
Потом поздравляла ячейка РКП, потом комсомольцы, председатель волостного исполкома, кооперация,— и подарки: на платье, на костюм, плуг.
Блестят глаза у молодой, рвутся румянцем щеки, ноздри раздулись, тесно в кофточке.
— Я, товарищи… спасибо вам… ну, за все спасибо! Я, товарищи, только в мае в комсомол поступила… Я, товарищи, вам скажу: меня, товарищи, воспитал комсомол. Он, товарищи, открыл мне глаза на новую жизнь. И… спасибо ему. И вам спасибо. И всем товарищам спасибо…
Ох, и грохнуло же в духоте! Ревел клуб, стены раздавало, девчата и про парней забыли, руки до упаду трепались, ладони вспухли.
А потом музыка: гитара, две балалайки. Потом гармония. Потом в пляс. Ух, и плясали же! Сначала в сапогах, а потом один сапог в одну сторону полетел, другой — в другую, да как начал босыми ногами выделывать! Как притопнет, будто блины горячие по полу: шлеп! шлеп! шлеп!.. Ах, удивительно!.. Заревел опять клуб, затряслись стены, потолок, вот сколько живу на свете, не видал такого.
Видал-ал! Да ведь там, бывало, сначала нажрутся, как свиньи, а потом и выделывают. А тут ни-ни! Ни понюх табаку, все в своем естестве. И босиком который откалывал, до трех часов уняться не мог.
А на другой день бабы лускают семечки, как тараканы пачками сбираются по деревне.
— И-и, бабоньки, ну и свадьба! Во свадьба: ни невестина, ни женихова семейства полушки не истратили, ей-бо! Ни синь пороху на свадьбу не потратились. Все в доме осталось. Плохо ли?
— У-у, родные мои, да ишо самим надарили.
— Эдак хошь кажный день свадьбу играй.
— Опять же свадьба приятная: вся деревня, почитай, сидела.
— А, бывалыча, позовут родни человек пять-шесть, в избе и так повернуться негде, да кормить надо, а тут и народу много, и все на своем иждивении. Всем свадьбам свадьба.
— А, бывалыча, нажрутся водки али самогону, осатанеют, у-у, матушка ты моя родимая, зачем ты меня на свет почала!
А одна сказала печально:
— Да уж куды лучше свадьба — ни пьянства, ни бою, дешево и весело всем, чисто, а только б… присоединить к этому… почему батюшку обидели? Пущай бы благословил.
Бабы молчали, луская,— и шелуха, сверкая, ложилась по грязи. Одна сказала:
— Дык што ж поп… Опять же ему платить, а тут задарма.
…Блестят у девок глаза.
Примечания
Впервые напечатано в газете ‘Правда’, 1925, 11 марта, No 58. Материалом для очерка послужила поездка А. С. Серафимовича вместе с писателем И. А. Козловым, тогда председателем шефского общества при Высшем литературно-художественном институте имени В. Я. Брюсова, в подмосковную деревню. ‘В этой деревне, — вспоминает Серафимович,— впервые устраивалась свадьба без попа. И надо было эффектнее ее провести, чтобы я другим в охотку, и поддержать молодых. На ‘советскую свадьбу’ явилась вся деревня — и стар и млад. Смотрели разинув рты: ‘Как же так — без попа?’ В диковину. Козлов постарался обставить свадьбу торжественнее. Сказал речь, а затем стал выкладывать подарки молодым: плуг, на кофточку, мыло и всякую хозяйственность. Все это произвело огромное впечатление’ (А. С. Серафимович, Собр. соч., М. 1948, т. X, стр. 446) {В дальнейшем при ссылках на ‘Высказывания автора’ будет указываться только том и страница Собрания сочинений 1940—1948 гг.}.