Он пришел, Серафимович Александр Серафимович, Год: 1907

Время на прочтение: 13 минут(ы)

А. Серафимовичъ.

Онъ пришелъ.

I.

— Такъ дешь?
— ду.
Они курили, въ промежуткахъ прихлебывая густой застывшій чай. Лампа изъ-подъ абажура низко и желто освщала разбросанныя газеты, рукописи, книги, перевсившіеся черезъ стулъ штаны, а выше абажура ровная пепельная тнь поглощала незатйливую обстановку полустуденческой комнаты. Молчалъ потухшій, самоваръ.
— Тебя всюду ищутъ.
— Знаю.
— Твоя голова оцнена.
— Знаю.
Хозяинъ съ рыжей бородкой, въ синей суконной, безъ пояса, рубах, прошелся изъ угла въ уголъ, сильно затягиваясь. Подошелъ къ столу и ткнулъ въ зашуршавшій листокъ:
— ‘…Изъ достоврныхъ источниковъ мы получили свдніе, что за поимку товарища Богуна правительство назначило три тысячи рублей…’
Гость усмхнулся и погладилъ небольшую, но густую и окладистую черную бороду:
— Дешево… я думалъ,— дороже стою.
Ничего не было замчательнаго въ этой трехтысячерублевой фигур, но все въ немъ было удивительно пропорціонально. Грудь, плечи, руки, ноги — все было въ мру, все было полно живой, упругой, сдержанно сквозившей въ каждомъ движеніи силой. Лицо некрасивое, но злое добродушіе, державшееся постоянной улыбкой въ углахъ глазъ, смягчало его.
— На юг снова провалы,— заговорилъ онъ дловымъ тономъ, какъ бы желая сказать, что разговоръ на прежнюю тему исчерпанъ,— одного не понимаю, зачмъ эта кислятина, эти студни лзутъ въ дло?.. Для того, чтобъ фигурировать въ статистик арестовъ?
— Милый мой, точно высчитано: средняя продолжительность работы — два мсяца.
Богунъ быстро, упруго поднялся.
— А я теб говорю, а я теб говорю,— смягчавшая его лицо постоянная скептическая улыбка въ углахъ глазъ пропала, и жесткостью, холодной и непреклонной, вяло отъ этихъ рзко опредленныхъ чертъ,— я теб говорю: черезъ шесть мсяцевъ правительство назначитъ за мою голову шесть тысячъ.
Хозяинъ покачалъ головой. Въ сосдней комнат укачивали ребенка, и мрно и неясно доносилось: ‘аа-аа-аа’… и поскрипывали кольца колыбели. Не отводя глазъ, черно глядла темнота въ стекла.
Богунъ ходилъ, заложивъ руки за спину, и думалъ.
— Наконецъ, если ты такъ скучаешь по семь,— проговорилъ хозяинъ, вертя надъ лампой потухшую папиросу,— такъ лучше выписать ее въ какое-нибудь укромное мсто, куда и ты прідешь, и поживешь. Вдь ужъ за твоей квартирой неослабно слдятъ.
— То-то, что не скучаю, усмхнулся Богунъ, продолжая ходить,— я ухалъ отъ нихъ два года назадъ… Жена… жену я… люблю,— проговорилъ онъ съ разстановкой, какъ бы ршая самъ для себя этотъ вопросъ и приглядываясь къ воспоминаніямъ прошлаго, да… откровенно сказать, меня и не тянетъ туда… Жена, какъ жена, хорошая женщина… двочку я оставилъ крохотной, ей было около трехъ лтъ… я даже себ не представляю, что она теперь такое, ну… Нашему брату насчетъ семейной жизни… не до того… некогда, братъ…
Помолчали. Все поскрипывали кольца, и мрно, какъ маятникъ, усыпляюще доносилось: ‘аа-аа-аа’…
— Тогда я тебя не понимаю…
— И все-таки я поду,— проговорилъ Богунъ, и добродушно-злая усмшка сбжала съ лица, и было оно жестко, сурово и непреклонно,— не понимаешь? Ну просто… просто встряхнуться хочу…
— Ну-у, голубчикъ,— протянулъ хозяинъ,— имешь ли ты право распоряжаться такъ собой? Ты принадлежишь партіи, а не себ, ты долженъ считаться только съ интересами партіи, а не съ своими капризами, и во имя партійной этики тебя всегда осудятъ.
Надменно зазвучалъ голосъ Богуна:
— У меня петля на ше, и рано или поздно я въ ней повисну, а этого для удовольствія не длаютъ, но никому никогда я не принадлежалъ, никому никогда я никакихъ обязательствъ не давалъ…
И, вдругъ остановившись, насмшливо злобно бросилъ:
— Этика… партійная этика!.. Я самъ себ — этика!..

II.

Богунъ всегда спалъ крпкимъ, глубокимъ и, въ то же время, чуткимъ въ одномъ направленіи сномъ, какимъ спятъ моряки. Какой бы грохотъ и шумъ ни стояли вокругъ, его нисколько не безпокоило и не нарушало безмятежности сна, но присутствіе новаго человка, хотя бы онъ сидлъ тихо, не шевелясь, пробгало моментально, какъ электрическая искра.
И сейчасъ Богунъ вдругъ почувствовалъ знакомое безпокойство, и первое, что онъ ощутилъ, среди гула и тряски вагона, это присутствіе человка, котораго раньше тутъ не было. Сквозь слегка пріоткрытыя рсницы, при зачинающемся утр, онъ увидлъ большія красныя руки на колняхъ, огромное тло, большое, лошадиное лицо и внимательные безцвтно-водяные глаза. Изъ-подъ блобрысыхъ бровей они неподвижно глядли на Богуна, не моргая голыми, безъ рсницъ, вками. И было въ этомъ внимательномъ взгляд водяныхъ глазъ что-то холодное и непредотвратимое.
Богунъ, медленно позвывая, открылъ глаза, какъ бы не замчая визави. И сейчасъ же голыя, безъ рсницъ, вки сомкнулись подъ блобрысыми бровями, и большое тло колыхалось отъ тряски на скамь сонно и лниво.
‘А-а, голубчикъ!..’
Богунъ почесалъ переносицу, какъ бы соображая, спать ему еще или довольно, глянулъ на мелькающую въ окн сырую, осеннюю черную землю и оглядлъ вагонъ: все такъ же въ пыльномъ табачномъ дыму покачивались все т же фигуры пассажировъ.
— Али женился? — слышалось сквозь дымъ и гулъ качающагося вагона.
— Женился… высокая да длинная!
— Вотъ не люблю, какъ высокая да тонкая.
— Тонкая да ухи большія, страсть не люблю!
— А по мн абы баба, въ хозяйств все одно.
— Дозвольте чайничекъ…
Богунъ бгло глянулъ на него: все та же покачивающаяся массивная фигура, огромныя руки на колняхъ и неподвижно затянутые облзлыми вками глаза. Но и сквозь вки, казалось, онъ глядлъ все тмъ же внимательнымъ, безцвтнымъ водянымъ взглядомъ.
Богунъ захотлъ проврить, прислонился въ уголъ и, чувствуя тряску вагонной стнки, закрылъ глаза, осторожно глядя сквозь рсницы. И тогда тихонько поднялись голыя вки, и безцвтные, водяные глаза снова, не моргая, неподвижно глядли на него, упорно, внимательно, разглядывая каждую линію, каждую черту лица.
‘Да, это — онъ… сомнній нтъ’,— думалъ Богунъ, и ощущеніе злой усмшки проползло у него въ душ. И тогда Богунъ смло и прямо глянулъ въ глаза. Тотъ было закрылъ, но сейчасъ же поднялъ вки и тоже глянулъ прямо и упорно,— нечего было скрывать, они поняли другъ друга. Такъ съ секунду глядли другъ на друга два человка, потомъ спокойно перевели глаза и стали глядть въ окно на убгающую влажную землю, постоянно чувствуя другъ друга, постоянно чувствуя завязавшійся узелъ жизни и смерти.
‘Сколько нужно наблюдательности, смётки, характера, сколько потрачено выдержки, нервнаго напряженія,’ — думалъ Богунъ,— ‘чтобъ среди ежеминутно мняющагося людского моря открыть затерянную песчинку. И теперь этотъ, съ водяными глазами, огромный, массивный, спокойно везетъ жертву, зная, что некуда дться, не ускользнуть, не вырваться изъ огромныхъ красныхъ рукъ.
И нтъ у него злобы, нтъ у него ненависти къ преслдуемому и открытому имъ человку. Быть можетъ, въ глубин души онъ думаетъ,— правъ человкъ, котораго онъ ни за что теперь не выпуститъ изъ рукъ, котораго предаетъ на вислицу. Только особенное чувство озлобленной любви, такъ знакомое охотнику, къ недающемуся въ руки, ускользающему и манящему зврю, наполняло его.
Настоящая, жгучая ненависть загоралась въ этихъ водяныхъ глазахъ, когда вставала личная опасность, когда преслдуемый оборачивался, оскаливалъ зубы и могъ укусить. Но были страшной силы огромныя красныя руки, въ боковомъ карман топорщился револьверъ, и всегда бросятся на помощь вс эти мирно разговаривающіе о женитьб, о чайникахъ, о дорог люди.
Богунъ опустилъ глаза. Онъ чувствовалъ спокойствіе, холодное и жесткое, и такую же холодную, спокойную ршимость. Кончится перегонъ, войдутъ жандармы, и безполезна будетъ самая мысль о сопротивленіи. Перевелъ глаза на сидящія на скамьяхъ, покачивающіяся среди вагоннаго гула и говора въ пыльномъ дыму фигуры. Въ простот душевной, эти картузники, эти мужички съ изборожденными лицами, черные отъ черной земли, будутъ помогать вязать жандармамъ и человку съ водяными глазами.
А въ окн все летла назадъ сырая осенней сыростью земля, и воронье надъ ней, и низкое бгущее срое небо. И два человка сидли другъ противъ друга, и каждый длалъ неизбжное для него.

III.

Богунъ поднялся и пошелъ изъ вагона. Въ дверяхъ оглянулся. Тотъ тоже поднялся и пошелъ за нимъ.
Богунъ вышелъ въ корридорчикъ. Тутъ стояло нсколько человкъ. Разсказывали анекдоты, и сквозь гулъ позда раздавались взрывы хохота. Богунъ быстро перешелъ черезъ двигавшіяся, качавшіяся между вагонами чугунныя площадки, изъ-подъ которыхъ бшено рвался съ удесятеренной силой грохотъ мчавшагося позда, и быстро, чтобъ разгорячить того, пошелъ по душному, переполненному сизымъ дымомъ другому вагону, цпляя торчавшія отовсюду узлы и чемоданы. Тотъ слдовалъ по пятамъ.
Такъ они прошли два вагона, и Богунъ перебрался въ корридорчикъ третьяго, присвъ за открытой съ площадки дверью.
Никого не было. Показался тотъ. Онъ быстро глянулъ наверхъ, опасаясь, чтобъ преслдуемый не взобрался на крьппу, и торопливо и осторожно перебрался между вагонами. Въ ту же секунду что-то съ страшной силой толкнуло его. Богунъ, упершись въ стнку корридорчика, изо всхъ силъ хлопнулъ дверью и почувствовалъ, какъ подъ его напряженными руками тяжелая дубовая, окованная желзомъ дверь глухо и массивно плюхнула во что-то мягкое. На секунду взмахнули въ воздух красныя руки, и потомъ сквозь стекла, покачиваясь, ходила изъ стороны въ сторону только зеленая стнка противоположнаго вагона.
Богунъ рванулъ дверь и наклонился между колыхавшимися въ грохот изъ стороны въ сторону вагонами. Снизу, между ходившими ходуномъ площадками, на него глядло изуродованное ужасомъ окровавленное лицо. Все тло волоклось подъ буферами по шпаламъ,
Огромная рука послднимъ судорожнымъ зажатіемъ впилась въ край чугунной площадки. Окровавленный ротъ, круглый и темный, кричалъ имъ-то. Онъ не молилъ о спасеніи,— тутъ не могло быть рчи о пощад,— онъ просто кричалъ о животномъ страх смерти, но для Богуна былъ нмъ этотъ круглый, черный, исковерканный, судорожно мняющійся окровавленномъ лиц ротъ. Въ безумномъ грохот желза и стали бурно крутившійся ураганъ пожиралъ вс звуки. Только глаза, огромные безцвтные, водяные, выкатившіеся изъ-подъ блобрысыхъ бровей глаза глядли на него взглядомъ издыхающей собаки, которая не видитъ смысла своей гибели, и тоже кричали о послднемъ ужас ничмъ не смягчаемой, ничмъ не искупаемой смерти.
Держась за желзную скобу, Богунъ быстро нагнулся и съ размаху ударилъ между этими глазами, чтобъ потушить ихъ страшный нмой крикъ. Окровавленное лицо мелькнуло, и внизу уже никого не было, только съ неукротимой быстротой, сливаясь, неслись шпалы, и несся злобно, упорно, торжествующе грохочущій говоръ колесъ.
Богунъ вошелъ въ корридорчикъ и отеръ капли холоднаго пота со лба. Постоялъ. Никого не было. Прошелъ въ свой вагонъ, слъ и долго глядлъ на уносящуюся сырую, черную, нмую землю съ вьющимся надъ ней вороньемъ и низко бжавшимъ срымъ небомъ, и противъ него была пустая скамейка.
На скрещеніи переслъ въ другой поздъ и снова потерялся, какъ иголка, среди милліоновъ людей.

IV.

Комната была небольшая, но въ ней было свтло и уютно, а на двор изъ темноты кто-то кланялся, заглядывалъ и стучалъ голыми, прилипавшими къ стекламъ втвями, и въ труб возились, слышался непонятный разговоръ, чудилось пніе безъ словъ, безъ мотива.
Какъ засвтившаяся искорка, среди темныхъ звуковъ, прозвенлъ тоненькій голосокъ:
— Мама, кто въ труб разговариваетъ, онъ — живой?
— Нтъ, дружокъ, это — втеръ.
Двочка, лтъ четырехъ, сидла въ кроватк и пересматривала тысячу разъ пересмотрнныя картины въ книжк. На стн темная тнь мрно взмахивала черной рукой, и казалось, ея плоскія движенія по стн имли загадочное отношеніе ко всмъ спутаннымъ, неяснымъ, разбросаннымъ въ дон звукамъ осенней ночи.
— Мамочка, ты сегодня не будешь плакать?
— Нтъ, дружочекъ.
Кто-то плакалъ, стучалъ и просился въ окна, въ стны, въ двери, у кого-то не было счастья и ласки, или ему не нужно ихъ было, и онъ смялся, издваясь надъ тепломъ, уютомъ, надъ свтлой комнатой, надъ тоненькимъ голоскомъ ребенка.
— Мама, отчего козерогъ — козерогъ?
— Такъ назвали, дтка.
— Смшной козерогъ.
Тнь перестала двигаться, черная рука слилась съ общимъ контуромъ, и было неподвижно, задумчиво, точно тонкій налетъ грусти подергивалъ предметы. Молодая женщина сидла неподвижно, какъ и тнь на стн, неподвижно лежало на колняхъ шитво, не поблескивала игла. Блдное лицо говорило застывшимъ выраженіемъ: ‘что бы я ни длала, куда бы ни шла, какъ бы ни были сухи глаза,— слезы, слезы всегда стоять въ горл… дни уходятъ, молодость уходитъ, жизнь уходитъ…’
А за окномъ снова кто-то кланяется, заглядываетъ и шуршитъ мокрыми втвями, кто-то плачетъ, кто-то стонетъ, не то смется и издвается. И по-прежнему въ этомъ черномъ мрак ведется свой собственный особенный разговоръ, въ которомъ нтъ человческаго смысла. И среди мертвыхъ мятущихся ночныхъ звуковъ раздался живой человческій звукъ, точно кто стукнулъ подъ окномъ.
— Ай!..
Въ комнат все заполнилось чуткимъ напряженіемъ вниманія. Двочка глядла широко раскрытыми глазами.
— Мама, это — онъ?
— Да нтъ, моя крошка… не выдумывай, моя птичка.
— У него блые зубы, лохматыя ноги…
— Будетъ, будетъ… разсматривай свои картинки.
Онъ разговариваетъ въ труб и стучитъ въ окна…
— Да это втеръ вткой. Успокойся, дружочекъ.
— Мама, у волка, который сълъ Красную Шапочку, длинные зубы?
Снова тнь на стн, наклонившись, плоско взмахиваетъ черной рукой, тянется вечеръ, бродятъ по дому смятенные ночные звуки.
Стукъ, стукъ!!!…
Да, ясно, кто-то стучитъ. Какъ жутко вдвоемъ съ ребенкомъ! Двочка торопливо слзаетъ съ кроватки босыми ножками на полъ.
— Кто тамъ?.. Ахъ, Боже мой, Киса, разв можно на холодный полъ,— торопливо беретъ двочку на руки,— у тебя я безъ того головка горячая… но кто тамъ?… что вамъ нужно?… что?.. не разберу… что?.. но я вдь не знаю, что вы за человкъ… нтъ, не узнаю голоса, приходите днемъ…
Но тамъ настойчивы,— стучатъ подъ окномъ, стучатъ у дверей, и этотъ живой стукъ въ тысячу разъ страшне мертвыхъ звуковъ ночи. Слышны шаги отъ дверей къ окну, и къ черному стеклу приникаетъ блое пятно лица съ темными пятнами глазъ.
Двочка въ ужас охватываетъ мать за шею рученками и прячетъ личико. Женщина вскрикиваетъ, отрываетъ отъ себя ребенка, сажаетъ въ постельку и черезъ минуту съ плачемъ, съ судорожнымъ смхомъ, съ рыданіемъ обнимаетъ человка съ черной окладистой бородой.

V.

— Нтъ, ты — не мой папа.
— А кто же я?
Двочка дловито смотритъ на мать, потомъ въ черное окно.
— У того, который въ труб разговариваетъ, ноги лохматыя, а ты вдь добрй его?
Ея глазки свтятся лукавствомъ. Они сидятъ вдвоемъ,— мать хлопочетъ съ чаемъ,— но двочка держитъ своего гостя на почтительномъ разстояніи.
— Но вдь и мама говоритъ, что я — твой папа.
— Подожди, не спши,— докторально заявляетъ маленькая женщина, нахмуривая крохотныя бровки,— мама мн разсказывала, какой мой папа.
— Какой же?
— Онъ большо-ой, большой… съ нашу крышу, и сильный, такой сильный, такой сильный, льва поборетъ, у него нога съ мамину кровать, а глазъ…— двочка поискала глазками по стн,— съ окно…
Человкъ съ черной бородой смется.
— Ты знаешь козерога?
— Я знаю не только козерога, но и мою милую крошку, мою дочурку, которая будетъ любить своего папу.
Та качаетъ головкой.
— Когда мама мн разсказывала про моего папу, всегда плакала, а теперь смется… нтъ, ты — не мой папа.
Но на другой день они были друзьями. Она сидла въ кроватк со своими игрушками и книжками, а онъ въ простнк между окнами, плотно прислонившись къ стн, совсмъ избгая ходить по комнат, чтобъ не было видно со двора, и держалъ крохотную тепленькую ручку въ своей сильной рук. Они говорили о самыхъ разнообразныхъ вещахъ и выясняли другъ другу свое міросозерцаніе.
— Знаешь, меня начинаетъ ревность глодать,— говорила молодая женщина, оторвавшись на минутку отъ хозяйскихъ хлопотъ и смясь счастливымъ смхомъ,— то тебя революція отнимаетъ у меня, а теперь дочка забрала. Павлуша, милый, наднь, теб будетъ очень удобно… это я папаш вышивала къ именинамъ, все равно, наднь.
Богунъ просунулъ руки въ рукава и запахнулъ мягкія теплыя полы расшитаго халата. Жена любовно завязала концы шнура съ болтающимися кистями.
— Вотъ те разъ!..— проговорилъ Богунъ, оглядывая себя,— не угодно-ли!.. Недостаетъ ермолки съ кисточкой. Отъ вис…— но во время прикусилъ языкъ.
‘Отъ вислицы до халата — одинъ шагъ’…— мелькнуло у него.
Начались странные дни, странные дни тайнаго семейнаго счастья, скрытаго отъ людскихъ глазъ. Когда просыпались, уже день загорался звенящимъ дтскимъ голоскомъ, искрился милый смхъ, и наполнялъ комнату дтскій лепетъ, наивный и полный своеобразнаго и неожиданнаго для взрослыхъ смысла.
Пили чай съ коврижками, говорили, безпричинно смялись, играли въ лото, разсказывали длинныя сказки, чудесныя исторіи. И чудилась лнивая рка, желтющіе пески, дремлющій лсъ, и опрокинутыя въ дремлющей вод блыя облака, и истома, и зной соннаго лтняго дня. Какъ будто не нужно было усилій, какъ будто не было рзкихъ звуковъ, красокъ, какъ будто дремотно клонился весь міръ, и кругомъ было тихо, спокойно и легко.

VI.

Какъ-то вечеромъ Богунъ сбросилъ халатъ, надлъ свой пиджакъ, шляпу.
— Я иду.
Женщина затрепетала.
— Куда?
— Въ комитетъ… нтъ-ли чего, кстати порученія дать на югъ.
Она обвила его, спрятала голову на груди, неудержимо рыдая.
— Я знаю… я… знаю… тебя… у… меня… отнимутъ!..
Онъ гладилъ ея голову, но глаза смотрли жестко и холодно, и она знала: никакими силами нельзя было его удержать. Онъ ушелъ и поздно ночью вернулся. На другой день опять ушелъ и сталъ уходить каждый день и возвращаться ночью.
Стали и къ нему приходить.
Все это былъ молодой народъ, плохо одтый, съ худыми лицами и безпокойно горвшими глазами.
Цлыми часами, понизивъ голосъ, говорили о длахъ, о выступленіяхъ партіи, о готовящихся покушеніяхъ, расшифровывали и зашифровывали письма.
Ребенокъ внимательно вглядывался въ этихъ людей, надвалъ мяконькія туфельки, тихонько слзалъ съ кроватки и, забравъ все свое имущество, карабкался къ отцу. Тотъ бралъ къ себ на колни, и по суровымъ чертамъ проходило выраженіе внутренней мягкости и ласки, такъ не вязавшееся съ этими чертами и такъ неожиданно присущее имъ. А голосъ его все такъ же дловито звучалъ:
— Такъ, говорите, есть народъ, а денегъ не хватаетъ? Да вдь въ мстномъ комитет у нихъ же есть средства. Наконецъ, можно снестись съ центральнымъ…
— Папочка, если нтъ денегъ, я своего козерога могу подарить. Вотъ.
Вс смются, а она смотритъ на нихъ не по-дтски внимательными глазками, и черточка напряженія и мысли хмуритъ ея лобикъ. Что въ отц теперь что-то новое, и не весь онъ принадлежитъ ей, это она отчетливо понимаетъ. И ей опять хочется забрать своего папу.
Въ окна по-прежнему черно смотритъ ночь, но она давно перестала быть живой. Уже никто тамъ не кланяется, не плачетъ, не стучитъ, не заглядываетъ, а если и стучитъ, такъ это просто мокрыя втви о холодное стекло. Никто не возится и не разговариваетъ въ труб, а если и возится и воетъ, такъ это просто втеръ.
Зато цлое море новыхъ понятій хлынуло въ ея маленькую головку, и она хлопотливо ихъ сортируетъ. И она хочетъ опять забрать себ своего папу, обвиваетъ его шею и цлуетъ:
— Я тебя крпко, крпко люблю, папочка.
И, безсознательно ища слабаго мста въ его сердц, говоритъ:
— А мама опять стала плакать.
А они ласково гладятъ ея головку, и ихъ суровыя рчи о длахъ, спаянныхъ съ жизнью и смертью, перевиваются смхомъ, шуткой, и лаской, и маленькой сказочкой.
Отецъ прижимаетъ къ губамъ эту головку съ мягкими льняными волосами, и странное ощущеніе наростающаго въ этомъ тепломъ комочк сознанія проникаетъ его какимъ-то новымъ, незнакомымъ, неиспытаннымъ дотол чувствомъ.
— Ой!.. Какая твоя борода!.. Щекочетъ… отчего она такая черная? ты ее красишь?

VII.

Какъ-то вечеромъ въ комнату ворвался запыхавшійся, блдный человкъ и, съ трудомъ переводя дыханіе, крикнулъ:
— Домъ оцпляютъ!!..
Богунъ выпрямился, спокойный и холодный.
— Гд?
— Въ Кривомъ переулк… возл фабрики… Скоре… иначе поздно!..
Женщина, захлебываясь, съ безумными глазами, обнимая одной рукой и толкая другой къ двери, шептала поблвшими губами:
— Павлуша… уходи… сію минуту… узжай… не ворочайся больше, не медли… уходи… ради всего..
Онъ обнялъ жену, легонько отстранилъ и наклонился надъ двочкой. Та лежала съ блестящими глазами и горящимъ личикомъ и сосредоточенно перебирала края простыньки.
— Ну, двочка, прощай… будь здорова, весела, не забывай своего папу…
Онъ крпко поцловалъ ее. Двочка, равнодушно относившаяся ко всему, что происходило, занятая своей простынькой, вдругъ обвила отца и улыбнулась:
— Нтъ, ты мой.
— Скоре, уже въ воротахъ…
— Павлуша, уходи…
— Уходите-же!..
— Крошка моя… но вдь мн надо хать далеко… мн очень надо хать…
Она нахмурила бровки, какъ хмурилъ ихъ Богунъ.
— Хорошо, папочка, только…— губки ея дрогнули,— приди ко мн еще разочекъ… мамочка ждала, плакала… теперь я буду ждать… буду пла…кать… буду… дол…го лла…кать…
Губки ея опять задрожали.
— Павлуша… Павлуша… ты погибъ…
Женщина металась, ломая руки.
Богунъ взялъ двочку, посадилъ на колни, обнялъ и, чувствуя ея горячее тльце, потерявшееся въ его сильныхъ рукахъ, сталъ говорить, удерживая трепетаніе голоса, самъ не узнавая себя, самъ удивляясь неизсякаемому источнику бившей въ немъ нжности:
— Мой дружочекъ… мой милый, мой ласковый дружочекъ… моя крошка, моя ненаглядная… папа придетъ… папа твой придетъ… папа твой во что бы то ни стало придетъ… будь покойна, моя ласточка, и жди своего папу… только будь здорова, у тебя что-то горячая головка…
— Дворъ наполненъ людьми…— теперь только черезъ крышу сарая…
Еще разъ поцловалъ, положилъ въ кроватку и бросился въ двери.
Ворвалась орда, но нашла рыдавшую женщину и ребенка.

VIII.

И онъ пришелъ.
Онъ пришелъ въ глухую, темную, втреную осеннюю ночь.
Втеръ бился въ воротахъ и крышахъ, бгалъ по улицамъ, по двору, рвалъ и путалъ клочками темноту, колебалъ пламя газовыхъ рожковъ, заглядывалъ во вс углы, гд особенно густо лежала ночная темь.
Изъ-за забора фонарь, колеблясь и моргая желтымъ глазомъ, то смясь, то хмуро, заглядывалъ во дворъ, и трепетныя тни суетно и торопливо сновали по всему двору, безпокойно ища кого-то.
Было пусто, нмо и неподвижно, хотя ночь была заполнена шумомъ, суетой и мельканіемъ, и чудилось напряженное вниманіе враждебнаго и скрытаго. Кто-то пытливо вслушивался и, не отрываясь, всматривался въ темноту.
И втеръ, не находя покоя, опять пустился на поиски, и, трепетно мелькая, засновали тни. Сторожко пробрался вдоль забора, гд особенно подозрительно густли колеблющіяся деревья, и устремился къ маленькому домику, тихо и уютно глядвшему освщенными окнами въ глубин двора. И вмсто того, чтобы пть въ труб сквернымъ голосомъ и гремть листами желзной крыши, приникъ къ окнамъ.
Должно быть, онъ увидлъ тамъ неожиданное, потому что воровски, низомъ побжалъ назадъ, забрался въ самую глушь и притаился. А вмсто него къ освщеннымъ окнамъ прилипли десятки жадныхъ глазъ.
И тни перестали сновать по двору, и фонарь уже не заглядывалъ черезъ заборъ, а горлъ ровно, спокойно и строго, выполняя свое прямое назначеніе освщать улицу, ибо теперь начиналось человческое.
Глаза, жадно прилипшіе къ окнамъ, увидли небольшую комнату, освщенную лампой, кроватку посредин. У кровати на колняхъ, уронивъ голову на руки, рыдала женщина. Возл стоялъ чернобородый мужчина. Въ кроватк, разметавшись, спалъ ребенокъ.
Съ трескомъ сорвались съ петель двери, раздались выстрлы, крики, брань… Чернобородый мужчина моментально исчезъ, въ другой комнат зазвенли стекла. По двору тяжело затопотали, и опять крики, блескъ, выстрлы, брань…
— Дьяволы!.. Да вдь это — Миколка!.. Сволочи, свово душите, а энтотъ убёгъ!..
— Го-го… дяржи… дяржи… въ уголъ!..
— Бей!!..
Снова выстрлы, снова крики и брань, тяжелое сопніе, хрипъ…
Втеръ попрежнему воровски таился, ибо совершалось человческое. Только фонарь изъ-за забора искоса повелъ желтымъ глазомъ, и вс тни, узкія и длинныя, повело въ уголъ, гд тяжело и трудно ворочался черный клубокъ.
Клубокъ притихъ, развернулся, выпрямился и распался на отдльныя фигуры. Въ темнот послышалось сморканіе, смхъ, радостный говоръ.
— Съ благополучіемъ!.. Опять, думалъ, убгёть… кажный денъ караулили… Ну и, сволочь, здоровый, чистый кабанъ… будетъ теперя помнить, проклятый… Слава те, Господи, Царица Небесная, заработали ребятишкамъ на молочишко…— И, снявъ поблескивавшую бляхой въ темнот фуражку, перекрестился.

Сборникъ редакціи ‘Знаніе’ за 1907 год. Книга пятнадцатая. С.-Пб, 1907

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека