Ф. К. Сологуб, Мочульский Константин Васильевич, Год: 1928

Время на прочтение: 3 минут(ы)

Константин Васильевич Мочульский

Ф. Сологуб принадлежит к поколению Ин. Анненского: он ровесник Бальмонта и Вячеслава Иванова, Брюсов моложе его на десять лет, Блок на семнадцать. Принято называть его символистом и связывать его творчество с приемами и традициями этой школы. Как будто расплывчатое понятие ‘символизма’ что-нибудь объясняет в его поэзии, как будто, обобщая, можно проникнуть в глубины единственного и неповторимого.
Связи Сологуба с поэтами современными ему — призрачны, от Бальмонта и Брюсова его отделяют не века только, а вечность. Не менее глубока пропасть между ним и Блоком, хотя внешне, фразеологией, ритмической тканью, они напоминают друг друга. Но стих Сологуба всегда обманывает зыбкими ‘напоминаньями’, одинокий, жутко непохожий ни на кого, он ненавидит ‘оригинальность’ — все слишком громкое и яркое, и прячется за ровным, серым пологом, за белесой мглой, за бесцветным туманом. Изысканный мастер выбирает самые обычные, стертые слова, смиренно подчиняется выработанным формам, подражает чужому голосу. И эти незвучащие слова и потускневшие образы —сначала, как паутина, обволакивают его поэзию, создают преграду между нею и миром, с каждым годом преграда эта крепнет, и вот, не паутина уже, а непроницаемая броня отделяет его от ненавистной ‘больной долины снов’.
Отводя Сологубу место в рядах символистов, определяя его ‘историко-литературное значение’, одним словом, говоря о том, что объединяет его с другими, — мы стали бы заниматься праздным трудом. Перед нами наглухо запертая дверь, келья поэта — снаружи ничем не отличается от других, ровная стена, простая дверь, но дальше порога мы не пойдем. Тот мир, замкнутый, магический, ‘полночный чертог’, где поэт ‘деет чары и тихо ворожит’ — нашим обобщениям недоступен. Колдовство, волхование, тайнодействие. чары, заклинание, магия — эти слова и пронизывают стихи Сологуба, возвращаясь с бредовой настойчивостью, как нашептывания колдуньи, как шелест тростника над гнилым болотом, они соединяются в образы зловещего, ночного мира, где туман поднимается над рекой, а на влажной траве — следы белых, обнаженных ног неживых девочек и мальчиков.
Но ведь, и слова и образы у Сологуба — двулики и двусмысленны. Они вырваны с корнем из их привычной стихии. Они не значат и не изображают, в них нет ни плотности, ни веса. Образы должны что то скрыть, слова как то обмануть. Когда знакомое нам слово, как свеча, вносится в это подземелье упырей и призраков. — оно не освещает, его трепетные колебания еще усиливают чары мрака, тени шарахаются по стенам, пол качается под ногами: нежить, ‘безлепица’ — безглазные недотыкомки обступают нас с визгом и писком. Вот почему, прежде чем говорить о Сологубе — символисте, следовало бы спросить себя: какой мир скрывается за этой бесовской пеленой, что ‘символизируют’ эти чернокнижные слова, где эти пресловутые ‘соответствия’? Ответ один! Их нет, ибо за пеленой — ‘ничто’, великолепное, всемирное Ничто с большой буквы бесстыдное в своей наготе, торжествующее. Символисты под грубой корой вещества провидели ‘нетленную порфиру’, конечном предчувствовали бесконечное. Сологуб все цветнье жизни сводит к ‘навьим чарам’ — к тлению. Пределы его слов — могильное молчание.
Свою прекрасную возлюбленную — неведомую даму воспевает он с томлением и страстью, его безлюбая и холодная, обычно, лирика, становится нежно-взволнованной, когда незнакомка встает из за тумана: как бледно ее лицо, как прохладны тонкие руки, как длинна ‘разящая’ коса! Это —смерть. Мы это предчувствовали — в любовных словах был еле уловимый запах разложения. Смерть — единственная любовь Сологуба. И опять: как неверно и грубо звучат наши слова в применении к бесплотному, потустороннему духу его поэзии. Конечно, попадая в полночный ‘чертог’, и любовь, как и все другие человеческие чувства — меняет неузнаваемо свой лик. Поэт со злой насмешкой повторяет слова: ‘любовь, страсть, весна, цветы, радость, юность’. А они, заколдованные его страшным взглядом, — лежат перед ним — обескровленные, разъятые, умерщвленные. Там, на верху, под солнцем — как в светлой воде — они плавали сияющими, великолепными медузами: — здесь, в подземельи, валяются — плоские, распластанные — кусочки слизи. Но злой чародей с жестокой нежностью — шепчет, заклинает, именует: любовь, радость, цветы…
Чародейство Сологуба — не поэтический образ, — это подлинная сущность его творчества, — его пафос. Да и возможно ли иначе развоплотить мир, как через слово? Монашеский подвиг, заточение в келье, за плотным пологом, отделяющим от призраков жизни — и волхование. Если мир был создан словом, то только словом он и может быть уничтожен. Только упорной работой над распылением и развенчанием его смысла и звука — можно достичь заветной цели — свидания с Возлюбленной-Смертью. Сологуб подходит к поэзии, как к самому могучему орудию разрушения. И все наши слова по отношению к нему становятся бессмысленными. Разве не каламбур называть его поэтическое дело ‘творчеством’? Если бы он не верил, что слово может спасти от ‘безумства бытия’, от ‘длительного угара’, от ‘безобразных и диких впечатлений дня’ — он ко всем<своим монашеским искусам прибавил бы последний: обет молчания.
Но он знает: ‘слово крепко, слово свято’. ‘Крепки, лепки навсегда приговоры-заклинанья’. И тот, кто обречен заклинаниям — тот навеки связан с ‘вещей девой’ — смертью:
Не жалей о ласках милой.
Ты владеешь высшей силой,
Высшей властью облечен.
Что живым сердцам отрада,
Сердцу мертвому не надо.
Плачь, не плачь, ты обречен.
Облеченный высшей властью слова, поэт ‘заколдовывает’ мир. Он останавливает время, упраздняет пространство: в се неподвижно и ничто не меняется. Вместо ‘злой воли’ и жизни — мудрое сладострастие гибели. Дракон-Солнце сорван с неба и истекает своей отравленной кровью. А вместо него — на ночном престоле — новый образ смерти:
Обнаженный отрок, царь страны блаженной,
Кроткий отрок, грозный властелин.
Грубый обман, деревенская красавица Альдонса, пахнущая земным потом, сгорает. Вместо нее — неживая Дульсинея, земля Ойле, звезда Маир не образы, а заклинания, магические формулы, изгоняющие бесов жизни, ибо
Все дороги на земле
Веют близкой смертью,
Веют вечным злом во мгле.
Мы — плененные звери, мы — на чертовых качелях, мы, как собаки, воем на луну, мы — рабы нашего господина дьявола. Чтобы развоплотить мир, нужно убить плотскую, земную природу слова — и вот Сологуб превращает слова в бестелесные, воздушные звуки. Он остужает их живой жар, приглушает их звон, тушит сверкания. Эти заговоры, знаки, магические черты, которые образуют заколдованные круги. Мир весь погружен в бесцветный разлив ритма, затоплен чародейным, монотонным напевом. ‘Плен’, ‘тюрьма’, ‘затвор’, ‘заточение’ — преодолены. Последняя свобода — открывается перед поэтом:
Околдовал я всю природу,
И оковал я каждый миг,
Какую страшную свободу
Я, чародействуя, постиг.
В ‘Итальянской вилле’ Тютчева жизнь, врывающаяся в тихий мир елисейских теней, названа ‘злой жизнью, мятежным жаром’. Эти слова могут служить эпиграфом всей поэзии Сологуба. Он необъятно расширил смысл тютчевской строки. Он облек свою лирику ночными, зловещими песнями хаоса. Он показал, что ‘златотканный покров’ сшит из грубых лоскутов, что природа ‘мертвенна и скудна’, что ‘очарованное ‘Там’, о котором мечтали романтики и символисты — страна смерти.
Проза Сологуба подставляет словесные подробные определения под алгебраические знаки его поэзии. То, что в стихах названо ‘страной безвыходной бессмысленных томлений’, в прозе превращается в страшную картину провинцильного города, где проживают Передоновы, Володины, Рутиловы. ‘Мелкий бес’ может показаться реалистической вестью о человеческой пошлости, произведением быто-нравоописательным. Автор как будто нарочно подчеркивает свою зависимость от Гоголя: в построении романа он следует плану ‘Мертвых душ’, в стиле придерживается фонических форм.
Опасность ‘соблазниться’ этой мнимой общедоступностью и понятностью столь велика, что вся современная Сологубу критика так и не разгадала обмана: и доныне говорят о том. что Сологуб метко изобразил русскую провинцию, что он создал ‘тип’ Передонова. А между тем автор ничего не изображал, и Передонов, конечно, в такой же степени тип. как и его недотыкомка. Все в романе ‘на одной плоскости’ и реальность и бред, и бытовые описания, и фантастические подробности. Все нежить, ‘безлепица’ — торжество злой, бессмысленной силы, застенок, в котором равно безумны и палачи и истязаемые, тени — бесформенные порождения ночи, наскоро набросившие на себя какие то нелепые ‘реалистические’ костюмы и наспех воплотившиеся в какие то бредовые образы. И, конечно, Сологуб рассказывает нам не о том, как Передонов постепенно сходил с ума (психологически-клинические исследования ему вовсе не интересны), а о том, как ‘злая сила’ жизни, под неподвижным взором поэта — мечется загнанным зверем, прикидывается тысячью оборотней, лебезит, и лжет, лжет и пресмыкается, пока, наконец, не издыхает, как смрадный гад. Вот она — ваша реальность — ваши улицы, дома, мостовые, ваше небо и ваша земля, разве вы не видите, что все это чудовищный и нелепый маскарад, шабаш ведьм, свистопляска дьяволов? Что декорации шатаются и готовы упасть, что в вашем доме, где то в дальней комнате, уже загорелся пожар? Автор злорадно мучит, убивает, мертвит: и самое страшное в этом разрушении — его почтенная, благопристойная маска. ‘Работа’ производится холодно, трезво, систематически и педантично. Без отчаяния и богохульства — со спокойным сладострастием. Вспомните, как Людмила совращает Сашу Пыльникова, как Передонов убивает Володина. Отравлена жизнь, любовь осквернена и красота — растленна. Вот — итоги ‘бесцельной, напрасной игры именуемой жизнью’.
Для смерти здесь чертог,
Для случая дорога,
Не хочет жизни Бог,
И жизнь не хочет Бога.

Примечания

Впервые: ‘Звено’, 1928, No 2.
Поводом для написания статьи стала смерть Федора Сологуба в декабре 1927 года. О Сологубе Мочульский писал и раньше в статье ‘Лирика Сологуба’ (Звено, No 58, от 10 марта 1924). В связи с тем, что она представляет и самостоятельный интерес, текст этой статьи помещается ниже полностью.

Лирика Сологуба
(К 40-летию литературной деятельности)

Блок, Брюсов, Бальмонт, эти имена вызывают в воображении образы отчетливые, определенные. Они очерчены в нашей памяти резкими линиями. Иконография их, несколько упрощенная и схематическая — уже создана. Поставьте рядом с ннмн Сологуба — как туманен и неуловим его облик. И чем больше о нем пишется, тем дальше в ‘зыбкий полумрак’ уходит он от нас. Что мы знаем о нем? Характеристики его творчества, едва написанные, становятся лживыми, формулы оказываются негодными при попытке углубить их. Его стихи, как вода, не имеют ни форм, ни красок. Исследователь, ценящий в поэзии прежде всего ‘образность’, пластичность, перед ними беспомощен, идеолог, выжимающий из лирики философию и мировоззрение — смущен смутной противоречивостью его мыслей, а историк литературы торопится по нескольким внешним признакам зачислить поэта в школу символистов.
Вот уже много лет Сологуб стоит на этой символической полке, стиснутый с двух сторон толстыми томами Брюсова и Бальмонта. С него от времени до времени стряхивают пыль, но с полки не снимают. Никому и в голову не приходит, что ему нечего делать в этой случайной компании.
Появление в печати нескольких новых сборников Сологуба (стихи 21-23 года) снова пробудило внимание к этому замечательному поэту. Внимание смешанное с изумлением. Особенно ‘Свирель’ — пленительно-грациозные ‘русские бержереты’. Как угрюмый северный колдун, деющий чары в своем склепе, повелевающий своими мелкими бесами и недотыкомками, со своей волей к смерти и тоской по тлению, мог превратиться в влюбленного, шаловливого пастушка, как на месте ‘больных долин’ могли расцвести нарядные боскеты? Ответить на это — значит пересмотреть заново всю поэзию Сологуба.
Теперь, когда в область предания давно ушли споры о символической поэтике, старые стихи автора ‘Пламенного круга’ звучат для нас новым, чистейшим звоном. Какими незначительными кажутся нам его ‘модернизм’, ‘демонизм’, ‘аморализм’ — и прочие фетиши прошлого поколения.
Время смыло их — осталось беспримесное золото лирической песни. Сологуб-лирик стоит перед нами в иной перспективе. Его соседство во времени с. Минским и Брюсовым случайность, и сравнивать их можно только по контрасту.
Среди мастеров слова — он один проникнул в его сокровенную основу, где уже нет ни образа, ни метафоры, на дне речи — холодная, бесцветная струя, подводное течение —. мелодия. И не соблазнившись яркими цветами поверхности он погрузился в полумрак дна: его стихи — песни, напев явлен в них самоцельный и освобожденный. Ему служат и синтаксис и ритм — но никогда из служебной роли не выходят. Никаких эффектов, никаких утонченностей — постоянные пэоны, неизменно — двудольное построение строфы. Подъем и спуск — и ему откликаются такие же во второй половине строфы, и простейшие, неслышные рифмы закрепляют рисунок мелодии.
Я тихо подымаю
Два легкие весла.
Твои мечты я знаю, —
Душа твоя светла.
Ты слышишь в лепетаньи
Прозрачных, тихих струй
Безгрешное мечтанье,
Невинный поцелуй.
Непостижимая простота в этих знакомых, старомодно-поэтических словах, ни одного образа, ни одного оборота, способного задержать внимание, разбудить воображение, убаюканное плавным движением мелодии. Только она действует на нас: — но, очищенная от всех словесных прикрас, действует непосредственно. Мелодика речи все еще остается для нас тайной, несмотря на ряд исследований, и очарование этих строк едва ли может быть объяснено теорией. Сопутствующие явления стиля подлежат описанию: повторение слов и грамматических форм, симметрия строк, ассонанс, обращения и кадансы, все эти приемы чрезвычайно характерны для Сологуба, но они только несут мелодию, а не рождают ее.
И мы невольно читаем нараспев:
На небе чистая
Моя звезда
Зажглась лучистая,
Горит всегда,
И сны чудесные
На той звезде,
И сны небесные
Со мной везде.
В песенном ладе — ключ к лирике Сологуба, в нем его родственность нашим великим певцам — Фету, Лермонтову и Жуковскому. ‘Песенный дар’ передается от поэта к поэту — и благоговейно, не изменяя ни одного звука в священном языке, проносит его Сологуб через все ‘школы’ и ‘теории’. Его лирика может показаться устарелой: так просты его средства, так мало нуждается он в новейших ‘достижениях’. Его не пугают рифмы ‘лепетанье’ и ‘мечтанье’, ‘чистый’ и ‘лучистый’: словарь Жуковского для него слишком богат. Чем тише, чем бесплотнее слово — тем более оно проницаемо, тем легче служит оно проводником мелодии. Оттого нет неологизмов в его языке: изысканные свои песни Сологуб строит из ветхих клише романтизма, — но какие adajio разыгрывает он на пожелтевших клавишах клавесина!
Сопоставьте стихотворение Сологуба ‘На небе чистая Моя звезда’ с ‘Близостью весны’Жуковского:
На небе тишина,
Таинственно луна
Сквозь тонкий пар сияет,
Звезда любви играет
Над темною горой,
И в бездне голубой
Бесплотные, летая,
Чаруя, оживляя
Ночную тишину
Приветствуют луну.
Современные поэты, в большинстве своем — классики, пушкинисты. Значимое слово стремятся они сделать значительным. Все они (в самом хорошем смысле) реторики, мастера речи. Сологуб — завершает романтическую традицию народной песни, элегии, выросшей из причитания и заплачки, между ним и его сверстниками — нет моста. Ни трубадур Бальмонт, ни певец романсов Блок ему не близки. Жуковский для песенного строя создал жанр — элегию, и грусть ее питал тоскою по ‘очарованному ‘там» Сологуб усилил эту лирическую тему, до отчаянья и ужаса ‘пленных зверей’, собаки, лающей на луну. И безмерно увеличил пропасть между зыбким ‘здесь'(‘в тоске туманной больных долин’ ‘белая обманчивая тьма’, в ‘больной долине снов’) и осиянным ‘там’ (‘Ясен свет блистающий Маира’).
Так весь его стиль может быть объяснен и оправдан, как развитие мелодической стихни.
В искусстве непосредственного эмоционального воздействия на слушателей (его стихи не читаются, а слушаются) Сологуб едва ли имеет равных. В этом он был и остается великим Магом.

———————————————————————

Источник текста: Кризис воображения. Статьи. Эссе. Портреты / Константин Мочульский, Сост., предисл., прим. С.Р. Федякина. — Томск: Водолей, 1999. — 415 с., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека