Россия в стихах, Мочульский Константин Васильевич, Год: 1923

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Константин Васильевич Мочульский

Россия в стихах

I. Пушкин — Лермонтов — Кольцов

В русской поэзии до Пушкина образ России, как мотив и источник лирики, не существовал. Официальные политикопридворные оды Ломоносова и Державина, романтическое ‘народничество’ Жуковского и его школы не прикасаются, не приближаются даже к подлинной стихии страны. Россия Ломоносова — ‘храбрые россы’ в напудренных париках — так же условна, как и Россия Жуковского — эта немецкая Ленора, переодетая в сарафан Светланы. Только у Пушкина наряду с великодержавной Россией, гордо вознесшейся под сенью Великого Петра и Великой Екатерины, полной ‘славой мраморной и медными хвалами’ (‘Олегов щит’, ‘Клеветникам России’ и др.), начинают появляться черты другого лица, иной России. Сквозь гром побед и грохот ‘музыки’, как будто издалека, долетают тоскливо-удалые напевы. Все это пока — беглые штрихи, отрывистые звуки. Характерно, однако, что главный образ-символ, из которого впоследствии разовьется вся концепция России, уже дан Пушкиным: степь, дорога, мчащаяся тройка, песнь ямщика:
По дороге зимней, скучной
Тройка борзая бежит,
Колокольчик однозвучный
Утомительно гремит.
Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска…
Ни огня, ни черной хаты…
Глушь и снег… Навстречу мне
Только версты полосаты
Попадаются одне.
(‘Зимняя дорога’у 1836 г.)
Тем же настроением наполнено стихотворение 1833 года: ‘В поле чистом серебрится снег волнистый и густой’. Та же а Развивается в ‘Бесах’. Родное для души поэта выражается в образах движения (тройка бежит, тройка мчится, мчатся тучи, еду, еду), оно вызывает к жизни представление пути — этого застывшего движения (по дороге зимней, версты, по дороге столбовой) и степи — символа бескрайности, простора (глушь и снег, в поле чистом… неведомые равнины). Движение охватывает и природу: в мелькании снега, в полете туч воплощается тот же стремительный ритм. Эмоциональный смысл этих образов — безнадежность, в которой смешиваются и скука, и тоска, и страхи. Но в радостной душе Пушкина это чувство не вырастает до пафоса: он преодолевает его легкостью ритма и ясностью композиции. Хоть ему и ‘страшно’, хоть он и слышит в песнях ямщика ‘сердечную тоску’, все же он остается спокойным наблюдателем. В ‘глуши и снегу’ ему просто ‘скучно’. От пушкинской шутки о бесах, которые ‘домового хоронят, ведьму замуж выдают’, до блоковского зловещего символа:
Ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах —
ведет длинный путь мистического углубления образа. Но Пушкин признал родной песню ямщика, почувствовал ее двойственность (разгулье и тоска) — в этот момент родилась Россия, как лирическая тема.
Образы, намеченные Пушкиным, раскрываются, расширяясь у Лермонтова. Стихия России — движение, воля, простор — находит новое словесное выражение.
Отворите мне темницу…
Дайте мне по синю полю
Проскакать на том коне…
Разгуляюсь на просторе
И потешусь в буйном споре
С дикой прихотью пучин.
(‘Желание’, 1836 г.)
Мечта о воле воплощается в образе движения:
На коня потом вскочу
В степь как ветер улечу.
Впервые мы слышим песни об убогой деревенской России, впервые в поэзии появляется печальный и ‘бедный’ русский пейзаж. Из Пушкинского каламбура ‘О Русь! О rus!’ вырастает лирика русской природы. Лермонтов отрекается и от Державинской и от романтической традиции — он любит другое лицо родины:
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек, подобные морям,
Проселочным путем люблю скакать в телеге,
И взором медленным пронзая ночи тьму,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень.
Тревожная устремленность и вечный порыв России конкретизируется в образах ветра, облаков и хищных птиц (ср. ‘Люблю я ветер меж пашни… и коршуна в небесной вышине… серебряный ковыль’).
Элементы степной России Блока: табуны, птицы, ковыль (ср. например ‘Пропали без вести степных кобылиц табуны’ или ‘летит, летит степная кобылица и мнет ковыль’) уже даны Лермонтовым. Так выражается ‘вольная вольница’, ‘разгулье удалое’. Но и ‘сердечная тоска’, пронизывающая эту волю, звучит у него не менее напряженно. Содержание образа степи — необъятной, беспредельной, пустынной — раскрывается как состояние одиночества, покинутости и тоски. Становясь объектом лирики, природа оживает в человеке: пустыня порождает одинокого наездника, безродного странника, кочевника. Его фигура — самый выразительный символ России. Мы находим его в былинах, народных песнях и повестях. Лермонтов создает своего ‘удалого молодца’, соединяя байроновский анархизм с русскою ‘вольностью’.
Моя мать — злая кручина…
Молода жена —
Воля-волюшка…
А моя мать — степь широкая… и т. д.
Имен у этого скитальца множество: то проезжает он могучим богатырем, то мчится на коне храбрым воином, то лежит в овраге разбойничком, то бредет в кандалах каторжником, то постукивает клюкой, как калика перехожий, то идет святым странником. Но идет всегда дальше, ибо: ‘Покоя нет, покой нам только снится’ (А. Блок), пока не упадет замертво в чистую траву и коршун не выклюет его ‘светлых очей’. Дух кочевья — наследие старины, неугасимо горит в крови ‘татарская древняя воля’. Из этих мотивов Блок создает свою поэму ‘На поле Куликовом’. Мертвая степь вдруг оживает, сама земля начинает двигаться и дрожать глухим гулом полчищ. Из нее вырастает ‘страшная татарва’ — какие-то зловещие порождения степи, вернее сама восставшая двинувшаяся степь. У Лермонтова — зерно этой концепции:
Что в поле за пыль пылит?
Что за пыль пылит, столбом валит?
Чьи татаровья полон делят:
То тому, то сему — по добру коню.
(‘Песня’, 1830)
Узы родства связывают в лирике природу с человеком: у Лермонтова молодая жена — воля, мать — степь, отец — небо, братья — березы да сосны. У Блока: ‘О Русь моя! Жена моя!’ Русскими мотивами Пушкина и Лермонтова питается ограниченное творчество Кольцова. Не внося ничего нового в концепцию России, он в певучих ритмах рассказывает о ‘поле чистом’ и ‘разудалом молодце’. ‘Народность’ его поэтического стиля нередко преувеличена, и в просторе его есть много нарочитости. Его стихи — удачные перепевы старых песен. Вот мотив ‘странничества’:
В края дальние
Пойдет молодец…
Степь раздольная
Далеко вокруг
Широко лежит,
Ковылем-травой —
Расстилается.
Ах ты степь моя,
Степь привольная.
Широко ты, степь
Пораскинулась.
Лермонтовская тоска пленника по воле переливается в следующие кольцовские стихи:
Путь широкий давно
Предо мною лежит,
Да нельзя мне по нем
Ни бежать, ни ходить.
(‘Путъ‘)
От Кольцова через Некрасова лирическая тема ‘России’ переходит к поэтам славянофилам. Они заслуживают особого рассмотрения.

II. Некрасов — Хомяков — Тютчев

В стихах Некрасова печальный простор родной земли, скорбный лад русской души — буйная воля и песня ‘подобная стону’ насыщены мрачной угнетенностью.
Здесь природа сама заодно,
Бесконечно уныла и жалка.
(‘Утро‘)
Лес ли качнется — сосна да осина —
Не весела ты, родная картина.
(&lt,Саша&gt,)
Но ‘просторы необъятные’ заливаются волной лиризма. Душа и природа — одно, простор — реализация ‘воли’. Сама воля наша — степная. У России своя ‘русская печаль’, никаким ‘чужим далям не поправить наше горе’. Для Некрасова близка не мистическая тоска Руси, он прислушивается к ее житейскому страданию, к ее ‘плачу’. ‘Терпеньем изумляющий народ’. Он любит родину со страхом и жалостью. Как опечаленная женщина стоит она перед ним, и стихи о ней — любовные стихи.
О, матушка! о родина!
Не о себе печалимся —
Тебя, родная, жаль,
Ты, как вдова печальная
Стоишь с косой распущенной
С неубранным лицом.
Это — лучшая песня некрасовской ‘народнической’ Музы. Отсюда виден путь к стихам Блока:
О, нищая моя страна,
Что ты для сердца значишь?
О, бедная моя жена,
О чем так горько плачешь?
Некоторые мотивы Блока прямо восходят к Некрасову. Так например, у Блока:
Много нас, свободных, юных, статных,
Умирает не любя…
Приюти ты в далях необъятных…
Сколько б на нивах бесплодных твоих
Даром не сгинуло сил молодых.
Некрасов почувствовал русскую стихию, но граждански — либеральная идеология помешала ему проникнуть к ее религиозным истокам. Его Россия — страна рабства, русскую вольность он обратил в протест против социальной несправедливости. Но в своей страстной любви к родине он положил начало любовной лирике о России, завершение которой — стихи Блока. Некрасовская концепция скоро стала канонической в русской поэзии. ‘Убогая’, угнетенная родина и ее унылая природа превратились в общее место патриотической, народной лирики. Новую жизнь в эту омертвелую схему внесли поэты-славянофилы.
У Хомякова та же картина бедной, горестной России, с ее степями и метелями, с ее унылыми песнями. Но не отчаянье и не жалость возбуждает в нем ‘скудость’, ведь и Христос проходил по земле ‘слабый, бледный, рыбаками окруженный’, ведь и он был в ‘ризе бедной’. Нет, в бедности России — ее величие: в ‘многострадальности’ — ее великий подвиг. Некрасов преклонился перед терпением русского народа. Хомяков прославляет ‘смирение’, вкладывая в него глубокий религиозно-нравственный смысл. Господь избрал Россию за ее смирение и дал своей возлюбленной высокий удел: хранить истоки духа и свободы для всего мира.
В твоей груди, моя Россия,
Есть тоже тихий, светлый ключ…
Сокрыт, безвестен, но могуч,
И чист и миру чужд, и знаем
Лишь Богу да его святым.
Призвание России — не земная борьба и строительство, а духовное перерождение мира. В России Божья сила ‘живую душу прооудила’, соборное начало несет она миру и оно победит государственность. Но как не схож мистический лик Руси с искаженным лицом ‘темной’ России! Хомяков не в силах преодолеть эту трагическую двойственность. Грешную Россию он отвергает — этот лик кажется ему случайным, преходящим. Россия должна быть достойна своего призвания, должна ‘омыть себя водами покаяния’ и ‘раны совести растленной елеем плача исцелить’. У Хомякова — попытка овладеть большим идейным и философским материалом: поэтическое оформление еще не совершенно, но русской поэзии поставлено огромное новое задание. Разрешение его суждено Блоку. После Хомякова концепция России может быть только религиозной.
Минуя вариации той же темы у Аксакова, Ап. Григорьева и Майкова мы приходим к Тютчеву. Все прослеженные нами линии развития сходятся в его творчестве, в законченно-незыблемых формах его национальной лирики. Тютчев, провидец хаоса под ‘блистательным покровом дня’, певец ‘оездны’ ночи и тьмы, был призван обосновать философски двуликость России. ‘Темная’ Россия, воплощенная в ее мрачной щшроде, внушает ему тоску.
Он любит блеск и радость юга — и ‘свинцовый небосклон’ севера давит на него, как призрак. На фоне воспоминаний о южном великолепии, картины родного севера особенно зловещи. Настроение наивысшей тоски, какого-то надвигающегося горя передается в мелком трепете слов, в первых изломах ритма. Краски исчерна-серые, расплывчатые, мутные.
Родной ландшафт под дымчатым навесом
Огромной тучи снеговой,
Синеет даль с ее угрюмым лесом,
Окутанным осенней мглой.
Все голо так, и пусто, необъятно…
Это ‘сновидение безобразное’, эта Россия под своими мертвенными пеленами, оезмолвная, погруженная в мрак изображается Тютчевым, как символ смерти. Природа — образ народа, он такой же ‘ночной’, ‘страшный’. Что же таится под этим саваном? Живое ли родное лицо или ввалившиеся глазницы трупа? Еще Некрасов переживал эти сомнения. А что если народ, спрашивал он, ‘все что мог уже совершил’:
Создал песню, подобную стону,
И духовно на веки почил.
Но Тютчев от сомнений спасается верой.
Умом Россию не понять…
В Россию можно только верить.
Великолепная эпиграмматическая формула найдена. В ней сжато целое учение. Пусть не верят в Святую Русь — не победит если будет верить ‘себе сама’. ‘Никто не в силах’ ‘запрудить’ ‘всемирную судьбу’ России.
Величайшим художественным достижением Тютчева является одно стихотворение о России, в котором все мотивы предшественников сливаются в едином напеве. В заключиельном образе пластическая сила сочетается с пророческим Розрением — и он загорается невидимым блеском.
Эти бедные селенья
Эта скудная природа
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа…
Не поймет и не оценит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя.
Поэтическая идея развивается здесь в тройном делении. Первая строфа — дает лирическую тему ‘темной России’. Вторая связывает контраст первой и третьей. Последняя в своем торжественном течении заканчивается отождествлением ‘смиренной наготы’ России с ‘рабом Христом’. Во мраке своем родина просветлена Христовым образом. Это мистическое озарение через Майкова переходит к Блоку. У Тютчева:
Как будто кто-то неземной
Под белой ризой и с венцом
Над этой нивой трудовой
Стоит с серебряным серпом.
Народный Христос Тютчева изображается здесь, как Христос крестьянский. У Блока еще смелее: разрушение и созидание, греховная и святая Русь сливаются в одной стихии. И разбойники, которым ‘ничего не жаль’, темные, охмелевшие от крови, вдруг приравниваются к апостолам и идет
‘В белом венчике из роз
Впереди Исус Христос’.
(‘Двенадцать‘)

III. Владимир Соловьев — Блок

Поэтическое мировоззрение Блока так же как и его средства словесного выражения выработались под влиянием поэта-философа Владимира Соловьева. Вера в чудо, провиденье бесконечного в конечном, подслушивание неземных тайн в нестройных звуках земли, весь повышенный, мистический душевный строй — равно свойственны и учителю и ученику. Блок ищет среди однообразного вращения дней в пошлости и мраке жизни свою Прекрасную Даму, приносящую ему весть ‘с того берега’. И Россия для него — неизреченная тайна, проникнуть в которую может только ясновидца, и тогда сквозь запятнанное грехом рубище Ве сквозит ‘нетленная порфира’ и над ‘страшным’ простоем ее занесенных метелью степей взойдет звезда третьего барства. Двойное бытие России — сущей и умозрительной _ открылось В л. Соловьеву:
О, как в тебе лазури чистой много
И черных, черных туч.
Как ясно над тобой сияет отблеск Бога
И злой огонь в тебе томителен и жгуч…
Две силы вечные таинственно сошлись
И тени двух миров…
Труден горний путь, далека заветная цель, но поэт знает, что там высоко на горе:
Весь пламенеющий победными огнями
Меня дождется мой заветный храм.
Это взыскание храма, жизнь — как религиозный подвиг делают душу достойной светлого видения России. Образ любимой — символ небесного: в благих и строгих чертах ее сочетается лик Богоматери с ликом невесты Христовой — России. В пустыне поэту, прошедшему все испытания, наконец является Она.
Не веруя обманчивому миру,
Под грубою корою вещества
Я осязал нетленную порфиру
И узнавал сиянье Божества…
И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.
(‘Три свидания‘)
Из этих гениальных стихов вырастает весь ритм блоковкой лирики. Патриотическая поэзия, прошедшая сквозь идеологию славянофильства и народничества, просветленная в творчестве Тютчева, становится у Вл. Соловьева чисто-религиозной. В плоскости эмпирической есть вражда, зло и Россия стоит на перепутьи:
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
Решены в мистической плоскости — все противоречия разрешены нет вражды и двуликости — есть одно слияние, — одна святая Русь.
‘Стихи о России’ Блока завершают концепцию России в русской поэзии. Все элементы, разбросанные у его предшественников, находят в его стихах великолепно-пластическое окончательное выражение. Все резко и отчетливо, никаких переплетений и переливов. Дьявольским пламенем горит ‘темная Россия’: с страшной силой вызываются к жизни ее ‘роковые’ зарева и метели, — тихий свет обтекает ‘святую Русь’ — Христос простирает над ней свой белый покров. И нет пути через эту бездну. Но рассеивается туман, и видим: свет и мрак — одно: из одного лона вырастает и ‘степной ковыль’ и розы в ‘венчике’ Христа.
Все предшествующие разногласные стихии России Блок сводит к одному началу — движению. В нем душа страны, ее ‘тайна’: все остальное — природу и быт — изображает он как материализацию извечного движения, как различные его формы. Воплощается оно в мелодии и ритме, в прерывистости синтаксиса, трепете восклицаний, повторений, инверсий. По динамике порыва и полета ни с чем несравнимо первое стихотворение из цикла ‘На поле Куликовом’.
О Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
И ускорения темпа:
Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной, В твоей тоске, о, Русь!
И стремительность следующей строфы.
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
Головокружение полета, исступление, ритм захватывает дыхание:
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
И эта устремленность во всем: в табунах степных коней’ в тройке, в мчащихся стаях, летящих облаках, порывах ветра, завывании метелей.
Зловещая страна… Окруженная дебрями и болотами, в кружении хороводов ее ‘разноликих народов’, ее колдунов и вождей, с ее вьюгами, в которых ‘ведьмы тешатся с чертями, освещенная далеким заревом, эта Россия — царство злой силы, где ‘развязаны дикие страсти под игом ущербной луны’. Тьма ее (‘Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма’) — ‘сонное марево’. Но в этом размахе ‘татарской воли’. в этой тоске ‘свистящей в голых прутьях’, пропитывающей даже землю и камни, в этом инстинкте разрушения ‘необычайность’ России. И после сомнений (‘Эх, не пора-ль разлучиться…’), поэт обращается к ней:
Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю — и за дремотой тайна,
И в тайне — ты почиешь, Русь.
Как бы ни страшно было ее падение, она не погибнет, какому бы чародею ни отдала она свою ‘разбойную’ красу — она останется все той же, разве ‘забота затуманит’ ее прекрасные черты. ‘Смирение’ нищеты — не святость ли? И тьма не для того ли, чтоб был свет? И он любит исступленно эту убогую Россию — жену свою.
О, нищая моя страна,
Что ты для сердца значишь?
О, бедная моя жена,
О чем так горько плачешь?
Блок говорит о том, что земное бытие России есть вечное искание, что в мятежности и тоске бытия ее ‘живая душа’. По просторам степей бродит она, слепая и нищая, но чистота ее незапятнанна:
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах ты,
И вот она не, запятнала
Первоначальной чистоты.
Россия раскрывается в Христе. Грани между земным и небесным стираются, и скудные краски природы, простые линии лесов и нив располагаются в рисунок Его лица. Пейзаж становится иконой: ‘Лик и синее небо — одно’. В тишине русских полей, в ‘березках и елках, бегущих в овраг’ Не Он ‘Единый, светлый, немного грустный’. Не постигнешь синего ока, говорит поэт,
Пока такой же нищий не будешь,
Не ляжешь истоптан в глухой овраг,
Обо всем не забудешь и всего не разлюбишь
И не поблекнешь, как мертвый злак.
Тютчевский Христос ‘в рабском виде’ ходит по русской земле, благословляя ее, Блоковский Христос растворяется в ней: он и земля — одно. Для Блока идеал народной души благолепное подвижничество отшельников и схимников. Там, в срубах и кельях, живет Россия.
Славой золотеет заревою
Монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою,
Да и что за жизнь без клобука.
Оттого так присущ ей мятеж против всех установленных форм быта, так силен в ней инстинкт разрушения. Россия — в становлении, в вечном творческом движении, каждая остановка этого движения, каждая ‘утвержденная форма’ ведет к смерти. Сотворенная Россия — во грехе и тьме, — вечно творимая — в сиянии неземном.

Примечания

Россия в стихах (I. Пушкин — Лермонтов — Кольцов. 2. Некрасов — Хомяков — Тютчев. 3. Вл. Соловьев — Блок).
Впервые: ‘Звено’, No 24, 25, 27 от 16 и 23 июля и 6 августа 1923 г. В этой работе были затронуты многие темы, к которым Мочульский возвращался и после, в других статьях (см., например: Н. А. Некрасов) и книгах (Вл. Соловьев. Жизнь и учение. Париж: YMCA PRESS, 1936, Александр Блок. Париж: YMCA PRESS, 1948).

———————————————————————

Источник текста: Кризис воображения. Статьи. Эссе. Портреты / Константин Мочульский, Сост., предисл., прим. С.Р. Федякина. — Томск: Водолей, 1999. — 415 с., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека