…Какой-то ‘мор’ в ряду писателей: на протяжении с немногим месяца четвертый видный писатель сходит в могилу: Фофанов, Щеглов, Альбов и вот теперь Шарапов… Гробы их закрываются, не дав передохнуть и очнуться друзьям, свидетелям, читателям.
Над закрывшимся гробом Сергея Федоровича мне хочется отметить черту его души, которая для многих покажется неожиданностью, когда я ее назову, которая действительно была в нем и, собственно для меня, служила единственно связывавшим нас литературным качеством его. Ибо идеи и темы его относились к тем областям, в которых я ничего не понимал, или они мне были чужды, неинтересны.
Сергей Федорович Шарапов был до редкости скромным человеком.
Да, этот шумный, красивый, большерослый человек, с мягкими руками, с мягкими щеками, с жгучим взглядом смеющихся добрых глаз, с непрерывной улыбкой губ, — весь в речах, вечно что-то предпринимающий, во что-нибудь веривший, в чем-нибудь убеждавший вас, — с сотнею мелких талантов, так и лившихся с него оживлением и возбуждением, был бы, пожалуй, неприятен, неприятен определенной группе людей, напр. созерцательных, если бы задумчивый взгляд не подмечал под всем этим шумом скромной души, нисколько не занятой своим ‘я’, а занятой действительно теми темами, о которых он шумел, в которые действительно верил и которые, увы, часто были совершенно неосновательны. Он имел мало ‘критики’ в себе, и от этого в основательности и неосновательности мог плохо разбираться. Вечно с пылким ‘да’ или ‘нет’ на устах, он недоказателен был и в ‘да’, и в ‘нет’. Но убеждал неустанно, по многу лет. Так, он выдумал ‘русские царские орлы’ — особые бумажки с такими изображениями и с денежною условною стоимостью, которые заменяли бы и червонцы, и прежние кредитки. Но в чем заключалась бы их разница от прежних ‘кредиток’ — он не мог объяснить. Прежних ‘кредиток’, упавших до 60 коп., он не любил. Но вот, подите: ‘царские орлы’ были совсем другое дело: падать не могли, обесцениваться не могли, и при них никакого золота не надо было, а печатать их можно было сколько угодно. Возможность-то печатать их ‘сколько угодно’ и с этим вместе безгранично двигать вперед русскую промышленность и торговлю — и соблазняла его. На пропаганду этого он потратил много лет, не только печатал статьи и брошюры об этом, но составлял об этом ‘докладные записки’, посылая их во всевозможные учреждения и всевозможным высоким лицам, от которых могло бы зависеть решение нашей денежной системы. С.Ю. Витте, осуществившего золотую валюту, который в то время был в апогее славы и силы, он считал ‘убийцей России’, или приблизительно так, и без стеснения это печатал. Это образец вообще его мысли, — а она перекидывалась от финансов к церкви, к философии, к вопросам нравственности. Не здесь, не в решении вопросов была его сила, а в постановке их: здесь он был неистощим, неутомим, всегда рвался, надеялся, верил. Всегда делал или задумывал делать. Вот по этим качествам новизны, постоянного искания, порыва — он и был ценен в разнообразных ролях, которые принимал на себя: журналиста, писателя, редактора, лектора. ‘Шарапов’ и ‘себе на уме’ несовместимы: хотя нельзя с грустью не думать, что иногда люди ‘без языка’, стоявшие за ним и возле него, имели нередко это ‘себе на уме’. И когда он шумно в чем-нибудь ‘проваливался’, всегда смеясь и никогда не негодуя, по крайней мере никогда не ненавидя, — эти люди ‘себе на уме’ отходили осторожно в сторону.
Потребность служить чему-нибудь, России, партии, лицам, памяти лиц, — была его потребностью. Он был или казался себе ‘преемником’ Аксакова (И. С), Гилярова-Платонова и Скобелева: последнего — разумеется, в качестве оруженосца, пажа или патетического корреспондента. Эпитеты мои нетверды, как нетвердо было все и в Сергее Федоровиче. Но он непременно чему-нибудь ‘служил’ и что-нибудь ‘славил’. Иногда он ‘славил’ совершенно незначительных лиц, безвестных лиц: и здесь на число ‘удач’ в общем можно полагать такое же число ‘неудач’. Но здесь я и перехожу к его скромности и бескорыстию, которые всегда меня поражали: много ли найдется писателей, которые, приобретя уже шумную известность, с таким энтузиазмом и, наконец, даже вредя себе, — посвящали бы время, заботу и типографские чернила другому имени, лицу, никогда его не могущему отблагодарить. Между тем на пропагандирование ‘не себя’ ушла треть его жизни и всех писаний. И в разговорах, в личном общении ничего не было обычнее, как увидеть его всецело подчиненным чужому авторитету, чужому мнению, чужому вкусу, — и это не завистливо и тайно, но ‘с громом, свечами’ и при ‘колокольном звоне’. Всегда думалось: ‘Да когда же вы начнете работать для себя?!‘
Нашу Россию он бесконечно любил. Это было первою причиною его литературной неудачи, так как вот уже полвека, как в России имеет успех только космополитическое, или прямо враждебное нашей земле. Второю причиною его литературной неудачливости было то, что он всегда был страшно личен в своих изданиях, журналах и статьях. Они не отвечали нужде страны, как эта нужда слагалась объективно, они все выражали только его самого, разумеется по преимуществу в его взглядах ‘на нужды страны’. Но ‘его взгляды’ и ‘реальные нужды’ — не одно и то же. Разумеется, нужно было уже предварительно ‘поверить в него’, чтобы начать читать его шумные журналы. Но тут мы входим в тот логический круг, который носит название ‘circulus vitiosus’ [порочный круг (лат.)]. Как ‘поверить’, не читавши, и как, с другой стороны, начать читать, когда знаешь, что все это ‘Сергей Федорович и его ближние’. Но зато эти личные его издания, какого-то странного частного характера, — будто напечатанные ‘домашние рукописи’ — были незаменимы для начинающих, для людей новых, и молодых, и очень старых, но которые раньше не могли пробиться в печать, и между тем мучительно этого хотели, и иногда несли в себе мучительно-интересную мысль.
Умер он в расцвете сил, неожиданно, и даже неизвестно отчего… Близкие не сообщили, — а между тем о конце его все-таки, вероятно, хочется узнать множеству читателей его, между которыми, мы хорошо знаем, были горячие энтузиасты.
Мир его праху и добрая память.
Впервые опубликовано: Новое время. 1911. 1 июля. No 12679.