В Пасхальную ночь 1906 года, Розанов Василий Васильевич, Год: 1906

Время на прочтение: 12 минут(ы)
Розанов Василий Васильевич. Собрание сочинений. Когда начальство ушло…
М.: Республика, 1997.

В ПАСХАЛЬНУЮ НОЧЬ 1906 ГОДА

Опять сегодня, как ежегодно в течение веков, зажглись ночные пасхальные огни, и опять на столах эти символы мира, покоя, гостеприимства, радушия, переходящие в житейское будничное ‘хлебосольство’ — куличи, пасхи и яйца. Но первый раз за всю тысячелетнюю историю Россия и народ русский встречает так любимейший церковный и народный праздник: с каким-то вместе и неслыханным подъемом сил, но и вместе — с тревогою. Мы, впрочем, думаем, что без тревог не бывает и истории. А за 1000 лет своего существования Россия слишком ползла, слишком дремала, чтобы роптать на наши дни, когда она, словно ужаленная, вскочила и побежала. На этот день мы откидываем тревоги и сосредоточиваемся только на том неизмеримом оживлении, какого ‘свидетелями Господь поставил нас’, как пишет летописец Пимен у Пушкина.
Великие результаты достигаются только великими страданиями. Сколько мы ни задавали себе темы: ‘Просветить народ, отпустить десятки миллионов на школы’, ‘Поднять земледелие и земледельца, приобщить деревню к культуре’ — все оставалось бумажными планами, все так и застывало на страницах газет и журналов, не прибавляя ни рубля в бюджет министерства народного просвещения и оставляя наше земледелие на степени приемов при Ярославе Мудром. Кровь не бежала под желаниями: и все было мертво, предположительно, вяло, ни к чему не нужно. ‘Можно бы прибавить на школы, а можно и не прибавить’, ‘следовало бы пахать лучше, а впрочем, пахали и этак 1000 лет’: и русский чиновник, и обыватель, русский журналист и общественный деятель дремливо перевертывался с одного бока на другой бок и, можно сказать, к каждому новогодию только чинил новые перья, чтобы писать те же слова о тех же нуждах без всякой надежды на осуществление. Боли не было ни в ком. Страдания не было — и все мы сидели на тихих берегах нашей истории, как итальянские лаццарони на пригретом песке около теплого моря, ленивые, бездеятельные, не очень счастливые и не очень несчастливые, ‘так себе’ во всех отношениях. Это — мы, сверху. А народу было очень тяжело, и в разных формах то ‘упадка центра’, то хронических голодовок он обнаружил явные признаки вырождения, упадка, истощения. В единичных случаях деревень, семей крестьянских — это достигало невыразимого страдания, которое так и замирало на месте, не доходя до верхов. В литературе нашей об этом пелись песни, рассказывались рассказы. Но все оставалось литературою и только литературою… Кровь ни под чем не бежала. Было худо, но страшной боли нет.
Эти два года Россия пережила совершенно невероятные боли, — и даже менее физические, несмотря на кровопролитную войну, нежели нравственные. Живого места в душе нашей не осталось. Понагнулась вся громада отечественного корабля — и всем на корабле сделалось неудобно, больно, опасно. И всякий оставил свою привычную койку, все выбежали из глубоких кают своих наверх, и начали спрашивать: ‘Что с кораблем’. Поднялась работа, суета, пока больше суеты, чем работы, поднялся переполох, местами и минутами переходивший в смятение. Мы, веками приученные к безмятежности, иногда пугаемся этого чрезвычайного шума, опять же забывая, что без него нет и движения.
Великое решение созрело среди этого шума: решение — переделать весь внутренний механизм нашего корабля, поставив его на совершенно новые начала, устои. Такой зимы, как эта, по числу и значительности пережитых событий, Россия не переживала от самого начала своей истории. В августе понесся первый звук о созыве Думы: с тех пор мы пережили, кажется, целую самостоятельную историю, и вот к первым дням первая Дума уже почти созвана. Еще такой Пасхи не будет: с такими особенными надеждами, в таком исключительном новом положении! В муках рождалось новое решение: но его целебное значение таково, что во много раз перевешивает все эти перенесенные муки, собственно, гораздо более похожие на неудобства, на неприятности, нежели на действительные опасности.
Народ, в его массе, а не ближайшие окружающие лица, тесным кругом ставшие и всегда стоявшие около Престола, — призываются отныне Государем к помощи ему в управлении, притом в помощи не лицеприятной, которая сводится к угодничеству, а в положении самостоятельного советника и друга, к помощи деловой и суровой, свободной и благородной. Раздалась наша служебная олигархия, одна и та же в Москве и Петербурге, только сменившая ферязь на кафтан и кафтан на виц-мундир. Правительство в России не будет более олигархическим и оно не будет отныне льстивым, угодническим, подделывающимся под тон старшего в каждом младшем: вот главная и даже вот вся перемена, которая произведена в стройке нашего внутреннего корабля. Все прочее — только приспособления, только вспомогательные механизмы, обеспечивающие действительное исполнение этого порыва к правде в управлении, каковых порывов и ранее было много, но бессильных, но необеспеченных.
Не было у нас ‘правды по воле’, станет ‘правда по неволе’. Не было всепронизывающего, всепроникающего чувства долга, и станет на его месте чувство и страх ответственности. С субъективной точки зрения, может быть, это не так идеально, не так поэтично. Но это во всяком случае более спасительно для целости и благополучия корабля, и народу наверное не будет так тяжело.
Если принять во внимание, что еще три года назад мужик был безответен и запуган перед становым, перед земским начальником, был перед всеми бесправен, и все над ним имели права и что теперь этот пахарь, в единичных случаях даже безграмотный, входит, как полноправный член, в высшее государственное учреждение, с правом там сказать ‘свое мужицкое слово’ так, что его наверное услышит не только Государь, но услышит все русское общество, услышит наконец целая Европа, — то перемена, совершившаяся с нашим отечеством и народом, получит в глазах наших тот неизмеримый объем, какой она в точности и имеет. Крестьянин — член Государственного Совета (применяясь к старому государствоустроению), мужик — позванный в Царскую Думу: это сказывалось только в сказке о золотой рыбке, которая потому и именовалась ‘сказкою’, а не ‘былью’, что в ней передавалось о таком, чего никогда не могло быть. Эту сказочную метаморфозу или, точнее, первый шаг к ней мы переживаем сейчас. В ней мы встречаем и этот Светлый день: и такого Светлого дня еще не переживали русские.
От нас зависит, чтобы не сгущались тучи на горизонте нашем. Да, обильное присутствие крестьян в Государственной Думе почти наверное послужит к обеспечению хода нашего корабля от излишней нервной дрожи. Народ всегда эпик, а не лирик. Наконец, поверим, что и общество русское нисколько не французское — и что от эксцессов французской истории конца XVIII века мы обеспечены своею славянскою натурою, более мягкою и широкою, не столь узкою и фанатичною. Не было у нас Варфоломеевской ночи: не будет и конвента. Ведь это яблонька и яблочко одной породы. История дает нам ‘примеры’, но плохой тот ученик, который ‘зубрит’ ее страницы, воображая и ожидая, что которая-нибудь из них повторится ‘точь-в-точь’.
Не будем далеко заглядывать вперед. Каждому дню своя забота. Но на сегодняшний день нами избыта самые низменные заботы, и мы его встречаем только с светлым и только с спокойным сердцем. ‘Христос Воскресе!’, добрые люди. С каким новым чувством сегодня обнимается и лобызается вся Русь, от Владивостока до Петербурга.
От мыслей о прошлом обратимся к настоящему.
‘Не было подкупов на выборах’, — вот коротенькое восклицание, которым мы можем похристосоваться завтра. ‘Воистину не было!’ — ответит каждый, оглянувшись, удивившись, вспомнив.
‘Подкуп’ и ‘выборная система’ политической жизни до того слились воедино, сцепились, скрутились в европейской жизни, да были и вечно там, где существовали ‘политические выборы’, напр. в Риме, — что никому не приходило и в голову отвергать их вездесущие, как никто и не ищет уже давно средств против этой гангрены свободной жизни. В Риме ‘империя’ и возникла потому, что образовался огромный класс людей без земли, без дома, без семьи, который в виде имущества имел только цену своего голоса на выборах, — и торговал им, жил на доход с этого голоса. Нечем было больше жить: и Цезарь, и Август скупали такие голоса. В Англии, в начале XVIII века, Роберт Вальполь почти упразднил парламентаризм, организовав гениальную систему подкупов: в парламенте мог каждый говорить свободно, критиковать короля и его первого министра, но никто этого не хотел делать, ибо и как член парламента он получал деньги, и на выборах он ‘преуспел’, получив для подкупа деньги от первого министра. ‘Парламент’, ‘конституция’, ‘выборы’ и ‘деньги’, ‘подкуп’ — этих понятий и слов никто не пытался разъединить. И у нас, когда в давние времена заикались о. возможном парламентаризме, с грустью говорили: ‘Да, но подкупы!’ И энтузиазм слабел. И вдруг, когда поднялась эта волна выборов в России — и как хорошо, что она поднялась не в один день, а растянулась на месяц, — среди пачек телеграмм, известий, описаний, наблюдений, ‘инцидентов’ и ‘курьезов’ ни разу и ниоткуда, ни о ком не замешалось словечка: ‘кажется, был подкуплен’, ‘кажется, воздействовали подкупы’, ‘подкупали явно’, ‘немного подкупали’.
Ни о ком! Ниоткуда!
А бедные есть, как и в Риме. Есть богатые, как в Англии. Подавали голос и страшно нуждающиеся: но подавали ‘бумажку с именами’, крестясь. Спрашивали некоторые наивные: ‘Кого записать’, перед урнами. И спрошенные главы партий или их видные члены, сидевшие около урн, отвечали: ‘Не знаем. Кого хотите’.
Боже, если бы это был не случай, не первая заря, если бы это привилось и пошло в историю как что-то найденное на дороге и ставшее постоянным имуществом нашедшего ‘счастливчика’, — какая бы радость! Русский народ, этот сейчас униженный, окровавленный, обесцененный на мировом рынке народ, сущий ‘пролетарий’ данного времени, вдруг показал бы миру золотую вещицу, положенную ему Богом в котомку: ‘выборы, и гнет подкупа’, ‘политика, и нет алкогольной поддачи паров’. — ‘Подходим к урнам — и крестимся, великое Бог даровал нам благо: как же мы возьмем тут деньги? Святотатство’.
Если бы это удержалось, о чем пока мы не смеем и думать, имея всемирный перед собою пример горького и унизительного здесь! Замечательно, что не только не было подкупленных, не было и подкупающих, как тенденции. Просто — забыли об этом! Никому не пришло на ум. Может быть, опомнятся и начнут делать? Но знаете ли, есть надежда, что не начнут. Есть таинственные вдохновения, внушения, не надуманные, вдруг: о таком хочется сказать, что оно — ‘от Неба’, и такое бывает всегда страшно крепко и долго. Ну, отчего же не ‘подкупать’, хоть теперь, при первых выборах? И ‘торгово-промышленной’ партии, и ‘ 17-му октября’ это было бы так важно, страшно важно. Но не пришло на ум. Забыли, что ли? Как забыть то, что ежедневно, всюду! Но все чувствовали, что, если бы кто-нибудь ‘попался в подкупе’, — был бы ужасно опозорен. Вот это-то и важно, что сложилось безмолвно во всех нравственное убеждение, предшествовавшее самим выборам, что ‘выборы — святое дело’: это безмолвное, неодолимое, народное, стихийное убеждение, святая вера целого народа и. сделала то, что есть всюду и, за неизбежностью, уже всюду не осуждается.
Чудо сегодняшнего дня, и мы его имеем.
Как не сказать: ‘Христос воскресе!’ Как не почувствовать: ‘воистину воскресе!’ Мы обложились со всех сторон Панамами, Панама — в артиллерии, Панама — во флоте, Панама — в Маньчжурии, Панама — в Петербурге. Все обворовано, разорено. Вдруг разоренный народ двинулся к урнам, чтобы выбрать первых своих представителей. И никто ничего не взял, до такой степени, что об этом нет и подозрения, этого не несется даже как клеветы! Просто — все знают, что никто и ничего не взял.
Чудо. То, что мы назвали новым вдохновением. И если мы не обманываемся и есть тут действительно ‘перст Божий’, ‘подарок с Неба’, то не есть ли это в самом деле начало исцеления болящего русского народа?! Ибо и вся-то его хворь, историческая, стародавняя, еще от золотых маковок Кремля, от времен Калиты и Иоаннов, идет от поразительной нравственной вялости, от безразличия к дурным запахам души, к дурному запаху дел и жизни, какое в нем воспиталось рабством, пригнетенностью, подневольностью, где ему приказано было ‘терпеть и молчать’, и он, как связанный зритель, смотрел на комедию и трагедию окружающего, больших господ и больших дел, моргая, безучастно, и потерял вкус ко всему. Помните ли вы ужасное стихотворение, которым заканчивается ‘Новь’ Тургенева, где этот старец, вечно пытавшийся надеяться, сказал последнее resume своих наблюдений и размышлений о русском народе. Невозможно заснуть прочитав его на ночь:
Все тот же мертвенный, бессмысленный застой,
Строения без крыш, разрушенные стены,
И та же грязь, и вонь, и бедность, и тоска!
И тот же рабский взгляд, то дерзкий, то унылый…
Народ наш вольным стал, и вольная рука
Висит по-прежнему какой-то плеткой хилой.
Все, все по-прежнему…
Все спит кругом: везде, в деревнях, в городах,
В телегах, на санях, днем, ночью, сидя, стоя…
Купец, чиновник спит, спит сторож на часах
Под снежным холодом и на припеке зноя!
И подсудимый спит и дрыхнет судия,
Мертво спят мужики: жнут, пашут — спят, молотят —
Спят тоже, спит отец, спит мать, спит вся семья…
Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят!
Один царев кабак — тот не смыкает глаз,
И, штоф с очищенной всей пятерней сжимая,
Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,
Спит непробудным сном отчизна, Русь святая!
Это было написано в 1876 году. И теперь так? Вот в том, что мы можем об этом смело спросить, и в ответ расхохотаться самым веселым и беззаботным смехом, — и заключается неизмеримое величие нашего момента, такое неизмеримое, что и охватить его мыслью нельзя. Тысячелетняя панорама Руси (когда иначе на ней было?) рухнула, и на ее месте поднялась другая.
— Христос воскресе! Как не сказать: ‘Христос воскресе!’

* * *

Я не пишу обычной ‘пасхальной статьи’ в пасхальный нумер газеты, где было бы немножко религиозного, немножко семейного, несколько общественного, кое-что из воспоминаний и ожиданий, а беру прямо ‘ведомость’ из сегодняшней газеты и подаю ее читателям, как красное яичко. Оставим лицемерие и признаем, что Бог присутствует не только там, где имя Его повторяется третьим словом после двух. ‘Не все, говорящие Мне: — Господи! Господи! войдут в Царство Небесное’… Я говорю о таком факте нашей жизни, который и без богословия есть богословие. Эти ‘курьеры’ казенных учреждений, тянувшиеся к избирательным ящикам, наемники-сдцельцы ‘хозяйских’ лавок, прислуга, ремесленники, мещане, все — они ничего, ничего не думали о Голгофе, кресте, распятии Христа, идя голосовать: а между тем вышло так, как бы они шли под Голгофой, и Страдалец смотрел на них, смотрел и укоризненно грозил… И не один не взял копейки, как Иуда.
‘Не все, говорящие Мне: — Господи! Господи! войдут в Царство Небесное, но только творящие волю Небесного Отца’.
Все эти бедняки, перекрестившись положившие свои бюллетени в избирательные ящики, они и были ‘творившие волю Небесного Отца’, богословы без богословия и оправданные безо всякого ханжеского ‘Господи! Господи!’. И нам, чтобы сказать несколько религиозных слов в утро праздника, не позволительно ли также сказать об этой публицистике на тему ‘сегодня’ вместо того, чтобы в сотый раз вытягивать и перетягивать сюда и туда эту каждому известную тему о ‘Страстной пятнице’ и ‘Великом воскресении’, противоположностью между оживлением и гробом.
Не все знают так называемые ‘Изречения Иисуса’, — оторванный кусок пергамента, найденный в мусорной куче в Египте, в 200 верстах к югу от Каира, на краю Ливийской пустыни, в 1897 году. Без всякого повествования, без рассказа, без упоминания о каком-либо событии, эта кожаная тряпка представляет голые изречения И. Христа, и ученые, едва начав ее рассматривать, были поражены тем, что перед каждым изречением стояло: ‘говорит Иисус’, вместо обычного — ‘говорил, сказал’. Памятник представляет запись непосредственного слушателя речей И. Христа, — чему отвечает и этот голый их характер, к которому ничего не прибавлено, запись слушателя непосредственного или настолько близкого к Нему, соседа, ближнего, друга, родственника, что во всяком случае они относились к записываемым словам как к своему настоящему, как к действительно происходящему, без всякого отодвигания его в прошлое, в перспективу предания. Между тем в Евангелиях везде уже стоит: ‘сказал’. Между этими изречениями есть два, третье и пятое, совершенно новых, и читатель тотчас почувствует, что это — не слово человеческое, а Того, Кто пришел спасти людей:
3. …Иисус говорит: Я стоял среди мира, и в плоти был виден ими, и нашел, что все пьяны, но никого не нашел. Я был жаждущим среди них, и скорбит душа Моя о сынах человеческих, ибо они слепые в сердце своем.
5. …Иисус говорит: Если где будут… есть один, — то Я с ним. Подними камень, и там ты найдешь Меня, расколи деревои там Я.
В 5-м отрывке первое изречение разрушено (стерто на листочке), но второе — цело. И какой его смысл! Не то ли же самое это, как изречение: ‘Не всякий, говорящий Мне: — Господи! Господи! внидет в Царство Небесное, но творящий волю Отца Небесного’. Только здесь оно выражено морально, а там — метафизично, как открытие вездесущие Божия, соприсутствия Его всему живому, доброму, хорошему, положительному. Это не так далеко и от того, что я говорю о выборах, и найденное на границе с Ливией изречение Спасителя совершенно оправдывает, что я, кидаясь в публицистику, ищу Христа. ‘Расколи дерево — и там Я, подними камень — и там ты найдешь Меня’. ‘Найдешь’ и в этих выборах, если они были добры, добросовестны, ко благой цели, в благой надежде, как ‘нет Христа’ там, где вращается Его имя бездушными устами и среди бездушных дел.

* * *

Даже и там, где мы видим чудо, Промысл, неожиданное и радостное, нам не возбраняется искать и находить, так сказать, ближайшую механику причин и действий, через посредство которых ‘чудо’ доходит до нас. И милоть, брошенная с небесной колесницы пророку Елисею, падала на землю по законам тяжести: и хлеб, которым Спаситель накормил 5000 народу, был все-таки ‘печеный хлеб’, не чудотворный, не особенный. ‘Подними камень — и там Я’: законы физики, как и другие законы, социологии — они святы же, как и небесные пути планет и звезд. Обращаясь к чудесному выпадению лукавства и корысти из первых наших выборов, я нахожу, что ближайшая причина этого, теснейшая материальная оболочка нравственного феномена заключалась в том, что все освободительное движение наше, а с ним и эта подробность — выборы, идет от таких групп нашего общества, которые после Шлиссельбурга, после административных высылок, после всего того огня и железа, каким их смиряли и смирили, — решительно не способны думать о том, чтобы взять в помощь себе, в союз с собою кошелек золота!! Совсем другая категория, — чувствуете ли, что это так? Навязывать идеи свои, пропагандировать, — да, это у всей партии, с гимназии, с университета, в жизни. Но кто видел ‘радикального гимназиста’, дающего взятку? Кто видел студента, подкупающего прислугу, и проч. Просто это именно ‘не приходит в голову’: и также ‘не пришло в голову’ сделать что-нибудь подобное на выборах, весь фундамент которых положен и основная ткань их ткалась руками этих радикалов. Они бежали, шумели, кричали впереди всего (стихотворение то Тургенева, до чего оно теперь архаично!!): и наложили гипнозом психику свою и на других, на всех, на врагов своих. Ну, как стал бы бездомный студент, провинциалка-курсистка давать десять целковых рабочему, шепча: ‘Вот 10 рублей и бюллетень нашей партии: когда подойдешь к ящику, — положи туда его’. Невозможно! Ведь это значит на рабочего посмотреть как на лакея своего, как на раба своего, как на бездушную тварь: когда все эти нелепые курсистки и нелепые студенты ‘всосали с молоком матери’, или, точнее, ‘убедились с первой прочтенной книжки’, что рабочий — брат им, товарищ, во всем, как он же, Божия тварь, бессмертная и вечная, ‘друг в будущем социальном строе’. И не подкупали. Рука не поднялась. Один подкуп, и разом кассировалось бы все наше освободительное движение, с 1824 года до 1904 года, все бы разом рушилось с тем идеализмом, из которого оно поднялось.
И не поднялась рука на это ни у кого из сотен студентов. И разлилось это духовное давление по стране. И у кого ‘из чисто русских людей’ шевельнулась мысль о привычной, старой, московской ‘взятке’: промолчал и он, и не поднял руки, и не испортил светлого праздника русской жизни.
Будем надеяться, что так это и останется, что парламентаризм войдет к нам, как чистый гость в чистый дом. Начнем честность с капельки и разольем ее в море, посадим зернышко и вырастим дерево. Ведь новые люди шумною толпой растворили дверь нашей жизни, похожей на каземат, — и вот шумят вокруг и всюду, метут, отворяют окна, выламывают железные решетки, все чистят, переворачивают, и заморенным узникам говорят новые и ласковые слова. Весь пафос их — ненависть к этому каземату, слишком дорого им обошедшемуся… И нельзя верить, нельзя думать, чтобы они взяли из него что-нибудь для своего употребления: ну, вот эту же ложь давления на душу с помощью кошелька, одно из основных звеньев старого рабства, прежней цепи. Дело в том, что в основе и гораздо глубже нашего политико-освободительного движения лежит нравственно-освободительное движение. ‘Не подкупают’ — оттого, что он — ‘брат мой’. При Цезаре ‘свободные граждане’ добровольно сошли в ряды рабов: кого можно подкупить — тот, конечно, раб, подкупившего или другого — это уже все равно. Умерли граждане, родились рабы — и родилась ‘империя’ Августов, Тивериев и Неронов. Но вот у нас, совершенно обратно, в ‘рабах’ или ‘в рабстве’ родились граждане: и печать раба, дрожащая, подкупная совесть, готовность ‘поцеловать ручку’ политически, опустив за 10 руб. билетик с такими-то именами, — это умерло! — Христос воскресе, новые граждане! Вы уже не рабы более, и не оттого, что на вас нет оков, а оттого, что их не кто-нибудь снял с вас, а сами вы сбросили их: с болью, с кровью, обдирая кожу, но сбросили!
Нет воскресения без терниев: об этом учит не одна религия…

КОММЕНТАРИИ

Снята с набора в ‘Новом времени’. Пасха в 1906 г. приходилась на 2 апреля.
С. 83. …стихотворение, которым заканчивается ‘Новь’ Тургенева. — В романе И. С. Тургенева ‘Новь’ (1877) 38 глав. Стихотворение ‘Сон’, цитируемое Розановым, находится в главе 30.
С. 84. ‘Не все… войдут в Царство Небесное’ — Мф. 5, 20.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека