— Место?.. Я не пущу больше ни одной овцы!.. Все ливаны переполнены… сейчас запру ворота: целый день народ, как река… Дышать ночью будет нечем: и люди, и верблюды, и овцы, и ослы — все вместе! Слышишь, какой рев? Теперь и к ограде-то не проберешься…
Так говорил старый Маллух, привратник Вифлеемской пригородной гостиницы (‘хана’), поместившейся на вершине крутой горы, залитой теперь последними, тихими лучами догорающего солнца.
— Зажги-ка фонарь над входом, — крикнул старик тому же гостиннику, который только что обратился к нему с вопросом, а сам все-таки протискался к воротам.
— Нельзя, нельзя, больше нет места, ищите себе ночлега где-нибудь в самом Вифлееме, да хранит вас Иегова! — говорил он, стараясь отогнать от ограды новых пришельцев.
Но в пригороде, кроме этого хана, не было ни одного дома, в котором можно было бы переночевать, а в Вифлееме… на базарной площади толпились оставшиеся без приюта.
И пришельцы не отходили от ограды хана.
Среди них были и почтенные седовласые евреи, напоминавшие древних патриархов, в длинных темных одеждах, строгие и величавые, и женщины в белых покрывалах, ниспадавших на их смуглые лица, юноши, девушки и дети…
Прибывшие по случаю народной переписи в город своих отцов из Назарета, Капернаума, Иерихона и разных селений Палестины на ослах и мулах, покрытых, по обычаю Востока, пестрыми коврами, они теперь беспокоились и шумели у ворот гостиницы, раздраженные отказом привратника, не знающие, что им делать и куда деться…
Мимо проходил еще караван бедуинов, и около хана шум стоял невообразимый.
Старый Маллух был приведен в отчаяние этим неистовством толпы и в душе проклинал римского императора, которому вздумалось устроить эту несчастную перепись.
— Да куда же, куда я помещу вас? — чуть не плача, разводил он руками, но наконец уступил настойчивым требованиям толпы:
— Бог Авраама, Исаака и Иакова да сохранит вас невредимыми, но если вы задохнетесь, старый Маллух не будет виноват… И собаки туда же! — не пробуя уже оказывать сопротивления, махнув рукой, прибавил он, глядя, как во двор вместе с людьми вбегали бродячие собаки, тоже, по-видимому, сбитые с толку всей этой сутолокой.
— Эй, Вениамин, скажи Захарии, чтобы принимал еще постояльцев, да поди сюда, возьми их ослов, — крикнул он по направлению к хану.
Молодой гостинник, тот самый, с которым только что был разговор у Маллуха, через несколько минут явился на его зов.
— А все-таки нужно еще одно место, Маллух! Ты впустил столько народу, а мне надо было всего одно место, — не то задумчиво, не то с упреком проговорил он, ловко принимая от прибывших ночлежников их мулов и ослов и отводя их к стойлам. — Смотри, долина Рефаима уже вся в тени, солнце село… А им нужен ночлег, им очень нужен ночлег…
— Ты, кажется, с ума сошел, Вениамин! — вышел из себя старый Маллух. — Место?! Да откуда я возьму его тебе! Ну да, и днем хан был набит битком, а теперь я не знаю, как только они будут спать? — указал он глазами на гудевший, как на толкучке, народ, — даже на дворе все полно…
Громадный одноэтажный дом, внутренний двор и даже ограда хана действительно представляли какой-то живой муравейник, Вениамин видел, что теперь уже не найти места новым путникам, и досадовал на себя, что получасом раньше не отыскал им удобного уголка.
— Но ведь ты понимаешь: женщина… одна должна стать матерью… — не мог успокоиться он, — я встретил их еще под горой, они были очень утомлены и надеялись отдохнуть у источника Давида… Их осел совсем отказывался идти… ведь дороги теперь размыты… внизу, по склонам горы, грязь и скользко, а они, подумай, идут из Назарета! Это значит, через Самарию, через всю Иудею… через горы…
— Да кто такие они? — нетерпеливо прервал его Маллух.
— Кто? Не знаю, — пожал плечами Вениамин, — знаю только, что они из рода царя Давида и идут сюда, в Вифлеем, его родной город, но одеты они совсем просто, даже бедно… Старец, по-видимому, рабочий… он, кажется, сказал о себе, что он — плотник. Женщина… вероятно, его дочь… но ты должен был бы сам видеть ее! Она изнемогла от усталости! Я обещал приготовить им место в доме…
— И очень безрассудно с твоей стороны, — с раздражением опять прервал его привратник, — ну, найди место хоть в одном ливане!
— А самый крайний? — вдруг оживился Вениамин. — Я сам видел, проходя мимо, как его прибирали… он свободен еще…
— Его занял римский сотник, тот самый, который привез указ Ироду о переписи народа.
— Римский сотник остановился в этом хане? — с удивлением проговорил Вениамин.
— Говорят, он ездил по всей Палестине, был за Иорданом, в пустыне Иудейской, и теперь возвращается в Рим…
— Римский сотник, — повторил, не слушая его, Вениамин, — ему не хватило бы места во дворце Ирода?! Отнимает место у бедняков!
Краска негодования залила лицо юноши.
— Он щедро заплатил хозяину… — заметил Маллух.
— Еще бы! — горько усмехнувшись, проговорил Вениамин. — Но разве его не пустили бы и так?! Ему стоило сказать слово, выразить желание, и весь хан был бы к его услугам… Проклятое раболепство, проклятое иго!.. Вспомнит ли когда-нибудь Иегова Свой народ, даст ли ему прежнюю славу, прежнюю свободу?
Тень сомнения и легкая усмешка пробежала по лицу Маллуха.
— Будь осторожен, — остановил он увлекшегося юношу, — у неотесанных камней иногда бывают уши, и плохо может прийтись тому, кто вздумает оскорблять римлянина, да еще носящего перстень Августа.
В это время кто-то сзади тронул Вениамина. Он обернулся. В длинной одежде из белой шерстяной ткани и темном плаще, накинутом, по обычаю евреев, на голову, перед ним стоял глубокий старец, по виду похожий на тех строгих отшельников-ессев, которых он встречал в за-Иорданской пустыне.
— Семьдесят седьмин Даниила подходят к концу… не может быть бессильным пророческое слово… Оправдает себя Бог отцев наших… Близко должен быть Избавитель…
Его отрывочные, глухим старческим голосом произносимые фразы, сами были каким-то пророчеством…
— Близко? — невольная дрожь пробежала по всему телу Вениамина. — Близко… Мессия?.. Он придет во всем блеске Своего величия, Он придет, могучий и сильный, и прославит Израиля?!.
Несколько мгновений длилось молчание.
И отчего-то замерло сердце Вениамина, точно приближалось к нему что-то таинственное и страшное и вместе радостное…
Откуда-то из глубины хана послышались звуки набли… Струны звенели и дрожали невыразимой скорбью, и резкий, немного дикий, но сильный женский голос запел за душу хватающую песнь, петую когда-то еврейским народом на берегах рек Вавилона.
Но и песнь скоро замолкла, или потонула в неперестающем шуме многосотенной толпы.
— Он придет, Он избавит, — сам с собой продолжал говорить старик, — вожди кончились из колена Иудина… идет Примиритель… но разве Он будет тем, чем ты думаешь? ‘Он был презрен и умален перед людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое! Он взял на Себя наши немощи и понес болезни… Все мы блуждали, как овцы, совратились каждый на свою дорогу, и Господь возложил на Него грехи всех нас’… Близко уже время Его…
Какой-то внутренний огонь, как луч вечерней зари на вершинах Моавских гор, загорелся в глазах старика… Но это был только момент… Солнце погасло, и холодные ночные тени поползли по горе и долинам. Старик отошел и затерялся в толпе.
— Пусть переночуют в пещере, — проговорил Маллух, продолжая прерванный разговор и опять обращаясь к Вениамину, — ночь не будет очень холодна, да и в пещере тепло и чисто.
И утомленный сутолокой необычайно-беспокойного дня, он пошел на свое постоянное место к воротам.
Безотчетная тоска сжала сердце Вениамина.
Вспомнив, что путники, которых он видел с трудом поднимающимися в гору, теперь могли уже добраться до ‘хана’ и, вероятно, будут искать приюта, он отправился им навстречу.
Мимоходом он заглянул в большую пустую пещеру для скота, прилегавшую к задней стене хана… В ней было темно и душно, на полу и в углах лежали целые кучи соломы и сена… Ему вспомнился разукрашенный сравнительно с этим убогим приютом ливан, занятый римским сотником: там даже настлали ковры на каменный пол! И к тоске опять присоединилось негодование, почти ненависть, неизвестно к кому и за что.
II.
Наступила ночь, безлунная, звездная, немного холодная. Тишина спустилась на Вифлеем. Белые двухэтажные домики с плоскими кровлями, узкие, кривые улицы, бегущие по зеленым и скалистым склонам холма, густые богатые виноградники, маслины, смоковницы, даже очертания соседних далеких гор потонули во мраке… Все звуки замерли. В пригородной гостинице тоже царил сон. Во всех ливанах, на скамьях и прямо на полу спали пришельцы.
Только в помещении, занятом римским сотником, горел огонь.
— Отчего не спит благородный Петроний? У евреев на исходе уже первая стража ночи… — проговорил заглянувший к нему из-за перегородки старый верный слуга, — или, может быть, неудобно что-нибудь? Напрасно нескольких верст мы не доехали до дворца Ирода.
— Разве в Иудее дворцы и оргии не омерзительны так же, как и в Риме? — нехотя, с усмешкой проговорил Петроний, приподнимаясь на локоть на своей скамье. — Все отлично, мой Мессала, ложись! Мне просто душно и не хочется спать.
И не желая вступать в дальнейший разговор, Петроний закрыл глаза. Но едва только раздалось за перегородкой сонное дыхание Мессалы, он встал и беспокойно начал ходить взад и вперед по мягкому дорогому ковру.
В самом деле, ему было душно, а на красивом, но утомленном лице лежал отпечаток какого-то неподвижного и невысказанного страдания.
‘Один момент, и все кончено! Чего ты медлишь? Чего ждешь? Один момент, один момент’… — что-то до боли давило мозг, и одна и та же мысль неотвязно приходила в голову.
Давно уже в Риме, после одной товарищеской пирушки, впервые наткнулся он на нее, ища выхода из бессмыслицы и тяжести жизни.
‘Один момент, и кончены муки, томление духа, страхи, недостойные римского воина, перед чем-то неведомым и нерешенным’… И стало вдруг так легко от этой внезапно блеснувшей мысли, как будто она была уже приведена в исполнение, и у него уже нет ничего больше общего с этим миром.
И вот теперь та же мысль опять начала мучить его.
— Не для кого, не для чего жить… Живет овца, лошадь, собака, живут гады и пресмыкающиеся… Разве геройство — жизнь?
Умереть мужественно и свободно, — вот лучшее, что может сделать человек!..
И мысли одна за другой с лихорадочной быстротой, отчаянные, безумные, толпились в его голове, и рядом с ними вставали ярко, как виденные или пережитые только вчера, картины прошлого.
Почти десять лет тому назад… Вот он, горячий, увлекающийся юноша… жаркая битва с варварами на границе Империи… первая победа… триумф их легиона… первый кубок за Августа и за Рим… Какой это был бред, какая была вера, пылкая, безотчетная вера в Рим, в силу императора.
— Долой всех богов, да здравствует император. — не помня себя от возбуждения и восторга, кричал он и верил, искренно верил, что не надо миру никаких богов, кроме Августа.
И хотя император был против, он вместе с друзьями приносил жертвы богине Весте и богу Августу.
И с этой далекой юношеской порой жизни, когда будущее казалось нескончаемым праздником и душа рвалась к высоким героическим подвигам, связывалось воспоминание о первой любви, чистой и прекрасной, казавшейся ему тогда вечной, но промелькнувшей, как греза.
Вот она, Теренция, из древнего патрицианского дома, юная и прекрасная, как богиня Диана, любящая страстно и беззаветно, как дитя, рожденное под лучами южного солнца.
Один год, всего один год… И… страшно вспоминать, что было потом… Отец не хотел, не пустил… Он выбрал для нее другого. Она не захотела тоже.
И в одну из таких ночей ее нашли на софе без дыхания, без признаков жизни.
И он пережил, он оказался в состоянии пережить ее?! Теперь, спустя почти десять лет, он упрекал и презирал себя за свое малодушие, но тогда жизнь еще слишком манила к себе, и острая, почти безумная скорбь не довела до меча или яда.
Он остался жить. Только что-то случилось с ним, отчего-то потускнели разом все краски, погасли огни, и жизнь стала бледной и скучной.
Умерла первая любовь, умерло первое, молодое счастье, умерла и вера в жизнь, в смысле подвига даже ради Рима.
— Ничего нет вечного, ничего нет действительного… действительны только смерть, труп, тление…
И блеск всемирной монархии, какой, он мечтал, впоследствии станет Рим под властью Кесаря-бога, вдруг померк, рассеялся, и руины Персидского, Вавилонского, Македонского царств стояли перед глазами.
Друзья не узнавали его. По-прежнему служил он в легионах, принимал участие в походах, по-прежнему поднимал кубок за Августа, по-прежнему бывал на товарищеских пирушках, но какое-то равнодушие ко всему окружающему, презрение к богам и людям росло в его груди, лежало на каждом мускуле его лица, сквозило в каждом слове.
Ему не минуло еще тридцати лет, а он уже успел выдвинуться, был замечен Августом, и в будущем его ожидала блестящая карьера полководца, может быть, даже начальника претории.
Ему завидовали, им восхищались, о нем говорили с удивлением, а он как будто не жил и не видел придвигавшегося к нему счастья.
Со смехом передавали о нем друг другу его товарищи, что в лунные ночи он бродит по кладбищам вдоль Аппиевой дороги, что он ведет дружбу с какими-то халдейскими астрологами, египетскими жрецами, что он носит на груди амулет с изображением Сераписа, говорили, что его посвятили в жрецы или служителя богини Изиды, другие уверяли, что он принимал участие в греческих мистериях, что в темную глухую ночь его, одетого в льняную одежду, подводили к самому порогу царства Прозерпины, к пределам смерти, к богам неба и земли…
Потом и эти слухи опровергались: находились люди, которые видели его сидящим со стоиками, эпикурейцами… Он жадно слушал речи философов.
Некоторые просто считали его помешанным, ему и самому иногда казалось, что он теряет рассудок.
— Нет богов, умерли все боги… Эллада и Рим не знают больше ни Зевса, ни Юпитера, ни Юноны, ни Марса… Жертвенники разбиты… В храмах бегают мыши, живут собаки… Один бог остался теперь: Август, — сказал как-то ему один старый жрец, проходя вместе с ним по кипарисовой аллее мимо заросшего мхом какого-то древнего храма.
— Умерли… нет богов… нет бога, есть человек, называющий себя богом, человек, участь которого — тление, есть бог — Рим, который через тысячи лет превратится в груды развалин.
И от той же мысли, которая в пору юности приводила его в безграничный восторг, ему теперь стало невыразимо страшно и показалось, что и он и вся земля летят в какую-то бездонную пропасть, в мрачный тартар, в царство вечной скорби, бесцельного блуждания теней.
Философы говорили, что и этого даже нет, ничего нет… О если бы знать, что хоть это-то правда!..
Было пусто кругом и в душе, и делалось невыносимым дольше ощущать эту пустоту.
Назначение в Иудею, провинцию Рима, с поручением отвезти Ироду идумеянину декрет о всеобщей народной переписи, на несколько месяцев рассеяло его, ему всегда хотелось узнать ближе своеобразный еврейский народ, синагоги которого и в Риме были всегда наполнены тайными служителями Иеговы, хотелось посмотреть этот народ в его родной земле, ознакомиться ближе со священными книгами древних евреев. Это на время заняло его ум.
Отвезя декрет Ироду, он проехал насквозь всю Иудею, побывал даже в пустынях, куда не смела заходить человеческая нога, только выли шакалы, да летала тучами саранча, несколько раз бывал в Иерусалиме, в самом храме, когда трубы левитов возвещали о моменте утреннего богослужения или вечерней жертвы.
Его изумляла стойкая вера Иудейского народа и в Иегову, и в грядущего Мессию, и в свое избранничество. Избавитель?! Разве не мечтали о Нем и в Риме, и в Египте, и на берегах Тигра и Евфрата? Но Кто Он и какой ‘золотой’ век принесет миру? Многого не понимая в Писании евреев, Петроний решил, что нечего и читать их: и они такие же выдумки, такие же басни поэтов…
К тому евреи, как народ, внушали ему отвращение к себе, та ненависть, какую, он знал, они питали к Риму, и то раболепство, какое он видел везде, даже перед собой, вызывали в нем какую-то брезгливость, будили снова презрение к людям… Ни на минуту не верил он избранничеству Израиля…
И после нескольких недель жизни в Иудее к нему опять вернулась тоска.
III.
Было начало второй стражи.
— Один момент, и все кончено, — опять сверкнула в его мозгу с необычайной ясностью мысль.
И вслед за тем он почувствовал, что этот момент должен наступить. Судорога пробежала па его лицу, и, не отдавая себе отчета, он нажал рукоятку меча.
— Господин… — раздалось в этот момент за его спиной. — Господин…
Он вздрогнул, обернулся, но машинально продолжал нажимать рукоятку, хранившую в себе смерть и освобождение.
Чья-то фигура стояла перед ним в сумраке ночи.
Схватив медный светильник, Петроний высоко поднял его перед собой. Желтоватый колеблющийся свет упал на лицо еврейского юноши.
— Я где-то видел тебя, — с облегченным сердцем проговорил Петроний, ставя светильник на прежнее место.
— Может быть, здесь, в хане: я слуга… — сдерживая себя, проговорил юноша, но вслед за тем в его голосе послышалось волнение.
— Я пришел просить… сказать, господин: вышла несправедливость, меня мучает всю ночь эта мысль, и я не мог заснуть.. Этот ливан должна была занять одна семья из Назарета. Один старик — плотник и его спутница… не сегодня — завтра она должна стать матерью… Она изнемогла в пути, а ливан оказался занят…
— Что такое? Этот ливан? Но почему же я до сих пор этого не знал? — с трудом соображая, в чем дело, воскликнул Петроний. — Разве я не уступил бы готовящейся быть матерью своего места? Разве я не мог переночевать в открытом поле? Где же она теперь? Куда их поместили?
— Она в пещере около ‘хана’, куда раньше загоняли скот… Но там так холодно, и нет даже скамьи для ночлега… Пещера позади ‘хана’ и выходит в поле.
— В пещере для скота, о боги! Но нельзя ли хоть теперь перевести их сюда? Я уступлю свой ливан… Это возмутительно, ужасно!..
Петроний сам не помнил, когда уж так горячо и жизненно он возмущался чем-нибудь, и одновременно чувствовал себя в чем-то виноватым.
А молодой еврей, растерянный, смущенный и расстроенный, стоял перед ним, опустив голову.
— Ну что же, идем сейчас же, — торопился сотник, накидывая на одно плечо теплый плащ, — я должен отыскать их, надо удобнее устроить их…
Они вышли во двор. Несмотря на мириады звезд, которыми светилось небо, было все-таки темно, и предметы различались с большим трудом.
Петроний и его спутник осторожно пробирались между группами спящих людей. Животные, привязанные к стойлам, тоже дремали. Иногда в отблесках потухавших костров двигались какие-то тени.
Было довольно холодно, но этот холод отрезвил Петрония и разогнал мучительный кошмар… Все его существо было теперь охвачено беспокойством о неизвестных ему, но ради него оставшихся без ночлега пришельцах из Назарета.
— Скорей бы, скорей найти ее!..
Вдруг какой-то странный гул и шум послышался на другом конце двора, по ту сторону хана, и вслед затем старчески голос позвал:
— Вениамин! Вениамин! Где ты? Именем Иеговы, Вениамин.
Вениамин узнал голос Маллуха. Но почему не у ворот старик? Откуда кричит он? Что-нибудь случилось? Убийство? Смерть?
Крик повторился.
— Одну минуту, господин! — проговорил Вениамин. — Там случилось что-нибудь. Поспеши за мной, пещера там же…
И, отойдя от сотника на несколько саженей, он скрылся в темноте ночи за стеной гостиницы.
Петроний направился за ним, но, не зная места, постоянно спотыкаясь то об одного, то о другого спящего, отстал. Он начал пробираться между тюками товаров, животными и людьми.
Странный шум, прекратившийся на минуту, возобновился опять… Некоторые из постояльцев проснулись.
— Что это за шум? До рассвета еще далеко…
— Что случилось? Пожар? Ссора?
Кто-то схватил в темноте руку Петрония и спрашивал, что это за крики. Он только пожимал плечами и в свою очередь спрашивал, как пройти в пещеру, прилегающую к хану.
— Несносный, беспокойный народ, и ночь-то не могут провести без крика и шума, — досадовал он.
Вдруг чья-то сильная рука легла на его плечо.
Он обернулся. За ним стояли два каких-то странных человека с грубоватыми простодушными лицами, на которых теперь лежал отпечаток безграничного восторга, в простых козлиных шкурах, мехом вверх. В руках одного из них был небольшой фонарик, у другого — пастушеский посох и свирель за поясом.
В непонятном возбуждении старший из них заговорил с Петронием.
— Подумай только, это Он Сам, Спаситель, Христос, Которого люди ждали так долго… Спаситель из дома Давида… Ангел, возвестивший это, сказал: родился вам Спаситель, Который есть Христос Господь… Свидетель Бог, это не был сон, Он родился воистину, мы сами видели Его и Его Мать… там в пещере… идите, поклонитесь Ему! Ангелы пели: слава в вышних Богу…
Пастух говорил уже не сотнику, а другим, всем стоявшим около них… Многие проснулись и с жадным любопытством восточного человека прислушивались к странным речам. Огни фонарей замелькали на огромном дворе.
Послышались вопросы:
— Да кто вы?
— Откуда?
— О ком вы говорите? Кого видели?
— Какой Спаситель?
— Они видели ангелов, слышите? Они видели ангелов! С ними говорил ангел. Христос родился!
— Да что вы слушаете их? Кто вы? Кто это?
— Разве не видите: пастухи из деревни, что под горой, но зачем они пришли сюда, когда должны пасти стада в Вифлеемской равнине?
— Вот, вот на этой самой равнине, на поле, которое некогда принадлежало Воозу, мы и пасли стада, — восторженно рассказывал один из пастухов, — они задремали, — он указал глазами на товарища и еще одного пастуха, подошедшего к толпе, — а я стоял на страже… Было холодно, но ясно… Небо горело мириадами огней… Вдруг ослепительный свет с неба разбудил их, а меня поверг на землю… Мы не успели придти в себя, как в этом же необычайном свете предстал Кто-то чудный, еще более светлый, и мы услышали, мы все слышали голос: ‘Не бойтесь, я возвещаю вам радость, которая будет всем людям, ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь, и вот вам знак: вы найдете младенца в пеленах, лежащего в яслях’.
Потом звёзды померкли, и все небо осиял такой же ослепительный свет, и бесчисленное воинство небесное славило и хвалило Бога: ‘Слава в вышних Богу и на земли мир, в человецех благоволение!’. И снова опять все стало по-прежнему… В трепете мы лежали на земле, наконец, пришли в себя и сказали друг другу: ‘Пойдем в Вифлеем и посмотрим, что там случилось’. Мы пошли, по пути мы зашли сюда, рассказали привратнику о всем, что видели и слышали, и нашли здесь, в пещере.
Петроний дальше не слушал.
Неужели это Она? Та самая, так безжалостная лишенная крова? Та самая, которую он ищет?
— Ради самого неба, отведи меня туда, — ухватился теперь уже он за одежду пастуха.
Кругом толпа удивлялась, недоумевала, восхищалась и сомневалась.
— Этим диким, грубым людям было явление ангелов? Точно нет в Израиле более достойных и способных получить откровение от Бога! И Мессия… в пригородном хане, в яслях… Одни невежды могут придумать что-нибудь подобное, — брезгливо проговорил какой-то богатый еврей и, с усмешкой окинув взором пастухов и толпившуюся около них темную кучку народа, отошел к догорающему костру.
— Вот Она… — пастух привел сотника к пещере, — Блаженнейшая из матерей, Славная, Чистая, Богоизбранная, будь во все века благословенно имя Твое!.. — и в избытке душевного восторга, под впечатлением всего виденного и слышанного в эту ночь, пастух упал ниц, целуя края Ее одежды, лежавшей на земле.
Погруженная в созерцание одной Ей видимой тайны, прислушивающаяся к каждому слову, потому что всякое слово в эту ночь имело смысл вечного, преображенная совершившимся событием, Она сидела на соломе около яслей, в которых лежал спеленутый Ею Младенец, и ни одного звука никто не слыхал от Нее.
Для тайны этой ночи не было слов.
Петрония поразил Ее вид: необычайная девственная красота лица, тихое, неземное величие, которое лежало на всей Ее фигуре.
Она сидела от него в нескольких шагах в простом одеянии назаретских женщин, с белым покрывалом на голове, а он не мог, не чувствовал в себе сил приблизиться к Ней и стоял на пороге пещеры, как перед первой святыней, увиденной им.
— Это Она, а тот старец — плотник Иосиф…
— Что произошло? Кто родился в эту ночь? — возбужденным шепотом говорил ему Вениамин, не удивляясь его приходу.
Петроний молчал. Как и Она, он не мог говорить.
Его взгляд упал на Младенца. Несколько фонарей трепетным мерцаньем озаряли пещеру, и при этом свете Петроний видел, что в яслях лежало обыкновенное дитя, и все кругом было так обыкновенно, просто, убого… И между тем… небо говорило о чем-то великом, непостижимом.
В один момент до ужаса близко стало это великое и непостижимое и душе Петрония. Он зашатался и упал перед каменными яслями.
— Ты ли Тот, Которого ждут все народы? Ты скажешь, что такое жизнь? Зачем надо жить? Зачем умирать?
— Смотрите, носящий перстень с печатью кесаря упал перед Младенцем, — с суеверным страхом сказал кто-то из столпившихся у входа в пещеру.
А белый, как лунь, еврей, простирая вперед дрожащие руки, в тихом восторге повторял пророчества: ‘Восходит звезда от Иакова, и восстает жезл от Израиля и разит князей Моава’… ‘Посетил Иегова народ Свой, Боже великий, сильный, Которому имя — Господь Саваоф! Слава в вышних Богу и на земли мир!..’.
— Варух! — окликнул кто-то старика, увидев, что он бессильно прислонился к стене и запрокинул голову назад.
Он молчал, устремив остановившийся взор в безграничное звездное небо.
Подошли к нему, заглянули в бескровное лицо: он уже был мертв.
*
Римский сотник, уступив хан, который занимал, Дивной Матери и Ее новорожденному Младенцу-Сыну, опять уехал в Иудейскую пустыню.
Никому ничего не сказал он о себе, только Вениамин видел, как на следующий день после рождения чудесного Младенца он бесчисленное множество раз прочитывал вслух по желтому ветхому пергаменту одно и то же пророчество Исаии: ‘Се Дева во чреве приимет и родит Сына и нарекут имя Ему: ‘Эммануил’, что значит: ‘с нами Бог’.
С этим словом пророка Петроний ушел в пустыню, чтобы с ним же потом вернуться в Рим.
Ал. Платонова.
(‘Светоч’ 1910 г., ‘Христианин’ декабрь 1911 г. С. 794 — 810).