Двойник, Тихонов Владимир Алексеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Владимир Тихонов

Двойник

I.

К подъезду большой …ской гостиницы подъехали извозчичьи санки. Подручный швейцара, молодой, разбитной паренек, в синей поддевке, торопливо сбежал с крыльца, отстегнул полость и ловко высадил господина в старенькой енотовой шубе.
— Номера есть? — спросил господин подручного.
— Есть, пожалуйте! — отозвался тот, подхватывая под мышку небольшой, дорожный чемоданчик.
Швейцар распахнул дверь и приезжий вошел в переднюю.
— Номера есть? — снова повторил он, обращаясь уже к швейцару.
Тот вежливо, но очень солидно приподнял фуражку с галуном, наклонил слегка голову и тоже проговорил:
— Есть, пожалуйте!
Приезжий господин снял калоши и начал подниматься по широкой, устланной ковром лестнице.
— Номер бы мне… — обратился он к встретившему его на первой площадке не то конторщику, не то управляющему гостиницей.
— В какую цену прикажите?
— Да так, не очень дорогой, рубля в полтора что ли.
— В пятом этаже будет-с.
— Ну, а пониже?
— На два рубля в четвертом-с.
— Ну, давайте хоть на два рубля в четвертом, — согласился приезжий и направился вслед за управляющим.
Номер, который ему показали, был довольно невзрачен, с окнами во двор, с старой и потертой мебелью, но достаточно просторный и он, сообразив немного, сказал:
— Ну, что ж, ладно.
Управляющий как-то сконфуженно улыбнулся и попросил паспорт. Приезжий вынул из бокового кармана рыжий поношенный бумажник и достал из него требуемый документ.
— Ах да… вот что! — спохватился он при этом, — ведь у вас на диване спать можно?
— Извините, но удобнее будет вторую кровать поставить, — проговорил управляющий.
— А сколько это будет стоить?
— О, всего 75 копеек.
Приезжий почесал затылок.
— Ну, что ж… поставьте, — согласился он, сейчас же словно сконфузившись своего движения.
Управляющий вежливо раскланялся и вышел в коридор. ‘Николай Антонович Степанов, надворный советник’, — прочитал он на ходу, развернув паспорт приезжего, и торопливыми шажками направился в контору гостиницы.

II.

— Ну-с, велите-ка вы принести мои вещи сюда, — обратился Николай Антонович к вошедшему в его номер официанту.
— Сейчас принесут-с! — ответил тот, снимая с него шубу.
— Принесут?.. Ну и чудесно! Ну-с, а вы, в таком случае, дайте-ка мне кофе что ли.
— Порцию или полпорции прикажете?
— Да я думаю, полпорции довольно.
— С хлебом, с маслом-с?
— Да, да, — все, как следует.
— Слушаю-с! — и официант, пропустив в дверь подручного паренька, вносившего чемоданчик, вышел из номера.
— Шубу прикажете почистить? — заговорил паренек, поставив вещи на пол.
— Да, да, пожалуйста… Да и платье надо будет… я сниму сейчас, так вы зайдите потом.
— Хорошо-с, зайду-с.
По уходе подручного, в номер шмыгнула довольно миловидная горничная в коричневом платье и белом чепчике.
Николай Антонович внимательно осмотрел ее с ног до головы.
— А вас как зовут? — слегка заминаясь, заговорил он, наблюдая, как та ловкими и сильными движениями наливает из большого ведра воду в умывальник.
— Таней-с.
— Гм… Таней! Славное имя Таня.
Горничная лукаво улыбнулась, но ничего не ответила.
— Так вы вот что, Танечка… Я тут велел другую кровать еще поставить, так вы нам две постельки постелите… да почище, да помягче… Хе-хе-хе!
— А вы с кем будете? — полюбопытствовала Таня, раскладывая на умывальник чистое полотенце.
— С сыном, голубушка, с сыном! — и Николай Антонович сделал было движение к горничной, но в это время дверь отворилась и официант с кофейным сервизом вошел в номер.
— Вам кровать сейчас прикажете поставить или после? — спросил он, устанавливая поднос на столе.
— Нет, нет, после! — заторопился Николай Антонович, быстро отходя от горничной. — После, когда я уйду. Вы, немножко погодя, зайдите за моим платьем и сапогами.
— Слушаю-с! — буркнул официант, уходя вслед за окончившей свое дело Таней.

III.

Оставшись один, Николай Антонович как-то вдруг сразу преобразился. Игривое выражение слетело с его лица, глаза его, еще за минуту перед тем масляно посматривавшие на пухленькую Таню, потускнели и уныло остановились на плохоньком и необъемистом чемоданчике.
— Да, плохо дело! Плохо дело! — с подавленным вздохом проговорил он, принимаясь распаковывать и раскладывать свои вещи. — И что там такое могло у них произойти? Удивительно необстоятельный человек этот директор. ‘Приезжайте немедленно и возьмите вашего сына’, вот и все! А почему возьмите? Что он там такое набедокурил? Да и я-то тоже хорош: погорячился, все бросил и поскакал, как сумасшедший. Денька два-три можно бы и выждать — отпуск, по крайней мере, взять мог бы, все-таки хоть недельку в Питере пробыть… А теперь что? Ни два, ни полтора — завтра же придется и обратно ехать, а ведь в Питер-то не часто разъездишься… Да, но что бы мог набедокурить Николай? Ну, да погоди — будет ему гонка…
Через полчаса Николай Антонович, переодетый, хотя и в поношенную, но все еще приличную сюртучную пару, торопливо допил остывший кофе, надел шубу и вышел из номера.
— Экая физиономия-то усталая, да измятая! — подумал он, взглянув мельком в одно из больших зеркал, расставленных по площадкам широкой лестницы. — Да, укатали бурку крутые горки. Кто теперь поверит, что ему еще и сорока нет — старик, как есть старик.
У подъезда гостиницы он сел на извозчика прямо, не торгуясь, и велел везти себя в какой-то отдаленный переулок, где помещалась частная гимназия, изгонявшая теперь из своих недр его единственного сына, Николая.
— А ведь хорош этот Петербург, канальство! Заманчивый городок! — раздумывал Николай Антонович, проезжая по широкому и вечно оживленному Невскому проспекту. — И на все он какой-то свой особый отпечаток кладет… Вот женщины, например: какие все стройненькие, да изящненькие, не то, что наши провинциальные ‘кувалды’. А костюмчики! Да здесь горничные лучше наших аристократок одеваются, и глазки у всех какие плутовские, так и играют, так и играют… А у нас-то, попробуй-ка вот так взглянуть на какую-нибудь губернскую матрону, так, чего доброго, еще обидится. А чего тут, кажется, обидного: любуюсь — вот и все! И ведь что странно, привези эту матрону в Питер — через полгода узнать нельзя — все изменится: и манера, и походка, и голос, и одеваться научится, даже самые черты лица преобразятся… уж на что картофелеобразный нос, так и тот выровняется… Да, влиятельная штука этот Петербург!

IV.

Миновав Невский проспект и переехав Неву, извозчик свернул, наконец, в одну из линий Васильевского острова и остановился у большого, серого дома частной гимназии.
— Что, господина директора можно видеть? — обратился Николай Антонович к толстому и представительному швейцару, входя в большие сени с массой деревянных вешалок.
— Пожалуйте в приемную, там курьер доложит, — отозвался тот, довольно небрежно стаскивая с посетителя потертую шубу.
— Фу, ты черт возьми! Словно в министерстве каком! — подумал Николай Антонович, поднимаясь по лестнице и чувствуя, что им овладевает какая-то странная и непреодолимая робость.
Где-то далеко в коридоре задребезжал звонок… хлопнула дверь, одна… другая… раздался какой-то глухой гул… кто-то пробежал и вслед за этим целые толпы школьников с веселым шумом хлынули в коридор из отворившихся классов.
Николай Антонович прижался к стене, чтобы выждать окончания этого непрерывно колыхавшегося мимо него потока стриженных голов, светлых, черных, рыжих… Он внимательно всматривался в мелькавшие перед ним личики, преимущественно бледные, худые, усталые… Ему хотелось найти среди них своего сына. Школьники тоже любопытно взглядывали на незнакомого им посетителя и, проходя мимо, стихали на мгновение… Прошел высокий, рыжий гувернер и строго повел на Николая Антоновича холодными, серыми глазами.
— Точь-в-точь наш Herr Linde, — подумал тот, вспоминая свои пансионские годы, — такой же рыжий и такой же должно быть злой… Как, бишь, мы его звали тогда? Да — ‘швабра’! И возмутительная эта ‘швабра’ была. Сколько несправедливостей, сколько незаслуженных наказаний пришлось тогда перенести от него, сколько озлобления и ненависти внес он в детские души! Жив ли он теперь? Что с ним? Знает ли он, как вспоминают о нем бывшие питомцы?
— Пожалуйте в приемную, вас господин директор дожидается! — пробасил над ним словно из земли выросший ‘унтер’.
Николай Антонович вздрогнул и посмотрел на унтера растерянными и недоумевающими глазами.
— Ах да… директор, директор, понимаю!.. — сейчас же спохватился он и быстро пошел вдоль по коридору.

V.

Не без замирания сердца переступил Николай Антонович порог неприветливой и непрезентабельной приемной, а когда отворилась дверь из соседней комнаты и выглянула оттуда сухая, чисто официальная физиономия самого господина директора, то он струсил уже окончательно.
— И чего я трушу! — внутренно обозлился он при этом. — Ведь не в карцер же меня посадят, в самом деле!..
— Прошу покорно! — резким и неприятным голосом крикнул директор и пропустил его в свой обширный, но тоже неприветливый кабинет.
— Прошу садиться.
Николай Антонович неловко опустился в предложенное ему кресло.
— Мне очень неприятно, господин Степанов, огорчить вас печальным и, вероятно, тяжелым вашему родительскому чувству сообщением, — заговорил директор, придвинув предварительно своему гостю большой ящик в сигарами. — Я уже писал вам, а теперь должен подтвердить и лично, что сын ваш, Николай Степанов, постановлением нашего педагогического совета исключается из моего учебного заведения.
— За что? — нерешительным и даже слегка охрипшим голосом переспросил Николай Антонович.
— Позвольте, сейчас! — остановил ого директор едва заметным движением руки и, уставившись в какую-то точку на потолке, зацедил бесстрастные и словно давно заученные фразы:
— В программу моего учебного заведения, унаследованного мною еще от моего покойного отца я вот уже тридцать два года блистательно поддерживающего свою прекрасную репутацию, входят задачи не исключительно только образовательного характера, но, и даже главным образом, воспитательного. Поэтому мы, обращая очень серьезное внимание на успехи наших питомцев в науках, особенно внимательно следим за добропорядочностью их поведения, желая приготовить русскому интеллигентному обществу не только хорошо образованных, но и прекрасно воспитанных членов. Воспитание детской души, как вам, вероятно, и самому хорошо известно, господин Степанов, дело в высокой степени нелегкое и требующее от лиц, принявших на себя эти многотрудные обязанности, во-первых, неиссякаемой любви к своему делу, во-вторых железной энергии, в-третьих совершенно правильно и хорошо обдуманной программы, в четверых…
‘Да что это он мне лекцию что ли читает? — думал про себя Николай Антонович, внимательно наблюдая очень подвижные и гладко выбритые губы директора и почему-то с удовольствием замечая, что когда тот произносит букву ‘у’ — кончик его носа сильно нагибается вниз. — Воображаю, как сладко можно уснуть, прослушав подобные наставления, например, в классе в продолжение целого часа… Вот опять носом дернул! Как у него это оригинально выходит… Интересно бы знать, какой он сам предмет читает своим школьникам?..’
— Вот почему нарушение дисциплины в стенах нашего учебного заведения, — продолжал, между тем, цедить директор, — считается одним из самых важных, если не сказать прямо, самым важным проступком, или, если, хотите, даже преступлением.
‘Почему он думает, что я хочу, чтобы — преступлением?’ — улыбнулся про себя Николай Антонович.
— А вы, какой предмет сами читаете? — вдруг вслух проговорил он.
— Географию и латинский язык в младших классах! — сухо ответил директор, видимо недовольный тем, что его перебили. — А что?
— Нет, так, ничего… продолжайте, пожалуйста.
— Итак, я говорю, что нарушение дисциплины мы непременно должны считать одним из самых важных, если не самым важным проступком, или даже преступлением, в видах той простой и логической мысли, что, как мореплаватели больше всего охраняют драгоценный для них компас, так и педагоги…
Николай Антонович слегка зевнул и вскоре начал чувствовать, что глаза у него понемногу слипаются и сидящий перед ним господин с ровными котлетообразными бачками становится все меньше и меньше, и начинает застилаться каким-то флером. ‘Воображаю, когда он говорит слово Уругвай, или Уссури, что с его носом делается!’ — машинально думал он, уже ничего больше не слушая и только всеми силами стараясь совсем не уснуть.
— Однако, что же такое наделал мой сын, что должен быть исключен? — спросил он через полчаса, заметив, что в комнате вдруг все стихло и его собеседник принял позу только что окончившего речь оратора.
Директор широко открыл глаза.

VI.

— Да я же сию минуту имел печальную необходимость изложить вам точно и систематично все проступки вашего сына, которые привели его к необходимости оставить мое учебное заведение.
— Да… да… конечно… — сконфузился Николай Антонович, удивляясь в душе, как это он ничего не слышал. — Но я хотел бы вас еще попросить, чтобы вы повторили это, но более, так сказать, в сжатом виде.
— В сжатом виде? Что же, извольте! — проговорил директор недовольным голосом и нервно подергивая плечом. — Ваш сын, Николай Степанов, самовольно, т. е. не испросив разрешения, ушел в отпуск.
‘Точь-в-точь как я в настоящем случае’, — подумал Николай Антонович.
— И хотя, как я вам уже докладывал, причина, побудившая его на этот проступок, была, как будто, и простительна, но, во-первых, это все-таки было уже вопиющим нарушением раз установленной дисциплины, а во-вторых, все последующее было в высшей степени безнравственным: сын ваш пробыл в самовольном отпуске более двух суток, мало того, наш гувернер господин Фризе видел его выходящим из трактирного заведения и даже в нетрезвом виде, мало того, на замечание, сделанное ему тем же господином Фризе, он ответил бранными и оскорбительными словами…
— Фризе — это высокий, рыжий? — полюбопытствовал Николай Антонович.
— Да, а что?
— Нет, ничего… а просто так…
— И так, вы видите, господин Степанов, что мальчик, проявляющий в столь еще нежном возрасте такие возмутительные наклонности, не может быть терпим ни в одном учебном заведении, как могущий быть дурным и развращенным примером для других, более добронамеренных детей… И надеюсь, что вы не посетуете на меня, что я, охраняя чистоту моей гимназии, должен удалить из нее подобный опасный элемент.
— Конечно, конечно… Вполне согласен… Хотя на эту тему можно бы еще, пожалуй, поговорить, ну да что уж! Дело конченое и я беру моего сына! — и Николай Антонович как-то безнадежно махнул рукой и отвернулся в угол.
— Да, кроме того, я должен прибавить, что это не единичное мое мнение, а единогласное решение всех преподавателей нашей гимназии, — продолжал директор, доставая из письменного стола заранее приготовленные документы провинившегося школьника. — Ваш сын, господин Степанов, должен был бы особенно внимательно следить за собой, непрестанно памятуя, что даже самое воспитание-то в моей гимназии он получал бесплатно, по ходатайству ‘*** общества’ в видах заслуг его покойной матери, что отец его человек небогатый и обремененный семейством и что для вас дальнейшее его образование…
— Ну, это уж вы оставьте! — резко перебил его Николай Антонович, — за бесплатное воспитание я, конечно, вам очень благодарен, а что до остального… так проживем как-нибудь! — и взяв из рук директора бумаги, он встал с кресла.
— Сейчас я велю позвать вашего сына. Вещи его уже уложены, — вежливо проговорил директор, и тоже поднялся с места.

VII.

— Ну, Николай, теперь расскажи ты мне совершенно откровенно, как все было! — обратился Николай Антонович к сыну, приземистому и неуклюжему мальчику лет четырнадцати, с таким же бледным и даже помятым лицом, как и у отца. Они только что вошли в номер, занимаемый Николаем Антоновичем в ***ской гостинице, и Коля не успел еще стащить с себя какое-то полуформенное ватное пальто.
Первая встреча отца с сыном в приемной покинутой гимназии прошла почти совершенно безмолвно, Николай Антонович довольно сухо поцеловал его в лоб, а Коля как-то сконфуженно мазнул щеку отца своими толстыми, но бесцветными губами. При встрече присутствовал сам ‘господин директор’, и Николаю Антоновичу не хотелось при нем завести с сыном какой-нибудь разговор.
Самый отъезд из гимназии прошел довольно равнодушно. На лице мальчика не замечалось ни малейшей грусти, или сожаления, — он был как-то тупо спокоен и, может быть, только немного более обыкновенного угрюм и сконфужен.
На прощанье директор хотел было сказать несколько напутственных слов, но, заметив на лице Николая Антоновича какое-то нетерпеливое выражение, ограничился одним холодным пожатием руки отца и небрежным кивком головы в сторону сына.
Дорогу от пансиона до гостиницы Степановы проехали молча. Николай Антонович все еще не мог отделаться от того дремотного состояния, которое отчасти было на него нагнано речами многословного педагога, а отчасти являлось следствием бессонной, проведенной в вагоне ночи, Коля же все время рассеянно посматривал по сторонам, и только теперь, войдя в номер в гостинице и сообразив, что отныне всякие расчеты с ненавистным пансионом навсегда окончены, почувствовал в своей душе прилив какой-то смутной радости и на усталом его лице забрезжило что-то вроде улыбки.
Слова отца заставили его вздрогнуть и снова насупиться.
— Ну, так расскажи же, расскажи, как у вас там все это произошло? — повторил Николай Антонович, замечая, что первый его вопрос сын как будто пропустил мимо ушей.
— Да что рассказывать-то! Ведь Франц Иваныч, поди, все рассказывал уж? — неохотно пробурчал тот.
— Да понимаешь ты, что я хочу все от тебя это выслушать, чтобы видеть, как ты сам относишься к своему проступку? — настаивал отец.
— Как отношусь, — виноват, конечно! Только Фризе этот наврал тут много — и вовсе я пьян не был… Он постоянно ко мне придирается… Небось как Хвостов совсем пьяный явился, так его сейчас в лазарет и ни гу-гу… а ко мне всегда так… потому что меня ‘Пила’ не любит…
— Кто такой ‘Пила’?
— Да Франц Иваныч-то — директор. Он то и дело меня попрекает — потому что я бесплатный…
— Постой, постой… Нет, ты мне все по порядку расскажи, — остановил Николай Антонович беспорядочно бурчащего сына, подумав, впрочем, при этом, что прозвище ‘Пила’ должно быть чрезвычайно идет к словоохотливому Францу Ивановичу.
Но по порядку Коля рассказать ничего не мог и все продолжал так же бестолково бормотать, пересыпая свои речи какими-то малопонятными для его отца пансионскими терминами и кличками. Тем не менее, в конце концов Николай Антонович составил себе более или менее ясное представление обо всей этой печальной истории, в которой сын его играл, действительно, довольно некрасивую роль. Дело было в том, что умирал какой-то Вася Анисимов, большой друг и приятель Коли, умирал он в квартире своих родителей, людей бедных и незначительных. Несколько воспитанников — одноклассников покойного — стали проситься у Франца Ивановича пустить их проститься с товарищем, но предусмотрительный директор наотрез отказал им в этом, боясь, чтобы они не занесли какой-нибудь заразы в стены его гимназии (от какой болезни умер Вася Анисимов — так и осталось невыясненным). Этот отказ ‘возмутил’ Колю Степанова ‘до глубины души’ и он решился отправиться к умиравшему самовольно. За ним последовал еще один воспитанник, Саша Чернов.
Родители Анисимова были очень растроганы вниманием мальчиков к их несчастному сыну, и когда за беглецами явилась погоня, имели даже слабость сказать, что названных воспитанников у них в квартире нет, но Саша Чернов вскоре струсил и часам к восьми сам явился в пансион и во всем сознался, укрыв, однако, приятеля и сказав, что у Анисимовых он был один.
Коля Степанов всю ночь продежурил у постели умирающего друга, и когда тот к утру скончался, ему стало вдруг так невыносимо грустно, что он опрометью убежал из квартиры покойника. В пансион возвращаться ему ‘страшно’ не хотелось и он пошел бродить по улицам Васильевского острова ‘без всякой цели, куда глаза глядят’.
На беду с ним встретился Рюдлих, тоже бывший воспитанник гимназии Франца Ивановича, но исключенный за какие-то шалости года два тому назад. Узнав от Коли об его несчастье, Рюдлих, которому было уже лет шестнадцать, предложил огорченному школьнику зайти в трактир, чтобы ‘помянуть покойника’, да кстати и выпить ‘с горя’. Коля машинально согласился, и с этого момента начинается уже другая часть происшествия — весьма непростительного свойства. Они целый день пробродили по трактирам, пили пиво, играли на биллиарде и были еще ‘где-то’. Рюдлих, у которого явились откуда-то деньги, угощал своего нового приятеля (в пансионе у них было весьма мало общего), катал его на извозчиках, и вообще доставлял ему всякий удовольствия, чтобы ‘заглушить скорбь о потере любимого друга’. Остаток ночи они провели у какого-то конториста — знакомого Рюдлиха. На утро у Коли страшно болела голова и новые приятели опять отправились в трактир, чтобы опохмелиться. Но на этот раз Коля уже пить ничего не мог и они скоро снова вышли на улицу.
Тут-то их и встретил ‘этот проклятый Фризе’ и набросился на Колю Степанова ‘с самыми оскорбительными выражениями’. За Колю вступился Рюдлих и начал говорить Фризе разные дерзости, очевидно, мстя ему и за свое пансионское прошлое. Коля тоже не отставал от приятеля и тоже наговорил много обидного ненавистному гувернеру. Фризе уже хотел было позвать городового, но беглец довольно смело заявил, что это совершенно лишнее, что он ничего не боится и сам готов теперь отправиться в пансион и сесть в карцер. Остальное известно.

VIII.

Николай Антонович выслушал всю эту историю молча, расхаживая взад и вперед по комнате. Когда сын кончил свой откровенный рассказ, он положительно не знал, что ему и сказать на это. Что это скверно, позорно и недостойно порядочного юноши, — но мальчик, очевидно, и сам хорошо сознавал все безобразие своего проступка. Распечь, разбранить его за это, но ведь уж его, вероятно, достаточно распекли и разбранили в пансионе и рыжий Фризе и словоохотливая ‘Пила’. Пригрозить ему в будущем каким-нибудь жестоким наказанием, но разве мало он наказан и исключением из гимназии, и пятидневным пребыванием в карцере, на хлебе и воде. А к тому же во время всего этого рассказа перед Николаем Антоновичем проносились ясные, как вчерашний день, картины его собственного детства и отрочества, его школьные годы, да и вся последующая безалаберная жизнь. Вспомнились ему и его детские и юношеские шалости, далеко не невинного свойства, только прошедшие для него более счастливо потому, что не были никем открыты и узнаны. Вспомнилось ему, как он, будучи тоже еще четырнадцатилетним мальчуганом, хорошо уже знал ход в один убогий провинциальный трактирчик, где нередко поигрывал на биллиарде и попивал пивцо… Вспомнились ему кой-какие и ‘другие места’… Кухарка Груня вспомнилась… Да и в дальнейшем память его вызывала не особенно чистоплотные картины… А затем, как живая, воскресла перед ним покойница жена — мать Коли — женщина чистая, непорочная, и, в силу своей непорочности, не умевшая ‘понимать и прощать’ слабости мужа, а потому всегда страшно мучившаяся ими и этими мучениями терзавшая и его самого… Потом, овдовев и оставшись с тремя ребятишками на руках, он, конечно, сильно остепенился, сделался порядочным семьянином и усердно принялся за работу. Но прошлое не миновало даром…
‘Да, наследственность великая и непреодолимая сила! — размышлял Николай Антонович, шагая из угла в угол и ероша свои реденькие и уже начавшие седеть волосы. — Что с ней поделаешь? Чем ее выбьешь из организма? Да, вот тут и вопрос: имеют ли право люди, знающие за собой разные грехи, жениться и производить детей? А если они, на худой конец, сделают это, то как должны они относиться к порокам, переданным ими же своим детям? Можно ли сердиться на ребенка, что он родился с рыжими волосами или большим носом, если кто-нибудь из его родителей был рыжий или большеносый? Какой подбор нужно делать, чтобы в лоск не загубить род человеческий? Вон Шопенгауэр что-то трактует там, что такие-то дескать стороны переходят к ребенку от отца, а такие от матери… А вот он сидит передо мной — этот благородный отпрыск рода Степановых — ну, что у него материнского? Весь и физикой и психикой, весь в родителя. Где же кровь, где же темперамент его матери — этого чистого, этого совершенно непорочного ангела, до конца дней своих не понимавшего ни жизни, ни людей, ни страстей? И вот он теперь не знает, что сказать, что сделать, как поступить с этим своим ‘двойником’. А, небось, прояви-ка его сынок какие-нибудь такие пороки, которых нет и не было в нем, в отце — укради-ка он что-нибудь, смошенничай — о, какие громы разразились бы над его несмышленой еще головой, какие беспощадные слова нашлись бы у родителя, возмущенного этими пороками…
— А теперь?..
Николай Антонович устало опустился на диван, подпер руками голову и задумался.
В номере настала тоскливая, ничем ненарушимая тишина… Только в умывальнике однозвучно падали в пустое ведро тяжелые капли воды из плохо завернутого крана…

IX.

— Ну, вот что: ты тут посиди немного, а я схожу сделать кое-какие покупки для сестер, потом вернусь — обедать будем… А завтра и ехать надо… — проговорил, наконец, Николай Антонович, снова поднимаясь с места и, не взглянув на сына, снял с вешалки свою шубу.
— А почему же завтра? Ведь, в сущности, можно бы и сегодня выехать — с вечерним поездом, — сообразил он, выйдя на улицу, но ему вдруг страшно не захотелось сегодня выезжать: он еще не успел отдохнуть и от предшествовавшей бессонной ночи, а тут в перспективе опять та же тряска, те же неудобные корчи на узеньких скамейках вагона третьего класса… Нет, решительно надо отдохнуть, выспаться, поесть хорошенько — и потом уже в дорогу. Ну, а там, на службе, там подождут — днем раньше, днем позже — не все ли равно, нахлобучка-то будет как в том, так и в другом случае!
Успокоив себя подобным образом, Николай Антонович ускоренно зашагал по панели Невского проспекта. Он направился в Гостиный двор сделать кое-какие покупки для двух своих дочек, а также и для тетки, исправлявшей роль хозяйки в его семействе.
— Николай Антонович! — окликнул его кто-то сзади, когда он уже дошел до Владимирской. Степанов оглянулся: возле него на панели стоял невысокого роста, плотный и румяный господин и, радостно улыбаясь, протягивал к нему обе руки.
— Друг любезный, какими судьбами! Давно ли в наших краях?
— Вощинин, ты как здесь? — удивился Николай Антонович, почувствовав себя в крепких объятиях своего старого друга.
— Как здесь? Как здесь? Да я уже шестой год, как живу в Петербурге.
— Вот что! Служишь?
— Эге!
И приятели снова обнялись.
— Ну-ну, рассказывай, рассказывай, — заторопил его Вощинин. — Да, нет, впрочем, что мы тут на самом юру толчемся, зайдем куда-нибудь. Ты еще не обедал?
— Обедать-то я не обедал, но я, ведь, здесь не один.
— С супругой?
— Нет не с супругой, голубчик, супруга моя вот уже пятый год как скончалась. — Вощинин сделал печальное лицо. — С сыном я здесь… И Николай Антонович вкратце рассказал причину своего приезда в Петербург.
— Так неужели же ты завтра и удираешь от нас? — сокрушенно воскликнул Вощинин, выслушав всю историю.
— Что же делать, голубчик, — служба.
— Ну, да что служба, служба не волк, в лес не убежит, а мы с тобой столько лет не видались! Старинку бы вспомнили, побывали бы кое-где, я бы тебе все наши питерские прелести показал… ты же теперь и на вдовьем положении, хе-хе-хе! — соблазнял Вощинин.
— Все это так, милый мой, — начал колебаться Николай Антонович, — да повторяю тебе, что с сыном я здесь, нельзя же его одного в гостинице забросить.
— С сыном? Постой, постой! ‘Арника!’ или, как греки говорят, ‘эврика!’ Нашел! Сына мы твоего устроим.
— Каким образом?
— А вот каким образом: живет у меня здесь сестрица, препочтеннейшая особа, — большая охотница до детей и на сей случай разведшая даже своих собственных шесть голов — вот мы туда твоего рыцаря и сплавим.
— Удобно ли будет? — нерешительно спросил Степанов.
— Да уж не сомневайся — примут его там не только с удобством, но и с благодарностью. Пусть его там денька два погостит, а мы с тобой тем временем попорхаем малость. Так, что ли, а?
— Что с тобой будешь делать, ‘поступай по усмотрению’! — согласился Николай Антонович, весело, хотя и сконфуженно, улыбаясь.
Через пять минут они были уже обратно в …ской гостинице, куда вернулись за тем, чтобы немедленно взять Колю и отвезти его к сестре Вощинина.
Весело разговаривая между собой, подошли они к номеру Николая Антоновича и хотели уже было отворить дверь, но она — как раз в этот момент — распахнулась сама и хорошенькая горничная Таня выскочила из комнаты раскрасневшаяся, хохочущая и что-то громко болтавшая. Наткнувшись на Степанова, она страшно вдруг переконфузилась, вскрикнула: ‘ах!’ и бросилась по коридору.
— Эге-е! — пустил ей вслед Вощинин, прищурив свои масляные глазки.
Николай Антонович вошел в номер. Коля, тоже красный, как рак, с взъерошенными вихрами и сбившимся на сторону галстучком, стоял посреди комнаты и растерянно смотрел на вошедшего отца. Брови его усиленно хмурились, глаза беспокойно мигали, но на губах все еще дрожала какая-то странная, непослушная улыбка.
— Ты это что? — обратился было к нему отец деланно-строгим голосом, но сейчас же почему-то сконфузился и отвернулся в сторону.
— Ну, молодой человек, позвольте с вами познакомиться, — затараторил Вощинин, вовремя подоспевший на выручку. — С батюшкой вашим я старый приятель, да и вас знавал когда-то, впрочем, совсем еще маленьким пистолетиком. Он дружелюбно протянул руку совсем переконфузившемуся Коле, осмотрел его с ног до головы, хлопнул по плечу и прибавил утешительно: — ну, с кем чего не бывает! И меня тоже когда-то из гимназии исключили, да свет не клином сошелся, поступил в другую — и в люди вышел. А теперь извольте-ка одеваться, мы вас с родителем намерены водворить на некоторое время в недра одного очень почтенного и многочисленного семейства.

X.

Через час Коля был уже водворен в эти недра, а родитель его, в сопровождении своего неумолкаемо-болтавшего друга, отправился обедать в один из лучших петербургских ресторанов. После обеда они попали в театр, из театра… ну, да там что рассказывать!.. Начались, словом, обычные похождения двух, давно навидавшихся приятелей: одного — петербургского bonvivan’a, из мелких, а другого — наголодавшегося провинциала, тоскующего в своей губернии о столичных прелестях не столь культурного, сколь кулинарного свойства…
Дня через три Вощинин уже провожал своего друга к месту его служения. Николай Антонович был хмур и молчалив, да и немудрено — у него в кармане лежала только что полученная телеграмма, извещавшая его о том, что ему, за самовольный и продолжительный отпуск, предлагается немедленно подать в отставку. Кроме этой телеграммы, в кармане Николая Антоновича ничего уже не было. Довольно порядочно набитый, при въезде в Петербург, бумажник был совершенно пуст, только в кошельке болталась какая-то жалкая мелочь. Даже билеты третьего класса были куплены Вощининым, которому Николай Антонович обещал выслать эти деньги немедленно по приезде домой.
— Видишь ли, мне там еще придется очень порядочно дополучить жалованья… да еще кое-что там есть… — конфузливо пояснял он при этом своему приятелю.
— Ну, да полно, полно, — успокаивал его Вощинин, — с кем греха не бывает: ‘Свои люди — сочтемся’. А что касается службы, так ты тоже плюнь, не тоскуй — мы тебя в Питер перетащим, верь слову!
Николай Антонович безнадежно махнул рукой, он хорошо знал, как исполняются эти обещания петербургскими приятелями.
Раздался третий звонок и Степанов, наскоро обняв Вощинина, вскочил в вагон. Продребезжала трель обер-кондукторского свистка… завыл паровоз и, лениво громыхая колесами, покатились вагоны…
‘Ну, вот, и домой едем! — грустно раздумывал Николай Антонович, искоса поглядывая на сидевшего против него сына. — Да, не победителями возвращаемся! А что-то еще нам впереди судьба сулит — одному Богу известно. Эхе-хе-хе! Ну, в нем, положим, все — это отцовское, а во мне-то чье? Дедушкино, что ли? Или просто — homo sum, et nihil… и т. д. Ну, да я что! Моя карьера сделана, жизнь пройдена и одну только дай Бог заботу выполнить — семью с нищенской сумой по миру не пустить. А он, с ним что будет? А, впрочем, что же отчаиваться-то: может быть и впрямь ‘свет не клином сошелся’… может быть и он вырастет, женится, остепенится, сделается отцом, полюбит детей и… тоже, во имя этой любви, но без отпуска, уедет в Петербург и будет позорно выгнан из службы’

—————————————————-

Источник текста: Владимир Тихонов. ‘В наши дни’. Санкт-Петербург, 1892 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека