Две повести г. Тургенева: ‘Накануне’ и ‘Первая любовь’, Булич Николай Никитич, Год: 1860

Время на прочтение: 43 минут(ы)

Дв повсти г. Тургенева: ‘Наканун’ и ‘Первая любовь’ (Русскій Встникъ, январская и Библіотека для Чтенія — мартовская книжки).

Каждое новое произведеніе г. Тургенева, только что разнесутся слухи въ обществ о скоромъ появленіи его, ожидается съ лихорадочнымъ нетерпніемъ, читается съ жадностію, толки о немъ не умолкаютъ долгое время, живыхъ людей называютъ именами лицъ, созданныхъ воображеніемъ поэта, выраженія ихъ и любимыя фразы на долго входятъ въ обыкновенный разговоръ, усвоиваются обществомъ. Ясное свидтельство того, въ какомъ близкомъ, въ какомъ тсномъ отношеніи къ русскому обществу находится талантъ г. Тургенева. Мы до того привыкли къ періодическимъ явленіямъ произведеній этого писателя, что въ каждомъ изъ нихъ невольно ждемъ чего-то новаго, прежде неслыханнаго нами, ждемъ того новаго слова, о которомъ часто и иногда вовсе не кстати говорятъ московскіе критики. Впрочемъ такое ожиданіе очень понятно, если мы вспомнимъ существенныя стороны таланта г. Тургенева, если мы обратимъ вниманіе на то именно, что составляетъ содержаніе его произведеній. Талантъ этотъ растетъ передъ нашими глазами, но онъ растетъ не одиноко, онъ растетъ вмст съ нами, растетъ вмст съ русскими обществомъ, вмст съ тою общественною средою, къ которой принадлежатъ задуманныя и призванныя къ жизни г. Тургеневымъ лица его повстей и разсказовъ. Вглядываясь пристально въ галлерею живыхъ портретовъ этого прекраснаго мастера, вы изучаете, постепенное развитіе сознанія, вы видите, что съ каждымъ новымъ произведеніемъ черты длаются рзче и опредленне, что больше мысли, больше сердца свтится въ глазахъ этихъ портретовъ, что глубже орбиты этихъ глазъ, однимъ словомъ полне духовная и нравственная жизнь этихъ портретовъ. За примрами ходить недалеко. Возьмите любой разсказъ Тургенева изъ прежнихъ лтъ, возьмите любую героиню его прежняго времени и сравните съ тми лицами, съ тми героинями, которыя появляются и дйствуютъ въ послднихъ разсказахъ его и вы легко увидите духовное преображеніе, совершившееся съ лицами, а слдовательно и съ жизнію. Шесть лтъ тому назадъ въ разсказ его ‘Затишье,’ какъ и вс исполненномъ поэзіи, какъ и вс задуманномъ на вчной иде любви, являются также живыя русскія лица, но какъ незначительно ихъ духовное содержаніе, какъ не осмыслились, не просвтлли еще черту ихъ лицъ, какою дикою является страсть ихъ гнетущая. Отъ Марьи Павловны, героини ‘Затишья’, этой прямо русской степной красавицы, молчаливой и гордой, какъ статуя Юноны, лнивой и страстной, которая умла только пть свои родныя южно-русскія псни да любить удалую натуру Веретьева, до Елены, героини послдней повсти ‘Наканун’ множество промежуточныхъ женскихъ лицъ и каждая кажется всегда старшею сестрою предшествовавшей и умне и лучше и развите, и съ большимъ запасомъ нравственныхъ силъ. Вглядитесь въ нихъ по пристальне: основаніе одно и тоже. Об практическія натуры, ничего мечтательнаго и ложнаго, ничего натянутаго и дланного, об съ жаждой дятельнаго добра, но какая разница: Марья Павловна годовой ребенокъ сравнительно съ Еленою. И тотъ герой ‘Затишья’, этотъ идеалъ бдной двушки, Веретьевъ, погубившій ее и доведшій ее до самоубійства, эта широкая прожигающая жизнь натура удалаго молодца, сильнаго и широкоплечаго, съ шапкою на бекрень, съ гитарою въ рукахъ, со звучною пснію на устахъ, кончающая смшною фигурою въ испанскомъ плащ и фуражк, съ изношеннымъ лицомъ, крашеными усами и заплывшими отъ пьянства глазами, — съ жизнію прожитою даромъ, нелпо, пошло, — какъ далеко отстоитъ онъ отъ Инсарова, нашего современника, любимаго Еленой, съ жизнію вылившеюся въ страстную, полную любовь къ родин, Инсарова — гражданина, Инсарова — патріота не на словахъ, а на дл.
Всякій литературный талантъ подчиненъ общему закону жизни, отъ котораго не уйдетъ ничто живущее — закону развитія. Талантъ г. Тургенева растетъ а развивается, всякое послднее его произведеніе необходимо должно быть полне и художественне предшествовавшаго, глубже и оконченне, какъ по мысли заключенной въ немъ, такъ и по отдлк. До-сихъ-поръ для г. Тургенева почти не было исключенія изъ этого историческаго закона. Но художественная полнота созданія зависитъ отъ автора, тогда какъ нравственная полнота лицъ, выводимыхъ имъ, зависитъ ужъ вовсе не отъ него, а отъ жизни, а отъ среды, на которой они выросли и которую не передлаетъ никакой авторскій талантъ. Если герои и героини г. Тургенева растутъ, мужаютъ и совершенствуются нравственнымъ и гражданскимъ образомъ, то причину этого роста надобно искать не въ развитіи прекраснаго таланта г. Тургенева, а въ развитіи самого общества. Нигд такъ наглядно не представляется ростъ общества человку мыслящему, какъ въ повстяхъ г. Тургенева, современемъ, будущій истерикъ нашего общества, посмотритъ на нихъ, какъ на документы нашего общественнаго сознанія. Да, при всемъ нашемъ глубокомъ уваженіи къ прекрасному таланту г. Тургенева, мы уврены, что нравственное содержаніе его типовъ дается жизнію и не зависитъ отъ его таланта. Талантъ даетъ имъ боле или мене законченную форму, онъ пересаживаетъ ихъ изъ дйствительности въ область фантазіи, онъ окружаетъ ихъ любовью или ненавистью, но не создаетъ ихъ, содержаніе готово, дано, и таланту надобно только воспользоваться имъ. Г. Тургеневъ принадлежитъ къ тмъ чуткимъ, къ тмъ богато развитымъ людямъ мысли, которые жадно прислушиваются къ жизни дйствительной, ловятъ ея неуловимые звуки, какъ поэтъ прислушивается къ ропоту моря, къ шуму лса, къ молчанію степи, стараясь поймать разлитую во всей вселенной гармонію, стараясь сознать и изобразить ее. При этомъ живомъ отношеніи къ дйствительности, любовь и симпатія, составляющія содержаніе таланта г. Тургенева, позволяютъ ему улавливать каждый звукъ, каждый образъ, на многое находить отвтъ въ себ и преимущественно на явленія, общественныя. Вотъ но-этому-то г. Тургеневъ любимецъ русскихъ читающихъ людей и они давно уже привыкли восторженно встрчать каждое новое произведете его, полагая найдти въ немъ отвтъ на завтныя думы, надясь подстеречь въ немъ художественный образъ того, что волнуетъ и мучитъ душу, что неясно, смутно, неопредленно волнуется въ настоящей дйствительности и что только въ краскахъ и образахъ художниковъ получаетъ вчную форму. Вотъ поэтому-то слухъ о появленіи новаго романа г. Тургенева заставилъ всхъ ожидать его съ нетерпніемъ, читать его съ жадностію, задумываться надъ скрытой въ немъ, но невольно выставляющейся мыслію. Самое названіе его, съ своимъ символическимъ намекомъ, которому можно придать очень обширный смыслъ, указывало на мысль повсти, заставляло догадываться, что авторъ хотлъ сказать что-то больше того, что заключено въ его художественныхъ образахъ. Не мы первые высказываемъ мысль, что русское общество переживаетъ переходную эпоху, явленія нашей общественной жизни, реформы вковыхъ учрежденій, это неустановившееся, смутное броженіе въ умахъ, эти силы, этотъ пылъ молодости, часто растрачиваемый на пустяки и вмст съ тмъ свидтельствующій о жизни, заключенной въ нихъ, все это указываетъ, что общество должно измниться, что ему предстоитъ коренное преобразованіе, что прежніе идеалы должны вмст съ формами замниться другими, что старыхъ людей, измученныхъ и дряблыхъ, вынесшихъ на плечахъ своихъ много тяжелаго, людей очень умныхъ, но не практическихъ, отлично иронизирующихъ, все понимающихъ, но не способныхъ на дло, должны смнить иные, новые люди, выросшіе совершенно для другой дятельности и при другихъ общественныхъ условіяхъ. Человкъ, передъ которымъ не напрасно проходятъ явленія жизни, ясно видитъ, что мы живемъ наканун этого общественнаго перелома, что если наша дятельность неясна, такъ это оттого, что мы погружены еще въ сумракъ зари, а не освщены дйствительнымъ и полнымъ солнечнымъ свтомъ. Вглядываясь въ черты физіономій множества лицъ, мастерски написанныхъ Тургеневымъ, черты, въ которыхъ много родственнаго, а между тмъ такая страшная градація развитія нравственнаго, мы, хотя и сказали, что въ этомъ развитіи видимъ ростъ самого общества, должны однакожъ ограничить нашу мысль. Между сердечными стремленіями Марьи Павловны въ ‘Затишья’ (останемся при прежнемъ примр) и Клены въ ‘Наканун’ — цлая бездна, но изъ этого мы не станемъ выводить заключенія, что общество наше идетъ въ семимильныхъ сапогахъ. Гораздо врне это колебаніе чертъ, эту неуловимую пестроту явленій, не успвшихъ вылиться въ ясную форму, отнести на счетъ неопредленности, переходности самой, переживаемой нами эпохи. Сравнивая портреты г. Тургенева, а они по художественной отдлк сами допускаютъ это сравненіе, съ портретами великихъ мастеровъ, умвшихъ изображать человческія лица, съ портретами Тиціана, Гольбейна, Вандика, Рембрандта, васъ поражаетъ то обстоятельство, что первые похожи на туманные образы, что въ общей масс ихъ безконечныя варіаціи, что они же смло свидтельствуютъ о жизни, объ эпох, произведшихъ ихъ, тогда какъ въ послднихъ мы видимъ яркое выраженіе эпохъ ихъ создавшихъ, со всмъ добромъ и зломъ, окружавшаго ихъ міра. Названные нами великіе портретисты имли дла съ лицами, конечно разнообразными, но по которымъ пробжала одна мысль, которые выражаютъ одинаковое нравственное содержаніе, у васъ же такая пестрота и разнообразіе, что руки опускаются при желаніи уловить духовный образъ эпохи: не ясно ли, что жизнь переживаетъ трудное, переходное время, что она не опредлилась еще вполн, что она волнуется, какъ не остывшая масса, что намъ еще долго дожидаться того времени, когда изъ этихъ волнъ осядутъ правильные кристалы, вчные типы.
Новая повсть г. Тургенева ‘Наканун’, въ которой авторъ, какъ будто покончивъ съ типами досел имъ любимыми, пытается создать новыхъ людей, ожидаемыхъ обществомъ, встрчена была такими разнообразными толками и противорчащими сужденіями, какими не сопровождалось ни одно изъ его произведеній, хотя критика не успла еще разработать этотъ типъ — намекъ, представленный г. Тургеневымъ, не успла еще освоиться съ нимъ. Большинство осталось положительно недовольнымъ этимъ болгарокъ Инсаровымъ, увлекшимъ русскую двушку, на которую авторъ потратилъ все богатство своего поэтическаго творчества, для которой не пожаллъ ни красокъ, ни любви. Одни негодовали на то, что этотъ пришлецъ Инсаровъ лицо очень не поэтическое, что онъ негд не выказываетъ своей дятельности, что дятельность эта, на сколько она проявляется въ повсти, очень пуста и ничтожна и что напрасно авторъ своимъ Инсаровымъ тычетъ какъ бы въ глаза такимъ развитымъ, богато-одареннымъ натурамъ, каковы художникъ Шубинъ или ученый Берсеневъ. Другіе порицали автора за то, что взявъ своего новаго героя изъ Болгаріи, какъ онъ будто этимъ хотлъ сознаться, что земля наша велика и обильна и много производитъ прекрасныхъ личностей, а Инсаровыхъ въ ней покуда они нтъ, такъ что приходится ихъ, какъ нормановъ или литовцевъ выписывать изъ-за моря. Однимъ словомъ, впечатлніе произведенное новою повстію г. Тургенева было больше неблагопріятно, чмъ благопріятно, иные, назойливые люди, доходили до убжденія, что авторъ подвергнулся полному fiasco и что только чудная прелесть, двственная поэзія его ‘Первой любви’, искупаетъ недостатки ‘Наканун’, повсти, написанной съ неудачною тенденціею. Такъ ли это на самомъ дл? Точно ли г. Тургеневъ, заслуживаетъ упрековъ и порицанія и не виновата ли сама жизнь въ томъ, что первый встрчающійся въ нашей литератур типъ Инсарова, человка цлаго, не раздвоеннаго и не подорваннаго, человка, у котораго слово и дло сливаются въ одно, у котораго нтъ готовыхъ на устахъ, но, никогда не примняемыхъ къ длу фразъ, который не задумывается надъ любовью, или ненавистью, надъ долгомъ или страстію, который весь отдался великому длу, совершаемому имъ безъ парада и шума, безъ реторики и кривляній, что типъ Инсарова вышелъ невполн удаченъ и неудовлетворяетъ насъ? Былъ ли онъ въ состояніи сдлать изъ этого лица такой полной и опредленный образъ, какой представятъ намъ ‘Лишніе люди’, Рудины е tutti quanti, эти ‘грызуны, гамлетики, самоды’, какъ называетъ ихъ Шубинъ, люди, которыхъ огромное число выкормила и похоронила русская земля, съ которыми сжился талантъ г. Тургенева? Да, виновата среда, если лицо Инсарова въ русской повсти кажется намъ иностраннымъ , авторъ самъ чувствовалъ неловкость своего героя, еслибъ онъ родился въ русской коле, и выписалъ его изъ Болгаріи. Намъ горько и больно это обстоятельство, но длать тутъ нечего и мы покорно клонимъ голову передъ неизбжнымъ произволомъ автора, но за то радостно привтствуемъ этотъ новый, невиданный дотол въ русской литератур, а слдовательно и жизни, образъ, какъ заждавшіеся, старющіе супруги привтствуютъ первое дитя свое, ожидаемое съ трепетомъ и молитвою.
Содержаніе ‘Наканун’ все основано на любви, составляющей паосъ повсти, въ которомъ пробуются разные характеры и гд побдителемъ является болгаръ Инсаровъ, подчиняющій себ вполн одинъ изъ лучшихъ женскихъ характеровъ, когда-либо созданныхъ г. Тургеневымъ. До-сихъ-поръ, женщины г. Тургенева стояли гораздо выше мужчинъ , теперь онъ повидимому ставитъ своего новаго героя выше этой Елены. Взглянемъ прежде на эту прекрасную русскую двушку повсти, посмотримъ почему ей изъ всхъ ее окружающихъ лицъ, возможно было полюбить только Инсарова и никого другаго, почему одинъ этотъ человкъ ,натура далеко не талантливая и не поэтическая остался побдителемъ между другими.
Удивительная, славная двушка эта Елена, выросшая, подобно героин ‘Дворянскаго гнзда’ Богъ знаетъ на какой почв, въ какомъ семейств, уродившаяся ни въ мать, ни въ отца. Подобныя явленія только на Руси бываютъ, и мы не знаемъ какъ и объяснять ихъ. Отецъ — пустйшій и вздорный болтунъ, забывающій жену для вдовы нмецкаго происхожденія, домъ — для клуба. Мать, всегда склонная къ волненію и грусти, всегда больная и капризная, съ пансіонскими мечтами на старости лтъ (Шубинъ называетъ ее курицей) еще меньше отца могла имть вліяніе на развитіе дочери. Оставленная на свобод, она развернулась роскошнымъ поэтическимъ цвткомъ, созданіемъ вольнымъ и полнымъ и не ея вина, если она охладла и къ отцу и матери. Впечатлнія ложились глубоко къ ней въ душу. ‘Слабость возмущала ее, глупость сердила, ложь она не прощала, требованія ея ни передъ чмъ не отступали, самыя молитвы не разъ мшались съ укоромъ. Стоило человку потерять ея уваженіе, — а судъ произносила она скоро, — и ужъ онъ переставалъ существовать для нея’. Безъ подругъ и безъ этой пошлой обстановки, которая длаетъ русскую двушку ‘барышней’, нарядной куклой, а жизнь ея мелкою и ничтожною, она жаждала не нарядовъ и праздниковъ, какъ вс, а дятельнаго добра, нищіе, голодные, больные ее занимали, тревожили, мучили. Вс притсненныя животныя находили въ ней покровительство и защиту. На десятомъ году она познакомилась съ нищею двочкой Катей и прислушивалась къ ея разсказамъ, и потомъ хотлось ей надть сумку, убжать съ Катей и скитаться по дорогамъ. Безъ вншняго шума, безъ вншнихъ волненій, жизнь ея перегорала во внутренней тревог, одинокою , никому не слышною борьбою. ‘Ея душа и разгоралась и погасала одиноко, она билась, какъ птица въ клтк, а клтки не было, никто не стснялъ ее, никто не удерживалъ, а она рвалась и томилась… Все, что окружало ее казалось ей не то безсмысленнымъ, не то непонятнымъ. Какъ жить безъ любви? а любить некого! думала она и страшно становилось ей отъ этихъ думъ, отъ этихъ ощущеній… Иногда ей приходило въ голову, что она желаетъ чего-то, чего никто не желаетъ, о чемъ никто не мыслитъ въ цлой Россіи’. Елена стоитъ уже ступенью выше Лизаветы Михайловны въ ‘Дворянскомъ гнзд’, она не нашла себ выхода въ томъ квіетизм, въ томъ византійскомъ міросозерцаніи, которымъ удовлетворялась героиня ‘Дворянскаго гнзда’, она ждала чего-то, жаждала, мучилась и страдала , плакала недоумвающими но жгучими слезами. Такою является она передъ нами, когда встрча съ Инсаровымъ, на дач въ Кунцов, ршаетъ ея участь и опредляетъ окончательно ея жизнь.
Отрывки изъ дневника Елены указываютъ намъ то состояніе ея души, когда она познакомилась съ Инсаровымъ. Состояніе это — двушки, развитой духовно, которой только любовь даетъ послднее опредленіе. Все окружающее ее такъ пошло и ничтожно, привязаться ей не къ кому. Оттого у ней нтъ покоя, оттого ей грустно и тошно такъ, что опа завидуетъ пролетающимъ птицамъ. Ей некому протянуть руки, она спрашиваетъ себя за чмъ у ней эта молодость, эта душа, за чмъ живетъ она. ‘Пошла бы куда-нибудь въ служанки, право : мн было бы легче’, пишетъ она. Какъ могла бы она полюбить, какимъ бы могучимъ счастіемъ окружила она человка, выбраннаго душей ея. Она никогда не мыслила, не чувствовала въ половину. И вотъ наступаетъ для нея этотъ періодъ блажества, эта долго жданная, долго призываемая любовь и русская литература обогатилась нсколькими страницами такого блестящаго описанія страсти, страницами полными роскоши молодаго и свжаго чувства, полными волшебнаго обаянія любви, какія рдко случалось перечитывать намъ досел. Весеннимъ благоуханіемъ ветъ со страницъ этихъ и счастливо общество, въ которомъ посреди нестройныхъ звуковъ и формъ неуяснившейся, полу-дикой дйствительности, раздаются подобные гармоническіе звуки, возникаютъ такіе ясные роскошные образы.
Кому же отдалась эта двушка, эта чуткая душа, какъ называетъ ее Шубинъ, отдалась вполн и безраздльно? Кто этотъ счастливецъ, вырвавшій ее изъ пошлаго міра ее окружающаго? Чмъ увлекъ онъ ее, чмъ соблазнилъ ее? Четырехъ молодыхъ людей выставляетъ авторъ претендентами сердца Елены. Каждый изъ нихъ и благороденъ и чистъ и достоинъ всякаго сердца женскаго, но одинъ изъ нихъ выше остальныхъ трехъ. Чмъ же онъ выше? Что это за новый идеалъ, волнующій сердце двушки? Чмъ онъ достойне остальныхъ извстныхъ и знакомыхъ намъ личностей, которыя не разъ г. Тургеневъ подвергалъ безпощадному анализу, гд соединялась тонкая иронія съ грустнымъ сожалніемъ?
Непосредственная, художественная, блестящая натура представляется намъ въ лиц художника-скульптора Шубина. Здоровье и молодость, безпечность, самонадянность, избалованность невольно привлекаютъ къ нему. Какъ горячо, какъ страстно говоритъ онъ о любви, которую проситъ молодость, объ этой жажд счастья, которою полна душа его. ‘Мы молоды, не уроды, не глупы, говоритъ онъ Берсеневу, мы завоюемъ себ счастіе!’ ‘Какіе безмолвные восторги пилъ бы я въ этихъ ночныхъ струяхъ, подъ этими звздами, подъ этими алмазами, еслибъ я зналъ что меня любятъ’ говоритъ онъ въ другомъ мст. Дальше этого счастія, эгоистическаго но классическаго, дальше этого греческаго идеала наслажденія не идетъ Шубинъ. Онъ какъ-то художественно, порывисто влюбленъ въ Елену и въ то же время гоняется за красивой горничной Аннушкой п отбиваетъ у отца Елены Августину Христіановну. Это типъ такъ называемой широкой натуры, доведенный здсь до изящества, до граціи, освобожденной отъ всего грубаго, дикаго, удалаго исполненной той сдержанной, законной гармоніей, которая проникаетъ все существо Шубина. Ему хочется свта, простора, Италіи, обтованной земли художниковъ. Это облагороженный эпикурецъ, ревниво ограждающій свое счастіе отъ всякаго облачка. Онъ не допускаетъ малйшей тни на этомъ свтломъ неб изящнаго наслажденія жизнію и когда Берсеневъ, въ ясный вечеръ, разсказываетъ Елен исторію отца своего, послдователя шеллинговой философіи, онъ проситъ говорить о соловьяхъ, о розахъ, о молодыхъ глазахъ и улыбкахъ. Онъ ничего еще не сдлалъ, но въ немъ множество задатковъ , геніальная натура его сказывается въ изящныхъ статуеткахъ, гд мтко подмчены имъ выраженіе лица и внутренній міръ его знакомыхъ. Онъ и кончаетъ въ повсти не дурно. Мы прощаемся съ нимъ въ Рим, гд онъ весь отдался своему искусству, работаетъ много и считается однимъ изъ самыхъ замчательныхъ ваятелей. Шубинъ — представитель цлаго поколнія молодыхъ русскихъ, людей, къ счастію отживающаго теперь, которые въ слдствіе независящихъ отъ нихъ обстоятельствъ, выбрали своею дятельностію изящное наслажденіе жизнію, а идеаломъ для подражанія художественную фигуру Вильгельма Мейстера. Въ немъ много обаянія, шарму, какъ говоритъ онъ самъ. Такія лица нравятся женщинамъ съ эпикурейскими наклонностями, но на Елену онъ не могъ подйствовать. Она пишетъ въ своемъ дневник, что ей не нужно его любви, она прямо говоритъ ему, что не полюбитъ художника. Онъ наряденъ, какъ бабочка, но словамъ ея, да любуется своимъ нарядомъ, чего бабочки не длаютъ. Кром этой изящной вншности, подвижности, блеска, у Шубина прекрасное сердце, прекрасная душа. Въ немъ такъ много любви ко всему окружающему, эту любовь, это человческое участіе онъ вноситъ въ домашнія ссоры семейства, гд живетъ, онъ улыбкой прогоняетъ вздохъ, шуткой сглаживаетъ набжавшія морщины на лобъ близкаго ему человка, онъ шутитъ надъ грубыми выходками и пристыжаетъ, онъ является спасителемъ въ затруднительныя минуты. Онъ красиво уменъ, но ни во что не вритъ, потому что ‘въ самого себя врить нельзя’ говоритъ Елена. Въ сравненіи съ Инсаровымъ онъ вовсе не дрянь, но Елена никогда его не любила, какъ сама признается. Что для ея натуры съ вчною жаждою дятельнаго добра могла значить эта красивая, блестящая личность съ ея ироніей и эпикурейской бездятельностію? Намъ укажутъ на римскія работы Шубина и скажутъ , что онъ вовсе не бездятеленъ, но эти работы были его личнымъ дломъ, прихотью его художнической души, послобденнымъ кейфомъ. Играй искусство въ настоящемъ мір ту роль, какую играло оно въ XIV, XV, XVI вкахъ, сдлайся оно главнымъ содержаніемъ цлой эпохи, такъ что художникъ является живымъ сосудомъ цлаго міра общественныхъ идей и стремленій, и будь Шубинъ однимъ изъ такихъ художниковъ, воплотившихъ въ свои созданія современную мысль родины — конечно Елена имла бы полное право полюбить его. Но теперь искусство служитъ для украшенія жизни, связи съ народной исторіей оно не иметъ никакой и Шубина могла полюбить только лнивая, жаждущая наслажденія женщина, а не строгая, дятельная Елена.
Теперь другой типъ, который нсколько подйствовалъ на сердце Елены, такъ что ей казалось одно время, что она любитъ его — Берсеневъ, человкъ хорошо воспитанный, кандидатъ московскаго университета, съ лицомъ, выражающимъ привычку мыслить п доброту. Г-жа Туръ когда-то сдлала подобное лицо героемъ своего большаго романа ‘Племянница’. Это представитель тхъ жрецовъ науки, которыми, по словамъ Шубина, справедливо гордится классъ средняго русскаго дворянства, будущій посредникъ между наукой и россійской публикой. Онъ учится много, работаетъ усердно, по въ немъ нтъ этой пылкости Шубина, этой возможности отдаться на долго, страстно, съ забвеніемъ самого себя впечатлнію. Онъ чувствуетъ, что въ немъ зараждается любовь къ Елен, онъ груститъ и страдаетъ, въ немъ уже есть зародыши той рефлексіи, которая губитъ жизнь, уничтожаетъ наслажденіе, не допускаетъ беззавтно отдаться чувству. Всего ясне контрасты обихъ натуръ ~ выражаются во взгляд на природу у Шубина и у Берсенева. Когда первый радостно вдыхаетъ въ себя это дыханіе жизни, разлитой повсюду, Берсеневъ чувствуетъ безпокойство, тревогу, грусть, онъ силится размышленіемъ объяснить себ свое душевное состояніе. Когда подъ вліяніемъ вечера, проведеннаго съ Еленой, онъ возвращается домой и сердце его настроено на любовь, онъ садится за фортепьяно въ своей комнатк и подъ аккорды звуковъ, выражающихъ чувство, онъ плачетъ горькими слезами, да, онъ уметъ плакать. Но тотчасъ же, онъ уметъ подавить въ себ зарожденную тревогу, уметъ закрыть фортепьяно, заглушить звуки, поющіе въ сердц и перейдти къ тому, что по его понятіямъ составляетъ его призваніе въ жизни. Онъ можетъ раскрыть Раумерову Исторію Гогенштауфеновъ именно на той страниц, на которой остановился по утру и продолжать свое изученіе дальше, перейдти отъ Раумера къ Гроту и т. д. Что-то порядочное, нмецкое, въ этомъ подчиненіи себя идеалу долга, призванію. Любимая мечта его, цль его жизни — сдлаться профессоромъ. ‘Какое же можетъ быть лучше призваніе, говоритъ онъ Елен, — подумайте, пойдти по слдамъ Тимоея Николаевича?’ Одна мысль о подобной дятельности наполняетъ его радостью и смущеніемъ. Онъ не гордъ и не самоувренъ, онъ сознаетъ все, чего недостаетъ ему и мечтаетъ получить позволеніе, създить за границу года на три, четыре и тамъ поучиться въ германскихъ университетахъ. Его идеалъ — эта дятельность слова въ аудиторіи, этотъ свтъ мысли постепенно пробивающій густую тьму, эта просвщенная борьба со зломъ, которой опъ хочетъ отдать всю свою жизнь, выбирая орудіемъ борьбы — науку. Онъ говоритъ прекрасно, сдержанно, съ сосредоточенною мыслію. Умъ и сердце слышутся въ словахъ его, Шубину объясняетъ онъ красоту, которую понимаетъ какъ эстетически-развитый человкъ, а не какъ художникъ, и Елена слушаетъ его со вниманіемъ, не отводя взора отъ его поблднвшаго лица, отъ глазъ его, дружелюбныхъ и кроткихъ. При разговор съ нимъ ‘душа ея раскрывалась и что-то нжное, справедливое, хорошее, не то вливалось въ ея сердце, не то выростало въ немъ.’ Берсеневъ не эпикуреецъ. Онъ не жаждетъ счастія, подобно Шубину, онъ смотритъ на счастіе, какъ на эгоизмъ, у него есть кой-что повыше этого личнаго счастія. Онъ говоритъ Шубину, что есть на свт слова соединяющія людей, заставляющія ихъ подавать другъ другу руки, что слова эти : искусство, родина, наука, свобода, справедливость — выше счастія, что любовь, которая для Шубина есть наслажденіе, по его понятію должна быть жертвою, что все назначеніе нашей жизни — поставитъ себя нумеромъ вторымъ (въ противоположность эгоизму художника), и съ этой точки зрнія подчиненія себя общему благу, забвенія своей личности, онъ смотритъ на будущую свою дятельность. Берсеневъ существо серьезное, но абстрактное, идеалистъ, его цль не близка, она далеко за его словомъ не послдуетъ тотчасъ же примненія, дйствія. Берсеневъ сознательно добръ. Елена въ дневник сравниваетъ его разъ съ Инсаровымъ и говоритъ, что Берсеневъ ‘можетъ быть учене его, можетъ быть умне, но я не знаю, прибавляетъ она, онъ передъ нимъ такой маленькій‘. Самоотверженіе его тогда, когда узнаетъ онъ о любви Елены къ Инсарову, когда нейдетъ ему въ голову Раумеръ, — трогательно. Заботы у постели больнаго Инсарова, роль посредника между имъ и Еленой, которую любилъ онъ, роль, вроятно, стоившая ему тяжелыхъ часовъ глухаго страданія, вызываютъ къ нему ,участіе. Лучше всего выражается его характеръ въ слдующихъ словахъ его : ‘Не даромъ мн говаривалъ отецъ: мы съ тобой, братъ, не сибариты, не аристократы, не баловни судьбы и природы, мы даже не мученики, — мы труженики, труженики и труженики. Надвай же свой кожаный фартукъ, труженикъ, да становись же за свой рабочій станокъ, въ своей темной мастерской! А солнце пусть сіяетъ другимъ ! И въ нашей глухой жизни есть своя гордость и свое счастіе!’ Люди, подобные Берсеневу, носятъ въ груди своей клятву рыцарей Круглаго Стола, это такъ называемые піонеры будущаго и, конечно, мы не откажемъ имъ въ нашемъ глубокомъ, полномъ сочувствіи, если только призваніе свое выполняютъ они честно и искренно, если они не сворачиваютъ съ своей дороги и ни съ кмъ никогда не длаютъ компромиссовъ. Образецъ, приводимый Берсеневымъ, по слдамъ котораго онъ хочетъ идти — Грановскій есть типъ этихъ чистыхъ рыцарей, которымъ ввренъ Грааль науки, бережно хранимый ими въ глухомъ лсу, посреди дикихъ зврей. Но время Грановскаго, не смотря на всю близость его къ намъ, не похоже на настоящее время и мы уврены, что Грановскій теперь былъ бы инымъ. Въ этомъ служеніи абстрактному идеалу науки, въ этомъ ожиданіи отдаленныхъ плодовъ ея, въ этой медленной постройк таинственнаго зданія есть что-то масонское, мистическое. Молодая жизнь не терпитъ никакого мистицизма. Ея горячія слезы отираются дятельной любовью , ея раны залечиваются дйствительными хирургами, а не теоретиками .съ художественно-изящными фразами на устахъ. Ars longa vita brevis — говоритъ опошленная употребленіемъ пословица н жизнь не ждетъ, какъ не дожидалась Елена, можетъ быть сначала чувствовавшая влеченіе къ Берсеневу, того времени, когда онъ кончитъ свое ученіе на казенный счетъ въ Париж, Гейдельберг, Берлин и напечатаетъ статьи свои: О нкоторыхъ особенностяхъ древне-германскаго права въ дл судебныхъ наказаній и О значеніи городскаго начала въ вопрос цивилизаціи, написанныя языкомъ нсколько тяжелымъ и испещреннымъ иностранными словами. Эти названія сочиненій Берсенева звучатъ какъ иронія: такъ далеки они отъ жизни, такъ ясно показываютъ, въ какую отдаленную сферу кинулся авторъ ихъ. А Елена похала туда, гд бьется настоящая жизнь, гд народъ подымается противъ своихъ вковых притснителей — турковъ, гд у каждаго на устахъ слова: родина, независимость….
Вотъ два лица-типа, люди прекрасные во многихъ отношеніяхъ, съ которыми дружна Елена, но которыхъ не полюбитъ она, какъ полюбила Инсарова. Отношенія ея къ нимъ совершенно свободны. Третій молодой человкъ, третій типъ — женихъ, выбранный дочери благоразумнымъ родителемъ, идеалъ родительской власти, идеалъ маменекъ, прекрасный мужъ, по понятіямъ нашихъ семействъ. ‘Образованія отличнаго, правовдъ, манеры прекрасныя, тридцать три года, оберъ-секретарь, коллежскій совтникъ, и Станиславъ на ше.’ Онъ отличный работникъ по канцелярской части, длецъ, — человкъ положительный и честный : когда представилась ему возможность существовать безбдно своимъ жалованьемъ, онъ отказался въ пользу своихъ братьевъ отъ ежегодной суммы, назначенной ему отцомъ. Это Паншинъ ‘Дворянскаго гнзда’, но умне его, положительне и не такъ фразистъ. Очевидно, что онъ считаетъ себя выгоднымъ женихомъ для всякой порядочной двушки и разсчитываетъ съ своей стороны также на выгодную женидьбу. Въ немъ много сторонъ и благородныхъ и практическихъ , это человкъ уже нашего времени, воспитанный современными понятіями. Къ петербургскому comme il faut, къ этой недосягаемой обтованной земл для нашихъ провинцій, онъ совершенно равнодушенъ и называетъ себя чернорабочимъ, пролетаріемъ. Но — это современная фраза, это хвастовство съ его стороны: чернорабочіе не хвастаются. Какъ и Елена, какъ и Инсаровъ — Курнатовскій ничего не смыслитъ въ художеств, но совсмъ по другой причин, т, потому что для нихъ практическое добро выше эгоистическаго наслажденія изящными формами, а этотъ потому что дйствительно не смыслитъ. Лучшій портретъ этого опрятнаго господина заключается въ слдующихъ словахъ письма Елены къ Инсарову : ‘Онъ небольшаго роста, меньше тебя, хорошо сложенъ, черты у него правильны, онъ коротко остриженъ, носитъ большіе бакенбарды. Глаза у него небольшіе (какъ у тебя), каріе, быстрые, губы плоскія, широкія: на глазахъ и на губахъ постоянная улыбка, оффиціальная какая-то: точно она у него дежурить. Держится онъ очень просто, говоритъ отчетливо и все у него отчетливо: онъ ходитъ, смется, стъ, словно дло длаетъ… Въ немъ есть что-то желзное… и тупое и пустое въ то же время — и честное, говорятъ, онъ точно очень честенъ. Ты у меня тоже желзный, да не такъ, какъ этотъ.’ Какъ современный практическій человкъ, онъ знаетъ толкъ въ коммерческихъ предпріятіяхъ, онъ не разоритъ своего семейства и всегда выйдетъ сухъ изъ воды. Выбери Елена его себ въ мужья и она заслужила бы одобреніе тхъ критикъ, которыя казнятъ ее на основаніи придуманной ими ложной нравственности. Но Елену оттолкнуло отъ господина Курнатовскаго то, что лицо это мертвое, что онъ представитель бюрократизма и администраціи, лицо не выработанное жизнью, не живое, что онъ, по словамъ Шубина, ‘не живой жизнью данный идеалъ (какъ Инсаровъ), что здсь даже не чувство долга, а просто служебная честность и дльность безъ содержанія’. Подъ вліяніемъ этой служебной честности онъ легко можетъ обратиться въ страшнаго деспота и самъ высказываетъ, на основаніи своего принципа, что если человкъ, попавшійся въ взятк, и не виноватъ, по разнымъ обстоятельствамъ, но если онъ попался, такъ его все таки слдуетъ раздавитъ. Порядочность и современность нс позволяютъ ему открыто вооружиться противъ науки, университетовъ и т. д., но его слова объ этомъ предмет приводятъ въ негодованіе Берсенева. Онъ смотритъ на науку какъ на гимнастику. Онъ пойдетъ далеко, будетъ гд нибудь губернаторомъ, не задумается надъ дйствительностію, не сломается ею, но счастія любящей женщины не сдлаетъ.
О четвертомъ лиц, объ этомъ свистун — Лупояров — говорить нечего. Онъ весь выразился въ томъ трещаніи, которое раздается въ конц повсти передъ Инсаровыми, посреди венеціанской весны и яркихъ формъ жизни, какъ грустное напоминаніе о далекой родин.
Таковы представители поколнія, окружающаго Елену, представители хорошо намъ знакомые и изъ жизни и изъ врныхъ портретовъ, написанныхъ г. Тургеневымъ. Долго обращался онъ съ этими лицами, то иронически выставляя ихъ на судъ современниковъ, то выражая къ нимъ грустное, полное любви сожалніе. Какъ бы сами ни виноваты были они въ своей пустот и бездятельности, въ недостатк воли, необходимой для дятельности, въ своей безполезности, въ гамлетовскомъ эгоизм и отчасти эпикуреизм, въ недостатк самопожертвованія и вры, безъ которыхъ ничто прочное и великое не совершается на земл, намъ нельзя огуломъ обвинить ихъ всхъ, нельзя отказать имъ въ сожалніи и участіи. Въ ихъ безполезности виновата много и исторія страны, и среда общественная, и разныя обстоятельства. Тутъ безвыходный логическій кругъ, одно явленіе поддерживаетъ другое, одно опирается на другое, причины и слдствія связаны. Обыкновенно эти люди, и мы не разъ читали это заявленіе въ нкоторыхъ критикахъ, появившихся по поводу ‘Наканун’, оправдываются въ своемъ бездйствіи тмъ, что ихъ никто не звалъ на работу, что никому не нужны были ихъ руки… Положимъ, что это такъ, но разв эти люди, пусть признаются они, положа руку на сердце, готовы, способны для дятельности, еслибъ дйствительно призывъ раздался. Въ глухомъ бездйствіи, въ изящномъ наслажденіи жизни, въ абстрактной наук, въ вчномъ холодномъ размышленіи надъ самими собою, убивающемъ жизнь, въ машинальномъ исполненіи своихъ служебныхъ обязанностей, они разучились дйствовать, они потеряли способность и на жертву и на увлеченіе, необходимыя для всякой дятельности. Вс они очень умные люди, а потому, безъ всякаго сомннія, сами признаются въ своей ненужности. Что длать? Не даромъ Гамлетъ — лицо глубоко трагическое и мы искренно о нихъ сожалемъ. Но въ насъ это сожалніе понятно. Мы не отвернемся отъ нихъ и дружелюбно протянемъ имъ братскую руку, потому что знаемъ связь общественныхъ явленій между собою, потому что сами сдлались жертвами ихъ, потому что н намъ привелось страдать съ ними общимъ страданіемъ, безтолковымъ и глухимъ, какъ болзнь съ своею стихійною силою. Но Елена? Разв могла въ ней развиться эта критическая, резонирующая точка зрнія? Елена является здсь символомъ жизни, которая не разсуждаетъ о причинахъ явленій, а принимаетъ ихъ такъ какъ они есть. Она въ Фактахъ жизни, въ лицахъ ее окружающихъ, не доискивается скрытаго историческаго смысла, оправдывающаго ихъ, а беретъ только то, что могутъ они дать ей. Она хладнокровно обходитъ ненужное, не сродное ей и страстно влечется къ тому, что манитъ и зоветъ ея душу, что родственно душ ея. Ей ли, съ ея оригинальнымъ развитіемъ, съ ея страстною и порывистою натурою, съ этою жаждою дятельнаго добра, постоянно живущею въ ея сердц, удовлетвориться людьми, неспособными ни на положительное добро, ни на положительное зло, этими призраками, похожими на т призраки, которые Дантъ помстилъ въ преддверіи своего ада? Она строго осудила окружавшихъ ея людей, она покончила съ ними совершенно и когда смыслъ ея жизни, одного порыва, одной привязанности къ человку, удовлетворившему тайную жажду ея души, былъ разгаданъ, съ какою грустію заключала она письмо свое изъ Венеціи къ роднымъ словами: ‘А вернуться въ Россію — зачмъ? что длать въ Россіи?’ Дйствительно, она знала что тамъ нтъ другаго Инсарова, что единственственный Инсаровъ, мужъ ея, былъ не, русскій. Для нея въ этомъ лиц воплотился идеалъ человка и она отдалась ему со всмъ пыломъ, со всею страстію, со всею граціею, на которыя только способна была ея прекрасная натура. Инсаровъ — это контрастъ всмъ остальнымъ мужчинамъ повсти г. Тургенева, это тотъ Донъ-Кихотъ, котораго недавно поставилъ онъ въ противоположность Гамлету въ своей рчи объ этихъ характерахъ. Мысль рчи и мысль повсти одн и т же. Одновременное появленіе обоихъ произведеній заставляетъ длать невольное сближеніе между ними. Въ Инсаров должно быть выражено ‘высокое начало самопожертвованія.’ Онъ долженъ былъ воплотить въ себя, по словамъ рчи ‘вру прежде всего, вру въ нчто вчное, незыблемое, въ истину, находящуюся вн отдльнаго, человка, не легко ему дающуюся, требующую служенія и жертвъ, — но доступную постоянству служенія и сил жертвы’. Его умъ не блестящъ. ‘Постоянное стремленіе къ одной и той же цли придаетъ нкоторое однообразіе его мыслямъ, односторонность его уму, онъ знаетъ мало, да ему и не нужно много знать: онъ знаетъ въ чемъ его дло и зачмъ онъ живетъ на земл, а это главное знаніе.’ Въ чемъ же его обаяніе? ‘Крпость его нравственнаго состава придаетъ особенную силу и величавость всмъ его сужденіямъ и рчамъ, всей его фигур…. Онъ энтузіастъ, служитель идеи, и потому обвянъ ея сіяніемъ.’ фигура его комична. Что за дло, если его подвиги неудачны, если онъ падаетъ, не достигнувъ желанной цли. ‘Главное дло въ искренности и сил самого убжденія…. а результатъ — въ рукахъ судебъ. Он одн могутъ показать намъ, съ призраками ли мы боролись, съ дйствительными ли врагами. Наше дло вооружиться и бороться.’ За такими личностями и женщины и массы людей, идутъ беззавтно вруя, страстно отдаваясь имъ. Мы уврены, что эти мысли, выписанныя нами изъ рчи г. Тургенева, не разъ приходили въ голову самому автору, когда онъ создавалъ характеръ и типъ Инсарова, и что слова эти или представляются отвлеченіемъ, результатомъ наблюденій его надъ этимъ характеромъ или что самый характеръ есть воплощеніе этихъ мыслей. Конечно русское общество должно быть благодарно г. Тургеневу, что онъ посл долгаго обращенія съ болзненными личностями, съ неудовлетворяющими начинающейся жизни людьми, обратился къ живому человку, составленному изъ жертвы, вры, сознательной дятельности, которыхъ жаждетъ наша жизнь, какъ знойное поле дождя. Въ теоріи, въ критик, мы давно уже познакомились съ необходимостію подобнаго идеала, нисколько не похожаго на прежніе. И вотъ передъ нами является наконецъ этотъ идеалъ, давно желанный и жданный, нарисованный рукою художника въ образецъ поколніямъ. Кто же онъ? Молодая жизнь, недавнее ли развитіе общественное создало эту личность или это абстракція автора? что за лицо этотъ Инсаровъ, которымъ осуждаются прежнія поколнія?
Дмитрій Никаноровичъ Инсаровъ, болгаръ, студентъ московскаго университета, пріхавшій учиться въ Россію, на которую славяне вообще, какъ южные такъ и западные, смотрятъ какъ на великое единоплеменное государство, единственно независимое изъ всхъ славянскихъ государствъ. У него одна мысль: освобожденіе бдной, притсненной родины. Самая судьба его необыкновенна. Отецъ его — зажиточный купецъ, родомъ изъ Тернова, имвшій торговыя связи съ Россіею. Сестра его, тетка Инсарова, замужемъ въ Кіев за старшимъ учителемъ исторіи въ гимназіи. Въ дтств Инсарова мать его была похищена турками, черезъ недлю ее нашли зарзанною. Отецъ хотлъ отмстить турецкому аг, но его разстрляли безъ суда. Сынъ, герой повсти, воспитывался въ Россіи и двадцати лтъ сдлалъ путешествіе во родин, чтобъ выучиться забытому имъ на чужбин родному языку и завести патріотическія связи. Турецкое правительство преслдовало его какъ политическаго агента, онъ подвергался большимъ опасностямъ, на ше у него широкій рубецъ, но онъ не разсказываетъ почему н гд получилъ онъ его, онъ вообще молчаливъ и не любитъ говорить о себ. Передъ Еленой онъ является какъ энтузіастъ, служитель идеи, а потому обвянъ ея сіяніемъ. — ‘Освободить свою родину! — говоритъ опа. — Эти слова даже выговорить страшно, такъ они велики!’ О своей родин, о Болгаріи, слдовательно о томъ, что составляетъ его завтную думу, Инсаровъ охотно говоритъ со всякимъ. При одномъ упоминаніи его родины въ немъ совершалась перемна: ‘не то, чтобы лицо его разгоралось или голосъ возвышался — нтъ! но все существо его какъ будто крпло и стремилось впередъ, очертаніе губъ обозначалось рзче и неумолиме, а въ глубин глазъ зажигался какой-то глухой, неугасимый огонь.’ Инсаровъ является существомъ очень прозаическимъ, ничего въ немъ нтъ геніальнаго. ‘Необыкновенный онъ индивидуумъ, что ли? спрашиваетъ Шубинъ у Берсенева. — Да. —‘Умный? даровитый?’ — Умный?… да. Даровитый?… не знаю, не думаю.’ Какъ лицо дйствующее, онъ является передъ нами только составителемъ болгарской хрестоматіи, переводчикомъ болгарскихъ псенъ, да примирителемъ двухъ какихъ-то оборванныхъ своихъ соотечественниковъ, мелкихъ купцовъ , поссорившихся изъ-за грошей и пришедшихъ къ нему судиться изъ троицкаго посада. Не станемъ говорить о единственномъ подвиг его, состоящемъ въ томъ, что онъ бросилъ пьянаго нмца въ царицынскій прудъ…. Весь паосъ его, вся сила его въ любви къ родин. Это одна идея, проникающая все его существованіе.
— Вы очень любите свою родину, спросила его Елена.
— Это еще неизвстно, отвчалъ онъ. — Вотъ, когда кто-нибудь изъ насъ умретъ за нее, тогда можно будетъ сказать, что онъ ее любитъ. Вы сейчасъ спрашивали, продолжаетъ онъ, — люблю ли я свою родину ? Что же другое можно любить на земл? Что одно неизмнно, что выше всхъ сомнній, чему нельзя не врить посл Бога? И когда эта родина нуждается въ теб…. Замтьте, послдній мужикъ, послдній нищій въ Болгаріи и я, — мы желаемъ одного и того же. У всхъ у насъ одна цль. Поймите, какую это даетъ увренность и силу.’ Эта-то общая цль народа , которою проникнутъ Инсаровъ, это отданіе всего себя общему длу, великой иде борьбы за родину и длаетъ Инсарова существомъ гораздо высшимъ всхъ дйствующихъ въ повсти молодыхъ людей, у которыхъ цли или эгоистическія или далекія. Съ перваго разу понравиться онъ не можетъ. На Елену произвелъ онъ меньше впечатлнія, чмъ она сама ожидала. Она ждала чего-то боле ‘фатальнаго’, героическаго, а въ немъ и признаковъ героя не было. Онъ не производитъ никакого эффекта. Некрасивый, неловкій, тихій, молчаливый, въ немъ нтъ никакихъ вншнихъ достоинствъ, которыя нравятся ‘ чувствительнымъ и образованнымъ барышнямъ. Чтобъ полюбить его надобно быть натурою простою, неиспорченною условными пріемами общества, а такою и была Елена. ‘Талантовъ никакихъ, говоритт, о немъ совершенно справедливо Шубинъ (Инсаровъ не уметъ пть, не занимается музыкой, ничего не понимаетъ въ искусствахъ, плохо говоритъ по французски и не стыдится того, поэзіи нема, способностей къ работ пропасть, память большая, умъ не разнообразный и не глубокій, но здравый и живой, сушь и сила, и даже даръ слова, когда рчь идетъ объ его, между нами сказать, скучнйшей Болгаріи.’ И при всемъ томъ, художникъ самъ сознаетъ свою ничтожность передъ этимъ лицомъ. ‘Сушь, сушь, а всхъ насъ въ порошокъ стерегъ можетъ. Онъ съ своею землею связанъ — не то, что наши пустые сосуды, которые ластятся къ народу: влейся, молъ, въ насъ, живая вода!‘ Но Шубинъ ошибается, что вс эти качества не нравятся женщинамъ. Елена полюбила именно только его, и за мотивы любви ея мы конечно назовемъ ее лучшею, полнйшею, благороднйшею женщиною изъ всхъ созданныхъ г. Тургененымъ. Къ этой любви она приготовлена была всею своею жизнію, своимъ нравственнымъ развитіемъ и въ-особенности жаждою добра, желаніемъ длать добро.
Изъ дневника Елены мы видимъ почему она предпочла его всмъ другимъ, почему ея сердце неотразимо было увлечено имъ. Это былъ первый встрченный ею въ жизни человкъ, который не лжетъ. Все остальное лгало кругомъ, начиная съ отца и матери, которыхъ двухсмысленныя супружескія отношенія заставляли лгать другъ другу и кончая маленькой нмочкой Зоей. Изъ міра семейной и общественной лжи, изъ міра сплошной лжи, она въ первый разъ увидала истину въ человк. Инсаровъ не только говоритъ, какъ говоритъ Шубинъ съ блестящей граціей, съ мткой ироніей, какъ говоритъ Берсеневъ съ глубокою мыслію, какъ прежде говорилъ Рудинъ, первый ораторъ тургеневскихъ разсказовъ, Инсаровъ длалъ и будетъ длать. Этой гармоніи между словомъ и дломъ, между фактомъ и фразой нтъ ни у кого въ повсти, кром него. Но боьшое всего она полюбила его за то, что у него есть цль жизни и цль близкая, осязаемая, что все существо его отдано этой цли. ‘Оттого такъ ясно у него на душ, что онъ весь отдался своему длу, своей мечт… Кто отдался весь… весь… весь… тему горя мало, тотъ ужъ ни за что не отвчаетъ.’ Чувства, долгъ и жизнь — слались въ этомъ человк въ одно цлое. Оттого онъ и взялъ обими руками прекрасное сердце. Ко всему этому надобно прибавить и вншнія обстоятельства, которыя придали и Болгаріи, родин Инсарова и самому ему особенное значеніе. Дйствіе происходитъ наканун восточной войны. Дунайскія княжеетва заняты, Турція объявила войну Россія. Славянскія земли, измученныя рабствомъ, казнями, вками страданій, волнуются и подымаются на голосъ Россіи, за свою независимость. Вс сердца натянуты, вс ждутъ міровыхъ событій. ‘Молодое, славное, смлое дло! говоритъ Шубинъ.— Смерть, жизнь, борьба, паденіе, торжество, любовь,— свобода, родина… Хорошо, хорошо. Дай Богъ всякому! Это не то, что сидть по горло въ болот, да стараться показывать видъ, что теб все равно, когда теб дйствительно въ сущности все равно. А тамъ — натянуты струны, звени на весь міръ или порвись!’ Есть отчего закружиться молодой голов, есть отчего встрепенуться молодому сердцу и промнять бдную, однообразную дйствительность на поэтическій міръ свободной и смлой борьбы за независимость. Какъ весело отдаться человку, который принимаетъ участіе въ великомъ дл, идетъ на великую борьбу! Любовь Елены такъ просто и естественно является результатомъ всей жизни и всей обстановки ея, что она могла удивить только отца ея Николая Астафьевича, да хладнокровную нмку Зою. Какъ весенняя буря охватила эта любовь сердце Елены и мы нечасто встртимъ, въ русской литератур, такія глубоко -прочувствованныя, поэтическія страницы, какъ т, гд описывается эта любовь. Кому не напомнятъ погибшую молодость, первыя слезы и первый трепетъ любви эта сцена свиданія въ часовн, это описаніе счастія раздленной, сознательной любви въ Елен, истомы счастія, окружившей Вагъ волны все существо ея, это свиданіе въ бдной комнатк Инсарова и потомъ другое, счастливое, когда онъ выздоровлъ. Намъ рдко случалось Любоваться на такія блестящія картины молодой любви и счастія, оставляющія впечатлнія чистыя, двственныя. Только люди цинически настроенные могли подмтить цинизмъ и оскорбленіе нравственнаго чувства въ этихъ сценахъ, и осуждать Елену. Намъ досадно, что вслдъ за г. Дараганомъ, критикомъ ‘Нашего Времени’, даже Русская женщина въ томъ же журнал позволила себ смотрть таками же глазами. Великолпнымъ финаломъ всей этой поэмы счастія представляется день проведенный молодыми супругами въ Венеціи, похожій на венеціанскій.закатъ роскошнаго дня, какихъ нигд въ мір не бываетъ, кром Венеціи… Прогулка по большому каналу, въ залахъ академіи, слушаніе Травіаты въ театр, молодой смхъ и молодое счастіе, шутки и слезы, близость освобождающейся родины за голубыми волнами Адріатики, солнце Венеціи и море ея — дай Богъ всякому окончить такъ поэму любви своей. Посл такого конца и умереть весело и пе жаль разстаться съ жизнію….
‘Но, пишетъ Елена въ дневник своемъ объ Инсаров : ‘отчего онъ не русскій? Нтъ, онъ не могъ бы быть русскимъ.’ Въ этомъ-то обстоятельств и заключается, по нашему мннію, существенный недостатокъ новой повсти г. Тургенева. Да, Инсаровъ не русскій и оиъ не могъ быть русскимъ. Авторъ съ такимъ же точно правомъ, и можетъ быть еще съ большимъ, могъ взять въ героп своей повсти, итальянца, если принимать въ соображеніе великія современныя событія въ Италіи, длающія изъ каждаго чувствующаго, мыслящаго итальянца героя, за котораго бьется сердце. Въ Инсаров нтъ ни одной черты, напоминающей наше отечество. Все чужое, все не наше. Вмсто неопредлившихся чертъ характера, вмсто волнующейся, неустановившейся личности, мы видимъ твердый, желзный характеръ , упрямую волю, конечно проявляющуюся еще въ мелочахъ, но полнаго ея проявленія, подробнаго дйствія вовсе не нужно было для идеи самой повсти. Инсаровъ не беретъ никогда ни у кого денегъ въ займы, не любитъ ни кмъ одолжаться — черта также не русская: ‘Это желзный человкъ, опредляетъ его Берсеневъ, въ немъ есть что-то дтское, искреннее, при всей его сосредоточенности и искренности. Правда, его искренность — не наша дрянная искренность, искренность людей, которымъ скрывать ршительно нечего’…. Всмъ этимъ онъ стоитъ гораздо выше нашихъ людей, но этимъ онъ и выходитъ пзъ ихъ круга, не принадлежитъ земл нашей. Въ немъ нтъ той сложности, той ухищренности, которыми отличаются наши люди, произведенія болзненнаго и долгаго развитія, явившіяся вслдствіе непоправимаго разрыва съ народомъ н народностію. Его цль и проста и ясна, а попробуйте-ка спросить опредленіе цли дйствія у лучшаго нашего дятеля, если это дйствіе не происходитъ въ ограниченной, спеціальной сфер, а хочетъ быть народнымъ…. Инсаровъ аккуратенъ, какъ нмецъ. Онъ не хочетъ даромъ жить въ комнатахъ дачи Берсенева, предлагаемыхъ ему, потому что он стоятъ пустыя и принуждаетъ его взять деньги за нихъ по разсчету. Онъ не хочетъ сть его обда, потому что его средства не позволяютъ ему обдать такъ, какъ обдаетъ Берсеневъ. Инсаровъ никогда не мняетъ своего ршенія, никогда не откладываетъ даннаго общанія. На него всегда можно положиться, онъ сдержитъ свое слово. У него нтъ этой распущенности, которою щеголяютъ русскіе характеры. Берсеневу его незнакомая намъ аккуратность кажется дикою, смшною. Въ своемъ странномъ, ушастомъ картуз, гуляетъ онъ по Купцову, какъ благоразумный школьникъ въ воскресенье, тогда какъ Шубинъ егозитъ какъ французъ, а Берсеневъ восторгается какъ нмецъ. При всемъ сильномъ желаніи нашемъ представить что нибудь наше родное въ Инсаров, мы не нашли въ немъ ни одной русской черты. Самая политическая обстановка Инсарова далека отъ историческаго положенія нашего отечества. У насъ мы ничего не можемъ вообразить себ подобнаго тому, съ чмъ приготовляется бороться Инсаровъ, за что хочетъ онъ пожертвовать своею жизнію. Авторъ очевидно, съ глубокою обдуманностію сдлалъ Инсарова не русскимъ, болгаромъ, выдливъ его совершенно изъ русской жизни…. А между тмъ онъ герой русской повсти, онъ вторгается въ русскую жизнь, имвшую до его появленія мирное, хоть и пошлое теченіе. Во имя какихъ принциповъ вторгается онъ въ эту жизнь? Во имя чего ставится онъ за идеалъ для подражанія русскимъ людямъ, какимъ очевидно хотлъ поставить его г. Тургеневъ? До-сихъ-поръ г. Тургеневъ самовластно, деспотически, распоряжался со всми русскими характерами, которые дйствуютъ въ его разсказахъ, до-сихъ-поръ онъ становился всегда выше ихъ, смотрлъ на нихъ какъ побдитель на побжденнаго. Одинъ только Инсаровъ — характеръ идеальный, возвышенный, конечно выше всего его окружающаго и авторъ не свободно стоитъ передъ нимъ. Неужели же онъ сдлалъ его идеальнымъ изъ уваженія къ чужому, чего нельзя передлать, съ чмъ нельзя поступить критически? Говорить и доказывать это значило бы оскорблять нашего автора. Цль его гораздо выше. Инсаровъ является героемъ въ русской повсти, какъ представитель общечеловческихъ началъ, того, что придаетъ смыслъ жизни въ современности, что даетъ ей высшую санкцію. Упрекать автора въ томъ, что его повсть иметъ направленіе, что она написана съ задуманною идеею — мы не станемъ, да и критика давно уже не иметъ права на подобные упреки. Въ наше время нельзя ничего писать безъ живаго отношенія къ современности , это воздухъ, въ которомъ мы вс живемъ, и мы не вримъ въ чистое искусство. Какъ бы могущественъ ни былъ талантъ, жизнь сильне его и очевидно, что Инсаровъ и его дятельность невольно просились въ повсть г. Тургенева. Это стонъ нашей жизни, то чего жаждетъ она. Понятно, что г. Тургеневъ, талантъ чрезвычайно чуткій на пониманіе явленій общественныхъ и нашего развитія, томится тою же жаждою новыхъ людей, какою томится наше общество. И онъ, какъ и вс мыслящіе русскіе люди эпохи нами переживаемой, понимаетъ чего недостаетъ русской жизни. До-сихъ-поръ рчей и словъ было видимо не видимо, фраза за фразой, одна кругле другой, одна блестяще другой, лились потокомъ людей и событій. Съ глубокимъ трагическимъ выраженіемъ лучшіе люди наши повторяютъ слова посдвшаго? сгорбленнаго, грустнаго Рудина: ‘Слова, все слова! длъ не было!’ Потому-то автору легко было наблюдать и создавать русскіе характеры, въ основаніи которыхъ лежала фраза, мыльные пузыри. Не имя дйствительной почвы подъ ногами, они носились въ безвоздушномъ пространств, оторванные отъ народной жизни. Рудинъ называетъ себя перекатиполемъ. Пестрыя китайскія тни, эти характеры не имли рельефности, необходимой для дйствительности. Ихъ стоило только посадить на иглы какъ бабочекъ, расправить разноцвтныя крылья съ большимъ или меньшимъ искусствомъ авторскимъ и потомъ артистически или критически любоваться ими. Нсколько неудачный пріемъ, незначительная ошибка литературнаго энтомолога не мшали самому длу. Экземпляръ все таки былъ найденъ и сохраненъ въ назиданіе потомству. Но съ дйствительно-идеальными характерами, выросшими на народной почв, надобно обращатся иначе. Тутъ уже малйшая ошибка въ созданіи бьетъ въ глаза, малйшая фальшъ въ исполненіи съ болыо отзывается въ сердц, ложные тоны оскорбляютъ народное чувство, заставляютъ страдать его. А что если жизнь сама не приготовила еще ни одного идеальнаго характера, такъ что въ самой попытк создать его будетъ уже заключаться южная тенденція? Г. Тургеневъ все это очень хорошо понималъ и не взялся создать народный идеальный характеръ, вызвавъ его изъ русской дйствительности, а между тмъ онъ былъ необходимъ по всему ходу его прежняго развитія, по его отъ ношенію къ современности, по любви его къ общественнымъ потребностямъ. Этотъ идеальный характеръ былъ необходимъ, какъ образецъ для подражанія, какъ урокъ поколніямъ и авторъ поневол долженъ былъ взять его изъ чужбины, поставить его въ контрастъ съ явленіями нашей жизни и принести ему въ жертву лучшій цвтокъ этой жизни.
Но идеальные характеры, являющіеся въ литератур, тогда только неотразимо и могущественно дйствуютъ на современное сознаніе, когда они вырастаютъ на народной почв, когда каждая мысль ихъ есть мысль народа, когда каждый нервъ ихъ въ связи съ народною жизнію, когда въ груди ихъ бьется живое сердце и чувствуетъ все горе и все счастіе своего народа. Однимъ словомъ идеальные характеры должны быть народными, своими типами. А Инсаровъ здсь совершенно чужой и не смотря на обстановку, чрезвычайно умно данную ему авторомъ, многіе посмотрятъ на него хладнокровно и не поймутъ, что это только типъ-намекъ, типъ-упрекъ. Мало жи чего хорошаго нтъ въ чужихъ земляхъ, да все это не наше, не свое. Мало ли существуетъ на свт идеальныхъ характеровъ? Стоитъ только раскрыть Плутарха и передъ нами откроется цлая галлерея личностей и какихъ личностей! Классическій профиль и гражданское мужество, военная доблесть и семейныя добродтели, лица, прямо просящіеся на пьедесталъ, передъ которыми и Инсаровъ будетъ казаться пигмеемъ, не смотря на его геройскія достоинства по отношенію къ намъ. А между тнь все это такъ далеко и чуждо и жизнь не тронется на голосъ, звнящій изъ чужбины. Что же длать автору, когда ему необходимы идеальныя лица, когда идеаловъ проситъ сама общественная жизнь, проситъ но не въ состояніи дать ихъ, какъ не взять ихъ въ повсть изъ жизни чужаго народа и помстить ихъ упрекомъ въ ней. Приглядываясь къ жизни окружающей насъ, къ этому пестрому міру явленій, въ которомъ все волнуется и ничего не установилось, гд ничто не приняло твердыхъ формъ, приглядываясь къ содержанію переходной дйствительности, гд проходятъ люди тнями, въ маскарадномъ плать, мы видимъ, что не приспло еще время для идеальныхъ характеровъ, для типовъ-образцовъ, что нтъ еще почвы для ихъ дятельности, что жизнь не сложилась еще для нихъ. Если мы и видомъ, что въ послдніе, переживаемые нами годы русской жизни, началось что-то такое, что не похоже на старое, что предвщаетъ новую жизнь, гд знакомые намъ характеры будутъ уже отверженцами, то и это новое, начинающееся, назначеніе котораго есть борьба, не создало, да и не въ состоянія создать еще ни одного тина. Посмотрите куда уходятъ лучшія силы. Въ борьбу, которой конца не видно, въ которой цли нтъ, ясной и опредленной. Инсаровъ знаетъ- за что готовъ онъ сложить свою голову, знаетъ съ чмъ и съ кмъ онъ идетъ на борьбу, а у насъ, съ болью сердечною признаться надобно, туманъ передъ глазами. Вс подвиги наши могутъ никуда ограничиваться шумихою словъ, а на это мы были большіе мастера и прежде, или представляться дтскими выходками. Нападаютъ на Инсарова за то, что лицо это не удовлетворяетъ насъ, я обвиняютъ въ томъ автора. Какъ болгаръ, онъ совершенно вренъ своему назначенію, своему призванію, но нашъ идеальный характеръ, нашъ дятель, долженъ принять иную ершу. Совершенно справедливо, что Инсаровъ не удовлетворяетъ насъ русскихъ, но въ этомъ недостатк виноватъ не талантъ г. Тургенева, а сама жизнь, не успвшая или не могшая мамъ дать своего Инсарова. Еще спорный вопросъ: молода или стара эта жизнь, но успокоимся на томъ мннія, что жизнь эта еще молода и станемъ ждать когда она дастъ намъ идеальнаго дятеля. Его надобно ждать отъ жизни, а не отъ таланта, талантъ беретъ только у жизни. Не знаю долго ли намъ прядется ждать этотъ будущій идеальный типъ, но конечно всякій читатель отъ души пожелаетъ вмст съ нами, чтобъ еще г. Тургеневу суждено было представить намъ его. Тутъ будетъ двойной выигрышъ: и для жизни и для насъ…
Разладъ, который вносятся въ русскую жизнь, появленіемъ Инсарова въ повсти г. Тургенева, очень естественно долженъ былъ привести нкоторыхъ критиковъ къ обвиненію его въ тонъ, что онъ сошелъ съ настоящей своей дороги, что онъ въ ущербъ своему таланту, сталъ ‘увлекаться философскими воззрніями на жизнь’, что идея повсти ‘въ состояніи сбить съ толку весьма многихъ не утвердившихся еще во взгляд на личные характеры и общественныя отношенія, который служитъ основаніемъ истинной нравственной философіи’. Таково, во крайней мр, содержаніе критики ‘Нашего Времени’ (No 9), журнала, такъ неудачно пытавшагося разрушить послднюю драму г. Островскаго. Мы оставляемъ въ сторон упреки той же критики, что повсть не иметъ строгаго плана, что она задумана неясно и исполнена небрежно. Мы смотримъ на повсть не глазами художественнаго критика и не хотимъ сойдти съ исторической точки зрнія. Критика совершенно справедлива, когда разбирая Инсарова, она спрашиваетъ: такихъ ли дятелей , ради Бога, намъ нужно въ настоящее время? Но она ошибается, она близорука, когда утверждаетъ, что авторъ хотлъ навязать русской жизни какъ типъ дятеля сервантесова Донъ-Кихота. Конечно , не мечтательная дятельность Донъ-Кихота, сражавшагося съ мельницами, нужна намъ, а сердце его, непреклонная воля, нравственность, а главное вра, теплая вра въ успхъ своего дла, служеніе иде, неразрывно слившейся съ жизнію, со всмъ существомъ человка. Инсаровъ г. Тургенева, по отношенію къ своимъ соплеменникамъ — болгарамъ — вовсе не Донъ-Кихотъ, а лицо дйствительное…. Намъ не нужно въ повсти подробнаго изображенія всего круга его дятельности, его сношеній съ болгарскими патріотами, разсказа какъ въ дл выражаются его умъ, воля, характеръ. Авторъ пишетъ повсть, изъ русскаго быта, а вовсе не исторію славянскихъ племенъ. Да если бы г. Тургеневъ и вздумалъ представить Инсарова гд нпбудь въ Мостар или Тернов, организующимъ патріотическое возстаніе противъ турокъ, а не заставилъ его умереть въ Венеціи, наканун отъзда въ Далмацію , то съ поучительной точки зрнія, въ какой обвиняетъ его критикъ, мы все таки ровно ничего не выиграли бы отъ знакомства съ подобною дятельностію Инсарова. Что хорошо въ Болгаріи или Герцеговин, то не годится намъ. Также несправедливо требованіе критика, чтобъ г. Тургеневъ, для показанія превосходства Инсарова передъ Шубинымъ и Берсеневымъ, поставилъ бы ихъ рядомъ не въ отношеніи къ Елен, а въ отношеніи къ ихъ политической или по крайней мр гражданской дятельности, поставилъ бы ихъ если не въ борьб, то по крайней мр въ соревнованіи другъ къ другу. Критикъ забываетъ, что соревнованіе для нихъ невозможно нигд, ни въ какой другой благородной сфер, кром общечеловческаго чувства любви (да въ этомъ только и надобно видть цль автора), потому именно, что у всхъ совершенно различны идеалы, что то, къ чему стремится Инсаровъ — незнакомо ни Берсеневу, ни Шубину, что общаго между ними нтъ ничего, что эти типы разныхъ несхожихъ народностей, что авторъ не думалъ создавать идеаловъ, въ чемъ обвиняетъ его критика, что онъ не удалился отъ истинной, прямой цли художника — изображать людей такими э какъ они есть. Реальность лицъ ‘Наканун’ очевидна для всякаго, кто смотритъ на нихъ не предубжденными глазами. Но , выбирая героемъ своей повсти иностраіща, болгара, г. Тургеневъ вроятно не думалъ , и не воображалъ, что женскій критикъ того же журнала, такъ смло идущій по слдамъ г. Дарагана, вроятно очень воспитанная дама (сущность всхъ ея нападеній заключается въ томъ, что Елена дурно воспитанная двушка) обвинитъ его въ томъ, что онъ ‘беретъ на себя защиту всхъ нашихъ эмигрантовъ, такъ легко переселяющихся за-границу, потому, что въ отечеств нтъ ни достойнаго ихъ поприща, ни пищи для ихъ любви и дятельности , ни тхъ пріятностей и удобствъ жизни , которыя доставляетъ имъ за-гранидей русское золото. Онъ даже не только вполн оправдываетъ ихъ, но силится внушить намъ смиренное уваженіе и удивленіе къ нимъ. ‘Орреръ! Орреръ! остается сказать намъ вслдъ за этими строками вмст съ этою ‘дамою пріятною во всхъ отношеніяхъ’.
Что касается до несчастной Елены, то она больше всего потерпла отъ мужескаго и женскаго критиковъ ‘Нашего Времени’. Вс обвиненія сходятся. Ее называютъ и блдной во всхъ отношеніяхъ, и блоручкой, и непростительно-дурно воспитанной барышней, и кокеткой, и развратницей. Они непремнно хотятъ видть въ Елен идеалъ современной русской женщины, который г. Тургеневъ ставитъ яко-бы въ образецъ всмъ нашимъ дамамъ. Они говорятъ, что любовь ея нарушаетъ всякія приличія, законы среды, гд она живетъ, забывая, что эта среда смотритъ сквозь пальцы на отношенія Николая Астафьича и Августины Христіановны и, пожалуй, оправдываетъ ихъ…. Не станемъ входить въ споръ съ этими критиками о предметахъ отвлеченной нравственности. Если мы будемъ смотрть на художественное произведеніе съ точки извстной нравственности, съ точки временной нравственности, то, конечно, ни одно изъ нихъ не выдержитъ критики и каждое разрушится. Отсылаемъ ихъ къ слишкомъ хорошо всмъ извстному предисловію ‘Корнелія Непота’, о которомъ они забыли, а можетъ быть и не слыхали. Намъ только странно показалось желаніе этихъ критиковъ видть, усиленно находить цинизмъ тамъ, гд его нтъ, гд его никто не видитъ, гд простое, молодое сердце бьется нравственнымъ трепетомъ, гд льются свтлыя слезы. Для циническихъ открытій въ произведеніяхъ человческой поэзіи необходима обширная начитанность въ сочиненіяхъ ‘Маркиза до Сада’, ‘Лакло’, ‘Мирабо’, пока еще онъ не сдлался членомъ національнаго собранія, сочиненій, мало намъ знакомыхъ, но, повидимому, извстныхъ и мужескому и женскому критику ‘Нашего Времени’.
‘Первая любовь’, небольшая повсть, напечатанная въ ‘Библіотек для Чтенія’, не наведетъ критиковъ на тяжелыя думы, на вопросы, болзненно подымающіеся въ обществ и не дающіе покоя.
Если ‘Наканун’ вызвало столь разнообразные толки и въ обществ и въ журнальныхъ статьяхъ, если большая часть мнній (пестрота ихъ и невыдержанность ясно свидтельствуютъ о нашемъ переходномъ состояніи) была неблагопріятна для автора, если большинство было недовольно г. Тургеневымъ частію за появленіе въ русской повсти иностранца, частію и самимъ этимъ болгаромъ, отъ котораго требовали какой-то обширной гражданской дятельности и могущественныхъ подвиговъ, то ‘Первая любовь’ должна была удовлетворить всхъ. Мы сказали уже, что многіе смотрятъ на нее, какъ на искупительное дло автора, какъ на покаятельный фактъ его литературной дятельности. Читатель знакомъ съ нашимъ взглядомъ на ‘Наканун’ и ему очевидно, что мы не можемъ раздлять подобнаго мннія, доказывающаго только поверхностное отношеніе къ литературнымъ явленіямъ, легкое пониманіе ихъ. Идея ‘Наканун’, невольно носившаяся передъ авторомъ въ то время, какъ онъ создавалъ эту повсть, глубина вопросовъ, имющихъ такое живое примненіе къ нашему общественному положенію, лица, дйствующія въ повсти, вырванныя съ таимъ художественнымъ тактомъ изъ водоворота русской жизни я поставленные въ такое естественное отношеніе къ болгару, все это невольно должно было возбуждать разговоръ и подымать критическую дятельность. ‘Наканун’ вызвало уже нсколько критическихъ статей, противоположныхъ по направленію и по взгляду критиковъ, вроятно критическая дятельность не остановится на этомъ и будетъ разработывать эту повсть, представавшую намъ и новые типы и новую ступень въ развитіи г. Тургенева по отношенію къ общественнымъ явленіямъ. Ясно, что это живое участіе публики къ повсти зависитъ не столько отъ признаннаго таланта г. Тургенева, сколько отъ содержанія ея. ‘Первая любовь’, не касаясь тяжелыхъ и сразу не дающихся общественныхъ вопросовъ, проникнутая вся глубокою поэзіею любви, изображать которую такой удивительный мастеръ г. Тургеневъ, не вызвала еще ни одной критической статьи, хотя, конечно, вс прочли ее съ глубокимъ наслажденіемъ. Начавъ читать эти страницы, нельзя оторваться отъ нихъ до конца. Поэзія чувства разлита въ нихъ щедрою рукою. Живыя лица повсти вс охвачены потокомъ любви, окружены волшебнымъ свтомъ, въ которомъ всякій предметъ получаетъ яркіе цвты. Въ этой повсти такъ много прочувствованнаго и прочувствованнаго не даромъ, а съ глубокимъ поэтическимъ пониманіемъ, что она невольно захватываетъ за живое всякаго читателя, у котораго въ молодости шевелилось въ сердц что-либо похожее на чувство, описанное въ повсти. Тайною прелестью дйствительныхъ воспоминаній первой любви, молодымъ восторгомъ и молодою скорбью ветъ отъ этихъ горячихъ, страстныхъ страницъ. Старые, умершіе образы, подъ вліяніемъ этой поэзіи возникаютъ въ сердц, какъ подъ вліяніемъ перваго весенняго втра просятся въ душу забытые сны. Какъ наслажденіе сверною весною невольно оставляетъ въ душ легкую скорбь, какое-то сожалніе, особенно если годы говорятъ о невозвратимыхъ потеряхъ, такъ и эти весеннія воспоминанія невольно навваютъ тайную грусть о прошедшемъ.
Быть можетъ, въ мысли намъ приходитъ,
Средь поэтическаго сна,
Иная, старая весна,
И въ треногъ сердце намъ приводить
Мечтой о дальней сторон,
О чудной ночи, о лун….
Вся повсть разсказывается, какъ воспоминаніе о первой любви отъ лица холостяка Владиміра Петровича, о которомъ мы знаемъ только, что онъ ‘человкъ лтъ сорока, черноволосый съ просдью’. Дйствіе происходитъ весною, на дач подъ Москвою, когда этому Владиміру Петровичу исполнилось только восемнадцать лтъ и онъ готовится къ вступительному экзамену въ университетъ, подъ вліяніемъ весны, лниво изучая знаменитый учебникъ Кайданова и повторяя наизусть любимые, заученные на память стихи, въ то время какъ молодая жизнь сказывается неопредленными, сладкими желаніями. ‘Кровь бродила во мн, и сердце выло — тамъ сладко и смшно, я все ждалъ, роблъ чего-то и всему дивился, и весь былъ на готов, фантазія играла и носилась быстро вокругъ однихъ и тхъ же представленій, какъ на зар стрижи вокругъ колокольни, я задумывался, грустилъ и даже плакалъ, но и сквозь слезы и сквозь грусть, навянную то пвучимъ стихомъ, то красотою вечера, проступало, какъ весенняя травка, радостное чувство молодой, закипающей жизни.’ Этой молодой жизни, съ ея безпредметными восторгами и желаніями, недоставало человческаго чувства — любви, не замедлившей явиться. ‘Во всемъ, что я думалъ, во всемъ, что я ощущалъ, таилось полусознанное, стыдливое предчувствіе чего-то новаго, несказанно-сладкаго, женскаго….’ Эта ожидаемая женщина является шестнадцати лтнему юнош въ лиц оригинальной княжны Зинаиды Заскиной, одной изъ тхъ поэтическихъ женщинъ, создавать которыя такой мастеръ г. Тургеневъ, сосдк по дач. Ея характеръ обрисовывается съ удивительной граціей и изяществомъ въ небольшихъ сценахъ повсти, имвшихъ такое вліяніе на юношу. она, вся какъ живой образъ стоитъ передъ нами съ своею красивою вншностію, съ игривою прелестью кокетства, даваемаго молодостью и красотою, съ своей невысказываемой, но очевидною страстью, о которой не догадывается только бдный юноша и съ своимъ поэтическимъ образомъ выраженія. Отъ всей фигуры ея ветъ чувствомъ и полнотою жизни. Не Даромъ у ней было столько разнообразныхъ поклонниковъ, которыми она могла распоряжаться самовластно, какъ царица. Она была пятью годами старше студента. Избалованная общимъ обожаніемъ, она должна была смотрть на шестнадцатилтняго юношу, какъ на дитя. Но въ юнош между тмъ созрло настоящее человческое чувство любви и эту любовь молодая двушка должна была естественно щадить. Она сама постепенно длается жертвою могучей страсти къ отцу студента, отдаваясь ей безотвтно, забывая всхъ своихъ поклонниковъ, забывая то, что она являлась всегда побдоносною между ними. Эта борьба въ ея душ и въ ея жизни между чувствомъ сожалнія, пощады къ бдному юнош, которое не дозволяетъ ей высказаться и своею собственною страстію, ее подавляющею, составляетъ одну изъ тайныхъ, сразу незамтныхъ красотъ разсказа.
Но главная прелесть его состоитъ въ передач симптомовъ страсти въ молодомъ сердц, въ первомъ волненіи и первомъ трепет его и первомъ гор ревниваго чувства, Мы могли бы назвать этотъ разсказъ о любви глубокимъ психологическимъ этюдомъ, еслибъ въ немъ не заключалось такъ много дйствительно перечувствованнаго, прожитаго сердцемъ. Невольно въ голов читателя возникаетъ мысль, что эта любовь есть сердечная повсть молодости разскащика, созданная не авторскою фантазіею, а дйствительною жизнію. Свтлое сожалніе объ этой безвозвратно исчезнувшей молодости мы встрчаемъ на многихъ страницахъ повсти: ‘О, кроткія чувства, мягкіе звуки , доброта и утиханіе тронутой души, тающая радость первыхъ умиленій любви,— гд вы, гд’ вы?’ Первое сознаніе юноши, что онъ полюбилъ, что слово найдено, котораго такъ жадно добивалась душа въ тотъ вечеръ, когда онъ усталый посл впечатлній дня возвращается въ свою студентскую комнату, передано удивительно просто п естественно: ‘Я прислъ на стулъ и долго сидлъ какъ очарованный. То, что я ощущалъ, было такъ ново и такъ сладко… Я сидлъ, чуть-чуть озираясь и не шевелясь, медленно дышалъ и только по временамъ то молча смялся, вспоминая, то внутренно холодлъ при мысли, что я влюбленъ, что вотъ она, вотъ эта любовь. Лицо Зинаиды тихо плыло передо мной во мрак — плыло и не проплывало, губы ея все также загадочно улыбались, глаза глядли на меня съ боку, вопросительно, задумчиво и нжно…. какъ въ то мгновеніе, когда я разстался съ ней. Наконецъ я всталъ, на циновкахъ подошелъ къ своей постели и осторожно, не раздваясь, положилъ голову на подушку, какъ бы страшась рзкимъ движеніемъ потревожить то, чмъ я былъ переполненъ‘…. Ночная гроза и трепетныя молній, поминутно вспыхивавшія, какъ нарочно соотвтствуютъ этимъ нмымъ и тайнымъ порывамъ зараждающагося чувства. Эго чувство не постепенно растетъ и развивается, оно разомъ, съ перваго дня, овладваетъ всмъ существомъ молодаго человка, ему ничто и на умъ нейдетъ кром одной постоянной, напряженной думы о ней и только въ присутствіи ея длается ему легче. Зинаида окружена поклонниками, они совсхъ сторонъ льнутъ къ ней, ищутъ ея взгляда, ласки. Вс они гораздо старше бднаго юноши и знаютъ чего хотятъ и добиваются въ этой страсти, а юнош остается только сознавать свое ничтожество, изнывать цлые дни, ревновать. Она кокетничаетъ со всми, потшается надъ всми и, долго остается свободною, гордою п сіяющею, пока въ ней самой не заговорило сильное чувство, сломившее ея независимую волю. Съ какою мукою, хотя и посл всхъ, молодой человкъ впервые узнаетъ, что Зинаида полюбила. Но кого? отвтъ на этотъ вопросъ, хотя онъ ничего не прибавитъ къ ревнивой мук, составляетъ новую тревогу для юноши. На какіе подвиги, на какія пожертвованія готовъ онъ ршится, чтобъ только завоевать это сердце, непреклонное и гордое, пока не овладла имъ страсть. Эти порывы выражаются ребячествомъ, но приковываютъ участіе. Съ высокой стны оранжереи, съ двухсаженной высоты, онъ летитъ въ поле на шутливый вызовъ Зинаиды и больно ушибается, но возбуждаетъ скорбное чувство въ прихотливой красавиц. ‘Милый мой мальчикъ, говорила она, наклоняясь надо мною — и въ голос ея звучала встревоженная нжность, ‘какъ могъ ты это сдлать, какъ могъ ты послушаться…. вдь я люблю тебя…. встань….’ Ея грудь дышала возл моей, ея руки прикасались моей головы и вдругъ — что сталось со мной тогда! ея мягкія, свжія губы начали покрывать все мое лицо поцлуями…. он коснулись моихъ губъ…. ‘Боль отъ ушиба прошла быстро и замнилась сладостнымъ ощущеніемъ любви, надеждою раздленнаго чувства, ревность и муки сомннія забыты (юнош такъ немного нужно, чтобъ вновь увровать и успокоиться). Чувство блаженства, которое я испыталъ тогда, уже не повторилось въ моей жизни. Оно стояло сладкой болью во всхъ моихъ членахъ и разршилось наконецъ восторженными прыжками и восклицаніями. Точно, я былъ еще ребенокъ.’ Но въ молодости одно чувство такъ быстро смняется другимъ, такъ круты переходы, такъ быстро стучитъ сердце. Ревнивая тоска вновь изгоняетъ ощущеніе минутнаго блаженства и подъ вліяніемъ злыхъ намековъ, подъ вліяніемъ современнаго романтизма (дйствіе происходитъ въ тридцатыхъ годахъ), онъ воображаетъ себя пушкинскимъ Алеко, мстителемъ за измну и отправляется ночью караулить чужое счастіе, въ садъ съ англійскимъ ножикомъ вмсто кинжала. Эти ночныя ощущенія ревниваго юноши, а кому не случалось переживать подобное, этотъ школьникъ-Отелло и потомъ быстрый переходъ къ испугу, когда юноша въ счастливомъ соперник узнаетъ отца своего, разсказаны удивительно врно. ‘Я такъ скорчился и съежился, что, кажется, сравнялся съ самою землею. Ревнивый, готовый на убійство Отелло, внезапно превратился въ школьника.’ На другой день онъ какъ дитя играетъ и бгаетъ въ саду съ двнадцатилтнимъ кадетомъ, братомъ Зинаиды. Но, ноющая грусть грызетъ его сердце, теперь уже нтъ сомнній, тоска ревности превратилась въ безвыходное, но сознательное страданіе, которое ничмъ не поправишь, которое неотразима стоитъ въ сердц и напоминаетъ вчно о себ, слезы льются неудержимо. Прежде, покуда тайна была неясна, вока не была она открыта вполн, дтское легкомысліе помогало. ‘Я не хотлъ знать, любятъ ли и не хотлъ сознаться самому себ, что меня не любятъ, отца я избгалъ — но Зинаиду взбгать я не могъ…. Меня жгло какъ огнемъ въ ея присутствіи…. но къ чему мн было знать, что это былъ за огонь, на которомъ я горлъ и таялъ — благо мн было сладко таять и горть. Я отдавался всмъ своимъ впечатлніямъ, и самъ съ собой лукавилъ, отворачивался отъ, и закрывалъ глаза передъ тмъ, что предчувствовали впереди. Это томленіе вроятно долго бы не продолжилось, громовой ударъ разомъ все прекратилъ и перебросилъ меня въ новую колею. ‘Когда вс сомннія исчезли, когда нельзя уже было съ эпикуреизмомъ юности обманывать себя, когда печальная истина стояла съ неотразимою болью въ сердц, ‘это внезапно откровеніе раздавило меня…. Все была кончено. Вс цвты мои были вырваны разомъ и лежали вокругъ меня, разбросанные и истоптанные.’ Въ сладость прощальнаго поцлуя подмшано было много горечи погибнувшаго чувства.
Не въ одномъ этомъ влюбленомъ юнош и въ измненіяхъ его молодаго чувства принимаетъ живое участіе читатель: еще больше возбуждаетъ его виновница этой любви, молодая двушка, которая проносится въ повсти какъ поэтическая греза съ самаго перваго оригинальнаго ея появленія. ‘Въ нсколькихъ шагахъ отъ меня — на полян, между кустами зеленой малины, стояла высокая, стройная двушка, въ полосатомъ, розовомъ плать и съ блымъ платочкомъ на голов, вокругъ нея тснились четыре молодыхъ человка и она поочередно хлопала ихъ по лбу тми небольшими срыми цвтками, которыхъ имени а не знаю, но которые хорошо знакомы дтямъ: эти цвтки образуютъ небольшіе мшечки и разрываются съ трескомъ, когда хлопнешь по по чему нибудь твердому. Молодые люда тать охотно подставляли свои лбы — а въ движеніяхъ двушки (я ее видлъ съ боку) было что-то такое очаровательное, повелительное, ласкающее, насмшливое и милое, что я чуть не вскрикнулъ отъ удивленія и удовольствія, и, кажется, тугъ же бы отдалъ все на свт, чтобы только и меня эти прелестные мальчики хлопнула но лбу.’ Съ этой двушкой молодому человку пришлась часто встрчаться въ саду и познакомиться. Въ повсти насъ поражаетъ ея вншнее появленіе, всегда оригинальное и полное своенравной граціи, о томъ же, какъ зараждается въ ней страсть къ отцу молодаго человка, что происходитъ въ ея сердц, когда эта страсть порабощаетъ и губитъ ее, мы можемъ догадываться только по вншнимъ признакамъ. Разсказъ идетъ отъ лица молодаго человка, а онъ былъ юношески недогадливъ и врилъ въ свое чувство. Но эта самая таинственность чувства бросаетъ на нее прелесть тайны. Живая, подвижная, вншняя, но вмст съ тмъ и страстная натура ея сказывается въ ней во всемъ. Свтлая и вмст лукавая улыбка не сходитъ съ ея губъ, пока ее совсмъ не прогнала могучая страсть. Мужчины, постоянные ея поклонники, постоянно окружающіе ея, очерчены въ немногихъ словахъ какъ живые люди: польскій графъ Малевскій, хитрый, фальшивый, мастеръ писать анонимныя письма, сорокалтній докторъ Лушинъ, скептикъ и насмшникъ, романтическій поэтъ Майдановъ, написавшій дикую поэму ‘Убійца’, которую намревался издать въ черной обертк, съ заглавными буквами кроваваго цвта, отставной капитанъ Нирмацкій, безобразный и влюбленный до того, что княжна, играя въ фанты и представляя собою статую, беретъ его за пьедесталъ, молодой гусаръ Бловзоровъ, съ зрачками на выкат, съ нмою до глупости любовью, предлагающій сто рублей, чтобъ ему уступили право поцловать ручку княжны въ фантахъ и потомъ, когда тайна ея сдлалась извстною, пропадающій безъ всти на Кавказ. Она своенравно и кокетливо тшится ихъ страстью, употребляетъ ихъ на посылки, требуетъ услугъ, и они только и хлопочутъ о томъ, какъ бы услужить ей. Вся эта разнообразная свита всегда окружаетъ княжну, заискиваетъ ея слова, ея взгляда, играетъ съ нею въ фанты. Въ этой безпорядочной, страстной атмосфер, окружающей прекрасную двушку, тшущуюся всмъ, что ни попадется ей подъ руку, страсть бднаго юноши горитъ сильне и сильне. Она играла имъ какъ кошка мышью. ‘Въ одномъ штраф (въ фантахъ) мн довелось сидть съ ней рядомъ, накрывшись однимъ и тмъ же шелковымъ платкомъ, я долженъ былъ сказать ей свой секретъ. Помню я, какъ наши об головы вдругъ очутились въ душной, полупрозрачной, пахучей мгл, какъ въ этой мгл близко и мягко свтились ея глаза и горячо дышали раскрытыя губы, и зубы виднлись, и концы ея волосъ меня щекотали и жгли. Я молчалъ. Она улыбалась таинственно и лукаво и наконецъ шепнула мн: ну, что же? а я только краснлъ и смялся и отворачивался, о едва переводилъ духъ’. Подъ этими чарами, когда піестнадцатилтнее сердце само еще не знаетъ, чего хочетъ оно, легко и роскошно развертывается мучительно-сладкое чувство первой любви. Женщина стоятъ выше молодого человка, она только тшится его любовью, дурачитъ, балуетъ и мучитъ его, когда онъ изнываетъ, когда у него все изъ рукъ валится отъ напряженной думы о ней, когда непреодолимая сила влечетъ его къ ней, когда онъ всякій разъ съ невольной дрожью счастія, переступаетъ порогъ ея комнаты. Какое ей дло было до ребенка, до этого шестнадцати лтняго мечтателя съ его робкою, неполною любовью, когда люди гораздо старше его раболпно лежали у ея ногъ. ‘Вс мужчины, посщавшіе ея домъ, были отъ нея безъ ума — и она ихъ всхъ держала на привязи — у своихъ ногъ. Ее забавляло возбуждать въ нихъ то надежды, то опасенія, вертть имя по своей прихоти (это она называла, стукать людей другъ о друга) — и они не думали сопротивляться и охотно покорялись ей. Во всемъ ея существ, живучемъ и красивомъ, была какая? то особенно обаятельная смсь хитрости и безпечности, искусственности и простоты, тишины и рзвости, надо всмъ, что она длала, говорила, надъ каждымъ ея движеніемъ носилась тонкая, легкая прелесть, во всемъ сказывалась своеобразная, Играющая сила. И лицо ея безпрестанно мнялось, играло тоже: оно выражало почти въ одно и тоже время — насмшливость, задумчивость и страстность. Разнообразнйшія чувства, легкія, быстрыя, какъ тни облаковъ въ солнечный втренный день, перебгали то и дло по ея глазамъ и губамъ. ‘Это не поверхностная и холодная натура, еще не пришла ея очередь. Вс окружающіе ее мужчины стоятъ ниже ея. Я такихъ любить де могу, на которыхъ мн приходится глядть сверху внизъ. Мн надобно такого, который самъ бы меня сломилъ… Да я на такого не наткнусь, Богъ милостивъ! Не попадусь никому въ лапы, ни, ни!’ И она попалась въ лапы и сломилась ея гордая натура. Такъ почти всегда оканчиваютъ подобныя женщины….
За развитіемъ ея страсти мы можемъ слдить только но вншнимъ признакамъ, по тому, что успетъ замтить молодой человкъ, по ея собственнымъ словамъ и по нкоторымъ отрывочнымъ сценамъ. Мы видимъ какъ она блднетъ и скрываетъ страданіе, мы подмчаемъ глухую и упорную борьбу въ ней, естественную въ такой гордой натур, какою была она. Очевидная перемна произошла въ ней. Она стала гулять одна и ходила долго, запиралась въ своей комнат. Когда ей замчаетъ Лушинъ, что вся ея натура высказывается въ двухъ словахъ: капризъ и независимость, опа отвчаетъ съ нервическимъ смхомъ: ‘опоздали почтой, любезный докторъ. Наблюдаете плохо: отстаете. — Надньте очки. — Не до капризовъ мн теперь*, васъ дурачить, себя дурачить…. куда какъ весело! а что до независимости…’ Вся поэтическая натура ея высказывается въ этомъ прекрасномъ разсказ, который она импровизируетъ вслдствіе условій игры въ фанты:
‘Вотъ послушайте, начала она наконецъ, что я выдумала. Представьте себ великолпный чертогъ, лтнюю ночь и удивительный балъ. Балъ этотъ даетъ молодая королева. Везд золото, мраморъ, хрусталь, шелкъ, огни, алмазы, цвты, куренья, вс прихоти роскоши…. Гостей множество, вс они молоды, прекрасны, храбры, вс безъ памяти влюблены въ королеву…. она высока и стройна , у ней маленькая золотая діадема на черныхъ волосахъ…. Вс толпятся вокругъ нея, вс расточаютъ передъ пей самыя льстивыя рчи…. Королева слушаетъ эти рчи, слушаетъ музыку, но не глядитъ ни на кого изъ гостей. Шесть оконъ раскрыты сверху до низу, отъ потолка до полу , а за ними темное небо, съ большими звздами, да темный садъ съ большими деревьями. Королева глядитъ въ садъ. Тамъ — около деревьевъ, фонтанъ : онъ блетъ во мрак — длинный, длинный какъ привидніе. Королева слышитъ сквозь говоръ и музыку тихій плескъ воды. Она смотритъ и думаетъ: вы вс, господа, благородны, умны, богаты, вы окружили меня, вы дорожите каждымъ моимъ словомъ, вы вс готовы умереть у моихъ ногъ, я владю вами…. а тамъ, возл фонтана, возл этой плещущей воды, стоитъ и ждетъ меня тотъ, кого я люблю, кто мною владетъ. На немъ нтъ ни богатаго платья, ни драгоцнныхъ камней, никто его не знаетъ, но онъ ждетъ меня и увренъ, что я приду, и я приду, и нтъ такой власти, которая бы остановила меня, когда я захочу пойдти къ нему и остаться съ нимъ, и потеряться съ нимъ тамъ, въ темнот сада, подъ шорохъ деревьевъ, подъ плескъ фонтана….’
Вс слушающіе дорого бы дали, чтобъ быть этимъ счастливцемъ у фонтана. Страсть ея по немногу открывается. Увлеченная ея водоворотомъ, она уже не думаетъ скрываться, бороться. Эта страсть является контрастомъ робкой любви юноши, онъ только тутъ понимаетъ какого свойства бываетъ страсть, какъ быстро она изъ гордой и независимой двушки, привыкшей играть людьми, длаетъ безотвтную жертву, покорно склоняющуюся передъ своимъ властителемъ. ‘Да, думалъ я, вотъ эго — любовь, это — страсть, это — преданность, и вспоминались мн слова Лушина: жертвовать собою сладко для иныхъ’. Она сдлалась покорною до забвенія самой себя, на ея печальномъ, серьезномъ лиц, съ котораго прежде не сходила своенравная улыбка явился ‘непередаемый отпечатокъ преданности, грусти, любви и какого-то отчаянія…’ Послдняя небольшая сцена въ глухомъ переулк Москвы, въ небольшомъ деревянномъ домик, у раскрытаго окна котораго стоитъ отецъ молодаго человка и разговариваетъ съ Зинаидою, показываетъ вполн до чего могла она покориться…. Онъ ее уговариваетъ въ чемъ-то , она улыбалась покорно и упрямо. ‘Зинаида выпрямилась и протянула руку…. вдругъ въ глазахъ моихъ совершилось невроятное дло: отецъ внезапно поднялъ хлыстъ, которымъ сбивалъ пыль съ полы своего сюртука — и послышался рзкій ударъ по этой обнаженной до локтя рук. Я едва удержался, чтобы не вскрикнуть, а Зинаида вздрогнула, молча посмотрла на моего отца и медленно поднеся свою руку къ губамъ, поцловала заалвшійся на ней рубецъ. Отецъ швырнулъ въ сторону хлыстъ и, торопливо взбжавъ на ступеньки крылечка, ворвался въ домъ… Зинаида обернулась — и протянувъ руки, закинувъ голову, тоже отошла отъ окна….’ Тяжелымъ гнетомъ ложится эта сцена на душу юноши. Что передъ этою дйствительною страстью его мечтательная, робкая, дтская любовь! ‘Вотъ это любовь, говорилъ я себ снова, сидя ночью передъ своимъ письменнымъ столомъ, на которомъ уже начали появляться тетради и книги, ‘это страсть!… Какъ кажется не возмутиться, какъ снести ударъ отъ какой бы то ни было… отъ самой милой руки! А видно можно, если любишь… А я-то… я-то воображалъ….’
Но эта скорбь молодаго сердца, эта подавленная, обманутая любовь, это страданіе, разршается въ молодости въ свтлое чувство, они принимаютъ образъ отраднаго воспоминанія… что такое любовь въ молодомъ сердце?
……..юнымъ, двственнымъ сердцамъ
Ея порывы благотворны
Какъ бури вешнія лугамъ.
И это сознаніе могучихъ силъ молодости, заключающей въ себ возможность будущаго развитія, ея эгоизма, быстрой смны впечатлній, выражается въ прекрасномъ диирамб ея которымъ заключается вся исполненная свжей поэзіи, повсть,
‘О молодость! молодость! теб нтъ ни до чего дла, ты какъ будто обладаешь всми сокровищами вселенной, даже грусть тебя тшитъ, даже печаль теб къ лицу, ты самоувренна и дерзка, ты говоришь: я одна живу — смотрите! а у самой дни бгутъ и исчезаютъ безъ слда и безъ счета, и все въ теб исчезаетъ, какъ воскъ на солнц, какъ снгъ…. И можетъ быть вся тайна твоей прелести состоитъ не въ возможности все сдлать — а въ возможности думать, что ты все сдлаешь — состоитъ именно въ томъ, что ты пускаешь по втру силы, которыя ни на что другое употребить бы не умла, — въ томъ, что каждый изъ насъ не шутя считаетъ себя расточителемъ, не шутя полагаетъ, что онъ въ-прав сказать: О, чтобъ я сдлалъ, еслибъ я не потерялъ времени даромъ!’

Н. К—&#1030,Й.

‘Русское Слово’, No 5, 1860

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека