Историко-краеведческие исследования на Южном Урале в XIX — начале XX вв.
Уфа, 2014.
Две ночи за Уралом В. З. ф. р. ва
Киргизская степь!?.. Не помню, кто-то из писателей, говоря о Киргизской степи, очертил её довольно оригинально. ‘Хотите ли, говорит проказник, иметь понятие о Киргизской степи, — возмите лист белой бумаги, проведите по средине черту, наверху надпишите: небо, внизу: земля и потом смело подписывайте: с подлинным верно’. Не правда ли, очерчено бойко и верно? Но в этом очерке видна лишь верность копииста, который, не задумавшись, написал бы то же самое, когда бы с палубы корабля ему привелось смотреть на безграничную зыбь океана и раскинувшийся над ним беспредельный свод голубого неба. Но сколько дивных, величественных картин представляет изумлённому взгляду человека эта могильная, безжизненная пустыня между морем и небесами?.. Точно так же и Киргизская степь, не менее моря, богата картинами прекрасными и поучительными, если не в проявлениях природы физической, то в отношении этнографическом.
Пробегая мысленно обширное пространство земного шара от берегов Темзы до Урала, любознательный ум ваш на каждом шагу с наслаждением будет останавливаться над безчисленным множеством предметов, над которыми постоянно и много веков трудился образованный ум человека. И до чего только ни коснулся его божественный луч, — всё носит на себе безсмертную печать небесных даров, данных людям: разума и воли. Относилось ли бы то до части наук и художеств, или промышленности и торговли, или земледелия и искуств, или, наконец, до части административной, — всё доведено до того блистательного положения, до которого только мог вознестись гений человека в настоящее время. Но, с последним вашим шагом к берегу Урала, оканчивается последняя страница истории новейших времён, и с переходом за европейскую грань, перед вами открываются первые страницы истории рода человеческого в его первобытном состоянии. Пред вами, во всей своей поразительной наготе, лежит Киргизская степь — обширная, пустынная, безплодная, по которой блуждают тысячи людей, лишённых образования и гражданственности и с искони веков, для отыскания пропитания, переходящих с своими стадами с одного места на другое. И чем дальше углубляетесь вы в степь, тем более, тем осязательнее для души становится мертвенная пустыня её. Уже не слыхать торжественного гула колоколов оренбургских церквей, не слыхать русского произношения, и по степи, где не видать следа человеческого, где нет никаких положительных путей, кроме опытного вожака — Киргиза, где нет никакого особенного предмета, на котором бы мог остановиться ваш вотще блуждающий взгляд, — печально волнуется один только седой ковыл, и душа, надолго подавленная этой тишиной, этим единообразием, этим убийственным отсутствием внешних впечатлений, падает наконец под тяжестию безотчётной грусти.
Так, полагаю, бывает на море, так бывает и в Киргизской степи. Но, блуждая по степи по произволу вожака, нет наслаждения выше того, когда почувствуешь дым близкого аула, где кочуют Киргизы. При этом душа ваша мгновенно отдыхает, все огорчения, забыты и не испытанный европейцем восторг выливается только в короткой, ласковой просьбе вожаку: чап, чап! (скорее, скорее!). И вот чрез час из-за ближнего пригорка являются глазам вашим две, три красивенькие головки на длинных шеях верблюдов, обращенных на вас с видом величайшего удивления. Далее, по склону горы, разсыпаны многочисленные стада баранов и лошадей, и наконец, в глубине долины, на берегу реки раскинут Киргизский аул во сто, или двести кибиток. И здесь то дикие сыны степей за чашкой кумыза толкуют о красоте своих коней и о наслаждениях дикой неги, как Черкесы Пушкина.
Прекрасна жизнь человеческая, под каким бы небом вы не взглянули на неё! И великолепный Лорд Англии с своими миллионами, и Лапландец среди своих оленей, и Киргиз и Араб с своими верблюдами равно валит и благодарит Господа за дарованную им жизнь. Но кто же изказил этот прекрасный дар Божий, — эту жизнь, полную разума и воли, если не собственное наше неблагоразумие? Сколько примеров случалось встречать нам в жизни, из которых с сожалением должно было убедиться, что большая часть страданий человеческих порождена неблагоразумием самого человека. Впрочем я увлёкся, и, желая разсказать о двух ночах, проведённых за Уралом, съехал, как говорится, с большой дороги на просёлочную, но это немешает делу и я приступаю к разсказу.
Орская крепость стоит на левом берегу Урала, в месте самом пустынном и печальном и если что может казаться красивым для глаз, то это старая церковь, во имя Преображения Господня, воздвигнутая на горе, при подошве которой расположена крепость. Кругом лежит песчаная пустыня, по которой справа течёт Урал, а слева, выбегая из глубины степи, широкою голубою лентою вливается в него река Орь, от которой крепость получила своё название. Вдали, по окраинам всего горизонта, амфитеатором расположены горы — отрасли Уральского хребта, и далее ничего уже не представляется вашему взору. Летом это пустынное безмолвие степи оживляется прекрасною картиною торговой деятельности: идёт мена. Вся степь покрывается кибитками Киргизов по большей части Джагалбайлинского, Чиклинского и Альчинского родов, прикочевавших для вымена хлеба и русских изделий на произведения своей страны, важнейшую часть которых, разумеется, составляют бараны. Меновая торговля имеет своего рода занимательность, в особенности для человека нового, и здесь то должна быть употреблена в дело вся расторопность, вся сметливость промышленного купечества. В 11 и 12 часу дня обыкновенно торг в полном своём разгаре. Крики и восклицания тысячи голосов торгующегося народа, дикий рёв верблюдов, жалобное блеяние баранов, топот скачущих лошадей, — на далёкое пространство, оглашают степь, и вся эта картина суеты сует и всяческой суеты покрыта колоритом палящего зноя и страшной духоты и пыли. Чрезвычайно занимательно!
Мы уверены, что на всём земном шаре весна составляет прекраснейшую часть года, но в Орской крепости и вообще в Киргизской степи, где с половины Мая начинаются уже невыносимые жары и палящий зной уничтожает всю растительную силу природы, весна составляет блаженство невыразимое. В то время, об котором я намерен говорить, мне было лет пять, но, как урожденец Киргизской степи, имевший удовольствие быть взлелеянным на руках няньки — Киргиза, называвшегося Кубенькой, которому, при сей верной оказии, грехом считаю не испросить у Аллаха тысячу верблюдов и столькоже баранов, если он жив, а если узенькие глаза его сомкнулись на веки и тёмно-бланжевое тело покоится во глубине песка, то да пошлёт ему Аллах такое же количество гурий, и да нянчится он с ними веки вечные с пучками крапивы в обеих руках, как нянчился он со мной при блаженной жжзни своей. — Я, взлелеянный незабвенным Кубенькой, был в те лета мальчиком бойким и крепко держался на Киргизских лошадях.
Однажды, в конце Апреля, когда яркая зелень покрыла омертвевшие от зимней стужи поля и когда Киргизы живительным кумызом начали отогревать свои истощённые желудки, отец мой, взяв меня и старшего моего брата, поехал в степь, на озеро Ильмени, находящееся верстах в десяти, или двенадцати от крепости, к знакомому Старшине Усе. Если в пожилых летах во время весны приятно выехать из душного города в поле, то в лета детские подобная прогулка составляет прелесть невыразимую. Так и настоящая поездка наша в степь, как первая в моей жизни на такое дальнее разстояние от крепости, составляла для меня эпоху, полную самых сладких впечатлений, живо сохранившихся в памяти моей и до настоящего времени. С восторженным удивлением смотрел я на дикое ущелье гор, в котор[ы]е мы въехали и на цветущую зелень полей, открывшихся за ними. Весна дышала всею своею прелестью. Помню, мы ехали долго-долго. Я начал чувствовать усталость, но наконец, к неизъяснимому моему удовольствию, ещё издали открылась пред нами зеркальная поверхность огромного озера Ильмени, имеющего в окружности вёрст 15, если не более. По всему прибрежью раскинуты были кибитки Киргизов, а окрестная степь покрыта табунами лошадей, баранов и верблюдов. Такова картина степной жизни номадов в настоящее время, такова была она и во дни детей Иакова, блуждавших с своими стадами в пустынях Сирии.
Подъезжая к кибиткам Старшины Усы, отличавшимся от других своею обширностию и особенно белизною кошм, мы встречены были хозяином с патриархальным радушием дикого сына степей, со всею искренностию человека, который давно не видал ближайших своих родственников. Началось обычное пожиманье рук, одна из жён старшины, выхватив меня из седла, утащила в кибитку и усадив на разостланный ковёр, подала в небольшой деревянной чашке лучшее киргизское лакомство — каймак. Ошибётся, и сильно ошибётся тот, кто почтёт это лакомство за сливки, — такого вздора у Киргизов во время весны и девать некуда, нет, и в степи есть своего рода гострономы — своего рода фокусники, подобные нашим кондитерам, которые из всяких снадобий, составив на разные манеры козульки, продают их в стеклянных банках и за дорогую цену разстраивают желудки наших детей. Каймак, о котором я говорю, Киргизы делают из сливок козьего молока, примешивая к ним только для связи не большую часть муки и потом всю массу этого жидкого теста, разделив на маленькие частички, в виде наших женков, сушат на солнце, после чего выходит вкусное, приятное и питательное лакомство Киргизов, которому едва ли не отдадут достойной хвалы и наши русские лакомки, бывавшие в степи.
Вскоре в кибитку, где я наслаждался каймаком, вошёл отец мой со Старшиной и вид довольства, с которым я валялся по ковру, разсмешил их обоих. Отец мой разсмеялся вероятно над моей детской весёлостию после утомительного переезда, а Старшина Уса в полном убеждении, что ребёнку молено быть более весёлым и довольным в Киргизской кибитке, чем у себя дома. Усевшись в свою очередь на ковре, отец отдал Усе гостинцы, присланные от моей матери: три каравая белого хлеба, несколько десятков крашеных яиц и фунта три орехов. Этот не значительный подарок возбудил общий восторг в семействе Усы. Всё было разделено, исключая хлеба, с самой верной точностию и, получив свою долю, молодое поколение, щеголявшее в своём натуральном костюме с тою беззаботностию и довольством, с которым щеголяют налги львы на городских тротуарах, отправилось вон из кибитки открыто наслаждаться своим блаженством и поддразнивать им товарищей, которые, подобно им, не имели счастия пользоваться обязательным знакомством отца моего. А, кстати сказать, отец мой, с малолетства прилинейный житель, в совершенстве понимал характер Киргизов и, бывши священником, хотя не образованным по нынешнему, понимал цель своих обязанностей и знал, что после куска хлеба, брошенного голодной собаке, она не укусит, и после постоянной ласки, оказываемой Киргизу, он из хищного врага может сделаться верным другом. Руководствуясь этим правилом он приобрёл многих друзей из богатых ордынцев, имевших большое влияние на своих родичей и этим средством имел возможность делать добро своей духовной пастве — жителям крепости Орской. Из многих примеров я разскажу один.
Известно, что во время жатвы, кроме стариков, старух и малолетних никого не остаётся в жительстве. Однажды в такую пору года (в 1815 г.), часу в третьем дня, Киргизы угнали весь табун крепости. Об этом несчастии прилинейных жителей известил внезапный выстрел пушки, поставленной на горе близ церкви. Но скакать в погоню было некому, да и неначем. Хотя Башкирская команда, несколько обывателей и солдат к вечеру пустились догонять угнанный табун, но догнать киргизскую лошадь, дав ей три часа ходу вперёд, вещь довольно трудная, а потому экспедиция возвратилась ни с чем, отец мой не дремал в это время. Приказав обывателям приготовить около 50 пудов хлеба, он один одинёхонек, ночью, поскакал в степь, в отдалённое кочевье, к своему знакомцу Усе. Об этой поездке, как о великом подвиге, со слезами разсказывали мне благодарные обыватели, когда мне было уже за 20 лет.
Отец мой усталый, измученный, покрытый потом и пылью, на свету прискакал в аул Усы. Пинком столкнул его с успокоительного ложа и, схватив заруку, вытащил из кибитки. ‘Злодей!’ закричал он испуганному Старшине, ‘ты спишь, упитанный моим хлебом и солью, а между тем твои проклятые родовичи разграбили крепость! Будь я проклят за то, что был знаком с тобой, — не с Султаном Киргизской Орды, а с какой-то бабой, которая незнает, что у ней делается под носом, будь проклят хлеб, который я ел из твоих поганых рук и проклята нога моя, если хоть раз ещё будет в твоём разбойничьем ауле’.
Полагаю, что речь Цицерона в Римском Сенате против Катилины была не сильнее речи моего отца в Киргизском ауле. Уса очнулся от сна и испуга, и, инстинктивно понимая в чём дело, успокоительным, но торопливым голосом спросил: ‘Да что же, что сделалось Мулла? Белены что ли ты объелся?’ ‘— Белены объелись твои проклятые собаки’, отвечал отец, не смягчая своего гневного тона, ‘Джагалбайлинцы угнали весь табун из крепости и остаётся только одно ещё, что нас всех перевяжут и продадут в Хиву’. ‘Вздор!’ в свою очередь весело крикнул Старшина и испустив резкий свист для призыва подчинённых, ввёл отца в кибитку и уже спокойно спросил. ‘Что же я должен делать, мулла? табун угнали не мои!’ ‘— Твои ли, чужие ли — всё одна собака’, отвечал отец. ‘Послушай Старшина’, прибавил он, смягчая голос, ‘вороти мне табун и сто пудов хлеба, которые я приготовил в крепости, будут твои’. — ‘Но кто же угнал табун’, возразил Уса, куда шол след?’ — ‘след’, отвечал отец, ‘шёл вверх по правому берегу Ори вёрст на 20, а дальше ничего нельзя было узнать. Знаю, прибавил мой Старик, обнимая Старшину, что догнать хищников будет трудно, они теперь далеко, и при том лошади у них должны быть добрые, но ты старая соня разве весь свой век ездил только на каргах, разве у тебя нет добрых коней? А если нет, то вот тебе деньги, — найми’. При этом отец бросил на кошму горсть серебра. Тут бедный Уса уже не выдержал. Быстро подобрав деньги и сунув их обратно в карман отца, выбежал из кибитки и по вторичному его свисту около ста молодцов чрез час сидели на лошадях, готовые к дальнему походу, и к отчаянной баранте. — Чрез пять дней табун был возвращён жителям Орской крепости.
С приезда нашего в аул Старшины им уже отдано было приказание: зарезать лучшего барана из стада и готовить биш-бармак. Пока шла эта кровавая стряпня, всё лучшее общество аула, собравшееся к богатому Старшине, по случаю приезда дорогого гостя, отправилось по берегу озера, далеко от кибиток. Само собой разумеется, что ребёнка в мои лета не мог надолго приковать к себе прекрасный вид озера, не мог так же казаться занимательным и деловой разговор стариков, а потому, пользуясь неоспоримою привиллегиею своего возраста, я с толпою Киргизских ребятишек отправился во всю ребячью рысь бегать в запуски. Не могу сказать, кто бы из нас в этом состязании получил первенство, потому что все, как трава Киргизских степей: перекати поле, мчались почти в уровень друг с другом, но тогда уже, когда вся наша безумнохохочущая ватага подбежала к берегу озера, тогда только беземысленной дерзостью я выиграл приз, первый бросившись с крутого берега в воду, между тем как мои нагие сподвижники, стоя на берегу, хохотали надо мной самым обидным, безсовестным хохотом.
Искупавшись и прохолодив разгорячённую кровь, я вспомнил о гневе отца, сообразив его неприятные последствия, я тот час сбросил с себя мокрую одежду, разложил её на песке для просушки и снова для новой беды отправился с избранными молодцами в камыши отыскивать яйца. Мне первому удалось найти гнездо гусиных яиц и радостным криком я призвал товарищей, желая разделить с ними добычу, но сбежавшиеся ребятишки страшным криком остановили меня: ика кукай ал, артык алма, атай кушми!(т. е. бери только два яйца, больше не тронь, отец не велит). Не понимая глубоко-умного смысла в крике ребят, я схватил из гнезда столько яиц, сколько можно было уместить их между левой рукой и грудью и с этой несчастной добычей вышел из камышей — по колени в грязи и с окрововавленными руками, обрезанными осокой. В этом торжественно-гадком виде встретил меня отец мой, как сей час помню, три его самсоновские оплеухи далеко разнесли не благоприобретённую добычу и я в слезах и трепете должен был выслушать умную заповедь Киргизов детям своим: Убей птицу, если ты голоден, но не зори гнезда, не бери из него больше двух яиц, дай созреть плоду и он принесёт тебе новую птицу со вторицею. Жаль, что такого мудрого правила и с такою силою убеждения не внушают детям в наших родительских домах.
Переночевав в ауле Старшины, отец после богатого утреннего угощенья торопился отъездом. По этому, брат мой и я, по его приказанию, сели на лошадей и поехали вперёд в надежде, что отец скоро догонит нас, но случилось вовсе не так. Отъехав версты четыре от аула и спустившись с одного пригорка, мы увидели в лощине стадо верблюдов, разсер-женных каким-то случаем. Не приведи Бог испытать в другой раз гнев этого животного, кроткого всегда, но неистово-грозного в своей ярости. Нет зверя лютее и свирепее верблюда, когда он увидит человека в такую пору. Всё стадо, около восьмидесяти штук, увидав нас, испустило дикий, оглушительный рёв и бросилось с видимым намерением разтерзать, или подавить нас своею громадностию. Лошади наши шарахунились и на перекор нашей воле, понесли прямо на перерез бега взбесившихся верблюдов. Испуг мой был в высочайшей степени. Я бросил поводья и, держась за луку седла, мчался за братом в каком то смертном оцепенении ума и силы, и только глаза мои видели, как это бешеное толпище набежало на нас, как один из верблюдов, губами сбросив брата моего с лошади, принялся грысть её с бешеным остервенением.
Дальше, что было со мной — уже не помню. Я очнулся на другой уже день в ауле Старшины, завёрнутый в сырую баранью шкуру, около меня сидел отец с каким то стариком киргизом. Последний, увидев моё пробуждение, с радостию всплеснул руками, потом, вытащив меня из шкуры и, прочитав какую-то молитву, окатил холодной водой и завернул в одеяло. После этой операции я снова заснул и чрез два, или три часа проснулся совершенно здоровым, чувствуя впрочем головную боль и разслабление в членах. Так провёл я вторую ночь за Уралом, в ауле Киргизского Старшины Усы.