Депутаты в Таврическом дворце, особенно первых двух созывов, выслушали много упреков себе в том смысле, что они не умеют ‘государствовать’, а все литераторствуют, т.е. не более, как отражают в себе и своих ‘партиях’ бьшые разделения русской журналистики на левых радикалов, с ‘Современником’ и ‘Русским Богатством’ во главе, правых — во главе с Катковым и Победоносцевым и, наконец, центр, от октябристов до кадетов, которые выражают собою славянофильство, с Аксаковым во главе, и западничество с главами от Герцена до Стасюлевича… Но и эти слова, которые были упреком, приходится взять назад, как похвалу, не идущую к лицу. Можно ли с былыми передовицами ‘Московских Ведомостей’ эпохи Каткова и Леонтьева сравнивать какие бы то ни было речи ‘правых’… Что же касается до выходок Пуришкевича, то до них все-таки не доходил даже Аскоченский. Аскоченский был остроумен. Убийственную сторону бессарабского депутата в Таврическом дворце составляет то, что он груб и зол, но нимало не остроумен. И, в сущности, давно утомил своей монотонностью и единообразием.
Но оставим его. Говоря о всех и говоря, наконец, о ‘работе’ в ораторском зале и в самих ‘комиссиях’ Таврического дворца и сравнивая ее с работою печати, насколько она выразилась и принесла уже пользу, — нельзя не прийти к выводам довольно печальным. Печать все время работала под страшным давлением цензуры, Таврический дворец работает без всякой цензуры. Печать была стеснена, угнетена, имела над собою кары и тюрьмою, и штрафами, и ‘запрещениями’, и ‘закрытиями’ целых органов своих. Над депутатами никакой кары не висит. Наконец, печать о всяких вопросах говорила лишь ‘по отмеренному’, т.е. по отмеренному администрацией, насколько та позволяла и хотела: она была буквально ‘лошадью в поводу’, не имевшею никакой возможности оторваться от повода. И все-таки…
Энергией, ловкостью, приспособляемостью, — приспособляемостью не в своих видах, но имея в виду единственно, как выражается официальный язык, ‘драгоценную родину’, ее нужды, ее потребности, ее благо, — печать достигла невероятных результатов как в направлении освещения действительного положения России, так и в направлении поднятия множества вопросов колоссальной важности и, наконец, понуждения администрации заняться этими вопросами и некоторые из них разрешить. Работа печати, до такой степени угнетенной, несравнима с работою Государственной Думы, совершенно свободной. И именно в смысле важности поднятых вопросов, поставленных задач… Крылатая печать, бескрылая Дума — это само собою говорится в душе. Это есть истина.
И между тем уже одно то, что ‘слова и мысли’ Думы могли бы быть ‘делами’ ее — как должно бы одушевить ее… Если бы у печати что-нибудь подобное! Но печать всегда была в положении повинующегося, а не в положении властительного существа.
Кропотливость, медлительность, ‘еле-еле’ — решительно это присуще шумной Думе, как было присуще и тихим, безмолвным департаментам. Только в департаментах всегда много писали, а в Думе с самого ее пресловутого ‘непорочного зачатия’, каковое ей приписал первый ее председатель, столь же много говорят. Но далее этого различия между устной и письменной речью дело не идет. Но еще глубже упрек идет к мелочности Думы: по сравнению с важностью тех вопросов, какие подняла печать, с принципиальностью их для всей жизни, с многообъемлемостью, — что значат ‘пожелания’ Думы, увы, такие же платонические и словесные, как и пожелания печати, но сказанные несравненно менее страстно и талантливо…
Например, хоть эти тихие наши департаменты, с их многописанием, неповоротливостью и формализмом, с их бездушным, мертвым отношением ко всякому просителю, ко всякой нужде, ко всякой возникающей инициативе. Тема, над которою печать глаза выплакала, — начиная с Сумарокова, преследовавшего ‘крапивное семя’ канцелярий и коллегий. Но Дума, по-видимому, не подозревает о таком зле русской жизни, с которым имеет дело каждый русский человек, и даже не ‘пожелала’ ничего в этой области. Каждому, кто не только что служит в департаментах, а даже когда-нибудь входил в них, хорошо известно ‘перепроизводство’ чиновничества, из коего большой процент просто сидит без дела, манкирует даже посещением службы и, приходя с большим опозданием на краткие ‘присутственные’ часы, от 12 до 6 дня, а в старших чинах — от 2 до 6 час, ухитряется и эти немногие ‘рабочие’ часы проводить в приятных разговорах, воспоминаниях о вчерашнем вечере, в предвкушениях сегодняшнего вечера и в чтении газет или книг. Мы не говорим о всех министерствах, среди которых есть и перегруженные работою, но есть много и таких, которые перегружены только личным служебным персоналом, а не делом. Обычное зрелище, что периферические части министерств, нижние ярусы службы и провинциальные отделы перегружены работою до ‘неисполнимости’, а центральные и петербургские предаются сладкому far niente [ничегонеделание (ит.)] и напоминают неаполитанских лаццарони, греющихся на солнце… Но эта вещь, решительно всем известная, не дошла, даже как слух, до Таврического дворца. С большим глубокомыслием там ‘ревизовали’ бюджет всех министерств: для казначейства сберегли едва ли не меньше, чем во сколько обходится тому же казначейству содержание мрачных по виду и невинных по существу ревизоров. Между тем достаточно им было копнуть вопрос, тревоживший Сумарокова, Капниста, Грибоедова, Гоголя, тревоживший тысячу русских журналистов, и сокращение расходов государственного казначейства выразилось бы в других цифрах.
Но что знает и что интересует каждого надворного советника, может ли надвинуть морщины на высокое чело Родичева или Милюкова?.. Это орлы, помышляющие о борьбе со львом, а не то чтобы о сбережении цыплят какой-нибудь курицы… Это не то, что печать, кричавшая о всякой мелочи. Россия в Государственной Думе не имеет своего ‘сторожевого пса’, берегущего добро своего хозяина. Опять эту истину некуда скрыть.
Властная и на хорошем жалованье, Дума даже не позаботилась о своем старшем брате — печати: не оградила ее твердым законом, охраняющим здесь свободную мысль, свободу умственного исследования. Увы, ‘судебные кары’ за якобы ‘свободное слово’ — довольно ощутительны, и хотя у нас ‘слава Богу, конституция’, но печи судебного ведомства нередко нагреваются сжигаемыми печатными произведениями, притом отнюдь не порнографического и бунтарского характера, а историческими и философскими. Но на Таврической улице это менее интересует, чем то, подает ли повар к завтраку хорошую кулебяку в парламентском буфете. Так иногда героические лица и героические позы преображаются в простые житейские, и не один только помещик у Гоголя кушал осетра, начиная с головы, и останавливался занедолго до хвоста… Закон, его же ‘не прейдеши’ в России.
А сколько бы она могла за эти годы… И сколько обещала… И как все надеялись… Но, по-видимому, России навсегда суждено оставаться ‘при надеждах…’ Счастливая страна, никогда не впадающая в разочарование…
Впервые опубликовано: Московский Еженедельник. 1910. 17 апр. No 16. Стб. 34-38.